Аннотация: Исторический роман «Бальтазар Косса» — последнее законченное произведение известного современного писателя Д. Балашова (1927—2000). В центре внимания автора — одна из самых ярких и загадочных фигур эпохи Возрождения — папа римский Иоанн ХХIII (Бальтазар Косса). --------------------------------------------- Дмитрий БАЛАШОВ БАЛЬТАЗАР КОССА Материалы для этой книги собирал Борис Александрович Пономаренко. Приношу ему глубокую благодарность. Автор Предуведомление Когда я читал эту рукопись друзьям, один из них, человек строго верующий, сказал, что не надо нам, православным, разбираться в европейских церковных делах. Своих бед хватает! Возможно, подобное мнение возникнет и еще у многих читателей. Мне, однако, оно показалось мало убедительным. Именно теперь, когда наша церковь готовится пасть в объятия Рима, а правительство уже подчинилось диктату Запада и Штатов (что наглядно выявилось в том, что мы допустили раздел страны и, по чужой указке, дважды предали дружественную нам Сербию), теперь, когда Запад стал для нас эталоном в массовой культуре и в самом образе жизни, именно теперь стоит разобраться в том, что собой не только представляет, но и представлял Запад в те века, когда у нас еще только складывалась Московская Русь, а на Западе совершался могущественный поворот к светскому мировоззрению, приведшему к тому, к чему пришло нынешнее «прогрессивное» человечество. И чем мы больше поймем Запад, узнаем, откуда что пошло, тем лучше, представляется мне, сумеем разобраться в наших нынешних бедах. Эта книга [1] преследует меня уже несколько лет. Нет, не в ней самой дело! Написана она ясно, обстоятельно, даже увлекательно, и — плохо. Плохо потому, что герой ее заранее «изобличен» и осужден автором «прежде суда», но не показан ни в делах своих (государственных делах!), ни даже в разворот своих чудовищных страстей, а о том очаровании, которое он умел пробудить, верно, не в одних женщинах, — хотя, по сути своей, весь роман Парадисиса посвящен исключительно амурным подвигам героя, — можно только догадываться. И все же, даже сквозь нравоучительный строй речи автора проглядывают, словно в разрывах громоздящихся туч, грандиозные (не хочется вновь повторять слово «чудовищные») глубины этого бешеного характера: пирата, убийцы, насильника, а с тем вместе умницы, покровителя гуманистов, крупного церковного деятеля и несомненного таланта, — ставшего, в конце концов, римским папой Иоанном XXIII, — столь ярко являющего собою непознанную доселе эпоху так называемого «Возрождения». Ибо совсем не в реабилитации античной старины там было дело, а совсем-совсем в другом! Да, конечно, что такой человек стал папой (а до того, в чине кардинала, ряд лет успешно правил католической церковью под эгидою престарелых и уже неспособных к активной деятельности римских первосвященников), это в свою очередь урок и возможно даже позор для католицизма. Тем паче, что не в пресловутом filioque, а вот именно во всевластии папского престола, в том, что живой и страстный человек может стать наместником самого Бога на земле, присвоить себе абсолютную непререкаемую земную власть, в этом именно главное расхождение нас, православных, с католическим миром… Увы! Соборность церкви, нами отстаиваемая, не дает того эффекта в управлении аппаратом церкви, как «единодержавная» власть пап, в которой сила церковной организации как бы сосредоточивается, фокусируется в одном лице, в одном волевом устремлении, что в делах земных дает гораздо больший эффект, чем неповоротливые решения соборов, туго собираемых, подверженных постоянной язве споров и промедлений… Все так! Но, вот именно, в делах земных. И все совсем наоборот, ежели мы помыслим не о земном, а о духовном мире, о категориях Вечного и Нетварного Существа, создавшего зримый мир и наделившего нас свободою воли. Но ежели дело было бы в одном лишь споре православных с католиками, о Бальтазаре Коссе можно бы было и не вспоминать. Хватало в Риме пап, пример и поведение которых были достаточно красноречивы и достаточно «отрицательны». Был папа, который любил наблюдать случки коней, а к себе на пиры созывал римских проституток и заставлял их, совершенно голыми, собирать орехи с пола, рассматривая их выставленные напоказ зады. Были прямые атеисты. Был папа, который пил в честь римских богов. Были распутники, изуверы, мздоимцы, были папы, поклонявшиеся Сатане. Была, наконец, женщина, переодевшаяся мужчиной и избранная папой римским (!). Были, разумеется, и ревнители благочестия, и глубоко образованные, и властные, и даже глубоко верующие люди… Было все! Но в Бальтазаре Коссе крылось что-то еще иное, почему римская курия и захотела, уже в нашем столетии, от него отделаться, точнее — отделаться от памяти о нем. Имя Иоанна XXIII было избрано для себя в 1958-м году кардиналом Ронкалли в момент возведения его на папский престол, а Косса, соответственно, таким образом вычеркнут из списка лиц, последовательно занимавших престол Святого Петра. Почему-то мне остро захотелось разобраться в этой фигуре, надолго и прочно проклятой, и все-таки удивительно неоднозначной! I О детстве и ранней юности Бальтазара мы почти ничего не знаем. Да, он, конечно, учился! Грамоте и, разумеется, латыни — всеобщему тогдашнему языку науки и церкви в Западной Европе. И конечно, в церковной школе (светских тогда не было), а, возможно, и дома. Род графов Белланте, владельцев Прочиды и острова Иския близь Неаполя мог себе позволить иметь домашних учителей для своих детей, дочери [2] и четверых мальчиков, которые (все!) стали к тому же пиратами и обогащали родовое гнездо нескудно. По семейной легенде их род восходил ко временам далекого прошлого. Имя Корнелия Коссы, римского полководца, упоминается еще в 294 году от основания Рима, то есть Косса насчитывали за собой почти две тысячи лет истории! Восемнадцать веков непрерывной жизни рода — может ли такое быть? Но все Косса в это верили, и вера эта, родовая гордость, немалое значение имела для каждого из них, а для Бальтазара особенно. Заметим, что и пиратами Косса были далеко не всегда. Пятьсот лет, как утверждает сам же Парадисис, род Косса поставлял своих членов в ряды церковных деятелей Италии, и именно потому родители столь заботились о воспитании своего младшего сына, возлагая на него особые надежды [3] . Бальтазар Косса родился где-то около 1360-го года и умер в 1419-м. Время было суровое. Западная Европа, по выражению Л.Н. Гумилева, «набухала пассионарной энергией». Создавались монархии, в Испании заканчивалась реконкиста, во Франции начиналась Столетняя война. Еще не отошла в прошлое идея крестовых походов: «Освобождения гроба Господня». Не за горами были Гуситские войны, и уже брезжило не в отдалении время великих географических открытий, время Реформации и господства Западной Европы надо всем миром… Италия XIV столетия представляла собою шесть больших и множество мелких государств, постоянно враждующих друг с другом, которые никак не могли объединиться, но не потому, что не было сил, а потому, что сил было слишком много и у богатеющих городских коммун, и у знати, рвущейся к власти, и никто никому не хотел уступать. Юг Италии, с городом Неаполем и Сицилией, занимало Неаполитанское королевство, которому какое-то время принадлежал Прованс и владения на Балканах. Впрочем, Сицилия рано выделилась в особое государство с испанской арагонской династией, а Прованс отошел к Франции. Выше него располагалась папская область, «патримоний Святого Петра». Еще севернее — Флорентийская республика, постепенно вобравшая в себя всю Тоскану, изготовлявшая лучшие в мире сукна, богатеющая и на торговле, и на финансовых операциях, банкирские дома которой хозяйничали едва ли не во всех странах Запада. Север Италии, Ломбардию, занимал Милан (позже — миланское герцогство), также стремившийся расширить свои владения за счет соседей. На западном побережье, близ Франции, узкою полосой располагалась владычица морей, Генуэзская республика Святого Георгия, а на Востоке — Венеция, вторая владычица морей. Та и другая республики господствовали на Черном и Средиземном морях, торговали, богатели, и отчаянно дрались друг с другом в спорах о наследстве поверженной и стареющей Византийской империи. Генуэзцы почти захватили Константинополь, хозяйничали в Крыму, держали торговые дворы на Москве. Сейчас можно уверенно утверждать, что и поход Мамая на Русь организовали именно генуэзцы. А между этими шестью государствами располагалось множество мелких, подчас тоже достаточно сильных. На западе — Пиза, когда-то соперничавшая на море с Генуей, и Лукка. На востоке — Римини, Урбино, Верона, Падуя, Мантуя, Феррара, Равенна, Болонья… Все они союзничали и боролись, отбирая друг у друга земли и города. По стране прокатывались вооруженные отряды предводителей наемных дружин — кондотьеров, и никто не слушал дальновидных мыслителей, вроде того же Маккиавелли, предупреждавших, что добром это не кончится, что раздробленную Италию завоюют в конце концов сильные соседи (если не французский король, то германский император или австрийские Габсбурги), что и произошло полтора века спустя. Да и как было — за цветением светской культуры, поэзии, живописи, зодчества, за расцветом промышленности и торговли, ростом университетов, финансовой экспансией (банкиры Италии ссужали деньгами даже английских и французских королей!), как было в век Джотто и Данте, Петрарки и Боккаччо, Донателло и Пизано, в век, когда Италия царила во всем: в модах, нравах, юриспруденции, изобразительных искусствах — догадаться, что это начало конца! Остров Иския, владение графов Белланте, славится своими термальными теплыми источниками. Древнеримское происхождение графов Белланте достаточно гадательно. Во время войн Юстиниана и нашествия Лангобардов римская знать была едва ли не вся истреблена. Но на побережье Адриатики, чуть севернее Рима, есть местность под названием Белланте. То есть, возможно, что род Коссы происходил оттуда, а затем перебрался на западный берег итальянского полуострова. Возможно даже допустить провансальское происхождение Косса, по многолетним связям семьи с Анжуйской династией. Уверенно тут утверждать что-то трудно. Заметим еще, что в изложении событий мы взялись следовать за Парадисисом, но при внимательном изучении источников многие его построения рушатся, как карточные домики, и скорее напоминают литературный прием «сгущения и сближения», чем истину. Однако Бальтазар Косса реально существовал-таки, пиратствовал, учился, стал папой, был обвинен, среди прочего, в чрезвычайной любви к женщинам (или женщин к нему, что, впрочем, почти одно и то же), и это одно уже не вымысел и позволяет проследить канву его жизни, скажем так, без существенных ошибок. Косса с юности, во всем и всегда, стремился быть первым. Ученье давалось ему без особого труда. По-видимому, и «тривиум», тогдашнюю начальную школу, — куда входили изучение грамматики, риторики и диалектики, — он постиг еще дома, до тринадцати лет. Но он хотел быть первым и во всем прочем: в мальчишеских драках, в различного рода состязаниях (позже, в Болонье, он станет усиленно упражняться в фехтовании), в верховой езде, в гребле. Рано созрев, он как-то почти незаметно для себя стал мужчиной, мимоходом лишив невинности одиннадцатилетнюю деревенскую девочку Джулию, которая сперва вырывалась и плакала, а потом начала пылко целовать и обнимать своего тринадцатилетнего любовника, который не ощутив ничего, кроме некоторого физического облегчения, принимал ее ласки с легкой отроческой насмешкой и быстро бросил девушку, а бросив — и позабыл. Во дворе Косса хватало и рабынь, и молодых служанок, готовых отдаться пылкому видному мальчишке, младшему хозяйскому сыну, с уже означившейся мускулатурой сильных рук и широких плеч, который мог запрыгнуть в седло, не касаясь стремени, и совсем не боялся править лодкой с тяжелым просмоленным парусом в бурю, когда сумасшедшие волны грозили вот-вот разбить утлую посудину о прибрежные скалы. В нем уже тогда проглядывала та южная мужская красота, расцветшая ярким цветом в бытность его в Болонье, в чине студента-теолога (или, скорее, правоведа), которая отличала Бальтазара от многих других, и даже выделяла его среди четверых братьев Косса. Женщин он завораживал, они готовы были ради него на все. Это лицо, бледно-смуглое, со слегка выгнутым, саблею, носом [4] , эти жгуче-черные, пробивающиеся по щекам будущие баки, точнее — тонкий очерк будущей растительности лица, эта черная грива крупных кудрей, это властное, мужеское, почти животное, хищное, но отнюдь не тупое выражение лица, а разбойно-самоуверенное, и безжалостный какой-то взгляд нежданно светлых (а возможно, и антрацитово-черных!) широко расставленных глаз, тоже не скажешь «звериный», нет, человеческий, очень мужской, но лишенный того даже намека жалостливости — дряблости ли? инфантильности? красоты? как угодно называй! — свойственной серо-голубым российским очесам, являющим и характер сходственный, склонный к мечтательности, рефлексии, самокопанию… Тут же рефлексии не было никакой, даже и намека на нее не было! Желаемое бралось с бою и сразу. Женщины таким мужчинам отдаются, не раздумывая, «падают к ногам», спешат раздеваться сами, почитая себя счастливыми при одном взгляде, брошенном на нее, заранее победительном взгляде… Так, во всяком случае, кажется мне, северянину, хоть и далеко не все носители голубых глаз склонны к рефлексии, как и не все черноглазые красавцы так уж победительны и смелы… Но все же! Писаных портретов Бальтазара не сохранилось, так что представлять можно, что угодно, да и о цвете глаз спорить и спорить, но вот что он был красив, и хищно красив, это, во всяком случае, несомненно, и порукой тому — отношение женщин — многих и многих! — к нашему герою. Юноши в те времена созревали рано! Бенвенуто Челлини к шестнадцати годам был уже законченным золотых дел мастером и, вдобавок, музыкантом. Не в редкость было встретить двадцатилетнего полководца, уже прославившего себя во многих сражениях, походах, сшибках и осаде крепостей. Рано созрел и Бальтазар Косса. Во всяком случае ему было тринадцать лет, когда он упросил старшего брата, «адмирала» Гаспара Коссу, взять его с собой на пиратский корабль. «Адмирал» Гаспар Косса был не просто пиратом, его флот «работал» под защитою герцога Прованса, отделившегося от Неаполя при Луи I Анжу в 1370-х годах, а грабил он в основном побережье Берберии (нынешние Тунис, Триполи, Алжир и Марокко), весьма часто захватывая в прибрежных городках церковное золото, серебро и дорогие облачения — плоды мусульманских набегов на окрестные христианские страны. Так что пиратство Гаспара Коссы скорее можно было назвать позднейшим словом «каперство», не лишающим его носителя известного общественного уважения. Да, впрочем, профессия эта в те поры не так-то уж и отделялась от купеческой. Купцы-мореходы пиратством, при случае, отнюдь не брезговали! И все же разница, конечно, была. Одно дело — торговать и при случае ограбить кого-то. Другое совсем, когда грабеж чужих кораблей и прибрежных селений становится специальностью. Кстати, Александр Парадисис, описывая пиратские подвиги Коссы, делает, как мне кажется, существенную ошибку, заставляя Коссу на своем корабле пользоваться такелажем, появившимся много позже описываемого времени. Суда конца XIV — начала XV века имели еще довольно скудную оснастку: два-три паруса (а то и один!). Косые паруса, позволявшие идти под углом к ветру, только появлялись и были еще достаточно неуклюжи. Парус держала огромная рея, подвешиваемая к верхушке мачты, управлять которой при шквальном ветре было почти невозможно, поэтому на военных галерах долгое время сохранялись ряды весел, за которыми сидели прикованные к сиденьям гребцы. Пиратские корабли обычно именно так и оснащались. Весельный ход помогал догнать «купца» при штиле или противном ветре, а прокорм гребцов пирату, учитывая размер его доходов, был не в тягость. Революция в парусной оснастке, позволившая, исключив весла, пересекать океаны, пользуясь сложной системой прямых (на первом и втором гроте) и косых (на бизани) парусов, больших нижних и меньших — верхних, сверх того косых носовых, вынесенных через бушприт впереди корабля, — системой, позволившей идти галсами встречь ветру, — развивалась и утверждалась уже в XV—XVI столетиях, и раньше всего в странах северной Европы и в Португалии, при принце Генрихе Мореплавателе, который сам никуда не плавал, но разрабатывал новые типы кораблей, приспособленных для плавания в открытых акваториях, в том «eterno mare», бескрайнем океане, который манил своею бесконечностью, манил устремляться на Запад, к еще не открытым сказочным землям индейцев, и на Восток, к чудесам Индии и к островам пряностей, куда доплыли первыми именно португальцы… Разбойничье судно Коссы, шебека или каракка, еще не имело, не могло иметь сложной парусной оснастки, но зато на скамьях нижней палубы, надежно прикованные к сиденьям, сидели пленники-гребцы, позволявшие судну развивать приличную скорость при всех капризах воздушных стихий. Кстати, первое судно, которое захватил Бальтазар после своего вынужденного бегства, было, видимо, испанской караккой: парусно-гребной трехмачтовик с тремя большими «латинскими» парусами, представлявший собою дальнейшее развитие каравеллы, превосходя каравеллу как в быстроте хода, так и в мощи вооружения. Кого грабили они? Да, конечно, доставалось и туркам, и арабам. Но и «своим» христианам тоже! Длинная, низко сидящая галера или каракка нежданно являлась из-за синих осыпей гор, из жемчуга пены, опоясывающей как бы летящие вниз, да так и застывшие в полете утесы, и, ощетиниваясь десятками весел, пускалась в погоню за пузатым бокастым купеческим гатом. И ежели, на счастье торгового корабля, не задувал нужный ветер, быстро нагоняла неповоротливую беззащитную посудину. А там — с ножами в зубах лезут по веревочным лестницам, дождем железных арбалетных стрел сбивая с бортов немногочисленную охрану корабля; а там — связанный капитан, грабеж, свалка, торопливо волочат добро, что поценнее, прочее, с обреченным кораблем — подарок морю! Ведут, как кули, бросают вниз с высокого борта богатых пленников, с кого можно получить выкуп или кого можно продать. Прочим — дружить с рыбами, акулы уже жадно кружат вокруг. Вода хлещет в пробоины и отверстые окна трюмов, вой обреченных морю взмывает и гаснет по мере того, как ограбленный корабль погружается в воды Средиземного моря, и затихает плач и визг насилуемых знатных матрон, которых порешили, отпробовав, попросту утопить. Сегодня на пиратской галере даже прикованные к сиденьям гребцы получат по куску едва обжаренного мяса, по лишнему ломтю из захваченной добычи, и даже по глотку кислого красного вина, и они смеются, открывая черные щербатые рты, смеются над теми, другими, которым, отправляясь на корм акулам, достается завидовать этим, живым, хотя и закованным в цепи… И так — сколько раз? Сколько месяцев или лет? Лета то, впрочем, можно и подсчитать! Ежели с тринадцати до двадцати лет он плавал на корабле брата-адмирала, а с двадцати пяти лет еще четыре года пиратствовал сам — немалый срок! До той памятной бури, едва не покончившей с молодым Бальтазаром, поломавшей и возвысившей всю его дальнейшую судьбу… Впрочем, до этой роковой бури был пятилетний перерыв (1380—1385 гг.), когда Бальтазар, по совету матери, учился на правоведческом отделении Болонского университета. Парадисис полагает, что в пиратстве юного Бальтазара привлекали больше всего хорошенькие девушки, которых рыцари моря часто захватывали в плен. Тут, как мне кажется, автор увлекся позднейшим списком церковных обличений. Хорошеньких девушек хватало и дома. Иное заставило юного Коссу покинуть родные пенаты: слава старшего брата, неведомые земли, зов моря, наконец, зов, который краем, лишь в старости, довелось испытать и мне грешному (да уже не было сил, уже позабылись мечты далекого детства!). Но — сияющая серебряная даль! Вечная дымка влаги, висящая над водою, сквозь которую и солнце порою кажется не золотым, а серебряным. Но одиночество моря! Но тишь! Но упругие груди выгнутых парусов! Но ожидание! Часы и дни простора! И наконец, в какой-то миг, бешеная погоня, когда бичи надсмотрщиков хлещут по мокрым спинам залитых потом, хрипло дышащих гребцов, а команда стоит, кто побледнев, кто закаменев ликом с абордажными саблями в руках, на носу лихорадочно поворачивают пушку и близит, близит высокий борт чужого корабля, где крики капитана, гвалт, откуда нестройно и не метко летят, крутясь, раскаленные ядра и шипя уходят в пену вод, и вот… Вот оно! Чьи-то лица, рты, разъятые в реве, нож в зубы и первым, обязательно первым! Заскочить на борт вражеского «когта» или «нефа», уже не думая, сумели ли сотоварищи надежно зачалить крючьями борта кораблей, или, стукнувшись нашивами, суда разошлись врозь и ты один в мятущейся толпе разномастно одетых, оливковых, черных, горбоносых лиц, и уже остается только рубить, рубить и рубить, губу закусивши до крови, отбивая удары вражеской стали и чуя, как веянье близкой смерти шевелит кудри на голове… Но вот, наконец, волна своих, и победный клич, и уже те бегут, и падают ниц, сдаваясь. О, сладкий миг одоления! О, мгновение, когда сила ходит в руках, когда хочется еще и еще рубить, и взор твой столь дик, что полонянников в ужасе отшатывает посторонь… А девушки — что девушки! Они для того и рождены, чтобы, темнея взором и трудно дыша, самим срывать с себя дрожащими пальцами преграду одежд и, уже почти теряя сознание от ужаса и сладкого ожиданья, падать в руки молодого чернокудрого красавца-победителя, не думая в этот миг ни о чем больше… Да и не так часто встречаются женщины на торговых кораблях! Скорее их можно захватить в набегах на берберские селенья, в каменных логовах восточных пиратов, среди коврового узорочья, ковани, дорогого оружия и посуды. Иные, выкупленные родичами, со слезами на глазах покидали объятия прекрасного бандита, но и тотчас позабывались, — море властно звало к себе, звало на новые подвиги, новые битвы и новую кровь… Всю жизнь он брал женщин, не задумываясь об этом, и совсем не понимал женской ревности. В родной приют на Искии заглядывали изредка, от случая к случаю. В один из таких наездов уже подросшего Бальтазара мать увела в свой особый покой, где в двойное итальянское окно, разделенное надвое тонкою полуколонной, виднелась ослепительно синяя гладь неаполитанского залива, и почти не долетало блеянья коз снизу, с хозяйственного двора. По правде сказать, мать гордилась этим своим поздним сыном, родившимся тогда, когда уже старший, Гаспар, руководил пиратским флотом, когда и не ждали со стариком-отцом, что она забеременеет… Но — родился! И вырос силачом и красавцем. И только одно долило: когда почуяла тяжесть чрева, перед распятием поклялась, что ежели даст Бог, то этот последний сын (о дочери почему-то и мысли не было) пойдет по стезе духовной. И теперь, несколько робея, оглядывала своего уже двадцатилетнего молодца (ребенок для матери всегда юн!), и руки, уложенные на хрусткий атлас пышного, по моде, платья, слегка вздрагивали: не нагрубил бы, не отрекся, не встал, прекращая разговор! Говорила, волнуясь, о традициях рода — пять веков! Пять веков Косса почти непрерывно поставляли кандидатов на духовные должности римской церкви! Ты должен окончить университет (годы идут!), ты должен встать на путь, избранный для тебя нами, мной и покойным родителем твоим, ты станешь священником, станешь епископом, потом кардиналом! Уже не случайная удача пиратских набегов, но твердая власть, поддержанная всем авторитетом церкви, станет уделом твоим! Бальтазар слушал и не слушал. В окно задувал ласковый морской ветер, в который вплетались запахи лавра и роз, растущих под окном. Устал ли он от подвигов своих? Наскучило ли уже привычное, и не свое, ибо Гаспар Косса был крутым адмиралом, людей своих, не исключая брата, держал железной десницей? Наскучило ли Бальтазару быть под началом, хотя бы и в своей семье? Но он слушал мать и не уходил, и постепенно, взглядывая на ее высохшие, слегка дрожащие руки, начинал понимать, что ничто не вечно в этом мире и мать права, да, права! И значит, ему надлежит ехать в Болонью и поступать в тамошний прославленный на всю Европу университет, войти в буйное братство студентов, которые вели себя в Болонье почти как пираты, временно захватившие город (в Болонье, на шестьдесят тысяч жителей студенты составляли пятую часть населения). II Болонский университет был, прежде всего, знаменит изучением юриспруденции. Собственно, он и возник на основе болонской юридической школы, появившейся еще в XI столетии. Фигура болонского доктора прав вошла даже в фольклор Италии. Преподаватели и студенты университета считались неподсудными местным судебным органам, им был открыт доступ для поездок в любую страну, ректорат университета избирался студентами, среди преподавателей (в то время!) были даже женщины, а болонская форма обучения во всех странах считалась образцовой. Обычная университетская программа в те века включала обучение первой степени — это низший, «артистический» факультет, где изучали «семь свободных искусств», разделенных на два отдела: тривиум (грамматика, диалектика и риторика) и квадривиум — арифметика, геометрия, музыка, астрономия. Окончивший квадривиум, сдавал экзамен на бакалавра. Экзамены, кстати, включали обязательный диспут, где один из состязателей опровергал, а другой защищал известные положения тогдашней науки — какие-нибудь традиционные богословские истины. Далее можно было готовиться на следующую ступень, чтобы стать магистром свободных искусств (род нашей аспирантуры). Тут уже учащиеся разделялись по трем высшим факультетам. Теологический (богословский) давал право занимать в дальнейшем высшие церковные должности, ибо низовая монашеская братия тогдашних монастырей ни даже рядовые священники особою грамотностью похвастаться не могли. Вторым факультетом, или отделом, был юридический, как уже сказано, особенно сильный в Болонье. Тут изучались обычное (римское) право и церковное право. Он готовил, опять же, не только юристов, многие видные деятели церкви кончали именно юридический отдел. И третьим отделом был медицинский. Окончивший один из этих трех факультетов получал звание доктора наук (доктора теологии, доктора прав или доктора медицины) и становился профессором. Знаменитые преподаватели пользовались всеевропейской известностью, их переманивали в свои университеты главы государств. Студенты из разных стран ехали подчас специально, чтобы послушать курс у такого-то прославленного профессора, благо язык науки всюду был один и тот же — латынь. В Болонью приезжали учиться студенты из Германии, Баварии, Австрии, Венгрии, Богемии (Чехии), из Арагона, даже из Франции, не говоря уже о государствах самой Италии. И то, что Косса изучал теологию и право именно в Болонье, — как бы он себя ни вел в моральном отношении (будем честны: а как себя ведут студенты во все века и во всех странах?), то, что он стал доктором обоих прав, уже достаточно выделяло его из общей массы тогдашних деятелей, и светских и церковных, нравственность которых была подчас ниже нравственности рядовых горожан, возможно попросту не имеющих таких возможностей для «самовыражения». Парадисис приводит ряд свидетельств тогдашних отцов церкви, достаточно выразительных, и о непотребствах пап, и о взаимных жестокостях в борьбе за власть, когда уже мало смерти, но противнику отрезают нос, губы, язык, отрубают руки и ноги, заставляя погибать в жестоких мучениях… И о неграмотности рядовых священнослужителей, зачастую не понимающих латыни, выучивающих молитвы на слух, с чудовищными ошибками. Нелепости встречались порою даже в церковных книгах, вроде той, где поминались в ряду святых Ориель, Рангуель и Дамбиель (имена дьяволов). Веронский епископ Ротерий сетовал, что большинство церковнослужителей убеждены в материальности Бога, в том, что он имеет человеческий образ, и не понимают простейших слов, употребляемых при богослужении. В области нравственной творилось такое, перед чем соблазнительные картинки «Декамерона» являлись невинною мелочью. Сравнительно недавно введенный целебат — обет безбрачия для священников, породил невиданный сексуальный разгул. Священники заводили любовниц, а епископы обкладывали их специальным налогом «за любовницу». Женам надолго уехавших мужей церковь (естественно за плату!) разрешала заводить любовников. В свою очередь неаполитанский король издал указ, что власть светских судов не распространяется на сожительниц служителей церкви, поскольку те тоже «служат церкви», а церковники подсудны одному папе. Тогдашняя учительная литература полна обличений монашеского распутства, и в самом обществе — наряду с массовой верой, наряду с религиозными движениями, охватывающими сотни тысяч людей (одни крестовые походы чего стоят!), — росло возмущение поведением служителей церкви, приближавшее, более того, делавшее неизбежной Реформацию. Франко Саккетти, итальянский новеллист того времени, с видимым удовлетворением описывает кастрацию священника, слишком уж нарушавшего все мыслимые нормы нравственности… Словом, на этом фоне поведение Коссы, даже допуская правоту его обвинителей (что тоже сомнительно), не только не являлось чем-то исключительным, но даже и особо предосудительным не было, до самого конца, пока за него, как говорится, не «взялись». Возмущала в Коссе — и возмущала и вызывала зависть! — та бестрепетность, с которой он совершал свои подвиги, и удивительное даже для своего века умение идти до конца в самых головокружительных предприятиях, что и бросило Бальтазара снова в объятия моря и прежних пиратских подвигов. III Косса был богат. Из дому исправно шли деньги «на учение». Следовательно, мог устраивать дружеские попойки, не считаясь с расходами. (Внешняя роскошь не допускалась студенческой средой, даже самые богатые ходили в рваных плащах, и это считалось особым шиком, как рваные джинсы у владельцев сверхдорогих машин в наши дни.) Он, конечно, и в университете был первым в учении (быть первым во всем, во что бы то ни стало — всегдашний девиз Коссы, и мать нимало не ошибалась, посылая его в Болонью, знала, что Бальтазар и тут не отступит ни перед чем), но он был первым и в студенческих похождениях, скоро ставши кумиром всего университета. Вокруг него объединился целый сонм почитателей из разных землячеств, и даже возник своеобразный студенческий орден — «десять дьяволов» — друзей, с которыми он пил, которым швырял надоевших любовниц, с которыми совершал похождения, сотрясавшие всю Болонью. Автономию, неподсудность обычным властям, имели все средневековые университеты, и юношам, покинувшим дом, эта свобода кружила голову, словно вино. Далее могу только процитировать Парадисиса: «И в любовных похождениях Бальтазар был первым. Да и как он мог не быть первым! Молодой, стройный, красивый, богатый! Женщины любовались высоким, смуглым молодым человеком, умным и хитрым, как демон, признанным главарем студентов. Они знали его в лицо и с любопытством и нежностью поглядывали на него — одни пугливо, тайком, другие — смело и открыто. Тут были особы разного возраста — и молодые девушки, и зрелые матроны, и девочки. Косса за пять лет учения на юридическом факультете познакомился со многими из них. Он состоял в связи со множеством женщин, строгих и свободных правил, со скромницами и чувственными женщинами, со знатными дамами и простолюдинками, девушками из богатых семей и простыми служанками. Для описания подробностей этих любовных связей потребовалось бы слишком много места. Достаточно лишь сказать, что многие женщины любили Бальтазара так пылко, что, оказавшись отвергнутыми, вступали в связь с его друзьями, лишь бы только быть ближе к нему». Ну, разумеется, последнее «лишь бы только» можно и оспорить. Любовь кружила головы, любовь, вырвавшаяся из тесных норм религии и семейного права, толкала на безумства, даже на героизм. Замужняя матрона, вступившая в связь с молодым студентом, рисковала жизнью: взъяренный муж мог и имел право убить изменницу, да зачастую и убивал! О наших временах, когда заранее угнетенные и укрощенные законом муж с любовником, зостанным в постели жены, пьют на мировую неизменный на все случаи жизни «пузырь», в ту эпоху не могли даже и помыслить. А девушки из богатых семей? Но вот передо мною картина эпохи Возрождения — «Играющие юноши». Юноши-музыканты играют на флейтах и лютнях, насмешливо поглядывая на приятеля, что, забыв свой корнет, обнял подружку за шею, привлекая к себе, а другою рукой, сквозь платье, добираясь до причинного места красавицы. А она — стоит посмотреть! — она уже вся в готовности, в изнеможении, она готова отдаться прямо тут, на глазах его приятелей… Люди грешили всегда. Но далеко не во все эпохи грех так победительно рвался наружу, опрокидывая все и всяческие препоны, как это было в позднем Риме, или на Западе, в эпоху Возрождения, или в наши дни, наконец, когда по «ящику» выступают представители «сексуальных меньшинств» и соображения морали уже вовсе не принимаются в расчет… Для торжества того, что зовется распутством или, возвышеннее, «свободной любовью», необходимы особенные обстоятельства духовной жизни общества, необходима потеря чувства меры — столь развитого еще у наших вчерашних крестьян (дочери которых это чувство утеряли совсем). Нужно, наконец, острое ощущение временности бытия, потеря веры в загробное воздаяние, вообще в загробное продолжение хотя бы духовной жизни. «Веселитесь, юноши», — это начальные слова студенческого гимна (в послепетровские времена проникшего и к нам), родившегося где-то около тех времен, передававшегося из века в век, из страны в страну, ставшего всеевропейским гимном студенчества, благо он был на латыни! И, да, старцы-академики молодели на глазах, распевая дрожащими голосами за чашею хмельной влаги с юности знакомые слова: Gaudeamus igitur Juvenes dum sumus! Post jucundum juventutem, Post molestam senectutem Nos habebit gumus, Nos habebit gumus. И конечно, святые слова: «Vivat Academia, vivant professores!» Да, конечно, вечная, прошедшая века молодость мудрых носителей светоча знания, передаваемого из века в век, из страны в страну, от студента к студенту… И не помнится о коснеющей скуке и холоде жизни, о не свершенных, у большинства, надеждах, о пустоте «золотой чаши бытия»… Но — «Gaudeamus igitur» — веселитесь, юноши! Вдумаемся, однако, в смысл этих начальных слов: Веселитесь, юноши, После буйной юности, После дряхлой старости, В прах мы обратимся… В прах, в «гумус», в перегной… И — все! И никакой иной жизни, а потому — слава безумству юности, отвергающей все пределы, ибо впереди — смерть, небытие, прах, «гумус». Эпохи безверия все и неизбежно утыкаются в это страшное чувство всяческого конца, уничтожения, праха, как замечательно описала его Марина Цветаева, в юности помыслив о конце: …И кровь приливала к коже, И кудри мои вились, Я тоже была, прохожий! Прохожий, остановись! (Остановись у могилы!). Чувство, пережить, принять которое невозможно, ежели не верить свято в загробное бытие, в загробное воздаяние, в ад и рай, в хоры праведных душ перед престолом Всевышнего. И не крушением ли этой веры вызван был весь тот всплеск бунтующей плоти, который мы доднесь зовем Возрождением? Возрождением, но чего?! Римских доблестей, или же позднеримского распутства? «Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал», — признается Пушкин, оценивая свои молодые лицейские годы. Нас всех учили тому, что эпоха Возрождения — это всяческий эталон для последующих времен: эталон культуры, жизни, искусства. Классика, ставшая классицизмом, античная скульптура, определившая скульптуру Возрождения, живопись «титанов Ренессанса», давшая начало академической живописи, на долгие века подчинившей себе европейский мир, — все это подавалось нам как бессмертные образцы всяческого предельного и бесспорного совершенства, и лишь побывав (увы, мельком!) в Италии, узрев вживе равеннские мозаики Юстиниановых времен в сравнении с фресками художников Возрождения, я задумался. Мозаики (живопись Византии!) выглядели явно величественнее, значительнее возрожденческих телес. Их строгость как-то очень сходствовала со строгостью церковных сводов, а условность говорила о каких-то своих — глубинных замыслах… Короче, как мне сказал по возвращении один знаток, византийцы ставили перед искусством более сложные и глубокие духовные задачи. И сейчас, ежели бегло пролистать фолианты художественных изданий, всмотреться в эти бесконечные ряды прекрасных женских тел, в это буйство плоти, плоти и только плоти, да еще когда узнаешь о тех оргиях, в каких участвовали творцы Возрождения… Где же, в конце концов, видели они эти ряды полураздетых и раздетых, и едва одетых девушек и матрон, ежели бы этого не было в жизни, ежели к этому не стремились бы тогдашние, порвавшие узду средневековых моральных норм деятели, ежели бы это не стало нормой жизни, а, значит (уже потом!), и искусства… Понять не всегда значит простить, но художник, в отличие от моралиста, всегда должен все-таки понимать, «влезть в шкуру» своего героя, уметь взглянуть на мир и с той, и с другой стороны. IV А посему не будем так-то уж обличать студенческую «шайку столовую», как сказалось бы на Руси, собравшуюся в укромном саду под старинной башней на окраине Болоньи, где на раскинутых плащах, на овечьих шкурах и вытащенных из дому цветных подушках вольно расположились приятели — «десять дьяволов», среди коих был и Ринери Гуинджи, плутовато-красивый студент-теолог, разделивший позднее пиратскую судьбу Бальтазара, и Джованни Фиэски из Генуи, боковой отпрыск знатной фамилии, студент-медик, высокий, мосластый, приманчиво-безобразный, с горбатым генуэзским носом, с почти обезьяньей челюстью худого неправильного лица, невероятно сильный (сам Бальтазар, когда боролись, справлялся с ним не без труда), один из лучших студентов Томмазо дель Гарбо — «славный Томмазиус» — будущее светило медицины, поимевший, в свой черед, массу неприятностей со святой инквизицией, запрещавшей анатомировать трупы, и Ованто Умбальдини из Флоренции, правовед, прославившийся впоследствии комментариями к папским декреталиям, запрещавшим священникам держать у себя гулящих девиц, а ныне небрежно обнимавший за талию Ренату Фиорованти, трепещущую от желания и нежного стыда. Она уже не чуяла, кто именно из студентов щупает ее груди и развязывает шнуровку платья, чтобы пролезть дальше. Рената, ставши когда-то любовницей Бальтазара, нынче переспала почти со всеми десятью дьяволами, переходя из рук в руки, отдаваясь разом и троим и четверым из друзей, до того, что в голове начинало звенеть, в глазах все плыло и тело сотрясали непрерывные позывы вожделения. К ее плечу прислонилась Бианка Диэтаччи, которую ласкал второй студент-медик, Биордо Виттелески, и уже не слушая веселых разговоров друзей и бренчания лютни ждала, полузакрывши глаза, когда юноша потянет ее к себе, опрокидывая и задирая подол, тут же, на ковре, у костра, разведенного друзьями, и совершит то, для чего она явилась сюда и вообще для чего она родилась на свет. Гречанка Джильда Пополески, Луандемия Кавалькампо (вырвавшаяся на свободу дочь флорентийского торговца сукнами), знатная горожанка Констанца де Фолиано — все бывшие любовницы Бальтазара, а ныне возлюбленные его друзей, — сидя позади пирующих юношей и небрегая их учеными разговорами, ожидали часа любви. Барашек, которого крутили на вертеле перед огнем, смазывая нутряным салом, намотанным на ореховую палку, уже поспевал, источая аппетитные ароматы. Бальтазар возился с пробкою небольшого бочонка, а извлекши ее, объявил с торжеством: «Настоящее кьянти!» Рубиновый сок пошел по бокалам венецианского стекла. Джильда заупрямилась было, и Джованни Фиэски, крепко сжав за спиной руки девушки и отогнув ей голову, вливал алый бахусов сок прямо ей в рот. «Пей! Пей!» — кричали меж тем подружки, подзадоривая упрямицу. Скоро баранина пошла по рукам — резали ножом, брали горячее мясо прямо руками, перекидывая из ладони в ладонь. На время смолкла даже лютня. Рвали зубами мясо, отламывали хлеб, горстью захватывали пахучую зелень, меж тостами хваля ягненка и поругивая профессоров. — Старому дурню! — прожевывая кус, объявлял Бальтазар, — старому дурню Иоаннусу Асполиусу давно пора на покой! Сомневаюсь, читал ли он сам пресловутые декреталии, о которых треплется вот уже пятую лекцию подряд, но что Фома Кемпийский ему незнаком — это точно! Это говорю вам я, Бальтазар Косса! Можете мне верить! Я сверял! — Недаром ты на диспуте взял себе роль дьявола-искусителя! — подхватил Ринери. — И разбил защитника Исидоровых декреталий в пух и прах! — присовокупил доныне молчавший сотоварищ Коссы. — Пять мулов заменят двух волов, десять Асколиусов не заменят Бартола! — изрек знаменитую на весь Университет пословицу Ованто Умбальдини. — А скажи, Бальтазар, ты на деле веришь в то, о чем говорил на диспуте, что Святой Петр вовсе не был в Риме, а писания Исидора — ложь и «дар Константина» — поздняя выдумка? Ведь тогда вступают в силу утверждения схизматиков, что именно их церковь истинная, вселенская, а мы — отступники! Не боишься ты такого поворота мысли? — Хочешь сказать, что Петрарка прав, называя восточных христиан еретиками, от которых самого Бога тошнит? — возразил Косса, передернув плечом. — Мне важна истина, а истина, увы, оборачивается не в нашу пользу! — Но тогда, Бальтазар, ты должен вовсе отвергнуть… — Ничуть! — перебил Косса, не давая спорщику закончить свою мысль, — истина часто диктуется не рассуждением, а волевым посылом. Пилат был прав, вопрошая Христа: «Что есть истина?» — Ибо истиною для него, по крайней мере, была воля Синедриона и боязнь доноса в Рим, Цезарю, после чего могла полететь и его, Пилатова голова. — Но вера… И опять Косса перебил приятеля: — Во что я должен верить? В то, что император Константин, ни с того ни с сего не соправителям, своим сыновьям, ни даже Лицинию! — а какому-то безвестному пастырю из катакомб подарил всю западную империю с городом Римом впридачу? Право?! Права нет! Есть только сила! И правом считается мнение тех, у кого в руках власть! Их уряжение, их воля, их желания становятся законом! И ты меня не убедишь, что какой-нибудь поросенок, распутник и невежда или старец с высохшими мозгами являются на самом деле заместителями Петра, главы апостолов, или что наш Урбан, к примеру, являет собою образ самого Христа! Убедить в том кого-либо можно только под пытками инквизиции! И вот почему так нежданно и вдруг рушатся целые устроения, вчера еще казавшиеся могучими и несокрушимыми: уходит сила! Горе побежденным! Как воскликнул гальский вождь, кидая на весы свой окровавленный меч. Мы теперь говорим о величии Рима! Это величие держалось на железных римских легионах, которым до поры не находилось соперников! И власть пап покоится на силе — силе денег, и силе меча, и силе веры! Да, да! Но не будем говорить об Исидоровых лжедекреталиях! Лучше помыслим о том, что стало бы с нашею церковью без института папства! Духовная власть целиком попала бы в руки королей и герцогов, которые растащили бы церковное наследие по своим норам и начали распоряжаться кто во что горазд. В институте пап залог единства церкви, а в единстве — сила! — Эдак ты и до оправдания инквизиции дойдешь! — снедовольничал Ованто Умбальтини. — Да, ежели бы этот институт был признаком силы, а не бессилия! — Бессилия? — Да, бессилия! Вот именно! Церковь сильна, пока во все догматы верят добровольно, а не под пытками! И я бы не стал… — Чего бы ты не стал делать? — А, друзья! Я ведь пока не папа римский, и навряд буду им… Во всяком случае не скоро буду! — поправил себя Бальтазар с мрачной усмешкою. Всякий путь ведет к какой-то цели, а конечной целью духовной карьеры является престол Святого Петра. Об этом он думал еще в ту пору, когда мать убеждала Коссу пойти учиться и стать из пирата священником. Но даже перед «десятью дьяволами» подобной мечты не следовало обнажать! — Наш почтенный профессор, — докончил Косса, глядя в огонь, — попросту трус, и к тому же невежда, не постигший того, что ныне стало известно каждому, добравшемуся до квадриума. И дураки будут наши, ежели не переизберут его на следующий семестр! И трудов Аверроэса он не читал, и с Авиценной едва знаком. — Что верно, то верно, — поддержал его Джованни Фиэски. — Авиценну он не знает совсем! — А о бытии Бога рассуждает только по Аквинату, — подал голос Ованто Умбальдини, — хотя из пяти доводов Фомы Аквината, четвертый и пятый — доказательства от степеней совершенства и от божественного руководства миром — можно бы было и оспорить, а творение мира из ничего требует, прежде всего, критики взглядов Сигера Брабантского и иных последователей Аверроэса, чем наш почтенный профессор опять же попросту пренебрег! — Последователи Аверроэса принимают за исходное условие противоречие религии и философии, от чего вся стройная картина мира рушится… — решился подать голос Ринери. — И греческих отцов церкви он не знает, — домолвил Бальтазар, — по крайней мере, не читал их в подлиннике. — Когда это ты овладел греческим? — вопросил лениво Биордо. — Когда? — отозвался Бальтазар. — Умейте, друзья, использовать ту часть ночи, когда ваши подруги спят, утомясь, и вы не то что греческий, арабский и иврит сумеете познать! Греческий Бальтазар изучал еще в детстве, наряду с латынью, а потом на пиратском корабле Гаспара было несколько греков и один ученый, Ласкариос, у которого юный Бальтазар в те пустые дни, когда вокруг было одно лишь безбрежное море, учился и новому, и старому классическому греческому языку, но о том говорить не стоило. Когда это студенты хвалились ученьем? Фиэско с Умбальдини, вовлекая в диспут Ринери, заспорили о достоинствах Новеллы д’Андреа, преподававшей право из-за занавески, «дабы красотой своей не отвлекать слушателей», и спорили уже не столько о знаниях знаменитой дочери Джовани д’Андреа, сколько о ее женских статях, намекая на то, что Коссе и еще кое-кому удалось-таки познакомиться с ними поближе. — А ты, Бальтазар, выходит, не всю ночь проводишь со своими избранницами? — решилась слегка уколоть предводителя Бианка. Бальтазар лишь насмешливо глянул на бывшую любовницу, проследив взглядом за Ренатой, у которой молочно-белые груди с розовыми сосками уже выпали наружу из расшнурованного платья, попав в цепкие пальцы Ринери, который хитро поглядывал на предводителя, ожидая, чтобы Бальтазар хотя нахмурил взор, видя, как ласкают его бывшую подругу… Но тут громче зазвучали струны лютни, и певец сильным голосом запел сонет Петрарки, посвященный Лауре, и стихли, замерев, «дьяволы», оставя на время подруг, тоже замерших, осерьезнев, все завороженные словами великой любви: Благословен день, месяц, лето, час, И миг, когда мой взор те очи встретил! Благословен тот край, и дол тот светел, Где пленником я стал прекрасных глаз! Благословенна боль, что в первый раз Я ощутил, когда и не приметил, Так глубоко пронзен стрелой, что метил Мне в сердце Бог, тайком разящий нас! Благословенны жалобы и стоны Какими оглашал я сон дубрав, Будя отзвучья именем Мадонны! Благословенны вы, что столько слав Стяжали ей, певучие канцоны. Дум золотых о ней, единой, сплав! — Еще! — воскликнула Рената, ударяя по пальцам своего настойчивого кавалера. И ее сразу поддержали несколько голосов: «Еще, еще!» Темнело. Зеленое небо над башнями Болоньи меркло и все ярче и ярче украшалось звездами. А певец пел теперь сонет на смерть Лауры, и его слушали, примолкнув, завороженные, отодвигая неизбежный миг любовных утех. Ни ясных звезд блуждающие станы, Ни полные на взморье паруса, Ни с пестрым зверем темные леса, Ни всадника в доспехах средь поляны, Ни гости, с вестью про чужие страны, Ни рифм любовных сладкая краса, Ни милых жен поющих голоса Во мгле садов, где шепчутся фонтаны, Ничто не тронет сердца моего. Все погребло с собой мое светило, Что сердцу было зеркалом всего. Жизнь однозвучна — зрелище уныло. Лишь в смерти вновь увижу то, чего Мне лучше б никогда не видеть было! Девушки рукоплескали певцу. В вышине мерцали звезды. Пламя костра выхватывало из темноты то лица, по которым пробегали отсветы огня, то полураздетые фигуры женщин. И тут, в этот миг, Бианка Диэтаччи молча поднялась и, в неровном свете костра, задумчиво и не торопясь, точно была одна в укромной спальне, распустила завязки узорного платья, спустила его с плеч, переступив босыми ногами, потом, постояв, решительно скинула рубаху с плеч и осталась нагая, в одном лишь ожерелье и серьгах. Спокойно подняла руки, поправляя прическу и являя прелесть подмышек, в этот миг похожая на античную статую, извлеченную из земли и чудом ожившую, предлагая всем любоваться совершенною красотою тела, тем, что так быстро проходит и, вместе, дает смысл всему человеческому существованию. Но Косса лишь рассеянно повел бровью. Не то было у него на уме теперь, и среди приятельских утех он нынче один оставался без подруги, а когда опустился вечер и зелено-голубой свод небес померк, а в сгустившейся темноте вновь зазвучала лютня и началось веселое шевеление с ахами и взвизгиваньями женщин, переходивших из одних рук в другие, он встал и легкой неслышной походкой горного барса покинул полупьяных товарищей, увлеченных сейчас больше всего прелестями своих подруг… Иные уже засыпали у едва рдеющего огня, слегка закинув плащами обнаженные прелести своих возлюбленных, полунагих и пьяных от вина и любви. Жизнь дается лишь раз, а молодость столь быстротечна! Лишь музыкант, отвалясь, рассеянно трогал струны лютни, а его подружка, уткнувшись лицом ему в колени и ухватив белыми руками возлюбленного за бедра, уже крепко спала, вздрагивая и порою ласково сжимая пальцы счастливой руки. V Косса в этот час крался к одному ему известному дому на одной из улиц Болоньи, где жила пока еще недоступная для него красавица, Има Давероне, странно задевшая его, когда он мельком увидал ее в церкви неделю назад. Не стоило труда расспросить у друзей, кто она и откуда, но… Но что-то удержало, и Бальтазар предпочел сам пуститься на поиски. И сейчас шел, крался впервые в указанный дом, гадая, есть ли у его избранницы родители, отец и мать, или она — знатная сирота (что значительно облегчало дело!). В голове шумело от выпитого кьянти, и Бальтазар, удивляясь самому себе, чувствовал странную неуверенность — редкое для него свойство! — вспоминая раз за разом точеный очерк лица, большие мягкие глаза и этот взгляд, странно-глубокий, своей новой избранницы. «Есть ли у нее любовник?» — гадал Бальтазар. Впрочем, спора с кем бы то ни было он ничуть не боялся и гадал лишь о том, девушка ли Давероне, которую надобно учить любви, или нет? И еще одно нежданное чувство кольнуло, когда Бальтазар подумал о возможном сопернике. Он вдруг позавидовал этому неведомому для себя (а, быть может, даже и несуществующему!) победителю. Ему на этот раз настойчиво захотелось быть первым… Но вот этот дом, этот сад. Цепляясь за узластые плети плюща, он вскарабкался на стену и соскочил на мягкую землю, послушав, не брехнет ли пес, не выскочат ли на заполошный крик вооруженные слуги? Он постоял, сжимая рукоять прямого испанского кинжала толедской работы, и, осторожно ступая, двинулся дальше. Как и предполагал Бальтазар, дверь в сад была не закрыта, и он проник внутрь, почти не нашумев. Пожилая служанка, сунувшаяся встречь, не испугала его. Несколько мгновений они смотрели друг на друга, и масляный светильник трепетал в руке женщины, силившейся закричать, но от страха лишь булькавшей горлом. — Я не грабитель, а студент! — сказал Бальтазар наконец. — Позови свою госпожу! — И, видя, что женщина не шевелится, повторил грозно, возвышая голос: — Позови Иму Давероне, ну! — Госпожа Има спит! — вымолвила, скорее просипела женщина. — Разбуди! — требовательно повторил Бальтазар, сдвигая брови. — Да не вздумай будить родителей! — Родителей у нее нет… — зачем-то сказала служанка, глядя на Бальтазара круглыми от ужаса глазами. — У нее нет… Нету… Сейчас разбужу! — вдруг заторопилась она и исчезла, промерцав светильником где-то вверху лестницы. Бальтазар ждал в темноте, приобнаживши кинжал. Текли минуты. В это время наверху, в дорогой, но строго обставленной спальне творился суматошный, вполгласа разговор. — Он пришел, он там, внизу. Я сейчас разбужу Мозаччо и Джино, пусть возьмут оружие… — Кто внизу? — вопросила Има, садясь на постели и стягивая ворот ночной сорочки из тонкого полотна. — Студент… Настоящий разбойник! Думаю, думаю — Бальтазар Косса! — Погоди будить кого-нибудь из слуг! — приказала Има, подымаясь и отбирая светильник у трепещущей служанки. — Я сама поговорю с ним! А ты ступай, ступай спать! — требовательно приказала она и повторила с напором: — Справлюсь сама! Ты иди! Има, вытолкав служанку, набросила на плечи распашную накидку. — Косса! — повторила она вполголоса. Озноб, начавшись где-то внизу живота, прошел мурашками по всему телу. Конечно, она знала, слышала о Бальтазаре, о его удивительных ночных приключениях, но чтобы так вот прийти прямо в дом, ночью? Има приближалась к своему двадцатилетию, по тогдашним, да и позднейшим понятиям она уже давно «заневестилась», и она, конечно, не раз задумывалась о том, о чем говорили все вокруг, о чем живописали художники, слагали стихи поэты, о чем пели уличные певцы по ночам, и имя Бальтазара Коссы тревожило ее, как и многих. Но представить себе… Только представить! — Но что же я стою! — схватилась она и, подняв светильник, внезапно оробевши и задрожав, вышла из спальни. Да, несомненно, там, внизу лестницы, в темноте кто-то стоял! Ей вдруг стало так страшно, что и взаправду захотелось разбудить слуг и выдворить дерзкого ночного гостя. Она, вздрагивая, сделала шаг, другой… Едва не споткнулась, пропустив первую ступень лестницы, и, ухватясь рукой за перила, пережидала несколько мгновений бешеное биение сердца. «Что я делаю? Почему иду к нему?» — прошло стороной, почти не зацепив сознания. Она сделала еще шаг, и еще… Да, он был тут, внизу, и ждал ее, медленно спускавшуюся со светильником в руке. Еще ступенька, еще — и вот показалось из мрака его лицо, жесткое и красивое лицо зверя, ожидающего свою жертву. Има остановилась, пытаясь унять биение сердца и вся покрываясь холодными мурашками. — Кто ты, и зачем пришел? — вопросила она наконец, возможно тверже. — Ты знаешь меня! — сказал он, смело глядя ей в лицо (Има не сошла с последних ступеней, и лица их оказались на одном уровне). — Я Бальтазар Косса, и я пришел к тебе! Има внимательно смотрела ему в лицо, не шевелясь. Светильник в ее руке дрожал и потрескивал. — Ты даже не встречал меня, не разговаривал со мною, не ведаешь, кто я и что я, и пришел ко мне? Ночью? Прямо так? — вымолвила она, наконец. (А груди предательски твердели, и она чуяла сама, как у нее каменеет и подбирается живот.) — Я видел тебя в церкви! — возразил Косса, прямо глядя в лицо девушки, которая смотрела на него и в глазах ее рос и сгущался мрак неведомых ему глубин. Има не говорила ничего, но Бальтазару вдруг, неведомо с чего, стало стыдно, такая серьезная строгость взора ему была внове и непонятна. Добро бы она трепетала, тряслась, молила о снисхождении или нервно смеялась, отталкивая его руки, изгибаясь, заранее готовая отдаться. Но так вот молчать и глядеть ему в самую душу, и этот темный бархат глаз, и эта спрятанная за ними мысль и мука — все было непонятно ему в этой женщине — девушке ли? На ум вдруг пришло, что ежели у нее есть любовник, то любовник боится ее и трепещет под этим углубленно-серьезным взором. И что ему теперь? Броситься на нее? Ударить? Уйти? Убежать? (Хотя он никогда и ни от кого не убегал!) Или просто пожелать спокойной ночи и отправиться к Бьянке или Сандре, гасить в их объятиях внутренний огонь этой ночи? Он стоял и смотрел, не в силах сделать движения, и она смотрела ему в лицо, и что-то сдвигалось, что-то копилось в этом взаимном молчании, и когда он уже сделал полшага назад, готовясь невесть к чему, Има вымолвила вдруг, спокойно и просто, чуть охрипшим голосом: — Входи! Девушка оказалась девственницей. Она молчала, обнимая Коссу за шею, когда он, так же молча, овладевал ею. Она сама помогла сбросить уже разорванную, мешавшую ему рубашку и осталась нагой. Она мгновенно овладела таинством поцелуя, вбирая язык себе в рот и покусывая его твердые жесткие губы. Она за какие-то немногие миги прошла, познала и ад и рай любви. Минуты? Часы? Столетия? протекли с того мига, когда острая боль разорвала ей низ живота и судорога прошла по всему телу, и уже нахлынуло и продолжало царить удивительное ощущение, что он там, внутри, и шевелится, словно ее ребенок! «Словно мой малыш!» — подумала Има, послушно разводя бедра и всячески помогая ему все глубже и все полнее овладевать ее телом. Светало. Бледная зелень окрасила небо, и темень крыш, видных в окно спальни, и неровная череда боевых башен начала понемногу отделяться от прозрачности воздуха, тяжелея и опускаясь долу. Они лежали, оба опустошенные, ибо Косса начинал вновь и вновь, вновь и вновь входя в ее плоть, вновь и вновь наполняя ее горячими соками жизнетворения. Теперь Бальтазар, окончательно насытившийся, задремывал. Има лежала на спине рядом с ним, не сведя раскинутых ног, вся легкая, пустая, чуя, что еще немного, и она улетит как птица в отверстое окно. Голову слегка кружило, и тело было трудно даже подвинуть. Ничего уже не хотелось, неможно казалось даже натянуть на себя скомканную простыню. «Это счастье?» — думала она и не находила ответа. Почуяв его шевеление, не поворачивая головы, Има произнесла негромко в хрустальную пустоту, объявшую усталых любовников: — Ты меня бросишь, как бросаешь всех. Но знай, когда бы ты ни пришел, я приму тебя, и не стану корить, и чтобы не случилось с тобою — помогу всеми силами… Он приподнял голову, молча выслушивая непривычно-странные слова своей новой любовницы. — У тебя, — договорила она, — слишком много женщин! Пусть же среди них будет одна тебе другом! Хотя бы одна! — добавила Има, вполгласа, и тот, в смущении, поспешил обнять и притиснуть к себе податливое тело этой так и не разгаданной им девушки. — Любимый мой! — только и прошептала она, послушно отдаваясь новому приступу его страсти. Има как в воду глядела, сказавши, что Бальтазар скоро ее бросит. Но разлуку перенесла мужественно, без слова укора, и старалась не думать о девушках из знатных семейств, по очереди падавших в его объятия, старалась не ревновать и не возмущаться, узнавая, что Косса овладел новой своей жертвой. И только раз не выдержала, проследив милого своего, когда он отправился в квартал бедноты, в сборище сляпанных абы как и абы из чего хижин, чтобы встретиться с очередной любовницей из простонародья, Сандрой Джуни. Еще и днем приходила поглядеть на эту Сандру, дочь сапожника, недоумевая: чем эта замарашка со спутанными волосами могла прельстить разборчивого Коссу? И постаралась все-таки понять, чем, и, поняв, вновь оправдать неверного возлюбленного своего, которому продолжала хранить верность, ибо никто больше в целом свете ей был не нужен и после Бальтазара не мог увлечь даже на краткий миг греховного соития. Отказываясь от всех предложений любовных встреч и даже замужества, она предпочитала в одиночестве проводить ночи на той самой кровати, под тем самым одеялом, с книгой в руках, и редкие слезы капали на развернутый фолиант Тацита или «Гражданских войн» Полибия. VI Она не ревновала! Ревновали другие. И случилось нижеописанное на последнем курсе, когда Бальтазару только и оставалось почти, что с блеском сдать экзамены и получить диплом и степень доктора обоих прав, открывавшую ему дорогу к высшей церковной карьере. Монна Оретта встретила Бальтазара у входа в университет, кинулась впереймы со слезами на глазах, беспорядочно, то вспыхивая, то угасая, просила, умоляла его о новом свидании. Бальтазар посмотрел сумрачно. Монна, замужняя женщина, которой связь со студентом (и каким! Самим Бальтазаром Коссой!) нужна была скорее распущенности и выхвалы ради (успеть получить то же, что получают другие, насладиться сполна отпущенными годами молодости!), Монна совсем не интересовала его теперь. Он торопился, и даже не выслушав до конца свою брошенную любовницу, сказал, что никаких свиданий больше не будет, и повелел, именно повелел! Не уговаривал, не успокоил, а сухо приказал женщине оставить его в покое и не ждать дальнейших встреч. Именно этого тона сурового приказания Монна Оретта вынести не смогла. В тот же вечер она, волнуясь и плача, рассказала мужу, что ее преследует «один студент», что нынче он снова заступил ей дорогу и угрожал расправою, что она молчала до сих пор, блюдя честь своего супруга, но больше не может молчать, да и боится за свою жизнь… Как на грех, у нее сохранились письма Коссы, и супруг, стареющий городской богач, Ладзаро Бенвенутти, вполне уверился в жалобах супруги… Вполне ли? Возможно, и подспудная зависть к знаменитому вожаку болонских студентов сыграла роль! Не мог же он не знать, что молодая жена посматривает по сторонам уже давно, что ее, по старинному выражению, пора на цепь сажать. Не мог не знать и того, сколь опасно спорить с Бальтазаром Коссой… Но в Италии той поры существовал тот же институт заказных убийств, с которым познакомилась Россия только на исходе двадцатого столетия. Наемные убийцы даже и прозвище свое имели — «браво» (не путать с овациями в театре!). Браво обычно использовали кинжал, тонкий граненый стилет, удар которого, глубоко проникающий, обычно оказывался смертельным, а крови наружу выливалось чуть. Так что порою не понять было, от какой такой причины идущий по улице человек вдруг начинал заваливаться навзничь, хрипя и закатывая глаза. На счастье Бальтазара браво, нанятый Ладзаро Бенвенутти, оказался маленького роста, и удар, предназначенный в шею Коссы, попал ему в предплечье. Да, возможно, и кошачья ловкость Бальтазара, успевшего отскочить, сработала. Убийца метнулся прочь и исчез в поперечной улице. «Кто заплатил ему за это?» — думал раздосадованный Косса, унимая текущую кровь. Он шел к Сандре Джуни, к кварталу бедноты, и напасть на него тут мог только наемный убийца. Местные буяны хорошо знали Коссу, и вряд ли кто из них решился бы — да и захотел! — напасть на него. Кто заплатил?! Разумеется кто-то из родственников брошенных им любовниц, но кто? О Ладзаро Бенвенутти он в тот миг даже и не подумал. На вечерней попойке, когда Бальтазар небрежно рассказал о происшествии, «дьяволы» наперебой стали предлагать Коссе с нынешнего дня организовать почетную охрану своего предводителя. Бальтазар отрекся со смехом: — Ежели хоть один из вас, други, пойдет со мной, он испугается! А я хочу поймать убийцу! Второе нападение (он ждал его) произошло почти там же, в утренней мгле. Бальтазар, завернувшись в плащ, возвращался от Сандры Джуни, вспоминая с усталым удовольствием неистовую страсть, слезы, короткий горловой смех, поцелуи и нежные касанья девушки, все еще не опомнившейся от счастья того, что ей достался такой красивый, знатный и знаменитый на всю Болонью возлюбленный, с которым она каждую ночь, боясь, что он уйдет и не придет больше, проводила как первую и последнюю, выкладываясь до того, что порою даже теряла сознание в мощных объятиях Коссы. Дело происходило в сарайчике, на охапке грубой соломы, застеленной попоною. Владельцу сарайчика было заплачено полновесными цехинами, и — уж признаемся в том прямо — заплачено было и брату Сандры, за молчание и даже помощь в любовных делах. Он нередко провожал сестру «до места» и приводил ее домой, каждый раз получая на выпивку — иное его мало интересовало. А что девушки из бедных семей сплошь да рядом отдаются богачам — так это было слишком привычно, чтобы его всерьез возмущать. Дарил бы подарки сестре этот Косса, не жадничал! Бальтазар шел, размягченный и усталый, и едва не пропустил момента, когда за спиною сзади раздались торопливые шаги. Он успел прикрыться левой рукою, в которую, скользом, попало лезвие стилета, а правой схватил убийцу, бросившего с перепугу стилет, за горло: — Кто тебя послал? — прошипел он. — Говори, не то задушу! У вертлявого человечка глаза начинали вылезать из орбит, а пальцы все слабее царапали железную длань Коссы. — Я не знаю, не ведаю, ни имени, ничего, знаю только дом! — хрипел он, обвисая в смертной истоме. — Веди! — приказал Косса и, обмотав горло браво полою плаща, толкнул того в спину. Они перешли к церкви Святого Доминика, лишь недавно построенной, и тут, чуть восточнее храма, браво остановился. — Говоришь, большой, толстый? Старый или молодой? А ее видел? Белокурая? Мне по плечо? Не слыхал, как называла мужа? Ладзаро? Все было ясно. Уверившись в предательстве Монны Оретты, Бальтазар отпустил незадачливого убийцу и, дав ему коленкой под зад, вымолвил: — Ступай! Тот отлетел, шлепнулся, вскочил на четвереньки, ошалело глянул на Коссу («Только и осталось хвостом вильнуть!» — подумал тот.) и, вскочив на ноги, стремительно пустился удирать. Косса, проверив, удобно ли кинжал вынимается из ножен, решительно полез через ограду. Когда-то он знал все тут наизусть. Даже сторожевой пес, узнавши Коссу, не стал лаять, а только лизнул его в руку. Вот с этого подоконника он когда-то, в течение целого месяца, каждую ночь подымался к Монне Оретте в ее спальню! Он и сейчас проник к ней без особого труда. — Монна Оретта! — крикнул Косса нарочито громко. — Покажи мне, где спит твой счастливый супруг! (Так, во всяком случае описывает этот эпизод, возможно придуманный им самим, Александр Парадисис.) В темноте спальни толстый Ладзаро поднялся в постели. (После слез, вздохов и жалоб отвергнутой Оретты, супруги, сблизясь, спали вдвоем.) Бальтазар вынул кинжал и, не раздумывая ни мгновения, погрузил его в горло Бенвенутти. Потом обхватил трепещущую Монну левой рукою (слегка поморщась от боли, ибо кровь снова потекла), правой срывая с нее остатки одежды, и, когда женщина осталась голой, заломил ей руки за спину и ножом начертал звезду на ее груди. — Вот так! Теперь ты будешь помнить меня всю жизнь! На истошные крики хозяйки уже бежали разбуженные слуги, торопливо похватавши оружие. Двое ворвались в комнату, но Косса увернувшись, с подоконника ринул вниз, мгновением повиснув на склонившейся ветке дерева, спрыгнул на землю, молнией перелетел через ограду и, пробежав улицей Виа Клари, завернул в квартал, где теперь находится церковь Сан-Джованни ин Монте. Шаги за спиною не смолкали. Преследователи явно начинали его нагонять. Убийство — в любом веке убийство. Бальтазар, углядев высокую ограду, увитую плющом, вскарабкался на нее, перемахнул на корявый сук дерева, склонившего свои ветви над улицей, и унырнул, прижался ниц, гадая: узрели его или нет? Шаги преследователей, впрочем, пронеслись мимо и начали отдаляться. Завтра же, по жалобе Монны, подеста прикажет привлечь студента Бальтазара Коссу к суду за убийство гражданина Ладзаро Бенвенутти… «Скверно! Следовало убить и ее тоже!» — запоздало подумал он, углубляясь в сад. Перед ним была низенькая дверь, похожая на все те низенькие двери, через которые он проникал в апартаменты своих любовниц. И эту дверь он открыл без особого труда, оказавшись в темном пустом коридоре, тьма которого была чуть разбавлена сочащимся откуда-то светом ночника. В конце коридора смутно виднелась замкнутая дверь, почти утонувшая между двумя мраморными пилястрами. Далее даю вновь слово Парадисису: «Бальтазар прошел мимо двери слева и остановился. Одна из дверей справа была полуоткрыта. Женщина средних лет, вероятно служанка, держала зажженную лампу, и в свете ее герой наш увидел волнующую сцену: молодая женщина поднималась с постели. Служанка только что откинула покрывало, а женщина небрежно, грациозным движением приподняв рубашку, высоко обнажила ноги… Красивые ноги, только что покинувшие теплоту постели, искали на полу изящные туфельки. Что это была за красота! Бальтазар Косса, Бальтазар, пресытившийся разнообразными женскими прелестями, был поражен, не мог оторвать глаз от этой божественной красавицы, с каштановыми волосами, стройной, как колонна, с тоненькой осиной талией, бело-розовой кожей, мраморной шеей и высокой грудью, видневшейся в низком вырезе рубашки. У нее были черные миндалевидные глаза, тонкие, как шнурок, брови, темные, густые, длинные ресницы, еще больше подчеркивавшие очарование ее глаз, красиво очерченный прямой нос. — Чудо! — в экстазе вымолвил вслух Косса. Он пытался вспомнить, видел ли когда-нибудь эту девушку за пять лет своего пребывания в Болонье, но так и не вспомнил. «Может быть, она всегда жила здесь, но скрывалась?» — думал он. Вдруг Бальтазар отскочил от двери и побежал обратно, чтобы укрыться где-нибудь, так как молодая девушка (ей не было и двадцати лет, по предположению Коссы) встала, накинула на свое красивое тело пеньюар, отороченный мехом, и направилась к двери. Служанка исчезла, и девушка вышла в коридор. Бальтазар вынужден был отступить дальше. Он двигался совершенно бесшумно, оглядываясь на девушку, приближающуюся с лампой в руке. Его поразила ее походка, легкая, как дыхание. Казалось, что она плывет по воздуху, не касаясь пола. Девушка подошла к странной двери между двумя полуколоннами, повернула ключ в замке, открыла дверь и хотела уже войти в комнату, когда неожиданный шорох привлек ее внимание и заставил оглянуться. На лице ее не отразилось никакого испуга, казалось, она просто ищет, куда поставить лампу. «Увидела, или нет?» — спрашивал себя Косса. Девушка тщательно закрыла дверь в комнату и хлопнула в ладоши: — Лоренца! — позвала она служанку. Бальтазар вздрогнул. Ясный сверкающий взгляд незнакомки был устремлен на него. Девушка словно изучала его, старалась заглянуть глубоко в душу. — Тебя преследуют! — прозвучал мелодичный голос, и Косса не мог понять, вопрос это или утверждение. — Лоренца! — обратилась девушка к подошедшей служанке, удивленно разглядывавшей пришельца. — Человек ранен, промой ему рану! Она снова отперла таинственную дверь, взяла лампу, вошла в комнату, и дверь за ней захлопнулась. Косса только тут заметил пятна крови на своей одежде. Но еще больше смутило Коссу увиденное мельком в той таинственной комнате. Какие-то знаки, словно египетские иероглифы на стенах, когтистые птицы, чучела. Два черепа стояли на низком столике, а в глубине комнаты — два целых человеческих скелета… Какие-то круги, чаши, буквы, чучела летучих мышей, выкрашенные красным человеческие сердца… И все это при багровом пламени очага, в хороводе движущихся теней по потолку и стенам этой, явно колдовской кельи. Косса ни о чем не стал расспрашивать служанку, которая промыла, смазала и перевязала его раны, но думал только о девушке, постепенно начиная понимать, что тут он соприкоснулся с чем-то, далеко превышающем его обычные похождения. «Не разыскивает ли ее инквизиция?» — промелькнула у него в голове страшная догадка. Страшная потому, что инквизиция была всесильна и подчинялась одному папе. Это была власть над властью, особенно ужасная тем, что совмещала в себе сразу и духовную — над душами, — и физическую — над телами — власть. Власть, перед которой трепетали даже епископы и кардиналы, не говоря о прочих». Тут вот опять сделаем остановку. Хотя мы и порешили верить Парадисису, по крайней мере, в той основной линии его рассказа, которая касается интимных дел Бальтазара Коссы. Да что значит — верить! Недавно вышла книга о пиратах Бориса Васильева «Под флагом смерти», где, ничтоже сумняшеся, пересказывается весь сюжет Парадисиса в сопровождении массы иллюстраций: боевых судов того времени, оружия, пиратских костюмов… Но, главное, среди прочего воспроизведена крупно голова Коссы с надгробия, выполненного Донателло, и даны портреты Яндры и Имы Давероне. Обе изображены в профиль, обе с открытыми лбами по моде своего времени, только у Имы нос как бы печально опущен долу, а у Яндры — победно задран вверх. Яндру изобразил художник последующей эпохи, а Иму — ее современник. И тут уж попробуй, не поверь! Хотя все равно неясно очень многое. У Имы, по сути, нет фамилии. Давероне — прозвище, «Из Вероны», а фамилии, у знати во всяком случае, уже были! Неясен ее возраст: она должна бы быть помоложе Яндры, и потому двадцать один год, указанный Парадисисом, внушает сильные сомнения. А познакомиться девушки могли и должны были еще в Вероне, пока отец Яндры владел городом. Очень запутан вопрос о Яндре делла Скала. Все попытки прояснить ее биографию наталкиваются на неустранимые противоречия. Мы знаем только, что Бартоломео (предполагаемый отец Яндры) убит в 1381-м году, достаточно молодым, а Антонио, его брат и убийца, и, следовательно, дядя Яндры, захвативший власть в Вероне, изгнан в 1387-м году Висконти, хозяином Милана. Причем бежал Антонио с супругой не куда-либо, а в Венецию, которая лет через двадцать, и уже навсегда, оказалась владелицей Вероны, вместе с Падуей и другими городами, когда-то принадлежавшими могущественному роду делла Скала, который, впрочем, уже давно находился в упадке, теряя город за городом, некогда завоеванные Конгранде, покровителем Данте, от которого последний ждал объединения всей Италии. Но судьба дочерей Бартоломео (да и были ли они?) неизвестна, и неизвестны перипетии судьбы Яндры делла Скала, описанные Парадисисом. И с инквизицией все очень неясно. Та инквизиция, испанская, отмеченная именем Тарквемады и созданная в основном для того, чтобы жестокостью духовных судов сплотить разноплеменную страну, доставшуюся Фердинанду и Изабелле, королевской чете, наконец-то объединившей отвоеванную у мавров Испанию, возникла столетие спустя после описываемых событий, уже в конце XV века. А во времена Коссы существовала значительно более скромная доминиканская инквизиция, созданная в эпоху альбигойских войн на юге Франции и затем распространенная орденом Св. Доминика на сопредельные страны (сами себя доминиканцы называли «доминикано» — «псы господни», чем-то напоминая опричников Ивана Грозного). Да, конечно, и центр ордена находился именно в Болонье, и суд доминиканской инквизиции устрашал. Судьи были в масках, но подсудимый имел право отвести неугодных ему свидетелей, то есть как-то противостоять обвинению. Перед лицом испанской инквизиции это было решительно невозможно. Местная епископальная инквизиция еще не имела той власти, повторим, которую она получила в Испании, где инквизиция была хоть понятна. В только-только отвоеванной стране было значительное число мусульман (арабов и мавров), был многочисленный и мощный клан евреев (мораны), которые даже когда принимали, по необходимости, христианство, продолжали тайно исполнять свои иудейские обряды. (Собственно и изобретена была инквизиция Тарквемадой, потомком крещеных евреев, и направлялась поначалу против тех евреев, которые приняли крещение обманно, для отвода глаз). Так, повторим, в Испании этот ужасный институт был еще как-то оправдан и по-своему государственно необходим, но потом, когда святая инквизиция стала государством в государстве, всесильным «малым народом», — о чем столь убедительно написал выдающийся математик Шафаревич, — когда преследованиям стали подвергаться все инакомыслящие или заподозренные в инакомыслии, когда признания стали получать с помощью все более изощренных пыток, когда начался психоз и люди, ранее не могшие и помыслить о каком-то волшебстве, сами себя обвиняли в несделанных преступлениях против веры и церкви, женщины признавались в напусках, сглазах и порчах, в сношениях с самим дьяволом в виде черного козла, от которого пахнет серой, мужчины также признавались в служении сатане, в черных мессах (мессах, где престолом служил обнаженный живот и лоно девственницы), когда люди сами жаждали пыток и огненной смерти, когда щупальцы инквизиции растеклись по всей Европе, когда она превратилась в почти точное подобие наших «органов» 1920—1930-х годов, с массовыми расстрелами, с публичными «признаниями», «покаяниями», с отказами от своих же родителей и прочею мерзостью тех лет, доселе уродующими самую душу народа… И — возвращаясь к инквизиции — никто, решительно никто не смел и не мог поднять протест против творимого. Только усвоив все это, только осознав решительную невозможность любого протеста против ее действий, можно понять и должным образом оценить дерзость Коссы, восставшего против этой безжалостной тирании. Пусть еще до испанских ужасов! Пусть в единственном случае! Пусть своей будущей возлюбленной ради! Расскажите мне о человеке, который где-нибудь году в 1933—1934-м взял штурмом «Кресты», освобождая свою возлюбленную, — ого! Не было, и быть не могло! (И весь ужас в том и заключался, что быть не могло!) А ведь инквизиторы, творившие зло во имя церкви и под сенью креста, были, уже поэтому, могущественнее наших чекистов, опиравшихся, как-никак, на «безбожную» власть, почему и не могли все-таки распоряжаться еще и загробными муками! А меж тем мельком увиденный Коссою кабинет незнакомки не оставлял сомнений в ее тайной профессии, за которую полагалось одно — пытки, с выламы ванием рук и ног, и последующая смерть на костре. Все-таки Италия была не Испания. Здесь не было реконкисты, не было могущественной борьбы вер (об арианской ереси давно позабыли!), и потому инквизиция воспринималась всеми как безусловное зло, что очень помогло Коссе в его затее. Кстати, первым утвердил суды над чародеями и еретиками, с пытками и смертною казнью, папа Иоанн XXII менее, чем за сто лет до описываемых событий, в 1317-м году. То есть прежние вольные времена в 1380-х еще помнились старшим поколением. И еще одно любопытное замечание делает Парадисис в примечаниях к своей книге. Именно гонения, именно папские буллы и суд инквизиции своеобразно «возвысили» колдовство и магию, к которым с тех пор стали относиться с большей серьезностью, веруя в безусловную силу колдовских заклинаний. VII Бальтазар, крадучись, выбирался из дома неведомой красавицы-чародейки, еще не зная, в какую бездну подвигов, бед и безумств втянут он, начиная с того часа, как вонзил кинжал в горло Ладзаро Бенвенутти, и совершенно случайно попал в этот потаенный дворец. Возможно, полагает Парадисис, именно то, что воспоследовало вскоре, и заставило католическую церковь отречься от этого своего сына и вычеркнуть Иоанна XXIII из списка римских первосвященников. Возможно. Но — не ведаем! Светало. Мелодично запевали колокола. Вырезная жесть недвижных пиний уже яснела в воздухе, и небо, завернувшись в облачный плащ, вновь, как и каждое утро, отделилось от оставленной им земли, кинув мельтешению корыстных страстей и воль упрямо не желающее понять Великой заповеди Спасителя человечества. Бальтазар поднял голову. Ноги сами привели его ко дворцу старой подруги, Имы Давероне. Начинался второй (и пока еще не главный) акт драмы, растянувшийся впоследствии на всю последующую жизнь Коссы. Пели колокола. И как расцвела улыбкою, как вся потянулась к нему Има Давероне, недавно пережившая горечь смерти последнего из своих родителей, престарелого отца, задолго до того (сразу после смерти супруги) ушедшего в доминиканский монастырь. Девушка осталась одна, но все же отец, и ставши монахом, был, находился где-то. От него и о нем временем до нее доходили вести. Его чуткая рука обеспечила ее богатство, доходы от вилл и дворцов, от сукновален и мельниц, от виноградника и торгового корабля. Все это сделал отец, надежно обеспечив ее богатство от притязаний дальней родни. И вот его не стало. И Има осталась одна. Совсем одна! И вдруг, точно луч солнца в ненастный день, у ее постели Бальтазар Косса! Но взгляд Бальтазара был хмур и глядел он не на нее, а куда-то инуду, и он совсем не собирался залезть к ней в постель, чего втайне ждала она в первый миг, узревши Бальтазара. Она расстроилась (не то слово! Едва не впала в отчаянье!). Но переломила себя и тут. Перевязанная рука Коссы привлекла ее внимание. Бальтазар не стал ничего скрывать. Присев на край постели и рассеянно кладя в рот твердые черно-сизые виноградины, он рассказал все: и о двух нападениях убийцы, и о наказании предателя Ладзаро, и о том, как он, спасаясь, попал в дом неведомой красавицы. Има робко мяла ворот ночной рубахи, стягивая его все туже и опуская голову. «Значит и верно! Буду ему другом, раз не суждено быть возлюбленной», — думала она. — Я понимаю, Бальтазар, зачем ты пришел… Ты хочешь знать, кто эта девушка? — с горькой улыбкой вопросила она. — Ты и Сандру уже готов забыть! — не удержалась она от мимолетной женской укоризны (бедная Има, она успела уже полюбить эту замарашку, простонародную подружку своего Бальтазара). — Ладно! Ложись пока вот тут, в мою постель! Сейчас тебе принесут поесть, а потом усни, ты ведь не спал две ночи! Когда проснешься, я буду знать все. Мне, кажется… Нет, лучше сперва узнаю! Ешь и спи! Я разбужу тебя! Бальтазар и сам мог бы вспомнить, порывшись в памяти, что когда он еще встречался с Имой, та рассказывала ему о своей подруге, Яндре делла Скала, как и она, Има, приехавшей в Болонью из Вероны. В Вероне Яндра была самой богатой наследницей. Ее отец, Бартоломео, любимый народом, и дедушка были правителями Вероны, так же, как и ее прадеды. Но отца убил родной брат, Антонио делла Скала, нынешний правитель Вероны, и семнадцатилетняя Яндра в 1381-м году, то есть четыре года назад, была вынуждена бежать, чтобы спастись от дяди. Има Давероне сошлась с Яндрой сразу, как только та приехала в Болонью. Они обе читали римлян и греков, обе изучали языки, обе превосходили окружающих своим развитием. Только Има таила добытое в книгах про себя, а Яндра считалась чародейкой, волшебницей, предсказательницей судьбы, и все такое прочее. В это верили, и это считалось истиной. Следующий разговор происходил всего через несколько часов. — Бальтазар! — нервно говорила Има, глядя на любимого обреченным взором. — Не ходи к Яндре! Ты рискуешь! — Из-за Ладзаро Бенвенутти? — спросил, передергивая плечами, Косса. — Нет… Не в нем дело… Он не умер. Он жив. Нож попал вот сюда и не задел артерии. Ладзаро спас его жир! И он не будет тебе мстить… Теперь, скорее, больше всего достанется его дорогой женушке! Но ты не должен идти к Яндре! — вскричала она, загораживая проход. — Ты не должен! Будет очень плохо, ежели ты пойдешь к ней сегодня! Бальтазар усмехнулся презрительно: и Има как все они! Он двинулся к двери, пытаясь отодвинуть Иму плечом, и тогда она вскричала, белея лицом: — Дом, где живет Яндра, не ее дом! Ее поселил там кардинал ди Санта Кьяра, он ее любит… Косса нахмурил брови, приодержавшись. — Он ее любит, — торопилась Има высказать все, пока Косса не ушел. — И спрятал ее там от инквизиции! Полгода назад, когда ты был в Неаполе, Яндру уже схватили, и кардинал заплатил кондотьеру Альберинго Джуссиано, чтобы тот выкрал ее и привел туда. — Бедная! — только и высказал Косса. — Бальтазар! — в отчаянье вскричала Има, видя, что тот уходит. — Подеста сказал мне, что сегодня же святая инквизиция пошлет своих людей в тот дом, чтобы схватить ее. Два дня назад они узнали, где она живет. Вернись! Все напрасно. Косса, обернувшись, улыбнулся ей, и Има поняла, что он ни чему не поверил. И вот он снова в доме, в который еще вчера проникал украдкой и ночью. Теперь день, и он видит, с легким удивлением, строгое убранство покоя, картины Альтикиери в рамах, безделушки, являющие самый изысканный вкус хозяйки. Появление Яндры он почуял спиной, точно сладостную дрожь, пробежавшую по телу. — Королева моя! — вкладывает Парадисис эти слова в уста Бальтазара Коссы. Королева? Что-то не верится! Но что он нашел нужным представиться как граф Белланте, владелец Искии и Процинты (слегка погрешив против истины, владельцев-то, считая одних братьев, и то было четверо), это, разумеется, так. «Самая очаровательная и добрая?» — Снова что-то не так, хотя о ночном эпизоде и о заботливо перевязанной руке упомянуть было просто необходимо. Яндра глядела на него с легкой иронией (накатанная дорога комплиментов здесь явно не срабатывала), с каждым словом, с каждою новою похвалой она зримо все дальше отдалялась от него, и Косса начинал тихо приходить в бешенство. — Мессир Косса! — отвечала Яндра, надменно взглядывая на своего ночного знакомца. — Умерьте свой пыл! Здесь вы не получите ничего привычного для вашей гордости! — Разумеется, — возразил Бальтазар, сдвигая брови (и как чудно хорош он был в этот момент!). — Разумеется, ежели дама моего сердца полна любви к другому! Глаза Яндры сверкнули: — Не любви! Благодарности! Благодарности человеку, избавившему меня от смерти на костре! Благодаря ему я жива до сих пор! Слова Яндры пробудили в его памяти странное эхо: ну да, о том самом, о святой инквизиции говорила ему Има, убеждая не ходить к подруге. Он оглянулся, и вовремя. Несколько голов в зловещих колпаках стражей святой инквизиции показались над стеною сада, странно пустого от заранее сбежавших слуг, и сразу же в нем проснулась всегдашняя дикая энергия. Говорить, убеждать, спорить о любви было явно не время. — Бежим! — только и вымолвил он, хватая девушку за руки. — Бежим, это за тобой! Има Давероне мне все рассказала! Палачи святой инквизиции окружают дом! Бежим, и на этот раз уже я сам спасу тебя! Но девушка с горькою улыбкой (куда делась ее давешняя надменность!) только обреченно покачала головой: — Я знала, что так будет… Я знала… Но чтобы сегодня… Он видел в окно, что сад наполняется вооруженными людьми. Однако во всех подобных домах имелся тайный выход на одну из боковых улиц… — Где он? Где, где, где? — кричал он в лицо Яндре, уже безнадежно опустившей руки, и наконец свирепо рванул ее с места, словно клещами схватив за предплечье. — Там… — чуть опоминаясь, но все так же безнадежно прошептала она, указывая в угол комнаты, на закрытую занавесом дверь. По счастью, этот ход был не заперт. Косса схватил Яндру, у которой подгибались ноги, в охапку и, рванув дверь, начал спускаться вниз по крутой узкой лестнице. — Это все он! — бормотала Яндра, словно в бреду. — Это дядя Антонио, он донес! Я знала, что он добивается моей смерти! Бальтазар бежал со своею ношей, тыкаясь в стены и углы в темноте узкого хода. Но вот дверь, вот уличный свет, свобода… Сейчас раствориться в толпе… Увы! Улица была полна палачами «святой службы». На них набросились. Напрасно Бальтазар яростно размахивал кинжалом, вонзая его в чьи-то тела. Палачи схватили Яндру и самого Бальтазара, одолев его числом, заломили руки и, спутав цепью, поволокли к тюремной башне во дворце подесты, где стражники ордена капитанов Святой Марии держали своих пленников, с которыми затем расправлялась доминиканская инквизиция. (Полумонашеский, полувоенный орден, члены которого носили кольчуги под сутанами с красным крестом на груди, удостоверяющим их службу, и были неподвластны никому, кроме самого римского папы.) Его не стали слушать, с ним никому не позволили говорить. Его гневные крики, упоминания о неподсудности студентов Болонского университета кому-либо вызывали только зловещий смех тюремщиков. — Святой инквизиции подвластны все! — был ответ. Арест Коссы не мог, разумеется, не вызвать шума и возмущения в городе. Да и у самих доминиканцев он вызвал некоторые сомнения. Все же Косса был братом могущественного адмирала, подданным Неаполя, что премного осложняло дело суда над ним. Ну, а сопротивление властям, несколько ударов кинжалом, не унесших, по счастью, ничьей жизни — кто не сопротивлялся аресту в ту-то пору! Не наш век, не те люди! Недаром «псы господни» носили кольчуги под сутанами и арестовывать кого-либо являлись с целою кучей хорошо вооруженных стражников. Сама инквизиция на этот раз решила несколько «отступить», объявив Коссу не колдуном, а лишь совращенным в грех колдуньей Яндрой делла Скала. Да так было удобнее скрыть имя ее истинного покровителя, свалив грех кардинала на недоучившегося студента, как-никак члена пиратской семьи… Косса не знал и не ведал ни о чем. Его ближайшие друзья Гуинджи, Фиэски, Умбальдини, Изолани рыскали по городу, обивали пороги власти, но проникнуть к Коссе не мог ни один из них. На пороге святой инквизиции сникала и обессиливалась всякая иная власть. Но то, чего не могли сделать друзья, сумела сделать Има Давероне. Има подняла на ноги всех. Призвала в помощь имя отца, как-никак инока ордена Святого Доминика, раздавала взятки, надавила на подесту, обязанного семейству Давероне (а подесты, избираемые каждые полгода заново и из «иностранцев», слишком зависели от сильных мира сего), дошла почти до самого верха, до великого инквизитора Италии, Доминико Бранталино, и все это для того, чтобы только вымолить право на краткое свидание с заключенным. Има пришла вовремя. Бальтазар носился по камере, как посаженный в клетку тигр. Чувствовать свое бессилие он не мог совершенно, и Има показалась ему, как утреннее солнце усталому ночному путнику. Они разговаривали вполголоса, сквозь решетку. Угрюмый страж следил за каждым движением заключенного. Благо, что он стоял достаточно далеко. — Бальтазар! — быстро прошептала Има. — Время есть! Ваша судьба будет решаться только через три месяца, так решил Великий инквизитор, а до тех пор с тобой ничего не случится! — А Яндра? — С нею тоже пока ничего не будет. Приговор всем заключенным объявляют в один и тот же день. Потерпи! Я буду хлопотать. Глаза Бальтазара сверкнули: три месяца! На чашке воды и куске хлеба в день он долго не протянет, да и что потом? Позорный балахон кающегося? Или тот же костер, что и для Яндры? Ее-то наверняка сожгут! — Слушай! — лихорадочно зашептал он. — Передай «десяти дьяволам», пусть двое-трое из них, каждый отдельно, поедут в Неаполь, разыщут моего брата Гаспара и расскажут ему все. Пусть разыщут кондотьера Альберинго Джуссиано и поговорят с ним тоже! Пусть будоражат студентов! Передай то, что я сказал, Ринери, Джованни, Ованто, Берардо и Биордо — всем! Короткое свидание заканчивалось. Има, роняя редкие слезы, совала Бальтазару гостинцы: хлеб, жареного фазана, пирог, темную оплетеную бутыль с красным вином — что позволили пронести. Прошептала: — Пилка… В пироге… Не забудь! Инквизиторы того времени еще не казнили преступника сами. Пытали, допрашивали, но затем отсылали к гражданскому судье с заключительной формулой-просьбой не применять к еретику смертной казни, хотя по статье IX регламента судья, поверивший этой формуле, сам тотчас же объявлялся еретиком, то есть данная «просьба» была пустой формальностью, диктуемой лицемерием. Позднее, когда террор святой церкви вошел в силу, осужденного инквизицией не просто уничтожали, сжигали его дом, поля и посевы, «выжигали» полностью родовое гнездо. И ежели бы Бальтазара признали виновным в чародействе в позднейшие времена, то стражи ордена капитанов Святой Марии могли появиться даже на Искии. Пилка в подземелье, куда поместили Бальтазара, вряд ли могла помочь. Сколько времени надо, чтобы перепилить толстые прутья решетки маленького (не пролезть!) оконца, да и куда попадешь, даже и пролезши через него? Друзья, как выяснил он во время разговора с Имой, бессильны. Чтобы что-то содеять, следовало освободиться ему самому. Любыми способами выйти из подземелья! Пока он тут, ничего не произойдет! И где Яндра делла Скала? И что с ней? На допрос к Великому инквизитору Коссу уже вызывали, добиваясь признания в том, что он является любовником Яндры и она околдовала его. Лишь возвращенный в камеру Бальтазар понял, что инквизиция таким образом выводила из числа заподозренных кардинала ди Санта Кьяру, того самого, кому, как считала Яндра, она обязана жизнью. «Не много же сумел сделать для нее кардинал! — подумал Бальтазар с горечью. — Поди, радуется, что остался в стороне, выдав девушку на расправу святым убийцам!» Яндру действительно уже вызывали на допрос к Доменико Бранталино, получившего взятку от нынешнего правителя Вероны, который стремился любыми способами избавиться от дочери свергнутого им брата и завладеть ее наследством. Сколь прозаичные причины кроются зачастую за высокопарными словами о долге, преданности, бдительности, о вере в Христа, или в партию, в любого деспота — безразлично. Тут я снова уступаю слово Парадисису, который, как кажется, воспользовался в этом случае стандартным клише позднейших времен. «В сводчатой каменной келье с орудиями пыток по стенам стоял стол, застланный черной скатертью, за которым размещались генеральный викарий и главный нотариус: руководители сыщиков — „сбирров“. Скрипело гусиное перо. Допрос вел сам Доменико Бранталино. — Ты отреклась от Спасителя? — спрашивал он Яндру. — Нет. — И все же ты отреклась! Ты клянешь Святую Троицу? — Нет. — А чародейство? В комнате у тебя найдены черепа и магические предметы, с помощью которых ты наводила порчу на людей. Разве это не богохульство? Ты поклоняешься дьяволу? — Нет. — И все же ты молишься дьяволу. Не Сатане ли ты приносишь в жертву детей, которых не успели еще окрестить? — Я не приносила в жертву даже насекомое! — А детские кости на престоле Сатаны в твоем доме? — Это кости птиц и летучих мышей! — в отчаяньи закричала Сандра. Скрипело перо. Слова размеренно падали, как падают капли влаги с каменного свода темницы. — Кому же, как не Сатане, вы посвящаете ваших детей, еще до того как они увидят свет? — Великий инквизитор явно не хотел ничего слушать и говорил, вернее читал заранее сочиненные обвинения. — Не совращаете ли вы людей на служение Сатане? Сколько раз ты впадала в грех кровосмешения? Девушка покраснела, потом побледнела: — Грех кровосмешения? С кем?! — Ты не убивала людей? — переспросил инквизитор. — Не варила и не ела сваренных человеческих членов? Чьи же скелеты стоят у тебя в потайной комнате? Не губила людей ядом и колдовскими заклинаниями? Не вызывала падежа животных? Не накликала бесплодия на женщин, не заставляла деревья раньше времени сбрасывать плоды? — Нет! Нет! Нет и нет! — почти выкрикнула Яндра. — А этот юноша, Бальтазар Косса, какими чарами приворожила ты его к себе? Не имеешь ли ты телесных сношений с Сатаной? Если не каждый день, то сколько раз ты спала с ним? «Ежели только Сатаною не считать кардинала Кьяру!» — подумала Яндра, заливаясь румянцем стыда и закусывая губы, чтобы не закричать и не разрыдаться. Ее еще не привязывали к кольцам стены, не начинали пытать, хотя все это будет, будет впоследствии, еще до того, как ей наденут позорный колпак на обритую голову и сожгут на костре, уже не похожую на себя, с переломанными голенями, с вывернутыми суставами рук… — Какая-то женщина, жертва твоих чародейств, — продолжал мерно читать инквизитор, словно вбивая гвозди в будущий гроб Яндры, — так опухла, что живот у нее почти закрыл лицо. Из ее утробы слышатся разные звуки, похожие на петушиный крик, на куриное кудахтанье, на блеянье баранов, на рев быков, на мычание коров, на лай собак и хрюканье свиней, на ржание лошадей. Тот, кто донес на тебя, сказал, что живот этой женщины похож на ходячий скотный двор. «Тот, кто сказал! Будь ты проклят, убийца отца, Антонио делла Скала! Пусть в твоей утробе произойдет все то, что ты наговорил тут!» — думала меж тем Яндра, судорожно сжимая зубы и заранее стараясь подавить в себе отвращение к этому костистому огромному старику с беловатой пленкой слюны в уголках губ, который глядел на нее с откровенным вожделением. Неужели придется… О, небо! Спасая себя… Нет, нет! Только не это! Она ждала пыток. Ждала уже с каким-то сладострастием нетерпения. Но инквизитор, окончив предварительный допрос, лишь вызвал стражу и велел отвести девушку в камеру. Ей сохраняли жизнь для главных пыток непосредственно перед казнью, поняла Яндра, и тогда уже воспоследует все, возможно с предварительным изнасилованием: и растягивание на колесе, и вывертыванье суставов, и плети, и пытки раскаленным железом и водою, которую насильно вливают в рот… И после этого всего — торжественная церемония на площади, скорее всего на площади Вероны на Пьяцца Эрбе… Сотни монахов, балконы, заполненные зрителями, высшие чины церкви, святая стража, тысячная толпа горожан, сбежавшихся поглядеть, как казнят дочь некогда любимого ими Бартоломео. И фонтан, воздвигнутый Кансиньорио, убийцей своих братьев и дедом Яндры (в роду делла Скала убивали охотно и много!), фонтан, в котором в жаркие дни купаются голые дети, будет все так же журчать и шипеть, и все так же будет нести свои воды полноводный Адидж… А Антонио? Антонио кончит тем, что сдаст Верону Венеции, как сдал некогда той же Венеции Марсилио Карраро Падую, принадлежавшую в прошлом их роду… Ее поведут… Нет, повезут, в безобразном колпаке, уже не похожую на себя… И костер! Жаркое пламя, горячий дым, заполняющий легкие, не дающий дышать, и — ничего. Мрак. Пустота. Безмолвие… Ее даже не похоронят в базилике Сан Зено, где высятся ряды гордых саркофагов и восседают каменные на каменных конях Кансиньорио, Мастино делла Скала и великий Конгранде с его страшной, застывшей на века улыбкой… И даже загробного воздаяния не обещают казнимому колдуну или колдунье! VIII Коссе чудом удалось вырваться из тюрьмы незадолго до Рождества, вскоре после посещения Имы. Пилкой пользоваться не пришлось. Попросту, когда один из капитанов Святой Марии подошел к камере проверить, в порядке ли заключенный, Косса пригнулся у дверей, и когда страж заглянул в окошко, разыскивая, куда же мог подеваться узник, схватил его одной рукой за горло, а другою зажал рот. Страж молча извивался, пытаясь освободить горло, но железные пальцы Коссы сжимались все сильнее, и вот тело капитана Святой Марии обмякло и повисло у него в руках. Теперь протянуть руку до плеча в дверное окно, достать, выцарапать ключи с пояса незадачливого стража, отпереть камеру, втащить тело внутрь… Косса уже раздевал бесчувственного стражника, когда послышались шаги и чей-то голос окликнул капитана. Колебания были не к месту. Косса выскочил из камеры с отобранным стилетом в руках (в книге Парадисиса у всех почему-то всегда и непременно стилеты, другого оружия попросту нет!). Удар, бестрепетный удар в сердце, и второй труп заволакивается в камеру, а затем — затем Косса натягивает на себя одежду стража Святой Марии, забирает ключи и оружие, опускает капюшон на лицо и, опять же со стилетом, спрятанным в рукаве, спокойно, умеряя шаг, подымается по лестнице, выходит из башни, не остановленный никем, пересекает двор, минуя большой зал дворца (зал, где ровно через двадцать пять лет его возведут в папское достоинство!), выходит на площадь и, ныряя под сень аркад, растворяется в улицах Болоньи. Далее целый месяц Бальтазар переходит из дома в дом, из убежища в убежище. Ночует у одних друзей, завтракает у других, подготовляя задуманное. Весь план Коссы строился на том, что святую инквизицию дружно ненавидели все в Италии, а в Болонье — особенно. Ненавидели, хотя и боялись! Поэтому у Коссы нашлись сразу тысячи сторонников среди студентов и горожан, десятки мест укрытия, сотни помощников, готовых рискнуть жизнью за своего предводителя. А из преподавателей Болонского университета один только богослов Джованни Доменичи рискнул публично «заклеймить» Коссу, после чего студенты долгое время не давали ему читать, устраивая на лекциях Доменичи такие же шумные обструкции, как в достопамятную пору борьбы с «красными шапками», которым кричали: «Убирайтесь в Монпелье!», после чего звание бакалавра (увенчанного красною шапкой) фактически было изгнано вовсе из титулатуры Болонской Академии. Великий инквизитор попросту не подозревал, какой лавинообразный процесс, подобный горному обвалу, он вызвал, и только недоумевал, почему Косса еще не схвачен и не заключен в темницу? Косса, разумеется, насколько мог, постарался изменить свою внешность, но его все равно узнавали на улицах. Его дважды узнавала стража Святой Марии и сбирры инквизиции и оба раза «теряли из виду». Неуловимый студенческий атаман быстро становился героем толпы, и толпа, как могла, охраняла своего героя. В один из дней они встретились с «адмиралом» Гаспаром Коссой. На дворе дождило. Холодный ветер рвал накидки, робы и пурпурэны горожан. Мерзкая итальянская зима царила в улицах, загоняла прохожих под аркады, заставляя плотнее завертываться в долгие круглополые плащи и надвигать шапероны на самый нос. Коссу один из «дьяволов» привел в укромное здание в саду, утонувшее среди густых колючих ветвей, шепнул: — Наши следят! У горящего очага, развалясь на лавке, сидел седеющий «адмирал» и пил подогретое вино, заедая зайчатиной. Братья обнялись. Гаспар был весел. Происшествие бодрило его. Подвиги брата, и прежние и грядущие, тешили сердце «адмирала». — Со мною сто двадцать моих людей! — начал он без дальних предисловий. — По дороге мы нагнали стадо овец и коров, связали пастухов, а сами, переодевшись в их жалкое тряпье, вошли в город! Стадо доставлено по назначению, так что шума не будет, а мои ребята уже в городе. Остальные ждут у пристаней в Виареджо. — Я хочу освободить Яндру! — заявил Бальтазар. Гаспар посмотрел на него. Налил вина из оловянного кувшина? — Хочешь стать повелителем Вероны? Антонио тебе не уступит! Да и Венеция не выпустит добычи из рук! — Я ее люблю! — пояснил Бальтазар. Гаспар хмыкнул, промолчав. Потом сказал, поглядывая то в пламя очага, то на брата: — Во всяком случае дочь Бартоломео делла Скала того стоит! Можно покончить с этим делом сегодня же ночью? Альберинго Джуссиано дает сто человек на десять часов и просит за это две тысячи скудо. — Он их получит. И тысяча студентов готова взяться за оружие! — добавил Бальтазар. Старший Косса глядел на брата любуясь. — А ты подрос, малыш! — прибавил он, посмеиваясь. — Давно я не видал тебя! Подрос и возмужал! Бальтазар, не отвечая, достал лист александрийской бумаги и развернул на столе. — Вот мой план! — сказал он. — Вот тут дворец подесты! Тут тюремная башня! Ночью мы соберемся на площади у дворца. Около тысячи моих студентов и еще три-четыре тысячи будут разгуливать неподалеку, чтобы помешать городской охране, ежели ей вздумается помочь людям «святой службы». Но чаю, они не вступятся! «Друзей церкви» не терпит никто. Гаспар, ставши серьезным, рассматривал план. Что-то отмечал твердым ногтем, где-то качал головою. Наконец глянул на брата прежним веселым взором: — Пусть твои ребята займутся стражей у северных городских ворот! Через них мы уйдем, закончив дело! IX Черная ночь. Вспыхивают и гаснут огни смоляных факелов, воткнутых в железные кольца каменных стен дворца. На площади необычное столпотворение. Крики, шум. В сером рассвете зимнего дня какая-то подозрительная толпа, вооруженная кто чем: саблями, копьями, дрекольем, железными вертелами, дубинками, даже огромными кухонными ножами, рвется к воротам дворца, теснится, заливает аркады. В толпе, взмывая на дыбы, крутятся лошади городской стражи. Мечутся человеческие тени, трещат створы ворот. Крик, вой, грохот, треск, бряцание оружия, вопли! Где-то часто и зло бьет набатный колокол, кого-то сталкивают, волочат, пихают. Пьяный с недосыпу подеста торопливо натягивает штаны-чулки, велит крепко закрыть двери дворца. Он еще не сообразил, что это не переворот, не новые происки Бонтивольо, и что смутьяны рвутся во дворец-крепость совсем не по его душу. В дикой свалке мелькают латы, кольчуги и яйцевидные, сплюснутые с боков шлемы солдат кондотьера Джуссиано, дисциплинированно, смыкая ряды, пробивающихся к воротам. Зато разномастная толпа пиратов лезет на приступ безоглядно, с криками, как на абордаж вражеского корабля. Где-то дымно вспыхивают редкие выстрелы аркебуз. Ворота уже распахнуты. Врываются во внутренний двор, стремительно бегут по переходам к башне. Впереди — смуглый красавец с абордажной саблей в руках. Он врывается в башню первым, лезет, расшвыривая стражей Святой Марии, вверх по лестнице, безоглядно крутит клинком встречных и поперечных, хватает за горло капитана стрелков святой инквизиции, бешено кричит: — Где Яндра делла Скала? Капитан хрипит, пытается поднять оружие. Косса с хрустом переламывает ему саблей правую руку. — Где девушка?! Где?! Где?! Где?! — Вокруг него мятутся тени стражников Святой Марии. Подеста по-прежнему держит оборону, запершись в своем дворце, и не шлет помощи инквизиторам. Но над головою Бальтазара нависла смерть, он один, а врагов слишком много. Отбросив изувеченного капитана, он рубит направо и налево рубится, как дьявол, как исчадие ада, трещат шлемы ломаются пополам клинки. Он в тонкой испанской кольчуге и в горячке почти не ощущает тычков копий и шпаг со всех сторон. Он рубит и рубит, хрипло дыша, и когтистая лапа смерти уже приблизилась к нему… Но вот, прорвав плотину нижних защитников, в башню хлынула волна пиратов Гаспара. Летят головы, падают тела, стражники Святой Марии отступают в панике. — Где Яндра? — вопрошает свистящим шепотом залитый кровью Бальтазар у схваченного тюремщика, и стражник, глянув в это искаженное, почти уже нечеловеческое лицо, молча протягивает ему связку ключей и тычет пальцем куда-то вбок: — Там, там, там! Вот рекомая дверь. Ключи не подходят, но пираты уже волочат бревно, шум, треск, окованная железом дверь слетает с петель, и Яндра, божественная Яндра бросается ему на шею, плачет, начинает вытирать текущую кровь. — Скорей! Бальтазар, кинув саблю, подымает девушку на руки и, охраняемый пиратами, скатывается с лестницы. На дворе солдаты Джусиано, сверкая шеломами, держат в осаде дворец подесты. Идет вялая, больше для виду, перестрелка. Те и другие не хотят резаться друг с другом, а опомнившемуся подесте только и нужно для последующего оправдания перед святой инквизицией, чтобы его «осаждали», не давая помочь капитанам Святой Марии. Бальтазар ставит Яндру на ноги. Громко, по-мальчишечьи, кричит: — Гаспар, Альберинго Джуссиано, Биордо, Берардо, Ованто, Ринери! Друзья мои, дорогие «дьяволы», друзья студенты! Дело сделано! Все, кто замешан в деле, — на лошадей, и к северным воротам! (В дальнейшем Альберинго Джуссиано оказывается, по Парадисису, среди пиратов Коссы, что тоже, как и многое, сомнительно. Кондотьеры больше всего дорожили своей независимостью. Да и как это — дать сто солдат на десять часов за плату, а потом самому пойти служить Коссе? Придумано явно плохо!) Над башнями Болоньи, над собором и зданиями университета разгорается хмурый зимний рассвет. Торопливо уходят, равняя ряды, ратники Джуссиано, не остановленные гонфалоньерами города. Рассасывается толпа, куда-то исчезает оружие, и лишь там и тут остаются на площади брошенные за ненадобностью то дубина, то железная кочерга, то разорванный плащ, то измочаленная накидка с красным крестом, сорванная со стражника Святой Марии в ночной свалке. Где-то, словно проснувшись и слегка очухавшись от бредового сна, запевают утренние колокола. А по дороге на Пистою бешеным аллюром удаляются от Болоньи полторы сотни всадников, многие из которых раненые и наскоро перевязанные попавшим под руку тряпьем. Убитых всего трое, и их уже передали студентам, чтобы тайно похоронить. Значительно больше своих мертвецов подымают и сносят к собору стражники Святой Марии, сегодня, едва ли не впервые, встретившие достойный отпор. X Сильно уменьшившаяся в дороге кавалькада подымалась на перевал. Многие помощники Бальтазара предпочитали укрыться до времени в окрестных селеньях, чтобы потом тихо воротиться в университет. Кое-кто из пиратов поскакал вперед, с приказами Гаспара. Отстали раненые, которых тоже поместили в надежные укрытия до поры, когда они залечат свои увечья и смогут вернуться на корабли. Заночевали в маленькой деревушке близ дороги, но полускрытой от взоров. За ужином из едва обжаренной козлятины и грубого местного хлеба почти не разговаривали, ожидая погони, и спали чутко, не расседлывая коней и выставив на дороге дозорных. Теперь они остановились на самой вершине. Чудная картина открывалась отсюда, с горы! Синие задумчивые дали, каменные деревушки, прячующиеся в складках отрогов, по склонам которых, едва видные в отдалении, крохотными песчинками переливаются, медленно подвигаясь, пасущиеся стада, обходя белые струи оснеженных полей. Там и сям виднеются кубики церквей с островатыми завершениями порталов. И тишина! Словно бы все свары, споры, кровавые битвы, давешняя резня остались в небылом, в ином, далеком, уже не существующем времени! Здесь, на высоте, плотно лежал снег. Голубело очистившееся небо. Кони, фыркая, нюхали снежный покров у себя под копытами, тихо ржали, вздрагивая кожей, пытались скрести подковами слежавшийся наст. Синие тосканские дали, пленившие еще древних этрусков, расстилались, куда только достигал взор, голубея, легчая и пропадая в отдалении. Бальтазар, удерживая коня, оглянулся на осунувшуюся, умученную Яндру, уже переодетую в мужской наряд — штаны-чулки шоссы и короткий суконный камзол, и она ответила ему робкой благодарной улыбкой. Она была уже «его», уже вся во власти Коссы, хотя они еще и не познали друг друга. — К полудню будем в Пистое! — выговорил «адмирал». — Там отдохнем и покормим лошадей. Вперед!! В дороге они с братом о дальнейших планах почти не разговаривали. Но в любом случае возвращаться на Искию было безумием. Гаспар полагал, что брат может вновь поступить к нему на корабль. Но Бальтазар упрямо хотел самостоятельности, тем паче, что с ним была Яндра. И Гаспар понял, наконец, что Бальтазар ему не уступит. Уже когда они въехали в Пистою и проезжали мимо знаменитого собора Святого Зинона, «адмирал» выговорил со вздохом: — Раз уж ты решил действовать сам, я для начала помогу тебе. Дам корабль и три лодки. Лодки стоят в устье Арно, у Пизы. И оставлю тебе человек тридцать своих людей. Бальтазар, сблизившись конями, пожал ему руку: — Не надо, Гаспар! Я сам все сделаю. — Вернешь, когда сможешь! — возразил «адмирал», думая, что дело только в этом. — Нет! — упрямо отверг Бальтазар. — Я сам всего добьюсь! Но лодки все же возьму. Гаспар, остановив коня, написал несколько слов на листке бумаги и подал его брату. — Это насчет лодок. Мы расстаемся. Отсюда я поеду в Виареджо. А вы через Лукку попадете в Пизу. Гаспар еще раз внимательно оглядел упрямого брата и улыбнулся. Он не сердился на него. — Почему ты отказался от помощи Гаспара? — вопросила Яндра, когда они остались одни, и в словах девушки просквозила несвойственная ей прежде робость. — Потому, что на кораблях брата за тобою стал бы охотиться любой и каждый, начиная от капитана! — жестко отозвался он. — Я не могу тебя отвезти домой, на Искию, к матери, ибо там нас, наверное, уже ждут капитаны ордена Святой Марии. Я не могу даже жениться на тебе, ибо первый же патер, к которому мы обратимся, передаст нас в руки инквизиции! — И заметив, как смертельно побледнела Яндра, Косса добавил с невеселой усмешкой: — Тебе осталось только одно: во всем довериться мне! — А вы, друзья, — оборотился Бальтазар к немногим оставшимся с ним спутникам, — будете собирать команду корабля. Берите тех, кто уже побывал в море. Сбор всем за Пизой, в таверне «Кроткая овечка» через три дня! А ты, Ринери, по этой бумаге моего брата получишь лодки и будешь охранять их до нашего прибытия! Все, друзья! В путь! Пятеро «дьяволов», оставшихся верными своему предводителю, сели на коней. Яндра, до этого скакавшая отдельно, на смирной лошади, вскарабкалась на спину Бальтазарова жеребца и ухватилась за пояс Коссы. В эту ночь, в загородной гостинице, на случайном соломенном ложе, застланном попоною, пахнущею конским потом, без сопротивления, слез и вздохов, Яндра впервые отдалась Бальтазару и уснула в его объятиях, счастливая. XI Команду начали собирать в окрестностях Пизы. Весть о новом капитане, собирающем себе пиратский экипаж, текла от таверны к таверне, от кабачка к кабачку, и пропившиеся в дым морские волки, жаждующие золота и подвигов, начали подтягиваться к указанному месту и сроку. В «Кроткой овечке» стоит шум и гам, увеличивающийся с каждой минутой. Толпа немытых тел, воняющих потом, луком и сыромятиной, оборванцев обступает хорошо одетого юношу (то был Ринери), требуя от него сведений о новом капитане. Кто он? Чем прославлен? На каких кораблях ходил? Никто из оборванцев ничего не заказывает себе, и хозяин таверны морщит нос от их вони. Но ему заплачено золотыми цехинами, и потому — терпит. А неведомого капитана, о котором Ринери только и сообщает, что он непременно будет, что он сам им все объяснит, нет и нет. Близит вечер и накаляются страсти. В это самое время по дороге от Лукки к Пизе слышится цоканье копыт. Пятеро всадников бешено мчатся к окраине Пизы и успевают проникнуть в город, когда стража уже начинает прикрывать городские ворота. — Скорей, скорей! — торопит спутников Бальтазар. В Лукке они нос к носу встретились со стражами Святой Марии, долго петляли, уходя от преследования, и потому приходится очень спешить. Дело решают часы, возможно — минуты! Не замедляя бешеного скока, они проносятся мимо Кампо Санто — знаменитого городского кладбища, мимо собора с «Падающей башней», мимо дворца архиепископа и за университетом выскакивают на дорогу, вьющуюся по берегу Арно. Погони, кажется, нет. Но вот и «Кроткая овечка». Путники соскакивают с коней, гурьбой входят внутрь, где несчастного Ринери уже почти взяли за шиворот. — Тихо! — кричит Бальтазар. — Я капитан! Всем слушать меня! Он вынимает из кожаной дорожной сумы лист плотной бумаги, кладет на стол перед собой, припечатывая ладонью, и, не глядя на разгоряченную вонючую толпу искателей наживы, начинает читать. Спутники его сидят, держась за рукояти кинжалов. Яндра в мужском костюме, ни жива ни мертва, жмется рядом. Ей кажется, что ничего не выйдет, что толпа бродяг скоро начнет их бить, что с нее сорвут одежду и поймут, что перед ними женщина, и изнасилуют в очередь, наваливаясь тушами, дыша в лицо жаром похотливых глоток и луковою вонью… — Тихо! — еще раз грозно осаживает вольницу Бальтазар и, уже не обращая ни на кого внимания, зачитывает вслух составленный намедни пиратский договор, не сильно отличающийся от обычных таких договоров. — Все добытое в наших операциях будет немедленно делиться начетверо. Две части, то есть половину, будет получать экипаж и делить между собой. Четверть пойдет моим верным и храбрым друзьям: Ринери, Джованни, Ованто, Берардо и Биордо. Вот они, перед вами! Не все — Берардо стережет лодки! Последнюю четверть буду получать я, капитан корабля и ваш атаман. Сверх того все мы обязуемся с каждой удачи приносить дар Николаю из Мирр Ликийских, покровителю мореходов. Люди вокруг зашумели, обсуждая сказанное, кто-то снедовольничал: — Кто такие эти твои Берардо да Биордо, что им, пятерым, четверть добычи? Бальтазар досадливо тряхнул головой, жестом останавливая нетерпеливых, продолжая читать «условия». — «Если кто в бою потеряет глаз, получит за ущерб пятьдесят золотых цехинов, дукатов или флоринов, или сто скудо или реалов, или сорок сицилийских унций. Или, ежели он это предпочтет, — одного раба-мавра. Потерявший оба глаза получит триста цехинов или дукатов, или шестьсот скудо, или неаполитанских реалов, или двести сорок сицилийских унций. Или, ежели захочет, — шесть рабов. Раненый в правую руку, или совсем потерявший ее, получит сто золотых цехинов, флоринов или дукатов, или двести скудо или неаполитанских реалов, или сто шестьдесят сицилийских унций, или, по желанию, двух рабов. Если кто-нибудь потеряет обе руки, он получит возмещение в триста дукатов или цехинов, или шестьсот реалов или скудо, или двести сорок сицилийских унций, или шесть рабов». Бальтазар свернул бумагу и обвел толпу хмурым взглядом. — Вот и все! Устраивает вас это? Вновь поднялся шум и галдеж. — А за ногу сколько? — выкрикнул кто-то из толпы. Хромой одноглазый гигант двинулся к Бальтазару, высокомерно оглядывающему толпу. — Ты! Не больно-то важничай! Сдается мне, капитан, что ты и в море-то не бывал! Я, Гуиндаччо Буонаккорсо, не терплю таких штучек! Где твой корабль? Сперва покажи нам его! Жаркая толпа придвинулась к продолжавшему спокойно сидеть незнакомцу. — Где корабль? Покажи корабль! — послышались многие голоса. — Корабля нет, — спокойно вымолвил Бальтазар. — Мы добудем его сами. — Вон! — в бешенстве выкрикнул хромой криворожий одноглазый гигант. — Вон, самозванец! У него даже нет корабля, видали таких? — и он ухватил тяжелой ручищей кожаную куртку Бальтазара. — А ну, проваливай отсюда и ты, и твои… Он не успел докончить. Бальтазар молнией взлетел на скамью и обрушил на гиганта такой удар, что тот зашатался, отступил и рухнул на колени, увлекая за собою приятелей, пытавшихся было его поддержать. Удар отрезвил все общество бродяг. Толпа загудела, боязливо и уважительно поглядывая на молодого незнакомца. А Косса снова уселся, как ни в чем не бывало, и домолвил громким спокойным голосом: — Все, кто ходил на дело со мной, без добычи не оставались! Две малых лодки и одна большая ожидают нас в устье Арно. Кто из вас не хочет сидеть сложа руки, голодный и без стакана вина, когда столько кораблей с грузами уплывают в море или причаливают к берегам каждый день, пусть завтра рано утром приходит к лодкам. На заре мы выйдем в море и захватим первый же встречный корабль, который нам подойдет. Все! Незнакомец встал. Встали и его спутники. Толпа раздалась почтительно, и Косса с друзьями молча покинул таверну, направляясь к постоялому двору, где уже стояли их лошади, и где все они намеревались провести ночь. — Не придут! — произнес Ринери. — Придут! Куда денутся! — небрежно отозвался Бальтазар. — А не придут, подыщем других! Все пятеро вдруг и враз подумали о стражах Святой Марии, которые очень могли прийти первыми и поломать всю затею Бальтазара Коссы. Но никто из них не произнес ни слова. Назвать беду — накликать беду! Святые стражи — что нечистая сила, только назови ее, и она уже тут! Рано утром, еще до рассвета, наши путники покинули постели и, торопливо позавтракав и оседлав лошадей, двинулись в путь берегом Арно. Утренняя дрожь пробирала до костей. С востока ползли тяжелые тучи. «Невесело нынче на море!» — думал Косса, стараясь не загадывать ни о чем другом. Яндра поглядывала сбоку на своего возлюбленного, сдерживая улыбку. Она была счастлива, несмотря на преследование святой инквизиции, несмотря на потерю родового добра, на угрозу смерти, на низкую измену кардинала ди Санта Кьяру, отступившегося от нее в самый тяжкий час, на тяготы бегства, изматывающую конскую скачку, скудные ночлеги и скудную грубую еду — несмотря ни на что! — Вон там, впереди, за тем поворотом… — Косса, не удержавшись пришпорил коня, вытягивая шею. — Вон… Там… — Альберинго! Ринери! — прошептал он счастливым голосом. — Они все пришли! Они ждут! У речной пристани его первым встретил одноглазый громила, переминаясь с ноги на ногу и говоря чуть растерянно: — Да, и я пришел! Куда все, туда и я! Принимай, капитан! Бальтазар, с трудом удерживая улыбку, приказал громко: — Вперед, друзья! По лодкам! Море зовет! XII И потекло. К первому кораблю вскоре прибавился второй, потом третий, четвертый. Спутники его огрубели, кто-то из «дьяволов» тихо отсеялся, надеясь вернуться к ученым занятиям. Заместо выбывших, покалеченных и убитых являлись новые. (Косса строго рассчитывался с увечными, не нарушая прежних «условий», и это привлекало к нему паче всего.) Грабили и мавров, и христиан. Совершали набеги на африканское побережье, на Испанию, Мальорку, Корсику и Сардинию. Не щадили ни Сицилии, ни даже самой Италии. Позитано и Равелло, неподалеку от Амальфи, близ Искии, были ограблены им тоже. Два-три раза в руки Коссы попадали «святые отцы» из ордена капитанов Марии. Этих губили особенно изощренно: прижигали раскаленным железом пятки и половые органы, выкалывали глаза, затем долго, привязав за ноги, волочили захлебывающихся за кораблем, пока акулы не расправлялись до конца с полуживыми инквизиторами. Не грабили только Прованс. Бальтазар Косса не хотел доставлять неприятности брату Гаспару, которого в этом случае герцог мог послать с его флотом на поимку Коссы. Яндра уже не была той воздушной рыжеволосой красавицей, которую узрел когда-то Бальтазар во дворце кардинала. Огрубела и она. Матросская еда, ночные постирушки, грубые заигрыванья пиратов, норовивших то ущипнуть, то шлепнуть по заду капитанову шлюху, когда уж нельзя было переспать с ней. (Бальтазар глядел строго, и насильнику грозила виселица.) И ее возлюбленный, в котором Яндра продолжала не чаять души, постепенно начал возвращаться к прежнему. Насиловал, походя, захваченных рабынь, долго держал у себя какую-то негритянку, лупоглазую, с вывернутыми огромными губами и твердыми маленькими грудями, горячую и чувственную в постели, пока Яндра решительно не потребовала ее убрать или продать, пригрозив, что утопится… Бальтазар избавился от негритянки, но любовных подвигов своих не прекратил, стараясь, впрочем, не совершать их на глазах у Яндры. А та, лишь опоминаясь мгновеньями, ужасалась своей жизни на корабле, веренице битв и смертей, тому, что она, богатейшая невеста Вероны, стала попросту дорожной подругой пирата, в которого превратился когда-то очаровавший ее студент-теолог Бальтазар. Грабили дома богатых горожан, грабили селенья. Грабили наполненные добром поместья в Берберии. Грабили церковные ризницы, забирая золотые и серебряные подносы, дискосы, чаши, расшитые золотом хоругви, серебряные ризы, золотые урны и реликварии с останками святых. Золото и серебро, дублоны, реалы, скудо, константинаты, торнези и цехины, динары и неведомые, с дыркой посередине, монеты восточных стран. Бриллианты и жемчуг, шелка и отделанные парадные доспехи, латы и щиты, украшенные рубинами и сапфирами, мантии, шитые жемчугом. Из богатых вилл ящиками выносили драгоценную посуду и утварь. Владельцы сопротивлялись отчаянно. Люди Коссы, словно демоны, лезли в окна, проламывали крыши, окружали целиком все селение, резали, кололи, давили сопротивлявшихся людей, сгоняли в толпы пленников, кого можно было продать (работорговля была в те века на Средиземном море самым прибыльным делом). Захваченную добычу и рабов Косса доставлял на Искию. Мать Бальтазара пыталась урезонить сына, который четвертый год подряд вел такую жизнь. И тут я вновь передаю слово Парадисису: «Остановись, Бальтазар! Наш дом, хоть он и большой, весь Кастелло, а то и весь наш остров, не смогут вместить всего того, что ты привозишь. Что делать с богатством, которое ты привозишь и продолжаешь привозить? Всей Искии не хватит, если так будет продолжаться. Особенно, если ты будешь привозить сюда и пленников, а не продавать их по дороге в других портах. Достаточно женщин, которых ты сюда привозишь. Их слишком много. До каких пор ты еще будешь привозить их? Что мне с ними делать? Ты не сможешь жениться ни на одной из них, даже на той, что у тебя на корабле, на девушке из Вероны. Ты должен служить церкви, сын мой, для этого я тебя растила. Святая инквизиция, по-видимому, отступила от тебя. Тем, кому нужно забыть, заплачено золотом. И твою Яндру оставили в покое. Ее дядя умер. В Вероне перемены. Оставь свое ремесло, Бальтазар! Вот уже пятьсот лет многие поколения нашего рода дают служителей церкви. Ты тоже должен им стать! Подумай об этом хорошенько. Я не хочу, чтобы ты вновь и вновь уходил вморе. Опасная жизнь, которую ты ведешь, тянется слишком долго, а ты обещал мне, что скоро бросишь это занятие… Пусть этот отъезд будет последним! Когда вернешься, начинай новую жизнь, новую, мирную жизнь, а то тебя убьют… И тебя, и Гаспара, и Микеле, и Джованни… Вы все обезумели от этой жизни… — говорила она, и на глазах ее блестели слезы. Косса, действительно, готовился к большой операции, и мать волновалась недаром. Она взяла его за руку, заставила сесть рядом. — Как ты похудел! — продолжала она. — Ради Бога, довольно любви и женщин, одновременно столько женщин! Правда, все они красивы, в каждой своя прелесть… Они очень экзотичны и милы, эти девушки из далеких стран, в них много очарования. Но, мой сын, я боюсь за тебя… Да, — задумчиво сказала она, — хватит тебе и одной. Достаточно тебе Яндры, она очень красива и страдает, бедняжка… А ты бросаешь ее и бежишь к другим… Девушка все понимает. Она не глупа. Пусть она ничего не говорит тебе. Но она все видит. Я заметила однажды, как она побледнела, когда ты заинтересовался кем-то и ушел, не обращая на нее внимания. Она глубоко переживает все. Я видела, как она посмотрела на тебя! — Мать, ты ошибаешься. Ей это безразлично. Она никогда не говорила со мной об этом. Кроме того, я открыто ничего не делаю… — Нет, — настаивала мать, — я не ошибаюсь! Я все видела, и ты подумай об этом. Ты потеряешь ее. Мы, женщины, не прощаем тем, кого любим. Косса поцеловал ее на прощанье и ушел. «Быть может, действительно, в последний раз! — думал он. — Но этот последний раз должен стать моим самым значительным делом!» XIII В порту Джерит Большого Сирта им, что называется, повезло как никогда. Были захвачены все товары, привезенные последними караванами из Сахары. В Кембили, в Гамбесе, в Эль-Хаме пираты захватили около пятисот молодых мужчин и женщин, привезенных туда из глубины Африки для продажи. Яндра в мужском наряде, в узких штанах-чулках из плотной цветной материи, пристегивающихся к камзолу ниже пояса, бросила хмурый взгляд на Коссу, засмотревшегося на красивую чернокожую девушку, но и тотчас перевела взгляд, словно наблюдая за веселой компанией: Альберинго Джуссиано, Ринери Гуинджи и Гуиндаччо Буонаккорсо сидели на палубе за поставленной на попа бочкой и дулись в карты. — Пятьдесят цехинов! Играю на все! — криворотый Колосс вызывал на состязание Ринери, он был завзятым картежником, и деньги у него не держались. Бальтазар искоса поглядывал то на них, то на небо, где появилось маленькое подозрительное облачко, очень не нравящееся ему. — Ну, а ты? — подзадоривал Буонаккорсо теперь уже Альберинго. — Клади и ты пятьдесят! Великан выигрывал и теперь уже втрое увеличивал ставки, приговаривая для отвода глаз: — Ладно, ставьте! Мое дело дрянь. Я всегда проигрываю! Как-то в одну ночь проиграл пятьсот скудо. Это было все, что скопил за несколько лет. Заело меня, одолжил у ребят еще двести, и их просадил, а как расплачиваться было нечем, должен был отслужить у них несколько лет. И когда отслужил, у меня еще осталось пятьдесят реалов. И как-то ночью в таверне сел играть на них. И что вы думаете? Выиграл шесть тысяч золотых цехинов, целое сокровище! Забрал выигрыш и поклялся больше не играть, вернуться в Пизу и там пожить спокойно. Но по дороге, в Неаполе, зашел в таверну поесть. Там я увидел богатого путешественника, еврея. Он обедал. Уставился этот еврей на меня, и я решил, что ему захотелось сыграть со мною. Я не выдержал, и сам предложил ему перекинуться в картишки. Выиграл я у этого еврея шестьсот пятьдесят золотых цехинов и груз пряностей — груз, стоимостью в пятьдесят тысяч золотых дукатов. И еще выиграл у него мельницу и пятьдесят рабов! Еврей дал мне долговую расписку и попросил не уходить, подождать его. «Я скоро вернусь, — сказал. — Если хочешь, мы можем продолжить игру». И действительно, скоро пришел и принес тысячу пятьсот лир. Мне захотелось и их выиграть. Мы начали играть снова, и я проиграл все, выигранное у него, и свои деньги, и даже рубашку. Ну, еврей меня пожалел, отдал рубашку обратно. Как я вернулся в Пизу, без денег, голодный, это уже другая история». Привожу весь эпизод по Парадисису, хотя он вызывает сильные сомнения. Дело в том, что карты, известные в Китае еще в глубокой древности, в Европе появились только в XIV столетии и были «штучным товаром». Их заказывала знать художникам, изготовлявшим единичные экземпляры. Массовое производство игральных карт развилось с расцветом гравировального дела уже в XV столетии, и именно тогда рядовой пират, солдат, проезжий торговец мог играть в карты с первым встречным. В описываемое время играли в кости, но еще не в карты, во всяком случае «рядовая публика», так сказать. Тут Парадисис, как и во многом другом, «осовременивает» своих героев. Но, допустим, что пираты все же играли, правда не в карты, а в кости. Гуиндаччо продолжал выигрывать, а Косса беспокойно нахмурил брови. Свежее дыхание моря пронеслось по палубе, смахнув и рассыпав кости. Корабль качнуло. — Убрать грот и грот-марсель! — кричал Косса в капитанскую трубу. — Опустить бизань! Шевелитесь, бродяги! Сейчас будет шторм! Эй, на веслах! Не спать, слушать мою команду! Быстро темнело. Корабли Коссы, набитые рабами и добром, валяло с борта на борт. Прочие капитаны с запозданием повторяли маневры самого Коссы. Ветер начинал свистеть в голых реях, и судно, с одним носовым кливером, то и дело ныряло, как утка, утыкаясь в пену вод. Одно из судов, не успевшее опустить главный парус, уже почти переворачивало в отдалении, поставя на борт, и там суетились, рубили мачту, дабы выровнять корабль. «Плохо дело! — думал Косса, обозревая свой разбегающийся по окоему флот. — Совсем худо!» Небо, серое и блескучее, как лист стали, низко неслось над кораблем, и блекло-желтый отсвет вечерней зари в облаках казался глазом слепого дракона, уставившимся на стихию взъяренных вод. Словно отрубленная голова с плахи, падала ночь, и уже только по крохотным огонькам, ныряющим в черных волнах, угадывались раскиданные по морю корабли пиратской эскадры. Ветер поначалу позволял бы идти к Мальте, спрятаться в знаменитой, зажатой между скал, укрытой ото всех ветров гавани. Но увы! Рыцари Иоанниты и пираты, не терпевшие конкуренции на морях, были много опаснее святой инквизиции! Спрятаться за скалами Пантеллерии? Косса пытался огненными сигналами с топовой беседки главного грота подать весть своим кораблям, но скоро понял, что занимается ерундой, да и надобно было подумать о себе! Гребцы, удерживая корабль по ветру, выбивались из сил. Волны то и дело обливали палубу пенными струями, смывая все, что было не привязано к месту. Какие-то бочки с товаром, награбленным на Лампедузе, летели кувырком за борт, проламывая головы гребцам, весла уже не слушались рук, сталкивались друг с другом, угрожающе трещали, как и вся обшивка корабля. Страшными голосами выли рабы в трюме. «Выпустить их? — скользом помыслил Бальтазар. — Нельзя! Да и зачем? Все одно им тонуть, но прежде черные дьяволы разнесут корабль в щепки и вырежут всю команду!» Там, в трюме, уже плескалась, все прибавляясь, вода. Корабль тяжелел и переставал слушаться руля. «Нет, и до Пантеллерии им уже не добраться! — думал Косса, лихорадочно продумывая всевозможные способы спасения. — Облегчить корабль? Выкинуть груз за борт? Прежде надобно перетопить эту сволочь!» — оспорил он сам себя, вслушиваясь в дикие крики и проклятия запертых в трюме рабов. Палуба кренилась так, что пройти можно было только ползком, цепляясь за протянутые вдоль борта леера. Пламя, вырывавшееся из смоляной бочки на носу корабля, бросало грозные блики на воду, идущую горою, выше низкого борта шебеки, грудою голубого жемчуга, холодного жемчуга моря! И от этой зловещей красоты у Коссы мгновениями захватывало дух, хотя это была красота смерти, ибо неотвратимо близилась гибель корабля, и, как все более яснело, последнего корабля его эскадры! Мать, кажется, оказалась права! Ревело море, а под боком гундосил Буонаккорсо, что не следовало грабить Лампедузу, куда свозили товары и христианские и мусульманские пираты, складывая все в огромной пещере в центре острова, ради тех беглецов, что, вырвавшись из плена, добирались сюда и отсиживались, ожидая знакомые корабли. Передавали даже, что огонек лампады перед иконой девы Марии, помещенной в пещере на «христианской» стороне, не гаснет никогда, даже когда остров пуст и некому, казалось бы, наливать масло в лампаду. И вот Косса, торопясь наполнить свои корабли, решился ограбить пещеру. — Из-за того мы и тонем! — бормотал Гуиндаччо, цепляясь за основание мачты. — Молчи, трус! — зло выкрикнул Бальтазар. — Кто может нас наказать за ворованное добро?! Страшный треск послышался снизу. Судно, видимо, напоролось на риф, незаметный при обычной волне. — Тонем! — раздался крик. Уже никто не слушал команд. Вой из трюма перешел в какой-то звериный визг и начал обрываться. Вода переполняла корабль. Гребцы правого борта порвали цепь и теперь резались с командой. Хрипя, поминутно окунаясь в волны, они убивали друг друга, чтобы тут же захлебнуться и умереть. Косса обнажил тесак, кругом дрались. Гуиндаччо жался у его ног, обнимая мачту и жалобно вопя. Вдали, на палубе, цепляясь за ванты, мотался Ринери, безуспешно пытаясь навести порядок. Альберинго Джуссиано рубился абордажной саблей, защищая капитанскую каюту корабля, где тряслась от страха мокрая с ног до головы Яндра. «Молодец! — успел подумать Бальтазар, и тут же на его глазах на голову Альберинго обрушилась тяжелая плаха, раздробив ему череп. Трое прикованных гребцов вырвали доску своего сиденья и теперь размахивали ею, раскидывая по сторонам пиратов. Бальтазар не успел ринуться на помощь, как тяжелая черная волна, отороченная на краю белым пенистым кружевом, обрушилась на корабль, загасив смоляной факел на носу, и тяжело прокатилась по палубе, смывая в воду всех, кто не успел уцепиться за ванты или за брошенный поперек корабля рей. Палуба разом опустела. Снизу еще били чем-то в настил, пытаясь выбраться наружу, уже захлебываясь. В темноте все еще дрались и кричали, и кто-то, рыча, крушил тесаком прикованных гребцов одного за другим, прекращая вопли и проклятия на палубе. Из темноты вынырнуло полубезумное лицо Ринери. Он был мокр с головы до пят, вода бежала ручьями с его платья, смывая кровь, не понять, свою или чужую. — Все кончено! — вымолвил он. — Команда захватила большую лодку и оставляет корабль! Бальтазар кивнул, крепко держась за мачту. — У нас остается челнок! — прокричал в ответ. — Я буду охранять его здесь, а вы с Буонаккорсо попробуйте привести Яндру! — И с этими словами Косса толкнул одноглазого великана в спину. Тотчас, как оба пирата скрылись в темноте, несколько рук ухватились за борт челнока, и Косса, не видя кто и не думая долго, ударил несколько раз тесаком, отрубив чью-то руку и чьи-то пальцы. Взмывшая на волне выше палубы мелькнула и исчезла большая лодка, полная пиратов. — Прощай, капитан! — донесся оттуда чей-то одинокий крик. Косса скривился, молча сжав зубы. Он не корил этих людей, оставивших его погибать вместе с кораблем. Иные капитаны и сами не оставляют тонущее судно, как в проигранной битве кто-то из полководцев бежит, а кто-то кидается на копья врагов или кончает с собою, чтобы не разделять позора плена и поражения. Когда Ринери Гуинджи и Гуиндаччо, неволею преодолевший свой страх, ползком, волоча за собою Яндру, добрались до капитанского мостика, на корабле, по сути, уже никого не было, только умирающие и трупы, прикованные к скамьям, которые мотала вода, поминутно обливая пеной. — Доставай весла! — прокричал Косса Гуиндаччо. (Он отнюдь не собирался гибнуть вместе с кораблем.) — Ринери! Помоги спустить челнок! Держись, Яндра, вот за эти канаты держись! Хорошо, что Бальтазар не увидел тот волчий, чужой и зловещий взгляд, каким глянула на него возлюбленная, в этот миг возненавидевшая Коссу сильнее всего. Не стоит рассказывать, как опускали челнок с тонущего корабля, как зацарапывались в него, захлебываясь от поминутно накатывающих волн, как мотались у борта, то взлетая вверх, то проваливаясь в бездну, как, наконец, сумели отпихнуться, и тотчас оставленный ими корабль начал погружаться в волны. Все трое работали на пределе сил. Яндра лежала ничком, вцепившись в какие-то выступы, крепко сжав зубы и зажмурив от страха глаза. Морская соленая пена попадала в рот, и она кашляла, трясла головою, отфыркиваясь, словно лошадь. «Так вот какую жизнь ты мне обещал!» — с отчаяньем думала она, вспоминая сейчас отнюдь не костры инквизиции, а дворец кардинала, свою служанку и мягкую постель, и даже горбоносого седого кардинала-покровителя, который тяжко сопел в постели, обнимая ее. Вспоминала неволею, подумав, грешным делом, что кардинал никогда бы не бросил ее погибать в бушующем море. «Он — убийца! Он, не моргнув глазом, позволил утопить всех рабов! Как хорошо, что я тогда, два года назад, не понесла от него, успела вытравить плод! А он ведь даже и того не узнал! И теперь его самого кинула команда!» — Пронеслось в ее воспаленном сознании в то время, как мужчины гребли, выбиваясь из сил, а Косса удерживал руль и между очередными взлетами и провалами в бездну пытался соорудить парус. Гуиндаччо греб, время от времени осеняя себя крестным знамением. — Спаси нас, Господи! Спаси, и я навсегда брошу это проклятое ремесло! Стану священником! — голосил он. Ринери молчал, а Косса, сплевывая соленую воду и вспоминая материны увещания, выговорил, наконец: — Лишь бы мы не утопли, как щенки, а там и я готов стать… хотя бы дьяконом! — поклялся он, изо всех сил удерживая самодельный парус из старого плаща, поднятого на некое подобие сооруженной им мачты. — Поклянись и ты, Ринери! — жалким голосом попросил Гуиндаччо, и Ринери, впервые разлепивши уста, ответил ему: — Клянусь! Сколько времени их носило по волнам разъяренного моря? «Через сутки страшной ночи, — пишет Парадисис, — их прибило к берегам Италии, недалеко от Амальфи». Через сутки? Гм, гм! За сутки на утлом челноке миновать Сицилию и четверть италийского полуострова? Скажем лучше, через несколько суток! И даже ежели в челноке был аварийный запас: бочонок пресной воды, хлеб, бутыль с вином и увесистый шмат ветчины, то к концу пути у них уже ничего не было, даже пресной воды. Пытались пить соленую воду, — конечно, рвало. Косса набирал воды в рот, смешивал со слюною, пытался так поить Яндру, чтобы не вырвало… Выловили какую-то снулую рыбу, грызли сырое пресное мясо, стараясь утолить жажду, жажду прежде голода. Яндра в полубреду бросала в лицо Бальтазара злые слова, кричала, что лучше бы ее забрала инквизиция, костра могло бы и не быть! Кардинал ди Санта Кьяру должен был ей помочь и помог бы, обязательно помог, не вмешайся Косса! Кричала, что ее измучила эта жизнь, что она больше не может, что Косса постоянно неверен ей, что она променяла участь первой девушки Вероны, наследницы ее правителей, на место содержанки пиратского капитана, которую лапают все, кому не лень, и которая не видит ничего иного, кроме крови, слез и павианьей похоти морских разбойников. Кричала и то, что она-де нарочно вызвала ветер и наслала бурю на Бальтазаровы корабли: «Это было очень легко сделать! Теперь ты погибнешь вместе со мной»! Косса молчал, продолжая упорно, сжав зубы, бороться за жизнь. Он сейчас был мужчиной, мужем, героем, а она — слабой женщиной, слова которой — пустая, уносимая ветром бестолочь. В нем пробудилось древнее начало самца, вожака и охранителя, задавленное цивилизацией, многими потерянное навсегда, но когда-то целиком определявшее самую суть человека, хозяина и мужчины, и он знал, что победит бурю, не сдастся ей, даже ежели сама Яндра наколдовала это крушение. Ветер не то, что стихал, но становился ровнее. Стало можно, завидев вдалеке синюю гряду гор, направить челнок к желанной суше. И случалось ли вам, проболтавшись в море, в озере ли, десяток часов с лишком, а то и двое-трое суток, пристать, наконец, к берегу, ощутить покой, тишину, узреть траву, услышать мирное жужжание насекомых? Услышать безмолвие после непрестанных ударов волн? Не показалось ли вам тогда, ежели вы все это испытали, что достигли земного рая и, переплыв влажную стихию, попали в чудесное сказочное царство, находящееся по ту сторону нашей грешной юдоли? Теряя последние силы, они выползли на песок и намерились уже тут и уснуть, ежели бы не Косса. Пинками он поднял своих спутников и повел их, спотыкающихся, куда-то вперед, к траве, к цветам, к кустам, где они и свалились, наконец, под деревом — Ринери, Гуиндаччо и Яндра меж ними, прижавшаяся в поисках тепла, к боку одноглазого гиганта. Косса посидел, пытаясь сообразить, куда это они попали? Потом тоже лег рядом с Ринери и уснул мертвым, без сновидений, сном. XIV Далее Парадисис пишет, что Бальтазар нашел пастуха (вернее, пастух обнаружил спящих путников), у которого купил «его дохлого осла», попутно установив, что они находятся в местах, ограбленных ими всего полгода назад. Дабы не быть пойманными, Косса говорит пастуху, что они идут в Меркато, а сами же путники направляются в противоположную сторону, в Ночеру. Тут все не так! Прежде всего, путники нуждались в еде, и, конечно, золотой цехин, полученный бедным козопасом в обмен на черствый хлеб, сыр и кислое молоко, должен был насторожить крестьянина, тем паче, что путники отнюдь не стремились спуститься в деревню, чтобы обрести там ночлег и приличный стол. Конечно, фотороботы преступников в те века не вывешивали еще для всеобщего сведения (техника отставала!). Но, скажем, одноглазого и криворотого Гуиндаччо нетрудно было узнать даже и по рассказам потерпевших… А получив за своего осла два цехина вместо одного, крестьянин и вовсе убедился, что дело не чисто. Слишком непохожи были путники на потерпевших крушение мирных мореплавателей! Да и одетая по-мужски баба (а что баба, он понял сразу по лицу, по стану, по разметанным волосам) прибавила уверенности в том, что перед ним пираты. Словом, группу крестьян, схвативших Коссу со спутниками уже близ Ночеры, можно смело почесть за жителей Амальфи, пустившихся в погоню за бандитами. К Ночере, меж тем, стягивались неаполитанские королевские войска. Размашисто шла пехота, подрагивая копьями, уложенными на плечи, проезжали закованные в сталь кавалеристы на тяжеловесных рыцарских першеронах. Скрипели и визжали оси обозных телег. Война? С кем? Тут вторая неясность. Война-то война! Новый неаполитанский король, рассорившись с папой Урбаном VI, с коим до того был дружен, шел вышибать папу из Ночеры — владения неаполитанского короля. Но почему крестьяне, схватившие наших путников, — причем Косса, как утверждает Парадисис, до того, как попасть в плен, насмерть уложил двоих, — почему не убили их сразу, и почему, после споров, криков и взаимной ругани, повели не к стану королевских войск, а в Ночеру, прямиком к папе Урбану VI? Все это архинеясно и так и остается необъясненным. Не рука ли все той же святой инквизиции своеобразно спасла наших пиратов? Не была ли назначена, скажем, солидная награда за голову Коссы? (Которому совсем необязательно было «убивать двоих» своим, неизменным по Парадисису, стилетом!) И кому же, как не папе, коему только и подчинялась святая инквизиция, было решать теперь его дальнейшую судьбу? Парадисис опять заставляет огромного Гуиндаччо плакать и жаловаться, а Коссу награждать его полновесными тумаками — уже в камере крепостной тюрьмы, куда крестьяне втолкнули (?) наших путников… Предварительно развязав, что ли? И как это крестьяне самовластно распоряжаются в крепости? Где стража, где капитан? Где переговоры о награде за поимку преступника? Тут явно очень многого не хватает, и многое неясно совсем! И почему город Ночеру осаждают местные, а не королевские войска? И почему Бальтазара ведут сперва через помещения башни, столь богато убранные, что ему «не приходилось до сих пор видеть такой роскоши». Это Коссе-то? И почему сразу затем его проводят мимо камеры пыток, а наверху, в круглой башенной зале, где его встречает папа Урбан VI и куда долетают камни вражеских катапульт, находится, меж тем, трон самого папы, окруженного коленопреклоненной придворной челядью? И Косса «лицемерно» раскаивается (и всем ясно, что лицемерно!), а папа его принимает и выслушивает со «странной загадочной улыбкой», а об инквизиции, о его нападении на замок подесты в Болонье, убитых «капитанах Святой Марии», о похищении Яндры, наконец (которая сидит, схваченная, тут же, внизу, в камере!), и речи нет? При этом крестьянину Косса представил Яндру как свою жену, а папе Урбану — как сестру, и тот нимало не усомнился в этом, и тут же принял Коссу в службу к себе, даже и наградил… Нет уж, давайте разбираться! С этого момента рассказ Парадисиса, упорно повествующего только об амурных делах да пиратских подвигах Коссы, и даже его политическую деятельность вешающего на тот же крюк, становится уже вовсе неправдоподобен, хотя и сопровождается множеством реальных и, самих по себе, интересных исторических отсылок. Приходится вплотную обращаться к иным источникам, и тогда выясняется, по крайней мере, следующее: а) годы жизни Яндры делла Скала никак не стыкуются с хронологией веронских событий и годами жизни ее предполагаемых родичей; б) никто и нигде не говорит о двух периодах пиратства Коссы; в) нигде нет ни одного упоминания о его столкновении с инквизицией, так что, возможно, описанного нами штурма дворца подесты в Болонье не было вовсе, и он сочинен Парадисисом (и тогда описание этого штурма целиком лежит на моей совести); г) и, наконец, с момента предполагаемой встречи с Урбаном VI все не так, хотя как раз с этой поры биографию Коссы можно проследить по источникам. Впрочем, имя самого Коссы в источниках упоминается еще позднее, уже после смерти Урбана VI, с момента интронизации Томачелли (Бонифация IX). Но, в любом случае, тут нам придется погрузиться в земные дела папства, во-первых, и в историю неаполитанского королевства, во-вторых. А тогда мы уже увидим, что участие Коссы во всех этих событиях было далеко не случайностью. И предполагаемый союз его с папой Урбаном VI объяснялся причинами куда более весомыми, чем «загадочная улыбка» и личный каприз Урбана VI. Ибо это только кажется, что руководитель, обладающий неограниченной властью, свободен. (И тому из держателей власти, кто рискует поверить в это, очень быстро и жестко напоминают об истинном положении вещей.) Всякий — неважно, наследственный или избираемый — глава как бы вставляется в систему, созданную задолго до него, и обязан продолжать традиционную политику этой системы. Урбан VI был так же связан обстоятельствами, как и нынешний папа, Иоанн-Павел II, лично очень приятный, культурный, даже добрый человек, но обреченный продолжать политику борьбы с православием и на этом пути обязанный благословлять и любую жестокость и всяческую несправедливость, ибо этого хочет система, и римский папа попросту не может перестать преследовать православие как в Сербии, так и в России. XV В Рим я впервые попал на праздник тысячелетия крещения Руси в составе советской писательской делегации. В Ватикане нас принимал сам Иоанн-Павел II (поляк Войтыла), как оказалось, отлично владеющий русским языком. У меня до сих пор где-то лежит цветная фотография, где я здороваюсь за руку с папой (мы все получили по такой!), снятая скрытой камерой во время приема. Забавно было видеть в стеклянной будке уличного телефона с трубкой в руках молодого охранника с подчеркнуто современным лицом, обряженного в средневековый наряд, не изменившийся со времен Микеланджело: свисающий на плечо берет, полосатые, фиолетово-оранжевые куртку и штаны-буфы с разрезами и цветными вставками в синих, желтых и черных лентах, над ногами, обтянутыми в средневековые шоссы, тоже оранжево-черные. И такие же стражники с алебардами встречали нас в подъезде папского дворца, вытянувшись и ударив алебардами в пол при виде нашего епископа Кирилла, чрезвычайно польщенного этим приветствием. Удалось, хотя и бегло, что-то оглядеть, побегать в сумерках по городу, узреть круглую неприступную громаду замка Ангела, куда из Ватикана ведет крытый ход на аркадах, возведенный еще Бальтазаром Коссой (Иоанном XXIII), и, конечно, по утрам, до заседаний, посчастливилось пару раз попасть в собор Святого Петра, огромный («как вокзал!» — сказал кто-то из нас), весь в роскоши полированного камня, с безмерностью своих сводов, с микеланджеловской «Пиетой» за бронированным стеклом (в нее стреляли), которая — стоит вглядеться! — из века в век недоуменно озирает тело сына и — о, ужас и чудо! — тихонько поводит туда и сюда своею мраморной головой. Необычайная скульптура, способная одна оправдать весь холод и казенную величавость католичества. А в сводчатых погребах под алтарем, тоже одетых в узорный камень, среди крипт и вереницы святых могил, размещены молельни разных народов, вплоть до дальней Азии, являющие зримо претензию Рима на мировое владычество, так и не достигнутое — все еще не достигнутое! — католицизмом… В молельне, забранной кованою, возможно серебряной преградой со скифскими грифонами на ней, как раз шла служба, то ли для монголов-католиков (крещеных еще Плано Карпини в XIII столетии!), то ли для каких иных экзотических народов противоположного конца Евразии. Папство — земная власть римского первосвященника над всем католическим миром (а в идеале, и в постоянных политических устремлениях римского престола — над всем христианским миром, и даже вообще над всем миром) — институт, повлекший за собою явление всех тех мерзостей, которыми прославился католицизм: процессы ведьм и колдунов, инквизиция, деятельность ордена иезуитов, продажа индульгенций, пытки и казни, уничтожение культур целых народов Нового Света (индейцев Америки) и постоянное, упорное стремление на Восток, на земли Византии и восточных славян, с непременным стремлением покончить с православием и нашей культурой, что называется не мытьем, так катаньем, от крестовых походов на Русь в XII—XVI веках до нынешней интервенции в православную Сербию, от униатских споров и попыток оторвать украинскую церковь от московской патриархии и до нынешнего внедрения католиков в Россию, экуменизма и проч., и проч., — все это результат «земных» властных устремлений католической церкви, устремлений, на самом Западе вызвавших в конце концов реформацию и отторжение от Рима целых стран. Любопытно, что правовая основа претензий папского престола на всемирную власть в христианстве более чем шатка, так как основывается, по сути, на двух подлогах, давно разоблаченных наукою. Это, прежде всего, утверждение, что Святой Петр был главою апостолов (заместителем самого Христа в их общине), а затем переехал в Рим, где и стал, так сказать, «по прямому наследованию» первым римским папой, главою христианской церкви и, следовательно наместником Иисуса Христа на земле. Беда лишь в том, что не только пребывание Петра в Риме не доказано (апостол Павел, будучи в Риме не упоминает о нем!), но и соответствующей церковной организации ранние христиане тогда не знали. Общины верующих управлялись коллегиями старейшин — пресвитеров, которые иногда лишь называются «епископами», а института единоличной власти епископа в этот период еще просто не существовало. Тем более, что христианская община появилась в Риме раньше, чем туда добрался хоть кто-то из апостолов. Это первое. Сам же институт избрания епископов прошел многовековую историю, в которой простой народ постепенно оттеснялся от выборов, а власть имущие все более начинали влиять на выборы сперва епископа, а потом уже и «папы». Титул утверждается на рубеже III века н.э. за александрийским патриархом, а затем за епископами Карфагена и Рима, и лишь в 1073-м году папа Григорий VII заявил, что право носить этот титул принадлежит только римскому епископу, что совпало со временем окончательного разделения западной и восточной церквей в IX—XI веках. Тогда же и утверждается правило избрания папы коллегией кардиналов. Вторая фальшивка — это утверждение, что Константин Равноапостольный, в 313-м году издав Миланский эдикт, перебираясь в Византий (с 330 г.), якобы вручил римскому первосвященнику Сильвестру императорскую власть над Римом, Италией и над всем Западом. Грамота о том была сработана (весьмй неуклюже!) в середине VIII века и являлась в течение долгого времени едва ли не единственным «документом», оправдывающим претензии римского папы на высшую власть в церковной иерархии. На деле с переездом императора Константина в Византий (Константинополь с 330 г.) римская епископия получила лишь денежные пожертвования, да еще, по приказу императора, было построено несколько базилик (соборов), в частности — собор Святого Петра на Ватиканском холме (замененный нынешним зданием работы Микеланджело уже в эпоху Возрождения). Сам по себе Сильвестр никакими особыми заслугами не обладал и действовал, так сказать, в тени императора Константина. По-настоящему отделение католичества от Вселенской церкви, худо-бедно сохранявшей заветы первых веков христианства, происходит в IX и, окончательно, в XI столетиях. Все последующие догматические различия западной церкви от Восточной (вселенской): возглашение filioque — «и от сына» [5] , в догмате веры, причащение мирян только под одним видом (хлебом, телом Спасителя, но не вином, не кровью), как и споры об опресноках, о кислом и пресном хлебе для просфор, догмат о непорочном зачатии Богоматери и многие прочие отличия обрядового и бытового характера, в частности — целебат, безбрачие католических священников, как и изменение календаря и, соответственно, перенос празднования Рождества и Пасхи — родились уже «во-вторых», как следствие разделения церквей, затеянного, опять же, римским престолом [6] . Разумеется, не в «злых папах» дело! Разделение церквей явилось следствием, а не причиной. Оно лишь подтолкнуло выделение Запада в особый мир, особую суперэтническую целостность, противопоставленную целостности восточно-славянской и греческой. И борьба пап за земную власть — есть лишь отражение общих претензий промышленного Запада на духовную (в том числе и религиозную), научную, художественную, военную, финансовую, техническую и какую угодно исключительность [7] , по которой уже и сама западная оконечность Евразии названа континентом, и процессы, которые происходят тут (смена художественных стилей, смена культур и эволюция политических институтов), объявляются всемирными и, так сказать, всемирно-обязательными, несмотря на явную нелепость подобных утверждений перед лицом реальной истории человечества. Насилие стало основою европейского диктата в мире, насилие стало принципом проникновения католицизма в иные страны (см. в «Песне о Роланде» — «Сто тысяч мавров были крещены, кто не хотел креститься — перебиты»). Насилие и обман стали нормой поведения римской церкви и в самой Европе, еще в пору напряженной борьбы папства за власть с германскими императорами. И тот же принцип насилия, как самодостаточного и доказательного утверждения своего духовного превосходства выдвигают ныне США (филиал Европы в Новом Свете). И как еще безмерно далеко до того времени, когда будет осознано, наконец, — государственно осознано! — что культура важнее пушек, и духовное превосходство недоказуемо насилием, хотя, по мере движения времени, спросим себя, что в прошлом остается ценным, безусловно ценным для нас? Бряцание оружием или сокровища Духа, овеществленные в памятниках культуры? Безусловно — последнее! XVI Ну, а могло ли быть иначе? Не надо забывать, что ежели Византия сохраняла целостную государственность, лишь иногда сотрясаемую внутренними религиозными спорами (арианство, евтихианство, несторианство, павликианская и богумильская ереси, иконоборчество, наконец, и проч.), то на Западе, превращенном сменяющими друг друга волнами завоеваний в проходной двор, какое-то единство, какую-то предложенность духовной традиции христианская церковь могла сохранить только будучи независимой (или хоть полузависимой!) от меняющихся властителей, то есть став земным властным институтом. Италия подвергалась варварским нашествиям постоянно. Вандалы, вестготы, разгромившие Рим, гунны, готы, принесшая много зла Италии попытка Юстиниана Великого возродить римскую империю, лангобарды, наконец… И нельзя не отдавать должного целой веренице пап (зачастую обладавших и талантами, и культурой, и настойчивостью), спасавших и хранивших западную церковь в эти тяжелые столетия. Кстати, многие из них были греками и сирийцами. Лишь позднее утвердилось правило избрания пап преимущественно из итальянцев и даже, конкретнее, из римлян. В VIII—X веках постепенно возникает светское папское государство, «патримоний Святого Петра», границы коего первоначально были начертаны в 781-м году Карлом Великим по его прибытии в Рим, а размеры то увеличивались, то уменьшались, в связи с успехами или просчетами папской дипломатии. Постепенно в Риме возникает особый папский город, являются папские армия и флот. Возникают и церковные школы при приходах (в 853-м году, при Льве IV). В борьбе с иконоборчеством, борьбе, в которой Рим очень и очень помог Византии, усиливается культ святых, почитание икон, мощей и реликвий. В 812-м году императорское достоинство Карла признала Византия, и с этого года в Европе официально стало две империи и два императора. Начинается бытие Священной Римской империи, с которой папы затем боролись с переменным успехом в течение нескольких веков. Меж тем, в середине IX века, на Востоке кончается иконоборческая смута, а в конце IX века империя Карла Великого окончательно распадается на три национальных государства: Францию, Германию и Италию. Ко второй половине IX века относится скандальный эпизод, когда на престол Святого Петра после смерти Льва IV попала женщина, англичанка, переодетая юношей, за свои глубокие знания избранная папой римским (855 (?) — 858 (?)). После чего каждого новоизбранного папу принято было проверять на принадлежность к мужскому полу. Впрочем, легенду об Иоанне ныне принципиально считают вымыслом. Общее направление политики пап второй половины IX века шло ко все большему усилению исключительности папской власти (характерен спор папы Николая I Великого с константинопольским патриархом Фотием). Папы этой поры в основном все — римляне, ведущие неустанную борьбу друг с другом. Доходило до того, что, например, папа Стефан VI (896—897 гг.) устроил суд над трупом (!) папы Формоза, который после суда был брошен в Тибр. Как раз в это время, на рубеже IX и X столетий римских пап ставят, назначают и свергают женщины, Теодора старшая и ее дочери, Марозия и Теодора младшая из знатной семьи Теофилактов, нравственность которых находилась, что называется, «на нуле». Их любовники и дети становились папами, распутство сделалось нормою жизни. Но жизнь шла, и даже не без успехов. Так, папа Иоанн X (914—928 гг.), молодой любовник старухи Теодоры (матери двух пап), наголову разбивает сарацин в битве под Гарлиано (915 г.). Однако и его вскоре убивают по приказу дочери Теодоры старшей Марозии. Марозия вообще многих убивала и многих сажала на папский престол, но кончила Марозия плохо. По одним сведениям она была убита возмутившейся римской толпой вместе с ее поздним сыном, Иоанном XI, которого она сделала папой на 931—936-е годы. По другим — ее заточил в тюрьму собственный сын от первого брака Альберих, захвативший власть в Риме. После затянувшегося женского правления римских пап стали сажать на престол германские императоры, а род Марозии постепенно сошел на нет. (Впрочем, продолжившись в династии графов Тускуланских.) Иоанн XII (955—964 гг.), ее потомок, отличался необычайным развратом и, возможно, погиб от руки мужа одной из своих бесчисленных любовниц. Еще был папою сын Теодоры младшей и племянник Марозии, Иоанн XIII (9б5—972 гг.). Однако «римская» партия не отреклась от своих прав. Весь X век шла постоянная, иногда достаточно мрачная борьба за папский престол, с убийствами, удушениями, бегствами и проч. В свою очередь и германские императоры (Оттон I, Оттон II, Оттон III) не прекращали своих усилий, и в 996—999-х годах на папский престол впервые попадает немец Бруно (Григорий V), после сокрушения римского патрицианского рода Кресценциев. «Земная» политика пап на протяжении трех последующих столетий (999—1303 гг.) продолжала усугубляться. Напомним, что это эпоха крестовых походов (во время одного из которых, в 1204 г. был захвачен и разгромлен Константинополь). Эпоха усиленного (в X—XI вв.) строительства в Западной Европе средневековых готических соборов, когда «готические башни, словно крылья, католицизм в лазури распростер», что говорит об общем религиозном воодушевлении народных масс. (Именно поэтому добытые богатства тратились в основном на богоугодные дела, а не на бытовую роскошь.) Это и эпоха напряженных духовных поисков. Появляются новые монашеские ордена. Папству приходится вести жестокую борьбу с проповедью нищеты и нестяжания. В Рим, на поклонение, из всех стран Европы ежегодно стекаются, по некоторым известиям, сотни тысяч (а по другим — до двух—трех миллионов) человек. Это при тогдашнем-то редком населении! Но это и время наступления арабов и турок на Византию, время татарского нашествия на Русь, эпоха многоразличных бед для востока Европы. А внутри западной церкви это время продолжающейся борьбы пап с императорами, борьбы, разделившей всю Италию на два враждующих лагеря — гвельфов (сторонников папы) и гибеллинов (сторонников императора). Время раздвоения самого папства, борьбы с арабами в Сицилии, борьбы за господство в западном мире. В самом начале XI века Оттон III с папой Сильвестром II затеяли было воссоздать христианское государство типа римской империи. Не получилось. Далее предпринимаются робкие и несостоятельные попытки покончить с симонией (продажею церковных должностей) и распущенностью духовенства, подготавливается введение целибата (обязательного безбрачия священников), утверждается окончательно возглашение filioque, признанное еретическим в восточной церкви (отцы восточной вселенской церкви считали, что возглашение «и от сына» нарушает принцип нераздельности Святой Троицы: Бога-отца, Сына и Духа Святого). Вскоре последовало и решение о выборе папы исключительно коллегией кардиналов. Окончательно определил принцип земного всевластия пап Григорий VII (Гильдебранд, 1073—1085 гг.) —  возможно, одна из самых значительных, ежели не самая значительная фигура в череде римских первосвященников, — сочинивший так называемый «Диктат папы», закрепляющий земные претензии наместников престола Святого Петра. Гильдебранд, еще до того как стал папой, уже тридцать лет, подобно Коссе, фактически руководил римским престолом. Им проведены знаменитые Григорианские реформы (реформа календаря, однако, которую приписывают ему же, была делом рук папы Григория XIII уже в XVI столетии). Свою «григорианскую» реформу Гильдебранд — Григорий VII — объявил на синоде в Риме в 1074-м году. Тут перечислялись суровые наказания духовенству за нарушение целибата, за продажу и покупку церковных должностей. Верующим было запрещено принимать причастие от женатых, либо корыстолюбивых священников. Весной 1075-го года Григорий сформулировал свою программу в коротком документе, получившем название «Диктат папы». Вот его положения: «Бог есть Дух, он господствует над материей. Точно так же и духовная власть стоит над светской властью. Только римский первосвященник может быть называем вселенским. Он один непогрешим. Только он один может издавать новые законы, соединять или делить епархии. Без его повеления никакой собор не может называться вселенским. Он не может быть судим никем. Римская церковь никогда не ошибалась и никогда не впадет в ошибку. Римский первосвященник имеет право низлагать императоров. Он может освобождать подданных от клятвы верности неправедным государям. Папа должен носить на себе знаки императорской власти. Народы и короли обязаны целовать ему ноги. Христиане обязаны безоговорочно повиноваться его велениям. Они обязаны даже убивать своих властителей, своих отцов и детей, когда это приказывает папа. Они должны служить лишь орудием в его руках» [8] . И тут же разразилась война пап с германскими императорами. Война, которая, то вспыхивая, то затухая, продолжалась ряд столетий. И уже тогда в судьбах папства начинает участвовать все больше и больше неаполитанское (в ту пору еще Сицилийское) королевство. Когда укрощенный было Генрих IV, вынужденный, каясь, «пойти в Каноссу» — босой, на снегу, он стоял под окнами папского дворца, вымаливая прощение, после чего выражение «пойти в Каноссу» стало поговоркой, означающей полную сдачу позиций, — вновь начал войну с папой Гильдебрандом (Григорием VII), избрал «своего» папу и привел его в Рим, Григорию VII помог норманнский герцог Сицилии и Неаполя — Роберт Гюискар. С норманнами и мусульманами-сарацинами он, спасая папу, ворвался в Рим (сарацины, как говорят, пропели в соборе Святого Петра несколько сур из Корана). Подчеркнем, что борьба эта не имела, да и не могла иметь под собою, скажем, решительных религиозных споров. Это была борьба за преобладание, борьба внутри единой суперэтнической системы, при которой император, даже одолевая, отнюдь не собирался (да и не мог!) уничтожить институт папства сам по себе, но только поставить «своего» папу, который тут же начинал вновь бороться с императором, ибо… Ибо вернитесь и прочтите «Диктат папы»! Наивысшего могущества папская власть достигла в самом начале XIII века при Иннокентии III, современнике Генриха VI, сына Барбароссы. Потом начался медленный упадок. Иннокентий III (1198—1216 гг.) реформировал папский двор, превратив его в четко работающую бюрократическую организацию, навел твердый порядок в патримонии Святого Петра и простер свою власть над владетельными синьорами всей Европы, добиваясь того, чтобы власть папы — верховного арбитра в земных делах государств и государей — превосходила власть королей и герцогов. В Италии Иннокентий III расширяет патримоний, присоединив Равенну, укрепляет права папства в южной Италии и Сицилии, присоединяет Анконскую марку, устанавливает протекторат пап над Болоньей и другими землями. Иннокентий считал себя не только наместником Христа, но и главой христианского мира, в каковом направлении и действовал повсеместно. XVII Германские императоры из рода Гогенштауфенов сами мечтали воссоздать Римскую империю, завоевав Италию и перенеся туда столицу. Идея, мало того трудноосуществимая, но требовавшая к тому же решительно «укротить» римский престол. Знаменитый Фридрих I Барбаросса большую часть жизни провел в борьбе с непокорной лигой итальянских городов. На папском престоле в ту пору противостоял ему Александр III, Роландо Бандинелли, болонский профессор, потом кардинал, в должности папы, ставший врагом Барбароссы. Гогенштауфены, однако, не прекращали своих усилий. Сын Барбароссы, Генрих VI, захватил Сицилию. Фридрих II Гогенштауфен (1215—1250 гг.), «первый человек эпохи Возрождения», как называли его, весьма прохладно относившийся к делам веры, почти сумел завоевать всю Италию. Захватил Неаполитанско-Сицилийское королевство, где как раз не осталось наследников мужского пола. (На Сицилийское королевство Фридрих имел права через свою мать, Констанцию, последнюю представительницу норманнской династии.) После смерти Фридриха ожесточенная борьба пап с Гогенштауфенами продолжается. В этой борьбе, как сказано, вся Италия распадается на два лагеря — гвельфов и гибеллинов. Династия Гогенштауфенов гибнет в этой борьбе. К престолу Неаполя протягивает руки французская династия Анжу — Карл Анжуйский, брат французского короля Людовика IX. Несколько позже в этот спор включаются испанские династы из Арагона. Вся эта борьба захватывает XIII век — век, начало коего освящено фигурой и проповедью Франциска Ассизского, последователи коего создают орден францисканцев, нищенствующих. Орден, впоследствии очень помогший папам удержать свою власть в мире. Кревская уния 1384-го года, крещение Литвы, объединение ее с Польшей, с последующей экспансией католичества на Восток, на земли Руси — целиком заслуга францисканского ордена, уже в ту пору безраздельно господствовавшего в Польше и Венгрии. Карл, герцог Анжуйский и граф Прованса, сорокалетний авантюрист, получивший денежную помощь от банкиров Флоренции и Сиены, столкнулся с предпоследним Штауфеном, молодым рыцарем Манфредом, коего поддерживали гибеллины. Рыцарство уступило силе денег, юная безоглядная отвага Манфреда — трезвому руководству войсками Карла Анжу. В 1266-м году Карл побеждает в бою с помощью расчетливо введенных в сражение спрятанных до поры резервов. Манфред — «последний рыцарь Средневековья» — предпочел погибнуть, кинувшись в гущу сражения… Борьба пока продолжалась. Еще вступал в Италию внук Фридриха, Конраддин (1268 г.), опять же разбитый Карлом Анжуйским, который, захватив норманнское королевство, переносит столицу из Палермо в Неаполь. Карл строит великие планы, замысливает овладеть всем Средиземноморьем, совершает крестовый поход в Тунис, дарит земли баронам, пытаясь создать себе местную опору, а на деле плодит целую плеяду володетелей, рвущихся к самостоятельности от королевской власти. А экономику Неаполя захватывают меж тем банкиры Флоренции: Фрескобальди, Барди, Перуцци, Бонаккорсо, а цены на хлеб растут, и в народе растет, соответственно, ненависть к французам. Находится и вождь — король Педро Арагонский, муж дочери погибшего в бою с Карлом сына Фридриха II Манфреда. В 1282-м году в Палермо вспыхивает восстание, названное «сицилийской вечерней». Французов истребляют по всему острову. Сын и наследник Карла Анжу, Карл II Хромой, пытается отбить остров, но все напрасно. Сицилия потеряна навсегда. Флот анжуйцев потоплен, начинается долгая (до 1302 г.) безнадежная война, в результате чего Сицилия так и осталась за арагонской династией. Карл II женится на дочери венгерского короля, Марии. Его старший сын, Карл Мартелл, предъявляет права на венгерский престол, с 1310-го года на столетие попадающий в руки анжуйцев. А на престол Неаполя вступает в 1309-м году второй сын Карла II, Роберт. Гуманист, покровитель художеств, меценат, любитель наук и искусств, сам ученый и философ, покровитель Петрарки, король Роберт был устроителем пышного фасада рушащегося здания, ибо и экономика, и финансы, и политическая стабильность королевства таяли и подтачивались изнутри. Роберт пытается манипулировать брачными связями, заигрывает с папой. Не забудем, что папская область, патримоний Святого Петра, как бы нависает над Неаполем, и любое движение неаполитанских королей к северу, ради объединения всей Италии, неизбежно и сразу наталкивалось бы на земные интересы папского престола, того самого, который… (прочтем еще раз созданный Гильдебрандом «Диктат папы»). А неаполитанские короли неизбежно стремятся к северу и к объединению Италии, а папы неизбежно… и т.д. А многочисленные герцоги и графы тоже неизбежно стараются стать независимыми и от короля, и от папы, а флорентийцы все больше захватывают в свои загребистые руки экономику юга Италии. (Особенно отличился удачливый пополан (горожанин) Аччайуоло Аччайуоли, сын коего становится неаполитанским бароном, а потомки его захватывают Аттику и правят там с титулом герцогов афинских до турецкого завоевания в 1458-м году.) Роберт, в старости впавший в религиозное ханжество, умер в 1343-м году, оставя трон своей внучке, Джованне, предварительно, в семилетнем возрасте, выдав ее замуж за сына венгерского короля Кароберта, Андрея (своего внучатого племянника). Джованна, знаменитая на всю Европу своей красотой, а более того — своей распущенностью и полной бездарностью в государственных делах, начинает с того, что в 1345-м году убивает супруга, Андрея, что вызывает народное восстание и поход на Неаполь его старшего брата, Людовика (короля Венгрии и Польши), жестоко отомстившего убийцам [9] . При долгом и бездарном управлении Джованны неаполитанское королевство разваливается совсем. Страна нищает, а двор занимается празднествами и развратом. Постаревшая Джованна завещает корону Людовику Анжуйскому, брату французского короля Карла V. Но Людовик Венгерский считает наследником (у него самого нет сыновей) племянника Джованны, Карла, герцога Дураццо. И Карл Дураццо, не желая ждать, сам является на юг Италии, берет Неаполь, осаждает королевский замок и захватывает Джованну, которая задушена в тюрьме (1382 г.), а Карл Дураццо остается хозяином Неаполя, который ему, однако, приходится отстаивать от второго претендента, Людовика Анжу. Семейство Косса, как можно судить по некоторым данным, уже в эту пору прямо или косвенно поддерживает анжуйцев (не забудем, приглашенных папами!), а самому Бальтазару Коссе придется столкнуться с сыном Карла Дураццо, Владиславом (1386—1414 гг.). Карл погибает в 1386-м году во время похода в Венгрию. Карлу Дураццо вместо королевства достались развалины. Луи Анжу, к счастью для Дураццо, умер в 1384-м году, но и при том положение королевства находилось на грани кризиса. Пока Карл ходит в походы (в Венгрии он получил трон, но был убит заговорщиками), его жена героически и отчаянно борется за власть, попадая из одного безнадежного положения в другое, но не прекращая усилий. Именно она, а отнюдь не Карл, рассорилась с Урбаном VI, и подоснова ссоры, разумеется, экономика, а не желание Урбана пристроить ленивого и развратного племянника. Подоснова — в вековом желании папского престола подчинить неаполитанское королевство своей власти, наталкивающееся на столь же упорное стремление неаполитанских династов к самостоятельности, а затем — к власти над Италией. Пока Маргарита Дураццо манипулирует налогами, союзничает с Флоренцией, ссорится из-за денег и власти с Урбаном VI, живущим в Неаполе под ее охраной (!), пока она, что называется, борется за жизнь, а разгневанный Урбан VI, покинув Неаполь, запрещает ее подданным платить непопулярные налоги на соль и вино и ставит перед конклавом вопрос о свержении династии, и даже в 1384-м году отлучает Карла и Маргариту с их потомками до четвертого колена от церкви, пока он переманивает на свою сторону феодалов, организует поход на Карла (но 4 марта 1385 г. разбит), пока это все происходит, Карл, отбившись от папы, в начале сентября 1385-го года отправляется в Венгрию, откуда ему не суждено вернуться. (И не ехать было нельзя! Без венгерского наследства ему и Неаполя стало не удержать!) Маргарита с мужеством отчаяния продолжает спасать дело мужа и судьбу своего малолетнего сына-наследника Владислава (родился в 1377 г., т.е. ему в 1384 году всего 7 лет!). После смерти Карла она даже теряет Неаполь, где снова являются анжуйцы, но не прекращает борьбы. Косса, по Парадисису, является к Урбану VI в 1384-м году. И он ему нужен не как раскаявшийся грешник, конечно, а как традиционный союзник династии Анжу, то есть — противник Дураццо, то есть сторонник пап и к тому же человек, пусть и потерпевший временное крушение, но с огромными связями, с деньгами и блестящими организаторскими способностями, что он показал тотчас, как только был принят на службу Урбаном VI. В дальнейшем Маргарита, женив сына в 1389-м году, сумела-таки удержать престол, а Владислав, в свое время, вернул себе Неаполь. После смерти полубезумного Урбана VI (1389 г.), уже при покровителе Бальтазара Коссы Томачелли (Бонифация IX), в борьбе с авиньонским папой (не забудем, продолжается схизма!) папская власть заключает союз с Неаполем. Сколько тут присутствует личного пристрастия Томачелли, сколько политического расчета подчинить себе едва живое королевство — неясно. Ну, а затем, когда подросший Владислав, идя от успеха к успеху, устремляется на Север, берет Рим, и вновь возникает идея светского объединения Италии неаполитанским королем, политика пап, как магнитная стрелка, поворачивается к той же прежней вражде, и на Коссу падает суровая обязанность всячески противостоять неаполитанскому королю, спасая папскую область и «земное» дело Рима. Но, впрочем, мы уже залезли вперед, к будущему, пока еще неизвестному его участникам. И вернемся к 1384-му году, когда король Карл Дураццо еще жив, и даже не уехал в Венгрию, а Урбан VI сидит в Ночере и принимает Коссу. XVIII Со времени Великого Григория VII и Иннокентия III папство, разумеется, эволюционировало, и авторитет его то подымался, то затухал, хотя своей генеральной, так сказать, линии главы престола Святого Петра не меняли отнюдь. Накатывающиеся с Востока волны новых завоевателей мало беспокоят Европу. При папе, Григории IX, происходит известная битва с татарами под Лигницей, где польское рыцарское войско было разбито в прах. Но, поскольку Батыевы рати далее не пошли, битву почли победою и успокоились. В 1245-м году состоялся Лионский собор, на котором Михаил Черниговский отчаянно просил помощи у Запада против татар. (За что и был убит в ставке Батыя, а совсем не за отказ «поклониться идолам». Монголов отличала крайняя веротерпимость, а в войске их от трети до половины составляли христиане несторианского толка.) Но на Лионском соборе папа анафемствовал императора Фридриха II, на что тот ответил общей критикой тогдашнего духовенства. А с монголами решили дружить, отправив посольство Плано Карпини в Каракорум, к монгольскому Великому Хану. Гораздо больше занимают папу и королей взаимная грызня и неудачи в Святой Земле, где медленно, но верно, европейцы теряли одно за другим завоевания первого крестового похода [10] . В конце XIII — начале XIV столетия папы схлестнулись с французским королем Филиппом IV Красивым (1268—1314 гг.), тем самым, который разгромил орден тамплиеров и сжег Жака Моле. Филипп попросту перевел папский двор к себе под крыло, в Авиньон. Возвращение пап, через семьдесят лет, из Авиньона в Рим было долгим и трудным. Тут-то и началась схизма, когда правили Авиньонский и Римский папы одновременно, закончившаяся только на Констанцком соборе 1415—1417-х годов. Папы очень долго, несмотря на призывы ряда проповедников и святых, сами не хотели возвращаться в Рим, где не кончались смуты и вооруженная вражда могущественных родов Орсини и Колонна, Савелли и Каэтани. В Рим переселился было в 1367-м году папа Урбан V, француз, но он вернулся в Авиньон. Сменивший его Григорий XI (1370—1378 гг.), Роже де Бофор, опять же переселился в Рим в 1376-м году. Григорий XI умер, и вот тут-то и явился из небытия Урбан VI, — даже не кардинал, а скромный архиепископ города Бари (куда были перевезены мощи Святого Николая из Мирр Ликийских, после чего Николай на Западе стал называться не Мирликийским, а Барийским), города на побережье Адриатики, Бартоломео Приньяно, избранный французскими кардиналами только потому, что воинственная толпа римлян била в стены дворца, угрожая расправами, требуя избрать папой итальянца, и даже обязательно римлянина. Бартоломео Приньяно, по мысли выборщиков, должен был тихо сложить с себя сан и уступить престол французу, Роберту, из рода графов Женевских, чего он, однако, не сделал, проявив, наряду с упрямством и грубостью, незаурядную волю. Его соперник вернулся в Авиньон, и там был избран папой (антипапой) под именем Климента VII. Началась схизма. Пользуясь источниками, мы можем дать портреты того и другого соперничающих наместников Святого Петра. Женевский кардинал Роберт, епископ Камбре, отличался высоким ростом, атлетическим телосложением, красотой лица, прекрасными манерами и гладкой речью. Одевался великолепно. Подарками и подкупами многих привлек на свою сторону. Умел владеть собою, был красноречив и не стеснялся в средствах достижения своей цели. Бога он не боялся, на людей внимания не обращал. «Я, конечно, не служил Богу, если бы не находил это выгодным», — заявлял он. Папой он был избран на тридцать шестом году жизни. Бартоломео Приньяно, архиепископ Барийский, по отзывам «лучший кандидат в папы, если бы он не был папой», был человек твердый, суровый, неподатливый, равнодушный к роскоши, деньгам и комфорту… Проклятьем его был несчастный характер — гордый, дерзкий, властный и горячий. Он постоянно оскорблял окружающих, его поступки отталкивали, даже когда вызывались добрыми намереньями. У него был смуглый цвет лица, блестящие черные глаза, сухие нервные руки, желчный беспокойный темперамент. Таким изображают папу Урбана VI биографы. Выходец из сравнительно незнатной семьи, он начал карьеру приходским священником, епископом стал через четырнадцать лет. Несколько лет провел в Авиньоне, в качестве советника Григория XI, хорошо изучил пороки куриалов и был намерен бороться с ними без всякого снисхождения. Своего любимого племянника, вознесенного им из ничтожества, он порою, наедине, порол, грозя отлучить от церкви, но вряд ли смог исправить этого «пустого ничтожного человека, достойного управлять скотным двором, а не быть знаменосцем церкви». Положительное влияние на него оказывали только два человека: престарелый кардинал Святого Петра, рано умерший римлянин Франческо Томбальдески и монахиня Екатерина Бенинказа (Святая Екатерина Сиенская), скончавшаяся тоже еще при жизни Урбана VI. Итак, Урбан VI, призванный было французами к отречению, уперся, избрав в ответ двадцать девять «своих» кардиналов. Он оказался властен и строг и не побоялся остаться на престоле Святого Петра, собираясь покончить с симонией и прочим, то есть воплотить в жизнь принципы Гильдебранда — Григория VII. Урбан VI был из тех теоретиков, которые, плохо понимая реальную жизнь, увлекаются в одну из двух крайностей. Или, по доброте, теряют власть, или впадают в чрезвычайную жестокость на идейной основе, подобно французским последователям Руссо, создавшим якобинский террор, диктатуру и гильотину. Церковь разделилась надвое. В каждом монастыре, на каждом доходном месте было по два кандидата, враждовавших друг с другом. Какая уж тут борьба с симонией! Кажется, никогда прежде авторитет церкви не опускался так низко. Однако Урбана VI признала почти вся Италия, Германия, Англия, Венгрия и Польша (где как раз совершалась последняя великая победа католицизма в его стремлении на Восток — крещение Литвы). В свою очередь Климента VII признали Франция, Ирландия, Неаполитанское королевство, Савойя и Испания. В папской области шла непрерывная война. Урбан VI, по-видимому, действительно к концу жизни тронулся разумом. Но еще до того он начал войну с Карлом Дураццо (фактически с его супругой!), требуя от него, как пишет Парадисис, выделить удел своему бесталанному и распущенному племяннику из неаполитанских владений, в составе Ночеры и Амальфи с прилегающей территорией. (По другим сведениям, однако, Маргарита Дураццо захватила племянника Урбана VI и держала у себя в заключении.) В гневе и припадке подозрительности, явно уже болезненного характера, Урбан арестовал шестерых кардиналов, подозреваемых им в измене самому себе в пользу авиньонского соперника, и заточил их в подземельях своего замка в Ночере. (Мол, они собирались обвинить его, арестовать, судить, объявив еретиком, и низложить. Судя по тому, как в свое время расправились с Коссой, возможно, Урбан VI и не был далек от истины.) Все это описывает Дитрих фон Ним, секретарь папы Урбана и, соответственно, очевидец всего последующего. Кроме кардиналов, папа арестовал еще несколько епископов и проклял все семейство Дураццо. Захваченных кардиналов велели пытать. Вместо них Урбан назначил новых, из неаполитанских противников короля. Дамы Неаполя, затевая очередное увеселение, не забывали приглашать «наших милых кардиналов» (переспать с кардиналом в ту эпоху считалось почетным для любой женщины или девушки, о чем, опять же, пишет Парадисис. И, явно, новоназначенные кардиналы этим своим преимуществом пользовались вовсю). А пока новоназначенные кардиналы развлекались в Неаполе, прежних, схваченных Урбаном VI кардиналов и епископов, пытали в Ночере. Те из них, кто остался в живых, стали калеками с перебитыми костями — сообщает одна летопись. Но кто остался? В конце концов схваченные кардиналы были убиты все, кроме англичанина Истона. В источниках нет имени «пирата, ставшего священнослужителем», коему Урбан поручил пытать арестованных. Был ли это сам Косса, или кто-то из его спутников, или вообще посторонний человек — неясно. Но в любом случае Косса, ежели он действительно служил Урбану VI, не мог остаться в стороне. Ясно, что был разговор не в тронном зале, а с глазу на глаз. Ясно, что кроме обещанных выплат пострадавшим, Косса обещал бросить пиратство и принять духовный сан. (Ему легко стало решиться на этот шаг, ибо на то была и воля матери, и принятая всеми тремя пиратами клятва.) Урбан же должен был, прежде всего, снять с Коссы тяготевшее над ним и Яндрой обвинение святой инквизиции (и только папа мог это сделать!). Мог и сделал, ибо о дальнейших каких-то осложнениях Коссы с капитанами Святой Марии уже не слышно. И Косса, загнанный в угол, мог согласиться на то, чтобы быть судьей схваченных кардиналов. Он, видимо, все-таки вел следствие, пытали другие [11] . На очередную жалобу Буонаккорсо (оба, он и Ринери, стали священниками по представительству Коссы, сам же он был рукоположен дьяконом-секретарем, должность, с которой путь вверх был более удобен и прям) Косса мог ответить так: — Ты хотел стать священником? — возразил Косса, побледнев. — Ты стал им! Почему вы все мыслите только о доходах и выгодах той или другой должности, не задумываясь о плате за нее? Завидуете чужому богатству, не ведая, что чем богаче человек, тем труднее ему это богатство сохранить! Тем больше завистников вокруг! Тем больше надобно работать, черт возьми! И, зачастую, тем опаснее и даже грязнее сама работа! Ты не был и никогда бы не стал капитаном корабля, Гуиндаччо, ибо ты тотчас проиграл бы свой корабль в кости, или спьяну посадил на мель, или не сумел награбить достаточно, чтобы расплатиться с командой! И наемный рабочий у статочного крестьянина, сколько бы ни ворчал на хозяина, не мог бы сам свести концы с концами, как и наемный солдат не может заменить кондотьера, а коли может, то и становится им, как Сфорца! Мечтая о том, чтобы стать священником, ты о чем думал, дурень? О поповских доходах! А ты когда-нибудь правил службу? Да таких, как ты, невежд хватает в духовном звании, но не ими держится церковь! Нас едва не убили мужики, помни об этом! Им только корысть и помешала! А спас — Урбан! Ты мечтал о безопасной работе, так работай же, скотина! Чего безопаснее — мучать жалких стариков, облаченных в сутаны, вытягивать и вывертывать им суставы, подвешивать, вливать воду в рот, ломать кости рук и ног, ни за что не отвечая, ибо отвечаю я! Бичевать эти старые тела, прижигать раскаленным железом, вымучивая признанья, которые должен формулировать и вытягивать из них опять же я! — Но когда это кончится, Бальтазар?! — воскликнул Гуиндаччо Буонаккорсо с надрывом. — Я привык убивать в сражениях! — Убивал ты и после сражений! Вспомни, скольких мы топили, только чтобы не оставлять свидетелей. А что будет с этими кардиналами, не ведаю и я. Ты видел, как зловеще сверкают глаза у Урбана, когда начинаются пытки? Теперь он надумал во время допросов сидеть под окном и громко петь молитвы. — Он безумен! — Да, по-видимому, да! — И мы служим безумцу? — Мы служим безумцам, Гуиндаччо! Ибо никто из сильных мира сего не мыслит о собственной смерти! И о том, что воспоследует за ней! — И ты не мыслишь! — И я! Но я хоть понимаю, что делаю, и на что иду! Взгляни на Ринери! Гуинджи не задает вопросов. а он ведь был, как и я, студентом Болонского университета, теологом, до того, как бежал со мною! А кем был ты? — Так-то оно так, капитан! — безнадежно вздохнул одноглазый пират. — Так-то оно так… — Именно так! — жестко обрезал Косса. XIX Не забудем и того, что первым делом, порученным Урбаном Коссе, была все-таки военная операция. Следовало отбросить от Ночеры осаждающих, и Косса выполнял задачу с честью. (Не забудем, что Ночеру осаждал Альберико да Барбьяно, лучший кондотьер Италии!) Он вышел к растерянным папским солдатам в блестящей кирасе и, тряхнув кудрями — Косса был без шлема, — выговорил насмешливо: — Кто же из вас мужик, а кто баба, никак не пойму? — И прибавил такое, что солдаты весело заржали, разом почуяв своего в пиратском атамане. Грамотно руководить ратными Коссе, после многочисленных его подвигов на африканском берегу, не составило труда. Что такое засада, обходный маневр, нежданная атака на противника, расположившегося спокойно поесть, выпить вина и перекинуться в кости — все это Косса ведал достаточно хорошо. Осаждающие были отбиты нежданным ударом с трех сторон, захвачено одиннадцать катапульт, после чего камни перестали залетать в окна папского дворца. Вскоре Косса был посвящен в духовный сан, а далее, как утверждает Парадисис, начал руководить следствием, на котором присутствовали то племянник папы, то сам Урбан VI. И по мере того как шло следствие, как мучали несчастных стариков, добиваясь неведомых признаний, Коссе, хотя он не показывал виду, становилось все страшнее. Стихиры под окном камеры пыток пел явно сумасшедший человек или же одержимый, не ведающий, что творит. Бесчеловечные подробности этих допросов, в результате которых кардиналы превратились в мешки костей, обтянутых кожею, с перебитыми конечностями, отбитыми почками, в безнадежных инвалидов, которых и отпустить-то уже было нельзя, сообщает секретарь папы, Дитрих фон Ним [12] . Урбан ярел. Временем, во время пыток, у него изо рта текла слюна, и он как-то плотоядно причмокивал (Косса вечерами, вспоминая эти сцены, долго не мог приняться за еду. Даже его мутило.) Ринери Гуинджи молчал, как-то сморщиваясь и отводя глаза. И молчание его было паче укоризн и жалоб Гуиндаччо. Единожды Урбан даже и на «своих пиратов» напал с укоризнами и грязной руганью, ибо ему показалось что Буонаккорсо во время допросов плачет. — Глаз у него такой! — возразил Косса, отводя взор. — Я сам не раз обманывался на этом! В своем ремесле оба моих помощника были достаточно тверды! Урбан утих, мрачно сопя. Самое скверное было то, что ни кардиналы, ни епископы вины своей не признавали по-прежнему, и лишь кардинал Сангарский подал знак, что будет говорить, и… попросил смерти! А в вину себе поставил прежние пытки, которые творил сам над иными, угождая Урбану. Все это продолжалось бесконечно. Урбан распевал псалмы под аккомпанемент стонов пытаемых кардиналов. Племянник папы смеялся (видимо, выпущенный из заключения?), смеялся и острил, наблюдая, как дергаются измученные тела. Страшный своей бессмысленностью хоровод смерти тянулся и тянулся, никак не кончаясь. А зловещие слухи о том расползались по Италии и по другим странам, рождая ужас и отвращение к Урбану. Любопытно, стали бы римляне теперь столь же пылко защищать своего духовного главу? Тем часом Карл Дураццо сумел собрать значительные силы и осадил Ночеру. Урбан три-четыре раза в день появлялся у окна замка со свечой и колокольчиком, громко посылая анафемы королю и его войску. Но что делать дальше? Кончаются припасы, не хватает оружия. Нет арбалетных стрел, не хватает каменных ядер для катапульт. И опять Косса оказался спасителем папы. Косса сам явился к Урбану. — Ваше святейшество! Продержаться мы можем всего неделю! По бегающему взору, по беспокойно шевелящимся пальцам Косса понял, что папа думает совсем о другом. — Как, кардиналы еще не признались? — вопросил Урбан. — Святой отец! — возразил Косса, теряя терпение. — Еще неделя, и крепость не устоит! Теперь уже поздно думать о кардиналах! Глаза Урбана остановились, наконец, на лице Коссы. Он начал что-то понимать. — Спаси! — пробормотал Урбан. — Нужны грамоты в Нолу, к графу Раймондо Орсини, и к иным… Прикажи дать мне их, и я попробую пробраться сквозь вражеские заставы! — Не убежишь? — вопросил Урбан, беспокойно оглядывая пирата. «Убежать я могу и без твоих грамот!» — подумал Косса с презрением, но не сказал ничего. — Мои друзья остаются у тебя! — возразил он. Ночь. Черная ночь Италии. Топот коня. Он дважды менял путь, сбивая погоню со следа. «Продержатся или нет?» — билась где-то у виска неотвязная мысль. Карл Дураццо был все же «венгром». Граф Нолы, Раймондо и Томазо Сан-Северино и даже Пьетро Тартеро, настоятель монастыря в Монте-Кассино, все трое претендовали некогда на неаполитанский королевский трон. Успеют ли? В свое умение убеждать Бальтазар верил свято. Но успеют ли? Большой армии даже и не нужно. Из Ночеры так и так придется отступить… Успеют ли только? Успели. Папские солдаты еще держались, закладывая в катапульты вывороченные камни мостовой. Барбьяно пришлось оттянуть войска и дать отступить противнику. Ночеру папская гвардия оставляла в относительном порядке. Казну и пленных кардиналов увезли с собой. (Это, видимо, и было поражением войск Урбана в 1385 г.) Урбана VI повезли в Салерно. Альберико да Барбьяно не очень преследовал отступающих. Ему было важно лишь удалить папу из владений Карла, который спешил в Венгрию завоевывать венгерский трон. В Салерно следовало грузиться на корабли и плыть в Рим, но узнав, что его ожидает флот Гаспара Коссы вызванный Бальтазаром, Урбан уперся. — Он служит Провансу! — кричал папа, брызжа слюной. — Он захватит меня в плен и передаст Клименту! Взгляд папы был безумен. Настаивать было бесполезно. — Что с ним? — спросил Гаспар, когда они уже оба поняли, что папа не уступит. — Страх! — возразил Бальтазар. — Видал бы ты, до чего он довел пленных кардиналов! — Твой папа наверняка сумасшедший, — пожал плечами старый пират. — У него временем стекленеют глаза. — Да, Гаспар, да! Но я не могу бросить его теперь, ибо пропаду сам! Братья обнялись, и у Коссы, мгновением, оттеплело сердце. Все-таки брат верен ему и дважды уже доказывал, что они — единая семья, без чего было бы слишком трудно жить! Теперь отправились сушею в Беневенто, а оттуда в местечко между Барлеттой и Трани, на берегу Адриатики, «Злого Адрия» римлян, вскипающего волнами, когда ветра, идущие с востока, перевалив через горы Долмации, яростно падают вниз и гонят взбесившуюся воду к итальянскому берегу. Здесь, близ Бари, своей, на беду, оставленной некогда архиепископии, Урбан чувствовал себя в большей безопасности. Увечные кардиналы ехали, с трудом держась в седлах. Епископ Акилы, с вывернутыми суставами рук и ног, вообще не мог сидеть на лошади. — Он хочет меня погубить! Он еле тащится! — Глаза Урбана начали стекленеть, что говорило о начале нового приступа. — Убейте его! — вскричал папа. Сабля (не обязательно Бальтазарова!) обрушилась на голову страдальца. «Хорошая смерть! — подумал про себя Косса. — Для него — особенно хорошая смерть!» Дикий взгляд Урбана был страшен. — Оставьте труп на дороге! — вскричал он людям, пытавшимся поднять убитого. — Бросьте его тут! Пускай его сожрут вороны! (Об этом эпизоде сообщает секретарь Урбана, фон Ним.) Достали (наняли) генуэзский корабль. Началось долгое путешествие вокруг всей Италии, тяжкое для всех, а особенно мучительное для заключенных. В Пизе сделали остановку. Необходимо было обновить запасы снеди и пресной воды. Правитель города, Пьетро Гамбакорти, сам встретил папу и просил о снисхождении к арестованным. Урбан рассвирепел: — Они заговорщики, отцеубийцы, они намеревали отравить папу, своего отца! Они слуги дьявола! — кричал он. Заключенные, напоминающие скелеты, продолжали, однако, отстаивать свою невиновность. В Генуе дож передал папе письмо от английского короля: «Кардинал Истон — мой подданный, — писал король Ричард. — Если он действительно думал отравить тебя, если ты боишься за свою жизнь, удали его. Отправь его ко мне. Я сам буду присматривать за ним. Если же ты не пришлешь кардинала ко мне, то, значит, ты со мной не считаешься. А это заставит меня задуматься, не является ли законным папой Климент VII, а не ты». Английского кардинала пришлось освободить, но другим досталось еще больше, невзирая на просьбы генуэзцев прекратить их мучения. Урбан упорствовал. Приближалась развязка. Когда сбежали два «министра» папы, — кардинал Равенны и кардинал Пьетро-Молло, даже безумный Урбан почуял начало конца. Вскоре узналось, что оба бежали к Клименту VII в Авиньон. — И этих змей я столько лет пригревал на своей груди! У него оставались в заключении пятеро кардиналов и четыре епископа, и уже была совершена попытка их выкрасть. Урбан снова сел на корабль. Девятерых арестованных, измученных до предела людей, по его приказу посадили в мешки и, отплыв подальше от берегов, утопили в море. Когда добрались до Лукки, выяснилось, что Карл Дураццо убит в Венгрии. Папа тут же проклял вдову и королевского сына, заявив, что наследником короля является он сам. Как давно строгий епископ из города Бари обещал покончить с симонией и развратом церковников! Разбогатев, Урбан извлек из монастыря двух своих племянниц и, богато наградив, выдал замуж. Продолжал кутить и тратить церковное серебро похитивший монахиню из монастыря Франческо Приньяно, племянник Урбана. Меж тем, в воспаленном воображении Урбана роились все новые планы завоеваний, теперь уже в Греции, в Ахайе, «чтобы помочь грекам обрести свет, утраченный при патриархе Фотии в VIII веке»(!) И плевать было ему, как и всем папам до и после Урбана, что именно католическая церковь, как предельно ясно доказал Фотий, культурнейший человек своего времени, отпала от Вселенского православия, что произошло не разделение церквей, а именно отпадение, формально лишь закрепленное уже в XI столетии, что чудовищный процесс обмирщения Запада, «путь технического прогресса», в наши дни поставивший под вопрос само существование человечества, начался именно тогда, именно с эпохою Возрождения, когда тело одолело Дух, духовное начало, объявленное стеснительными узами «мрачных» Средних веков, было принесено в жертву плоти, в жертву безверию, и начали рушиться все те преграды, которые хоть как-то обуздывали хищный «звериный» дух европейца… Какой уж там гроб Господень, какие подвиги во имя Христа, когда пьяные крестоносцы в цареградской Софии заставляли на святом престоле танцевать голых проституток! Урбан рвался ухватить свой кусок из византийского наследства, он затевал войну с венгерским королем и уже издал буллу, объявлявшую о конфискации в пользу римского престола Ахайи (Пелопоннеса, где располагалось тогда Ахейское княжество, формально подчиненное венгерскому королю). И неизвестно, чем бы все это окончилось, но по дороге в Рим Урбан упал с мула и по приезде в вечный город вскоре умер (1389 г.). Папский племянник быстро отвез похищенную красавицу-монахиню в ее прежний монастырь, взял жену и детей, забрал все награбленные богатства и тихо смылся, направляясь на корабле в Рим. Увы, корабль затонул. Приньяно с семьей погибли, и судьба еще раз доказала, что справедливость все-таки живет в мире и наказание за грехи приходит в свой неотменимый черед. Правда — не ко всем и не всегда. Но… вправе ли человек судить о промыслах Высшей Воли? XX Оставшиеся кардиналы Урбана, числом четырнадцать, опасаясь мести Климента VII, собрали конклав и выбрали нового папу из своей среды, молодого человека, Петра Томачелли, неаполитанца, друга семьи Косса и ровесника Бальтазара. Ему было тридцать лет, и, в отличие от Бальтазара, теолога и доктора обоих прав, как-никак, он был абсолютно безграмотен, по свидетельству Дитриха фон Нима. Полагаем, однако, что бы там ни писал злой на всех Дитрих фон Ним, латынь-то он знал и обычной грамотностью владел! Быстрота выбора не должна нас удивлять. Когда-то выборы нового папы затягивались неимоверно, иногда на годы. В борьбе с чем были изобретены новые правила выбора: «конклав», что значит — под ключ, когда кардиналов-выборщиков запирали, иногда даже замуровывали двери, до тех пор пока они не придут к согласию. Ежели кардиналы затягивали выборы, им сокращали рацион, подавая в окошко лишь хлеб и воду. При этом, однако, кардиналы-выборщики могли иметь помощников (не более трех), и, возможно, Бальтазар Косса был таким помощником, «конклавистом» на выборах Томачелли. На другой день по избрании Томачелли, ставший Бонифацием IX, вызвал Коссу и назначил его архидиаконом в соборе Святого Евстафия, попросив быть при нем помощником и секретарем. Любопытно (Парадисис не говорит об этом ничего), в какой мере сам Косса повлиял (смог повлиять?) на выборы нового папы. А что смог — почти несомненно. Ведь именно с этим избранием Бальтазар, наконец-то, окончательно разделывается с пиратским прошлым и становится на твердый путь духовной карьеры (и на твердый путь, добавим, упоминания в исторических источниках). Климент VII, что можно было предвидеть, тотчас предал Бонифация IX анафеме. «Пусть угаснет навсегда светильник их жизни („их“ — сторонников Бонифация), а души сгорят в адском огне, да обрушится на них гнев Всевышнего», — писал авиньонский понтифик. Дитрих фон Ним удостоверяет, что Бонифаций IX вообще «часто не понимал документов папской канцелярии и с трудом расписывался в них». Естественно, было ему, как и предполагает Парадисис, привлечь для ответа Бальтазара Коссу. Ответ Клименту VII Бальтазар Косса сочинил в одну ночь, и это была в самом деле еще более страшная анафема, чем посланная Климентом VII. Вот ее текст: «Правителю мрака, Сатане, обитающему в глубине преисподней и окруженному легионом дьяволов, удалось сделать своего наместника на земле, антихриста Климента VII главою христианства, дать ему советников-кардиналов, созданных по образу и подобию этого дьявола, сынов бахвальства, сутяжничества и их сестер — алчности и наглости. Да ниспошлет на него Господь слепоту и безумие, да разверзнутся небеса и поразят его громами и молниями. Да падет на него гнев Всемогущего и Святых Петра и Павла. Пусть проклянет его всяк входящий и выходящий. Да будет проклята пища его и все его добро, и псы, охраняющие его, и петухи, для него поющие. (Косса писал все это ухмыляясь, и «петухов» вставил едва ли не из озорства, впрочем, тут же явив основательное знание как Святого писания, так и церковной истории). Пусть постигнет его судьба Датана и Аверроэса. Пусть ад поглотит его живым, как Анания и Санфира, оболгавших Господа, пусть будет наказан он, как Пилат и Иуда, предатели Господа. Да падет на него проклятие Девы Марии и всех святых, да постигнут его страшнейшие пытки ада, как губителя церкви. Пусть вся Вселенная встанет на него войной. Пусть разверзнется и поглотит его земля и даже имя его навсегда исчезнет с лица Вселенной. Пусть все и вся объявят ему войну, пусть стихия и люди встанут против него и уничтожат. Пусть жилище его превратится в пустыню. Пусть святые при жизни помутят ему разум, пусть ангелы после смерти препроводят его черную душу во владения Сатаны, где дьяволы, несмотря на заключенное с ним соглашение, будут истязать его за содеянные им преступления. Пусть Всемогущий и все святые пошлют вечное проклятие наместнику Сатаны и его советникам-кардиналам, подобное тому, каким был проклят Иуда Искариот и Юлиан Отступник. Пусть погибнут все сторонники антихриста Климента VII, как погибли Диоклетиан и Нерон. Да будут сочтены их дни и достойны сожаления. Пусть обрушатся на них невзгоды и голод, пусть поразит их проказа и другие болезни. Да будет проклят их род, да не поможет им молитва, не снизойдет на них благословение. Пусть будет проклято любое место, где они живут, и то, куда они переедут. Проклятие всем, кто не признает Бонифация IX. Пусть преследует их проклятие днем и ночью, всечастно, едят она или переваривают пищу, бодрствуют или спят, разговаривают или молчат. Проклятие их плоти от темени до ногтей на ногах, пусть оглохнут они и ослепнут, пусть поразит их немота, пусть отнимутся у них руки и ноги, пусть преследует их проклятие, сидят ли они или лежат. Проклятие им отныне и во веки веков, до второго пришествия. Пусть дохнут они, как собаки или ослы, и волки пусть разрывают их смрадные трупы. И пусть вечно сопутствует им Сатана и его черные „ангелы“. Аминь!» Анафема читалась во всех церквах, подчиненных Бонифацию IX. В обмен на эту услугу Косса, по словам Парадисиса, попросил Бонифация IX назначить в свой собор двух его друзей, Ринери Гуинджи и Гуиндаччо Буонаккорсо. Бонифаций, конечно, являлся скорее светским человеком. Но он был хваток, тверд, при умном Коссе он и сам оказался хорош на своем месте. А выбирать умных советников — это три четверти успеха всякого властителя! Новый папа больше всего нуждался в деньгах. И получал их в основном с продажи церковных должностей, то есть от той самой симонии. Существовала даже такса: за место священника, скажем, бралась тройная сумма годового дохода, продавались и епископские места, и места настоятелей монастырей. И, не в редкость, настоятельницей женского монастыря становилась состарившаяся богатая куртизанка. Деньги решали все. Продавалось даже ожидание мест, церковный воздух, так сказать. Все тот же Дитрих фон Ним пишет: «Не думаю, чтобы еще когда-нибудь существовал человек, проявивший такую же изобретательность и наглость в поисках средств к личному обогащению, как Бонифаций IX». Иные, более объективные источники, говорят о поправке папской казны и не столько о продажах должностей, сколько о раздаче (за плату!) викариатов и прочих прав и привилегий в городах и областях Патримония. Так, Альберто д’Эсте получает викариат в Ферраре за 10 тысяч флоринов в год, Антонио де Монтефельтро — в Урбине за 1300 флоринов в год, городские выборные власти Болоньи — викариат этого города за 5 тысяч флоринов в год и т.д. Сверх того Бонифаций, единственный из пап, ухитрился отпраздновать с ничтожным перерывом два юбилейных года, сильно поправившие папскую казну. Парадисис перечисляет многочисленные жульничества нового папы с продажею и перепродажею должностей, «очень скоро приведшие к тому, что Бонифацию попросту перестали верить». Получалось что-то очень уж похожее на нашу торговлю ваучерами, которые так же точно ничего толком не обеспечивали, как и Бонифациевы обещания получить доходный пост в будущем, которые продавались за наличные деньги. Обещания за деньги! Чем, в самом деле, не ваучеры или не акции «МММ»! (А также все прочие наши акции…) Истинно, ежели дело было так, на слишком умного человека Бонифаций не больше тянул, чем.., но воздержусь от дальнейших сравнений. Совсем иной «почерк» имело то, что делал сам Бальтазар Косса. Здесь все обличало уверенность руки и недюжинную силу ума. Парадисис, опять же, говорит прежде всего о любовных увлечениях Бальтазара: «Яндра делла Скала была помещена в одном из самых богатых и хорошо сохранившихся дворцов, тогда как вечный город находился в весьма плачевном состоянии. Ее наш герой навещал по ночам, — пишет Парадисис. — А днем он часто не мог решить, какую из римлянок, своих новых любовниц, предпочесть и осчастливить своим посещением, так как их было слишком много. Никто не пользовался у женщин таким успехом, как священники. Они считались самыми изысканными любовниками, так как были самыми образованными людьми в ту эпоху…» Одновременно Парадисис замечает, что Косса «думал». «И как-то выкраивал время на это, не оставляя своих любовных похождений». Простой расчет времени, однако, показывает, что тут что-то не так или, по крайней мере, не совсем так. Всего год прошел со смерти Урбана VI, на престоле Святого Петра сидит, по свидетельству фон Нима, невежда, озабоченный лишь денежными доходами папской казны, а меж тем Косса успел уже съездить во Флоренцию и Павию, чтобы уговорить жителей Тосканы и Ломбардии поддержать Бонифация IX. (И уговорил!) Ему удалось добиться заключения перемирия на тридцать лет, хоть и нарушенного через некоторое время. Более того, ему удалось «разными дипломатическими ухищрениями» (Какими? Как?) оторвать «этот город Адриатики и авиньонского папы» и присоединить к городам, поддерживающим Бонифация IX [13] . В это же время, продолжим, Косса вел активную переписку, работал за Бонифация, надо думать, и в церкви служил, и создавал себе круг знакомств, достаточно прочный, чтобы на него можно было опереться в своей дипломатической деятельности. И это при том, что днем он искал встречи с новой любовницей, а ночи проводил с Яндрой? Конечно, тридцать лет — полный расцвет мужских сил, но все же! Успевать «думать», вести успешные дипломатические переговоры, «добиваясь кардинальных решений», — многонько набегает! Мечтал ли он уже тогда о папской тиаре? Неведомо. Но не удивимся, ежели и мечтал, хотя при молодом папе мог ли он рассчитывать на естественную возрастную смену римского первосвященника? Во всяком случае, посланный Бонифацием IX в Болонью, Косса заявил друзьям: «В Болонью я еду за понтификатом!» Не Яндра ли, конечно, не бросившая своего колдовства, нагадала ему такое? XXI О поездке Коссы во Флоренцию, только лишь упомянутой Парадисисом, следует рассказать подробнее. 1389-й год — это самый канун войны республики с Миланом. В конце октября 1389-го года Джан Галеаццо изгоняет из своих владений всех флорентийских и болонских граждан, так как они, якобы, покушаются на его жизнь, и уже весной, в апреле 1390-го года, начинает войну. Допускаем, что Косса посетил Флоренцию как раз накануне размирья, предположительно — осенью 1389-го года, и встречаться ему приходилось не только, и не столько даже с епископом, как с руководителями синьории и приорами цехов, а также с «сильными мира сего»: Мазо дельи Альбицци, Никколо да Уццано, вскоре репрессированным, Вьери Медичи и осторожным Джованни д’Аверрадо Медичи, сыном Биччи, уцелевшим представителем этой семьи, предок которой, Сальвестро, десять лет назад почти что возглавлял восстание чомпи — городской рабочей бедноты. Флоренция потрясла Коссу. Шумом, напором, буйной удалью, лихорадочной веселостью своих толп, кишением улиц, деловой хваткой сукноделов, купцов и менял, вспыхивающими там и тут стычками граждан, всемирным разворотом банкирских домов, — о чем он уже знал заранее, — торговыми компаниями, проникшими уже всюду, рвущимися к морю, жаждущими сокрушить или захватить Ливорно, осаждающими Сиену, готовыми вот-вот сцепиться с Миланом — войска наемного кондотьера Джованни Акуто (британца Джона Гауквуда) уже ушли к границам республики. В голову непрошенно сами лезли гордые строки Данте: Гордись, Флоренца, долей величавой, Ты над землей и морем бьешь крылом, И самый ад твоей наполнен славой! Будучи принятым в синьории, Косса сразу уразумел, что должен решительно изменить весь ранее продуманный разговор. Глядя в твердо вылепленное лицо Никколо да Уццано, в его умные глаза человека, как бы поднявшегося над суетою и ссорами пополанов с нобилями к какой-то иной, общенародной флорентийской мете, Бальтазар быстро почувствовал, что никакие хитрые подходы здесь неуместны, что говорить надо прямо и по существу дела, обещая вполне земную помощь папского престола республике. Мазо дельи Альбицци в основном только слушал неприступно сжав тонкие сухие губы, и лишь по временам начинал сопеть, ежели ему что-то не нравилось. Косса, лишь спустя время, понял, как ему повезло, что он не упомянул имени Вьери Медичи в присутствии этого некоронованного диктатора Флоренции, являвшегося врагом не только Вьери Медичи, но и всего дома Медичисов. Третьим в этом разговоре был так не разу не открывший рта секретарь синьории, как потом узнал Косса, сам знаменитый гуманист Салютати. В накатывающем конфликте с Миланом республика остро нуждалась в дипломатической помощи папы римского. На невольную лесть Коссы относительно флорентийских граждан, которые, наверняка, поймут, оценят — как патриоты Италии, Никколо да Уццано встал, нервно прошелся по палате, слишком большой для разговора троих человек и потому ощутимо холодной и казенной, в своем круглом плаще-накидке «капе» и обтягивающих ноги красных шоссах, похожий на голенастого петуха, ворчливо пожимая плечами, словно отвергая от себя что-то неприятно липкое, возразил: — Все наши нынешние граждане, одни по невежеству, другие по злонамеренности, готовы продать республику кому угодно! — Тому, кто больше заплатит! — уточнил Мазо Альбицци со своего места, кутая нос в широкий уличный «кабан», так и не снятый им при входе в помещение синьории. — Его святейшество, — говорил Косса, стараясь не вспоминать сейчас о дружеских пирушках с Томачелли, как и Томачелли не вспоминал о них на торжественных приемах в Ватикане или Латеранском дворце. (Да, да, не друг молодости, не почти родич, а «его святейшество», верховный глава церкви!) Его святейшество заключил договор с Владиславом Неаполитанским только против возможной агрессии Франции в союзе с Джан Галеаццо Висконти, который спит и во сне видит, как подчинить Болонью, а за нею и вашу республику, что совсем не надобно нам! Но ежели Флоренция предпочтет союзу с папой союз с авиньонским узурпатором… — Ни слова больше! — остановил его Никколо Уццано. — Мы уговорим нашего епископа. — На днях у нас заседание совета, — вновь разлепил уста Мазо дельи Альбицци, — и я доложу приорам! — строго примолвил он. — Верительные грамоты его святейшества у меня! — решившись прояснить ситуацию, подсказал Косса. Оба собеседника разом и как-то одинаково склонили головы, молча соглашаясь с ним. — Во всяком случае, церковное серебро в Авиньон отправлять не будем! — досказал Уццано. Тут он улыбнулся, широко и насмешливо, и Косса вдруг понял этого человека, понял и полюбил, и теперь уже готов был бы сесть с ним не за стол переговоров, а просто за пиршественный стол, выпить багряного вина, поговорить о чем-либо совсем не церковном, о временах и нравах, о потере чести современниками (прошлое всегда выглядит величественнее настоящего!), о римлянах, о судьбах, о красоте и любви… От Уццано он вышел окрыленный и вновь засмотрелся, прежде чем сесть на коня, на струящиеся воды Арно под темнеющим, странно зеленовато-голубым небом, небом, цвета которого он не видал нигде больше, — даже в стобашенной Болонье, — колдовским, завораживающим небом… И как тяжело и задумчиво висят над водою Арно, отражающей светлоту небес, все четыре каменных моста, переброшенных через реку: Понте Веккио, старый мост, с лавками на нем (но без висячего перехода, возвысившего мост еще через столетие, при Козимо Первом, — перехода из палаццо Веккио в палаццо Питти, к тому времени купленного ставшими всесильными Медичи), и Понте Нуово, и Понте алле Карайа, и Понте Сайта Тринита, и далекий мост Рубаконте [14] . Флоренция строилась, и строилась бурно. И здание синьории, и баптистерий были уже возведены, правда, еще не возник божественный купол собора Сайта Мария дель Фьоре, созданный Брунеллески в 1420—1434 годах, и «двери рая» работы Гиберти еще не украсили баптистерия, и башня палаццо Веккио одиноко и неприступно уходила в темнеющее небо. Но уже возникло третье кольцо городских стен одиннадцатиметровой высоты, протянувшееся на восемь с половиною километров с семьюдесятью тремя башнями по двадцать три метра высоты каждая. Уже выросли многие дворцы и загородные палаццо. Уже и немногого не хватало для завершения того божественного облика города, которым любуются и поднесь! Косса принял поводья из рук своего стремянного, легко взлетел в седло и, закутавшись в плащ, тронул коня. Он был не в своей шелковой сутане, а в обычной куртке и шоссах, по виду мало отличаясь от любого средне-зажиточного горожанина, и лишь следовавший за ним вооруженный стражник удостоверял самим своим присутствием, что тот, кого он сопровождает, — официальное лицо, имеющее право носить оружие. Угасали стон и звяк металла, смолкали колотушки многоразличных ремесленников. Стихали шум и суета в больших домах-фабриках сукноделов старших цехов Калимала и Лана, где идет, не кончаясь, сложный процесс: тюки шерсти, привозимой из Англии, Франции или Испании, после городской таможни поступают в сортировочную мастерскую. Худой высокорослый Джано морщит свой длинный нос — он по запаху отличает английскую шерсть от испанской, и даже редко ошибается, когда говорит, из какого она графства. Кипы шерсти развертывают перед ним, дабы определить ее вес и сорт. Начинается предварительная очистка шерсти. Затем иными рабочими производится сортировка. Затем шерсть промывают в кипящем растворе. Потом полощут в проточной воде Арно, сушат на солнце, и уже после этого шерсть попадает в главную мастерскую шерстяника. Тут рабочие руками выбирают из шерсти мельчайшую грязь, состригают узелки и кусочки кожи. Затем шерсть развешивается на специальных рамах, выбивается, намачивается водой, затем пропитывается растительным маслом. Потом сворачивается и расчесывается гребнями, причем во время этого процесса отделяются длинные волокна, используемые для изготовления камвольных тканей, и короткие, используемые другим способом. Длинные волокна наматываются на деревянные болванки и отправляются к прядильщикам, чаще всего деревенским жителям. Возвращаясь в мастерскую, шерсть проверяется, регистрируется, стрижется на стригальных рамах, шлихтуется и сушится. И на каждую из этих операций есть свои рабочие, те самые чомпи, что десять лет назад, потеряв терпение, пробовали восстать. Готовая пряжа попадает в центральную мастерскую и переходит в мастерскую ткача. Далее следует валяние, растягивание, стрижка, сушка, кардировка и, наконец, окраска. Всего до тридцати различных операций, пока из грубой привозной шерсти создается та самая, неповторимая, итальянская ткань, за которой охотится знать и которая расходится по всем окрестным странам, вплоть до далекой России. Центральная мастерская — боттега, — вмещающая до нескольких десятков, а иногда сотен наемных рабочих, расположена в нижних этажах того же дома, где, наверху, в относительной тишине, находятся комнаты самого владельца предприятия и его семьи. Сейчас эти шумные гнезда стихают, бухгалтеры и кассиры закрывают свои книги и запирают ящики, факторы производят последние заключительные подсчеты, которые, все скопом, хозяин посмотрит в конце недели, и очень придирчиво, ежели общественные обязанности не отвлекут его (та же служба в синьории, в должности приора, или гонфалоньера, или капитана в каком-либо подчиненном Флоренции городе, или, попросту, деловая поездка в одну из сопредельных стран). Но и тогда хозяин найдет-таки время проверить как работу, так и свои доходы. Боттега, однако, может работать и без хозяина, ибо его заменяет проверенный фактор, которому выгодно быть предельно честным. В городе, в среде деловых людей, все всех знают, и нечестного на работу не возьмет никто. Ворчание недовольных рабочих, колебание цен на шерсть и сукно, цена готового товара где-нибудь в Роетоке, Висьби, Риге или на Москве — все учитывается здесь, и все учитываемое определяет извивы большой политики, от взрывов народного возмущения до успехов или неуспехов наемного кондотьера. От этих цен зависит и зодчество, и живопись, и судьба интеллигенции. Из десятилетия в десятилетие в секретари синьории избирается ученый гуманист, влюбленный в античную культуру, который всю деловую переписку республики ведет на классической, старинной, очищенной от вульгаризмов, «цицероновской» латыни. А купец-сукнодел, в свободный час, вырванный у суеты и борьбы за наживу, зачитывается трудами Тита Ливия или любуется своей коллекцией римских камей. Так создается величие Флоренции. XXII Масляный светильник в прихожей, поставленный на выступ перил каменной лестницы, не давал увидеть толком, как тут и что. Косса отпустил стремянного, дабы не заставлять парня ожидать на улице невесть сколько часов, наказав напоить коней и Бальтазарова жеребца завести за ограду, повесив ему к морде торбу с кормом, а самому скакать в пригородный монастырь, где они остановились, и сообщить эконому, что папский легат задерживается и чтобы его не ждали к вечерней трапезе. Подымаясь по темной лестнице, он раза два запнулся и едва удержался на ногах. Из темноты выделилась немая человеческая фигура, и Косса невольно схватился за рукоять кинжала, но тут же и рассмеявшись над собой. На верхней площадке стояли в ряд едва заметные в колеблющейся тьме римские статуи. Из-за неплотно прикрытой двери слышался шум, возгласы, похоже, там уже ели и пили, не дождавшись обещанного римского гостя. Кто-то возвышенно говорил на классической латыни, и Косса, уже взявшись за ручку двери, приодержался, вновь улыбнувшись про себя. Читали Катулла: Пьяной горечью фалерна Чашу мне наполни, мальчик! Так Постумия велела, Повелительница оргий! Больше ждать он не стал, открыл дверь и встал на пороге, обозревая комнату, всю заставленную вазами, обломками статуй и даже колонн, со столом, уставленным античною посудой, и шумную компанию молодежи за пиршественным столом, около которого, в колеблемом свете витых, расширяющихся книзу флорентийских свечей мелькали, накрывавшие его две молодые женщины, весело, без смущения, тотчас уставившиеся на Коссу. — Привет, друзья! — произнес он по-латыни, выкидывая вперед руку древнеримским приветствием. Ему ответил нестройный хор голосов, к нему протянулись, расплескивая зеленовато-прозрачное белое вино (Гомер недаром называл море «виноцветным»). Молодой хозяин этого наполовину древнеримского жилища, Никколо Никколи, встал, оправив на себе надетую сверх туники пурпурную тогу с расписной каймой, простирая руки навстречу гостю с пышным приветствием на той же классической латыни. Коссе, — расспрашивая и вновь переходя на итальянский язык, — теснясь, освободили место на скамье, предложили сосуд, явно добытый во время раскопок, с черно-лаковой росписью по слегка потускневшему за протекшие столетья ангобу, щедро налив его белым тускуланским вином. Молодая девушка, намеренно касаясь плеча и руки Коссы высокою грудью, тоже обряженная в разрисованную грифонами и пальметтами тунику, пододвинула ему обнаженными до плеча руками круглую миску аппетитно пахнущей жареной зайчатины с бобами, кто-то подал другую, с креветками и щупальцами осьминога, дали в руки хрустящий воздушный хлеб, и Косса, едва успевший обмокнуть пальцы в воду медного рукомоя с плавающими в нем кусочками кислого яблока, ощутил вдруг зверский молодой голод и начал есть, крупно откусывая еще горячую пиццу с пахучим сыром, отпивая вино и с набитым ртом кивая направо и налево наперерыв представлявшимся ему юношам, меж которых, в позе отдыхающего римского сенатора, сидел бессменный секретарь синьории Колуччо ди Пьеро Салутати, совсем непохожий на себя прежнего. В свободной, старого покроя одежде, подобный Данте, как его изображают на фресках. Сидел и улыбался Коссе, почти междометиями справляясь у него, как он оценивает сегодняшнюю встречу с Мазо Альбицци и Уццано? — Уверен, что согласились! — ответил Бальтазар, прожевывая кусок зайчатины и запивая вином. — Решение синьории воспоследует! — примолвил, утвердительно склоняя голову, Салутати. — Епископ… — С епископом я буду говорить сам! — перебил Косса. — Верю, что от епископии препон не будет! — И тут же, окончательно утверждая свое право быть здесь и сидеть с этой молодежью, процитировал на древнегреческом несколько строк Гомера, встреченных воплями председящих, а давешняя молодая женщина вновь, проходя мимо, ласково и зазывно коснулась его рукой. — Ему надо теперь обязательно зайти к Луиджи Марсильи! — говорили за столом, подливая Бальтазару вина в чашу. — Старик будет рад! Знающих греческий он принимает с восторгом! Косса любовался хозяином, следя, как Никколо Никколи изо всех сил старается, иногда по-мальчишечьи неуклюже, оправдать свой древнеримский наряд и свою тогу, которую в древнем Риме носили далеко не все, а кажется, только сенаторы, на невольную декорацию с подражанием античному миру (да и то сказать: римляне возлежали за столом, а нынешняя пирушка все-таки больше напоминала собрание молодежи в траттории), но все неуклюжести искупала искренняя любовь к античной старине, и — нешуточная любовь! Ибо классическую латынь знали все председящие, и даже этот вот, мосластый, еще по-юношески неуклюжий, Леонардо Бруни, которого чаще называли Аретино, не только превосходно владел латынью, но уже успешно изучал греческий, и когда поднялся спор о достоинствах Данте и Боккаччио, не молчал, но весомо участвовал в разговоре. Косса глядел в старческий, сейчас распаренный радостью и вином, смягченный лик Колуччо Салутати, и завидовал ему, завидовал возможности заходить сюда, сидеть и спорить с молодежью, будучи им мэтром и другом одновременно… Как это дивно! Как ярка становится жизнь! И как он сам, к своим тридцати — тело еще молодо, силы на подъеме, но что-то прежнее, что было в Болонье, ушло, невозвратно ушло! И он уже старший, взрослый, быть может, уже и старый для этой торжествующей молодости. И хоть зазывно сверкают в полутьме глаза красавицы — скорее всего возлюбленной хозяина, — но этой вот молодости, победительной и наивной, когда весь мир перед тобой, еще непознанный, еще полный чудес, этой молодости у него уже нет, он искушен жизнью, он выбрал путь, о котором еще не задумываются эти юноши, и будет идти по нему, и будет добиваться своих целей, исполнять свою и чужую волю… И все дальше и дальше отодвигаться от них, от своего студенческого, единственного, невозвратимого и незабвенного прошлого! Что совершат они? И совершат ли что-либо, достойное памяти потомков? Неведомо! И хорошо, что неведомо! Незнание грядущего уравнивает их, и молодой Данте сидел вот так же когда-то в кругу пирующих сверстников, и Боккаччо, еще не встретивший свою царственную неаполитанскую любовницу, и Петрарка, еще не узревший Лауры… И ветви лавра еще не украшали их голов, превращая живую плоть в холодные бронзу или мрамор. Говорили о Фаринате дельи Уберти, сперва разгромившем Флоренцию, а затем спасшем ее от полного уничтожения, о том, как он описан у Данте в картинах «Ада». Перешли на сравнение древних и новых авторов, на Ксенофонта, Полибия, «Commentarii de bello Gallico» Юлия Цезаря, на «жизнеописания двенадцати цезарей» Светония. Замелькали имена Аппиана, Аполлодора, Флавия, Плутарха, Горация… Хозяин начал с чувством читать «Amores» Публия Овидия Назона, и все примолкли, сравнивая про себя стихи о земной античной любви с сонетами Петрарки. Салутати, пристукивая ладонью по столу, излагал, уже плохо слышимый в восстающем шуме, тезисы своего грядущего сочинения: «О судьбе и случае», настаивая на всевластии божественного предопределения, проявляющегося в причинном ходе событий, в неизбежности связи следствий с вызывающими их причинами. «Но сама судьба, само божественное предопределение предоставляет человеку пусть относительную, но свободу воли, в пределах которой действует уже не предопределение, но случай, фортуна! — Утверждая, Салутати рубил воздух ребром ладони, словно превращая незримое в строительные кирпичи разума. — По моему мнению, — говорил он, — то, что происходит помимо воли действующего, хотя бы оно было незначительным, происходящим вне действующего или внутри его, может и должно называться причинным, — „causale“. Случайным же „fortuitum“ следует называть только то, что происходит от добродетели или дурных качеств действующего, и вызывается его волей». — А как же римляне непрестанно обращались к оракулу и с помощью жертв пытались умилостивить судьбу? — раздался голос с другого конца стола. — Да, да, как же?! — поддержали многие. Молодой Бруни внимательно слушал спор, сдвигая светлые брови, и Косса вдруг подумал о том, что правильно будет, когда он осильнеет, пригласить этого юношу на должность секретаря. «Когда я сам стану кардиналом!» — одернул он себя, впервые слегка усомнясь в такой уж безусловной дружбе с Томачелли и преданности старого друга, а нынешнего папы Бонифация IX ему, Бальтазару Коссе. Он даже пропустил начало нового спора, где говорилось о культе Кибеллы, о Митре и о том, был ли Константин Равноапостольный христианином или митраистом, лишь на смертном одре принявшим христианство? И о том, можно ли вызывать мертвецов, выведывая у них грядущую судьбу, на что воспоследовал целый поток античных и библейских примеров, начиная с того же Саула, которому призрак Самуила, вызванный аэндорской волшебницей, предсказал грядущую гибель. — Страшные видения, предвещавшие смерть, являлись и к великим римлянам! — возгласил Никколо Никколи, в то время как прежняя красавица, подойдя к нему сзади и обняв за плечи, легонько и нежно ворошила волосы своему «римлянину», одновременно лукаво и так же зазывно поглядывая на Коссу, который сейчас вспоминал Яндру, нагадавшую ему после поездки в Болонью понтификат, и собственные занятия магией, дававшие ему странную уверенность в себе и своих действиях, уверенность, которая зачастую подчиняла себе окружающих Коссу людей. — Древние, — возвысил голос Никколо Никколи, — понимали мир как единство, утраченное нами! Мы разорвали знание на части и потому потеряли силу предвиденья, завещанную человечеству Гермесом! Пророчества и вещие сны, значение талисманов, поиски эликсира молодости и философского камня, наука о числах и наука письма, знание счастливых и гиблых мест, влияние планет на нашу судьбу — всему этому, по воззрениям древних, научил человечество Гермес, древнейший бог! Бог, рожденный в счастливой Аркадии, где жили пастухи, не ведающие забот и страстей. — И куда выселилось первоначально колено Вениаминово! — подсказал кто-то из председящих. — Переселившееся затем на юг Франции, в Прованс! Так полагали тамплиеры, рыцари храма… — Постой, оставь своих рыцарей в покое! Пусть говорит Никколи! — остановили спорщика. — Гермес владеет тайным знанием, — продолжал Никколи, — объединяющим человека и окружающий его мир. Влияние планет и зодиакальных созвездий, как и влияние минералов, — все это единое древнее знание. «Что наверху, то и внизу», жизнь большой вселенной, макрокосмос, в точном подобии отражается в жизни каждого из нас, в микрокосмосе. Потому и возможно, изучивши герметику, предсказывать судьбу по расположению планет! — У римлян Гермес назывался Меркурием и был богом торговли и богатства! — вновь перебил Никколи давешний спорщик. — Но, кроме того, и величайшим знатоком магий и астрологии! — тотчас возразил тот. — Любое заклятие, составленное без помощи Меркурия — Гермеса, не имело, по воззрениям римлян, действенной силы. Поэтому мы и зовем Гермеса родоначальником всеобщего знания. Мало того! В его ведении находятся все пути жизни и смерти! Из всех греческих богов только Гермес участвовал в событиях, происходивших в трех главных сферах космоса — небесной, земной и подземной. И именно Гермес научил людей обрядам, грамоте, ораторскому искусству… И не спорь, Салутати! Ибо твои умения также подарены тебе Гермесом! Золотой жезл Гермеса, кадуцей, стал прообразом всех магических жезлов. И заметьте! Кадуцей представлял собой крест, вертикаль которого обвивали две змеи, — символ времени, также подвластного Гермесу. И не тот крест с тупою вершиной, по сути перекладиной, орудием казни у древних римлян, нет! Вертикальная линия кадуцея уходила вверх, в вечность. Она связывала небо и преисподнюю, верхний и нижний миры, а горизонталь перекрестье креста — символизировала образ земного пути человечества. Так что еще очень большой вопрос: какому кресту поклоняемся мы, христиане, орудию казни или символу вечности? И колено Вениаминово, удалившееся, как утверждают, после битвы с другими коленами израилевыми, в Аркадию, было родоначальником аркадцев, «Лунных людей». Почему, кстати, знатные семьи Лангедока, куда позднее перебрались аркадцы, упорно, даже жертвуя жизнью, защищали еврейское население! А сам Гермес был создателем Вселенной. Именно он словом сотворил мир, и не о нем ли говорится в Евангелии от Иоанна: «сперва было Слово, и Слово было у Бога, и Бог был словом»? Гермес к тому же был сыном Зевса, и недаром Данте в своей божественной поэме называл именем Зевса высшее карающее божество! А то, что Гермес родился в пещере и рядом со Стиксом, дало ему власть познавать тайны загробного мира. Потому и смог Гермес научить людей магии и заклинаниям, с помощью которых возможно даже вызывать душу умершего и допросить ее о будущих бедах! — Некромантия… — Некромантия тоже находилась в ведении Гермеса! Древние говорили так: «Хлеб — дар Деметры, но золото — дар Гермеса». И они же предупреждали, что чрезмерное пристрастие к золоту доводит до беды. Гонитесь за высшими дарами Гермеса — знанием и мудростью! Никколо Никколи кончил, как отрубил, и молча ждал, когда его возлюбленная наполнит и ему, и прочим кубки и чаши. (Вторая девушка, давно уже сидевшая на коленях одного из гостей, так и уснула у него на плече.) — В наши дни, — назидательно добавил Салутати, — Гермес перестал быть богом, уступив место Творцу Мира. — Но он остается величайшим пророком всех времен! — перебил Никколо Никколи. — И именовать его нужно не иначе, как Гермес Трижды Величайший, Гермес Трисмегист. Смысл жизни, по учению Гермеса, заключается в познании человеком своей божественной сущности и уподоблении Богу в мыслях и поступках. — Но… — решился подать голос Аретино, — не к тому ли стремятся и наши святые? К обожению! Во всяком случае, об этом говорят ученые греки! — Боюсь, — вновь подал голос Салутати, — что слишком вольное толкование богословских истин может привести нас вновь в объятия манихейской ереси. Тут было упомянуто о Лангедоке и разгроме альбигойцев. Как ты знаешь, Никколо, альбигойцы или катары «чистые» происходят от манихеев, последователей персидского пророка Мани, который еще в третьем веке от Рождества Христова учил, что мир, окружающий нас, это мир зла и мрака, и подлежит уничтожению, дабы освободить плененный им свет. А сам человек создан не Богом, а Сатаной. И Христос по их взглядам был видением, а не сыном Божьим, ангелом или пророком. Дьявол пытался умертвить его на кресте, и посему крест есть орудие зла. Призрачный Христос, следовательно, не мог ни страдать, ни умереть. Впрочем, ариане, напротив, считали Христа подобосущным, а не единосущным Отцу, то есть, по существу, опять лишь пророком, но никак не ипостасью самого Бога, единого в своей троичности. Я бы поостерегся трогать краеугольные камни религий и объявлять Гермеса творцом мира! А то может оказаться, что те самые катары ближе к Господу, чем мы! — Вечные вопросы, — произнес задумчиво доныне молчавший гость. — Откуда мы пришли и что с нами будет после смерти! — Ты, Никколо, грозился заняться переводом герметических трактатов с коптского на латынь! — Они не все собраны, — отозвался Нокколи. — Да и я… Косса прикусил губу, поняв, что молодой хозяин попросту не может признаться перед всеми в незнании коптского, — молодости свойственна гордость! И решил вывести его из затруднения. — Я тоже не знаю коптского, — произнес он спокойно. — Увы! Ибо это язык древнего Египта, «язык пирамид», язык тех, кто владел самыми страшными тайнами древней магии, позволявшими оживлять мертвых! Именно от египтян заимствовал Цезарь свою реформу календаря и именно из Египта приходили в Рим все тайные культы, о которых тут начали говорить! Но тексты существуют и на греческом, кажется? Да, могут появиться и латинские записи, еще не разысканные вами! И остается, как я понимаю, одна трудность: кто даст деньги на путешествия в тот же Египет и Святую землю? Тут, я думаю, может — сможет! — помочь сама римская церковь, когда Бонифаций IX укрепится на престоле Святого Петра. Кое-кто захлопал в ладони, а Аретино всем корпусом придвинулся к нему, с надеждою заглядывая в глаза. Косса ощутил мгновенную горечь, поняв, что из собеседника он сейчас сам себя превратил в возможного мецената и тем отдалился от дружеского застолья, споров, от незастенчивых похлопываний по плечу, от тех сладких мгновений, когда тебя, как равного, перебивают в споре… Да, он поможет им, этим юношам, перед которыми еще вся жизнь. Поможет, как помогает старым друзьям из Болоньи. И все же горько! Горечь отдаления, равно несносная, подымаешься ли ты вверх, или опускаешься вниз… В это время в прихожей раздался шум, пыхтение, и, нашарив наконец ручку двери, в покой ввалился, отдуваясь, толстяк с веселым взором хитрых глаз под седыми бровями. — Все еще сидите?! — возгласил он, озирая притихшее было собрание, и был встречен дружным ревом молодых глоток. — Хочу есть и пить! Дайте мне блинов с сыром! Наши приоры какие-то лунные люди, каждое заседание затягивают почти до утренней зари! — Это наш писатель, Франко Саккетти! — поспешили сообщить Коссе. Саккетти уселся, победно оглядывая собрание, кивком головы поздоровался с Салутати, обозрел Коссу, вопрошая: кто таков? И когда ему сказали, кивнул головой: — А, знаю! Слыхал! Приехал уговаривать нас подчиниться новому папе, а не отсылать флорины в Авиньон, ибо проще, а главное дешевле покупать кьянти сразу в Риме, чем везти его сперва в Прованс, а потом уже назад, в Рим. Разумно! Кабы и во всем ином наши первосвященники поступали столь же разумно! А вы тут опять превозносили герметику, как я услышал еще в сенях? Ухватив тарель с жарким, пиццу и придвинув кубок, он въелся, продолжая, однако, сыпать шутками. Рассказал, запивая вином, уморительный эпизод со старшиной приоров Томмазо Барончи, который, оставишись ночевать в синьории, мочился стоя на постели, в нарочито просверленный приятелями стеклянный сосуд, и потом не мог найти сухого места, где улечься; про двух обывателей, которые прибежали давеча в синьорию, уверяя, что видели рать миланского кондотьера Якопо даль Верме (за которую они приняли стадо коров, пригнанных на продажу), якобы приближающуюся к городу. Походя Саккетти шлепнул по заду вторую проснувшуюся девицу и тут же поведал совсем уж озорной эпизод про слишком толстую жену одного горожанина, конец рассказа потонул в дружном хохоте собравшихся, а затем, без передыху, про второго обывателя, жена которого, думая поправить этим здоровье мужа, едва не довела его амурными требованиями до могилы. Вновь заговорили о классиках, о Данте, и Саккетти, умевший, кажется, решительно всему находить нарочито сниженное истолкование, поведал историю про дворянина, который ездил по улицам верхом, расставляя ноги врозь и задевая сапогами прохожих, за что Данте, будучи судьей, наложил на него штраф. А когда решалась, после разгрома Гибеллинов, судьба самого Данте, именно этот дворянчик и добился изгнания его из Флоренции. Так обыватель одолел гения. И Косса именно тут вник в очень несмешную суть смешных рассказов Саккетти. Опять спорили, опять читали стихи. Саккетти ел и поглядывал на Коссу то так, то эдак… Спросил о чем-то Салутати, наклонясь к нему. Потом, вытирая рот салфеткой, кивком вызвал Коссу из-за стола и в поднявшемся шуме проговорил тихо: — У тебя, дьякон, лицо не ханжи, как у прочих римлян! Сдается мне, что не одни интересы Томачелли привели тебя в наш город? Нужен банкир?! — вопросил он, зорко поглядев Коссе прямо в глаза взглядом человека, которому известно заранее все, что ты можешь ему сказать, и даже подумать про себя. — Мой совет: поговори с Джованни Медичи! И нашему Альбицци можешь о том не долагать! — Мне говорили о Вьери Медичи.., — начал было Косса, опять же сразу поняв, что с этим человеком, членом синьории, неоднократным гонфалоньером, политиком и писателем надобно говорить только прямо, или не говорить вовсе. Саккетти решительно потряс головой, отрицая: — Вьери не удержится. Он слишком негибок и недостаточно смел! Боюсь, даже на паломничество к Святым местам его не хватит! Мазо Альбицци рано или поздно его съест, а вместе с ним погибнешь и ты! Сказал и вновь глянул насмешливо и хитро, оценивая. — Я не стал бы толковать с посланцем папы, хоть авиньонского, хоть римского, но с человеком, принятым в этом доме нашею молодежью, хочу говорить прямо и рад дать полезный совет! Он, вдруг и резко, отвернулся от Коссы, успев ущипнуть взвизгнувшую девушку за круглый зад, и снова ухватил кубок с вином. Косса понял, что дальнейшего разговора не будет, и еще понял, что не встретившись с Джованни Медичи окажется круглым дураком. Хотя неизвестно, кому из них Саккетти в этой ситуации оказывает большую услугу? На улице была черная ночь. Ночь, затканная серебром звезд. Застоявшийся конь потянулся к Бальтазару мягкими требовательными губами, приняв и тут же сжевав сладкое печенье, вынесенное Коссой для него. Почти ощупью нашарив и вложив в конскую пасть удила и проверив подпругу, Косса поднялся в седло, подумав о том, что вот и силы есть, и взлететь в седло ему еще не составляет труда, но уже скоромные развлечения этой молодежи, которым она, возможно, станет предаваться по его уходе, уже не для него, и как жестко, как неумолимо расставляет время все по своим местам! И для него незаметно, но властно, любовь все больше превращается в судорожное средство продлять молодость, отдалить, елико возможно, тот невеселый миг, когда девушки уже не станут поглядывать на него с вожделением, когда он остареет и, не свершив и сотой доли задуманного в те годы, когда жизнь кажется бесконечной, отойдет в вечность. У городских ворот пришлось спешиться и показать заспанным часовым свою верительную грамоту. Выезжая в поля, Косса глубоко вздохнул. Жеребец легко нес его по теплому бархату укрытой остывающей пылью дороги, и невидимые во тьме горы, молча и настороженно стояли окрест, вслушиваясь в глухой одинокий топот коня. XXIII С Колуччо ди Пьеро Салутати, канцлером Флорентийской республики, Косса встречался и еще. Выяснили с первых же слов, что оба учились в Болонье, причем у одних и тех же преподавателей, и Салутати очень обрадовался тому, что Бальтазар застал еще в живых Пьетро да Муглио, у которого обучались грамматике и риторике несколько поколений «болонцев», знаменитого профессора, друга Петрарки и Боккаччо, с уважением поминаемого всеми его бывшими учениками, ныне разнесенными ветром судьбы по всему свету. Салутати великолепно говорил по-французски, даже с легким, входившим в моду грассированием, и этому было простое объяснение. До 1375-го года он был секретарем папской курии, при сменявших друг друга авиньонских папах, которые все были французами. — Пьера Роже де Бофора, Климента VI, я не застал. Был тогда еще слишком молод, — рассказывал Салутати. — Но по единодушному мнению всех, он был человек замечательный, прекрасный дипломат, эрудит в различных областях знания, высоко образованный, с манерами истинного аристократа. Передают, что говорить с ним или хотя бы слушать его было истинным наслаждением. Он и видом был, как пророк: высокий, с прямым станом, в серебряных сединах. Он был красив и в старости. Многие женщины вздыхали по нему! Он поддерживал знаменитого живописца Симоне Мартини; Петрарке подарил доходы канониката в Пизе и поручил собирать произведения классиков для папской библиотеки. Люди искусства и писатели вспоминают о его заботах и щедрости к ним до сих пор. В Риме Климент VI организовал изучение классических языков — греческого и Цицероновой латыни; в Авиньоне собрал комиссию ученых астрономов, чтобы исправить недостатки юлианского календаря, созданного Цезарем, как-никак, еще в сорок шестом году до христианской эры. Именно он провел блистательный юбилей в Авиньоне в 1350-м году. Черная смерть, выкосившая треть населения Европы, уничтожила многое, созданное им! Новые люди народились, вернее — наши бабы их нарожали в достатке: Екатерина Сиенская — двадцать пятый ребенок в семье. У Бернабо Миланского только законных пятнадцать детей и куча бастардов. Но люди, увы, не рождаются со знаньем латыни и греческого! Воспитание истинного эрудита — долгий процесс, а его гибель невосстановима! После Климента VI был Иннокентий VI, Этьен Обер, этого я уже помню. Тоже человек высокой культуры, профессор права, как и вы, мессер! Затем — епископ и кардинал. Он безуспешно пытался навести порядок в Риме, послал туда испанского кардинала Альборноса, и все равно Рим восстал! Кола ди Риенцо был убит самими римлянами, и, собственно, ежели бы не Альборнос, порядка не было бы и доселе! В последние годы при авиньонском дворе нашим послом был великий Джованни Боккаччо. Он умер в том же 1375-м году, когда и я ушел с поста папского секретаря. Урбан V содержал на свой счет тысячу четыреста студентов, обучавшихся во французских университетах. Его, по приезде в Рим, приветствовали Петрарка и Боккаччо, он принимал византийского императора, Иоанна V Палеолога, и уговорил его перейти в римско-католическую веру. Но римляне все же съели его! В 1370-м году, пятого сентября, потерявши терпение, он уехал назад, во Францию, и в том же году, в октябре, умер в Авиньоне. Григорий XI, Пьер Роже де Бофор, племянник Климента VI, тоже был человеком высоких знаний. Он изучал право у нас, в Перудже. Кардиналом его сделал сам Климент VI, еще в семнадцатилетнем возрасте, и я думаю, что подобные ранние приобщения к духовной власти вообще ошибочны. Ранняя власть, если это не власть наследственная, развращает, делает человека нетерпимым. Как раз в те годы у нас начался разлад с Францией, хотя Григория XI звала переехать в Рим сама Екатерина Сиенская… — Расскажите мне о ней! — попросил Косса. — То, что слышал я, полно такой божественности, что за нею уже не увидеть живого человека! — Екатерина Бенинказа — она совсем из простых. Отец делал плуги, вернее лемехи для плугов, тем и жили. Двадцать пятый ребенок в семье, тяжелый труд… Кроме того, семья взяла в дом десятилетнего двоюродного брата-сироту, всю семью которого унесла черная смерть. Впоследствии он стал монахом-доминиканцем и был первым исповедником Екатерины. Мать, рожавшая в год по ребенку, никак не могла понять, как это Екатерина отказывается от замужества. Говорят также, что ей уже в детстве явился улыбающийся Христос, из сердца которого выходил луч света. Но это как раз вы наверняка слышали. Мать утесняла ее всячески, лишила комнатки для уединений, и девочка научилась «уходить в себя»: не видеть и не слышать окружающих во время молитвы. В конце концов, отец вступился за нее: пусть-де она служит своему небесному жениху, подобного родства у нас никогда не было! Девушка работала в больницах, даже в лепрозории, прокаженные были для нее такими же «детьми», только больными. Она прожила всего тридцать три года, буквально сожгла себя, но и святой ее стали считать сразу же, а среди ее многочисленных «детей» были и люди высокой культуры, и простецы, и монахи! По-моему, даже грамоты она не знала, как следует. Ее рассказы, эти «цветочки святого Франциска», записывали другие. Говорят, она диктовала очень быстро, как говорила, не останавливаясь. За ней было трудно записывать… И, конечно, диктовала на простонародном итальянском языке! Кто там ей являлся и когда, это все вы знаете! Так вот, она-то и вызвала в Рим «своего итальянского святейшего папочку»… Но когда Григорий XI решил переселиться в Рим, это было в 1376-м году, возмутилась Флоренция. Григорий XI послал на усмирение кардинала Роберта Женевского, и тот, окружив в Чезене четыре тысячи «бунтовщиков», всех их перебил. На Флоренцию папа наложил интердикт. Ну, а затем, когда через три года Роже де Бофор умер, и кардиналы решили избрать папой Роберта Женевского, усмирителя Чезены, руки которого по локоть запачканы кровью наших граждан… Лучше показался нам Урбан VI, епископ Приньяно, со всей его грубостью! Да и Екатерина Сиенская, опять же, была за него! У нас, когда мы воевали с папой Григорием XI, военную комиссию называли «восемь святых», ибо только святые могут соперничать с папой! К счастью, у Флоренции тогда хватило ума, объединив всех сторонников партии Риччи, сплотить союз Пьеро Альбицци, мессера Лапо да Кастильонкио и Карло Строцци и на средства казны подкупить все папское войско, избавив город от разрушения. Теперь вы, надеюсь, понимаете, господин легат, почему я, канцлер Флорентийской республики, при всем моем уважении к Франции, намерен поддержать вашего Бонифация IX, а не Климента VII, так и не смывшего кровь со своих рук! Памятный этот разговор завершился принятием соответствующих решений синьорией и епископией, и Бальтазар Косса, исполнивший свой долг перед Томачелли, отправился искать того, кто нужен был именно ему, «по пути», так сказать, посетив старика Луиджи Марсильи, который, впрочем, совсем не оказался таким проницательным сердцеведом, как боялся Косса, и с которым они в самом деле проговорили весь вечер на латыни и греческом, и только на прощание старик, пристально поглядев на Коссу своими добрыми в покрасневших веках, в сетке мелких морщин глазами, выговорил: — Сын мой! Излишняя ревность к утехам мира сего, как и излишняя гордость, редко доводят до добра! Подумай об этом, когда меня не станет на земле! Косса покинул эту келью, полную классических рукописей и книг, в несколько размягченном состоянии и долго не мог отделаться от ощущения какой-то незримой ошибки во всех своих делах и расчетах, пока пробирался сквозь пригороды, а потом по тесным улочкам Флоренции, к указанному ему дому Джованни д’Аверардо Медичи, банкиру, члену цеха Камбио, цеха менял. «Даже не цеха Калимала или Лана!» — повторял про себя Косса, уже почуявший вкус к своеобразной флорентийской «табели о рангах». Впрочем, цех Камбио тоже относился к четырем старшим цеховым организациям. Джованни д’Аверардо было уже сообщено, и все же Косса волновался излиха перед этой, совершенно новой для него стезей. Богатства, которые он, допреж того, возил с собою или складывал на Искии, богатства, заключенные в товарах, рабах, драгоценностях, он впервые собирался доверить банку и банкиру, вернее, банкирской фирме, которую знал только по рассказам других. Все было как-то неясно, непривычно. Бумажки вместо алмазов? Какие-то заемные письма, контракты, векселя, реестры вместо рабов и рабынь?! С другой же стороны он, наконец-то, освобождался от постоянной боязни, что его ограбят, что враги завоюют Искию, что прислуга сбежит с драгоценными камнями, и его рубины, смарагды, сапфиры, изумруды, яшмы, лалы, карбункулы и бриллианты достанутся кому-то третьему, кому не понадобилось грабить селенья Берберии, топить корабли, насиловать и убивать. Банк… Как это? И ему, словно ребенку, хотелось сперва расспросить, что это такое, как и почему существуют банки, кроме того, что опасно возить сокровища с собой и легче сдать флорины или дукаты в сиенский банк, а получить по векселю в филиале той же сиенской конторы в Париже. (Выдумка таких «бумажных» переводов денег, золота и серебра принадлежала еще тамплиерам.) Но вот дом, вот подъезд, украшенный каменным изображением Богоматери. Он спрыгивает с коня, передает поводья стремянному, берется за бронзовый дверной молоток… Джованни оказался молодым мужем, с умным нервным лицом и внимательными глазами. Свой головной убор, с совсем коротким хвостом, вряд ли даже достающим до плеча, он только что снял, положив на расписной ларь. Одевался он по-старому, в длинный, много ниже колен, просторный, с широкими рукавами пурпурэн из тонкой красной шерсти с маленьким отложным воротничком, и мягкие кожаные пулэны с очень маленькими носами, почти без загнутого острия — видимо, сшитые на заказ. Джованни явно не любил гнаться за модой. Угощение было пристойным, но простым, фрукты — свежими, вино — превосходным. Разговора долго не складывалось, поскольку и гость, и хозяин прощупывали друг друга. Когда Косса сообщил, что ему посоветовал обратиться к хозяину Франко Саккетти, Джованни д’Аверардо не высказал удивления, только слегка склонил голову, осведомившись вежливо: — Что же он вам наговорил про меня? Косса начинал терять терпение. — Сказал, что если я обращусь к Вьери Медичи, то рискну потерять свои деньги! Но, кроме того, я мог бы обратиться к Фреско Бальди или Аччайуоли, а пришел к вам! Джованни опять склонил голову, не произнеся в ответ ничего. — Видимо, из опасения банкротства, подобно тому, какое испытала контора Барди? — предположил Косса, уточняя и уже гневаясь. — О, когда обрушились Барди, обрушился мир! — протянул Джованни, закидывая голову, и на лице его явно отразилось прежнее почтение к поверженному флорентийскому гиганту. — Барди слишком доверились королям! Надо помнить, что короли, как правило, не платят по счетам и не возвращают полученного взаймы! Надо было пользоваться выданными ему правами на вывоз английской шерсти и не ждать уплаты долгов, а они этого не поняли! Кроме того, нельзя все конторы держать в одних руках и под единым управлением! Капиталы надо держать так, чтобы катастрофа одной из контор не отразилась на прочих… Но вам, кажется, эти наши маленькие секреты мало интересны! — Напротив! — живо возразил Косса. — Я желал бы знать все, тем более, что я хочу вложить в ваше дело довольно крупную сумму… — Наличными или переводом? — тотчас вопросил Джованни, с лица которого разом исчезла, чуть сонная, нега от бокала выпитого вина, а пальцы, отвердев, хищно напряглись. — Это будут свободные, живые деньги: золото, флорины, динары, константинаты, драгоценные камни, утварь… Но вы мне прежде должны объяснить все: и то, как происходит, что деньги делают деньги, и то, почему и как разоряются иные банкиры? Тем более, что я намерен и впредь вкладывать… известные суммы… Ежели мы договоримся с вами, мессер Джованни! Джованни откинулся в креслице, глядел на Коссу любуясь. Лицо его опять омягчело, но уже по-новому. Он приподнял серебряный колокольчик, стоящий на столе, с ручкою в виде литого изображения фортуны, коротко прозвонил. Тотчас явилась служанка. — Приготовьте ужин, Джина, и скажите госпоже, что у нас гость! — попросил он. — А ко мне никого не пускать, я занят! Служанка исчезла. — Во-первых, мессер Косса, вы должны понять, что давать деньги в рост совсем не такое великое зло, как о том говорит церковь. Деньги для всякого предприятия нужны сразу, а их зачастую нет в наличии. К тому же ростовщик рискует так же и в той же степени, как и тот, кого он финансирует. Деньги, данные в рост, должны принести прибыль, притом такую, чтобы удовлетворить обе стороны. А это значит, что можно одолжить деньги тому, кто развивает производство, или тому, кто ведет выгодную торговлю, дабы он мог скорее построить новое помещение для своей боттеги, закупить больше той же шерсти, или русской пшеницы, или соленой рыбы и черной икры в Кафе, дабы выгодно продать то и другое в Италии. Но нельзя давать деньги на удовольствия, на роскошь, ежели только тебе не предоставлено право самому потом собирать налоги. Нельзя давать тому, кто разоряется, кто не умеет работать, или попросту в кого перестали верить. Вы знаете, мессер Косса, что-нибудь о тамплиерах, кроме того, что ведено знать всем: что они поклонялись Бафомету, плевали на крест, занимались содомией и собирали богатства, которых так и не получил Филипп Красивый? Ведь именно они изобрели банки, ссудные кассы, наладили безопасный, вексельный, обмен денег по всей Европе, чему мы научились уже у них! Они были и мореплавателями, и зодчими, и военными инженерами, у них были лучшие больницы в стране. — Но Филипп Красивый решил отделаться от них еще в 1306-м году… — Да, да! И крах тамплиеров смел наши фирмы Пульчи, Моцци и Фрескобальди, имевших большие денежные дела с Орденом! 13 октября 1307-го года всюду были разосланы королем секретные грамоты… — И тамплиеров схватили… — начал было Косса. — Не всех! — перебил Джованни. — Свои сокровища они успели переправить в Ла Рашель, погрузить на двенадцать галер и увезти в неизвестном направлении. И потом, далеко не все были схвачены! Тамплиеры уцелели в Португалии и Шотландии, да и в Германии кое-где. Исчез и архив рыцарей Храма. Великий магистр Жак де Моле, сожженный в Париже, знал о своей участи и готовился к ней! И на костре он проклял папу и короля Филиппа Красивого вместе с его потомками до двенадцатого колена. Орден рыцарей Христа и Храма Соломонова был основан вскоре после завоевания Иерусалима Гуго де Пейном и его товарищами, всего девять человек. Им было отдано крыло дворца, построенного на фундаменте разрушенного Соломонова храма. О них молчат! — строго прибавил Джованни Медичи. — О них молчат все, но мы знаем, что они копали в подземелье под храмом и нашли сокровища Соломона, запрятанные там, когда император Тит осаждал Иерусалим. Много позже изумруды Соломона выплывали среди проданных драгоценностей! В 1127-м году Гуго де Пейн возвращается в Европу. И тут орден тамплиеров в кратчайшие сроки становится чрезвычайно богат! К тому же орден не платит церковной десятины. Надо сказать, что в Святой Земле тамплиеры были именно рыцарями: они никогда не бежали и не отступали в бою. Но, вместе с тем, они умели ладить с местными жителями и не оскорблять мусульман. Было, однако, и иное, о чем ведаем мы, торговцы, и о чем приходится до сих пор молчать. Тамплиеры с самого своего возникновения были связаны с ассасинами, с этой страшной сектой тайных убийц. Возможно, и сам орден возник под влиянием ассасинов! Впрочем, поначалу эта связь почти не проявлялась. Повторяю, тамплиеры умели удивительно ладить с местным населением. Пока, по смерти Бодуэна IV, Жерар де Ридфор, великий магистр ордена, рассорившись с сарацинами и еврейской диаспорой, не привел Палестину на порог гражданской войны и погубил христианское войско в несчастной битве при Хаттине. Через два месяца был потерян Иерусалим. Рыцари Храма перебрались в Европу, в Лангедок. Именно здесь и начались тайные дела тамплиеров. Они были связаны с катарами, и когда на Лангедок обрушился Симон де Монфор, тамплиеры, не ввязываясь в драку, помогали катарам и укрывали их. Да, да! И с арабами-мусульманами, и с евреями были у них крепкие связи. И возможно, я не утверждаю этого, кое-кто из них уже тогда лелеял план слияния всех трех великих религий: христианства, мусульманства и иудаизма, вышедших как-никак из единого источника, снова в одно целое. И это в то время, как папа замышлял новый крестовый поход, а король собирался изгнать евреев из Франции! И я думаю, что главным преступлением тамплиеров было именно это и ничто другое! Но поучиться на их опыте не вредно и теперь. — Банковскому делу и мореходству? — вопросил Бальтазар. — Именно так! Наш век — век развития заморской торговли. Почему Флоренции крайне необходимо приобретение портовых городов! — Помимо купленной вами Таламоны, Ливорно и Пизы? — подсказал Косса, прямо глядя в глаза Медичи. — Да, — сухо отозвался тот, явно не желая распространяться об этом. — Но эту трудность не разрешить средним людям, таким, как я, — помедлив, высказал он. — Для этого надо, по крайней мере, возглавлять синьорию! Я хочу сказать о другом. О том, что вложение капиталов именно сейчас чрезвычайно выгодно. Итальянские купцы торгуют не только с сопредельными странами, и даже не только со Средиземноморьем и Московией, но посещают и Персию, и Индию, и даже Китай! Да, да, Китай! И вот эта чашка на столе, — возьмите ее в руки, она прозрачная, это настоящий фарфор! Память об одной торговой операции с Китаем, в которой я принимал участие. Деньгами, конечно, сам я мало где бывал! Мы, так сказать, явились наследниками тамплиеров. Да и война во Франции оказалась полезна для нас, ибо сухопутные торговые пути сменились морскими, а многие ярмарки переместились в Италию. Вот что оставили нам Барди, вернее — лондонский и кипрский уполномоченный их компании, Франческо Бальдуччи Пеголотти, флорентийский пополан, которого я сам еще застал в живых, но уже глубоким старцем. Это справочник купца, и пока я схожу, распоряжусь по-хозяйству, перелистайте его! Джованни д’Аверардо вышел, дав Коссе возможность пристальнее оглядеть обстановку рабочей комнаты банкира. Внимание его невольно привлек расписной ларь, кассонэ, на крышке которого чудесным хороводом теснились танцующие флорентийские юноши, ведущие за руку своих подруг; выглядывали высунувшиеся из окон зрители-горожане, виднелась какая-то повозка, украшенная цветами, дети-амуры и, для полного подобия цельного круговорота жизни, сбоку, старик, выставивший костистый подбородок, со старчески тонкими, тощими ногами, в туфлях и надвинутом на лоб шапероне, а за ним — сгорбленная старушка, видно, жена. Их жизнь, их пляски и радость уже в прошлом, и они торопятся миновать праздничную толпу, «унырнуть» в нее, ненужные этой ликующей юности, вечным напоминанием, что юность проходит и кончается жизнь, и скоро эти вот веселящиеся юноши будут с палкою-посохом в руках обходить по краю чье-то чужое счастье, быть может — с доброй печалью взирая на ряды новой и уже незнакомой им молодости. Косса вздохнул, и с легким недоверием открыл трактат, поданный ему Медичи (хозяину надо было отлучиться, и он придумал, чем на этот срок занять гостя), вчитался в заглавие, солидно-многоречивое, как и полагалось в поколении дедов и прадедов нынешней молодежи: «Книга о различных странах и о мерах товаров и о других вещах, которые надлежит знать купцу в различных частях света, а именно о торговых обычаях, о денежных курсах, о том, как соответствуют товары одной страны товарам другой, и сведения о том, чем один товар лучше другого и откуда он получается, и как его следует хранить возможно большее время». Улыбаясь, проглядел он и стихи: «Что должен иметь в себе истинный и честный купец»: Быть честным и вести себя степенно, Предвидеть все он должен непременно. Все исполнять, что обещал, пусть тщится, Изящным и красивым быть стремится. Как требует торговля мировая, Дешевле покупать, дороже продавая. Любезным быть, не гневаться напрасно, Ходить во храм, на бедных не скупиться, Что дорожает, продавать немедля, Игры и роста всюду сторониться, Совсем их избегая, сколько можно. Счета писать так, чтоб не ошибиться. Аминь. Но далее чтение захватило его. Он узнавал знакомые страны, знакомые города, которые он некогда грабил, мало не задумываясь, что почем стоит и как достается купцу его товар. Прочел о пути в Китай, и о том, что, отправляясь на Восток, надо обязательно отрастить пышную бороду, ибо без нее тебя не станут уважать… Он читал, понимая впервые, как бросово и задешево продавал порою захваченные им товары, где и что следовало продавать, дабы получить наибольшую прибыль, даже покраснел от стыда, когда увидал стоимость квасцов, которые зачастую попросту выкидывал за борт. Читал о способах измерения сукон, о пробах золота и серебра, о сортах шелка и мехов. С удивлением узрел таблицу для скорого подсчета процентов с разных сумм, рецепты оценки жемчуга и драгоценных камней, правила при фрахтовании кораблей, вплоть до таблицы дней, на которые падает Пасха с 1340 по 1465-е годы. Когда Джованни в своих мягких пулэнах неслышно вступил в покой, Косса поднял на него ослепленный взор, произнеся: — Ежели бы я не был… — Он поперхнулся, едва не произнеся «пиратом». — Ежели бы я не был духовным лицом, то обязательно сделался купцом! Джованни улыбнулся с пониманием. Кутая руки в рукава, присел к столу, заговорил о прибылях на капитал, о доходах разных фирм, причем говорил, совсем не заглядывая в справочные книги — цифры помнил наизусть. — Норма ростовщической прибыли еще в середине века была от 20 до 40 процентов в год. Хотя церковь считала допустимым взимание лихвы от 5 до 15 процентов. Ныне крупные компании выплачивают обычно от 6 до 10 процентов годовых. И когда флорентийская коммуна в 1358-м году выпустила заем на 15 процентов годовых, граждане охотно и сами изымали капиталы из торговли и ростовщичества и помещали в заем. — Значит, ни то, ни другое не давало прибыли много большей? — спросил Косса. — Именно так! — подтвердил Джованни. — От 10 до 40 процентов и последнее далеко не так часто, как думают! Это только Барди, да и то в начале своей карьеры, умудрялись получать свыше 30 процентов прибыли на капитал! Обычно — б—10 процентов, и я бы даже сказал зачастую и меньше, ежели учесть банкротства, разорения во время войн, нападения пиратов и просто довольно частое невозвращение сумм, взятых владетельными особами, герцогами и королями. Нас спасает то, что нынче очень снизились транспортные расходы. Даже при сухопутных перевозках это от 10 до 20 процентов, а морских — 5 процентов и ниже! — Поэтому республике нужны морские выходы! — вторично подсказал Косса. — Именно поэтому! — подтвердил Джованни, ясно глядя в глаза Бальтазару. — И потому прибыль, которую мы твердо можем обещать нашим клиентам, ограничена. Ограничена еще и законом о маркировке — «таккаменто», по которому к каждому куску шерсти, продаваемой цехами Калимала или Лана, должна быть привешена бирка, исчисляющая все элементы, составляющие цену куска, и все накладные расходы. И данные эти проверяются уполномоченными цехов, согласно бухгалтерским книгам контор. — Да, ежели все эти правила и законы отменить… — начал Косса, а Джованни договорил тотчас: — Ежели эти законы отменить, наша фирма способна была бы за год утроить свой основной капитал! — Тут он помедлил и улыбнулся мудрой улыбкой провидца: — Но это при том, ежели бы правила исчезли только для одних нас! А ежели подобную волю получат все, Флоренция съест саму себя! — Как ваша семья перенесла все это? — спросил Бальтазар хозяина, теперь уже почти как своего сотоварища, подразумевая восстание чомпи. — Так и перенесла! Многие погибли! Наш Сальвестро Медичи вовремя успел умереть! Мы и сейчас еще под подозрением Мазо Альбицци, и участь Вьери далеко не ясна! Конечно, хорошо, когда ты наверху, произносить речи, де: «Молодость бездельничает, старцы развратничают и женщины в любом возрасте предаются порокам!» В самом деле жадность, стремление к славе и почестям портят многих. Безнаказанность зла порождает зло, заставляет разделяться на партии, тогда как необходимо общенародное единство… Пойдемте ужинать, мессер Косса! А затем, уже конкретно, поговорим о делах. Я, кажется, смогу открыть вам счет, то есть вы будете кем-то вроде владельца банка, а я — вашим бессменным управляющим. А о норме прибылей сговоримся за ужином! У меня не так давно родился сын, которого мы с женой очень долго ждали. Мы его назвали по прадеду, Козимо. Прадед был у нас совсем из простых! Покажу вам своего наследника и познакомлю с супругой, а кроме того, угощу редким флорентийским блюдом, которое моя жена готовит божественно! В доме своем Джованни был примерным семьянином, в уютное гнездо которого не залетала беда и почти не проникали бури и страсти внешнего мира. «Он и умрет во своем дому, на своей постели, — думал Косса, переходя по внутренней лестнице в столовый покой, — окруженный любящими детьми и скорбящими родичами, одаривши церковь богатыми вкладами, чем заслужит уважение римской курии, и будет поминаем, как примерный гражданин и супруг… А я?» XXIV И вот тут мы подходим к главному, что сумел совершить Косса на своем посту и что трактовалось впоследствии как одна из крупнейших язв католицизма — речь идет об индульгенциях. Может быть, именно потому, что Косса был сверх загружен работой на Томачелли-Бонифация IX (друг-приятель зачастую раздражал Бальтазара, который понимал, что волочит этот воз один, без всякой помощи Томачелли, тот лишь мешал ему своей неуклюжею вознёю с «акциями воздуха», продажею обещаний и проч.), может, и по чему иному, но конструктивные мысли приходили Бальтазару в голову в минуты отдыха — в пути, в постели, во время еды. Косса понимал, что, прежде всего, надобно было объединить Италию. Но если бы это понимали и другие! Флоренция, Пиза, Милан, Лукка, Урбино, Римини, Анкона… Что ни город, то свой правитель! Римляне умели держать в кулаке, одолев этрусков, галлов и самнитов, все это разноплеменное множество. Земля Италии дышала их древним величием, тем величием, которого так не хватало современным итальянцам, разделенным и разорванным на враждующие земли и города… Бальтазар через голову сволок с себя сутану, с отвращением бросил в руки слуге. Оставшись в рубахе с широким воротом и чулках-штанах поплескал себе на лицо и шею воду из рукомоя, обтер влажное лицо полотном, и только после того, отходя, взглянул на Яндру, остановившуюся в дверях. — Ты ел? — спросила она с тою женской многозначительностью, которая зачастую повергает в трепет супругов, ибо это значило и — где ел? У какой женщины? Что делал и где был, когда я ждала тебя?! И прочее, и прочее… Косса рассеянно кивнул, думая о своем. Потом крепко провел руками по лицу: — Да! Да! Вели подавать на стол! Яндра резко повернулась, и не то даже было обидно, что ей опять придется в постели обонять аромат чьего-то чужого тела и незнакомых духов, но то, что Бальтазар даже не заметил скрытой издевки в ее голосе, что ему, по-видимому, совсем наплевать на все ее переживания, на тоску ожиданий, на рассеянное молчание… Косса как-то, неведомо как, выкидывал ее из своей деловой жизни. Яндра прошла, подрагивая бедрами. Даже остановилась — приступ вожделения и ненависти едва не вызвал у нее обморока. (И он еще смеет советоваться со мной! А с теми, другими, он тоже, меж ласк, говорит о трудностях папского престола?!) Если бы она была девушкой, повстречавши Коссу, как ее старая подруга, Има Давероне! Ежели бы не отдалась в свое время, ради спасения жизни, старику-кардиналу! Возможно, ей не хотелось бы так изменять Коссе, мстить ему за каждую измену, за каждую любовницу… Возможно! И ежели бы еще не эти четыре года, проведенные на пиратском корабле… Как он умеет забыть обо всем, что было? О трупах, резне, крови и — да! — берберийских любовницах своих! Забывает, хотя Гуиндаччо Буонаккорсо, которого он сделал своим не то телохранителем, не то камердинером, — одноглазый пират со страшною, перерубленной рожей, в священническом облачении, под коим у Гуиндаччо постоянно вздета кольчатая рубаха и спрятан широкий пиратский нож… Чем не напоминание о тех, прежних временах! Впервые подумав о Гуиндаччо как о мужчине, о самце, Яндра вздрогнула, мурашки пробежали у нее по коже. Какой дешевой портовой шлюхой надобно быть, чтобы отдаваться такому! Косса, по-прежнему ничего не замечая, ел «фрутти ди маре», запивая белым вином, откусывал хлеб своими белыми волчьими зубами. — Томачелли постоянно не хватает денег! — высказал в пространство, глядя мимо ее лица и протягивая руку к жаркому. Яндра глядела на него, по-прежнему вожделея и ненавидя, и лишь волнисто передернула плечами, уронив: — До юбилея еще далеко! Бальтазар впервые пристально взглянул в лицо Яндре. — Юбилей? Еще Бонифаций VIII, почти столетие назад, в 1300 году, объявил юбилейный год под названием «сбор христиан», и Рим был затоплен нескончаемыми толпами паломников, жаждущих помолиться в соборе Святого Петра и получить отпущение грехов у самого папы. Юбилейный год намеривалось проводить раз в столетие. Но уже Климент VI в 1350-м году решил повторять юбилей через пятьдесят лет. Урбан VI сократил этот срок до 33 лет (возраст Христа), а впоследствии папа Пий II, уже в середине XV века, сократил срок до 25 лет, да еще стали проводиться внеочередные юбилеи по тем или иным случаям (по случаю крестового похода, например). Почему Томачелли-Бонифаций и сумел дважды справить юбилей, один по счету лет Христа, другой — в конце столетия. Косса продолжал глядеть на Яндру круглыми глазами, словно увидя ее впервые, и даже перестал есть, забывши нож в руке. Мысль, которая пришла ему сейчас в голову, прошла столь извилистый путь, что конечный результат ее был неожиданен даже для самого Бальтазара. Во-первых, помыслилось, что Бонифаций IX ни у кого (даже у него, Коссы!) не вызывает уважения. Что государи разных стран, даже и не самые могущественные, давно уже начали запрещать паломничество своих подданных в Рим, такое количество драгоценного металла уплывало в бездонные карманы римской курии. И объяви, скажем, Бонифаций IX вскоре новый съезд христиан, вряд ли что и получится. Тут Яндра полностью не права! Да бабы и вообще-то редко способны к логическому мышлению… С другой же стороны, власть папы, наместника Святого Петра (и плевать, что Петра, по-видимому, в Риме, вообще не было. Люди верят и не верят во что-либо по двум причинам: ежели это им выгодно, и ежели им хочется в это верить!), — это, по существу, власть самого Христа на земле. И с этой стороны Томачелли, не он лично, а он — как знак, как символ, имеет божественную власть. Власть на что? Вот отсюда и следовало начинать! Бальтазар отшвырнул салфетку, резко встал, едва не опрокинув кресло. Отсюда и следовало… Отпускал же папа участникам крестовых походов все их, и прошлые и будущие, грехи! Он уже забыл о Яндре, которая продолжала сидеть за столом, вздрагивая и роняя редкие слезы в тарелку. Теперь надобно только лишь убедить самого Томачелли! Только лишь убедить! Разговор меж ними состоялся в этот же вечер. Косса не мог ждать лишнюю ночь. Томачелли, действительно, струсил: «Как это я буду продавать еще и отпущение грехов? Да меня совсем сожрут, обвинят в нечестии, снимут, наконец…» Косса большими шагами мерил укромную папскую приемную, предназначенную для интимных, тайных и секретных дипломатических встреч. — Пойми! — говорил он. — Ты — папа, наместник самого Бога на Земле! На тебе благодать! Ты имеешь право отпускать любые грехи! Так воспользуйся же, ради Дьявола, этим своим правом! Пусть грешник сперва исповедуется своему священнику, а затем купит индульгенцию, получит то самое отпущение, ради которого ему прежде надобно было ехать в Рим, тратить деньги, губить здоровье, трепетать перед разбойниками, перед пограничной стражей, перед солдатней, перед всеми решительно! И стоить это будет ему много дешевле! И местные владетели будут ублаготворены уже тем, что их граждане перестанут тратиться на разорительные поездки в Рим! И забудь ты про эти свои акции, про торговлю воздухом, про симонию, которая уже всем дошла, как говорится, до ноздрей и выше! Будь папой! Будь наместником Бога! Торгуй тем, что тебе принадлежит по праву, и что принадлежит только тебе! Ты можешь легко опереться на учение о сверхдолжной благодати, накопленной святыми нашей церкви. В твоей власти дарить эту святость тем, у кого ее явно не хватает, но зато хватает денег, чтобы ее закупить! Да и не ты первый! Папы и до тебя продавали и выдавали отпущение грехов и прежних, и даже будущих! Вспомни Иоанна XXII и его подвиги! Дело лишь в том, чтобы поставить эту торговлю на твердую основу нормальной финансовой операции. Уверяю тебя, ежели ты начнешь торговать отпущением грехов, казна римских пап после этого будет всегда полна, ибо люди не могут не грешить, это их коренное свойство! Торгуй благодатью! И деньги потекут к тебе рекой! Глаза Томачелли сверкнули. Он наконец-то начал понимать. — Бальтазар! — воскликнул он. — Ты сам поедешь в Милан, заключишь, от моего имени, соглашение с Висконти, который не пускает моих паломников в Рим! Со всеми этими бандитами и самозванцами, правителями этих мест, которые не дают людям освободиться от грехов! Томачелли, суетясь, отпирал секретный стенной шкаф, где у него хранились напитки. Потом они сидели вдвоем и пили старое бургундское, пили испанское белое вино, пили пурпурное кьянти, пили, как будто вернулась молодость, и Пьетро Томачелли, трясущимися пальцами доставая из тайника очередную бутыль и кося глазом, вопрошал Коссу: — Может… Позвать? — разумея настоятельницу женского монастыря, старую любовницу Томачелли, поставлявшую папе своих юных послушниц и инокинь, именно для таких вот интимных пирушек. — Ты не поверишь, голые! Голые будут плясать! — бормотал Томачелли, цепляясь за рукав Коссы. — Ты не поверишь, Бальтазар! — Потом, потом, после! — отговаривался Косса. — Я суеверен! Сперва сделаем дело, да и ты возможешь ли теперь осчастливить какую из них? Томачелли, действительно, засыпал. Голова его безвольно склонилась, и Косса, выходя из покоя, только кивнул молчаливому служке: — Помоги господину раздеться и уложи в постель! У самого Коссы, несмотря на железное здоровье, в этот вечер сильно шумело в голове. Он скидывал одежду прямо на пол, порвал Яндре ворот, пытаясь помочь ей поскорей раздеться, и едва ли не при служанке швырнул на постель. (Знал, знал, что Яндра изменяет ему, знал!) — Ты шла… Словно плыла по воздуху… — пробормотал, утолив первую страсть. — Теперь ты отяжелела, ты уже не плывешь, ходишь! — Ты тоже отяжелел, Бальтазар! — возразила она, отодвигаясь от своего мужа-любовника. — И напиваешься не так, как прежде… Он молча взял ее за предплечье своею железной пястью, встряхнул, повернул к себе, намерясь задать роковой вопрос… Она жарко и тяжело дышала, смежив глаза. Ждала пощечины, или нового прилива страсти. Бальтазар сильнее сжал пальцы, женщина закусила губу и тихо охнула, не сдержав стона. Косса молча приподнял замершую Яндру, подержал почти в воздухе, но ни о чем так и не спросил. Бросил обезволившее тело на постель, приказал: — Спи! Много позже — слышала она или нет, или уже спала? — повторил: — Спи! Завтра у нас с Томачелли великий день! Он заснул, кинув ей на грудь тяжелую руку, а Яндра лежала, боясь пошевелиться, и тихо вздрагивала. Слезы текли у нее из глаз по вискам, щекоча кожу, и она не смела поднять руку, чтобы вытереть их. XXV Бальтазар Косса в душе не любил Рима. «Стобашенная» (на деле их было больше трехсот) Болонья, возможно, по воспоминаниям молодости, и поразившая его на всю жизнь Флоренция, больше нравились ему. Но отказать огромному, полуразрушенному, воняющему отбросами, нелепо раскиданному по холмам Риму, отказать в его древнем величии, выглядывающем из каждой развалины, из каждой обрушенной базилики, из каждого осколка древних колонн, арок, и гордо высящих доселе триумфальных ворот, воздвигнутых римскими императорами, отказать в мощи и древности этому городу, где все еще высили циклопические громады Колизея, Терм Каракаллы, замка Ангела и Пантеона, было нельзя. И все-таки, когда Томачелли, рассорясь с римской толпой, переехал в горную Перуджу, Косса был почти рад. Этот второй папский город как-то больше лежал к душе, а Томачелли замысливал, к тому же, перебраться в крохотное, после Рима, Ассизи, чтобы быть полностью свободным от всех этих Савелли, Колонна, Орсини и других. Коссе он сказал, перефразируя слова Цезаря: — Лучше быть первым в Ассизи, чем вторым… Да что, вторым! Чем быть последним в Риме! Здесь, в Перудже, и был решен окончательно отъезд Коссы в Милан, с предложением о продаже индульгенций на территории миланского герцогства. (Герцогом Джан Галеаццо, некоронованный глава Милана и Павии, к тому времени еще не стал.) Лошади весело бежали мимо одетых лесом холмов и виноградников, мимо полей и пасущихся стад. Земля, великая и многострадальная земля Италии, казалась издали совсем не разоренной и не больной, хотя кому, как не Коссе, было на деле знать, как живется «освобожденному» кормильцу на итальянской земле! Недаром правитель Милана, Джан Галеаццо Висконти, начал с того, что, захвативши власть, издал четыре года назад указ, запрещающий конфисковать у крестьян любых юридических категорий за долги скот и сельскохозяйственный инвентарь. А еще прежде, своим указом 1386-го года, распорядился уничтожить все феодальные замки, не надобные для обороны страны. В Умбрии и папской области такого указа не было. Там и сям белели виллы местной знати. Иногда над холмом вздымались башни и зубчатая преграда стен очередной твердыни какого-нибудь графа или барона. Земля Умбрии, древняя и прекрасная земля расстилалась окрест. Голубели, в отдалении, горы, и так спокойно, так легко было на душе! Однако, почему Коссе, прежде всего, понадобилось отправиться именно в Милан, это следует объяснить. Столица Ломбардии, Милан, была северными воротами Италии, той части ее, которая пограничьем своим упиралась в громады Альпийских гор. К западу от Ломбардии располагались уже земли Франции — Прованс и Савойя, к северу — швейцарские кантоны, а за ними Германская империя, Австрия, Бавария… На западе, узкой полосою вдоль моря лежали земли Генуэзской республики, на востоке, за чередой городков-государств — Венеция, а на юге… На юге находилась вся остальная Италия, и прежде всего, костью в горле, флорентийская республика и Болонья, а далее — патримоний Святого Петра, закрывающие властителям Милана путь к овладению всей страной. По землям Милана ведут, сквозь перевалы Альп, торговые пути в северную Европу. (И паломники в Рим идут по этим путям!) В XI—XII веках Милан возглавляет борьбу с Гогенштауфенами и побеждает в этой борьбе! Со второй половины XIII века Милан все более уступает Флоренции, но все же это крупнейший из итальянских городов [15] . Это цветущий город. Он стоит на узле стратегических дорог и, быть может, потому сохраняет в значительной степени феодальную структуру. В Милане изготовляют лучшее в Европе оружие, лучшую сталь. В 1262-м году папа Урбан IV назначает Оттона Висконти архиепископом Милана, и с этого времени род Висконти начинает пробиваться к высшей власти. Милан при них постепенно подчиняет окрестные города. Маттео Висконти (1287—1322 гг.) ведет ожесточенную борьбу с Авиньонским папским престолом и с Робертом Неаполитанским. Сын Маттео, Галеаццо (1322—1327 гг.) продолжает политику отца. Следуют падения и подъемы. Архиепископ Джованни Висконти сумел посадить сына в Болонье (1350 г.), а в 1353-м году подчинить Геную. Но возмутились папский престол и Флоренция, началась война. Джованни умер в 1354-м году. Ему наследовали три его племянника, сыновья его брата Стефано: Маттео II, Галеаццо II и Бернабо. Маттео II вскоре умер, а Галеаццо II и Бернабо поделили власть. Галеаццо сел в Павии, Бернабо — в Милане. Галеаццо II и Бернабо, оба были тиранами и даже садистами. Так, Бернабо приказывал ловить и подковывать босоногих францисканцев, «дабы они не сбивали ног, шмыгая в его владениях». Бернабо, к тому же, прославился любовью к охоте и охотничьим собакам. Он выстроил дворец для пятисот своих псов, а сверх того несколько сотен собак были розданы жителям Милана, и ежели собака умирала, держателя ее казнили. Разумеется, популярности это им не прибавило. Понимая это, оба брата выстроили себе цитадели (в Милане и Павии). С 1375-го года Галеаццо II начинает привлекать к власти своего сына Джан Галеаццо [16] . Галеаццо II умирает в 1378-м году, и Джан Галеаццо становится соправителем Бернабо. Джан Галеаццо отличался от отца и дяди умеренностью, вкрадчивой осторожностью и громадным политическим чутьем. Бернабо выдает за него свою дочь (первая жена Джан Галеаццо умерла). Кстати, своих дочерей Бернабо ухитрился выдать чуть ли не за всех владетельных государей Европы. С Джан Галеаццо у Бернабо идет игра в кошки-мышки. В отличие от дяди-атеиста, Джан Галеаццо разыгрывает дурачка, целиком увлеченного молитвами и монахами, помощью церквам и т.д. В мае 1385 года он извещает дядю, что едет на богомолье мимо Милана и хотел бы приветствовать тестя и дядюшку. Бернабо выезжает за ворота Милана с двумя старшими сыновьями, без охраны и оружия, и тут же, у Верчеллийских ворот, схвачен, с триумфом привезен в Милан и заключен в крепость. Население восторженно приветствует Джан Галеаццо (ему уже 33 года), ожидая от него прекращения произвола и прочих благ. При Джан Галеаццо Милан достигает апогея своего могущества. Джан Галеаццо сразу же устраивает процесс над дядюшкой. Бернабо переведен в крепость Троццо, где и умирает в декабре того же года. Сыновья Бернабо тщетно ищут (и не получают) помощи, а Джан Галеаццо начинает с успехом управлять Миланом, сосредоточивая всвоих руках политическую и экономическую власть, присвоив себе, как уже сказано, титул «графа доблести». Самозванно он называл себя также миланским герцогом. Он издает ряд законов, обуздывающих феодалов, централизует сбор налогов, завязывает сложные брачные отношения с французским двором (Валентина Висконти выходит замуж за Луи Орлеанского, брата французского короля). Дело тянется с 1385 до 1389 год, и в брачный договор включается статья, позволившая французам через столетье начать оккупацию Италии. Однако этим актом Джан Галеаццо обеспечил себе западные рубежи и начинает, опять же с 1385-го года, движение на Восток, против Антонио делла Скала, властителя Вероны. (Вместе с Франческо Новелло Каррара, правителем Падуи.) В 1387-м году Антонио делла Скала бежит, Джан Галеаццо в результате приобретает Виченцу и Верону, после чего наступает черед Падуи (1388 г.). А затем Джан Галеаццо затевает интриги против Флоренции, подбираясь к Болонье и исподволь разрушая союз государств, старающихся помешать наступлению Милана на центральную Италию. В 1389 году идут упорные, но бесплодные переговоры по этому поводу, в которых участвуют, кроме Флоренции, Болоньи и Милана, послы Сиены, Перуджи, Лукки, Римини, Урбино, Феррары и Мантуи. Предложения Джан Галеаццо принимают все, кроме самых могущественных — Болоньи и Флоренции. В октябре 1389-го года Джан Галеаццо изгоняет всех флорентийских и болонских граждан из своих владений, а в конце апреля 1390-го года, уверенный как в нейтралитете Франции, так и в превосходстве своих сил, объявляет войну Флоренции с Болоньей. Война начинается сперва успешно для него. Ему помогают его верные сателлиты: Альберто д’Эсте (Феррара) и Франческо Гонзага (правитель Мантуи). Но тут на помощь флорентийцам нежданно приходит из-за Альп враг Джан Галеаццо, герцог Стефан Баварский. К тому же Франческо Новелло Каррара с собранным наспех войском захватывает в ночь на 19 июня Падую, а в Вероне происходит восстание, с трудом подавленное миланским кондотьером Якопо даль Верме. Франческо Каррара бросается к Ферраре, принуждая Альберто д’Эсте заключить мир. Джан Галеаццо изворачивается, как может. Подкупает Стефана Баварского, но на него движутся французские отряды Жана д’Арманьяка (родича, по жене, покойного Бернабо). Завязывается долгая и уже бесперспективная борьба, и, в конце концов, в январе 1392 года заключен мир. Эта война обошлась Джан Галеаццо в два миллиона флоринов. Растут налоги. Именно тут ему приходит идея не пропускать паломников, дабы столь нужное золото не уплывало из Милана в Рим. Но от планов своих Джан Галеаццо не отступает отнюдь, вмешиваясь в дела Пизы и Сиены, всюду засылая своих соглядатаев и подкупая местных оппозиционеров (даже в самой Флоренции!). Вот к такому-то человеку и прибыл Бальтазар Косса (или Бальдассаре Косса) послом от Бонифация IX. Дорога, занявшая около трех недель, была трудна. Его не раз останавливали и задерживали военные отряды кондотьеров Джона Гауквуда и Якопо даль Верме. И только папская грамота, да и то не сразу, помогала окончить бесконечный спор и вновь устремиться в путь. На полях, невзирая на войну, работали. Поспевал виноград. Уже первые фуры, полные спелыми гроздьями, устремлялись к давильням, и терпкий запах истекающих соком ягод струился над дорогой, щекоча обоняние. Мир еще не был заключен, но военные действия, после ряда мелких и безрезультатных стычек, почти прекратились. К Милану подъезжали в сумерках, чему Косса был весьма рад, ибо до встречи с Висконти следовало отдохнуть и выспаться. Поэтому он предпочел, на первую ночь, по крайней мере, остановиться в гостинице монастыря, где посланца папы и встретили, и накормили должным образом. Принявши ванну, он с наслаждением вытянулся на мягкой постели, застланной чистыми простынями, и мельком, уже засыпая, подумал о том, что с возрастом, по-видимому, телесные блага приобретают для человека все большее значение, но, не успев додумать сию мысль до конца, уснул. Но вот замок, вот сводчатый вход. Сводчатые каменные входы всегда вызывали у Коссы смутную тревогу, желание схватиться за кинжал, как-будто там, впереди, его поджидает засада. Внутренний двор, и… Любезный секретарь? Мажордом? С улыбкою проводящий папского посланца по широкой каменной лестнице, мимо обширного зала для приемов, куда-то выше, еще выше, еще… И, наконец — раздается лай собак! Открывается дверь, и Косса поневоле замирает перед дюжиной огромных, с теленка, псов, встречающих его у дверей достаточно недружелюбным рычанием. — Они вас не тронут! Проходите! — слышится тягучий низкий голос хозяина. «Графу доблести» едва за сорок, но он выглядит старше своих лет. Толстый, бледный и неподвижный человек (почти не покидающий своей Павии, и то, что он нынче в Милане, — редкая удача для Коссы) едва приподымается в кресле. Он ждет, устремив глаза на подходящего Бальтазара, который кланяется и приветствует хозяина Милана со всей приличествующей вежливостью и знаками почтения, полагающимися владетельному государю (хотя официально Висконти — никто. Он французский граф, а разговоры о получении герцогского достоинства от императора Венцеслава только еще ведутся). Удовлетворенный Джан Галеаццо молчит и смотрит выжидательно, и Коссе приходится самому начинать не очень приятный, как он понимает сразу, и очень нелегкий разговор. «Граф доблести» смотрит исподлобья, склонив голову, отчего жирный ожерелок складывается тугими складками на этом почти поросячьем лице, ежели бы не чрезвычайно острый, прямо-таки въедливый взгляд умных глаз. Косса, надумавший было, еще до встречи, «взять быка за рога», на ходу меняет тактику, говорит мягко и как бы не о самом главном, о паломниках, которым трудно… В условиях войны… И совсем уже скользом о замысле выпустить индульгенции. Джан Галеаццо смотрит на него глазами несвежей рыбы и вдруг спрашивает, без связи со сказанным: — Как папа относится к затеянной мною войне? И во взгляде его, внезапно вновь сделавшимся острым и пронзающим, словно бы проскочили опасные огоньки. Косса, откидываясь в кресле, которое, помедлив, предложил ему занять Джан Галеаццо (все-таки папский посланец!), смотрит на миланского деспота открытым доброжелательным взглядом и отвечает: — Никак! Вы все — духовные подданные его святейшества. Престолу Святого Петра необходимо единство Италии, и ежели его добьется герцог Милана, города, сокрушившего некогда германского императора, — исполать ему! Джан Галеаццо отвечает бледною улыбкою. Оба знают, что положение самозванного герцога необычайно тяжелое, что потеряна недавно завоеванная Падуя, что вчерашние союзники, тот же властитель Мантуи, Франческо Гонзага, отвернулись от него, что Флоренция заключила союз с Болоньей, так называемую «Болонскую лигу», к которой готовы присоединиться — или уже присоединились? — Феррара, Падуя, Имола, Фаэнца и Равенна, и, — что серьезнее всего, — нейтальная Венеция тоже готова поддержать Болонскую лигу! И оба знают, что все, сказанное меж ними, пока оно не облечено в плоть грамот, а грамоты не поддержаны военной силою, просто слова («Слова, слова, слова!» — как скажет принц Гамлет). И оба знают, к тому же, что Перуджа ныне во власти папы, и он ее миланскому герцогу добром не отдаст. И только недавний переворот в Пизе, оторвавший этот город от Флоренции, можно почесть очередной удачей миланской политики, хотя Джан Галеаццо по-прежнему протягивает руки к Сиене и к Перудже, да и ко всей Умбрии, не говоря о Болонье. В это время пес, лежащий у самого кресла Висконти, начинает рычать, и Джан Галеаццо кладет ему руку на голову, успокаивая. — Любите собак, монсеньор Косса? — спрашивает он. — Люблю лошадей, ваша светлость! — возражает Косса. — А еще — корабли. — И с легкой улыбкой добавляет: — Люблю женщин, но собаки, по-видимому, вернее? — Вернее, вернее! — ворчливо соглашается хозяин Милана, но тут же, однако, и возражает самому себе: — Хотя, вот его отец был любимым псом дорогого дядюшки Бернабо, и наверное, должен был бы перегрызть мне глотку! — Грузный Джан Галеаццо невесело усмехнулся. — А он только скулил, уткнувшись носом в стену, и никого не подпускал к себе, не брал пищу, пока не издох. За два дня до своего хозяина… Как вы считаете, монсеньор, я отравил своего тестя и дорогого дядюшку? Колючий взгляд Джан Галеаццо вновь прожег Коссу насквозь. Бальтазар весело глянул ему в глаза, отверг: — Вы — «граф доблести», а доблесть скорее в том, чтобы поймать волка голыми руками, чем отравить его! — Не надо льстить, монсеньор! — отозвался Висконти, откидываясь в кресле. — Льстецов у меня хватает, и в Милане, и в Павии! Хотя вы правы, старый злодей был осужден на смерть Большим советом Милана, но я не пролил бы крови Висконти… Он издох от ярости, мечась по тюремной камере, когда узнал, что его осудили те, кто дрожал перед ним и готов был лизать ему пятки. Бойтесь льстецов, монсеньор! И никогда не доверяйте им, непременно предадут. Верить нельзя никому, разве что собственной тени… Да вот еще Франческо Барбаваре, впрочем, он тоже моя тень! Названный секретарь Галеаццо как раз вступил в это время в покой. — Ступай, Барбавара, и пригласи его преосвященство побеседовать с мессером Коссой! — сказал «граф доблести» и, когда тот исчез, добавил, обращаясь к Бальтазару: — Вот уже сто лет, мы, Висконти, объединяем Ломбардию, железом и кровью, мечом и законом. Мы дали черни мир и спокойствие и, если позволит Бог, дадим единую монету и единые законы. Надежно защитим Италию с севера — от французов, баварцев, австрийцев и венгров… Вы помните венгерское нашествие? Передайте его святейшеству: пусть оставит мне северную Романью, и я буду ему надежнейшим щитом и самым верным викарием! «Отдать тебе Болонью? — подумал Косса. — Ну уж, нет!» Но вслух не произнес ничего, лишь как бы согласно кивнул головой. — А относительно этих ваших индульгенций… — Относительно индульгенций, — перебил Косса, — я полагаю, что в нынешних обстоятельствах (он намеренно не сказал «военных») дружеское расположение папы не безвыгодно миланскому герцогу! Тем более, что значительная часть средств, которые могли бы уплыть в Рим вместе с паломниками, останется в вашей казне! Джан Галеаццо вновь поглядел на Коссу взглядом несвежей рыбы. — Побеседуйте с Пьетро Филаргом! — отозвался он. — А я тем часом подумаю! — Да! — Догнал двинувшегося уходить Коссу голос властителя Милана. — Моя супруга вам бесконечно благодарна за спасение нашей родственницы Яндры делла Скала в Болонье! («И за то также, — договорил Косса про себя, — что Яндра всего лишь моя любовница и потому я не смогу в дальнейшем претендовать на Верону!» — Косса уже начинал понимать прихотливую логику высказываний «графа доблести».) Франческо Барбавара появился из-за двери, словно вытянутый оттуда незримою нитью, и услужливо склонил спину, приглашая папского посланца, которого властитель Милана отпустил легким кивком головы. Аудиенция была закончена без всяких обещаний герцога, но Косса внутренним чутьем своим почуял, что «граф доблести», которому не захочется обострять нынче отношения ни с Римом, ни с Неаполем, согласится с ним. Поэтому он шел вослед за Барбаварой с легким сердцем, даже про себя насвистывая привязчивый мотив уличной песенки. Филарг встретил Коссу едва ли не с дружескими объятиями. Это был человек едва за пятьдесят лет, еще крепкий, с ясным и умным лицом, с глазами, окруженными мелкою сетью морщин — глазами много читавшего человека. Косса знал, что Филарг даже не итальянец, а, кажется, грек, уроженец острова Кандия, принадлежавшего Венеции, которого, еще ребенком, подобрали итальянские минориты. (Филарг, кажется, даже не знал и родителей своих.) У ребенка, получившего католическое воспитание, оказались блестящие способности. Он путешествовал по Италии, Англии и Франции, учился и преподавал, стал известнейшим эрудитом и был приглашен Галеаццо в Ломбардию, где стал епископом, и сейчас ожидал архиепископского сана. Они оба, два служителя церкви, уселись за стол. Явилось вино, копченый угорь, моллюски, крабы, неизменные макароны с сыром, вслед за чем воспоследовали многоразличные печенья, конфеты и пирожные. Филарг много ел, еще больше говорил, превознося своего герцога превыше небес. Мол, стоит ему только разделаться со своими докучными противниками, и он начнет уже задуманное огромное строительство картезианского монастыря (знаменитой, в грядущем, Чертозы), тотчас станет достраивать миланский собор и уже наметил открыть университет в Павии, для которого он, Филарг, ищет повсюду дельных преподавателей, сговариваясь об оплате профессуры и найме помещений для студентов. — Я уговорил Бальдо, да, да! Самого Гвидобальдо ди Франческо Убальдини, профессора права, которому платят за его лекции тысячу двести флоринов в год, — уговорил преподавать у нас! И знаете, что молвил Висконти, когда услышал об этом? Он сказал своему кондотьеру Альберико да Барбьяно: «Сегодня, Альберико, я одержал такую победу, что и твоему мечу не под силу: я приобрел Гвидо Бальда! Профессор Бальдо — это больше Брешии, могущественнее Бернабо и ученей всей Болоньи!» Вот что сказал Джан Галеаццо, и это одно показывает, что он за человек! — О! Он будет герцогом! Станет им! — говорил Филарг, закатывая глаза и осушая кубок за кубком. — Клянусь! Джан Галеаццо Висконти — великий человек! И он… — Тут Филарг наклонился к Коссе и понизил голос, проводив взглядом прислужника, выносившего опустошенные блюда и сосуды. — И он объединит Италию! Филарг сказал и откинулся в кресле, победно поглядевши на Коссу, а Косса молчал, думал. Думал о том, сколько уже их было, объединителей, и как верили в них! Божественный Данте искал своего героя во властном повелителе Вероны, Конгранде делла Скала, и где теперь этот властитель? Где потомки его? Иные сидят в Венеции. Яндра… А города Вероны уже нет! Город захвачен Миланом, и недавнее восстание в нем потоплено в крови. Нет, он, Косса, все-таки прав! Объдинителем Италии должен быть человек, облеченный не только светскою, но и духовною властью… Томачелли? Или он сам, Бальдассаре Косса, граф Белланте? А Филарг все говорил и говорил, уже сбиваясь, отяжелев от вина и еды, о преподавателях, парижском университете, номиналистах, Франциске Ассизском, о еретических движениях в Англии, о предопределении, и чуялось, что ему трудно остановиться, ибо он дорвался до собеседника своего уровня и своей культуры, с коим можно говорить на равных, а не учить и не втолковывать, не «преподавать»! А Джан Галеаццо, тем часом, думал о папском посланце, о предложении Бонифация IX, поворачивая новую для себя мысль так и эдак и постепенно приходя к решению разрешить предложенное папой, разрешить даже не потому, что это станет чем-то выгодно ему, Джан Галеаццо Висконти, а потому, что выгода сего деяния для пап будет весьма сомнительна. И, думая, он гладил голову своего любимого пса, почесывал у него за ушами, приговаривая негромко: — Что, Джино, мой верный пес! Как ты относишься к тому, что папы будут продавать отпущение грехов, словно скарлат в розницу, апельсины, крабов или морских мидий? Как по-твоему, не захиреет ли от подобной торговли в грядущем и светская и духовная власть римских первосвященников? Да и самого папства? В пользу нашей власти, власти светских государей Италии? Быть может, и мне удастся, в результате, добиться дальнейших уступок от того же Бонифация с его не в меру деятельным секретарем? А, Джино? Молчишь? Это не для твоего собачьего ума, скажешь ты мне? Не для твоего, не для твоего! Что ты лижешь мне руки, или так одобряешь меня? Пусть папа торгует грехами, а мы с тобой будем приобретать земли и города! Дай мне только купить у Венцеслава герцогский титул, и мы с тобою заберем Геную, затем Пизу, Сиену, Перуджу. Затем, опираясь на флот, — Сицилию. Захватим Болонью и так окружим со всех сторон Флоренцию! Надо поладить с Владиславом! Нам очень многое надобно содеять, Джино! Содеять, дабы утвердить Италию за собой! Согласие Джан Галеаццо было получено. Обоюдно согласованный договор гласил: «Вместо того, чтобы совершать дорогостоящее путешествие в Рим и вывозить туда золото из своей страны, христиане могут на месте, не выезжая из Ломбардии, купить индульгенции с отпущением грехов, которые привезут специальные доверенные лица папы. Индульгенции эти ничем не отличаются от тех, которые приобрели бы паломники в Риме, если бы им посчастливилось туда попасть. Но эти привезенные папскими агентами индульгенции будут стоить здесь только две трети суммы, необходимой для поездки в Рим (если бы ее им разрешили). Человек, заплативший деньги (значительно меньше, чем нужно для путешествия) и принесший свой дар Святому престолу и наместнику Иисуса Христа на земле, должен будет, кроме того, исповедаться у местного священника и сразу же получит отпущение грехов». То, что продавцы индульгенций часто продавали отпущение грехов насильникам и убийцам (за более высокую плату!), не требуя исповеди, это уже другой вопрос. Впрочем, подобного развития событий можно было ожидать с самого начала. XXVI Тем часом умер антипапа Климент VII (1394 г.). Короли Франции и Арагона, парижский университет, правители городов Болонской лиги, а также и сам Бонифаций IX обратились к авиньонским кардиналам, заклиная их не спешить с выборами нового папы, дабы не вносить раскол в церковь. Однако те, в страхе за свои места и доходы, предпочли поспешить и выбрали папой Петра де Луна, кардинала Арагона, назвавшегося Бенедиктом XIII. Накануне выборов Петр де Луна торжественно заявил, что немедленно отречется от престола, ежели христиане решат, что он должен так поступить. Однако… Однако, не нам, в конце XX века, удивляться невыполнению обещаний, которые дают претенденты в борьбе за власть. И тут произошло то же самое. — Правильно ли будет лишить церковь ее законного главы? — заявил Бенедикт XIII, утвердясь. — А законным, настоящим папой являюсь только я! Я не могу доверить управление церковью проклятому раскольнику! Он оттягивал и оттягивал решение, уверяя всех, что готов обсудить существующее положение и «уступить тому, кто прав». Послы ездили из Рима в Авиньон и обратно, перехватывались письма, плелись интриги. Король Франции и Парижский парламент в конце концов потеряли терпение. Французская армия окружила Авиньон. Четырнадцатого апреля 1399-го года Бенедикт XIII сдался и обещал сложить тиару «как только Бонифаций IX сделает то же самое» [17] . Франция, Англия, Кастилия и другие страны отправили послов в Рим, предлагая Бонифацию отречься. Бонифаций IX в растерянности вновь кинулся к Коссе. — Обещай! — сурово ответил тот. Бонифаций обещал ответить, но ответов так и не дал. Бонифация IX порешили «взять измором». Но тут германский император Венцеслав, противник его, был свергнут, оставшись королем Чехии, и на престол сел Рупрехт, сторонник Бонифация IX. Союз государей, направленный против римского папы, распался. Томачелли мог торжествовать. Но в это время, сговорясь с Бенедиктом XIII и правителем Прованса, подняли восстание в Риме Колонна и Онорато Каэтани, властитель Фонди. — Свободу Риму! Смерть тирану папе! — кричал народ под стенами замка Ангела, куда укрылся растерянный Бонифаций IX. Казалось, все было кончено, и текут последние — не часы! — минуты пребывание Томачелли на престоле Святого Петра. Папские клирики начинали разбегаться, как мыши. Томачелли, брошенный, жалкий, потерявший свою богатырскую стать, вышел на галерею, то ли глянуть на осаждающих, то ли в поисках спасения. Он готов был драться, вести войска в бой, но как папа не мог этого сделать и потому пребывал в полной растерянности. Да и братья его, Андреа и Антонелло, были невесть где. Навстречу ему быстрыми твердыми шагами шел Косса, в железных доспехах сверх церковного облачения. — Бальтазар, все погибло! Громят Латеран! — Знаю! — бросил Косса. — Где твои солдаты, где гвардия?! Вручи мне власть над папским войском, покуда все действительно не погибло! Томачелли бросился к нему, аж возрыдав. Была, была сочинена и написана в одну минуту грамота, по которой Косса становился верховным «капитаном» всех папских войск, раскиданных по городу, оробевших, готовых уже начать сдаваться в плен. Речь Бальтазара к полку гвардии была редкостной по своеобразию ораторских приемов. Во-первых, он ударом железной перчатки по лицу сбил с ног капитана, а растерянным лейтенантам сунул под нос, почти не глядя, папскую буллу. Затем последовало: «Кто первый ждет, когда его шкуру натянут на барабан?» — и дальнейшую речь папского секретаря, обращенную к солдатам, даже перевести на нормальный язык невозможно, ибо это была речь, подобная тем, каковые произносились на пиратских кораблях перед абордажем вражеского судна. Уже через десять минут капитан, кое-как обмывший лицо, суетился, преданно заглядывая в глаза Коссе, караульня опустела, а взбодренные солдаты, бряцая оружием, выходили и строились в ряды. К вечеру Коссе удалось стянуть воедино большую часть папской гварди. Ночью в улицах шли, не прекращаясь, во тьме, при свете вспыхивающих факелов, короткие стычки, а утром Колонна, безуспешно пытавшийся всю ночь собрать восставших в какое-то подобие стройного войска, был утеснен у Палатинского холма, отброшен к старому цирку и тут полностью разбит, а его нестройное войско разогнано по дворам. Тридцать римлян-зачинщиков Косса доставил папе. — Повесить их! — приказал Бонифаций IX. На улице ярилась и шумела толпа, сдерживаемая лишь редкою цепью солдат, и Косса, оставшись с глазу на глаз с Томачелли (тот, пыхая новоприобретенным воинским духом, велел Бальтазару приготовить анафему Колонне). — Анафема подождет! — отозвался Косса и, твердо глядя в глаза Томачелли, заявил: — Святой отец! Люди, которых я арестовал, всего лишь подчиненные сбежавших правителей. Достаточно просто заключить их в тюрьму. — Нет, повесить! — уперся Бонифаций IX, стремившийся непременно отомстить за свой давешний страх. Косса недовольно пожал плечами. Пока искали палача, народ шумел, вскипали угрозы и проклятия. Бледный захлопотанный секретарь, Дитрих фон Ним, выскочил, наконец, растерянно вытирая пот с чела: — Палача не сумели найти! Его нет в Риме! В ту эпоху, как и в нынешнюю, убивали охотно и много. Но в должности палача (в отличие от нашего времени!) виделось что-то такое омерзительное, что добровольно становиться палачом, либо исполнять палаческие обязанности, не желал никто. (На Руси так было еще и в XIX столетии. Единожды казнь не состоялась, поскольку старый палач умер, а нового еще не было, и даже из пожизненно заключенных преступников никого не нашлось, кто бы согласился исполнить палаческие обязанности!) Но Бонифаций, уже полностью вошедший в роль строгого судьи, нашелся и тут. Выйдя к схваченным, он объявил громогласно: — Тот из вас, кто повесит остальных двадцать девять, будет помилован! И палач нашелся. Это был темноволосый юноша с топорной работы каким-то неправильным лицом в крупных угрях и с сальными спутанными волосами. Из толпы обреченных выдвинулся старик с трехдневной седой щетиною на круто выпирающем подбородке. — Ты повесишь меня, своего отца?! — вопросил он. — И братьев своих тоже? — Тебя, старый дурень, в первую голову! — ответил, нагло ухмыляясь, парень. — Это же ты втравил всех нас в это дело, уверял, что Колонна победит, что придут французские войска на помощь. Где они? Толпа гляделыциков притихла, уразумевши, что происходит. Меж тем, парень затянул веревку на шее отца, подвел старика к помосту наспех возведенной виселицы и столкнул вниз. Тот дернулся раз, другой, пытаясь вздынуть связанные руки, и затих. Из двоих братьев добровольного палача один не сказал ничего, второй же плюнул в лицо убийце и выкрикнул: — Жаль, что мать тебя меж ног не задавила, Иуда! Дальше пошло резвее: один за другим, один за другим. Наконец, порядком умученный вешатель слез с помоста и двинулся было прочь. Но по знаку Бонифация его тоже схватили, и папа, смеясь, сказал ему: — Ты тоже будешь повешен! Хотя бы за то, что не пожалел своих родных. Он взглянул на Коссу: — Бальтазар, твой старый друг Буонаккорсо может его повесить? — Святой отец, он же теперь священник, а не пират! — ответил Косса, подергивая плечами. — Пусть снимет сутану! — упорствовал Бонифаций. — Он не согласится! — с легким презрением отверг Бальтазар. Но тут толпа, напиравшая на солдат, взорвалась криками: — Как это? Его не должны повесить! Сам папа обещал ему жизнь! Немо наблюдавшие расправу римляне теперь уже нехотели убийств, и стражники, поглядывая на Бонифация, чуть растерянно отступали, ломая строй. Толпа рухнула водопадом. Юношу схватили, оттащили от стражи и, говорят, доволокли до городских ворот и отпустили на все четыре стороны. Дальнейшего дела иметь с убийцей своего отца и братьев не хотел никто. После этой казни они сидели вдвоем, дуясь друг на друга, и пили вино, закусывая устрицами и черными жирными маслинами. — Почему ты не помог мне справиться с этой толпой, Бальтазар? — спрашивает Томачелли с обидой. — Я помог тебе остаться в живых и усидеть на престоле Святого Петра! — резко возражает Косса. Томачелли сопит, думает. — Владислав хочет прибыть в Рим! — заговорил он, отводя глаза. — С войском! — Владислав хочет подчинить себе всю папскую область! И пора принимать меры к его обузданию! — По-моему, мы уже залезли так далеко, — уныло отвечает Томачелли, — что обратного хода нет! — Выход есть всегда и из всякого дела! — заявляет Косса твердо. — Только надо его найти! Ты сейчас оттолкнул от себя римлян. Не делай второй глупости, не поддайся Владиславу! И, ради Бога, не позволяй ему выдать сестру Джованну за австрийского герцога. Разрешения на королевские браки выдаешь ты! Тяни! Не то, не успеешь оглянуться, как вся папская область будет принадлежать Неаполю! — Что же мне делать, Бальтазар? Я всегда был союзником Дураццо! — Отправь его на Восток! Пусть защищает Кипр, который не сегодня-завтра проглотят турки, ежели не заберет Генуя, которая тотчас подарит его авиньонскому папе! У короля Кипра Януса есть дочь Мария. А Владислав не женат, и Янус Лузиньян в силах дать за дочерью хорошее приданое! Томачелли пыхтит и молчит, поглядывая на Коссу. — Ты вечно… — начал, не договорил, признался со вздохом: — Да, Владислава надо остановить! Мария Лузиньян прибыла в Неаполь в феврале 1402-го года, когда Косса уже был кардиналом. Однако своих притязаний на среднюю Италию Владислав не оставил и тогда. Как бы то ни было, успех борьбы с Колонной придал Бонифацию новой уверенности. Он теперь и слушать не хотел об отречении. Бенедикт XIII был дипломатичнее. Он опять уверял, что подчинится любому правомочному решению кардиналов, ежели и его противник отречется тоже. — Ни о каких соглашениях не может быть и речи! Я единственный законный папа! — кричал Томачелли Бенедиктовым послам. — Ваш Бенедикт — еретик, безбожник, раскольник, он… — Всего дальнейшего передавать не будем. Послы-епископы, возмущенные бранью, тоже не сдержали эмоций. — Что бы вы ни говорили о Бенедикте, он, по крайней мере, не перепродает по два раза церковные должности! Бонифаций задохнулся от злобы. Впрочем, и весь этот разговор, и последующая (от припадка ярости, как пишет Парадисис) смерть Бонифация IX произошли много спустя, уже в 1404-м году. А за два года до того, в 1402-м, Бонифаций IX успел возвести Коссу в кардинальское достоинство. XXVII Предыдущая глава написана, так сказать, по Парадисису. Но, отложив перо, я задумываюсь. Да неужели кроме этого отталкивающего эпизода с казнью да амурных похождений Бальтазара так-таки в эти десять лет с 1394 до 1404 года (год смерти Томачелли) ничего не было? Не забудем о деятельной борьбе Бонифация IX (разумеется, с помощью Коссы!) за укрепление власти папы в патримонии Святого Петра. Тут и эпизод 1392 года, когда папа, покинув Рим, поселяется в Перудже, собираясь переехать в Ассизи, и примирение с римлянами осенью 1392 года. И работы по реставрации и укреплению замка Св. Ангела. И пребывание в Риме Владислава Неаполитанского (весна-лето 1394 г.). И, наконец, постоянная напряженная борьба с сепаратистскими устремлениями феодалов. В частности, с властителем Фонд и Онорато Каэтани, а после смерти Каэтани — с его дочерью Джакобеллой. Борьба, которая смогла быть закончена как раз к юбилейному 1400 году. А рядом — сложная многолетняя пря с миланским герцогом Джан Галеаццо Висконти, непростые отношения с Флоренцией, сложные политические маневры в Германии. Не говоря уже о том, что само римское восстание явилось крохотным эпизодом в сложной, раскинутой на несколько государств Европы, дипломатической игре, что в Рим, защищать папу, явился сам Владислав, хотя, действительно, Бонифаций IX, по совету Коссы, и начал стараться всячески отвлечь Владислава от итальянских дел, направляя его энергию на Восток. И еще скажем: «национальный», так сказать, принцип объединения государств окончательно возобладал уже к концу XV — началу XVI столетия, а в описываемое время еще достаточно серьезно ставился вопрос о династических «наднациональных» способах создания государств. Многонациональная римская империя была для тогдашних европейских мыслителей пусть недосягаемым, но все равно идеалом. И потом — многонациональное государство Габсбургов, Австро-венгерская империя, дожила все-таки до начала XX века, и даже устояла в войнах с Наполеоном. И вполне реальной возможностью в те времена виделось образование единства на династическом уровне. Да ведь и Столетняя война Англии с Францией велась сначала как династическая, пока Жанна д’Арк своим девизом «Прекрасная Франция» (или Бог и Франция!) не превратила ее в национальную войну. А тем паче Дураццо, сочетавшие Венгрию с Долмацией и южной Италией! Можно было представить себе Средиземноморскую империю! И еще спросим: насколько реально было объединение Италии Неаполем? В те годы, опять же! Да, вполне реально! Не умри Владислав, окажись у него столь же талантливые наследники, и совсем по-иному пошла бы судьба Италии! А объединение Польши с Литвой? Мало кому известно, что Томачелли-Бонифаций IX был заочным крестным отцом дочери Ядвиги, названной, кстати Бонифацией, и когда та умерла и Ядвига тоже (13 июля 1399 г. умерла Бонифация, прожившая всего месяц, а 17 июля 1399 г. сама Ядвига), то Бонифаций IX сам служил несколько панихид по той, которую всегда именовал «благочестивейшей дочерью и избранницей церкви». Служил и плакал. А в память о ней издал буллу о возобновлении деятельности Краковского университета (1400 г.), которому Ядвига завещала все свое личное имущество. Переходные эпохи интересны именно тем, что они как бы беременны разными возможностями, при которых за гибелью сущего брезжат новые вершины судьбы, и ничто еще не решено всклень. Оратор римский говорил, Средь бурь гражданских и тревоги, Я поздно встал, и на дороге Застигнут ночью Рима был. Так! Но прощаясь с римской славой С капитолийской высоты Во всем величье видел ты Закат судьбы ее кровавый. Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые! И сколько, и в какой степени, именно, вина (или заслуга!) Коссы в том, что объединение Италии неаполитанскими династами не состоялось? А также спросим, какова роль Флоренции в том, что не состоялось завоевание — объединение Италии миланскими герцогами? Все это неясно, и, конечно, именно в этом, а не в кошмарах убийств сосредоточивается интерес затронутой нами эпохи! Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые, Его призвали всеблагие Как собеседника на пир. Он их высоких зрелищ зритель, Он в их совет допущен был, И заживо, как небожитель, Из чаши их бессмертье пил! Блажен ли? Большинство современников «эпохальных» событий видит ужасы погромов и насилий, кровь и грязь, болезни и голод, и хочет одного — покоя. Мало кто хочет, да и может быть небожителем! И ладно, после подробного разговора об индульгенциях, у Парадисиса еще более подробного, мы опустили юбилейный 1400 год, кстати, значительно поправивший финансовые дела папы Бонифация IX. Столетний юбилей, начавшийся еще за год до того шествиями «белых», едва ли не изо всей Европы с севера, из-за Альп, направлявшихся в Рим в долгих белых льняных рубахах, оглашая воздух возгласами «Милосердие!» и призывая к миру среди христиан. Они шли и шли по всем дорогам, ведущим к «вечному городу», а в дни юбилея 1400 года «белые» заполонили весь Рим. Они молились и пели. Пели и молились. И шли, шли, шли… Иные падали в пути и, закатывая глаза в смертельной истоме, шептали одно только слово: «Милосердие!» Их никто не мог, да и не хотел задерживать. Грубые кондотьеры, наторевшие в смертях и насилиях, боялись их, как боятся привидений. Никто не ведал, что делать с этими полуголыми истомленными грязными людьми с неистовыми взорами мучеников, готовых погибнуть в пути с твердою верой, что этот путь приведет их в рай. Они шли из-за Альп, закидывая в кусты сношенные до предела веревочные сандалии, окропляя босыми, сбитыми в кровь ногами пыль далеких дорог, шли, чтобы донести до всей этой утонувшей в суете, в роскоши, в отчаянной борьбе за наживу толпы тихое слово Христа, шли, дабы возвысить к понятию вселенской любви заблудшее человечество. И руки наемных солдат, привыкшие убивать, невольно подымались в молитвенном трепете, осеняя своих владельцев знамением креста, а измученные в ежедневной битве за хлеб насущный крестьяне выносили им, ради Христа, кто кусок черствой лепешки, кто кринку молока, огрызок сыра, пару смокв или виноградную гроздь, и тоже молились и крестились им вслед, в задумчивости провожая взглядом белую череду истомленных и неутомимых, бредущих по дорогам Италии паломников. «Милосердие!» Довольно войн, разорений, насилий! Разве нет у вас, людей, у всего человечества, иных путей ко благу и свету, к тому, о чем заповедовал Иисус Христос — «Иисус сладчайший», давший себя распять за всех в далекой Иудее четырнадцать столетий назад? Милосердие! …Какой-то овечий загон, грубая солома. Прикрытые ветхим рядном, они спят рядом с козами, недоверчиво сбившимися в соседнем загоне. Кто-то из них шепчет молитву, кто-то стонет во сне. Многие прячут у себя на груди зашитыми в ладанки кто стертый серебряный цехин или крону, кто имперский талер, польский грош, горсть сольди, дабы донести до Рима и сложить к ногам наместника Святого Петра. Им нечего тратить на дорогу, нечем платить за ночлег. Умирая в пути, они умирают безропотно. Незримый, под пение молитв, мирный крестовый поход! Милосердие! Подчас — единственное слово, выученное ими по-итальянски, да еще слово «Рома» — Рим. Косса ехал с поручением Бонифация в Болонью, когда на знакомом перевале, с которого когда-то, убегая от инквизиции, глядел он с седла на задумчивые аквамариновые тосканские дали, узрел вереницу «белых» паломников. Впечатывая нечувствительными ногами следы в ноздреватый слежавшийся снег, они шли друг за другом, иные полубредово подымая очеса к небу и повторяя, с придыханием, время от времени одно и то же слово: «Милосердие!» Он приказал остановить коляску на обочине дороги и, не ведая сам, как должен поступить, предложил было бредущим кусок запеченной говядины. Но пожилая женщина с загорелым, покрытым несмываемой пылью лицом, с улыбкой, больше похожей на трещину, обнажившую желтые зубы, отвергла этот дар и, сложив руки (Косса был в облачении), попросила благословить ее. Архидиакон Святого Евстафия, сбрусвянев, велел тотчас убрать мясо и достать странникам сушеную рыбу, всю, какая была в сундучке, сыр и хлеб. Они подходили один за другим, молодые и старые, все одинаково обожженные солнцем и посеребренные пылью, и сперва просили благословленья, а затем брали кусок рыбы и сыра, ломоть хлеба и ели, стараясь не ронять крошек, и отпивали по глотку вина, предложенного Коссой, и лишь иногда, с тою же запредельной улыбкой повторяя два выученных ими итальянских слова: «mifericordia» и «Roma» — Милосердие и Рим! Прежняя женщина, достав откуда-то из-под лохмотьев маленький деревянный крестик, что-то объяснила Бальтазару на своем языке и протянула ему крест со словами, как понял он, означающими: «На, возьми!» И он взял этот крест, теплый от прикосновения к женской груди, на которой он был спрятан, и опустил было в калиту на поясе, но понимая, что ему вручена какая-то святыня, поколебавшись, вновь достал крестик и поцеловал и перекрестил его, а женщина улыбнулась снова, сразу похорошев и помолодев — уже не старуха, а нестарая, хоть и невероятно измученная женщина. И она произнесла вновь единственное известное ей итальянское слово: «mifericordia». И поклонилась, и он поклонился в ответ и, исправляя прежнюю неуклюжесть, приказал выдать им, каждому, по нескольку сольди, которые они тут же и попрятали в бело-серые лохмотья свои, дабы донести неистраченными до Рима, и долго смотрел потом им вослед, — а женщина обернулась к нему еще раз и помахала рукой, — смотрел, уже не видя в них прежних нечистых старух, стариков и детей, но только «белых» (издали их заношенная роба вновь казалась непорочно белой и сияла на солнце) — белых, почти что спустившихся с небес очеловеченных ангелов, и смутно было у него на душе. Нет, не стыд, а нечто большее! Так необычайно мелки, так ничтожны показались ему сейчас все его похождения, ночные пирушки с Томачелли, широко распахнутые глаза юных любовниц, замирающих от прикосновения сильных мужских рук… «Царство мое не от мира сего!» — пришли на ум вещие слова Спасителя… О чем мы спорим? Что тщимся доказать, рассуждая о пресуществлении, догматах и опресноках? Когда достаточно взглянуть в глаза этой женщины, уже неотмирные, святые глаза, чтобы устыдиться на всю жизнь и понять… Нет, не понять! Почувствовать, почуять тихое веянье крыл того, высшего мира! Шумные толпы туристов («Посмотрите направо, поглядите налево! Тут останавливался лорд Байрон, а в эту гостиницу приезжал ваш великий русский поэт Иосиф Соломонович Булгаринов; вот этот дворец построен в тринадцатом веке в стиле поздней готики», и прочее, в том же роде), шумные толпы с фотоаппаратами и видеокамерами, заполняющие гостиницы, несущиеся по асфальтированным твердым дорогам в комфортабельных автобусах — это все явление нашего и очень недавнего времени. В древности туристов не было. Путешествовали по конкретной надобности — купцы, дипломаты, воины и самая многочисленная категория людей — паломники, оставившие свой дом и бредущие — всегда пешком! — ко святым местам, что у нас, что на Западе, причем обязательно кормясь подаянием, даже ежели дома имелись средства передвигаться как-то иначе. Любознательные купцы оставили нам множество ценнейших историко-географических сведений, описаний обычаев и нравов в «землях незнаемых», или же трудно достижимых, сведений, где сугубая реальность была подчас густо перемешена с легендами, в которые люди того времени верили иногда больше, чем в сугубую реальность. Так, венецианец Марко Поло рассказал о путешествии в далекий Каракорум, к монгольскому хану. Афанасий Никитин — о путешествии в Индию. Не реже, чем купцы, оставляли память об иных странах дипломаты и миссионеры (Плано Карпини, Гильом Рубрук, Диего де Ланда). Но еще не забудем воспоминаний паломников, о которых в годы советской власти как-то не любили говорить. Книжечка «Хожений» в Царьград и Святую Землю была издана у нас уже в предперестроечные годы, а очень многие и крайне любопытные воспоминания паломников особенно от XVII—XIX веков, еще и не изданы, или не переизданы, что почти одно и тоже. Именно паломники, а никак не туристы, и разносили повсюду рассказы о чудесах иных земель, о дальних городах и странах. Попробуйте представить! Тесный мирок какого-нибудь Штауфена, Бадена или Ростока, и вот паломнику открывается мир! Чужая речь, чужие города и селенья, есть почти нечего, но им все-таки подают, и они не умирают с голоду. Идут изможденные, имея целью узреть Рим, получив от самого папы отпущение грехов, увидя его только издали, из толпы, в его торжественном облачении с тиарой, папскою короной на голове, в виде сужающейся башни с островатым завершением, простирающего с балкона папского дворца руки к народу: «urbi et orbi» — городу и миру… Только узреть! И ежели какие деньги были зашиты в полу или в пояс, или скрыты в выдолбленном углублении дорожного посоха, то и оставить их тут, у подножия святого престола, а потом, как сказано Мандельштамом, — «Одиссей возвратится, пространством и временем полный». Потом возвратиться домой и снова, для тех, кто вернулся, кто не погиб в пути — огород, дети (или уже внуки!), скудная капустная или репяная похлебка, пара смокв (ежели юг) или яблок (ежели север), да лепешка на обед, пшеничная али аржаная, и легчающие (грязь, насекомые, стертые ноги, усталость — все это забывается со временем), и легчающие год от года воспоминания, в которых остается лишь прекрасное: величие Альп, каменные соборы неведомых городов, зубчатая череда крепостных стен, Падуя, Флоренция, Урбино и Рим — Вечный город, замок Ангела, Латеранский дворец, Ватикан, толпы молящихся со всего мира и единственное, незабвенное ощущение причастности к чуду, любви к ближнему своему, бредущему вместе с тобой тем же тернистым путем по завету того же Иисуса — наставника человечества… И небо Италии, и мягкая, нагретая солнцем пыль незнакомых дорог, и звучащие, как музыка, названия: Эмилия, Романья, Тоскана, Умбрия («Умбрии ласкающая мгла!»). О чем уже в старости будут рассказывать внукам, а те — верить и не верить согбенным прадедам своим: да неужели было? Неужели возможно такое?! Но надо бы было описать, как проходили в Риме сами торжества 1400 года? Узреть, хотя мысленно, Томачелли не за столом с бокалом в руке, а в торжественном облачении, являющего Риму и миру величие католичества, величие церкви, надстоящей над государями стран и земель? Не стоило ли описать город, заполненный так, что это трудно представить себе, когда на каждого местного жителя приходится по десятку верующих, переполнивших древние стены Рима… Да, и вонь, и грязь, и где-то по углам блуд и воровство, неизбежные спутники массовых движений человечества… Но — подымем взгляд от загаженной земли к небесам! Вслушаемся в стройное пение ватиканского хора, поглядим вглаза паломников, в их глаза поглядим! Да, они земные, да, развалины дворцов и храмов, древние сады, насаженные еще римлянами, они поневоле превращают в отхожие места. Да, от них порою смердит и не всегда можно понять, откуда в этой пестрой и разноязыкой толпе вдруг являются слезы радости и покаяния, как и почему светлы эти глаза, обращенные к небесам! Но — пропустим, не будем описывать, частью для того, чтобы не затягивать рассказа, частью же просто по незнанию. Не будем говорить и о последующих событиях этих сравнительно спокойных двух лет, в продолжении которых Косса, в перерывах своего дипломатического служения, деятельно создавал основу своего грядущего ростовщического банка, достаточно хорошо постигнув опыт и наставления своего главного банкира Джованни д’Аверардо Медичи. А торжественная служба, когда Коссу посвящали в кардинальское звание? Литургия, обряд посвящения, багряная мантия нового кардинала и сложное ощущение «достигнутой высоты», достигнутой ступени, как бывает, когда карабкаешься по склону горы, ничего не видя впереди, кроме уходящей ввысь осыпи. Пот заливает глаза, хочется пить и, порою, попросту повернуться и съехать вниз, назад, отказавшись от всякого восхождения. И вдруг выходишь на окатистый шеломянь, и сразу взор убегает вдаль, и ты вдруг видишь новые, более крутые высоты в обманчивой близи от себя, и тянет вверх, тянет взобраться еще выше, куда-то на главную, последнюю высоту! И не так же ли перед Бальтазаром, в этот торжественный миг, маячила где-то в пурпуровой дали папская митра, трон Святого Петра, — последняя и высшая высота католичества? Ибо всегда есть (или кажется, что есть!) самая главная возвышенность, выше которой уже нет ничего. И… И порою на этой вышине удержаться можно лишь на какие-то краткие мгновения, ибо сил хватило только на то, чтобы досягнуть, достичь, и уже не достает ни сил, ни даже времени, чтобы невредимо спуститься долу, уцелеть, вернуться в ряды просто людей, которых зовут обывателями, черным народом, серою скотинкой, охлосом, смердами… Муравьиным упорством которых только и существует земля, точнее — человечество на земле. И не забудем, что, ставши кардиналом в 1402-м году, Косса получает в управление Романью и деятельно расширяет свой «удел», что он возвращается в город своей молодости, в Болонью, в качестве полномочного наместника папы, вызывая к себе и почтение, и ненависть этого свободолюбивого города (или ненависть, смешанную с почтением, или почтение, сдобренное ненавистью), как и всякий правитель, тиран, властитель, неважно, наследственный или назначенный. Ибо люди равно стремятся к свободе и не могут жить без закона, без единой твердой власти. Увы, без закона тот самый маленький человек не может существовать! Он погибнет, многократно ограбленный, а с ним рушится и вся пирамида «сильных», которая кормится только за его счет. И мы вновь раскрываем Парадисиса, а в нем и через него Дитриха фон Нима, не имея возможности добраться до первоисточников. Опять начинаем гадать «по подобию», так или не так все было на деле? Ибо мы стремимся не обличать давно истлевших людей минувших столетий, а понять их, постичь логику их поведения и, по возможности, увидеть мир их глазами. XXVIII Парадисис утверждает, что личная жизнь Коссы в этот период мало отличалась от той, которую он вел в студенческие времена. Бессменный секретарь Ватикана, современник Урбана VI и Бонифация IX, оставивший свои записки о времени и о нелицеприятных действиях того и другого, Дитрих фон Ним, ненавидивший Коссу так, как только может ненавидеть добродетельный чиновник и обыватель «непредусмотренный» стихийный талант (и горькая эта истина годна на все времена, вспомним о гонителях Пушкина, например. Сколько тут было попросту зависти к таланту, зависти, смешанной с непониманием!), так вот, Дитрих фон Ним пишет об этой стороне жизни нашего героя: «Неслыханные, ни с чем не сравнимые „дела“ творил Бальтазар Косса во время своего пребывания в Риме. Здесь было все: разврат, кровосмешение, измены, насилия и другие гнусные виды греха, против которых обращен был когда-то гнев Божий». Последнее обвинение, по-видимому, касается мальчиков. Что ж! Римляне занимались этим видом любви вовсю, а Лукиан так даже утверждает, что для философа любовь к мальчикам предпочтительнее обычной любви к прекрасному полу. Однополая любовь, уже в силу почтения к античным традициям, должна была развиться в этом обществе, хотя как раз Бальтазар Косса этим вряд ли так уж грешил, во всяком случае, ежели исходить из сведений, собранных Парадисисом. Что он жил с женою своего брата Микеле? Тут стоит и прояснить ситуацию. Как многие итальянцы и в наши дни, как те же мафиози в Штатах, Косса никогда не позабывал о традициях своей семьи. В тяжкие времена все бросались на помощь друг другу. Вспомним, как «адмирал» Гаспар вытаскивал Бальтазара из лап инквизиции. Так вот: была девочка, сестра одного кардинала. Девочку эту Бальтазар когда-то лишил невинности. Девочка подросла (ее брат кардинал, видимо, заботился о сестре). И тут Коссе пришла в голову идея женить на ней своего брата Микеле, тоже пирата. Затея удалась. Сверх того, Бальтазар добился у Бонифация IX, чтобы тот назначил Микеле «генеральным капитаном» морских сил римской церкви. Должность немалая, и пират Микеле получал, таким образом, «крышу» престола Святого Петра. Микеле продолжал пропадать на море, как и Джованни, их четвертый брат, следуя за «адмиралом» Гаспаром. А его жена скучала в Риме. Бальтазар, разумеется, бывал у невестки и — не стоит описывать, как происходят подобные вещи! В постели они, порою, обсуждали дела Микеле и как-то так само собою разумелось, что они — семья, дружная семья, и ежели невестка когда упоминала о Яндре и прочих любовницах деверя, то это тоже было по-семейному, без слез, вздохов и прочих атрибутов ревности… И еще скажем: можно думать, что навряд Бальтазару было трудно вновь совратить молодую женщину, первая любовь зачастую помнится навечно. Знал ли о том Микеле? Возможно, генеральный капитан морских сил римского престола попросту предпочитал о том не знать! Они были слишком одна семья, и слишком труден был век, в котором они жили, спасая один другого подчас от смерти. И вряд ли мы ошибемся, ежели представим такую сцену, как Бальтазар Косса, умученный делами, политикой и враждой, приходит к невестке, роняя: — Я отдохну у тебя сегодня! И она кормит архидьякона собора Святого Евстафия, стелит ему постель, и только лишь много после неизбежных ласк у полусонного Коссы спрашивает: — Замучила тебя Яндра? — Спи! — отвечает он, совсем уже по-родственнбму ероша ей волосы и думая о Микеле: как-то он там? Совсем без раскаянья или стыда. Лучше было бы разве, ежели невестка со скуки завела себе в Риме какого-нибудь кардинала-чичисбея? Все Косса — одна семья! А об изменах Яндры Косса знал, или догадывался, нет, знал, конечно! Не мог не знать, но — молчал до поры. Биограф и ненавистник Коссы, Дитрих фон Ним, пишет: «Только в Болонье Коссе удалось совратить более двухсот женщин (любопытно, как он их сосчитал?). Он приехал туда по поручению папы для разрешения различных вопросов, касающихся церкви и политики, но не забыл при этом и своих любовных дел. Любовницами его были замужние женщины, вдовы, девушки и монахини, жившие в монастырях. Некоторые из них любили его и добровольно становились его любовницами, но некоторые были грубо изнасилованы прямо в монастырях другом Бонифация IX, бывшим пиратом. Замужние женщины сознательно жертвовали собой, потому что, хотя Косса для видимости похищал их (с их согласия), судьба их была предрешена. По возвращении в дом, который они опозорили, многие были убиты обезумевшими от злобы и ревности супругами». Сам Парадисис замечает тут, что фон Ним несколько передергивает. Косса, пишет он, щедро награждал своих любовниц, и они могли не возвращаться домой. «В те времена убийство за измену считалось делом обычным», — добавляет Парадисис. Но и то скажем, как и часто происходит в жизни, нравы — нравами, а убийство супруги, даже согрешившей, далеко не всегда выгодно мужу, да и последующий скандал, да и смута в доме… А все те случаи, когда женщин насиловали наемные солдаты бесчисленных враждующих армий? О женских монастырях того времени, по выражению Бернара Клервосского, трудно отличимых от публичных домов, и нравах монахинь пишет достаточно сам Парадисис, на чем мы ниже остановимся. Так что называть Коссу чудовищем порока ни к чему. Он поступал, как все, ежели, скажем, находились священники-убийцы, священники-атаманы бандитских шаек, ежели некий патер, небрегая целебатом, женился на двух женщинах разом и открыто (!) разъезжал с ними по Италии. Коссу, пожалуй, отличала от прочих известная доля порядочности. Так, изнасиловав единожды трех сестер, живущих без родителей, Косса затем всех трех выдал замуж. Да и что значит изнасиловал! Вряд ли так уж жестоко сопротивлялись девушки жгучему красавцу, прославленному своими победами! У Саккетти приведен рассказ об одном ловеласе, который проник в бедный скит, где жили трое девушек-монахинь, и всех их по очереди, в общем с их полусогласия, приобщил к тайнам любви. Причем последняя уже сама попросила сделать с ней то же, что и с сестрами. Да и опять же женщины — женщинами. Воспаленное воображение Дитриха фон Нима, вряд ли избалованного женскими ласками (подобные моралисты почему-то редко заслуживают внимания второй половины человечества!), многое могло и преувеличить, а как Косса вторично вообще-то попал в Болонью? Дело в том, что в Болонье, благодаря проискам Джан Галеаццо Висконти два года назад был зверски убит местный тиран, Джованни Бентивольо, проигравший перед тем сражение миланским войскам. Ненависть была такова, что даже труп тирана был изрезан, исколот и рассечен на куски, которые потом завернули в плащ и зарыли у ограды какой-то церкви. (Любопытно, что Бентивольо на этом не успокоились и в дальнейшем сумели стать главарями народной партии, противостоящей папству.) Косса все-таки, как бы того ни хотелось фон Ниму с Парадисисом, делами занимался много больше, чем женщинами. Так, еще в 1397-м году он принял в Риме Иоанна Носсаусского, приехавшего просить себе у папы Майнцского архиепископства. Кроме того, что это была огромная область Германии, Майнцский архиепископ являлся курфюрстом, одним из семи выборщиков германского императора. Германские архиепископы, да и многие епископы, были, как правило, владетельными князьями. В Италии власть папы ощущалась гораздо сильнее, и представитель папы тут имел то же значение, какое в Германии — владетельный князь. Так что именно Косса, фаворит папы, был в силах утвердить или не утвердить назначение Иоанна Майнцского, у себя на родине проигравшего выборы на эту должность. Они встретились, как встречаются проситель и властный чиновник, и естественная плата за услугу была тут же оговорена, но дальше пошло не по стандарту. Два крупных человека — Иоанн Носсаусский вряд ли уступал Коссе — сидели за столом и пили. Все уже было обговорено, но что-то мешало им разойтись. Раз за разом взглядывая друг другу в глаза, они чувствовали, что меж ними начинает расти та незримая духовная связь, которая называется зарождающейся дружбой. «Я, конечно, возьму эти деньги! — говорил Косса. — Они нужны не только папе. Тут у нас едва ли не всем приходится платить и платить…» «Если окажется мало…» — начинает было Иоанн Носсаусский… Но Косса отчаянно трясет головою: «Не то! Я знаю, что друзья не покупаются, — говорит он. — Но там у вас, за Альпами, мне обязательно нужен друг!» — Граф Белланте не хочет ли со временем стать папой? — догадывает немец и смотрит на Коссу слегка разбойно. С него на мгновение соскальзывает маска важной торжественности, и оба враз, молча, вспоминают свою молодость, и оба хотят сказать об этом, и оба молчат, молчат потому, что слишком многое пришлось бы тогда высказать каждому из них. Спасительное вино! С ним можно и ничего не говорить, а налить и чокнуться, и выпить, еще раз с чувством поглядевши в глаза друг другу. И разговор потом пойдет о разных разностях, о политике, отношениях властных лиц, о делах насущных, но будет окрашен этот разговор уже тем, иным, новым чувством, по которому безошибочно можно определить, что беседуют единомышленники, будущие друзья, в самом деле до самого конца, до предела лет, так и не изменившие друг другу. Часто ли они встречались потом? Да и встречались ли до самого рокового Констанцского собора? Переписывались? Это да, конечно! Но главное — верили друг другу. Безотчетно. Не ведая и не задумываясь почему, но — верили. И не обманулись в вере. Ну, а в дальнейшем у каждого был свой путь. Иоанн Носсаусский совершал многие дела на грани и за гранью допустимого. Свергал Венцеслава, был прикосновенен к убийству кандидата на престол (что, кстати, очень помогло укреплению власти Бонифация IX). Так что даже заслужил прозвище Пилата. Но на дружбу с Коссой, который тоже свершал многое, что в формальные моральные схемы не укладывалось, — на дружбу их это отнюдь не влияло. Они нашли друг друга. Нашли и не теряли впредь. Томачелли как-то, желая вознаградить своего помощника и друга, ставшего к тому времени папским камерарием (министром финансов) и дьяконом Святого Евстафия, предложил Коссе взять какое-нибудь епископство. В ответ Косса попросил Болонью, в которую уже прежде того был назначен архидьяконом. Болонья, однако, в церковном подчинении принадлежала архиепископу Равенны, кардиналу Мильоратти, будущему римскому папе. Неаполитанцу, у которого, уже потому что и сам папа и Косса были неаполитанцами, болонское епископство было неудобно отбирать, хотя сам Мильоратти сидел в Равенне, довольствуясь получением доходов с болонской епископии. Сверх того, республика Болонья выкупила у папы Бонифация викариат. И тут очень пригодились и Бонтивольо из цеха мясников, утверждавший, что он правнук Фридриха II, вознамерившийся захватить власть над городом, и его разгром, и старания Джан Галеаццо Висконти, почти захватившего Болонью, и победоносный кондотьер Альберико да Барбьяно, которого Косса сумел переманить на службу к папе, и масса иных событий, позволивших Томачелли после 1402-го года назначить Коссу кардиналом-легатом в Болонью и хоть так расплатиться с другом. Болонью, впрочем, несмотря на смерть Джан Галеаццо Висконти, 3 сентября 1402 года, еще предстояло завоевать. В начале 1403-го года Косса едет в Феррару, чтобы вместе с кондотьерами Малатестой, Альберико Барбьяно и маркизом д’Эсте организовать и возглавить войско, дабы попытаться снова присоединить к папской области города и земли, когда-то принадлежавшие папам, а затем попавшие под власть местных правителей. Войско собрать удалось, удалось и выступить в поход, который, по существу, возглавлял именно Косса. И как он был красив в блистающих, с чернью и золотом доспехах, верхом на коне, без шлема, и волосы развеивал ветер, — как был красив! Косса с Малатестой, оба верхами, стояли на высоте. Внизу и вдали мурашами суетились люди, двигалась пехота, ползли тяжелые неповоротливые катапульты, в разных направлениях скакала конница и только по штандартам можно было понять — какие чьи? Болонью заняли почти без боя, а теперь, на подходе к Модене, у Кастельфранко, кажется, начиналось сражение. — Гляди! — говорил Косса, показывая вперед и вниз. — Не надо ли послать конницу вон тою долиной? Мы разом отсекаем подмогу из Пармы, и потом… Малатеста глянул краем глаза на Коссу. «Новоявленный кардинал, явно умеет воевать!» — подумал он. И не для того, чтобы уязвить, а так просто, чтобы напомнить о прошлом, вопросил: — На кого, по-твоему, можно надежнее положиться, кто более стоек в бою, наемники или пираты? Косса понял, но не смутился, и ответил твердо, не глядя на вопрошавшего: — Конечно пираты! На море отступить можно только на дно! И потом, пираты честнее! Наемник может перейти на сторону врага. Пират, ежели сделает это, будет сразу убит! Малатеста вновь и внимательно оглядел Коссу. Припомнил, что тот пиратствовал более десяти лет, воевал в Африке и закусил губу. О дьяконстве папского легата следовало забыть! Обходный маневр скоро удался, и вражеская армия откатилась, открывая дорогу на Модену. Как легко дышалось! Как наполнялась ветром и волей грудь! Косса не захватил с собою из Рима ни одну из своих любовниц, даже Яндру, которая, вспомнив пиратское прошлое, сама просила об этом. Он был чист и продут ветром, голова работала ясно, и он, будучи капитаном папских войск, почти не ошибаясь, слал, кому нужно, грамоты, ссорил незадачливых владетелей друг с другом, обманом и силой открывая ворота городов. Справедливо полагая, что наемники — те же пираты, Косса разрешил солдатам грабить обывателей в захваченных селениях и уверенно шел от победы к победе. Только под Форли произошла досадная неудача. Неожиданный захват города сорвался. Прослышав о подходе папских войск, все население Форли с оружием высыпало на стены города. Так или иначе, но папское войско заняло Болонью, Модену, Имолу, Фаэнцу, Реджо и Парму, и 25 августа 1403-го года Болонья, Перуджа и Ассизи — самые богатые приходы папской области — оказались в подчинении папского легата, кардинала Бальтазара Коссы. И, добавим, Бонифаций IX мог не беспокоиться, что его помощник изменит и сядет на захваченных городах новоявленным местным тираном. Косса не изменял. Ни Урбану VI, ни Бонифацию IX. Ни женщинам, которых всегда награждал и «устраивал», когда это диктовалось обстоятельствами. Впрочем, и измен себе не прощал тоже, как не простил когда-то Монне Оретте попытку его убить. В сентябре в Болонье был обнаружен заговор. Бальтазар схватил руководителей и сам рубил им головы. Чекко да Сан-Северино, кондотьер, служивший Коссе, неточно выполнил его приказание и был обезглавлен. Был убит бывший правитель Фаэнцы Астер Манфредди, попытавшийся вновь занять отобранный у него город. Все это происходило еще за столетие до Маккиавелли, до написания его знаменитого трактата «Князь», так или иначе прославившего имя своего создателя, хотя многое, ежели не все, сказанное Никколо Маккиавелли, Косса мог бы произнести задолго до него. В конце концов, для чего же иного, как не для объединения Италии, совершал он свои блестящие походы, увеличивая к югу и северу область, подчиненную его ставленнику и другу Томачелли-Бонифацию IX? Имя кардинала Коссы, пишет Парадисис, кое-кто произносил с ужасом, но Косса знал, что делает, и уверенно шел к цели, которая, как выяснилось позже, была недостижимой тогда и стала реальностью лишь спустя почти четыре столетия. И он никогда не забывал своих сотоварищей. Ринери Гуинджи, студент, разделивший с ним некогда пиратскую судьбу, не был им брошен или задвинут в угол, как часто задвигают старых (и уже ненужных!) друзей, а стал, при постоянной поддержке Коссы, епископом Фано, и там, глядя в голубую даль Адриатики, мог достойно и богато продолжить и окончить свою, столь бурно и опасно начатую жизнь [18] . Гуиндаччо Буонаккорсо оставался «на подхвате», но он ни на что больше и не годился, как на то, чтобы быть исполнителем личных дел Бальтазара Коссы. И опять же, стареющего, теряющего силы пирата Бальтазар так и не бросил, до самого конца. А в Болонье Косса деятельно разыскивал старых друзей, кто еще остался в городе: Гоццадини, Малавольти да Канески, Изолани, Пополески приблизил к себе, одного из них, Изолани, впоследствии сделал кардиналом. Когда, опять же, в Перудже он встретился со своей старой, еще неаполитанской, любовницей и ее дочерью (мать уверяла Коссу, что девушка — дочь Бальтазара), Косса (жил он и с той и с другой) все же, хоть и не совсем веря в свое отцовство, очень позаботился о будущем своей молоденькой любовницы, выдав ее замуж за состоятельного владельца аптеки, ученого перуджийского лекаря. В Болонье он тоже, походя увидя на балконе мать с дочерью, сошелся с матерью, а еще через пять дней и с дочерью тоже. Такое сочетание, обостряющее чувственность, нравилось ему и прежде, и теперь. Ну, а о том, как оно там происходило — «молчат анналы». И хорошо, что молчат. Очень часто разврат начинается не с самого факта, а с огласки его, с «партсобрания», так сказать, где от согрешивших вымучивают прилюдную повесть об их интимных занятиях… Да, да, да! Но когда отзвучали трубы и прекратился грабеж города, куда, прежде всего, направил стопы свои нащ распутник и блудодей? Здесь, в Болонье, была его молодость, здесь были старые возлюбленные его и друзей — постаревшие, конечно, ставшие приличными матронами с обвисшей грудью и раздавшимся задом, — нет, никого из них Косса даже не думал искать! Как и студенческих «дьяволов», давно окончивших курс и разлетевшихся по стране. И отправился он один, безоружный (с одним лишь обязательным кинжалом на поясе), без охраны, даже и верного Гуиндаччо Буонаккорсо не захватив с собою, хоть и остерегал его одноглазый пират: — В городе еще неспокойно, господин, могут убить! — Неважно! Ты оставайся тоже! — отверг Бальтазар. — Я иду один! Он был в простой кожаной куртке горожанина и в обычной круглой шапке, натягивающейся на голову. И в этом простом наряде странно казался и моложе, и стройнее. Да, конечно, давно не мальчик, мужчина, сорок лет уже! И все-таки, сняв с себя кардинальскую мантию, он словно сбросил лишние годы. Он шел пешком и не торопился, оглядывал и узнавал постаревшие дома, а в знакомой улице остановился вовсе. Нет, не на свидание любви направлялся он! Да и сколько лет сейчас Име Давероне, той, прежней девочке с распахнутым взором глубоких бархатных глаз? Сорок? Около сорока? И как примет она его? И что он скажет ей? Но хотя бы поблагодарит Иму за то, давнее, спасение от тюрьмыи костра! Только посидит рядом, грустно следя, как постарела, как изменилась ее, когда-то любимая им плоть, проследит отяжелевший стан, жесткие морщины лица… Почему же так сохнет во рту и так бешено бьется сердце, не бившееся так ни в сухопутном бою, ни в морской пучине, когда они не чаяли остаться в живых? Кардинал, папский легат и хозяин трех областей оробел, словно мальчишка. И должен был постоять и унять дрожь рук прежде, чем взяться за бронзовый дверной молоток. Сколько лет! И он ведь почти не вспоминал о ней во все эти прошедшие годы! Почему же сейчас, вновь оказавшись в Болонье, он дрожит и медлит, как юноша перед первым свиданием? Косса решительно нахмурил брови, устыдясь самого себя, и взялся за ручку молотка. Удары, отзвучав, словно упали в пропасть, породив тишину. Сперва показалось даже, что в доме никого нет. Но вот раздались неспешные шаги, загремели запоры дверей. Чей-то любопытный взгляд уставился на него сквозь дверной глазок. Кажется, служанка признала-таки Коссу. Дверь распахнулась, и первые слова женщины, растерянно уставившейся на Бальтазара, были: — А Имы нет! — Уехала? Куда? Где?… — начал было Косса. — В прошлом году госпожа Давероне вышла замуж! — возразила она, тут же и похвастав: — У нее богатый муж, Аньоло Джаноби, и они живут теперь в Милане! Милан, увы, не был ни папской резиденцией, ни областью, зависимой от Бонифация IX… Постояв, еще что-то спросив (сам не запомнил, что), Бальтазар, повеся голову, тронулся в обратный путь. Служанка еще не успела закрыть дверь, когда он обернулся: — Скажи госпоже, если ее увидишь, — выговорил он, — что приходил Бальтазар Косса! Приходил ее поблагодарить… За прежнее… За что, она знает сама… И — махнул рукой. И быстро, уже не оглядываясь, пошел назад. Как все-таки нелепо проходит жизнь! Как беспощадно время! И успеет ли он хоть что-то достойкое совершить в этом злом мире, или так и продолжит прятать приступы усталости и отчаяния в новых и новых женских объятиях, дающих ему — пусть на краткий миг! — прежнее ощущение молодости и безграничных надежд: там, впереди, за гранью окоема, за подлостью, скудостью, скукой и грызней измельчавшего человечества! Двое-трое прохожих обернулись, глянув ему вослед. Кто-то тронулся было за ним, сжимая рукоять спрятанного стилета. Косса шел, не оглядываясь, и сейчас его, возможно, легко было бы и убить, нагнав и ударивши ножом. XXIX В сводчатой двусветной палате, три окна которой глядят в густой сад, из которого, вместе с запахами цветущих деревьев, вливаются вечерняя прохлада и тишина, а три противоположных обращены к Болонье, где на палево-оранжевом, густеющем на глазах и лиловеющем закате высятся уходящие к небесам узкие квадратные башни, две из которых, Азинелли и Гаризенда, наклонены, словно зубы дракона. Об одной из этих башен, наполовину разобранной уже в середине XIV века, мы находим упоминание даже в «Божественной комедии» божественного Данте: Как Гаризенда, если стать под свес, Вершину словно клонит понемногу, Навстречу туче в высоте небес. Видны ласточкины хвосты зубцов старинных палаццо и нового купеческого подворья да темнеющая череда черепичных кровель, уже неразличимая в деталях, уже превращенная в одну неровную, изломанную линию, готовую слиться с небом и утонуть в темноте. Вдали, мелодично и одиноко, бьет колокол, отмечая часы. В комнате пылает камин. В глубине, занимая всю стену, громоздится резной буфет черного дерева с пухлыми амурами на дверцах в виноградных гроздьях и закрученных листьях аканта, весь заставленный приготовленными блюдами, снедью и темными бутылями с вином. Две молчаливые женщины в кружевных наколках и парень-слуга из кардинальской челяди, призванный, чтобы таскать тяжести: супницы, неподъемное серебряное блюдо жаркого, пузатые оплетенные бутыли с вином, — накрывают стол. За столом, в креслицах, нарочито раздобытых Коссой, семеро мужчин, женщин-сотрапезниц тут нет. Сам хозяин — кардинал Бальдассаре Косса, молодой Леонардо Бруни, или Аретино, недавно прибывший из Флоренции, сподвижник Коссы Ринери Гуинджи и старые болонские друзья, буквально раскопанные Бальтазаром: Изолани, Малавольти да Канески, Пополески и Гоццадини. Они еще присматриваются друг к другу — не виделись столько лет! Разговор идет о том, о сем: о несогласиях римского и авиньонского пап, о строительстве собора Святого Петрония в Болонье, и Косса бросает, с оттенком небрежной гордости: — Если я сумею его довершить, это будет самый большой собор в Италии! Пробуют вина, обоняют аромат блюд, медлят, пока слуги еще снуют вокруг стола. Косса, развалясь в кресле, говорит Аретино (он уже представил флорентийца своим друзьям): — Знаешь, Леонардо, ты еще молод для нас! Мы все были молоды, и нам дороги воспоминания прежних годов! Но в шестнадцать лет мы бы сейчас плясали и дурачились на лугу, в двадцать — сидели у костра с бокалами в руке, обнимая подруг, в тридцать — а это как раз твой нынешний возраст! — спорили о поэзии и политике, в сорок — а многим из нас уже за сорок! — обсуждаем государственные дела, успехи и неуспеха в карьере, стремимся… К чему мы стремимся, друзья? — вопросил Косса, обозрев дружеское застолье. — Стремимся к тому, к чему и он станет стремиться в свой час! — ворчливо отзывается Изолани. — Вот, вот! — подхватил Косса с огнем в глазах, ему охота дурачиться, как в старину. — И ты теперь слушаешь зрелых мужей, каждый из которых чего-то достиг, чего-то стоит и чего-то еще жаждет! Но жизнь уже не дает нам времени на беззаботное, разгульное житье… Годы торопят! Ибо скоро уже мы достигнем своих вершин и наступит… Нет, не нисхождение! Но с этого возраста, после сорока, человек уже только отдает и редко-редко все еще постигает что-то новое! — Каждый кондотьер, — подхватил Ринери, — доживший до этих лет, и то уже начинает вить гнездо: приобретает землю, хлопочет о липовой родословной, старается упрочить свой род, получить титул, словом — устроиться! — Интересы этих людей уже скучны для молодежи, — философски высказывается Изолани, чуть насмешливо озирая Аретино. — Жизнь идет! — подхватывает Косса, вновь становясь серьезным. — Она не останавливается никогда! Но — мы скоро послушаем Гоццадини! Он божественно поет сонеты Петрарки! Я иногда, отвлекаясь от дел и денежных расчетов, думаю, что настоящее бессмертие Италии создаем не мы, и даже не зодчие или живописцы, ибо их произведения легко поддаются разрушению самим ходом времени, а поэты. И тогда я завидую таким, как ты, Аретино! Мы все умрем, не станет и памяти о нас! А сонеты Петрарки, или божественные терцины Данте пребудут в веках, будут звучать и звучать, как звучат Гомер, Овидий, Вергилий или Гораций, создавшие памятники, более прочные, чем само время! Будешь у нас в Риме, Аретино, — прибавляет Косса, словно шутя, чуть улыбаясь и наставительно подымая палец, — опасайся всех, а больше всего старшего коллегу, Дитриха фон Нима! Он постарается утопить тебя в ложке куриного бульона, который, кажется, нам уже подают! Ежели, конечно, сможет! А Петра Томачелли полюби! Он не так плох, как о нем многие говорят, да и думают! Он далеко не глуп, и с ним можно работать. Он не станет тебе мешать, а это самое великое благо из всех, которые может предоставить начальствующий своему подчиненному. Впрочем, Бонифацию IX я представлю тебя сам! И постараюсь, чтобы тебе позволили чаще ездить. Путешествия учат паче книг! — Знаешь, Изолани, — обернулся Косса к старому другу, — сталкиваясь с купцами, которые плавали в Крым, доходили с караванами до Персии, я не встречал среди них ни одного дурака, ни одного ограниченного человека! — И дело совсем не в том, — продолжает он, вновь обращаясь к Аретино, — что они родились такими или их мама хорошо воспитала! Они узрели мир, сталкивались с людьми иных навычаев, иной веры, и им пришлось шире глядеть на окружающее! Постичь и понять то, чего, сидя дома, они попросту не приняли бы и отбросили, как чуждое и ненужное. Ты, когда станешь ездить, приглядывайся к людям! Сперва узришь их своеобразие… — Непохожесть! — поправил Изолани. — Да, сперва то, что отличает их от нас, а потом, поняв и усвоив отличия, ты вновь поймешь, что люди, по существу, одинаковы и никто не лучше и не хуже других. Так же добры и так же злы, и наделены теми же страстями, что и мы, итальянцы! — Итальянцы тоже различны! — подает голос Пополески. — Венецианец, миланец, флорентиец, римлянин, неаполитанец отличаются друг от друга не менее, чем от французов, немцев или испанцев. — Нас объединяет, по существу, только язык! — весомо заключает Гоццадини. — Но вот и главное блюдо, — перебивает Косса. — Прошу всех к столу! Начались неизбежные тосты, зазвенел хрусталь. Мясо сменилось огромной зажаренной целиком, истекающей жиром камбалой. После некоторого молчания, наступающего в начале каждого застолья, — «уста жуют». Вновь поднялись возгласы, смех, речи, разговор становился всеобщим. Брали сыр, вновь и вновь запивали вином. Вспоминали прошлое, дурачились. Гоццадини, по старой памяти, подхватил одну из служанок, убиравших пустую посуду, пытался поцеловать увертывающуюся от него женщину. Бальтазар уединился с Изолани, передвинув кресла ближе к огню. — С годами все больше становится знакомых, сослуживцев, сподвижников, — говорил Косса, глядя в огонь. — И все меньше друзей. При этом люди как-то сами стремятся разойтись врозь! Много ли осталось нас? Гляди, я, кардинал и наместник папы в Болонье, сумел найти и собрать только четверых! Ты, Малавольти, Пополески да Гоццадини и все! Я не считаю Ринери, он всегда был со мной, и юного Леонардо. Как все уверяют, он — будущее светило нашей культуры. Флоренция, его породившая, не в силах обеспечить ему безбедное существование и достаток, надобный ученому мужу. Но это сделаю я. А скольких из нас не удалось собрать! Ежели ты ведаешь, что совершилось с другими, — расскажи! — Кто тебя больше всего интересует? — Да все! Все наши «дьяволы»! Ты слышал что-нибудь о Джованни Фиэски? Говорят, он стал знаменитым врачом? — О, да! Но у него, как у тебя, начались нелады с инквизицией. Ему запретили резать трупы! В конце концов, он уехал в Геную. В Генуе тоже делать было нечего, да тут еще вся эпопея миланских войн, французских нашествий… В конце концов, он уехал в Брюге, долго работал там, а теперь живет в Лондоне. Преподает, прославлен, уважаем. Свободно говорит на пяти языках. Анатомирует, делает головокружительные операции на внутренних органах, и даже на черепе… — Женат? — Кажется, нет. Боюсь, его с годами больше стали интересовать мальчики, а в Англии на это смотрят снисходительнее, чем у нас. Однако наше братство помнит! В прошлом году прислал весть о себе с одним английским капитаном, приехавшим к Джону Гауквуду, не то из Нориджа, не то из Нарвика… Помнит наши попойки, даже наших прежних подруг! — А Ованти Умбальдини? — О, наш доктор! Он сперва воротился во Флоренцию, но там с кем-то не поладил. Ему предлагали преподавать в Болонье. Не захотел. Кажется, поссорился с Мильоратти. Его критика декреталий наделала шуму! — Я слыхал об этом! Ованто чуть было не пригласили в Перуджу! — Вот, вот! А тут вся эта заварушка с Анжу, с Арагоном, и наш Ованто взял и уехал в Испанию! Сейчас преподает в Саламанке, женат на даме из Толедо и не хочет никуда уезжать. Ему там понравилось. Присылал письмо на классической латыни с описанием испанских красот. Пишет, что там удивительный воздух, легкий и необычайно чистый. Мол, ежели дышать таким воздухом, можно прожить хоть тысячу лет! И о своей супруге — возвышенно и непонятно. В общем — влюбился в Испанию и в испанок и, видимо, обрел там родину для себя! — А Флоренция? — Во Флоренцию, думаю, вернется в старости, похоронивши свою испанскую жену, чтобы умереть здесь. — А что с Бьянкой? — О! Когда приезжал Биордо, она вновь встречалась с ним, потом куда-то исчезла, а потом вышла замуж за торговца шерстью. Сейчас осыпана детьми, цветет, стала толще раза в три. Теперь, пожалуй, ей уже не стоило бы раздеваться на людях, разве что изображая подругу Бахуса! А в общем благополучна и счастлива. И у нее подрастают прелестные дочери и двое сыновей, и муж, еще более толстый, который и сейчас еще носит ее на руках! Косса знаком подозвал одну из служанок, приказал налить вина и подать сахарного печенья. — Ну, а ты? Слышал, женат, счастлив, преподаешь! Ты доволен? Слушай, Изолани! Я всегда уважал тебя и верил, что ты далеко пойдешь. Тебе обязательно надо переехать в Рим! Не будь ты семейным человеком, я в силах был бы сделать тебя секретарем-дьяконом Святого Евстафия, мое место там еще не занято, а оттуда прямая дорога к красной кардинальской шапке! Но все равно, ты подумай об этом, преподавать ведь можно и в Риме, и не обязательно носить сутану! Только не слишком долго думай, и скажи мне! В таких делах надобно поспешать, пока не переменились ветры, пока кто-то не протянул из темноты когтистую лапу к твоему пирогу. Ну, ты не юноша, понимаешь сам! Мне не хватает друзей! Именно друзей, а не соратников, которые предают тебя, когда им это становится выгодно, и видят во мне не человека, а место… Подумай, Изолани! Их тут же и прервали, снова утянувши к столу. Правда, Косса успел уже сказать все, что хотел. Вновь начались дружеские восклицания и объятия. Все старались не замечать ни морщин, явившихся у иных, ни поределых волос… Сейчас они вспоминали свою молодость и хотели казаться и быть молодыми. За столом — ровный дружеский шум. Все говорят, и никто уже не слушает друг друга. Косса кладет руку на плечо Пополески, спрашивает негромко: — Как дела? Я могу помочь тебе, мы сейчас говорили сИзолани, он намекнул на какие-то неприятности у тебя с властями Болоньи? — Да, меня не допустили в совет города, вспомнили, что я грек. — Какая ерунда! Страна, которая принимает византийских ученых и трясется над ними, как курица над цыплятами, не имеет права третировать человека за греческое происхождение! Филарг, хотя бы, да тот же Хризолор! Он нынче снова, говорят, собирается к нам! А ты — ты такой же грек, как я, — провансалец! Через де Бо во всех Косса французская кровь! Я могу помочь тебе здесь, и помогу, но, знаешь, в дальнейшем перебирайся в Рим! — Не думаю, что… — Ты боишься, что я не удержусь? Пока сидит Томачелли… Но ты, возможно, прав! Вовлекать друзей в собственные беды всегда некрасиво. Но ежели я подымусь… Высоко подымусь! Ты ведь приедешь ко мне? — Да, Бальтазар, да! — отвечает Пополески и жмет ему руку с увлажненным взором. — И еще… — Бальтазар медлит, щадя друга. — Я все боялся тебя спросить… — О сестре? — догадывается тот. — Да, о ней! Все-таки Джильда была участницей наших оргий… — Не смущайся, Бальтазар! Что было — было. Я и тогда разрешал ей… Что-то понимал, наверно, неясное ей самой. А теперь… Я ее уже дважды выдавал замуж. Первый раз ничего не получилось, и слава Богу, что они сумели развестись! А сейчас, кажется, явилось что-то прочное. Он — живописец. Джильда уже Родила от него девочку. Недавно даже обвенчались. Я от него не скрывал прошлого сестры. И знаешь, что он мне ответил? Мол, он может гордиться тем, что его жена так хороша, что нравилась многим! Наверное — любит! Во всяком случае, во всех его картинах на античные темы присутствует она: то Венерой, то Дианой, то Нимфой. «Когда мы умрем, — говорит, — пусть людям останется память о ее красоте!» Еще один из друзей, Малавольти, был нерадостен, и Косса, углядев, подошел к нему. У Малавольти, как и у Пополески, не задавалась карьера. — Ты будешь в городском совете Болоньи, или я не кардинал и не папский легат! — говорит Косса, обнимая друга. — Ив совете университета тоже! В той мере, в какой папская казна финансирует болонский университет, в той же мере я имею власть распоряжаться назначениями! Малавольти молча кивает ему, глядит грустными глазами. — Я сейчас не о том! — говорит. — Ты помнишь Ренату, Бальтазар? Нашу общую подругу? — Да, помню, и что с ней? — Рената Фиоравенти умерла. Ты знаешь, она принадлежала всем, но могу тебе признаться теперь, когда все уже прошло… Я любил ее, любил больше всех и ревновал безумно, к тебе, к Фиэски, к Биордо — ко всем! И когда она умерла, я плакал. Заперся дома, сидел один, пил вино и плакал, глядя в огонь. И вспоминал, как она освобождала из платья свои упоительные розовые груди… Я потому и не женился, и уже не женюсь никогда, тем паче что выбрал духовную стезю. Что с нами происходит, Бальтазар! Куда мы идем? Мне порою страшно: это наше буйство плоти, эта вседозволенность, жажда наслаждений без отдыха и конца… И гнев, и злость, и постоянные войны, в которых гибнет наша лучшая молодежь, наша молодость, будущее Италии! Ты не заметил, что исчезают воистину красивые мужские лица? Не видишь, как все больше становится этих низменных, подлых и хищных рыл? Не боишься этого огрубения, которого не было, не могло быть еще полтора столетья назад! Да, хватало всего и тогда, но строили соборы, а не дворцы, ходили в крестовые походы, освобождать гроб Господень, а не захватывать какую-нибудь Падую, Модену или Лукку друг у друга! Мы мельчаем, мельчаем на глазах, Бальтазар! Косса, перемолчав, предлагает другу от всего сердца: — Малавольти, иди ко мне! Я сделаю тебя епископом, дам кафедру, с которой ты сможешь поучать и призывать к истине и добру, ибо без этого все наши одоления на врагов и вправду бессмысленны! Я собираю богатства, но порою… Порою полностью согласен с тобой! А! — машет он рукою. — Не стоит сейчас! Но зову я тебя вполне серьезно! А теперь давай пить и радоваться! — Сыграй нам и спой, Гоццадини! — возглашает Косса громким голосом, подымая бокал и подымаясь сам. — Сыграй и спой, как ты пел тогда, в нашей молодости! Я не стал звать наемных музыкантов, надеясь на тебя! Музыка возвращает юные годы, когда звучат терцины, забываешь о морщинах на лицах друзей и подруг! — А как твоя любовь, Бальтазар? — весело отзывается Гоццадини, настраивая лютню. — Ты все с Яндрой? Не изменил ей? О, это было великое время! Ты не расстался с Яндрой и, значит, не обманул нас! Ты знаешь, почему мы все кинулись в эту головокружительную авантюру? Штурмом брать тюрьму капитанов Святой Марии? Надоело только читать о рыцарях и их великой любви в рыцарских романах! Ты был посланцем от всех нас, нашею гордостью и нашею верой. Через тебя, помогая тебе, мы и сами становились людьми! Мы дерзали! Мы делались рыцарями прежних времен! Яндра делла Скала была для всех нас недостижимою прекрасной дамой, которую надобно освободить из замка злого волшебника. И потом… Когда ты ушел на море… Ты знаешь, мы боялись, что ты ее бросишь! Ты бы тогда разрушил, раздавил нашу общую мечту! Очень жаль, что у вас с нею не народилось детей. Хотя, может… Может, и это понятно! Прекрасная дама и дети, писающие в ночной горшок, кухня… Все это несочетаемо друг с другом. Я даже не хотел бы узреть ее сейчас! Годы идут, а прекрасная дама обязана оставаться вечно юной и никогда не стареть… Ладно, Бальтазар! Забудем о горестях и ударим по струнам! Ты хочешь сонетов Петрарки? Пусть будет так! Пусть плачет за нас великий флорентиец, написавший бессмертные слова: «Там, под туманными и короткими днями, где рождается племя, которому не больно умирать!» …И если кто проходил в этот ночной час по улице, мимо окон кардинальского дворца, то невольно замедлял шаги и останавливался, слушая серебряные переборы лютни и высокий голос певца, льющийся из отверстых окон, чаруя и замирая. И долго стоял, когда уже последние звуки, дозвенев, замирали в отдалении, и тогда лишь трогался дальше, невольно сдерживая шаг и поминутно оглядываясь назад, на освещенные окна. Вечер истаивал. Был тот жестокий час, когда на всех наступает усталость. Пополески спал, сидя в кресле. Засыпал, клевал носом, и Аретино. И Косса мигнул служанке, тихонько, не привлекая внимания, отвести молодого ученого в его комнату, а всем другим также приготовить постели. Обезволившие друзья расходились (точнее — «разводились») один за другим. Ринери Гуинджи стоял у окна и оборотил к Бальтазару ищущий взгляд: — Ты знаешь, у меня весь вечер было сложное чувство: я присматривался к ним и не узнавал прежних друзей! Мы все слишком изменились! И собери нас вторично — нам не о чем станет говорить! — Ты прав, Ринери, но прав только в одном: люди не живут прошлым! Но я вовлеку их, особенно Изолани, в нынешние наши дела, и у нас появится вновь то, что соединяло нас когда-то, и будет соединять вновь! Пойдем спать, скоро утро… И я тебе обещаю, что ты уже в этом году станешь епископом Фано, так что подыми голову выше, Ринери! Жизнь наша не прошла даром, и мы еще не умерли, мы живые, с тобой! А то, что говорил Гоццадини… — О Яндре? — Да, о Яндре! Пренебреги! Он прав, прав и я. Той прежней Яндры уже нет, как нет, а может и не было тех рыцарей, которых воспевали трубадуры. Но они были в мечтах, или, скажем, были легенды о них! И без этих легенд о них — именно легенд! — всем нам очень трудно было бы жить… Ринери внимательно, снизу вверх, посмотрел на друга. У Коссы было хищное лицо, и упорный пугающий взгляд уходил в темноту ночи, что-то, ему одному ведомое, разыскивая в ней. Сказка оканчивалась, и вновь вступала в свои права жизнь. — Ринери, ты завтра едешь во Флоренцию. Надо отвезти деньги Джованни д’Аверардо Медичи! Большие деньги! Десять тысяч флоринов! А Мазо Альбицци ни в коем случае не должен об этом знать. И о письмах, которые ты отвезешь Медичи, он не должен знать тоже! А вот самому Мазо передашь мое послание республике относительно Пизы. И ежели они намерены послать посольство ко мне, в Рим, то постарайся, чтобы в это посольство был обязательно включен и Джованни д’Аверардо! — А ежели Мазо Альбицци не согласится? — Мазо должен согласиться, у него нет выбора, ибо это в интересах республики. Не получив Пизы, Флоренции не жить! Она задохнется, не имея выхода к морю! Он продолжал смотреть в сущую тьму, и лицо его, не освещенное светом свечей, замкнутое, вновь деловое лицо казалось совсем мертвым. XXX Сразу после смерти Джан Галеаццо Висконти в Милане началась непредставимая возня переворотов, восстаний, свержений и убийств. Кондотьеры дрались друг с другом. Катерина, вдова Джан Галеаццо, отчаянно пыталась и не могла удержать власть, а возрадовавшиеся соседи отхватывали кусок за куском от вчера еще сильного миланского герцогства. Косса также воспользовался ситуацией, вытеснив миланские войска из захваченных ими волостей Романьи. Успокоив и укрепив захваченные города, Бальтазар Косса помчался в Рим. Ходили слухи, что Галеаццо отравили флорентийцы. Слухи почти невероятные, истиною которых было только то, что проживи великий Висконти еще несколько лет, и с Флоренцией было бы покончено. Он ехал на этот раз вместе с Ринери, Аретино и Изолани, вез их на «показ» Бонифацию IX. С ним было шестеро хорошо вооруженных слуг, скакавших верхами следом. На дорогах было неспокойно: еще бродили там и сям шайки отставших от своих кондотт и кондотьеров солдат-грабителей. Стояла весна, и все цвело. Еще не раскалилась земля, и голубой горный воздух бодрил, свободно вливаясь в грудь. В коляске сидели все свои, и Бальтазар был предельно откровенен, объясняя: — Нам надо беречь Романью уже не от миланского герцога, а от притязаний Мазо Альбицци и прочих! А во-вторых — помочь Флоренции получить Пизу! Да, да, помочь! Именно теперь, когда Галеаццо нет, а на престоле Милана сидит Катерина Висконти со своим Барбаварой, которого, кроме нее самой, не любит никто! Ехать порешили не через Флоренцию, а прямо на Форли и далее до Чезены, и уже от Чезены подыматься в горы, на перевал, и дальше на Перуджу, переходя из Тосканы в Умбрию, по горам, мимо озер, через Сполето и Терни, через горы Сабинии — в Рим. Дорога занимает почти неделю, экипаж трясет на всех выбоинах пути, иногда трясет так, что спутники валятся друг на друга. Сверх того, от долгого сидения затекают ноги, и когда устраивают дневку, кормят и поят коней, все с удовольствием вылезают из обитого кожей нутра, ковыляют, разминая ноги (неизбежно ныряют в придорожные кусты), достают сундучок с провизией, закусывают, любуются красотами окрестных гор и цветущих садов… Солдаты разводят жидкий костерок. Все, и обслуга и клирики, присаживаются к огню. С прибаутками извлекается мех с вином. Чаша идет по кругу, на время пути исчезают социальные перегородки или, во всяком случае, становятся почти неощутимыми. В припутной деревне купили козьего молока и влажный овечий сыр в плетенке, только что вынутый из рассола. До монастыря, где им надобно ночевать, еще далеко. Дорога все равно отдых! Отдых от ежечасной битвы жизни, от ненависти и вожделения, от сжигающих нас забот, в борьбе с которыми изобретались человечеством тьмочисленные способы ухода от мира: от бочки Диогена и лесного скрытничества далекой Руси до скитов и монастырей, которые все равно не спасают, ибо страсти не вне, а внутри нас и пребывают с человеком в любой пустыне. Как быть? И слышится горький вздох христианского мыслителя: «Не можем тело-убийцы быти». Мало кому дается с детства свобода от страстей! Мало кто может направить страсти горе, к Богу! (И это — святые.) Прочим, множеству, лишь в старости приходит некоторое успокоение, является возможность глянуть окрест остраненно, незамутненным оком. И то мало кому! И может быть, только в пути, в дороге, отступает от нас бремя страстей человеческих, и являет себя редкий миг оглянуться и узреть несказанную красоту творения Божьего! Аретино лезет на каменную осыпь, пытаясь достать какой-то цветок, прилепившийся к трещине скалы. Цветок ему не нужен, но нужно движение, нужно выплеснуть из себя скованную коляской радость дороги… Выть может, истинное путешествие надобно совершать (всмотримся в само это слово: путешествие!) только пешком с посохом в руке и торбою за плечами. Или, в крайнем случае, верхом на лошади. С седла шире раскрываются дали, и земля просторнее глядится окрест. А это удивительное ощущение живого! Живого существа под тобою, движущейся конской спины, теплой шеи, жесткой гривы коня, густого запаха конского пота, ощущение самого норова лошади, с которой надобно подружиться, познав все ее привычки и капризы! Мы, нынешние, так редко именно путешествуем, что забыли и самое значение этого слова, утверждающего приоритет пешего пути. Мы даже и говорить с пастухами, последними странниками на земле, разучились! — Погляди, Аретино, вон туда, на эти синеющие горы, — сказывает Бальтазар, — и ты, Изолани, погляди! Вон туда! Видишь вон ту, самую высокую вершину? Эта гора — сказка. Сказка наших дней. Там, на вершине, Сан-Марино, крохотная республика, о которой знают немногие! Гору эту невозможно взять. Единственная дорога сильно укреплена, а склоны таковы, что по ним и горный козел не влезет! Да и грабить у них, по сути, нечего. Живут своим трудом, не собирая богатств. Так вот: тысячу лет назад — тысячу лет!, а может и больше, гора эта принадлежала богатой римской матроне, и, естественно, вовсе была ей не нужна. У нее заболел сын, единственный. И нашелся каменотес Марин, который вылечил мальчика. Дальше, как и во всех сказках: «Бери, чего хочешь!» Он попросил гору. Она отдала, подарила. У Марина была своя мечта: создать такую общину, где все были бы равны, и все трудились. Он подобрал людей, единомысленных с ним, и они ушли на гору. Создали себе законы, чужих решили не принимать. И вот — живут! Проходили века, в Италию вторгались гунны, готы, лангобарды, вандалы, — кого тут только не было! Высаживались Юстиниановы ромеи… И никто их не захватил! — Не нужны были? — предположил Изолани. — И да, и нет! Захватывают не только то, что нужно, но и то, что можно, в конце концов и сами люди — тоже товар. Конечно, гору было бы не взять, но можно было зажать их в кольцо, уничтожить посевы, голодом заморить: пусть сидят на горе, пока не сдохнут, да мало ли! Для меня самое удивительное, что они научились передавать свои заветы друг другу. Люди умирают, рождаются новые, но Сан-Марино стоит нерушимо на месте своем. И живут они так же, как встарь. Лепят какие-то горщки, продают… Видимо, далее и неплохо живут! Кругом — какие-то наши войны, захваты, сражения, костры, тысячи убитых, споры, ссоры… А рядом, и уже тысячу лет, — республика Сан-Марино! Прожившая уже теперь почти столько, сколько просуществовала римская империя. Меня это даже страшит! Видал я многое… И никто, понимаешь, никто не восклицает, не приходит в восторг, не гневает, не рвется непременно уничтожить или непременно прославить их… Как, Аретино, проживет твоя Флоренция, будучи свободной, тысячу лет? — Неведомо, что стало бы с ними, имей они то, что имеет Флоренция! — возражает Аретино, нахмурив брови. — За тысячу лет родила ли эта республика хотя бы одного историка или поэта? Они заплатили за свое существование слишком дорогую цену! Цену творческого бесплодия! Косса усмехнулся и промолчал. Он знал, что Аретино ответит именно так, но он знал и другое. Сколько раз после кровавых абордажей, кутежей и пьяных драк вскипала у рыцарей моря мечта о далеких блаженных островах, где живут люди, не ведающие ни зависти, ни войн, ни воровства. Где круглый год плодоносят деревья, а от аромата цветов кружится голова. Где счастье и тишина, где то, что можно назвать земным раем, и куда надобно только доплыть, досягнуть, Добраться! Что же отрывало от мечты, заставляло возвращаться вновь и вновь к заплеванным кабакам и вонючим портовым шлюхам, спускать в кости все заработанное потом и кровью, своей и чужой, и вновь пускаться в море, грабить чужие города, топить корабли и только иногда вздохнуть вновь о счастливых островах там, за Геракловыми столпами, в океане… Островах блаженных, которых никто не искал, да и не достигал никогда… Не такой же ли остров земной радости эта республика, расположенная на темени гор, где нет своего Данте, ни Петрарки, но есть горсть людей, которые порешили жить, подчиняясь только себе самим, и уцелели! Сумели уцелеть за целую тысячу лет! Скудные поля пшеницы, виноградники, да огородики по склонам горы, да стада коз, овец, коровы, лошади… И — крепость на горе. Неприступная крепость. Которую, к тому же, всегда есть кому оборонять… Уцелеют ли они и впредь, научит ли опыт этой горсти людей чему-нибудь одичавшее человечество? И не может ли быть так, что наши дворцы и храмы, строки поэтов и картины художников — все это рождается на земле, удобренной грязью и кровью, и не могло бы иметь места на иной, счастливой земле? Быть может, Рай — это когда людям, как Адаму и Еве, не надобно даже одежды и вообще не надобно ничего из надобного нам? Сумел бы Данте воссоздать картины Ада, ежели бы не видел этих картин ежечасно собственными глазами?! Да и он, Косса, ежели бы не стоял, бледнея, с абордажной саблей в руках на качающейся палубе корабля, смог бы стать тем, кем он стал теперь? И чего надобно желать, живя на этой грешной планете? Синяя гора в отдалении заволакивалась туманом, исчезала, меняясь, и исчезла за очередным поворотом дороги, будто ее и не было. Все ближе к Риму, и все серьезнее становится Леонардо Аретино, только тут, на подъезде, осознающий до конца добровольно возложенный им на себя крест. А трое старых друзей — Косса, Ринери и Изолани — все теснее сближаются, все больше молчат, все реже раздается меж ними: «А помнишь!». Сейчас важнее всего, как встретит друзей папа Бонифаций IX, Петр Томачелли, друг и родич Коссы, но… Но и начальствующий, но и глава, облеченный непререкаемой властью, по утверждению Гильдебранда, и над телами, и над душами людей. Рим ошеломил Аретино: и разочаровал, и заворожил, и потряс. Он наконец-то увидел вживе циклопические сооружения великих римлян, он наконец-то прикоснулся к чуду, открыв для себя разом и величие, и жалкую нищету разоренного вечного города. Изолани уже бывал в Риме, и не раз, а потому, прежде всего, заинтересовался, где их поместят? Хотелось вымыться горячей водой, переменить полное насекомых дорожное платье, поесть и отдохнуть. Впрочем, кардинал Косса сумел устроить друзей со всем подобающим удобством. И уже вечером другого дня все четверо сидели в гостях у Томачелли, все еще не верившего до конца, что Джан Галеаццо умер, и теперь главным его врагом становится вчерашний друг и союзник, неаполитанский король Владислав. Минуя обычную волокиту канцелярий, устраиваются дела очередного Бальтазарова протеже. Леонардо Бруни становится нотарием папского двора, и тут же ему изыскивают жилье, с хозяйкой и столом, дабы новому секретарю не заботиться о собственном пропитании. Но все это потом, потом! Томачелли жадно выслушивает политические новости. Глазами вопросив Коссу, приказывает слуге поставить дорогое вино на стол. Разговор после того идет живее и откровеннее, Аретино приходится попотеть, изъясняя все извивы флорентийской политики и реальный вес каждого из политических деятелей. А совсем уже отступивший от первоначальной строгости Томачелли опять показывает глазами: может быть?.. Но Косса трясет головой, отрицая: нет, это уже лишнее! Ты для них папа римский и только! Так что девической обслуги за столом так и не появляется. К тому же Томачелли сильно постарел, и это вызывает у Коссы смутную тревогу. Но во всем прочем разговор идет серьезный, и застолье достаточно серьезное. Что делать с наскоками авиньонского папы? Как усмирить Владислава? Как успокоить буйную римскую чернь? Разговор от римских дел перепрыгивает к международным. Кастильский король послал посольство к Тамерлану, разбившему Баязета. Касаются ли события, происходящие в далекой Азии, папского престола или нет? Не стоит ли за ними Бенедикт? Не упускаем ли мы возможность решительно расправиться с турками, отплатить за разгром под Никополем, спасти Византию и подчинить ее, как и было задумано, католической церкови? Венецианцы вновь отстраивают Тану, хорошо это или худо? Кто нам ближе — Венеция или Генуя? В Ливонском ордене нынешний магистр Валленрот — атеист. Как быть? Как в этом случае отнестись к Польше? Что говорит наш легат, встречавшийся с архиепископом Гнезненским? А как сокрушить Бенедикта, начавшего в Испании массовую кампанию по добровольному перекрещиванию евреев в христианскую веру? И как в конце концов устроить так («Это работа для тебя, Аретино!»), чтобы тайная канцелярия папы римского не уступала ни в чем авиньонской, где и ведение бумаг, и сбор сведений поставлены до сих пор много лучше, чем у нас? — Пока ты сидишь в Болонье, мне здорово тебя недостает! — ворчливо жалуется Томачелли. — Этот невозможный фон Ним выпил из меня всю кровь по капле! И ежели бы я мог от него отделаться… Беда, что он слишком много знает, и, не дай Бог, окажется в Авиньоне! Косса чуть улыбается краем губ. Начинается неизбежное, что можно назвать политикою папского двора и что состоит на три четверти из доносов, жалоб, подслушиваний и подглядываний. XXXI Послы Флорентийской республики, посланные к папе и его полномочному представителю кардиналу Бальдассаре Косса, Джованни д’Аверардо Медичи и Филиппе Магалотти, прибывают в Рим. Бонифаций IX устраивает им торжественный прием. Их чествуют во время службы в соборе Святого Петра и принимают в Латеранском дворце. Все дальнейшие деловые разговоры ведутся при плотно запертых дверях, самим кардиналом Коссой. Это трудный разговор, больной разговор, где упоминается и король Владислав, и Луи Анжу, где ворошат старые грамоты и вспоминают позабытые было гарантии и взаимные обязательства. Проще сказать — идет торговля. Что будет позволено и что нет Флорентийской республике, взамен чего патримоний Святого Петра отступается от некоторых своих прав, позволяя республике захватить Пизу в полное свое владение, и даже выкупить викариат. Впрочем, о викариате споры еще впереди. Рим пока не хочет отступаться от своих духовных прав и связанных с ними доходов, а республика… Республика устами Магалотти обещает «подумать». И уже поздним, поздним вечером одного из этих напряженных дней Косса сидит в укромном кабинете своего дворца вдвоем с Джованни Медичи, кормит и поит гостя сам (никому из слуг тут, в Риме, нельзя доверять полностью!), и говорят они уже не о нуждах республики, а о делах взаимного банка, о вкладах Коссы, о распределении сумм, влагаемых Джованни в различные предприятия. Джованни, несколько похудевший за прошедшие годы, кутает руки в просторные рукава своего долгого кабана. Ему, видимо, холодно, хотя в помещении тепло. Негромким голосом, лишь иногда заглядывая в памятную тетрадь, отчитывается перед Коссой о сделанных вложениях. Подняв взгляд и выдержав паузу, сообщает, какой процент от прибыли следует Коссе и какой ему, д’Аверардо Медичи. Косса считает, шевеля губами, медленно склоняет голову, иногда спорит, чаще — соглашается. По ходу дела подписывают грамоты, ставят на них печати того и другого. По мере того, как деловая часть разговора подходит к концу, оба, и тот и другой, добреют, взаимное напряжение отпускает их, и уже является аппетит, и пристойно позвать служителя, повелев принести горячие «фрутти ди маре» с макаронами под сложным соусом, и пристойно выпить хорошего испанского вина. Надо признать, что дела идут успешно и прибыли банка радуют и того и другого. — Ежели возможно было бы прикрыть все прочие ростовщические конторы хотя бы в патримонии Святого Петра! — роняет Медичи, как недостижимую цель, как мечту, и Косса отвечает с улыбкой: — Для этого мне надобно прежде самому стать папой! Оба осторожно смеются. «Такое ли уж это смешное предположение?!» — думает каждый из них. Бальтазар расспрашивает о делах и намерениях Мазо Альбицци. — Я, на всякий случай, размещаю наши конторы в других городах и капиталы перевожу туда! — возражает Джованни Медичи. — У меня дома они, ежели даже захотят, не получат ничего, кроме голых стен! Косса доволен. Значительная часть этих средств принадлежит ему. И ему очень не улыбается как гибель Флоренции, так и диктатура Альбицци, так и гибель-банкирской конторы Джованни д’Аверардо Медичи, на счета которой исправно поступают доходы с городов Романьи, подчиненных Коссе. Разумеется, не все, а то, что он может вырвать, не очень привлекая к себе внимание. Ему надо много денег. Очень много! На подкупы кардиналов, умеющих только получать и тут же тратить, на оплату кондотьеров, на тайные подачки французским герцогам — на все! Политика связи Анжу с семейством Косса стала уже традиционной, и он не хочет ее менять без крайней нужды. Нужды, которая нынче отнюдь не просматривается. Напротив, надобно опять обращаться к Луи II Анжу, чтобы удержать Владислава в его неукротимом стремлении к северу. Ежели Флоренция получит Пизу, банк МедичиКосса тоже расцветет, а там, возможно, и во Флоренции переменится власть, особенно ежели Медичи, с его помощью, осильнеют, а Мазо Альбицци своим непомерным честолюбием оттолкнет от себя основную массу городских пополанов… Урядив до конца все взаимные расчеты, довольные друг другом, они пьют и едят, и Джованни рассказывает о своем сыне, Козимо, которому уже четырнадцать лет, и как он учится, и уже читает по-латыни Тацита, сравнивая Мазо Альбицци с Помпеем, а своего отца с Цезарем (тут Джованни улыбается доброю размягченной улыбкой), и как уже постигает дела, разбирается в бухгалтерском учете, ведает наизусть цены на шерсть и сукно, всячески радуя сердце своего родителя. — А ваша супруга? — вопрошает д’Аверардо, отлично знающий, кем Яндра делла Скала приходится кардиналу Коссе, у которого официальной супруги вообще не может быть, — но как же тогда назвать донну Яндру, не обидев ни ее, ни знатного компаньона своего? — Госпожа делла Скала, — отвечает, помедлив, Косса, — очень хотела встретиться с вами, д’Аверардо, и ежели вы не возражаете, сейчас, когда мы покончили с делами, я приглашу ее к нам! Фраза означает многое, в частности и то, что о делах компаньонов синьора Яндра знать не должна, и Джованни понимающе склоняет голову. XXXII Разумеется, одним папским разрешением дела Флоренции с Пизой закончиться не могли. Дабы не растекаться мыслию по древу, мы попросту процитируем тут сводку пизанских событий с 1402 по 1408-й год из книги М.А. Гуковского «Итальянское возрождение». «Проблема получения хотя бы какого-нибудь выхода к морю в течение многих десятилетий была одной из важнейших экономических и политических проблем Республики на Арно. В последние же месяцы владычества Джан Галеаццо, когда, казалось, миланский властитель вот-вот задушит живущий торговлей город в кольце безвыходной блокады, стремление республики к морю приобретает характер судорожного отчаяния. В начале 1402-го года республика делает попытку получить у Карло Малатеста льготные права на пользование неудобной, расположенной в Тирренском море Чезеной, но Малатеста отказывает. Попытка договориться с Луккой об использовании Мотроне как промежуточного пункта на пути в Геную также терпит неудачу ввиду непримиримой враждебности к Флоренции властителя Лукки Паоло Гвиниджи. В июне 1403-го года удается добиться у Герардо д’Аппиано разрешения на пользование портом Пьомбино, но порт этот неудобен и небезопасен из-за пиратов, свирепствующих у недалекого острова Эльбы. Заправилы республики постоянно помнят о том, что все это временные, не вполне устраивающие полумеры; настоящим решением было бы только овладение устьем Арно и господствующей над ним Пизой. И мечта об этом никогда не покидает флорентийское правительство, тем паче, что и папская администрация, возглавляемая кардиналом Бальдассаре Косса, стремится, избавившись от флорентийских претензий в Романье, направить ее внимание на Пизу. Так, посланные весной 1403-го года к кардиналу послы Джованни Медичи и Филиппе Магалотти сообщают осенью того же года, что папская администрация готова поддержать претензии республики на Пизу. Уже в последние месяцы правления Джан Галеаццо Флоренция постоянно пытается через своих тайных агентов объединить всех недовольных властью Висконти в Пизе и организовать их силами восстание. Об этом неоднократно информирует миланское правительство его верный слуга — властитель Лукки Паоло Гвиниджи. Когда избрание в Германии нового императора Рупрехта Пфальцского (с 1400 по 1410 гг.) вызвало в Италии всеобщее возбуждение, флорентийским послам, направленным для принесения поздравлений новому правителю, было поручено хлопотать об отобрании Пизы у Висконти. После смерти Джан Галеаццо Флоренция сразу же начинает разрабатывать планы захвата устья Арно силой. 15 января 1404-го года республика направляет в Пизу трех послов — Филиппо Магалотти, Ринальдо Джанфильяцци и самого Мазо дельи Альбицци с приказанием: «Стараться мягкостью, силой или хитростью добиться обладания этим городом, используя либо политический договор, либо соглашение о покупке». Но это столь авторитетное посольство не добилось ничего; вооруженные силы, посланные в конце января 1404-го года для внезапного захвата города, также вернулись ни с чем. Первые неудачи не останавливают Флоренцию. Она продолжает свои попытки интригами и силой захватить столь нужную ей соседку. Понятно, что слабый и чувствующий всю непрочность своей власти Габриеле Мария Висконти судорожно ищет поддержки извне, он пытается опереться на Сиену, но, не получив надлежащих гарантий, обращается к главному представителю Франции в Италии маршалу Бусико. Переговоры идут в Генуе спешным порядком. 7 апреля 1404-го года французские представители выдвинули следующий проект: Габриеле Мария и его мать обязуются платить французскому королю ежегодную дань и обещают безоговорочную верность, для обеспечения которой передают французским войскам цитадель Пизы и принадлежащий ей порт Ливорно. В вознаграждение за это Франция и подчиненная ей Генуя обещают Пизе защиту от нападения и претензий любого соседа. Условия эти немедленно приняты. 15 апреля договор подписан. Королевское знамя Франции взвивается над цитаделью Пизы, извещая весь мир о подчинении города могущественному королевству. Через несколько дней во Флоренцию прибывает специальный посол Бусико, сообщающий то же правительству республики. Попытка Флоренции протестовать против французской власти над Пизой приводит только к обострению отношений с Францией и к конфискации в Генуе всех флорентийских товаров на сумму около 100 тысяч флоринов. Флоренция вынуждена смириться и на время признать существующее положение. Уже 24 мая того же 1404-го года неустойчивый и капризный Карл VI передает Пизу своему брату — мужу Валентины Висконти, Луи Орлеанскому, который, впрочем, вскоре поручает тому же Бусико управление городом, сохраняя Габриеле Мария Висконти в качестве марионеточного государя. Опять возникает проект итальянского похода герцога Орлеанского, впрочем и на этот раз оказывающийся несерьезным. Но ожидание этой экспедиции заставляет вооружиться и готовиться к контрмерам римского папу Бонифация IX и его защитника Владислава Неаполитанского. В этой тревожной обстановке осторожное правительство Флоренции, не отказываясь от своих претензий на Пизу, предпочитает вести выжидательную политику. Под руководством Бусико в Генуе происходят секретные переговоры между представителями Флоренции и Пизы. 25 июля они заканчиваются заключением перемирия сроком на четыре года. Согласно его условиям территориально соблюдается статус-кво, флорентийцам же предоставляется право свободно циркулировать и торговать в пизанском порту. При нарушении условий соглашения нарушитель уплачивает французскому королю штраф в 150 тысяч флоринов. Габриеле Мария старается использовать это временное затишье для усиления своего положения, он присоединяет к своим владениям Кастельнуово ди Луниджана (4 июня 1405 г.), ведет переговоры о союзе и взаимопомощи с Луккой и Владиславом Неаполитанским, сохраняя в то же время верность своему главному покровителю Бусико. А между тем, последний в союзе с находящимся в Генуе авиньонским папой Бенедиктом XIII вырабатывает новый план, угрожающий власти беспомощного наследника Джан Галеаццо. Через флорентийского купца, живущего в Генуе, Бонаккорсо дельи Альдеротти, Бусико и папа извещают Флоренцию о том, что они готовы уступить (или, вернее, продать) республике Пизу на условии принятия ею авиньонской ориентации и полного включения во французский лагерь. Тотчас же вГеную направляется один из ведущих политических деятелей Флоренции — Джино Каппони, оставивший затем воспоминания обо всем этом деле. После нескольких предварительных встреч с Альдеротти Каппони принят самим маршалом Бусико, который требует безоговорочного признания авиньонского папы и уплаты за Пизу под видом субсидии 400 тысяч флоринов. Возможно, что не без участия Флоренции слухи об этих переговорах доходят и до Габриеле Мария. Смертельно напуганный и прекрасно знающий, чего можно ожидать от коварного и корыстного Бусико, Висконти сразу же обращается к первому лицу Флоренции — Мазо дельи Альбицци, который с разрешения правительства выезжает в Пизу. Однако, так как Висконти просит о помощи и поддержке, а Альбицци говорит о продаже, соглашение не достигнуто, и Мазо возвращается домой за инструкциями. Но слухи и об этих переговорах вскоре стали широко известны, и в первую очередь в самой Пизе. Возмущенные предательством своего непопулярного повелителя, обычно враждующие между собой партии и группировки города объединяются против него, и 20 июля 1405-го года весь город охвачен восстанием. Габриеле Мария Висконти и его мать едва успевают спастись в цитадели, откуда обращаются с отчаянными призывами о помощи то к тому или другому из кондотьеров, то к своему официальному покровителю маршалу Бусико. Ряд дней продолжается осада цитадели. Наконец, в первых числах августа к городу с разных сторон подходят сначала корабли, а затем сухопутные вооруженные силы французов. Сам маршал Бусико тоже прибывает к стенам восставшего города. Опираясь на эту поддержку, Габриеле Мария пробивается через ряды осаждающих и прибывает в Порто Венере, где встречается с Бусико. После кратких переговоров он отправляется в Сарцану, в то время как маршал во главе своих авиньонских войск остается на пизанской территории, продолжая, однако, мечтать не столько об усмирении города, сколько о продаже его Флоренции. 10 августа два уполномоченных маршалом генуэзца прибывают в Пьетрасанту для переговоров с представителями Флоренции, и одновременно Мазо дельи Альбицци направляется к Габриеле Мария для того, чтобы попытаться договориться и с ним. Властитель Пизы понял теперь всю безнадежность своего положения и потому не слишком дорожится. Условия соглашения вырабатываются сразу же: Висконти продает Флоренции как Пизу, так и ее владения, включая несколько замков, принадлежащих лично Бусико, за относительно скромную сумму в 80 тысяч флоринов. Для того чтобы сохранить видимость подчинения Франции и не раздражать напрасно эту могущественную страну, Флоренция соглашается посылать ежегодно королевскому управителю Генуей серого коня, как феодальную повинность. 21 августа синьория Флоренции уполномочивает четырех своих граждан (среди них уже известный нам Джино Каппони) на окончательное подписание договора, а через два дня поручает им же принять от ее имени Пизу, согласно условиям этого договора. Последний действительно подписан 27 августа, и тотчас же уполномоченные Флоренции принимают цитадель Пизы и несколько окружающих ее укрепленных пунктов (Либрафатта, Санта Мария ди Кастелло). Но 6 сентября в купленном городе происходит восстание. И флорентийцам все приходится начинать по новой! Посылать войска, осаждать город, платить, взывать к французскому королю, подкупать правителя Пизы Джованни Гамбакорта… И только 9 октября 1406-го года Пиза, наконец, взята. Во Флоренции торжества, хотя надо еще уломать французское правительство, заставив его признать законность захвата Пизы, на что уходит еще два года. После чего выясняется, что истинную выгоду захват Пизы принес лишь немногим представителям «жирного народа», а прочие, как пишет Джино Каппони, «кто своими руками добился этого успеха и рассчитывал на то, что он принесет пользу всем, тот остался разочарованным». XXXIII Бонифаций IX (Томачелли) умер 1 октября 1404-го года «в приступе ярости», как пишет Парадисис. Умер сравнительно молодым. (Инфаркт? Инсульт? Отравление? От старости в сорок пять лет не умирают!) Очень неясно, почему Косса, заявивший, что едет в Болонью за понтификатом, не сумел воспользоваться этой смертью и стать на престол Святого Петра. Видимо, не ожидал скорой смерти Томачелли и не успел подготовить в свою пользу мнение кардиналов-выборщиков. Папой стал достаточно безвольный старец, шестидесятипятилетний неаполитанец Козимо Мильорати, бывший епископ Болоньи, архиепископ Равенский и кардинал Санта Кроче, ставший Иннокентием VII и просидевший на престоле Святого Петра всего два года (1404—1406 гг.) Парадисис, сосредоточивая свое внимание на сексуальных подвигах Коссы, вообще ничего не говорит об этом периоде, хотя в пору правления энергичного Томачелли, работавшего в паре с Коссой, происходит много интересных и важных событий. Как уже говорилось, к 1400-му году разгромлена римская оппозиция Онорато Каэтани с его дочерью Джакобеллой, укреплен в Риме замок Святого Ангела, еще в 1394-м году. Бонифаций IX коронует в Риме короля Владислава и с его помощью усмиряет строптивых баронов в папской области, добиваясь своей безусловной власти над патримонием, устраивает юбилей, очень помогший наладить финансы папского престола. В самом Риме создается прочная папская администрация. По источникам мы даже не знаем, где был Косса в момент избрания нового папы, в Болонье или все-таки приехал в Рим, а затем вернулся в Болонью? Наверняка Бальтазар Косса в эту пору занимается укреплением своего удела — Романьи с Болоньей, Имолой, Фаэнцой и Форли. (Присоединить Форла ему удалось с большим трудом.) Но этой деловой стороны жизни Коссы в Болонье Парадисис не касается, как и того, что происходило в Риме при Иннокентии VII. А при Иннокентии VII были потеряны все завоевания, достигнутые Бонифацием IX в содружестве с Коссой, что косвенно подтверждает ту мысль, что в выборе Иннокентия VII Косса не участвовал, точнее — не предлагал выбрать его [19] . Кроме того, Косса не учел, как кажется, что Владислав будет постоянно являться в Рим и давить на слабого папу, добиваясь своих целей, что и произошло впоследствии. Избрание Иннокентия VII совпадает с первым походом на Рим Владислава Неаполитанского, установившего свою опеку над вечным городом. 27 октября того же 1404-го года, под нажимом короля, папа заключает договор с римской коммуной, по которому папа только назначает сенатора города, римляне же каждые два месяца избирают семь губернаторов «управителей финансов города», подчиненных сенатору (еще трех назначают папа и король), которые ведают всеми городскими делами. Достижения Бонифация IX потеряны, но и этого мало. Коммуна требует (и получает) право самостоятельно избирать семерых выборных управителей. Но и это не успокаивает город. В ночь на 2 августа 1405-го года вооруженные толпы римлян захватывают Капитолий. Папские войска отступают, идут переговоры. И тут родич Иннокентия VII, кондотьер Лодовико де Мильорати совершает непростительную глупость. Захватив девятерых народных парламентариев, возвращавшихся из Ватикана, он зверски убивает их. Сохранилось описание этого события, сделанное Аретино. Он рассказывает, как был потрясен, увидав среди трупов нескольких знакомых ему людей, друзей, погибших неведомо за что. Рим взрывается. Иннокентий VII бежит из Рима в Витербо. Народ в ярости громит дворец папы и дворцы верных ему кардиналов и прелатов. Вновь являются Колонна. И тут в Рим вступают войска Владислава, захватывая замок Святого Ангела. И тут… И тут римляне подымаются на неаполитанцев! На солдат Владислава кидаются женщины, с крыш им на головы сбрасывают черепицу, камни, глиняные горшки. Колонна уходят, а неаполитанцы запираются в замке Святого Ангела. Римляне с восторгом встречают назначенного папой сенатора. 14 января 1406-го года папа провозглашен полновластным сеньором Рима. Начинается обратная «откатная волна». Иннокентий VII отлучает Владислава от церкви (но вскоре мирится с ним!), а Владислав уступает папе замок Святого Ангела в обмен на почетное звание знаменосца церкви (осень 1406 г.). В ходе описываемых событий Иннокентию VII приходится назначить трех новых кардиналов, а именно: Петра Фаларга (миланского архиепископа), венецианца Анджело Каррарио и римлянина Оттона (Оддоне) Колонну. Любопытно, что все трое стали в последствии папами [20] . 6 ноября 1406-го года Иннокентий VII умирает от апоплексического удара. Денег в казне настолько нет, что приходится заложить папскую тиару, дабы устроить приличные похороны… Но вот как подает эти события Парадисис. Косса-де в Болонье овладел матерью, а затем дочерью (одно из обвинений 1415-го года, тоже достаточно гадательное!) и живет с ними двумя, точнее — тайно ходит в дом. Проникать к матери с дочерью было непросто, ибо они, в отличие от давешних трех сестер, когда-то изнасилованных Коссой (кто, кстати, это придумал — Парадисис или фон Ним?), жили не одни, а с главою дома, мужем указанной дамы. И потому Косса ходил на свидания с ними непременно с Гуиндаччо. Гигант следил, когда глава семьи выйдет из дому, и подавал знак Коссе. (А что, прислуги в доме вовсе не было? И соседей тоже?) Нынче Гуиндаччо, живший неподалеку, почему-то задерживался. Косса нервничал, его ожидали дела, да и Яндра, как снег на голову, только что приехала из Рима, так что лезть в дом, рискуя нарваться на хозяина и вызвать громкий скандал, ему совсем не хотелось, и он поспешил к Гуиндаччо домой. Далее просто переписываю: «Подымаясь по лестнице к Гуиндаччо, Косса услышал какой-то странный шум, возню, тихий разговор двух голосов — нежного мелодичного и хриплого, грубого, затем приглушенный стон. — О! — удивленно воскликнул Косса. — Ах ты, старый развратник! Бросил меня из-за бабы! Косса налег на дверь и выломал ее. — Собачья морда, крыса, бездельник! — заорал он на своего старого друга, который стал бледно-зеленым от страха и не знал, что делать. — Бросил меня из-за своих грязных страстишек! Заставил ждать! Но тут наш герой умолк, пораженный красотой обнаженного тела женщины, лежавшей перед ним. Какая белая и чистая кожа! И как знакомы ему эти бедра, грудь, плечи. Лица женщины видно не было. Услышав голос Коссы, она уткнулась лицом в подушку и набросила на голову простыню…» И так далее. Герой не поспел, однако, разоблачить красавицу», ибо его позвали срочно ехать в Рим «уже три часа разыскивавшие» Коссу посланцы. Таинственная незнакомка, разумеется, была Яндра, изменами платившая Коссе за его неверность. Вопрос, конечно, почему это Яндра, только что прибыв в Болонью, так сразу и бросилась в постель Буонаккорсо? И почему Косса, знавший свою возлюбленную много лет, изучивший все родинки на ее теле, так-таки и не узнал «странно знакомое» ему тело Яндры? Но — оставим эти недоумения, ибо дело было слишком серьезное — смерть папы. Иннокентий VII умер от апоплексического удара. «Почему же его смерть вызвала столь скорый отъезд Коссы?» — спрашивает Парадисис и отвечает, что Иннокентий умер от яда, данного ему Коссой. Известия об этом распространились десять лет спустя, как и о том, что Иннокентий собрался освободиться от Коссы, отобрав у него Болонью. Официальное обвинение в этом убийстве было предъявлено Коссе в мае 1415-го года, во время суда. Похоже на то, что на Коссу стали валить не только его собственные, но и чужие грехи. (Что, опять же, не раз бывало как в древней, так и в новейшей истории!) А во времена Коссы, во времена постоянных заказных убийств, даже и натуральную смерть могли приписать яду того или иного соперника или завистника… И как это Косса отравил папу, будучи в Болонье? А, главное, для чего? Дабы не отдавать своего удела? Гм, гм! И, невзирая на эффектную сцену, предложенную Парадисисом, спешить Косса мог по самому естественному поводу. Папа умер б ноября. Конклав собрали восемнадцатого. Нового папу, Анджелло Коррарио (Григория XII), избрали 30 ноября. От Болоньи до Рима, учитывая все извивы дороги, не менее четырехсот километров. Допустим, гонцы проскакали их за три-четыре Дня. Коссе, действительно, надо было торопиться, чтобы успеть на конклав. Но и только. Подготовить новые выборы он уже никак не мог. Да и утверждение Парадисиса, что Григорий XII был целиком во власти Коссы, учитывая последующие события, повисает в воздухе. А срочно собирать кардиналов требовалось потому, что в Авиньоне продолжал сидеть упрямый испанец, Бенедикт XIII, и промедли итальянцы хоть день, правители Франции, Германии, Испании, Бургундии и Прованса, а также Венгрии и Неаполя могли потребовать прекратить, наконец, церковный раскол. А для итальянских кардиналов такой вариант был бы и прекращением карьеры, и возвращением папского престола в Авиньон! Итак, кардиналы собрались в Риме в ноябре 1406-го года. Шел снег. Мерзкая итальянская зима была в полном разгаре. «Кардиналы были несколько растеряны», и руководство конклавом, по утверждению Парадисиса, взял в свои руки Косса, становившийся все более главой итальянских кардиналов. Он предложил избрать Анджелло Каррарио, числившегося, номинально, константинопольским патриархом. (Не забудем о захвате второго Рима крестоносцами в 1204-м году. И хотя город был давно освобожден, «должность» константинопольского патриарха, на которую всегда избирали венецианца, так и осталась в номенклатуре Рима.) На конклаве много говорилось о расколе римской церкви, о необходимости восстановить единство. Новый папа (он взял имя Григория XII) в свою очередь обещал по первому требованию отказаться от престола, не умедлить, заключить союз с Бенедиктом XIII и так далее, все, что ему полагалось говорить. Вот как описывает эти выборы Грегоровиус, источник более основательный, чем роман Парадисиса: «14 римских кардиналов, действительно, находились в сомнении, давать ли или нет преемника Иннокентию VI. Но эгоизм и боязнь революции привели их, 18 ноября, на конклав, дабы не оставлять римскую церковь без видимого главы. При этом подписали они торжественную декларацию о готовности каждого из них, в бытность его папою, вести переговоры об унии и, в видах достижения оной, сложить с себя тиару. Они объявили вообще, что избирают нового папу в тех лишь видах, дабы он являлся прокуратором унии. Равно должен был избранник обязаться не назначать никаких новых кардиналов. Выбор пал 30 ноября на кардинала С. Марко, венецианца Анджело Корреро, 6 декабря 1406-го года вступившего на святой престол. Григорий XII немедленно утвердил этот декрет, объявил на первой же консистории о намерении своем добросовестно придерживаться своей присяги и высказал готовность в унии. «Я полечу навстречу унии, — так свидетельствовался он, — коли морем, то в рыбачьем челне даже, коли на суше, то даже со странническим посохом». Так говорил восьмидесятилетний старец, избранный по всем вероятиям кардиналами в тех лишь видах, что, по человеческим соображениям, честолюбие способно, в виду могилы, преображаться в самоотречение. Они заблуждались! Одна минута дрожайшей власти имеет в глазах пурпуроносных старцев столько еще драгоценностей, что усталое их самообожение обретает юношескую силу. Григорий XII отправил к противнику своему Леонарда Аретинуса (Аретино) с письмом, которым приглашал его к совместному отречению, но испанец Петро де Луна отвечал в том же духе. Гонцы летали взад и вперед для устройства свидания. Христианство требовало все с большею настойчивостью собора. С авиньонской эпохи с каждым годом впадала церковь в большее и большее развращение. Аннаты, десятины, резервации, индульгенции и диспенсации иссосали систематическим грабежом весь Запад. Духовные должности составляли повсюду предмет торговли. Прелаты массами набирали приходы, не заглядывая в духовные свои резиденции. Властелином церкви был Симон Волхв, а апостолическая камера подобна Харибде. При схизме зло это разрослось до чудовищности. Во всех странах ратовали благородные люди против мерзостного этого состояния и требовали реформы. Нигде не нашли эти жалобы лучшего выражения, как в сочинении Николая де Клеманжа, ректора парижской академии и долголетнего секретаря при авиньонском дворе. Около 1393-го года написал он свой трактат «О разорении церкви, или о поврежденном ее состоянии». В нем пересчитывал он все разъедавшие ее язвы и возводил их к первоисточнику — мирской алчности пап и клира. Настаивая на реформе, изрек он знаменательные слова: «Сперва предстоит церкви быть униженной, затем воспрянуть». Само папство поколеблено было во всех коренных его устоях; оно поплатилось иерархическим своим могуществом, престижем всесветной своей юрисдикции, повелевающим народами положением. Оно расплавилось, как империя, и распалось даже на две половины, из которых каждая обязана была раздельным существованием своим лишь покровительству сильных монархов. Великое папство Гильдебранда и Иннокентия сделалось теперь — по всему свету — предметом критических изысканий. Короли, парламенты, синоды, университеты, народное мнение воздвиглись теперь в равное число трибуналов, подвергающих расследованию — в лице враждующих пап, — самый сан папы, а в лице враждующих кардиналов — права самой священной коллегии. Декретами основные законы пап подверглись уничтожению, и из критического этого процесса выдвинулось снова то мощное гибеллинское или монархическое право, которое присвояло высшей светской власти — императору — компенсацию судить собором и низложить папу». Оба папы действительно снеслись грамотами, обещали взаимно отказаться от сана ради избрания единого главы церкви, и проч. Все это была очередная ложь, хотя переписка продолжалась около двух лет (1407—1408 гг.) и велась в такой вот своеобразной форме: «Григорий, слуга и раб Божий, к Петру де Луна, которого обманутые христиане-раскольники зовут Бенедиктом XIII». «Бенедикт, слуга и раб Божий, к Анджело Коррарио, которого обманутые христиане-раскольники зовут Григорием XII». Король Карл VI предложил простой и ясный выход: оба папы отрекаются перед своими конклавами, потом кардиналы собирают совместный конклав и избирают единого папу. Но папы потребовали сначала собрать общий конклав, на котором-де они оба и отрекутся. Начались бесконечные споры. В конце концов, наметили даже и место встречи обоих пап — город Савону на побережье Лигурийского моря, за Генуей, принадлежащий в то время Франции. Готовился флот, город поделили на две части, для двух пап… Но тут Григорий XII заявил, что венецианцы не дают ему кораблей (к чему он сам и подготовил их), а иначе его захватят враги. Парижский университет, потерявши терпение, призвал не подчиняться ни одному из пап. Бенедикт XIII (Петр де Луна) ответил проклятием. Но в затянувшемся споре папы настолько понизили свой авторитет, что и анафема не помогла и была позорно отвергнута, а архиепископ Тура сравнил де Луну с упрямым мулом. Король сам собрал собор, назвавший папу «упрямым раскольником, еретиком, скандалистом, нарушителем мира и спокойствия церкви». Папам приходилось что-то предпринимать. Григорий XII выехал на переговоры из Рима, но не продвинулся дальше Сиены. Бенедикт XIII, меж тем, уже прибыл в Савону и поехал далее. Григорию XII пришлось продолжить свой путь до Лукки. Бенедикт, тем временем, прибыл в Порто-Венере, а оттуда двинулся дальше, в Специю. Пап разделяло теперь всего лишь пятнадцать миль, но они так и не встретились! А ведь тому и другому было уже за восемьдесят лет, когда давно бы надо было и «о душе подумать». Французские кардиналы, потерявши терпение от уверток Бенедикта XIII, собрали войско, окружили папский дворец в Авиньоне, куда де Луна воротился из Специи, и почти взяли его штурмом. Де Луна был ранен и попал в плен. Но через короткое время он, переодетый, бежит из плена и, в конце концов, обманув всех, уезжает в Перпиньян. В таком же положении, впрочем, был и Григорий XII, начавший переговоры со своим главным врагом, королем Владиславом. Король тоже хотел объединить Италию! Но только уничтожив папскую область, а свою власть распространивши до Альп. Девизом его было: «Aut Caesar, Aut nihil»! (Или Цезарь, или никто!) Летом 1407-го года Григорий XII покидает Рим, чтобы встретиться с авиньонским папой. В Риме он оставил кондотьера Паоло Орсини, поручив своему родичу назначить должностных лиц. Рим восстал. Колонна и Савелли ночью 17 июня 1407-го года врываются в город через пролом в стене у ворот Сан Лоренцо, чем воспользовался Владислав, которому надо было во что бы то ни стало сохранить схизму (слабый папа не мог помешать его власти) [21] . Однако Паоло Орсини разбивает захватчиков, предводителей берет в плен (Колонна откупились, менее знатные бароны казнены), то есть разрушает тайный сговор папы с королем, ежели он был. Опасаясь не столько Владислава, сколько усилившегося Паоло Орсини, Григорий XII покидает Рим и отправляется в Сиену, где его встретили послы Франции. Начались безрезультатные переговоры о месте встречи. Меж тем, в Риме росло возмущение поборами кардинала-наместника Петра Стефанески. Начался голод. Теперь уже жителям хотелось передаться Владиславу. Кардинал восстановил народное правление, но было поздно. К Риму приблизился сам Владислав. Пала Остия. 25 апреля 1408-го года Паоло Орсини сдает город Владиславу, и тот торжественно въезжает в Рим, где держался еще один замок Святого Ангела. Владиславу уже виделась императорская корона и власть надо всей Италией. Дитрих фон Ним, покинувший Рим до въезда Владислава, обратился с призывом о помощи к императору Рупрехту. (Слог фон Нима знатоки оценивают как слабое подражание слогу Данте и Петрарки.) Сам Григорий XII, по свидетельству очевидцев, нимало не смутился действиями Владислава, которые давали ему повод затягивать переговоры об унии, плакаться, что Венеция не дает ему корабли, и проч. В конце концов оба папы вызвали к себе лютую ненависть. Кардиналы, покидая того и другого, отправились, кто тайно, кто явно, на собор в Пизу (открывшийся 25 марта 1409 г.). И тут Григорий XII пошел на сговор, который долясен был возмутить Коссу более всего: он подчинился Владиславу, продав ему папскую столицу и неограниченную власть над ней за жалкую сумму в двадцать пять тысяч флоринов! С тайной радостью наблюдал папа вступление в Рим неаполитанских войск. Теперь Риму не грозил захват со стороны Бенедикта XIII, который намеревался войти туда при поддержке французского маршала Бусико и генуэзского флота, стоявшего в Остии: И потому Григорий XII заявил, похоронив все прежние соглашения: «Я сам соберу собор, где и когда захочу! Собор будет в Удине!» [22] Бенедикт XIII, в свою очередь, назначил местом встречи Перпиньян, принадлежавший тогда Арагону. А Косса — Косса становился потихоньку фактическим диктатором Италии. Свою волость, Романью — богатейшую область Италии, он еще округлил, захватив-таки, после вторичного похода, Форли. Деньги были. И старые, «пиратские», и новые, заработанные с помощью Медичи в бытность его папским легатом и кардиналом. «Он был единственным из старых кардиналов, — пишет Парадисис, — которого Григорий XII считал своим другом». Далее даю слово Парадисису: «Пользуясь этим, Косса, уединившись с Григорием и одним из его спутников, когда те проезжали через Романью в Тоскану, стал говорить папе, сколько неверных поступков совершил тот за последнее время, и советовать, как поступать в дальнейшем. Папа Григорий сделал вид, что огорчен: друг неправильно его понял. — Имеет ли значение то, что собор будет не в Савоне! Я созову его в Удино, это многим больше по душе. Косса окинул Григория презрительным взглядом: — Кому ты говоришь это, святой отец? — промолвил он. — Ты думаешь, что можешь обмануть и меня? И старых кардиналов? Зачем понадобилось тебе выдвигать новых кардиналов? [23] Григорий нахмурил брови. — Я папа! — крикнул он. — И как папа полагаю столько кардиналов, сколько хочу. И буду выдвигать еще! Глаза Коссы потемнели: — Будь осторожен, святой отец, — сухо сказал он. — Не поступай наперекор всем, это не в твоих интересах. Ты лишь эмблема папства. Мы выбирали тебя условно. Ты пошел на это и подписал соглашение. Ты нарушаешь решение, принятое нами до твоего избрания. Так кто же может обязать меня следовать твоей глупой и нелепой политике? Григорий злобно посмотрел на Коссу. Затем обернулся к своему спутнику: — Карл! Это был правитель Римини, верный сторонник Григория XII, кондотьер святого престола Карл Малатеста. — Карл, — повторил папа, — арестуй этого недостойного человека. Надо будет также арестовать в Лукке и других мятежных кардиналов и священников. Правитель Римини не успел произнести и слова, как Бальтазар, засмеявшись, неожиданным резким движением сбросил с плеч красную кардинальскую мантию, и перед присутствующими предстал пират в доспехах со стилетом в руке. — Карл, — обратился он к Малатесте, — ты умный человек, не то, что твой хозяин. Против пятисот твоих воинов я выдвину полторы тысячи своих. Я давно понял, что нельзя доверять этому коварному венецианцу! Он даже не произнес имени папы. — Гуиндаччо! — позвал он. — Бей в набат, пусть эти двое увидят наших людей! Уродливый гигант в сутане, с мечом и стилетом в руках, вышел из-за занавеса. Удар колокола вызвал на улицу сотни вооруженных до зубов людей. Этот эпизод дал повод историкам церкви заявить, что Косса устроил засаду папе, когда тот проезжал через Романью, и что папа спасся только благодаря Малатесте». Скажем тут в скобках, что сцена сочинена плохо. Разговор груб, и ежели дело было именно так, Коссе пришлось горько пожалеть впоследствии, что он не тронул Григория XII и выпустил его из своих рук. Да и с Малатестой Косса был знаком задолго до того: воевали вместе! Все это сильно смахивает на сцену в театре, причем плохо поставленную и с ограниченным количеством актеров (неизменный стилет и Гуиндаччо на все случаи жизни). В действительности дело было так. Григорий XII, поехавший было на встречу с де Луной, бежит сперва в Рим, но его не пропускает Флоренция, тогда он направляется в Мархии, под охрану Карла Малатесты, но тут его постарался задержать Бальтазар Косса. Тогда Григорий XII 14 июля 1408-го года едет из Лукки в Сиену, вступает в союз с Владиславом и, предав Коссу и иных отлучению, в начале ноября едет к Карлу Малатеста в Римини. Разумеется, последовала анафема Коссе от Григория, лишение прав и прочее. Косса всем этим пренебрег и приказал в ответ убрать фамильные гербы Анджело Корреро со всех государственных зданий Болоньи, а себя объявил властелином Романьи. Началась война. Косса из Болоньи направился в Лукку к «братьям-кардиналам». — Вы — глупцы, что остаетесь в Лукке! — заявил он. — Кто может поручиться, что вас не выдадут папе? И можно ли верить кому-нибудь? Вряд ли, конечно, его речи были столь элементарны. Так разговаривают лишь герои бульварных романов. Парадисис постоянно забывает, что владелец Искии, граф Белланте Бальтазар Косса окончил Болонский университет и получил степень доктора обоих прав, то есть говорить умел не только на пиратском жаргоне. «Память о шести кардиналах, замученных Урбаном VI, была жива, и кардиналы поняли, что Косса постиг дух времени лучше их», — пишет Парадисис. — Поезжайте ко мне в Пизу, там вы будете в безопасности! — заявил он. Поясняем сразу: Пизанский собор готовился несколько лет, да к тому же Пиза недавно была присоединена к Флоренции, а Косса был в союзе с флорентийцами, отнюдь не желавшими подчиниться папе-венецианцу. И вряд ли Коссе пристало говорить: «Ко мне в Пизу»! Косса звал кардиналов в Пизу недаром, продолжает Парадисис. Он замыслил на этот раз сам собрать собор, организовать конклав для выборов нового папы. «Ему удалось хитростью и подкупами привлечь на свою сторону многих своих коллег, в частности Петра Филарга», — жаловался в своих письмах Григорий XII. Это неверно. В том, что рассказывает Парадисис, хитрости-то как раз и не хватает. Эффектные сцены, вроде описанной выше, очень украшают литературу, но ничего не дают для дела. Григория XII Коссе, ежели бы он действительно его захватил, не следовало выпускать из своих рук до самых выборов и принудить к отречению перед собором кардиналов. Выпустив Григория, парадисовский Косса проявил ту степень порядочности героев рыцарских романов, которая была заранее осмеяна эпохой (и вряд ли была свойственна реальному Коссе!). Но пока дела шли к его видимой пользе. Кардинал Петр Филарг, высокообразованный муж, учившийся Оксфорде и Париже, выдающийся теолог, красноречивый проповедник, профессор, преподававший в парижском университете, и отнюдь не взяточник, пользовался всеобщим уважением. И то, что Косса привлек филарга к своему делу, было его крупной победой. (Как мы помним, они познакомились еще в Милане, почти двадцать лет назад.) Григорий XII продолжал из Рима грозить кардиналам, призывая их немедленно покаяться и приехать к нему. Было при этом, как водится, «брани, хоть потолоком полезай», по выражению наших северян. Новые анафемы, проклятия, листовки, обращение к Рупрехту с просьбою приехать в Италию и разогнать мятежных кардиналов. Меж тем, республика Флоренция запретила подданным подчиняться папе. Анджело Коррарио было послано письмо с требованием явиться на собор в Пизу. (Еще одно доказательство, что особой любви у Коссы с Анджело Коррарио не было и быть не могло.) В свою очередь и кардиналы Бенедикта XIII высказались против него. Таким образом, в 1409-м году собрались сразу три «вселенских» собора: в Перпиньяне, в Удино и в Пизе. Вселенским был, однако, только последний, поскольку даже многие кардиналы Бенедикта XIII перебежали туда. XXXIV Март 1409-го года. «Не было до сих пор прекраснее и величественнее зрелища, чем открытие собора в Пизе», — пишет историк католической церкви И. Альцог. В соборе участвовало 24 кардинала от обеих сторон западной церкви, 90 епископов, представители от 102 архиепископов, 87 представителей от 200 настоятелей монастырей, генералы четырех нищенствующих монашеских орденов, 120 преподавателей теологии, 300 профессоров и лиценциатов римского канонического права, послы Англии, Франции, Португалии, Польши, Богемии (Чехии), Неаполитанского и Кипрского королевств. Коссе, разумеется, а эти дни организации собора было «не продохнуть». Требовалось встретить каждого высокого гостя, «обадить», очаровать, заинтересовать. Требовалось всех устроить, нескудно кормить и поить сотни собравшихся людей, в порядком разоренном и не отошедшем от прежних бедствий городе, где еще оставался в одной из башен французский гарнизон. Он похудел, спал по два-три часа в сутки, он весь горел от нетерпения. Сколько лиц! Сколько встреч! Впервые встречались вчерашние враги, представители разных партий. И неужели, неужели… Получится? Он уже приблизительно знал, что будет делать после собора, и потому охотно, более того, с радостью принял предложение Филарга, нынешнего кардинала Миланского «посидеть» с ним и с одним из французских епископов втроем, за скромным ужином. Конечно, конечно! (Не позвал бы — сам нашел, как встретиться перед собором!) Про себя Косса изумился и даже ужаснулся несколько, как изменился Филарг за протекшие два десятка лет, как располнел, обрюзг, как торопливо и жадно ест с каким-то нехорошим причмокиванием, как он поседел и облысел. Косса тоже начал седеть, но аккуратно, с висков. Чернь с серебром придавала ему только лишь большее благородство облика и значительность, достойные хозяина Романьи и кардинала. Француз д’Альи, епископ Камбрэ, а в прошлом ректор парижского университета, был сух, худ и подвижен. В нем было все заострено: плечи, локти, долгие персты, подбородок. Остр был и взгляд по-французски слегка насмешливых глаз, остр был профиль, остр и хрящеватый, большой, истинно французский нос. Он тоже, верно, заметил, как изменился Филарг за протекшие годы, и тоже, как и Косса, не подал виду. Они с д’Альи были старинные друзья, вместе учились в Париже, вместе получили степень доктора (д’Альи, как и Косса, степень доктора обоих прав, сверх того — доктора теологии). У обоих была за спиною и в прошлом голодная юность, жареные каштаны, бобовая похлебка как предел роскоши, о чем с удовольствием поминалось теперь, разделывая жареных на вертеле перепелок, вкушая французское блюдо — петуха в вине — и остро наперченное мясо цесарки, макароны с сыром, тунца и копченых угрей, артишоки и вяленую дыню, засахаренные пирожные и плоды, привезенные из Африки, многоразличную овощь, запивая все это испанскими и итальянскими винами. И Косса бережно разливает по бокалам пурпурное кьянти… (И лишь скользом, легким мимолетным видением припоминаются ему юношеские кутежи в Болонье, на открытом воздухе, под звездами, с красавицами, унесенными в прошлое неостановимым потоком времен.) Под роскошные блюда и изобилие питий идет, меж тем, серьезный разговор: о неурядицах в Милане, о борьбе Арманьяков с Бургиньонами во Франции, о безумном короле Карле VI, о Бенедикте XIII, которого и д’Альи и Филарг знали лично, а д’Альи был одно время нешуточно увлечен испанцем (настолько, что даже помог ему бежать!), и, в связи с Бенедиктом, о пресловутом еврейском вопросе. О непорочном зачатии Богоматери, тезис, выдвинутый д’Альи, которым он ужасно гордился, о необходимости реформировать календарь, о Венцеславе и Сигизмунде (разговор о ереси Виклефа отлагается всеми, по молчаливому согласию, до собора). И снова о молодости, о тавернах Парижа, об университете. На соборе предстоит серьезный спор о возрастном старшинстве национальных церквей Европы. Англия, Франция и Испания спорят, какой церкви надлежит получить почетное звание «дуайена»? — Первым епископом Рима, — напоминает Филарг, — был-таки Линий, британский принц, сын пендрагора Карактака! — И Филарг со знанием дела излагает историю Иосифа Аримафейского, побывавшего в Англии впервые еще в 35-м году от Рождества Христова, а затем, в 62-м, окончательно поселившегося тут получившего от короля Арвирага землю в Гластонбери, где был им основан храм «вскоре после страстей Господних». Д’Альи пытается возражать, мол, Святое семейство сперва высадилось в Марселе (Марсилии), и Коссе чуть-чуть смешно видеть, как два подпивших ученых мужа нешуточно сцепляются друг с другом и почти ссорятся, отстаивая первородство даже не своих стран (в те далекие века Лангедок еще не принадлежал Франции). Спор, впрочем, затихает, ибо и тот и другой отлагают выяснение этого вопроса до заседаний собора. (Где-таки победят англичане, и король Англии будет титуловаться «Его Священным Величеством», Франции — «Его Христианнейшим Величеством», а Испании — «Его Католическим Величеством». Но все это будет потом, и Косса еще не подозревает даже, как своеобразно отразится на его дальнейшей судьбе легендарная повесть о родичах Христа, якобы покинувших Палестину после казни Спасителя. Повесть, которой он нынче не придает никакого серьезного значения и даже позабывает о ней вскоре после Пизанского собора…) Меж тем, помирившиеся ученые мужи снова пьют, и снова вспоминают о парижской молодости — дерзкой поре надежд и дерзаний, когда и сам мир казался им еще юн и загадочен. Возможно ли предположить, что уже тогда пели «Гаудеамус»? А ежели пели, то три почтенные доктора, собравшиеся за столом, обязательно должны бы были спеть этот гимн своей молодости! И Косса впервые, за много дней суматошной изматывающей работы, беспечен и весел. Он может на малый час отложить бремя забот, он в своем кругу и со своими. Вышколенная прислуга появляется лишь на мгновение, что-то убрать, поставить, предложить высокому гостю чистую салфетку, откупорить бутылку вина. Филарг, по всему, удобно устроился у себя в Милане, и ныне, к своим семидесяти годам, вкушает, невзирая на то, что творится в герцогстве, полный покой, в роскоши, пристойной его сану… И Коссе даже, мгновением, становится жалко старика, жаль, ибо тот путь, на который Косса хотел бы толкнуть Филарга, не даст ему ничего, кроме новых — в надрыв сил — тревог, горестей и забот. 25 марта 1409-го года участники собора, выслушав двух выдающихся теологов — Пьера д’Эгю и Жерсона, ученика и последователя д’Альи, провозгласили собор Вселенским. Протесты Бенедикта и Григория были отвергнуты, а сами они объявлены еретиками. Любопытно, что Жерсон (или Герсон) был главным лицом и на том соборе в Констанце, на котором осудили Коссу. Косса возглавлял собор. По всей Европе о нем ходили самые противоречивые слухи. По одним, Косса — член старинной и знатной неаполитанской семьи, изучал философию и искусство, отличился в сражениях, но затем избрал служение церкви. По другим, Косса был пират, а учился кое-как, вел беспутную жизнь и «пролез», ибо сумел угодить земляку, Бонифацию IX. Голоса друзей, однако, в ту пору звучали громче, и большинство надеялось, что именно Косса покончит с расколом папского престола. Далее опять передаю слово Парадисису: «Весенним вечером трое друзей (разумеется, не д’Альи с Филаргом, а Гуиндаччо с Ринери!) вышли из пизанского собора, где проходили заседания кардиналов и ученых, и, сопровождаемые любопытными взглядами (Коссу узнавали многие), направились к югу, миновали архиепископский дворец, спустились вниз, по дороге к Арно. — Сколько публики! — восхищался Ринери. — Тебе действительно удалось созвать вселенский собор! Теперь тебя изберут папой! — Ежели я сам этого захочу! — загадочно ответил Косса. — А ты, Гуиндаччо, хотя бы теперь не шляйся по тавернам! — обратился Косса к обросшему мясом и жиром, брюхатому одноглазому пирату, нынешнему священнику. Гуиндаччо начал было ныть: «Кто-де тебе служит вернее и преданнее меня?» Косса вспыхнул: — Замолчи, негодяй! Тебе ли говорить о верности! Вспомни день, когда умер Иннокентий и я помчался в Рим! Вспомни женщину, с которой ты был, мерзавец! Косса как вспыхнул, так и умолк, оборвавши себя. А Буонаккорсо долго бледнел, бормотал что-то покаянно и отчаянно потел под сутаной. — Конечно, мой дорогой Ринери! — заговорил Косса, будто ничего и не было. — Зрителей хватает! Как они станут гордиться потом, что присутствовали здесь! У богатого особняка своей пизанской резиденции Косса остановился. (Он был в черном плаще поверх красной мантии кардинала, чтобы не так бросаться в глаза.) — Как поживает твоя епископия? — рассеянно спросил он у Гуинджи Ринери, лениво озирая толпу гляделыциков. И вдруг вздрогнул. Глаза Бальтазара зажглись прежним темным огнем. Он, не докончивши речи, рванулся в толпу и скоро настиг быстро уходившую женщину с опущенным лицом, настиг и схватил за плечо. — Има! — едва сдерживая рвущийся голос воскликнул он. — Идем, ну, идем же! — Он вел ее, расталкивая толпу и уже ни на кого не обращая внимания. — А ты совсем не изменилась! Ну, нисколько! Я думал о тебе, Има, искал в Болонье! — Я знаю, — тихо отвечала она. — Все такая же молодая! А я постарел, отяжелел… — Ты стал величественнее, Бальтазар! — Ты давно здесь? — Уже десять дней. Но я пряталась от тебя! — Она улыбнулась смущенно, и смущенно глянула на Коссу прежним глубоким взглядом своих бархатных глаз. — Мы давно решили приехать сюда… — она покраснела. — Мы? — переспросил Косса. — Ты, или… Он? — Я сама! — быстро ответила Има. — Я хотела… Ждала… Хотя бы взглянуть на тебя!» Они уже зашли в подъезд особняка Коссы, скрывшись от любопытных глаз. Тут, как мне кажется, Парадисис допустил психологическую ошибку. По его рассказу Яндра смотрела на них пристально и холодно с верхней площадки лестницы, а Косса «рекомендует» ей Иму: — Это госпожа Джаноби из Милана, мой старый друг. Благодаря ей мы остались в живых. Трудно, однако, поверить, чтобы Яндра могла не узнать тотчас своей прежней подруги, тем паче, что Има «совсем не изменилась»! Узнала. Возможно, и какие-то дружеские слова были произнесены, и поцелуи, и вопросы (о здоровье мессера Джаноби, разумеется!). И дружеское застолье было! И только потом могла Яндра спросить, или, скорее, подумать (спросить себя саму), не хочет ли Бальтазар возобновить свою старую, более чем двадцатилетней давности, связь с Имой? Да, к тому же ее Косса обычно предпочитал молоденьких девушек! Косса, по словам Парадисиса, овладев собою, изысканно проводил Иму до двери, шепнув на прощанье: — Приходи завтра к вечеру на Кампо Санто, в левый северный угол. Я буду там! А епископу из Фано приказал, как прежде, на пиратском корабле: — Ринери! Мчись к палаццо Гамбакорта, оно на левом берегу Арно, найдешь! И скажи, что я с завтрашнего дня занимаю его! Опять ошибка. Джованни Гамбакорта, по условиям сдачи города, получил от Флоренции 50 тысяч флоринов, звание флорентийского гражданина и титул сеньора Баньи и Монте Пизано. Вряд ли некоронованный хозяин Пизы позволил бы, даже на время, занять свое родовое гнездо. Не знал ничего Аньоло Джаноби о прежнем романе своей супруги, и не догадывался, что, пожелавши посетить Пизу, везет ее прямо в пасть льву. 15 июня 1409-го года. Вечереет. Двадцать четыре кардинала (десять — из сторонников Бенедикта XIII и четырнадцать — папы Григория XII), с трудом проталкиваясь сквозь толпу, пересекают площадь, направляясь к архиепископскому дворцу. Поднимаются по лестнице. Усаживаются в приготовленные для них двадцать четыре кресла с высокими спинками. Двери торжественно закрываются на ключ. Конклав! Возможно, в древности выборщики вот так и сидели на креслах, расходясь по своим домам для еды и сна. Но с тех пор, как кардиналов-выборщиков начали запирать на ключ, а еду им подавали в маленькое окошко и запрещалось сношение с внешним миром, дабы избежать давления на конклав со стороны, пришлось продумывать и обустройство всего прочего. Во времена, близкие к нам, каждый из кардиналов-выборщиков имел свою комнатку-кабинку, где мог прилечь, где был стол, за которым можно было и поесть, и позаниматься. Каждый имел двух или даже трех помощников «конклавистов» (обычно — секретарь, слуга и врач), так же, как и их господа, замурованных до окончательного решения. Можно представить, по условиям средних веков, где не существовало сливных уборных, и какие-то ночные горшки, параши и какой-то способ их опоражнивания, опять же без контакта с внешним миром. Причем, ежедневно, к вечеру, все бумаги уничтожались, сжигались в печи, и пока решение не было достигнуто, в печь вместе с бумагами подкладывали сырую солому. Дым из трубы шел черный, и по нему собравшиеся зрители узнавали, как идут дела на конклаве. Ежедневно полагалось устраивать не более двух заседаний, и для победы в этих выборах надобно было собрать не половину плюс один, а две трети плюс один голос. Сам ритуал выборов мог быть трояким: прямым простым, устным, высказыванием, ежели решение было единогласным; второй способ назывался присоединением — когда назывались кандидатуры и выборщики по одному присоединяли свои голоса к кому-то из кандидатов; и, наконец, дело могло решаться баллотировкой. И тогда процесс избрания затягивался дольше всего. Когда, наконец, кардиналы приходят к согласию, в печь, где сжигают бумаги, подкладывают сухие дрова, и дым из трубы поднимается белый. Свершилось! Толпа на площади ликует. Звучат слова: «Habeat Papam!» — «Имеем папу!» А в это время к избранному кандидату подходит старейшина кардинальской коллегии и вопрошает, согласен ли он. С избранника спускают штаны, сажают на специальное кресло, вроде гинекологического, дабы засвидетельствовать его мужское достоинство. Потом нового папу спрашивают, какое имя он примет. С балкона объявляют толпе, что такой-то избран папой, а новоизбранный является перед народом и дает первое благословение собравшимся зрителям, которые когда-то, в полузабытые первые века, также участвовали в выборах и утверждали или смещали епископов соборным решением большинства. Но уже к XII веку сложилось правило, что папу избирают только кардиналы. Которые, в свою очередь, делились на три категории. Высшими по рангу были семь субурбикарных (ближайших к Риму) кардиналов-епископов. За ними следовало 25, а позже 28 кардиналов-пресвитеров, возглавляющих отдельные римские церкви. И к самой низшей категории относились кардиналы-дьяконы, или палатинские диаконы, значение которых уже в XII—XIII веках совершенно падает. Общее число кардиналов, все увеличиваясь, достигло к XVI столетию семидесяти человек. (Выборы каждого кардинала начинаются с того, что папа посылает ему красную шапку. Красный цвет означает, что новоизбранный кардинал обязан защищать папу даже ценой собственной крови.) Дальнейшее развитие папской администрации привело, особенно в авиньонский период, к созданию трех папских судебных органов, объединенных в Верховный суд. Кроме того, было организовано ведомство для ведения внутренних дел папского двора. Отдельно существовали, с XIII века, казначейство и министерство финансов. Возникла целая система налогов, упрочивших папскую казну. В том числе налогов за поставление на должности и за получение бенефиций. Вся эта система на протяжении веков изменялась, улучшалась, доделывалась. Власть кардинальского корпуса в иную пору превышала власть учреждений, в другую — уступала им. В ту эпоху, о которой мы пишем, мнение кардиналов было решающим. Кроме того, кардиналы, собравшиеся в Пизе, понимали, что им нужно преодолеть раскол церкви и избрать действительно самого достойного из своей среды. По сути, выбор был невелик. Все ждали, что папой станет Косса. Из прочих всеобщим уважением пользовался, пожалуй, только Петр Филарг, славный не только ученостью и высокой моралью, но и тем, что не участвовал в групповой борьбе кардиналов и не ущемлял ничьих самолюбий. Кроме того, он не имеет родни, жадных племянников «непотов», которых стал бы устраивать за счет папской казны. Зло это было столь широко развито, что появился даже специальный термин — «непотизм». Но, разумеется, с Коссой Филарг сравнения не выдерживал. За Коссу и высказалось большинство кардиналов. Бальтазар сидел, смеживши очи. Недавно опочившая мать, наверно, была бы рада! Как-то, в короткой предсмертной встрече высказала: — Ежели тебя изберут, я буду у себя на Искии принимать твоих гостей! Мама, мама, видишь ли ты теперь, оттуда, час торжества своего сына! Он открыл глаза. Ведомая всем сдержанно-ироничная улыбка озарила его смугло-бледное, по-прежнему красивое лицо, украшенное, по черни, серебром седины. — Братья! — возгласил он, подымаясь с кресла. — Я благодарен всем вам, но не могу принять столь высокий сан, ибо среди нас есть достойнейший! — Легким мановением длани он указал на критянина: — Раз между нами есть такой высоконравственный и мудрый церковный муж, как Петр Филарг, никто другой достойнее его не может возглавить западную церковь, особенно теперь, когда взоры всех христиан обращены к нашему конклаву и весь народ ждет исцеления духовных ран, нанесенных предшествующими недостойными папами! Только он один достоин вашего выбора! Итак, 7 июля папой был избран и утвержден кардинал Петр Филарг, грек, принявший имя Александра V. Когда они, уже в сумерках, выходили из дворца, Ринери (епископ Фано) недоуменно и с горечью спросил своего старого друга: — Что ты сделал, Бальтазар? Что случилось с тобой? Косса удовлетворенно рассмеялся. — Бедняга Ринери, ты хотел, чтобы я сунул голову в осиное гнездо? Сейчас, когда все смотрят сюда, когда Бенедикт и Григорий еще не сокрушены? Ты хочешь, чтобы меня вновь называли пиратом и порочили в каждой подворотне? Нет! Сейчас еще не время! Пусть весь этот груз примет на свои плечи Филарг! К нему ни У кого нету зла! Обвинить его не в чем. К тому же Франция и Англия будут за него, Польша, Богемия, Венгрия — тоже. Да и в Италии его охотно признают! А власть — власть уже находится в моих руках, и ее я не отдам никому! Яндра так и не дождалась в эту ночь своего неверного возлюбленного. И рвала зубами и била кулаками ни в чем не виновную, облитую слезами ярости подушку. Дождалась Има. В нанятом Коссой дворце было пустынно и тихо. Одиноко светилось занавешенное палевыми шторами окно. Има сидела за столом. О муже она попросту забыла. Коссу ждал сытный ужин, темное вино и раскрытая постель. Он ел. Има глядела на него, сжимая руками свои щеки, и не спрашивала ни о чем. — Избрали Филарга! — сказал он, крепкими зубами пережевывая нежное, в меру прожаренное мясо. — Сама готовила? — вопросил, осушая кубок своего любимого кьянти. Она кивнула, просияв лицом. — Думаешь, он тебе поможет? — высказала погодя. — Вернее сказать, не помешает! Ему уже семьдесят лет, — отозвался он. Сама Има почти не ела, не могла. Прошептала только, когда он, отбросив салфетку, поднял ее на руки, повторив хрипло: — Ты совсем, совсем не изменилась! — Похудела и груди опустились! — стыдясь возразила она. И уже потом, когда счастливо затуманенный взгляд Имы узрел раскиданное по полу белье — скомканная шелковая нижняя рубашка Имы непочтительно лежала сверх сброшенной на ковер красной мантии, а расшнурованный корсет обнимался с кардинальскими туфлями Коссы, — и когда уже обоих оцепенила сладкая головокружительная усталость, и Има, все еще ощущая его упоительные поцелуи на своей груди, лоне, бедрах, губах, с удивленною радостью думала о том, что вот молодость вернулась к ней, и ничего не было, совсем ничего! Ни долгого одиночества, ни мужа… К чести которого он, подозревая многое, так никогда и не спросил Иму об ее ночных пизанских отлучках… Яндра, ее соперница и подруга, знала десятки, возможно — сотни мужчин. Има — только двоих. Но оба любили ее так, как ни один из тех, многих, даже близконе любил ревнивую соперницу Имы Давероне, нынешней госпожи Джаноби. Что лучше? Известно, однако, что и из миллиарда мух не сложить одного слона! К несчастью, истина эта была известна и Яндре. Ночь. Все спит. Заснула наконец и Има, счастливая своей воскресшей любовью. Косса, заснувший было, просыпается, словно его ударили. — Помнишь, ты говорила мне, Има… — шепчет он в пустоту темноты, — что у меня были и будут много женщин, но среди них единственный друг — это ты! У меня были многие десятки женщин! И до тебя и после! Но друга среди них, кроме тебя, не нашлось! Он медлит, и Има отвечает сквозь сон, не раскрывая смеженных ресниц: — Да, Бальтазар, да! И неясно, слышала ли она его, или нет? Но Косса вновь прижимает Иму к себе и засыпает счастливый. Это случилось всего через месяц, в начале августа. Косса шел к своей старой любовнице. (Было утро, оба порешили не так часто встречаться ночами.) И на мосту Понте ди Меджо встретил Яндру делла Скала, которая постаралась его не узнать. Может быть, она проведала что-нибудь про Иму? От кого? Кроме Ринери и Гуиндаччо, никто ничего не знает! И почему столько народу у подъезда? Действительно, у знакомого палаццо собралась густая толпа. Косса, с пересохшим от волнения ртом, ворвался во дворец. Има лежала в кровати, обливаясь кровью. Поодаль четверо мужчин держали убийцу. Один из них сжимал отобранный у браво окровавленный стилет. — Убийца нанес ей четыре удара! — рассказывал он со знанием дела. — Два в грудь, очень сильных, и два в шею. Мы вбежали, когда дело уже было сделано. Косса вытолкал из комнаты любопытных и схватил убийцу за горло. — Кто? Кто нанял тебя, говори! Браво молчал. Косса первым же ударом выбил ему три передних зуба и едва не сломал шейные позвонки. Обмочившийся бандит, которому вторым ударом Косса почти отбил печень, хрипел, закатывал глаза, бормотал неразборчивые признания. Буонаккорсо кинулся за лучшим в городе лекарем. Кто-то уже позвал женщин, чтобы обрядить покойницу. Неподвижную Иму переодели в другое платье, подняли и повезли в дом, где жил Аньоло Джаноби, куда вбкоре прибыли и лекарь, посланный Коссой, и иные лекаря — целый консилиум. — Я же говорил тебе, говорил, говорил! — шептал Джаноби с ужасом, глядя на белое — ни крови в губах — лицо жены. Он ничего не говорил ей. И не скажет впредь. Склоним голову и промолчим перед этой по-своему великой любовью. XXXV До собора в Пизе в Европе было два папы. Теперь же их стало три. Ибо ни один из отвергнутых собором, ни Бенедикт, ни Григорий, не желали добровольно отказаться от своих званий. И новый папа, Александр V — Филарг, был признан далеко не всеми. Правда, за него были Франция, Англия, Польша, Богемия и многие государства Германии и Италии. Но, однако, Григорий XII господствовал в Римини и Неаполитанском королевстве, в некоторых государствах Германии, а также в Венгрии. Бенедикт XIII, в свою очередь, властвовал в Испании и Шотландии. Папы анафемствовали друг друга. Грамоты о том читались по церквам, в приходах, остававшихся верными тому или другому из трех пап. Священники, стоя полукругом, со свечами в руках, читали текст анафемы, перечисляя все наказания отступникам «истинного» первосвященника: да будут они прокляты навеки, да низвергнет их меч Господень и забудутся их имена. Да поразит их Господь язвами и чесоточной паршой, ниспошлет на них слепоту и слабоумие. — Что же теперь будет? — спрашивал у Коссы Александр V. — Не беспокойся, святой отец! — отвечал Косса. — Законный папа ты, а не они, не робей. Пошли им анафему! (На пятнадцатом заседании собора так было я сделано: обоих прежних пап предали анафеме.) Косса был бодр. Все складывалось предельно удачно. Владислав, вздумавший было разогнать Пизанский собор, был остановлен устроенной Коссою лигой из флорентийцев и сиенцев. Протесты против компетентности собора со стороны епископов рижского, верденского и вормсского тоже были отвергнуты. Да и, разумеется, не один Косса уговорил кардиналов избрать Филарга! Безродный ученый грек многим казался лучшим кандидатом: кому по незлобивости своей, кому — по безродности, а кому-то и по возрасту (недолго будет править!). Хотя его противники, старцы за восемь десятков лет (а де Луна прожил более ста!), умирать или складывать оружие отнюдь не собирались. Александр-Филарг трясся от страха, а Косса понимал, что для упрочения его ставленника необходимо отобрать Рим у короля Владислава и вернуть его новоизбранному папе. В эти дни Косса был занят так, что даже несчастье с Имой отступило куда-то посторонь. Он мотался из города в город, тихо злясь на этих дураков, которые рвут Италию на части, не понимая того, что отлично понимали великие римляне: что только в единстве — сила, и Италия, разорванная на независимые республики, герцогства и королевства, будет проходным двором Для любых завоевателей, откуда бы они ни пришли. Мотался из города в город, подкупал, уговаривал, прельщал, грозил. В дипломатической игре превзошел самого себя, но в конце концов все же сумел создать союз, равного которому до того не было в Италии, объединив правителей Флоренции, Сиены, герцога Людовика Анжуйского, правителя Прованса и претендента на неаполитанский трон, а также силы целого ряда кондотьеров, до того бесполезно воевавших друг с другом. У Луи Анжу было странное лицо. Красивое, даже мужественное, но в котором чего-то как бы не хватало, и узрев его близко, поговоривши с ним, Косса уже начал почти понимать, чего не хватает Иоланте Арагонской, по слухам изменявшей королю направо и налево. Луи II, как понял Бальтазар, попросту боялся участия в походе, а, возможно, вообще не доверял итальянцам, и все его отговорки исходили именно отсюда. А понявши это, Косса все силы приложил, чтобы обнадежить и приободрить короля, заодно уверив в собственной безусловной преданности анжуйцу. — Ваше высочество! Род Косса служит Анжуйской династии уже не первое столетие. Мы связаны с родом де Бо, его провансальской ветвью. Среди наших предков были адмиралы, были мятежники, но мой старший брат, Гаспар — адмирал флота, служил еще Луи I Анжу и опять же женат на женщине из рода де Бо! Моя сестра вышла за провансальского дворянина де Бранкаса, вассала семьи де Бо. Гаспар получил земли в Провансе и звание «Великого адмирала». И я, как представитель папы, не вижу причин, почему бы вы, ваша светлость, не могли стать преданным помощником наместника Святого Петра в обмен на несомненные преимущества… О которых, впрочем, рано говорить! — И Косса улыбнулся так, как только он один умел улыбаться. В улыбке было что-то волчье и что-то до того манящее — женщинам хватало одной этой улыбки, чтобы начать раздеваться, мужчинам… В любом случае почти каждому хотелось после, чтобы он пригласил его следовать за собой: на праздник, на битву, на смерть? А почему бы и нет! В ту эпоху умирали легко, ибо умирали чаще всего в бою и — по своей воле. Не приходилось (редко кому приходилось!) стоять связанным и безоружным перед убийцами… Приходилось! Конечно! Особенно перед инквизицией. Но — далеко не всем! Беспредела, достигнутого в этой области двадцатым столетием в России, еще не было. Позже они сидели за богатым ужином, отпивая вино из высоких серебряных бокалов, ели сочное мясо, вареные артишоки, студенистое мясо осьминогов, вскрывали панцири омаров, так хорошо идущих к белому итальянскому вину. И супруга Людовика, Иоланта, в прическе, открывавшей высокий лоб, украшенный ниткой крупного жемчуга, с обнаженными до коротких, доходящих только до локтей, рукавов руками, в атласе, раскрытом на полной груди, где белейшая, отделанная серебряным кружевом сорочка да ряды драгоценных бус только и скрывали рвущиеся наружу коричневые соски, отставляя точеные мизинцы с накрашенными, ухоженными ногтями, изящно разрезала каплуна, поглядывая на Коссу исподлобья тем ждущим взглядом самки, который Косса хорошо знал и уже невольно прикидывал, как будет раздевать королеву, когда… Когда она сама захочет этого и позовет к себе, ибо равно глупо было, как отказываться от ласк королевы, рискуя рассердить ее, превративши в Федру, отмщающую отвергнувшему ее возлюбленному, так и самому приближать их, нарываясь на возможный отказ и гнев рассерженного Людовика, а с тем и провал всей кампании против Владислава. Да! Это произошло, и не в этот, и даже не в следующий вечер, а еще через три дня, когда Луи выехал со свитой встретить подходящие отряды наемных войск. Иоланта раздевалась прямо перед ним, подурнев, почти разрывая шнуровку платья, и наконец, вылезти ногами из последней спущенной с плеч сорочки, глянула на него без улыбки, почти мрачно, вопросив: — Что же ты не раздеваешься? А два часа спустя, после стонов, вздохов, выкриков и слез, устало-измученная, чуть изумленно разглядывала Коссу, говоря: — Вот ты какой? У меня этого никогда не было! Ни с кем! — И зарылась лицом ему в грудь, тихо рыча и покусывая заросшие густой шерстью соски, как какая-нибудь простая баба с рыбного рынка, грешащая неподалеку от толпы, за грудой сетей и лодок, не думая о том, что ее может увидеть любой случайно забредший сюда за малой нуждой рыбак или прохожий покупатель. Косса, наконец, оторвал королеву от себя, поставил на ноги, впился ей в губы заключительным поцелуем. И по сжатым оскаленным зубам, по прикрытым глазам понял, что Иоланте надобно еще, что она не оставит его, пока не насытится, и он должен будет рисковать кампанией и завтра, и послезавтра, и вплоть до отъезда в армию. Она сама забрала горстью свою грудь, и дала ее, почти впихнула ему в рот. В постели все жаждущие любовных ласк женщины, королевы и пастушки где-нибудь в горах, были одинаковы, и королевы, надо сказать, стеснялись при этом много меньше. Выходя из королевской опочивальни, Косса с невольной горечью отметил в себе — йет, не потерю сил, а потерю того острого интереса к наслаждению, которое было у него в двадцать лет, к древнему, повторяемому со времен Евы действу, благодаря которому только и продолжается жизнь на Земле. «Неужели старею?» — помыслил он, нахмурясь в душе. А интересно, сколько до него было любовников у Иоланты? Во главе союзного войска Бальтазар Косса стал сам. По суткам не слезая с седла, всюду успевая и все улаживая. Приходилось мирить кондотьеров, ублажать нравного Людовика Анжуйского, ободрять ополчения городов, изыскивая продовольствие для прокорма рати и в то же время схватками и фланговыми ударами отбрасывая все дальше неаполитанские войска. Он и сам не раз кидался в стычки, как встарь лез на абордаж, в упоительном восторге боя рубил и колол, срывая голос, собирал дрогнувшие ряды и вел конницу в головокружительные напуски, проламывая вражьи ряды. Он похудел, почернел, помолодел, глаза глядели безумно и неумолимо. Солдаты по его слову, ощущая тот же передающийся им огонь, бестрепетно шли под ливень стрел, уставя алебарды и копья, и одолевали! Были захвачены Орвиетто, Витербо, Монте-фиасконе, Корнето, Сутри, Нарни и Тоди. Армия неудержимо катилась вперед. В последний день сентября войска Коссы окружили Рим. Первого октября был занят собор Святого Петра и папский дворец, а еще через несколько дней замок Ангела. Три месяца продолжалась блокада. Пошли дожди. В городе заканчивалось продовольствие. Второго января, в редком порхающем снегу, который под копытами лошадей тут же превращался в грязь, ворота столицы западного христианства открылись перед войсками Коссы. (Окончательно очищен город был к 1 мая 1410 года.) Косса тотчас послал депешу Александру V: «Рим свободен!». Пришла и еще одна радость: папу Александра V признал венгерский король Сигизмунд и правители государств Германии, раньше не признававшие его. Теперь Филарга не считали папой только в вотчине Бенедикта XIII, Кастилии и Арагоне, да в Неаполитанском королевстве продолжал сидеть Григорий XII. Удручало Александра V лишь отсутствие денег. Но деньги давал Косса, и деньги шли на бесконечные пышные обеды… Филарг ударился в гастрономические изыски! Любопытно, как ведут себя люди, добравшись до предела своих мечтаний. Могучие завоеватели обычно погружаются в строительство, возводя огромные сооружения, типа города Суярвармана Ангкор Вата, или терм Каракаллы и дворцов и храмов Юстиниана Великого. Какая-нибудь дама, исполнившая мечту повстречаться с английской королевой и принять благословление от самого папы римского, садится вязать носки. Разбогатевший купец, ежели не строит храмов, то пускается в запой (и это еще не худший вариант!). А знаменитый ученый, звезда парижского университета, достигнув папского звания, предался обжорству, причем его обеды затягивались на многие часы, и у поваров уже не хватало фантазии выдумывать все новые блюда — sic transit gloria mundi! Александр-Филарг рвался в Рим, в самом деле не понимая, почему ему нельзя туда воротиться, раз Рим освобожден? — Нельзя! — отвечал Косса. — Перуджа, Остия и Тиволи еще в руках Владислава. Безопаснее пока оставаться в Болонье! И папа переехал в Болонью. Против Владислава была сочинена булла, со многими обвинениями. В частности в том, что он арестовал и заключил в тюрьму братьев Бальтазара: Микеле и Джованни, и двух его племянников, сыновей Гаспара Коссы. Судя по всему, Владиславу удалось захватить Искию. В это время в тылу у Коссы, в Форлимпополи, поднял восстание бывший правитель, и Косса устремился туда, хорошо помня нелюбовь к себе жителей Форли. Восстание удалось подавить. Но, воротившись, Косса застал Александра V больным. Такою же болезнью, пишет Парадисис (потеря аппетита, исхудание, вялость) заболела и Яндра делла Скала. И заболела еще до того, как Косса уехал в Форлимпополи. XXXVI В Болонье Косса сделал своей резиденцией тот самый дворец, в котором сидел в заключении и из которого похитил Яндру делла Скала. Возможно, в память о прошлом, в отместье, так сказать. И вот теперь на первом этаже этого дворца умирал исхудавший Филарг, папа Александр V, у которого, скорее всего, началась непроходимость желудка, а на втором — возлюбленная Коссы, Яндра делла Скала. Далее передаю слово Парадисису: «Она была похожа на труп. Тело ослабло, стало вялым и неподвижным, и единственное, что еще было живым, — это ее большие, красивые, горевшие беспокойным огнем глаза. Она попросила причастить ее и после причастия позвала к себе Коссу. Он пришел, взял стул и сел у ее изголовья. — Почему ты так странно смотришь на меня сегодня, Яндра? — спросил он, не сводя с нее глаз. — Я причастилась, — неожиданно оживившись ответила она. — Я готова к смерти. Она меня не пугает. Я хорошо прожила жизнь. Я узнала большую любовь. В тебе я нашла возлюбленного, о котором мечтала еще девочкой. Как она на него смотрела! Лицо ее расцвело в улыбке! Если бы она не принадлежала умирающей красавице, можно было бы принять ее за улыбку иронии. — Бальтазар, — прошептала Яндра, улыбаясь своей странной улыбкой и глядя в глаза Коссе. — Скоро я тебя покину. Уже покидаю. Наверно, я не доживу до вечера. Но прежде чем я уйду из твоей жизни, я хочу исповедаться перед тобой. Я должна поговорить с тобой, рассказать тебе то, чего ты не знаешь обо мне. Послушай меня… Она попыталась пододвинуться к нему. Легкое, как паутина, ставшее почти прозрачным, тело с трудом переместилось к краю постели. Взгляд ее снова встретился со взглядом Коссы. — С того дня, как мы познакомились, ты всегда считал меня верной и преданной тебе возлюбленной… Я не была такой… Когда я впервые узнала, что ты изменять мне, я не находила себе места. Душа моя разрывалась от ревности. И если бы не одно обстоятельство, я, наверно, умерла бы от горя… Ты помнишь Альбериго Джуссиано, бывшего кондотьера, который стал пиратом? Однажды на Искии, когда я по своему обыкновению одна прогуливалась по берегу, стараясь рассеяться он, пьяный, подошел ко мне. Он меня не узнал. Он видел просто женщину… Он воспользовался тем, что сильнее меня, зажал мне рот, повалил и… овладел мною. Она взглянула на Коссу, чтобы узнать, какое впечатление произвели на него ее слова. Но на лице его не отразилось никаких чувств. — В первый момент я была в ужасе от случившегося, — продолжала слабым голосом умирающая, — но потом успокоилась и решила ничего не рассказывать тебе. Тем более, что в ту же ночь я видела тебя с какой-то рабыней. На следующий день я опять встретилась с Джуссиано и по собственной воле отдалась ему. И каждый раз, когда я видела, что ты целуешь другую женщину, я платила тебе за измену изменой с Джуссиано и с… другими тоже. Даже с рабами… мусульманами. Она не отрывала взгляда от лица Коссы. Стоя на краю могилы, она все-таки хотела знать, какое впечатление произведет ее признание на любовника. Лицо Коссы было непроницаемо. — У меня становилось легче на душе, когда я изменяла тебе, я чувствовала злорадное удовлетворение. Это помогало мне долгое время жить, не терзаясь, как раньше. Я расплачивалась с тобой той же монетой. Я давно мечтала отомстить тебе, и это была моя месть. А если меня уж очень беспокоила какая-нибудь из твоих измен, я облегчала себе душу двойной, а иногда и тройной изменой тебе, Бальтазар. Я была близка почти со всеми мужчинами из экипажа твоих кораблей и многими, многими рабами… А когда ты стал служителем церкви, я жила с твоими братьями во Христе, начиная с простых священников и кончая кардиналами… Тщетно старалась Яндра уловить в лице своего друга хоть тень возмущения. Оно оставалось спокойным и бесстрастным. «Что же это? — спрашивала себя красавица из Вероны. — Что с ним? Ведь он всегда был таким мстительным!». Казалось, он не придает никакого значения ее словам, а она так страстно ждала этого часа, часа отмщения, самого волнующего в ее жизни! А он… — Меня имели все твои знакомые и друзья, — продолжала она. — Слышишь, Бальтазар? Даже Гуиндаччо Буонаккорсо. Помнишь, однажды ты пришел к нему и увидел в его постели нагую женщину, спрятавшую лицо? Это была я. Этот безобразный пират был моим любовником. И твой верный друг, Ринери Гуинджи, тоже… Косса, так долго и загадочно молчавший, прервал ее: — Это Ринери сказал тебе, что Има приехала в Пизу? Умирающая не сделала ни одного движения, только глаза ее метнули молнии. — Да… — сухо сказала она. — Ее ты любишь. И этого я особенно не могла простить тебе… В Пизе мне не удалось расправиться с ней… Но, говорят, что это удалось в Милане… Она умерла… И пусть я умру, но и ее с тобой не будет… — Ты ошибаешься, — спокойно сказал Косса. — Убийцы, которых ты купила, обманули тебя. Има жива. Косса встал, прошелся по комнате, снова сел и заговорил: — Откровенность за откровенность, Яндра. Я давно знаю о твоих изменах. Хотя и не сразу, но я понял, какое средство ты избрала, чтобы отомстить мне! Я чуть не убил Буонаккорсо, но добился того, что он рассказал мне все подробности о твоих любовных похождениях. И о Гуинджи тоже… Твоя искренность заставляет и меня сделать тебе признание… Знай, что ты умираешь от моей руки. Ты отравлена страшным ядом, который приготовил мне один лекарь из Перуджи… Легкий, как вздох, возглас сорвался с уст Яндры, глаза ее широко раскрылись от ужаса. — Яндра, — тихо и спокойно продолжал Косса. — Я отравил тебя не за твои измены. Я терпел бы их и дальше, как терпел несколько лет, с тех пор, как увидел тебя нагой в постели Буонаккорсо. Я узнал, что это была ты, исповедуя Гуиндаччо. Не измены меня твои волнуют. Ты погибнешь потому, что злобно и настойчиво преследовала Иму. А Име я обязан всем. Ей и больше никому в этом мире, принадлежат моя любовь и нежность. И он направился к двери. Яндра вскрикнула, приподнялась на постели, тут же упала снова и замерла. Косса обернулся, подошел к кровати и, протянув руку, закрыл глаза умершей, тихо, одними губами, читая молитву на исход души из тела. А в огромном зале, превращенном в опочивальню, метался в агонии папа Александр V. Врачи, кардиналы, придворные ожидали смерти критянина Петра Филарга за дверью его спальни, заранее убранной в траур. Папе Александру V тоже не было суждено пережить день 3 мая 1410-го года…» И вот тут спросим себя: от какой такой болезни, ежели как раз не от обжорства, умер Петр Филарг? Если, конечно, все эти совпадения не сочинены целиком Парадисисом! И сразу рождается вопрос. Коссу упрекают в отравлении Иннокентия VII, во что трудно поверить, хотя бы потому, что Коссы в то время и рядом не было, а будучи в Болонье отравить папу, сущего в Риме, не так-то просто. И, напротив, и хронисты, и сам Парадисис снимают с Коссы обвинение в отравлении папы Александра-Филарга. Хотя, ежели Парадисис все рассказывает, как оно было, невозможно поверить, что Филарг умер не от яда, и причем того самого, от коего погибла и Яндра. Время, в котором существовали такие деятели, как тот же Борджиа, время отравлений и заказных убийств, вряд ли могло миновать и нашего героя. До Филарга все папы, уверявшие, что они берут власть временно, став папами, вцеплялись в престол Святого Петра столь прочно, что их отрывать от него приходилось едва ли не по кускам. Как знать, какие инстинкты, помимо гастрономических, пробудились вкритянине? Был ли он готов оставить престол Святого Петра? Не приходилось ли Коссе торопиться, учитывая расклад политических сил? [24] Пытаясь не обвинить, нет, но понять логику поступков Коссы, который шел через папский престол к объединению всей Италии (не забудем про его блестящие дипломатические и военные таланты!), очень, очень могло стать и такое, что, по мнению Коссы, Филарга потребовалось поскорее убрать. Пока не изменилась ситуация. Пока своей бесхребетностью и добротой новый папа не разрушил коалиции, с таким трудом созданной Коссой! Но тогда и Мильоратти надо бы было убрать, а также арестовать и убрать Григория XII, и вообще Коссе стать убийцею века! Все это рассуждение, разумеется, действенно лишь в том случае, ежели Парадисис попросту не сочинил всей этой двойной одновременной смерти ради претенциозного литературного эффекта. И только один «личный» поступок допустил Бальтазар, опять же согласно Парадисису! То ли слишком долго сдерживавший свой гнев, то ли не уверенный, что Има осталась жива (последнее — вернее!). «В тот же день, к вечеру он пришел к Ринери. — Ты рассказал Яндре, что Има поселилась в Пизе? Ты?! — Я… Я думал… Мы вместе все… На лодке… — Потому ты и спал с ней, подонок! Я не хочу тебя Убивать просто так, защищайся! — И Косса бросил ошалелому Гуинджи Ринери стилет: — Защищайся, ну! Убив друга, Косса еще постоял, медленно приходя в себя, и вдруг, закрывши лицо, выбежал из комнаты. Ринери он убил все-таки зря и помнил о том всегда, всю жизнь, даже не признаваясь себе в этом». Но, повторим — вряд ли! Сцена могла бы быть правдой лишь в том случае, ежели Косса поверил в смерть Имы. Но тогда бы он и с Яндрой по-другому разговаривал! А главное, почему сцена не выдерживает никакой критики, убивать Ринери за известие о приезде Имы вообще было нелепо! Сам же Парадисис говорит, что женщины встретились, когда Бальтазар привел Иму к себе в дом! Скорее всего, Парадисис писал свой роман урывками и забыл об этой детали. С авторами такое случается. Поэтому вернее предположить, что никакого убийства Ринери не была, как, возможно, не было и отравления Яндры. Парадисису для заключительных сцен романа попросту занадобилось убрать лишних своих героев и еще раз подчеркнуть пиратскую сущность Коссы. Ринери было пятьдесят лет, как и Коссе. Немного поздновато для безумной, ни с того, ни с сего, ярости и обнаженных стилетов. В этом возрасте чаще всего все-таки сперва думают, а потом делают, но не наоборот, хотя могучие страсти также не исключены. Ринери мог спокойно жить, и даже пережить Коссу у себя, в Фано. Ему отнюдь не обязательно было ехать с Коссой на Констанцский собор, и, следовательно, Парадисису его убивать. А Яндра делла Скала? Была ли она отравлена Коссой? Хорошо, попробуем избавиться и от нее, но подругому! Ежели Бальтазару было в ту пору пятьдесят, то Яндре — сорок два, сорок пять. В этом возрасте женщина может умереть и от какой-нибудь внутренней болезни, женских расстройств, воспаления придатков, воспаления печени, злокачественной опухоли, наконец. Возможно, она и похудела, и исповедовалась Бальтазару в своих изменах и ревности. — Я не держу на тебя зла! — отвечает Косса, помедлив. — И я не убивал тебя, ты умираешь сама. Но покушенья на Иму я тебе не прощу, даже в смерти. Не могу простить! Има для меня все, и одну ее я любил не только как женщину, но и как друга. Она сейчас в Милане, и жива. Слышишь, Яндра! Она жива и не убита, убийцы обманули тебя! Она живет со своим мужем, Джаноби, и он ее по-прежнему носит на руках. И я продолжаю ее любить. Ничто не изменилось, Яндра! Он помолчал, поглаживая своими сильными пальцами исхудалую и влажную руку умирающей. Выговорил тихо, глядя мимо нее, куда-то вдаль: — И тебе я благодарен, Яндра. Защищая и добиваясь тебя, я сделался героем. Плохо только, что ты не осталась прекрасною дамой и разделила со мною постель. Со мною, и еще со многими. Ты очень часто ненавидела меня, я, порою, тебя едва терпел. Но смерть помирит всех! Прощай! В том мире мы, возможно, избавимся от низких страстей и обретем величие, утерянное Адамом и Евой после того, как они вкусили от дерева познания. Мне еще многое предстоит сделать! Надеюсь и жду! И знаешь, Яндра, иногда мне будет тебя не хватать! А к Име ты не ревнуй. Хотя бы перед смертью. Пусть наши души, встретившись в мире ином, обретут покой! Она ничего не отвечала ему, плакала, не разжимая век, и слезы текли у нее по исхудалым щекам, да сжимала и сжимала его руку. Потом глаза ее раскрылись, уставились на Бальтазара с немою мольбой и начали медленно холодеть. Косса наклонился и поцеловал ее в едва теплый лоб. Губы Яндры раскрылись, и лицо омягчело. Он посидел еще немного у постели, и когда все окончилось, протянул руку и, надавив пальцами, закрыл ей глаза… Повторю — мы ничего не знаем! Может, никакой Яндры вообще не было, хотя и имеется ее портрет. И Имы не было? — Спросит читатель. — Нет, Има была, Имы не могло не быть! Слишком угрюма и безрадостна была бы судьба всех нас и самого Бальтазара Коссы! Но он-то сам был? И могила его, пышное надгробие сохранилось во Флорентийском баптистерии! И Медичи были! И Оддоне Колонна! И Иоланта Арагонская! И была любовь. Не может быть, чтобы не было любви! XXXVII Конклав по выбору нового папы собрался в том же дворце 17 мая 1410-го года, всего через четырнадцать дней после смерти Александра V. Конклав состоял из семнадцати кардиналов [25] , большинству которых Косса обещал — по Парадисису — деньги, дома, виноградники, земли и высокие должности. Сверх того, в Болонье стояли войска, подчиненные Коссе. И все-таки на этот раз Бальтазар чрезвычайно нервничал. Впрочем, Наполеон в сходной ситуации упал в обморок, отнюдь не будучи трусом. Ибо не страшатся рубежа высшей власти лишь те, которые ничего не понимают в ней и не чувствуют того, что можно назвать «бременем власти». Наполеон знал, за что берется. Бальтазар Косса знал тоже. Но вот как пишет об этом Парадисис: «Косса неожиданно вскочил со скамьи, где спокойно сидел до этого, быстро подошел к Колонне, сухо сказал, пристально глядя на него: — Оттон, когда-то я помог тебе. Я не возражал, чтобы Иннокентий возвел тебя в сан кардинала. Помни об этом! Косса отогнул полу красной мантии, и в руке его блеснуло лезвие стилета. Вплотную пододвинувшись к знатному римлянину, он с силой вонзил стилет в крышку стола, за которым тот сидел. (Это почти на глазах всего конклава? Ну и ну!). Горящие ненавистью глаза Коссы подозрительно всматривались в лица кардиналов: каждого можно было подозревать в том, что он проголосует против [26] . Косса снова посмотрел на кардинала Колонну: — Ты будешь голосовать за меня, — резко, тоном приказа произнес он. — Ежели ты не сделаешь этого — пеняй на себя. Я убил семьдесят два человека. И для меня не составит труда убить еще одного. Римский кардинал недоуменно взглянул на бывшего неаполитанского пирата и с горечью спросил: — Почему я вдруг не буду голосовать за тебя? Как тебе в голову могла прийти такая мысль? Разве я не был всегда твоим верным другом? Действительно, этот знатный римлянин в течение многих лет был самым преданным Коссе кардиналом. — Ты напрасно сомневаешься, Бальтазар. Я считаю, что ты больше всех достоин унаследовать вместо покойного Александра престол Святого Петра. Я считаю тебя наиболее подходящей фигурой и знаю, что все остальные придерживаются того же мнения». Ежели бы подобная сцена действительно была, то это типичный срыв. И потом: стилет — узкий и длинный граненый кинжал, ежели его «с силой» вонзить в тогдашнюю столешню, то можно ли оттуда вытащить, не сломав? А еще важнее, что Косса угрожал другу на виду у прочих кардиналов. Вот это уже совершенно невероятно! Историки сообщают, что Косса, наоборот, «лицемерно» всячески отрекался от своего избрания. Но, так или иначе, Косса был избран папой, и произошло это 17 мая 1410-го года. Теперь на самом Коссе повисла задача, как избавиться от соперников и восстановить единство римской церкви. А с тем и мильон других задач, в частности — как укрепить расстроенные финансы, как справиться с неаполитанским королем, а кстати, как вытащить из королевской тюрьмы своих братьев и племянников. И не будем объяснять, что-де Косса потому назвался Иоанном XXIII, что Иоанн XXII сто лет назад блистал сходными с Коссой добродетелями, но без таланта последнего. И не будем повторять, что на папский престол избрали бывшего убийцу и пирата. Слишком ко многим в то время была бы приложима подобная характеристика! Вот сводка мнений о Бальтазаре Косса на папской должности, приводимая Парадисисом: «Нужно заметить, что с приходом Иоанна XXIII светский дух проник на святой престол». (Аббат Мурре.) Вопрос: а при Урбане, Бенедикте, Бонифации, Григории, да и позже, при Борджиа, как было со «светским духом»? Или кошмарные убийства кардиналов Урбаном VI религиозно оправданы, ибо он во время пыток пел псалмы под окнами пыточной камеры? А что, продажа и перепродажа церковных должностей Бонифацием говорит о развитии религиозного духа? Л. Пастор пишет: «Из всех последствий рокового (!) собора в Пизе избрание папой Иоанна XXIII было самым роковым. Конечно, Иоанн XXIII не был тем чудовищем, каким описывают его враги, но известно, что его интересовали только мирские дела, что Иоанн XXIII думал лишь о собственных материальных выгодах (он один, что ли?!), что он был искусным и льстивым политиком, упорным в достижении цели (а это плохо?), был больше воином, чем служителем церкви». Далее Парадисис пишет: «Страшные обвинения, предъяйленные ему после пяти лет правления, были бездоказательны. Не вызывает сомнений лишь одно: этот искусный политик настолько погряз в разврате, что у него не оставалось времени для исполнения обязанностей служителя церкви». Опять вопрос: а на дипломатию оставалось? На удачные войны, на блестящие финансовые дела оставалось? На поддержку гуманистов, о чем пишут и Поджо и Аретино, оставалось? С. Антонио пишет: «Папа Иоанн XXIII (Бальтазар Косса) великолепно разбирался в светских делах, но не в делах церкви». Опять: как тут отделяет автор светские дела от дел церкви? И если уж «великолепно разбирался», то писать, что у него «не оставалось времени», никак нельзя. Современный венгерский ученый Герсей также говорит о Бальтазаре Коссе, как о человеке блестящих способностей, привлекательном, хотя и светски мыслящем политике. В конце концов, кроме обвинений в распутстве, Коссу и обвинить-то не в чем. Можно бы обвинить в продаже индульгенций, но… Но обвинять надо тогда всю католическую церковь, и не в индульгенциях только, а в организации института папства. Ибо живой «земной» человек, на коего возложены функции Христа, естественно, и будет использовать эти функции поземному, то есть торговать отпущением грехов! Парадисис, перечислив отзывы о Коссе последующих историков [27] , описывает, как Косса укреплял пошатнувшиеся в результате предыдущих кровопусканий [28] финансы папского двора. Описывает посланцев папы с индульгенциями, наводнивших все западные государства. Посланцы, естественно, слишком много клали себе в карманы, и потому Коссе пришлось печатать новые индульгенции, с указанием цен за каждый отпускаемый грех. «Ценники» эти, запрещенные впоследствии, сохранились. Так, за убийство матери, отца или сестры можно было откупиться, купив индульгенцию стоимостью в один дукат. За убийство жены, с целью жениться на другой, платили два дуката. За убийство священника — четыре дуката; епископа — девять дукатов. (Разумеется, индульгенция не освобождала от судебного наказания, но только от загробных мучений в аду.) Монахи за прелюбодеяние платили восемь дукатов, за скотоложество — двенадцать дукатов. Согрешившие монахини за девять дукатов получали право оставаться в монастыре и т. д. Тариф этот имел 385 пунктов. Парадисис приводит также тарифы, выпускавшиеся другими папами, где, скажем, распутство церковного служителя оценивалось тремя дукатами (за спасение души), сожительство с матерью или дочерью оплачивалось двумя дукатами. Изнасиловавший девушку мог искупить грех, купив индульгенцию за два дуката, и т.д. «Тарифы» эти были запрещены лишь на Тридентском соборе в 1560-м году. Фома Аквинский рассказывает, как посланцы папы — подобно нашим председателям комбедовских ячеек в пору конфискация церковных ценностей, в большинстве — взяточники и распутники, вступали в сговор с такими же священниками, а распродав индульгенции, устраивали оргии, на которые приглашали зажиточных крестьян, полагавших, что это веселье не грех, ежели завтра можно будет купить индульгенцию, избавляющую от всех грехов. Однако надо было заставить, уговорить, убедить, наконец, монархов пускать к себе продавцов индульгенций. И тут Парадисис делает оговорку: «Как мы уже знаем, Косса был выдающимся политиком, и это качество помогло ему договориться не только с королем Венгрии и Богемии Сигизмундом но и начать переговоры со старым врагом святого престола — неаполитанским королем»… Как жаль, что зациклившись на обвинениях в распутстве, Парадисис не показал, и даже намеком не дал понять, как же его герой творил высокую политику? Как уговаривал власть имущих, чем занимался на деле, ибо ежели бы все его дела сводились к постельным подвигам, многого бы он не достиг. XXXVIII Между тем, политическая обстановка вокруг патримония Святого Петра складывалась архисложная. Смерть в 1402-м году Джан Галеаццо Висконти освободила патримоний от угрозы со стороны Милана. Лишь через двенадцать лет Филиппе Мария Висконти вновь восстановил целостность миланского герцогства, но это произошло уже за гранью наших событий. Зато невероятно усилилась угроза поглощения папской области неаполитанским королем Владиславом. Не забудем также, что ни де Луна, ни Анджело Коррарио от власти не отреклись. Парадисис рассказывает, что Иоанн XXIII назначил пятнадцать новых кардиналов. Как можно выяснить, среди них были Бранка де Кастильоне, миланец, Бранка де Бранкас, племянник самого Иоанна XXIII, «очень похожий на своего дядю», Джакомо Изолани, Фраяческо Забарелла, Пьер д’Альи, француз, епископ Камбре, Пьер-Гийом Филастр и Антонио Шалан, оба французы, и Антонио Панчерино де Портогруарио. И на деньги, полученные с них (сто тысяч золотых флоринов), Иоанн XXIII купил у Владислава отказ от поддержки папы Григория XII, после чего Владислав предложил Анджело Коррарио покинуть Неаполь. Говорит Парадисис и о том, что в море венецианца ждала засада, устроенная Гаспаром Коссой, от которой Григорию XII лишь чудом удалось уйти и скрыться в Римини, у Карла Малатесты. Но не говорит Парадисис о том, что всей этой торговле предшествовала экспедиция в Италию, в Пизу и Рим Луи II Анжуйского, мыслившего занять неаполитанский трон, что 19 мая 1411-го года под Рокка Секка Луи Анжу одерживает блистательную победу над Владиславом, которой, однако, совершенно не сумел воспользоваться и в конце концов принужден был со срамом покинуть Италию. Сопоставляя факты, приходится признать, что в избрании Коссы, которое произошло не без нажима анжуйцев, участвовали значительные силы, что здесь опять сказалась родовая связь семейства Косса с Провансом и анжуйской династией, и отнюдь не взмахом стилета получил он свой понтификат. Отметим и еще одно действие Коссы, лишь бегло упомянутое Парадисисом. Удачное примирение польского короля Владислава-Ягайлы с Тевтонским орденом, который обязали уплатить польскому королю Шестьсот тысяч флоринов, для чего Косса отправлял послом к польскому королю архиепископа Пьяченцы. 1410-й год — это год Грюнвальда, год грандиозного сражения, где силы Тевтонского ордена были разгромлены польско-литовским войском Ягайлы и Витовта с помощью русских и татар. И поэтому участие во всех этих делах нового папы было отнюдь не проходным, а очень важным и результативным делом. Прошли века, и вот мы уже видим поляка на престоле Святого Петра! А подобные события закладываются задолго до их осуществления. Обратимся к источникам. Незадолго до избрания Коссы, 18 мая, умер Рупрехт — «король римский», и Косса послал в Германию своих нунциев, поддержать избрание Сигизмунда, венгерского короля и брата развенчанного Венцеслава. Новый «римский король» немедленно признал Иоанна XXIII законным папою. Источники кратко излагают биографию Коссы, не упоминая, однако, о его предполагаемой службе Урбану VI. Меж тем, война с Владиславом, которую успешно вел Паоло Орсини, продолжалась. 20 сентября 1410-го года в Рим прибыл Людовик Анжуйский. Отсюда он с Паоло Орсини едет в Болонью, убеждая Иоанна XXIII прибыть в Рим. Римляне тоже приглашают папу к себе (это начало января). Дует холодный ветер. Почему-то холодный ветер дует всегда при расставаниях или потере надежд. Города глухо ропщут от взимаемых свыше сил налогов. Проданы церковные сокровища. На эти деньги снаряжена целая армия: знаменитые военачальники эпохи — Паоло Орсини, Сфорца, Гентиле де Монтерано, Браччо де Монтоне. Луи Анжу сопровождает папу и кардиналов. 1 апреля 1411-го года выходят из Болоньи, 11 апреля армия у ворот Рима. Торжества, торжества, торжества! 19 мая победа под Рокка Секка и… Владислав говорил позже, что в первый день после поражения враги могли схватить его самого, на второй — королевство, а на третий день — ничего, ибо он успел собрать войска и уже вновь стоял на позиции. В Риме праздновали победу, волочили захваченные знамена по земле. Скоро, однако, наступило отрезвление. Анжу обозвал Орсини изменником и третьего августа отбыл на корабле восвояси. (Кажется, изменявшая ему Иоланта в невысокой оценке своего мужа была права!). Капитаны Сфорца и Орсини, мужик и аристократ, рассорились. По-видимому, спор шел о том, кому быть главнокомандующим. Восстала Болонья, измученная папскими налогами. Рим роптал. Иоанн XXIII окапывался в Ватикане, соединив крытым переходом дворец с замком Ангела. Переход этот, на аркадах, начатый строительством 15 июня 1411-го года, сохранился до сих пор, немой памятью о Бальтазаре Коссе. Но Сфорцу, кондотьера-крестьянина, не проигравшего, кажется, ни одного сражения, не удалось вернуть. То ли сильно обидел его аристократ Орсини, то ли сметливый крестьянин заранее понял, что дело папы после ухода анжуйцев проиграно. Уход Сфорца был для Иоанна XXIII началом конца. Совокупные эти несчастья заставили, наконец, Коссу изменить политику и вступить в соглашение с Владиславом. Сто тысяч, о которых говорит Парадисис, пошли на выкуп родичей Коссы, захваченных неаполитанцами. Коссе уже в первый год понтификата приходится занимать деньги у флорентийских банкиров. В июне 1412-го года был заключен мир. Косса отступался от Анжу, а Владислав от Григория XII. По миру Владислав получал Асколи, Витербо, Перуджу и Беневент, но признавал Иоанна XXIII папой. В апреле 1412-го года Косса собирает обещанный собор в Ватикане. Но делегаты собирались плохо и дату открытия приходилось передвигать, вплоть до 13 февраля 1413-го года. При начале заседаний произошел зловещий эпизод: во время служения Иоанном в Ватиканской капелле вечерни и пения гимна «Veni creator spiritus» показалась, вместо Святого Духа, косматая сова с горящими глазами, вперившаяся в папу. На следующее заседание прилетела она опять. Озадаченные или смеющиеся кардиналы убили ее палками. Коссу после долго трясло. Он вынужден был присесть, не держали ноги. Дело в том, что накануне он занимался магией, призывал духов зла и, кажется, убедил самого себя, почему и сова показалась ему посланцем темных сил. С горечью подумал он о том, что в молодости ни во что подобное просто не верил и даже потешался над Яндрой. Как-то, разговорясь в постели о прежних ее злоключениях с инквизицией, высказал: — А кто тебе сказал, что признания ведьм — истина? Допрашивают люди, и признаются люди, а не дьяволы! А ежели бы и дьявол сам явился с признаньями — это ничего не значило бы, ибо сказано: «он отец лжи и в правде не стоит, егда глаголет, то лжу глаголет!» Спи! Ведьма ты моя… Бесхвостая! Такой вот был разговор! Теперь же его трясет от одного вида глупой совы, забравшейся в алтарь храма… Итак, 13 февраля 1413-го года собор был открыт. Но все попытки принять решения о реформе церкви и даже о реформе календаря провалились. Реформа календаря споткнулась на том, что требовалось переносить праздник Пасхи, чему возражали слишком многие. Что вызвало разочарование д’Альи в папе, хотя Иоанн XXIII в утешение сделал его, наряду с Иоанном Носсаусским, своим легатом в Германии. Уже третьего марта собор был распущен «временно», но так и не собрался больше. Сверх того и Владислав обманул Коссу (а слухи поползли, что они в сговоре!). Косса борется. Заявляет о своей поддержке Луи II Анжу, отменяет ненавистный налог на вино, разрешает свободные выборы должностных лиц коммуны. На народном собрании на Капитолии б июня, где сам Косса выступал, призывая к сопротивлению, было принято решение «лучше съесть своих детей, чем терпеть власть этого дракона» (т. е. Владислава). Но все это были слова невеселой комедии. Римляне ждали лишь «покупной цены» от Владислава. 7 июня папа со всею курией перебирается из Ватикана во дворец графа Орсини на его сторону Тибра, где и переночевал, дабы показать доверие народу. (Возможно, однако, что его намеренно заманили туда, чтобы схватить и передать Владиславу.) Но утром 8 июня раздался клич, что враг уже в Риме. Ночью Владислав приказал сделать пролом в стене, через который в Рим ворвался его кондотьер Тарталья. «Никогда никакое завоевание не совершалось быстрее». Иоанн XXIII не стал раздумывать. Немедленно сел со двором своим на коней и бежал из Рима. Владислав въехал в Латеран. Рейтары его преследовали на расстоянии девяти миль бежавшую толпу на Via Cassia. Некоторые прелаты умерли от истощения сил. В дороге собственные наемники папы ограбили куриалов дочиста. Иоанн с трудом ускользнул в Сутри, оттуда, в ту же ночь, в Витербо. Из Витербо Косса бежит в Монтефьяс-коне, оттуда переезжает в Сиену и, наконец, из Сиены во Флоренцию, где его долго не хотят принимать, но наконец все-таки принимают. Он останавливается за городом, в резиденции флорентийского архиепископа, кардинала Франческо Забареллы, Сан-Антонио дель Весково, где пребывает с июня по ноябрь, составляет лигу с флорентийцами, после чего уезжает к себе в Болонью. Полное крушение! Полный разгром и потеря всего, достигнутого ранее. А в это время в Пизе стояли на якоре три галеры, посланные из Прованса, дабы доставить Иоанна XXIII в Авиньон. Галеры мог, конечно, послать Гаспар с братьями Коссы, но мог и Луи д’Анжу, могли и «сионские братья», за которыми стояли кардинал де Бар и сам герцог Бургундский. Почему Косса не воспользовался этой возможностью? Почему предпочел и дальше испытывать судьбу, бросаясь в неверные объятия Сигизмунда? Что бы было, предпочти он другой путь? Вся наша жизнь, по существу, состоит из целой вереницы упущенных возможностей, и каждый раз затруднительно ответить, что было бы, если бы? Вообще, в вечном споре свободен ли человек в своих поступках или они определены свыше и заранее, я бы высказал такое соображение. Все законы истории и все следственно-причинные связи устанавливаются исследователями на основе уже совершившихся событий. Но пока человек жив, точнее, в своем зрелом возрасте, который обнимает, грубо говоря, четверть века, каждый из нас свободен в своем выборе и в действиях своих (разумеется, есть и сопротивление среды, и противоположные твоим устремления), но все равно, красная черта свободы воли, данной нам Господом, проходит именно тут. И то, что мы успеваем сделать за этот период, то и становится историей, обрастает законами и увенчивается предопределением, которого не существует! И потому еще каждый из нас сугубо ответственен в поступках своих! Тем временем наемники Владислава грабили и жгли Рим, истребляли архивы, разграбили ризницу Святого Петра, в соборе наделали стойла для лошадей. Владислав спокойно смотрел, как насилуют женщин, волочат добро, не запрещая грабить церкви и убивать духовных лиц. 24 июля сдалась Остия. До середины ноября 1413-го года держался еще неприступный замок Святого Ангела, но пятнадцатого сдался и он. Были разрушены старинные соборы, память веков. Город кормился из милости привозимой из Сицилии пшеницей. Прослышав о грядущем Констанцском соборе, Владислав в марте 1414-го года идет в новое наступление, уже к Болонье, но тут путь ему преграждает Флоренция. Косса мечется, пишет письма, взывает к Сигизмунду… А Владислав возвращается в Рим и начинает утверждать свою власть в патримонии Святого Петра. Приближает к себе род Орсини, затем примиряется с Джакомо Колонна, но в разгар этих римских интриг заболевает. Молва утверждает, что его отравила прелестная дочь аптекаря в Перудже. Владислава на носилках доставили в Рим, «разрушейного отвратительной болезнью». (Сифилис? Водяной рак?) «На болезненном одре проносились пред ним мрачные духи прошлого. Он был последним в этом погибающем в преступлениях доме. История рода Дураццо замыкала теперь круг…» На корабле короля довезли до Неаполя. Тут, «среди ужасных мучений» он 6 августа 1414-го года испустил дух. «Таков был жалкий конец короля, высоко выдававшегося в своем доме энергиею, величественностью замыслов, отважным стремлением к славе и бывшего влиятельнейшею личностью среди итальянцев своей эпохи». Косса, ввиду предстоящего собора, сперва дал своим посланцам: кардиналам Антонио Шалану и Франческо Забарелли, с которыми ехал знаменитый грек, гуманист Мануил Хризолорас, инструкции добиваться собора в одном из итальянских городов, но потом распоряжение отменил и дал послам неограниченные полномочия… Сигизмунд, однако, потребовал устроить собор в Констанце. Послы сообщили об этом Коссе. Тот жаловался на измену, но покорился воле Сигизмундовой. 12 ноября Косса отправился в Болонью, вновь подчинившуюся ему, думая отсидеться там. Тщетная надежда! Сговорившиеся за его спиною кардиналы коллегией обязали его ехать в Констанц. Была еще надежда на Сигизмунда, которому Косса как-никак помог занять престол. Король и папа съехались в Лоди. Иоанн XXIII поднес Сигизмунду орден, вручаемый только королям, — золотую розу, украшенную драгоценными камнями и напитанную редчайшими благовониями, — чудо ювелирного искусства… Все было тщетно! Течение дел уже невозможно было остановить. Но не все же потеряно, в конце концов, ежели Владислав мертв, и у Коссы в Италии не осталось сильных соперников? И есть друзья! И деньги есть! Накануне отъезда в Констанц Косса нанимает армию и посылает в Рим старинного друга Джакомо Изолани своим кардиналом-наместником, с тем, чтобы освободить Рим от неаполитанцев и возвратить себе патримоний Святого Петра. XXXIX Парадисис достаточно подробно говорит о созванном Коссой в Риме в 1413-м году соборе, где присутствовали представители Франции, Германии, Кипрского и Неаполитанского королевств, Флоренции, Сиены и других городов-коммун. Выступавшие на соборе ораторы особое внимание уделяли осуждению еретического учения Виклифа, профессора теологии Оксфордского университета, который, почти за 150 лет до Лютера, требовал реформации и оздоровления церкви. Виклиф энергично отстаивал право английской или любой другой национальной церкви бороться с посягательствами святого престола на их самостоятельность. Он считал собственность церкви одновременно государственным достоянием, которое может быть конфисковано, ежели церковь допускает злоупотребления. Он выдвинул идею перевода Библии с латинского на все другие языки. Король Англии до 1381-го года поддерживал Виклифа, но крестьянское восстание и движение «лоллардов» — сторонников идей Виклифа — испугало власть. Учение Виклифа, успевшее, меж тем, проникнуть в Чехию и воспринятое Яном Гусом, было объявлено еретическим, и новый король, Генрих IV Ланкастер, начал бороться с ним и с лоллардами. С речью против английских еретиков на соборе 1413-го года выступил кардинал Забарелла, ставший на Констанцском соборе 1415-го года первым кандидатом на пост папы, взамен смещаемого Коссы, и вот вопрос: насколько активно участвовал он в следствий против последнего? На соборе 1413-го года было организовано сожжение еретических книг. Иоанн XXIII самолично бросил в костер несколько изданий трудов Виклифа, то есть поступил так, как и должен был поступить по должности. Вряд ли он, в стараниях удержаться на папском престоле, много думал о содержании проповеди английского теолога, хотя и комиссия по борьбе с ересью была создана, и в Прагу посланцы Иоанна XXIII являлись, и даже отлучение Гуса от церкви состоялось, снятое потом. И, конечно, Косса не подозревал, что присутствует при столкновении двух идеологий, одна из которых призвана была одолеть, окропив путь к победе кровью, своих мучеников. Далее опять даю слово Парадисису. «Когда благочестивое дело (сожжение книг) было совершено, святые отцы, решив, что момент сейчас самый благоприятный, подошли к святейшему и почтительно, но твердо попросили его быть более воздержанным и не совершать впредь поступков, несовместимых с саном служителя церкви [29] . Кардиналы и архиепископы смиренно просили Иоанна XXIII изменить свое поведение, несообразное с его положением, прекратить злоупотребления в делах церкви, которые становятся все более явными». Парадисис утверждает, что недовольство вызвала, в данном случае, даже не распущенность папы, а то, что Косса занимался ростовщичеством, причем поставил дело широко. Был создан папский банк, отделения которого открывались во многих городах, причем Иоанн XXIII беспощадно преследовал своей властью иных ростовщиков, обеспечивая себе монополию. Напомним, что нынешние папы в основном существуют на средства, вложенные в те или иные банки и промышленные предприятия (храмы западной Европы пусты!). То есть тут Косса ухитрился указать путь позднейшему папству. А началось все с разговора в укромном покое флорентийского дома Бальтазара Коссы с Джованни д’Аверардо Медичи. «Благодаря искусному ведению этого доходного дела Иоанн XXIII скопил баснословное богатство», — пишет Дитрих фон Ним, всегдашний оппонент и завистник Коссы. Обвинение в ростовщичестве было позднее одним из главных, предъявленных Коссе, помимо распутства и совращения женщин. «Ныне, как папа, он получил большие возможности для своих похождений, — пишет Парадисис. — Его связи с распутными женщинами или девушками, которых он сам развращал, словно сладострастная обезьяна, а затем бросал на произвол судьбы, были бесконечны!». Одновременно Парадисис пишет, мало заботясь, что одно не стыкуется с другим, что Косса всячески заботится об укреплении нравственности в монастырях, издает указы, карающие разврат, и проч. Однако для самого себя Косса делал исключение. Борджиа еще был впереди! Еще провести ночь с кардиналом считалось почетным едва ли не для любой женщины, — что удостоверяет Петрарка в своих письмах, — еще ревизии обнаруживали, что монахини почти не верят в Бога, не считают грехом плотскую связь с мужчинами, рожают или травят младенцев, не чураясь группового сожительства, что доминиканцы и францисканцы спорят, кому и с какими монашками спать, и стараются не допустить до сожительства с ними светских лиц, считая святых дев своими законными сожительницами. Еще болонские женские монастыри имели прозвища: «монастырь куколок», «монастырь сплетниц», «монастырь кающихся Магдалин», «монастырь бесстыдниц», «монастырь Мессалин». Монахи-наставники зачастую превращали монастыри в свои гаремы. Разврат творился повсеместно, от Испании до Венеции и Венгрии. Так, в 1574-м году в Венеции десять монахинь некоего монастыря были одновременно любовницами одного священника и трех патрициев. Иными словами, «шведские семьи» не вчера были изобретены в Западной Европе! Монахини завивались, носили короткие платья и полуоткрывали грудь. Суровые обвинения, предъявленные Бальтазару Коссе, на этом фоне выглядели несколько странно. В эту пору, утверждает Парадисис, началась связь Коссы с Динорой Черетами из Перуджи [30] . Когда-то молодой Косса имел связь в Неаполе с девушкой по имени Констанция. Через несколько лет, уже будучи кардиналом при Бонифации IX, Косса вступил в связь с дочерью Констанции, утверждавшей, что девушка эта — его дочь. И вот теперь он встретил уже дочь дочери, по утверждению матери — дочь самого Коссы, Динору Черетами. (Косса, в свое время, сумел выдать свою тогдашнюю любовницу, ее мать, за Черетами, состоятельного буржуа, ученого лекаря и владельца аптеки в Перудже. «Многие летописцы утверждают, — замечает Парадисис, — что именно от него Косса получал яды для отравления своих противников».) «Диноре было четырнадцать лет. Мать ее, Джильда, неоднократно говорила нашему герою, что ее дочь — дочь Бальтазара. (Как ее мать, Констанца, утверждала когда-то, что Джильда родилась от него же.) Но Иоанн XXIII делал вид, что не верит этому, хохотал, принимая это за шутку, и сумел увлечь девочку… (Кардиналом Косса стал в 1402 году, т. е. Диноре никак не могло быть 14 лет в 1413 году. Но, допустим, что Парадисис несколько ошибся.) Что касается девочки, — продолжает Парадисис, — ей очень льстило внимание такого высокопоставленного лица. „Бальтазар, — лукаво улыбаясь, спрашивала она нашего героя, — это правда, что ты мой отец и дедушка?“ И хвалилась перед матерью и бабушкой: „Я теперь важная особа! Сам папа римский без ума от меня!“ Далее Парадисис пишет, что Косса ежедневно выбирал красивейшую из пяти-десяти красавиц и помещал в монастырь, где настоятельницы готовили благоухающую постель для высокого гостя и его подруги. «В Риме Косса принимал любовниц и в самом Ватикане, и в Латеранском дворце, и в монастыре Святого Онуфрия. Последнее место он любил особенно. Отсюда, с холма, открывался вид на город и окрестности, а обитательницы монастыря (монастырь был женский) преданно ухаживали за папой, тем более, что Косса не скупился на щедрые подарки, а кое-кого награждал местами настоятельниц в иных женских монастырях [31] . Затем следует сцена, где события, по всегдашнему обычаю Парадисиса, как бы налезают друг на друга: «В это утро Косса проснулся в хорошем настроении и залюбовался бело-розовым телом сестры Анезии, лежавшей рядом с ним. Она уже не спала, но боялась пошевельнуться, дабы не прервать драгоценного сна папы Иоанна XXIII. Что-то заставило ее проснуться. Она не понимала, что именно: был ли это шум в голове или что-то другое? Нарушить же покой его святейшества она не решалась. Девушка была еще очень молода и совсем недавно пришла в монастырь. Здесь ее и увидел Косса. И сегодня впервые провел с ней ночь. А теперь спит. Послышались шаги, в дверь тихонько постучали. Косса открыл глаза и спрыгнул с постели. Но как ни быстро было движение, которым он накинул одеяло на девушку, розовый луч зари, проникший через жалюзи, успел осветить следы потери невинности на белоснежных простынях. Свежее лицо девушки залилось краской, когда Косса попросил посетителя войти. В дверь протиснулось огромное тело одноглазого гиганта, бывшего пирата, который стал теперь правой рукой нашего героя. Он спокойно огляделся, так как давно привык к подобным картинам, повторяющимся тысячу раз. — Гуиндаччо, в каком монастыре поблизости нет настоятельницы? — спросил Иоанн, показывая глазами на девушку, стыдливо завернувшуюся в одеяло. — Узнай и скажи мне. Или лучше скажи Пасхалию, пусть он позаботится!» Далее выясняется, что народ Рима возмущен попыткой Коссы продать во Флоренцию останки Святого Иоанна (третьи по счету) за 50 тысяч флоринов, и что одновременно приехали синьорина Динора Черетами с матерью Джильдой и бабушкой Констанцией. «Девочка, увидев Иоанна, бросилась к нему в объятия и со страстью, неожиданной для ее возраста, зашептала ему в ухо: — Мой дорогой! Хороший мой! Теперь я всегда буду с тобой! — она заботливо оглядела его. — Мы все останемся здесь. И мама, и бабушка. А отец будет жить в Перудже»… XL Все это так, и, положим, что именно так и было, но где перед нами отец церкви? Выдающийся политик? Покровитель гуманистов? Да где и выдающийся финансист, создавший разветвленную банковскую систему? Что ж он, стихов, а паче того писем Петрарки не читал? Не знакомился с наследием флорентийских гениев, того же Данте и прочих, создавших славу своего города и утвердивших позднее флорентийский говор как литературный язык всей Италии? Что ж, в Латеране или старых (пусть старых!) залах Ватикана не устраивались иные оргии и иные пиры, более близкие к «Пиру» Платона? И не беседовали тогда, за изысканными явствами папского стола о живописи, зодчестве, о творениях Джованни Пизано и Джотто, об очередном послании Калуччо Салутати, бессменного канцлера Флорентийской республики? Не представить ли себе за этим столом д’Альи, который, сплетая и расплетая тонкие долгие пальцы, вдохновенно повествует о движении светил, о неизбежных в юлианском календаре ошибках противу солнечного года, нарастающих с каждым столетием, о Манефоне, египетстких жрецах, о халдеях, о том, как Юлий Цезарь, устроив «Год конфуза», единым махом исправил Римский календарь. И Косса вдумчиво хмурит брови, забыв о серебряном, с позолотою, кубке багряного кьянти» и прикидывает, что — да! — разделавшись со схизмою, заставив отречься от престола упрямых соперников своих, ему надлежит вновь в первую голову заняться, помимо финансовых дел, реформой календаря. И, попутно скажем мы, могло, очень могло получиться так, что григорианский календарь, которым с Петра Великого пользуемся и мы, появился бы на полтора столетия раньше под именем иоанновского. И вряд ли тогда кто-нибудь поминал о пиратском прошлом и недостойном поведении Бальтазара Коссы… Могло быть? Могло! Тихая музыка. Стройный ансамбль лютни, цитры и виолы в согласном звучании овевает председящих. Слуги вносят все новые блюда. После «фрутти ди маре» и макарон является жареная макрель, запеченные на вертеле цесарки. И уже «разрушен» и унесен красавец-кабан, и уже, с новыми переменами вин, являются сыр, печенья и сласти, восточный рахат-лукум, орехи и пастила. И гуманист Поджо Браччолини делает широкий жест — ибо разговор с церковных дел и календаря вновь соскользнул на литературу и поэзию, на творения нового светила, Джованни Боккаччо и его «Декамерон», — делает широкий жест, увлеченно сказывая о новых находках античных рукописей, о Тите Ливии и Лукреции, о чистоте латинского языка, который гуманисты чают восстановить в его первозданном древнем великолепии. Вспоминают Пикколо Никколи, которого и сам Косса посещал когда-то, удивляясь его собранию античных ваз. Поджо, порядком-таки хвативший и итальянских и испанских вин, слишком широко размахивая руками, толкует о благородстве, как результате личных качеств и заслуг, и неясно тут, одобряет ли он Коссу или втайне критикует его, обрушиваясь на старую родовую аристократию. Играет музыка. Появляются девушки в легких, просвечивающих струящихся платьях, танцуют перед гостями, прозрачно намекая на возможность более интимной близости. Здесь присутствует и Леонардо Бруни (Аретино), уже давно занимающий должность секретаря папской курии, успевший под покровительством папы разбогатеть. Он говорит о важности воспитания, и духовного и физического, в сочетании с практическими штудиями: — Ибо знания теоретические без знания действительности бесполезны и пусты, а знания действительности, как бы велики они ни были, если не украшены они блеском литературных сведений, будут казаться лишними и темными! Бруни — горячий сторонник Флоренции и флорентийского государственного устройства. Он и тут, горячась, ставит его всем в пример, высказывая мысли своего будущего трактата «Похвала Флоренции». Собеседники раз за разом взглядывают на греческого ученого Хризолора, в долгой серебряной бороде, у коего учились многие из них, внимательного и немногословного. У него за спиной умирающая Византия, обветшавшие дворцы императоров, замолкший ипподром, обезлюженный город, из которого все живое перебралось через залив Золотой Рог в Галату, подчинившись безудержной генуэзской экспансии… Но за его спиною и труды Иоанна Златоустого, и Михаил Пселл, и великие каппадокийцы, и Палама, и Малала, и Вриенний, и Анна Комнина. За его спиною — чудо Святой Софии, непревзойденное доднесь, и тени великих эллинов: Ксенофонта и Геродота, отца истории, Эсхила и Еврипида, и божественный Гомер, и эти слова, доныне бросающие в дрожь: Будет некогда день, и погибнет священная Троя, С нею погибнет Приам, и народ копьеносца Приама. Он сам чувствует себя иногда эдаким Приамом перед этой шумной толпою потомков великого Рима. Он опять приехал их учить, передавать, спасая от забвения, опыт великого прошлого угасшей Византии и незабвенной Греции, где родились труды Гиппократа и Пифагора, Эвклида и Эпикура, Платона и Аристотеля, драмы Софокла и бессмертная лирика Сафо… Невозможно спасти народ, уставший жить, но возможно сохранить культуру, передав ее немеркнущий огонек в другие, юные руки. Культура — это всегда накопление. И подвиг ученого, и его, Хризолора, подвиг — не дать угаснуть свече, передать ее им, сюда. Тот дар, который уже не в подъем его измельчавшим землякам… А итальянцев токмо надобно научить читать по-гречески! Прочтя в подлиннике Софокла, Фукидита или Василия Великого, они их уже не забудут! Новый папа, кажется, культурнее прочих, и с ним приятно иметь дело, а эти юные мужи симпатичны своей пылкостью и прямотой. Да кто-то из них даже и учился у него! Поджо горячится. Он будет сделан папским секретарем и примет участие в Констанцском соборе, с которого он отправится путешествовать по Германии, попутно разыскивая античные рукописи в монастырях. Он опишет целебные купанья в Бадене, созревших, в цвете красоты, девушек, купающихся за низкой перегородкой рядом с мужчинами, опишет, как они поют и танцуют, и не воспоминаниями ли о приемах у Коссы вдохновлялись эти его письма из-за Альп? И тот же Поджо не побоится, в следующем письме, описать с живейшим сочувствием к осужденному, казнь Иеронима Пражского, коего Поджо сравнит с героями-мучениками древнего Рима. Звучит музыка, танцуют юные девушки в легких прозрачных одеяниях, словно бы сошедшие с будущих картин еще только родившегося Боттичелли, зазывно поглядывая на гостей, и с каким вниманием, с какою любовью слушает наш Бальтазар, «пират и насильник», ученые речи и споры своих гостей! Насколько тактичен и вежлив! Тут он, прежде всего, правовед и теолог, выученик болонского университета, получивший две докторские степени. А прочее — несостоявшийся союз с анжуйцем, угроза неаполитанского вторжения, борьба за Рим и в Риме — там, за стенами Латерана, и отодвинуто посторонь, как и женщины, как и любовь. Назавтра Бальтазар, сидя у себя за рабочим столом, вызывает Дитриха фон Нима. — Необходимо назначить пенсии гуманистам вот до этому списку. Суммы у меня проставлены! — Ваше святейшество! — фон Ним говорит, не подымая глаз. — Вы обещали выдать по восемь тысяч флоринов кардиналам… — Кардиналы получили достаточно. Я истратил на них столько, что мне впору самому теперь собирать милостыню! — возражает Косса тихо, но грозно, и взглядывает на секретаря так, что фон Ним весь сжимается, понимая, что может воспоследовать, ежели он прибавит еще хотя бы слово в осуждение папских трат. И как он ненавидит в сей миг этого пирата, выскочку, обольстителя, как прямо жаждет его погубить, но как? И чем? Уйти с работы секретаря при папском дворе Дитрих фон Ним не может себе позволить, это значило бы погибнуть с голоду. Ему, Дитриху, никто не вручит пенсии, чтобы он мог просто жить и собирать рукописи да заниматься болтовней, как они все, подрывая самые основы церковной организации! Папа — покровитель гуманистов! Покровитель безбожников! Да он и сам безбожник, воплощение дьявола, сам дьявол! — Во всяком случае, Поджо Браччолини еще слишком молод… — начал было он. — Браччолини я нынче беру к себе секретарем! — перебивает Косса, как о давно решенном. Дитрих фон Ним скрипнул зубами и смолк. Коссу он ненавидел больше, чем даже Урбана VI, хотя его и воротило когда-то от пыток и вида крови, которую проливал Урбан. Но то было хоть понятно! В борьбе за власть и не такое еще бывает! Но платить людям за то, что они читают в подлиннике Лукреция и собирают рукопией древнего Рима? Платить за удовольствия, доставляемые ими самими себе?! Этого фон Ним не мог понять совершенно и потому исходил сдавленною злобой, тем более страшной, что она, пока Косса был у власти, не могла найти себе выхода. — Вызовешь Поджо ко мне! — приказал Косса в спину уходящему фон Ниму, и тот вздрогнул, словно ударенный хлыстом. — О, я вызову! — прошептал он, уже подходя к лестнице. — Я содею все, чего ты просишь, но когда ты окажешься на краю пропасти, граф Белланте, я сам столкну тебя туда! И буду любоваться твоим смертным полетом! (До Констанцского собора оставалось всего два года.) Но тут голос Коссы догнал его снова, заставив остановиться и даже вернуться назад: — Слушайте, Дитрих, ведь вы чему-то учились, насколько я понимаю? Вы бакалавр? (Это была очередная пощечина, ибо Косса ухитрился среди всех своих дел получить степень доктора обоих прав, и неясно, как он это сделал, но — сделал-таки! Дитрих фон Ним полагал, что степень была присуждена ему просто «honoris kausa», как папскому легату, но Косса, о чем он никому не рассказывал, действительно провел диспут в бытность свою в Болонье и досдал экзамены по общему и церковному праву, хотя профессора и конфузились, принимая экзамены у посланца самого Бонифация IX, но, положа руку на сердце, заявляли впоследствии, что этот бывший пират оказался зело знающим и докторскую степейь получил вполне заслуженно.) Как вы полагаете, Дитрих, могли бы мы изучать то самое римское право, да и читать в подлинниках древних отцов церкви, ежели бы эти вот, как вы полагаете, — и не спорьте со мной! — книжные черви не проделали грандиозную работу по возвращению нам античной культуры? Великой античной культуры! — повторил Косса, насмешливо глядя в спину уже уходящего, сгорбившегося папского секретаря. — И еще: подготовьте мне решение о передаче головы Иоанна Крестителя Флоренции! Да, да, за пятьдесят тысяч золотых флоринов! «Укус этой гадины, хоть она и ядовита, вряд ли будет смертельным для меня!» — подумал Косса про себя, углубляясь в бумаги, и еще раз жестко усмехнулся, слегка покачав головою. Он ошибался. Именно укус «этой гадины» оказался впоследствии для него роковым. А пока… Следовало написать в Феррару, Никколо III д’Эсте, красиво написать! Как-никак, отцом Никколо в Ферраре открыт университет, и для этой роли фон Ним с его засушенной канцелярской прозой вовсе не годился. «Поручу это Луиджи да Прато, или даже Поджо!» — решил Бальтазар про себя. Отдавать Падую в руки Венеции, как это намерен сделать Никколо, теперь, когда не укрощен еще Григорий XII, было опасно. Письмо должно быть дружеским, дышать радостью, коснуться рыцарских поэм, милых его сердцу, и только чуть-чуть… Поджо, несомненно, справится с этим! И не дай Бог, ежели Никколо д’Эсте объединится с Владиславом Неаполитанским! Тогда остается одно лишь спасение — Сигизмунд. И еще надо написать Джан Франческо Гонзаго в Мантую. Он, кажется, союзник Сигизмунда, кроме того, школа гуманистов Витторино да Фельтре в Мануе уже прославилась на всю Италию и прославила род Гонзага… Нужны новые люди. Не эти искатели бенефиций и пребенд, каждый из которых тащит в свой огород, Для которых папская курия — лишь источник дохода и наживы, а люди дела, работающие на общую идею: объединение Италии и объединение церкви. Служащие идее гуманисты должны заменить жадную толпу тунеядцев! Если бы не Владислав! Хватило бы времени! Владислав кончит, как все они, — достойных наследников у него нет. Нет и системы, организации, способной продолжить его дело. Даже у Гогенштауфенов не получилось ничего! Убрать, убрать эту средневековую лавочку бесконечных кормлений! Церковь должна быть не сообществом феодалов, а единым рабочим организмом. В моих руках? Да, теперь в моих руках! Я должен сделать то, чего не смогли сделать ни Гильдебранд, ни Иннокентий III. Если бы этот фон Ним — который писал ведь Рупрехту! — хоть что-нибудь понимал! XLI Да, рядом, за стенами Латерана, творится история. Франция продолжает свои усилия одолеть неаполитанцев, продолжается, никак не кончаясь, схизма. На фоне всей этой борьбы уже умерло трое пап. Луи Анжуйский в морском сражении с Неаполем потерял свой флот, йо зато под его нажимом Косса сделался папой. (Не Гаспар ли помог уговорить анжуйца в тот раз?) Слава Богу, что Коссе удалось вовремя выкупить своих родственников! Ныне неаполитанский напор грозит затопить не только папскую область, но и сокрушить саму Флоренцию, а ради чего? У Владислава нет даже наследников! Передаст сестре, и будет у нас Джованна Вторая? В обоих смыслах! Того только и не хватало Италии! Парадисис дальнейшие события опять рассматривает под углом лично-любовных отношений своего героя. (Как будто не было речей, выступлений перед народом, трагического приближения неаполитанских войск.) 1414-й год, «Диноре едва минуло шестнадцать лет, но она приобрела уже большой опыт и была достойной любовницей папы, сохранив при этом детскую наивность и непосредственность, свежесть и красоту ребенка. Она многому научилась у Иоанна XXIII и прекрасно разбиралась не только в любовных, но и во многих других делах. Способная и умная, она все схватывала на лету! Иоанн часто с восхищением вглядывался в хорошенькое личико своей внучки-любовницы. «Эта девочка может мне помочь… Именно теперь…» — думал он. По Парадисису Косса, преданный римлянами, бежит из Рима от Владислава почти один. Причем сперва перебирается во дворец Орсини (это 7 июля 1413 года!), куда Гуиндаччо приводит ему Динору, а ночью будит Коссу с известием, что Владислав в городе и римляне приветствуют его. Косса бежит. Но тут (драматическая встреча!) его как раз разыскала и встречает на улице Има Джаноби (бывшая Давероне). — Где твой муж? — тихо спрашивает Косса. — У меня больше нет мужа, — так же тихо отвечает она. — Я убежала от него! Все четверо (две женщины, Косса и Гуиндаччо) идут потайным ходом на берег Тибра (ох, эта неистовая любовь всех романистов к тайным подземным ходам!), переплывают реку на лодке и укрываются в замке Ангела. Потом Косса — Динора все время рядом с ним! — говорит девушке: — Я хочу, чтобы ты осталась здесь, в Риме, познакомилась с Владиславом и заставила его полюбить себя! [32] Косса тут же посылает Гуиндаччо Буонаккорсо к Пасхалию взять пятьсот флоринов (в городе уже свирепствует кондотьер Тарталья!) и с письмом Коссы скакать в Перуджу, к аптекарю Черетами (как выясняется позже, за ядом, отравить Владислава). Но мы, однако, знаем, что Коссе приходится в этот именно день бежать самому со всем своим двором, и на посыл к аптекарю у него просто нет времени! Име он тут же сообщает «с деланной гордостью», Что Динора — его дочь. «Потом внимательно посмотрел в глаза Име: — Итак, сеньор Джаноби умер? Уходившая Динора сердито и ревниво поглядывала издали на эту пару. Има счастливо улыбалась, радуясь встрече со своим первым и единственным любовником, ставшим теперь папой. — Нет, — помедлив, ответила она. — Мой муж жив. — И, отвернувшись, тихо добавила: — Я бросила его и приехала к тебе. Иоанн XXIII удивленно взглянул на нее. — Он тебя мучил? — Нет, — тихо ответила она, краснея. — Он меня любил. — И она закрыла лицо руками. — Я не знаю, что со мной, — помедлив, продолжала Има. — Я до сих пор схожу по тебе с ума… После стольких лет… Кажется, мне уж пора было бы стать умнее. Но я не могла больше оставаться в Милане. Косса крепко прижал ее к себе». Сцена решительно плоха. Здесь все натянуто, излишне сближено, да и попросту психологически неверно. Столь серьезная просьба к Диноре не могла быть изложена на ходу. Мол, прощай, девочка, да, кстати, стань любовницей Владислава и отрави его! Так с женщинами не разговаривают, тем паче с любимыми. Тут уж Парадисису изменил вкус, а в стремлении очернить своего героя даже и воображение отказало. Има слишком нежданно оказывается на пути беглецов ранним утром, откровенные разговоры в присутствии обеих женщин совершенно неправдоподобны, и так далее. И где смятение, ужас, толпа беглецов, падающие от усталости клирики, старик-священник с задранным вверх подбородком — отказало сердце, — брошенный на дороге, ржание лошадей, вопли и визги женщин, рейтары Владислава, врубающиеся в безоружную толпу, осатанелые наемники, рвущие с папских клириков золотые кресты, потрошащие жалкий скарб тех, кого они должны охранять? Где хриплое дыхание, пот, измученные до предела люди, чьи-то дети, чей-то скарб, грязь и пыль, скрюченные пальцы мертвецов, где это все? Куда подевалось? Хотя в источниках как раз об этом сказано достаточно ясно. В дальнейшем Парадисис заставляет Динору влюбиться во Владислава, распутника не менее Коссы (Парадисис дает ему краткую, но мрачную характеристику), а аптекаря Черетами возревновать и дать Диноре (формально — своей дочери!) приворотное зелье, коим она должна была смазать перед соитием с Владиславом влагалище, после чего охладевший кней Владислав якобы снова преисполнится любовным пылом, от каковой мази оба и умирают в жестоких мучениях, Динора сперва, Владислав потом, а аптекарь, получивший тысячу флоринов и «отомстивший», — торжествует. Притом о матери и бабушке Диноры уже и речи нет. Вся сцена абсолютно неубедительна и страдает массой натяжек. Многое тут даже и не в характере Коссы, как его описывает сам Парадисис. Все очень похоже на торопливость автора детективного чтива, развязывающего сюжет серией нарочитых убийств. Тут же Иоанн XXIII договаривается с Сигизмундом о созыве нового собора (в Констанце), не зная еще, что Владислав умер. Вот и опять тягостная накладка! Так-таки, все подготовив, и не знал? Не уведал вовремя? Да быть того не может! И даже пославши кардиналов к Сигизмунду, мог отозвать их назад! И не кричал он грубо на своих посланцев, кардиналов, уважаемых людей, старше его по возрасту, среди которых был и знаменитый грек Хризолор, не мог кричать! Предыдущие события мы уже освещали. Успехи Владислава заставляют сблизиться с Коссой Флоренцию и Сигизмунда, Владислав идет от успеха к успеху, но неожиданно умирает 6 августа 1414-го года. Вопрос — был ли он вообще отравлен? А ежели да, то отравлен Коссой или кем-то другим? Врагов у Владислава хватало. Могли его и Орсини отравить! Еще в молодости его уже травили по заказу авиньонского папы. Владислав выжил, но сделался заикой на всю жизнь. Могла и Флоренция руку приложить! Ну а дальше с Неаполитанским королевством происходит то же, что с Миланским герцогством после смерти Джан Галеаццо. Развал государства, реальная угроза подчинения Испании, вновь обращаются к анжуйцам… Когда судьба страны зависит от одной, смертной личности — плохо всегда. Устойчивы лишь те государственные образования, в которых созрела идея продолженности, скажем — святости власти, нерушимости раз и навсегда созданных установлений и институтов. В этом смысле до поры русская московская монархия, устроенная на принципе святости власти и единодержавия, оказывалась крепче всех. Но могла ли Италия той поры — столь мощно выдвинувшая идею всесильной независимой личности, могла ли она породить устойчивый монархический принцип, перед которым личность обязана была склониться ниц? (И который сохранялся-таки в соседних Франции и Германской империи!) Нет, не могла. И в этом была историческая трагедия страны, поставлявшей европейскому миру художников, зодчих, мыслителей и неспособной защитить себя, объединившись в одно мощное государство… Поставим вопрос шире, обратившись к истокам европейской культуры в целом, к античному наследию. Не ту же ли картину, как Италия эпохи Возрождения, являет нам поздняя Греция, сумевшая подчинить себе весь ближайший Восток, сумевшая оплодотворить достижениями своей философии, поэзии, зодчества и скульптуры Рим, — да что Рим! — всех нас, всю Европу, и оплодотворяет до сих пор! И не сумевшая-таки создать великую греческую империю, которую сумел создать Рим, которую позже сумела создать Византия… И что происходит с народами на этом тернистом пути истории? Народы, «этносы», проходят свой, жестко отмеренный срок и как бы надрываются, исчезая или замирая. Кажется, одни лишь евреи сумели (и то многократно меняясь, даже физически) уцелеть на протяжении тысячелетий, но за счет творческого бесплодия, за счет того, что они, словно вампиры, только поглощают, высасывают чужую энергетику, тем обес печивая собственное существование, свою продолженность во времени, но можно ли позавидовать этой судьбе? Творчество — всегда самоотдача, радиация из себя вовне. Творец всегда дает много больше, чем получает, Ежели сравнить, что имели, скажем, что получили от жизни тот же Данте или наш Пушкин, и что они дали своим народам и миру, то становится даже смешно и грустно, так неравноценны эти величины. Но так же надрывается и народ, творящий великую культуру. Возможно, так и надорвалась Греция, так и надорвалась Италия, истребившая в постоянных войнах свою блестящую молодежь, свое будущее и своих героев? Не так же ли к концу XV века надорвалась Флоренция, столь необычайно много подарившая миру за предшествующее столетие? И… Не решаюсь задать тот же вопрос относительно современной моей России. Слишком больно думать, что в гигантских катаклизмах последних столетий она предсмертно процвела великою культурой и обрушилась в XX веке, истребив саму себя в нелепых и роковых гражданских войнах, уничтожив лучших своих сыновей. Хотя, ежели подобная катастрофа с нами случится, это не будет исполнением судьбы, но тягостной ошибкой нации, возжелавшей стать «Западом», а не «Россией», и потому впитавшей в себя семена западнической гибели, как всегда сильнее действующей на неприспособленный (не привыкший) к ним организм. Иначе нам предстоит еще «золотая осень» и совершенство культуры, ибо далеко не все исполнили мы, что могли и должны были бы исполнить в истории человечества. В Италии XIV — начала XV веков сил еще хватало. Взамен измельчавших Висконти приходят Сфорца, с крестьянской основательностью подбирая утерянное было герцогское достоинство покойного Джан Галеаццо. Флоренция находит для себя Медичи, не говоря уже о том, что римский папский престол, вот именно имеющий механизм продолженности власти, умеет периодически находить новых и новых значительных деятелей. Жизнь продолжалась, хотя вдумчивые современники, тот же Никколо Маккиавелли, уже предчувствовали в этом цветении начало конца, когда «обряженные в античную тогу» тирании сменили и коммуны, и феодальные государства юга и севера страны. XLII Парадисис в дальнейшем описывает гнев Бальтазара Коссы, узнавшего, что его посланцы согласились с требованием Сигизмунда созвать новый собор в Констанце, в предгорьях Альп, в Германии, где ему ничто не могло бы помочь. — Дураки! — кричал он. — И вы заключили такое страшное соглашение?! Даже Буонаккорсо, если бы я послал его туда, не сделал бы такой глупости! [33] Возмущению его не было предела. Что он, неаполитанец, сможет сделать там, на севере, «на краю света», в холодном и угрюмом германском городе? И в волнении он повторял: «Sic capiuntur vulpes!» (Так ловят лисиц.) Однако ехать было надо. Прекращения схизмы требовали уже все. — Готовься, Има! — сказал он Давероне. — Мы едем. С любовницей и несколькими кардиналами он направился в Северную Италию, на встречу с Сигизмундом. (Опять следует поправить Парадисиса относительно спутников Коссы. Тут были не только «несколько кардиналов», но и солидная обслуга, а главное — ряд нечиновных, но значительных лиц: грек Хризолор, гуманисты Леонардо Аретино, Поджо Браччолини и другие.) А в Констанц на собор Косса прибыл с девятью кардиналами и со свитою в 1600 человек. Когда-то юного Сигизмунда, в 1382-м году женившегося на дочери короля Людовига Марии, не приняла Польша. Спесь и презрение к полякам отвратили от юного короля всю польскую знать. Когда он стал королём Венгрии, против него восстали хорваты, потом — валахи. Против него устраивали бесконечные заговоры, пытались отравить (единожды, врач, спасая короля от яда, повесил его вверх ногами). Сигизмунд проиграл несчастное сражение с турками под Никополем. Но тут, как и в целом ряде других случаев (беды заставляли гордого, гневливого монарха быстро и круто мобилизовываться — потому и уцелел!), тут он проявил предельное мужество. Один, на лодке, спустился по Дунаю [34] , несколько дней, голодный, носился по бурному Черному морю, сумел-таки достигнуть Византии, откуда отплыл в Долмацию, через полтора года вернулся в Венгрию, был схвачен, посажен в подземелье замка и таки сумел выбраться, снова захватил власть, начал вмешиваться в дела Богемии, где королем был его брат, Венцеслав, и в 1410-м году выборщики избирают его германским императором вместо Рупрехта и Венцеслава. Поверил Косса Сигизмунду? Или не было иного выхода? Сигизмунд, затеяв собор, проявил бешеную энергию, объехал множество стран, созывая всех на собор. На встречу с Иоанном XXIII сам поехал в Италию. (Источники говорят о походе на Милан, чем объясняется и последующий эпизод.) Они встретились в Лоди, южнее Милана, откуда поехали вдвоем в Пьяченцу, а затем в Кремону. Без Имы (она ждала внизу), втроем, в сопровождении тирана Кремоны, Гамбрино Фонтоло, поднялись на знаменитую колокольню собора Кремоны. Чудесный пейзаж Ломбардии, с извилистым и величественным руслом По, расстилался внизу. И что тут произошло? Парадисис говорит, что раздался испуганный крик Имы. Иоанн вздрогнул, а правитель Кремоны Гамбрино Фонтоло побледнел и в смятении шагнул назад. Косса мгновенно обернулся и своими железными руками стиснул правителя Кремоны. — Что ты задумал, мессир Гамбрино? — воскликнул он. — Ради Бога, святой отец, что вы хотите этим сказать? Как рассказывают летописцы, правитель Кремоны Гамбрино Фонтоло, снискавший себе печальную славу вероломного предателя, хотел воспользоваться тем, что папа и император одни поднялись на высокую башню. Он решил столкнуть папу и императора вниз (хотя Сигизмунд оказал ему немало услуг), а так как он был первым «узнавшим» о происшествии, использовать время неизбежной суматохи в своих целях (мотивация, кстати, никуда не годная). Рассвирепевший Косса готов был в свою очередь тут же столкнуть вниз изменника. Сигизмунд сначала улыбался, видя такую горячность, а затем, сделав презрительную гримасу, посоветовал папе оставить Фонтоло в покое. Он не верил, что последний действительно хотел убить их. Добавим: возможно даже заподозрил, что Косса весь этот эпизод разыграл намеренно, дабы выставить себя защитником Сигизмунда, а правителя Кремоны погубить. Парадисис приводит, однако, сноску, взятую из источников: «Через одиннадцать лет Гамбрино Фонтоло, захваченный в плен и приговоренный к смерти миланским герцогом Филиппом-Мария Висконти, исповедуясь перед казнью священнику, сказал: „Я очень сожалею, что мне не удалось в свое время разделаться с папой и императором, когда они были в моих руках“. Любопытно, узнал ли об этом Сигизмунд и поверил ли, что Косса действительно спас его от смерти? И тут мы вновь отвлечемся от пересказа событий, как уже неоднократно выявилось, достаточно произвольно и однобоко излагаемых Парадисисом. По крайней мере, с гибели Яндры, якобы отравленной Бальтазаром, и, приняв за истину исходное утверждение о занятиях Яндры магией, предложим иную схему и мотивацию последующих событий, допустив, что Бальтазар должен был в конце концов заинтересоваться колдовскими упражнениями Яндры делла Скала и сам втянуться в это, столь приманчивое для тогдашних людей занятие. Должен был! Желание узнать свое будущее и как-то повлиять на него вообще в натуре человека, хотя, заметим, ежели бы будущее было известно, жить стало бы нельзя и существование человечества прекратилось. Разумеется, для подобного допущения очень мало данных. Возможно, лишь заключительный, уже после отречения, разговор Коссы с новым папой Мартином V (Оддоне Колонна) да загадочная история его бегства из тюрьмы через Бургундию и Савойю, позволяют помыслить, точнее, дают некоторые намеки, что в судьбе Бальтазара не все было чисто с этой стороны. И не забудем, что решительно все, относящееся к Яндре делла Скала, гадательно, как и сама она. И все же! Кто из германских императоров, кто из итальянских володетелей, кто из кардиналов и епископов, да даже и из пап не грешил занятиями магией в те-то века! Но не вешаем ли мы на Коссу еще одно, вполне не заслуженное им позорное ярмо? Возможно. И все-таки! Увозя с собою колдунью, Косса обязан был научиться у нее колдовать! Иного решения его деятельная натура попросту не допускала. Как это — владеть женщиной и не владеть ее тайным искусством! А кроме того — всегда очень трудно понять, что же тебе помогло на деле, ежели что-то в самом деле помогло? Люди допускают чудесное в свою жизнь, ибо этого властно требует наша психология, рвущаяся из тесных пут унылого причинно-следственного бытия. Внезапно выиграть — в лотерею или в карты — крупную сумму, позволяющую, в идеале, круто изменить жизнь. На высшем накале страстей, напротив, отринуть богатство, зажиток, семейные радости, ради активной проповеднической жизни или самоистязания в пустыне, в лишениях и нужде. Горячо молить Господа о чуде или, ежели тебя бросит в греховные объятия сатаны, кинуться к помощи колдуна с мыслью о том же самом чуде, но уже сугубо земном: одолении на враги, стяжании богатств, почестей, славы… Или идти к неведомому, как наши землепроходцы, чающие обрести рай на земле. Или в мечтах рвануться в то же неведомое: писать книги, сочинять стихи… И уже в самом последнем и крайнем случае, когда не осталось уже сил ни на дело, ни на подвиг, не осталось уже и воли жить, — в самом последнем случае, повторю, уйти в наркотическое опьянение, в бредовый вымысел, в пустоту, заменив и жизнь, и мечту о чудесном бредом о ней. И это уже конец. Дальше смерть и освобождение места для новых, для тех, в ком не угасла жажда деятельности и воля к воплощению чуда, и воплощению мечты… Но, опять повторю: я ни на чем не настаиваю! Поначалу к колдовским занятиям Яндры Бальтазар отнесся пренебрежительно, как мужчина к недостойному его внимания женскому баловству. Тем паче, не было ни комнаты со скелетами, ни амулетов, ни египетских знаков на стенах — ничего, что поразило его в мельком увиденной комнате в болонском доме Яндры. Она что-то шептала, что-то наливала и жгла, уверяя, что от этого в делах Коссы наступит несомненный успех. Бальтазар усмехался, даже и Тертуллиана цитировал: Tu es diaboli janua (ты — преддверие дьявола), пока единожды не почувствовал себя дурно в присутствии Яндры, что-то, по своему обыкновению, варившей над огнем. Он почти потерял сознание (до того у него не то, что не кружилась, но даже никогда не болела голова, он, как хищный зверь, был всегда и абсолютно здоров), и когда пришел в себя, узрел над собою Яндру со странно мерцающими желтыми глазами, и его испугал даже не цвет глаз, а то выражение, с каким она на него смотрела. — На, выпей! — произнесла Яндра повелительно. Бальтазар выпил, не ведая, останется ли после того жив, но слабость почти мгновенно отошла. Глаза у Яндры вновь изменили свой цвет на нормальный, но теперь Косса уже не смеялся, слыша ее предсказания, и постепенно стал помогать ей, доставая трудно достижимые элементы колдовских снадобий, вроде печени мертвеца или трупа некрещеного младенца, зарытого матерью в поле. Ядовитые жабы, высушенные летучие мыши, цикута, мак, беладонна, цикорий, пятиперстник, кровь летучей мыши, змеиный яд — это еще он мог понять, как и различные корни ядовитых трав, маслянистые выжимки семени дурмана, болиголова, мака, ядовитого латука, волчьих ягод, но акульи зубы? Или зубы волка? Как они могли влиять на людей? И как могли влиять все эти отвары, ежели их никому не вливали в питье и не подкладывали в пищу? Но влияли же! И проткнутая иглой восковая фигурка, нареченная именем живого человека, действительно приносила тому болезнь или смерть! Команды кораблей верили ей и побаивались Яндры, хотя она могла и лечить, да и не раз спасала от смерти тяжелораненых… В конце концов Косса добрался и до «черных» книг, настрого запрещенных церковью, где описывались колдовские приемы, и его цепкий разум скоро овладел всею изложенной в них премудростью, к которой Косса продолжал все-таки относиться несколько свысока, хотя в колдовство верили многие, даже молодой Поджо, даже гуманист Аретино, находившие указания на то у своих любимых латинских авторов, веривших в инкубов «сыновей Бога», от коих смертные женщины рождали существ огромного роста — гигантов, что подтверждали и Иосиф Флавий, и Филон Александрийский, и Юстин-мученик, и Климент Александрийский, и Тертуллиан, утверждавшие, что эти инкубы были ангелы, впавшие в грех сладострастия. Приходилось верить и в демонов, прогонять которых помогало окуривание, а также ряд минералов и трав: рута, зверобой, вербена, заячий чеснок, клещевина, золототысячник, бриллиант, коралл, черный янтарь, яшма, кожа с головы волка или осла и сотни других вещей. Познакомился он и с признаками, удостоверяющими, что человек заколдован: желудочными спазмами, стремлением к испорченной еде, тошнотой, грызущими болями внизу живота, болями в сердце, ощущением холодного ветра внутри, сопровождаемым опуханием живота, сужением глаз, желтым или бледно-серым цветом лица, беспричинными тревогами и меланхолией. Косса уже не смеялся над стандартными опросами ведьм: как долго-де они занимаются колдовством, ради чего, кому успели навредить, и как часто имеют половые сношения с дьяволом, и что получают взамен? Сам он ощущал, как тяжкий крест, нелепую двойственность своего положения: главы церкви, с одной стороны, и соратника темных сил преисподней — с другой. Предположим даже, что он не травил Яндру и никоторого из пап, предпочитая избавляться от них с помощью чародейства. А что касается Яндры, ежели тут не было действия яда «кантарелла» [35] , позднее получившего название «aqua Toffana», то, пытаясь напустить порчу на Иму, она сама подпала под власть злых чар и умирала, истаивая, на руках у Коссы, который немо ждал ее смерти, ибо то тайное, что связывало их, теперь сделалось ему непереносимо тяжело. — Да, я изменяла тебе! — шептала Яндра. — Но я ни о чем не жалею. Я тебя любила и ненавидела. Я нарочно научила тебя колдовству, теперь ты мой! И на Владислава, отчаявшись в других способах воздействия, Косса уже сам пытался напустить порчу и гибель. И когда, с запозданием, смерть эта совершилась, был уверен, что ни яд Орсини или Савелли, ни «прекрасная аптекарша», а именно он, он сам, Косса, добился гибели неаполитанского короля. И потому, что знал, ведал, был так испуган совой, явившейся к нему во время молебна и раз, и другой. То была не сова, не птица, почему-то залетевшая в церковь, то был знак Вельзевула, так и не разгаданный им. И вот еще почему он так быстро и так позорно бежал из Рима, покинув все и вся. Ему почудилось, что силы зла, вызываемые им в тайных требах, перестали повиноваться и сами ринулись на него. Слишком много неудач обрушилось разом ему на голову! И вот еще почему он так держался за Иму Давероне: в ней одной виделось ему спасение от почти овладевших его душою адских сил. Отправляясь в Констанц, он уже знал, предвидел, предчувствовал, что ему предстоит встретиться там с людьми, которые, собираясь в глубокой тайне, служат дьяволу и будут вовлекать его, папу Иоанна XXIII, в свой круг. Знал и ничего не мог сотворить противу. «Слепые обстоятельства» гнали его вперед — так ловят лисиц! [36] Он ждал, что «те», незримые, встретят его по дороге, посоветуют, что он должен делать, дабы уцелеть. Усидеть на престоле Святого Петра он хотел, даже заложив душу дьяволу! Меж тем, спасая Рим для Неаполя, в Рим вторглись Сфорца, Колонна и Савелли. Однако на сей раз римляне не уступили, начались бои. 11 сентября Сфорце пришлось отступить. Настали краткие дни народной свободы. Но уже двигался к Риму кардинал Изолани, назначенный Иоанном XXIII легатом Рима, с нанятой Коссою армией, и 19 октября 1414-го года вступил в город. Косса хотел и сам воротиться в Рим, но его, как сказано, не пустили кардиналы. Ночь в объятиях гор. Громады каменных осыпей сжали дорогу. С головокружительной высоты темными чудищами глядят, будто сорвавшиеся с вершин и на лету застывшие по склонам гигантские каменные глыбы, готовые раздавить и похоронить, засыпав снежными обвалами, всякую жизнь, мерцающую в их изножий крохотными огоньками костров. Расставлены шатры, булькает каша в котлах. В стороне, позвякивая колокольцами, топочутся кони. Зябко. Холодный ветер опускается с гор, и в воздухе мелькает, освещаемая сполохами огня, серебряная ледяная морось. В своем шатре, при скудном свете единственной витой флорентийской свечи молится, шепча латинские слова, кардинал Забарелла. Окончив вечернюю молитву, встает, значительно смотрит на Антонио Шалана, вопрошает: — Не спит? Оба боятся, что Косса повернет назад перед самым концом дороги, но разговаривают о том почти одними намеками. Слугам, страже даны указания. Четверо кардиналов попеременно следят за папой. Иоанн XXIII не должен сбежать, как бежали в свою пору Григорий XII и Бенедикт XIII, упрямый испанец де Луна. Бегство Коссы было бы катастрофой для всего нынешнего собора. И вместе с тем, Иоанн XXIII — их повелитель, и он не должен знать, что его везут почти как арестованного преступника. Никак не должен! На дороге, под высокими звездами, в плену черных вершин, маленькой кучкой толпятся те, кто не ведает о тайных намерениях папской курии, о предварительном сговоре с императором: Поджо Браччолини, Леонардо Аретино, молодой Козимо Медичи и сам «виновник торжества» — Иоанн XXIII. Аретино больше молчит. Он подавлен величием гор и сейчас сочиняет про себя послание домой с описанием Альп и того невольного трепета, который вызывают у путника их дикие громады. Он и на деле смущен и почти раздавлен тем, что тут, в горах, привычное для него ощущение своей человеческой значительности его покинуло. Мощь природы, властно указующей человеку на мелкоту и временность всей его суеты, царила вокруг, вытесняя даже привычные с детских лет высоты религии. «Вас нет, вы прах у подножия гор!» — говорили эти хребты. Поджо, напротив, оживлен и говорлив, он вкусно, почти облизываясь, вспоминает крепких девок в припутных селениях, с их свежими белорумяными на горном ветру лицами, одновременно выспрашивая, есть ли здесь, в горах, старинные монастыри, а в монастырях — библиотеки? За рукописями он готов лезть в горы хоть сейчас, ночью, с риском свернуть шею, в надежде обрести еще одну неведомую инкунабулу или новый античный манускрипт. Он вздрагивает от холода, пританцовывает на месте и говорит, говорит. С ним в основном беседует Козимо Медичи. У Козимо продолговатое красивое лицо, он чем-то и очень похож на отца, и очень от него отличен, особенно, когда перестает улыбаться. Косса уже не раз разговаривал с ним в дороге, про себя удивляясь, как идут годы? Ведь он, когда-то знакомясь с Джованни Медичи, почти что присутствовал при рождении этого мальчика. А ныне — и мальчиком-то не назовешь! Флорентийский аристократ, да и только! Козимо со знанием дела рассказывает о намечаемой во Флоренции новой форме налогового обложения — со всего имущества владельцев, при котором сумма налогов «жирного народа» будет увеличена примерно в шесть раз. — Никколо да Уццано никогда более семнадцати флоринов не платил! А по новой разверстке заплатит двести пятьдесят — триста! Ну, и нам тоже… Самые богатые у нас, кроме него — Строцци! Им, верно, придется платить сотен пять. Ну, а нам — сотни три, четыре… — И не жаль? — Когда живешь в союзе с земляками, надо уметь жертвовать! — говорит Козимо с интонациями своего отца, в этот миг до того похожий на родителя, что Косса невольно прикусывает губу. «И эдакого молодца отец послал заложником в Пизу!» — думает он, невольно дивясь бестрепетной дерзости всегда осторожного д’Аверардо. Бальтазар спрашивает и об этом, но Козимо лишь беспечно машет рукой: — Заложники в захваченном городе! Да мы скорее были там надзирателями! Нынешнее путешествие куда труднее… Он вновь отвлекается разговором с Браччолини, а Косса стоит, кутаясь в дорожный плащ и дивясь: «Труднее! Почему? Как все-таки Медичи, и отец и сын, любят недоговаривать!». Он немо смотрит на молодых, освещаемых неровным пламенем дорожного костра, спутников, ожидающих ужина, борясь с сумасшедшим желанием вскочить на коня и, спасая себя, скакать хотя бы в Тироль, под защиту Фридриха… А еще лучше — в Италию… Только куда? В Рим? В Болонью, откуда его буквально вытащили кардиналы? На ограбленную и разоренную Искию? Как он ругал братьев с племянниками, после того, как выкупил их у Владислава! Покойная мать никогда бы не допустила подобного срама! Пираты! Вляпались, как щенки! Потеряли все, и даже не сумели удрать! Но теперь они под крылом у старика Гаспара, в Провансе. Лишь бы и там не приключилась подобная пакость! Может, и мне бежать в Прованс? И расстаться со всем, с престолом, властью, даже с кардинальским званием… Семья, в которой он до недавнего времени был защитником прочих, и вот теперь ему самому приходится искать защиты, но у кого? Может быть, надо было воспользоваться галерами, которые присылали за мною, и… Оказаться в Авиньоне? Продолжить схизму, но зато сохранить свою голову? Почему он так не верит Сигизмунду?! И почему не поверил де Бару, который звал его в Прованс? «Надо уметь жертвовать!» — повторяет он почти вслух слова молодого Медичи, и смутная печаль нарастает в нем. Жертвовал ли он когда и чем-нибудь в своей жизни? Или только брал и брал, расшвыривая соперников!? Быть может, и вся жизнь прошла не так, как надобно, и кардиналы в чем-то правы? Уметь жертвовать! — Козимо! — вновь спрашивает он негромко. — А ты не боишься ехать в Констанц? Козимо взглядывает внимательно, отвечает помедлив: — Отец, наставляя меня, говорил, что мы все рискуем. Но в Констанце есть наша контора. В случае любых непредвиденностей со стороны Сигизмунда они нам помогут деньгами, а главное, тотчас известят отца! — Красивое длинноносое лицо Козимо сейчас строго, и выглядит он значительно старше своих лет. — Надеюсь, наш фактор устроил так, что капиталы конторы конфисковать невозможно. Ему уже посланы указания. Батюшка повторял, — и Козимо улыбается, вновь делаясь юным, — что мы с вами компаньоны, а компаньонам надобно доверять! «Юный Медичи, кажется, способен учить меня жизни, при всей его молодости! — думает Бальтазар с легкой обидой на себя. — Мы были другие! Мы лезли наверх, расталкивая всех локтями, а после, „сверху“, становились меценатами. У них же, юных, какой-то иной, более хитрый и, быть может, более разумный путь!». Отужинали. Гаснет костер. Прислужники, накормив и напоив лошадей, разбредаются по шатрам. Коссе холодно. Эта ночь, и горы, и звезды — чужие для него. Ему уже пятьдесят четыре, и он начинает мерзнуть так, как никогда не мерз в молодости. Он отходит посторонь, совершив необходимую нужду, плещет ледяную воду горного ручья на руки и лицо, лезет в шатер, где его ждет сонная Има, бормочущая, когда он уже забрался под мохнатое шерстяное одеяло, обнимая его за шею: — Не бойся, Бальтазар! В Тироле, остановясь у герцога, Косса осторожно выяснил, что в случае нужды Фридрих может выступить против Сигизмунда. (Источники уверяют, что он просто подкупил австрийского герцога.) Теперь они неодолимо приближаются к цели. Отсюда, с перевала, Дорога стремительно спускается вниз. 28 октября Иоанн XXIII прибывает в Констанц. Тайные силы, о существовании которых догадывал Косса, все еще не обнаружились и не проявили себя, предоставив арену сокрушительной французской логике докторов парижского университета д’Альи и Жерсона, убежденных в том, что единственная власть пап должна быть обрушена, уступив место новым силам, растущим в университетах, конторах банков и в умах образованного европейского общества, силам, до поры прикрывающимся авторитетом государственной власти, воплощенной в личности императора, но через три столетия поднявшимся и на эту власть. XLIII Констанцкий собор до сих пор является гордостью Западной Европы. «Этот собор был самым внушительным из всех, какие когда-либо видело христианство», — пишет аббат Моле. В сорокатысячный город съехались пятьдесят тысяч участников и до ста пятидесяти тысяч гостей. Три патриарха, двадцать девять кардиналов, тридцать три архиепископа, полтораста епископов, сто аббатов, сто двадцать четыре настоятеля монастырей и около трехсот докторов богословия: весь цвет парижского и болонского университетов. Присутствовал тут Пьер д’Альи, Жерсон, Франческо Забарелла, Джованни Броньи, Роберт Галлам, гуманисты: Поджо Браччолини, Леонардо Аретино, грек Хризолор. Многие правители христианских стран прибыли лично. Ульрих фон Рихенталь, коему поручено было собирать статистические сведения об участниках собора, отмечает к тому же приезд более семисот только официально зарегистрированных «дам радости», для заработка и утешения гостей и участников собора. Руководил собором сам император Сигизмунд. Присутствовали тридцать тысяч рыцарей со всей Европы. Знатными лицами устраивались пышные пиры, на выхвалу друг перед другом. До сих пор показывают здание, где происходили заседания собора, выстроенное незадолго до того (в 1388 году) как товарный склад. (Через Констанц шел торговый путь с юга, из Италии в Германию.) Только один зал этого здания был размером 48 на 32 метра. Тут и были расставлены скамьи для иерархов церкви, кардиналов, богословов и настоятелей монастырей. Знатные гости прибывали из всех стран Западной Европы. Уже к заключению, в 1417-м году, после сожжения Яна Гуса и Иеронима Пражского, прибыло сюда и русское посольство, отправленное из Киева Витовтом, во главе с киевским митрополитом Григорием Цамвлаком. Собор должен был осудить ересь Виклифа и его чешских последователей, покончить со схизмой, избрав одного папу вместо трех, а сверх того внести должные изменения в саму структуру римской церкви [37] . Как организовать все это скопище людей? Как навести хоть какой-то порядок в этом многоликом и многоязычном множестве? К счастью, дело взяли в свои руки доктора богословия, во главе с д’Альи. Они-то и спасли собор. Во-первых, настояв на том, чтобы представители всех стран разделились по пяти отделам: итальянскому, французскому, английскому, испанскому и немецкому. В последний были отнесены все скандинавы, венгры и все славяне, поляки и чехи. И каждый отдел, или «нация», имел один голос. Порядок этот разом поставил чехов в бесправное положение, почему Яну Гусу, желавшему публично высказать свои взгляды, даже не дали говорить. Ударил собор и по Коссе, ибо его итальянские приверженцы теперь уже не могли бы собрать большинства голосов. Но и более того! Когда возникла смута, связанная с бегством папы Иоанна XXIII, Жерсон выдвинул идею, что собор действует законно по внушению Святого Духа, а не по милости папы… Впрочем, все это будет спустя время, теперь же, 16 ноября 1414-го года [38] Иоанн XXIII, который всю дорогу ждал пакостей и очень не хотел ехать, торжественно вступает в Констанц. Его встречает бургомистр города Генрих из Ульма и члены магистрата, встречает викарий констанцского епископа, а вот и сам епископ, Отто фон Реттельн, прибывший из своего загородного поместья нарочито для встречи высокого гостя. Здесь и посланник майнцского архиепископа, и курфюрста Иоанна фон Нассау, друга и горячего сторонника Коссы (в его владениях Иоанна XXIII продолжали поминать как папу даже после суда.) Впрочем, и архиепископство свое, еще при Бонифации, Иоанн Нассауский, как мы помним, получил при помощи Коссы. То есть знакомы они были еще с тех, давних времен, с 1396 года). Иоанн XXIII — «раб рабов Божьих» — едет верхом на белоснежной лошади, которую ведет под уздцы пышно одетый воин. Едет под шелковым балдахином с четырьмя золотыми кистями по углам, укрепленным на серебряных шестах, несомых четырьмя «рыцарями церкви». Шагают клир, копьеносцы и лучники, несущие на подушках широкополые красные шляпы кардиналов, сопровождавших Иоанна XXIII. Толпы народа по сторонам, смешение мод немецких, итальянских и французских, пение, клики, широкие плащи горожанок, кабаны с широкими рукавами — бомбардами, пурпурэны, капы, упелянды и робы, на головах — кугели, шапероны и шапероны-буреле. В толпе проплывают ало-черные наряды докторов богословия в красных пурпурэнах и черных таларах с откидными рукавами, в четырехугольных биретто на головах и красных шапах с горностаевой пелериной и капюшоном. Мягкие, не приспособленные для немецкой зимы длинноносые пулэны месят грязь и снег. Холод. Метет. Редкая колючая крупа падает на камни мостовой и тут же тает под ногами стиснутой необозримой толпы. Косса едет и едва ли не впервые чует собачью дрожь неуверенности во всем: в криках толпы, в завтрашнем дне, в мнении французских богословов, даже Пьера д’Альи, когда-то привечаемого им в Риме. Впрочем, кажется, почитают, кажется, встречают достойно. Быть может, все и окончится благополучно для него? Где ты, Има, скрытая народом, незримая, родная, постаревшая Има, без которой он уже не может жить! Внешне Косса величествен и горд. Он требует поднять выше его седалище на соборе, и его подымают на помост. Он читает молитву и благословляет участников собора. Но пятьсот участников собора уже приняли первое решение, и решение это отнюдь не в пользу Коссы, а именно: «Кроме кардиналов, архиепископов, епископов, настоятелей монастырей, право решающего голоса будут иметь также ученые-богословы, каноники и знатоки гражданского права». И решение это организовал не кто иной, как его старый знакомый, нынешний епископ Камбре, Пьер д’Альи, которого он сам сделал кардиналом и назначил своим легатом в Германии. Едва ли не впервые безусловное и божественное право пап ограничивалось светскими представителями церковной науки, едва ли не впервые собор стал именно собором, а не всевластием кучки кардиналов во главе с папой… Далее Парадисис приводит интимную сцену с Имой и ее покинутым мужем, пытаясь и тут лично-семейным скандалом объяснить последующее отношение Сигизмунда к Коссе… Ох, не Сигизмунду было бы судить о нравственности папы! Да он явно и не судил. Да, кстати, неужели в Лоди и Кремоне он не видел Имы, не знал о ней? И ведал, и знал, и не мог на этом основании «невзлюбить» Коссу. Опять психологическая неувязка. Дело было, конечно, гораздо серьезнее, и Сигизмунд уступал тут общественному мнению, а может быть (и скорее всего!), сложным политическим расчетам, в которых Коссе уже не находилось места, расчетам, в которых воскресала старинная идея германских императоров о воссоздании римской империи, а, значит, и борьбе с Францией (а род Коссы связан с династией Анжу!), а, значит, и утеснении папских притязаний на власть (а Косса настолько ярок и талантлив, что оставить его на престоле Святого Петра значило заранее проиграть…). Словом, «свержение» Иоанна XXIII надобилось, прежде всего, самому императору сигизмунду… Но, однако, вот эта сцена, с помощью которой Парадисис пытается объяснить все последующее. Переписываю ее целиком: «Приближаясь к дворцу, Косса увидел, что у входа в него собралась группа людей. От группы отделился человек, подошел к папе и произнес по-итальянски: — Святой отец… Он был из Италии! Он говорил по-итальянски на ломбардском диалекте! Человек этот был средних лет [39] и казался сильно взволнованным. — Святой отец, — произнес он снова, когда Косса спрыгнул с лошади и его окружили люди, толпившиеся у дворца и желавшие рассмотреть его поближе. — Святой отец, помогите мне! Помогите мне вернуть жену! Голос человека мог взволновать кого угодно. Но Иоанн XXIII торопился. У него было столько дел! И он нетерпеливо и укоризненно произнес: — Добрый христианин, стоит ли беспокоить папу и отнимать у него время такой просьбой! Косса быстро стал подниматься по лестнице, чтобы отделаться от назойливого просителя. Но тот не отставал и вслед за Иоанном вошел во дворец. — Гуиндаччо! Подлец! — крикнул Косса своему телохранителю. — Как ты смеешь оставлять меня без охраны? Где Има? Буонаккорсо бросил злой взгляд на человека и зашептал на ухо Иоанну: — Это Джаноби, муж синьоры Имы. Он приходил и раньше, хотел увести ее, но она убежала… Я вышвырнул его на улицу. Папа Иоанн с ненавистью смотрел на Аньоло Джаноби. Миланский богач решил во что бы то ни стало вернуть жену (тем более, что и католическая церковь проповедует нерушимость брака). Крайне взволнованный, с глазами, полными слез, он упал на колени перед нашим героем. — Святой отец, святой отец, отпустите мою жену, позвольте ей вернуться ко мне! — умолял он. — Несчастный, как я разрешу ей, если она этого не хочет! — воскликнул Иоанн. В открытую дверь просовывались люди, рассматривая коленопреклоненного иностранца, докучавшего папе. — Верните мне жену, святой отец, прикажите ей вернуться к законному мужу! — молил Джаноби. Косса рассвирепел: — К законному мужу! — саркастически повторил он слова Джаноби. — Ты — законный муж, ты любишь ее. А она-то любит тебя? — Десять лет… Десять лет я прожил с ней в согласии. Десять лет я любил ее, и сейчас люблю еще сильнее. Отдайте мне ее! — всхлипывал Джаноби, обнимая колени папы. Толпа любопытных у раскрытых дверей увеличивалась с каждой минутой. Косса оттолкнул Джаноби, метнул на него свирепый взгляд и дал ему увесистую пощечину. (Слишком много пощечин в романе! Тут, как и со стилетами, Парадисису изменяет чувство меры.) — Ты знаешь Иму десять лет! Десять лет любил ее! А я люблю ее тридцать лет! Я узнал ее, когда она была еще девчонкой! (Опять накладка: по Парадисису Име был 21 год.) В моих руках она стала женщиной. А как она любила меня! Когда мне угрожали пытки и смерть, она спасла меня, рискуя жизнью! В течение многих лет обстоятельства не позволяли мне встретиться с ней. Но как только я смог приехать в Болонью, я первым долгом постарался найти ее… Но не нашел. Все годы, в горе и радости, я вспоминал о ней с чувством благодарности и думал, что в этой женщине — моя жизнь. Ты хочешь, чтобы я отдал ее тебе? Иди… Возьми ее… Если она этого захочет! Разгневанный Косса, теперь уже один, поднимался по лестнице. Женщина, со слезами на глазах, следившая за ссорой из темноты, вышла ему навстречу и бросилась в объятия, взволнованно повторяя: — Бальтазар, Бальтазар… — Тело ее содрогалось от рыданий. — Има, если ты предпочитаешь своего мужа… Она потянула его в комнату, прикрыла дверь и заговорила: — Бальтазар, Бальтазар… Я не думала, что ты.., если бы я знала, я не вышла бы замуж…» XLIV Далее Парадисис говорит, что скандал с мужем Имы мог очень повлиять и повлиял на решение собора, что Косса, почуяв сгущающиеся тучи над своею головой, встретился с герцогом Фридрихом Австрийским, старым знакомцем, заклятым врагом Сигизмунда, кстати, и зятем бывшего императора Рупрехта, договорился с ним о поддержке Фридрихом своей персоны и о защите, ежели произойдет беда. Относительно Яна Гуса данные источников расходятся. Парадисис утверждает, что Иоанн XXIII увидел Гуса только в тюрьме. Бог ему судья! По иным данным, Косса сам принял участие в осуждении Гуса, что было бы только естественно, ибо, осудив учение Виклифа, папа должен был осудить и знаменитого пражского проповедника. На деле же ситуация оказалась гораздо сложнее и премного запутаннее. Критики Иоанна XXIII забывают, что сам папа был тоже почти что подсудимым, что вокруг него ощутимо сгущались тучи, что в деле Яна Гуса он мало что мог сделать через голову обвинителей-кардиналов, что вся судьба Гуса зависла на охранной грамоте Сигизмунда и Сигизмундовой воле, как и судьба самого Бальтазара Коссы, что Гус был только пешкой в большой игре, где зависала и судьба чешской короны, и судьба папского престола, в его отношении к Германской империи, и даже дальнейшая судьба самого католичества. Вот как разворачивались события на самом деле. Папа Иоанн XXIII, насколько мог, прикрывал Гуса. у него даже с Имой Давероне, которая вступилась за мужественного славянина, состоялся приватный разговор. — Да ничего ему не сделают! — раздраженно говорил он, расхаживая по палате. — Приедет Сигизмунд и уймет эту камарилью! Он же сам давал Гусу охранную грамоту, в конце концов! Ну, принесет личное покаяние, отречется от своих заблуждений, будет отпущен назад, в Чехию, и станет проповедовать дальше! Сам Сигизмунд это обещал! Сигизмунд, однако, прибыл в Констанц лишь на Рождество (в ночь с 24 на 25 декабря). А Иоанн XXIII въезжает в Констанц 28 октября. Гус прибыл 3 ноября. 5 ноября папа открывает заседание Собора, а Сигизмунд 8 ноября только еще коронуется в Аахене императором Германии. Меж тем, события развивались стремительно. Уже в ноябре приехала целая делегация обвинителей Яна Гуса: представители венского университета, знаменитый богослов Николай из Динкельсбюля, магистр богословия Петр из Пульки, доктор декретов Каспар из Мейзельштейна, и чешские враги пражанина — Ян, епископ Литомышльский, с панами: Путой из Частоловиц, Петром из Штернберка, Альбрехтом из Ризенбурка, тремя магистрами богословия, в том числе Андреем из Дейчброда, доктором Назой и другими. В Констанце к ним примкнул Михаил Палеч, и особенно злобный враг Гуса — прежний доносчик на Палеча, Михаил из немецкого Дейчброда. Привезли сочинения Гуса, протоколы жалоб, свидетелей и тотчас подали в курию обвинение Гуса в ереси. К ним тут же присоединились представители немецких университетов, ранее учившиеся в Праге: Петр Шторх, Дитрих из Мюнстера, Генрих Гомберг, обвинявшие Гуса в натравливании чехов на немцев. Уже 28 ноября того же 1414-го года был пущен слух, что Ян Гус будто бы пытался бежать, был пойман, на что гневно возражал постоянный защитник Гуса Ян из Хлума, но, так или иначе, Гус был вызван в папский дворец и там, после долгих словопрений, арестован. — Ха, ха! — веселился Михаил из Дейчброда. — Он уже в наших руках! Теперь выплатит все, до последнего геллера! Кардиналы напирали. Иоанн XXIII сдался к вечеру. Яну из Хлума он ответил, на укоризны яоследнего: — Вот, мои братья слышали, что не я приказал его арестовать: начальник стражи — глашатай, а не мой человек! — И, отведя Яна в сторону, домолвил тихо: — Ведь вы знаете, каковы мои отношения с ними! (Он кивнул в сторону кардиналов-обвинителей.) Они мне его передали, и я должен был принять его в заключение. 1 декабря 1414-го года, под давлением Михаила из Дейчброда и Палеча, Коссе пришлось назначить следственную комиссию, состоявшую из председателя Иоанна, царьградского патриарха, и помощников: епископа Любека Иоанна и Бернгарда из Читта Кастелло. 6 декабря 1414-го года Гус был посажен в тюрьму. На письмо Сигизмунда с требованием немедленного освобождения Гуса собор даже не обратил внимания… Вечером Косса, отводя взор, говорил Име: — Достали! Это те же псы господни, доминиканцы, с которыми я тогда имел дело в Болонье! Что я мог сделать, Има! Мне, чтобы помочь ему, надо прежде сохранить свою голову, остаться папой! Не ведаю, что будет теперь, не ведаю ничего! Сигизмунд прибыл в Констанц торжественно, 24 декабря, в канун Рождества. Он плыл по озеру, его встречали иллюминацией, весь берег был освещен. В соборе Сигизмунд, в качестве диакона, с короной на голове, по примеру римских (ромейских) императоров читал Евангелие, сидя на роскошном троне в окружении имперских князей. После обедни Иоанн XXIII передал ему освященный меч с наставлением употреблять его для охраны церкви. А тот, против которого этот меч оказался обращен в первую голову, сидел в сыром и холодном подземелье замка на Боденском озере, в нескольких сотнях метров от этого пышного празднества. Сидел больной, почти умирающий, и ждал своей участи, и надеялся на приезд императора, который, меж тем, 1 января 1415-го года объявил, что собор волен принимать любые меры против еретиков, тем самым окончательно предавая Яна Гуса. Папа Иоанн XXIII, сколько мог, заботился о Гусе, и тот с благодарностью вспоминает о том. Иоанн послал к Гусу своего врача Антонио далла Скарпериа, с которым вместе учился в Болонье, по его настоянию Гуса перевели в лучшую тюрьму, слуги папы были приветливы к пражанину и всячески облегчали его заключение. В январе 1415-го года Гуса освободили из темницы и перевели в чуланчик рядом с рефекторием, где он, в относительном покое, провел последующие десять недель. Но грозные тучи над головою Иоанна XXIII все сгущаются. 20 марта устраиваются конные игры, «карусель», во время которых папа, переодетый конюхом, бежит в Шаффхаузен. В Констанц вступают венгерские войска Сигизмунда под командованием Миклоша Гара, папский дворец разграблен, сторожа, передав ключи Сигизмунду, сами уезжают вслед за Коссой в Шаффхаузен… И тут Сигизмунду ничего не стоило отпустить Яна Гуса! Но — не отпустил! [40] Скорее всего, Иоанн XXIII, даже защищая знаменитого чеха, так до самого конца и не понял, кто перед ним. Не понял и Ян Гус, для которого все трое пап были на одно лицо. Все недостижимы и враждебны. А меж тем, в этих людях, так и не понявших друг друга, столкнулись две эпохи, два мировоззрения, два несхожих человеческих типа: «человек личности» с «человеком идеи». И очень было бы интересно допустить невозможное: откровенный, с глазу на глаз, разговор Бальтазара Коссы с Яном Гусом. Разговор, невозможный по существу, но… Деятель эпохи Возрождения, впитавший всю ее мощь, мощь личности, отринувшей от себя все церковные и человеческие запреты, мощь и слабость, ибо на этом пути с гибелью личности кончается, рассыпается прахом все то, что она совершала, будучи в силе и славе… И что сказать? Не стремится ли каждый из нас, «порченых» детей атеистической цивилизации к тому же самому, к всевластью своего «хочу»! Не мыслит ли отяготительными путы обычая, долга, ответственности перед ближними и принятой обществом морали? И что получается в результате, ежели эти изыски личностного хотения получают право на выявление, сокрушающее выработанные веками традиции и устои человечества? Что мог сказать Косса Яну Гусу, ежели ему даже был непонятен суровый отказ проповедника отречься от своих взглядов, принести чисто формальное извинение церковной коллегии? А Ян Гус, который считал добытую им истину абсолютом? «Докажите, что я не прав, и я тотчас отрекусь!» — говорил он. Ян Гус, для которого принципы и убеждения были много важнее собственной жизни и который верил, вот именно верил в силу слова, в силу проповеди и убеждения, и не обманулся, в конце концов, ибо своей бестрепетной гибелью вызвал обвал грозного движения гуситов, сокрушивших все и вся, и погибших не от какой сторонней силы — силы такой не нашлось, — а от несогласий и раздоров в собственном лагере. Да, впрочем, даже и не ведая толком друг о друге, они таки столкнулись на соборе в Констанце, они вы сказали каждый свою правду, и оба погибли, один на закате, другой — перед рассветом новой зари. И кого мы будем ставить в пример, кому подражать? Чешского проповедника, Яна Гуса, разумеется! Тут и сомнения нет. А кем многие из нас хотели бы стать, на чьем месте оказаться? Увы, на месте Коссы в пору его успехов! Быть столь же смелыми, дерзкими и удачливыми в любви… Да! Так вот! Но вернемся к нашему герою. Дитрих фон Ним сообщает, что в последние дни февраля 1415-го года слухи о непотребствах и злоупотреблениях Коссы распространились столь широко (а кто их, позвольте узнать, распространял?!), что это вызвало тихую панику, и иностранцы даже просили итальянцев умерить свой пыл в обличении папы Иоанна XXIII. (Ага! Значит, слухи распространяла итальянская делегация? Любопытно, а какое участие в этом принимал сам фон Ним, ежели его даже иностранцы пытались урезонивать? И возникает главный вопрос: кто это все затеял, кому было нужно?). Собор, после свержения Коссы, чуть ли не единогласно решил избрать папой на место Коссы Забареллу. Иоанн считал его другом и верил ему. Кстати, после бегства из Рима во Флоренцию, жил в загородном дворце Забареллы. И только смерть помешала Франческо Забарелле занять папский престол. Быть может, он? Быть может, зная, что Косса упрется и захочет остаться на престоле после отречения двух других пап, и зная, к тому, что в папы прочат его самого, решил помочь скинуть Коссу с престола Святого Петра? Подумаем! Что Франческо Забарелла, как и всякий другой, не прочь был бы занять папский престол, это само собою понятно. Однако Забарелле (годы жизни 1339—1417) в эту пору было уже 76 лет. Сам он из Падуи, преподавал каноническое право, магистр, затем Доктор прав. Позже стал флорентийским архиепископом и кардиналом. Считается одним из главных инициаторов созыва Констанцского собора, требовал реформы церкви. Забарелла, к тому же, был подлинным ученым-натуралистом, ночи напролет проводил в ботанических исследованиях и опытах вместе со своим учеником и сподвижником Пьером Паоло Верджеро, оставил после себя множество ученых трудов… И — подлый донос? Да, конечно, Забарелла возглавлял комиссию по борьбе с ересью. Но он принципиально не любил крайних мер, то есть не любил жечь людей, предпочитая казням раскаяние и полагая, в общем вполне справедливо, что отречение еретика есть большая победа церкви, чем его сожжение. Он и Яна Гуса предлагал попросту заточить в монастырь в Швеции, а Иеронима Пражского, взяв с него грамоту об отречении от своих заблуждений, простить, и даже включить в число участников Констанцского собора, заявив, наряду с Поджо, что равному по учености Иерониму Пражскому (тот был магистром четырех университетов!) на соборе нет никого. То есть антиеретическая комиссия под руководством Забареллы что-то решала, о чем-то совещалась, но… и только! Не надо думать, что бесконечная бюрократическая волокита — чисто русское изобретение. Допетровские «приказы» работали достаточно быстро и четко. Настоящий бюрократический психоз (Щедрин называл его «бюрократическим восторгом») обрушился на нас вместе с реформами Петра I, как первый подарок «просвещенного» Запада «дикой» России. Но на Западе умели бороться со своими болезнями уже тогда, понимая, что дело делают люди, а не бумаги, и что для того, чтобы дело успешно шло, нужно не угрозы слать, не приказы сверху «спущать», а переменить конкретных исполнителей. Короче, они понимали, в каком случае нужен фанатик-мракобес, а в каком — гуманист-вольнодумец, в каком — воин, в каком — финансист, и дело шло! Поэтому, когда потребовалось всерьез расправиться с чехами, чтобы другим неповадно было, Забареллу попросту тихо убрали с поста, которым он явно не дорожил, заменив его Джованни деи Доменичи, епископом и кардиналом Рагузским, который готов был жечь едва ли не всех подряд. Конечно, Забарелла был дружен с императором Сигизмундом, с коим были дружны и близкие к нему Паоло Верджеро и флорентийский кондотьер на венгерской службе Пиппо Спана, граф Темешварский. Забарелла первым поддержал д’Альи и Жерсона, стал на сторону партии реформ, но уже по характеру своему не лог опуститься до грязного доноса на Коссу с совершенно необоснованными поклепами. Значит — и не он. Парижские теологи, Жерсон и Пьер д’Альи, конечно, были против всевластия пап, считая, что высшим авторитетом римско-католической церкви должны быть соборы. (Мысль, в общем согласная и с древними законами вселенской православной церкви, мысль верная по существу.) Но пускаться в сплетни личного характера? Пьер д’Альи! Тот самый, который был не просто принят Иоанном XXIII, но и назначен им папским легатом в Германии? Который пытался с помощью Иоанна провести реформу календаря? Этот ученый француз, выбравшийся из нищеты, убежденный богослов, выдвинувший и защищавший тезис о непорочном зачатии Богоматери? Возглавлявший в 1388-м году депутацию Парижского университета к папе Клименту? Ездивший к де Луна, дабы тот уступил престол Бонифацию IX? Канцлер Парижского университета, прокуратор французской нации, придворный священник Карла VI, высоко ставивший честь своего имени, с 1398-го года епископ Камбре, участник Пизанского собора, привыкший высказывать свои взгляды прямо и открыто, невзирая на лица… И клеветнический донос на Коссу? Вовсе невозможно! Ну и, конечно, не его ученик Жерсон! Оддо Колонна, друг и сподвижник Коссы? Нет и нет! Петр Филастр? Единственный защитник Коссы во время суда! Луи де Бар, епископ Шалонский, авиньонский кардинал, дядя Иоланты Арагонской, опекун её сына Рене, коего объявил своим наследником в герцогстве Барском, вице-магистр ордена Сиона, к тому же? Нет и нет! Шалан? Джованни де Броньи, председатель на суде над Яном Гусом? Может быть, он? Скорее уж венецианцы, сподвижники Григория XII: Ландо и Морозини? Может быть, они? Поддержать восставшую волну клеветы они должны были, но затеять? Явно за обвинениями Коссы, помимо Сигизмундовых замыслов, должна была стоять некая злая воля, прячущаяся за безликим решением «большинства». Собственно, «поддержать» могли многие! И Джордано Орсини, и патриарх Аквилейский, и Ландульер Барийский, и Джованни де Броньи, да и прочие. Однако необходимо указать конкретного создателя или создателей легенды, на которой, в значительной степени, основан и роман Парадисиса. Один, сам по себе, Дитрих фон Ним, даже не кардинал, ничего бы не смог сделать. Нужна была целая свора, во главе с вожаком, и вожак этот, главный организатор, так сказать «голова змеи», нашелся. Это был кардинал Рагузский (ему в 1415-м году было около 65—75 лет) Джованни деи Доменичи, представитель папы Григория XII на соборе. Богослов, преподававший в Болонье, как раз когда там учился Бальтазар Косса, доминиканец (то есть инквизитор!), магистр богословия, монах-аскет, опубликовавший «Рассуждение о семейных делах» (с ним позднее полемизировал Поджо Браччолини), ненавидивший Флоренцию и флорентийские нравы — он считал Флоренцию «сатанинским вертепом и оплотом дьявола», — друг и покровитель Дитриха фон Нима, сторонник абсолютной единодержавной папской власти, придумавший в свое время ловушку, дабы заманить Коссу в Констанцу, — заявление, что Григорий приедет на собор тоже. Всякое общественное мнение, ежели это не стихийный взрыв народного возмущения, кем-то и где-то организуется, и очень часто именно развратное поведение является той палочкой-выручалочкой, которая помогает скидывать с мест и должностей неугодных кому-то лиц. Наши, в недавнюю пору, партсобрания с выяснением альковных подробностей являются тому блестящим подтверждением, да и суд над Берией тоже. Иоанна XXIII низложили 29 мая 1415-го года, но только в 1429-м году римской курии удалось добиться отречения последнего антипапы, Эгидия Мурьоса, сменившего упрямого Петра де Луна в Пенисколе. Сам Мартин V умирает в начале 1431-го года, добившись, наконец, восстановления полного единства церкви. Дитрих фон Ним, говоря о распространении слухов о Коссе, явно лукавит. К обвинениям Иоанна XXIII во всех прежних грехах руку приложил именно он. Кстати, позднее, уже, почитай, в наши дни, авторитет папской власти, точнее — всевластия, был полностью восстановлен, и принят тезис о непогрешимости папы, когда он говорит: «Ex cathedra» — с кафедры. Но это — к слову. XLV Иоанн XXIII внешне подчинился соборным уложениям, даже заявил, что готов отречься первым (1 марта 1415-го года). Но 20 марта Косса, сговорившись с Фридрихом Австрийским, который в этот день устроил турнир, отвлекая общее внимание от папских дел, бежит. Бежит в крепость Шаффхаузен, надеясь, что собор без него окажется недееспособным. Увы, он недооценил Жерсона и прочих богословов, твердо взявших власть в свои руки и объявивших собор боговдохновленным, а следовательно, не зависящим от воли папы. Вот хронология событий той поры. 16 ноября 1414-го года Косса торжественно въезжает в Констанцу. 24 декабря, на Рождество, совершается пышный въезд в Констанцу императора Сигизмунда. В самом конце декабря Иоанн XXIII встречается со своим другом и защитником, архиепископом Иоанном Майнцским. Участники собора, меж тем, продолжают прибывать в течение всего января 1415-го года. 21 января приезжают португальцы и английская делегация (Халлан, епископ Солсбери, доктор Стокс, престарелый архиепископ Кентерберийский и другие). Но еще ранее того, в середине января, является кардинал Джованни деи Доменичи, причем сразу выясняется, что он прибыл как полномочный представитель папы Григория XII (Анджело Коррарио). Вот с этого прибытия все и началось. Доменичи тотчас вывесил на своем доме щиты с гербами папы Григория XII и рода Коррарио, увенчанные изображением ключей и папской тиары, чего, согласно постановлениям Пизанского собора, вовсе не имел права делать. Гербы удостоверяли папское достоинство Григория XII, а люди тех веков были очень чувствительны к геральдике, и обслуга Иоанна XXIII могла, даже и без прямого приказа Коссы, возмутиться этим (не забудем, это несколько сотен человек, в том числе, конечно, и военные слуги!). Словом, дом, где остановился Доменичи, был осажден людьми Коссы, вознамерившимися силой сорвать щиты с гербами и уничтожить их. Завязалось настоящее побоище, которое, ежели уж искать поводов к тому, гораздо более могло подорвать авторитет Коссы, чем описанный Парадисисом эпизод с мужем Имы Давероне, вряд ли понятный даже местным жителям, не владеющим итальянским языком. Сорокалетний Генри Бофор, епископ Винчестерский, попавший в Констанц по своим делам, фактический глава английской делегации, удерживая коня и кусая губы, чтобы не рассмеяться (он только что прибыл в Констанцу) [41] , глядел на драку итальянских мирян и клириков, явно наслаждаясь зрелищем. Его большой нос и сложение губ, как бы постоянно таящих насмешку, обличали наличие в Бофоре изрядной примеси французской крови, что, впрочем, было не в редкость у английской знати той поры. Очень прямо держась в седле, он туго натягивал поводья, а конь всхрапывал и поводил ушами, слушая крики, ругань и глухие удары по дереву. Слуги Иоанна XXIII лезли приступом, стараясь добраться до острого готического щипца жилого дома, где висел главный герб Григория XII. Защитники дома ругались и грозили оружием. Толпа густела, колыхаясь взад и вперед, и Генри Бофор вновь и вновь закусывал губу, гася улыбку на своем длинном, породистом, надменном, гладко выбритом лице. Наконец в дерущуюся толпу вклинились немецкие ратники бургомистра города и венгерская императорская охрана, принявшаяся деятельно разнимать взбешенных итальянцев, а англичане, удовлетворенные бесплатным спектаклем, независимо проследовали своею дорогой к предоставленному им обиталищу. Состоявшаяся в тот же день комиссия собора постановила: щиты с гербами снять людям бургомистра Констанцы Генриха фон Ульма. Однако щитов не ломать, но вернуть их кардиналу Рагузскому. Если Григорий XII лично приедет в Констанцу, тогда пусть подымает щиты! То есть, согласно этому постановлению, Григорий XII признавался папой наряду с Иоанном XXIII. И это было серьезное поражение Коссы, поскольку таким образом как бы вовсе отменялись решения Пизанского собора, и Косса, до того бывший единственным законным папой, уравнивался с антипапами авиньонским и венецианским. А самое главное — почти сразу после приезда Доменичи, недели через полторы-две, начал ходить по рукам «список грехов папы Иоанна XXIII». Дитрих (Теодорик) фон Ним, епископ Верденский (это епископство было верхом возможной для него карьеры), многолетний секретарь курии, даже и опираясь на негласное решение Сигизмунда, не мог бы совершить того, что он совершил с благословения Доменичи. Из ненависти к Коссе он в свое время покинул Пизанский собор, протестуя против низложения Григория XII, и появился при дворе Иоанна после признания его Владиславом в 1412-м году, может быть, как тайный шпион Григория XII. В курии его звали Теодориком Нимусом, с легкой насмешкой, как недоучившегося (не получившего степени доктора) студиозуса. Теоретически — ежели у подобных людей возможно искать какие-то убеждения — он был на стороне реформаторов, разделяя идеи Марсилия Падуанского о превосходстве собора над папой. Что, однако, не помешало ему столкнуться с Джованни Доменичи сразу по приезде последнего в Констанцу. Да и у Доменичи не было нужды присматриваться к фон Ниму, они сдружились уже давно, «по нюху» сошлись. Доменичи, когда к нему после побоища пришел фон Ним, даже не повернул головы, отозвавшись ворчливо: — Это ты, Дитрих? Входи! Ну, что скажешь? Каковы мерзавцы! Лысая морщинистая голова в жестком оплечье кардинальской мантии повернулась, как голова черепахи в своем панцире, и на фон Нима уставились свирепые голубые глаза. — Каковы мерзавцы! — повторил он. — Но когда Григорий приедет… — начал было фон Ним. — Григорий не прибудет на собор! — прервал его Доменичи. — Хватило ума… — Он помолчал, пожевавши губами, примолвил, с оттенком нетерпения: — Садись! Похоже у нас начала складываться традиция по избранию девяностолетних наместников Святого Петра… И кого мы посадим на папский престол, ежели Иоанна удастся скинуть? — вопросил он, хитро и косо глянув на фон Нима. — Забареллу? Ему, кажется, уже к восьмидесяти? Ни тебя, ни, увы, меня нам не провести! Или этого французишку д’Альи? — За Коссу архиепископ Майнцский, — решился подать голос фон Ним, — а это серьезная сила! — Не серьезнее Сигизмунда! — отмахнулся Доменичи и сдвинул челюсти, от чего в углах рта повисли тяжелые складки, еще больше придавшие ему сходство со старой черепахой. — Посмотрим, кого из кардиналов, кроме венецианцев, мы можем привлечь! Начали перечислять. Пока получалось мало. — А верно говорят, — вопросил фон Ним с внезапно пересохшим горлом, — что Косса в молодости, в бытность студентом болонского университета, имел дело с инквизицией, напал на стражников Святой Марии, кого-то убил, взял приступом тюрьму? — Это грязная история, — возразил, подумав, Доменичи. — Ты не сможешь отменить решения покойного Урбана, и я не смогу. Что Косса — преступник, я знал с самого начала, еще тогда. Но упрекать его в студенческих грехах, снятых с него папскою буллой, не будем. Надо уважать сам институт папства, иначе мы докатимся невесть до чего! — Но д’Альи… — Чего, кстати, д’Альи с Жерсоном не понимают тоже! — вновь перебил Доменичи. — Но не будем ссориться. Покажи, что ты там написал! Рагузский кардинал принял сухой морщинистой рукой бумагу и стал ее просматривать, бормоча себе под нос: — Косса решил, что он снова студент в Болонье и его поддержат юные мерзавцы, не желающие учиться! Еще не пришедшие в себя от неподсудности университета городским властям! Все мы были молоды, да не все презирали наших наставников, которые сделали нас людьми из той серой глины, которой мы все являлись, пока не вступили под святые своды храма наук! Да, да, под святые своды! А такие, как Косса, позорят наши ряды! И то, что он сумел окончить курс и стать доктором, это только горький урок нам, наставникам, пропустившим этого негодяя, который, взобравшись ныне на престол Святого Петра, мыслит, что ему все позволено! Но нет! Еще есть церковь, и Святой Суд! И ежели он когда-то сумел уйти от справедливого наказания и даже получить отпущение грехов от Урбана VI… К слову, наш Приньяно, увы, не всегда был на высоте своего звания, которое обязывало его к большей осмотрительности в выборе сподвижников!.. Что ты мне дал? Это все подготовительные материалы, мне их недосуг изучать! Где главная грамота? Давай сюда! Прикрыв морщинистыми веками глаза и соединив пальцы рук, Джованни Доменичи приготовился слушать, слегка втянув голову в плечи и сейчас вновь, как никогда, напоминая старую мудрую черепаху. Он слушал Дитриха фон Нима, иногда склоняя голову, бормоча порой: «Неплохо, неплохо!» В двух-трех местах предложил вставить более сильные выражения. Бестрепетно приказал фон Ниму приписать, что Косса был защитник раскола церкви, тут же и пояснив: — Это очень важная деталь для нынешнего собора! Знаю, знаю, что ты, Дитрих, тоже заигрываешь с этими д’Альи и Жерсонами, но я считаю, что власть папы должна быть абсолютной властью. И ежели мы намерены снять Коссу, то и обвинять его надобно, прежде всего, в том, что гибельный нынешний церковный раскол — его рук дело! Доменичи учительно поднял вверх указующий перст, лицо его осуровело. Теперь перед Нимом сидел уже не старый муж церкви милующей, но инквизитор, воин церкви карающей. — И вставь еще, — почти грозно добавил он, — что Иоанн XXIII защищал ереси! Да, да защищал! Мы собрались судить еретика Виклифа и его последователя Яна Гуса. И осудить Коссу должны именно за потворство этим гнусным врагам нашей церкви! Когда Дитрих, наконец, начал читать исправленный текст, Доменичи уже только склонял голову одобрительно, а когда дошла речь до того, что Косса напоминал не папу, а конного солдата, вновь поощрительно воздел перст, примолвивши: — Вот, вот! Ничего церковного, ничего духовного не было и не могло быть в нем! — «Иоанн был с самого своего младенчества человек непослушный, бесстыдный, нечистосердечный, не снисходительный к ближним», — читал фон Ним. — Так, так! — поддакивал Доменичи. — А что он был в молодые годы пиратом, это ты объясняй всякому, кому будешь вручать эту грамоту, но писать это не нужно, ибо — увы! — многие папы начинали свой путь не так, как должно… Но слушаю, продолжай! — «Притом он употреблял все виды святокупства, чтобы достичь папского достоинства. В бытность легатом он был бич зависимых народов. А чтобы достичь папства, он опоил ядом Александра V…» — И не только его! Смерть Козимо Мильорати, папы Иннокентия VII, тоже на его совести! — поддакнул Доменичи. — «А будучи папой, Косса не исполнял никаких своих духовных обязанностей, он был небогомолен, я не соблюдал ни постов, ни воздержания, и ежели отправлял когда мессу, то поступал всегда неблагопристойно и безчинно, походя более не на папу, а на конного солдата!». На бледном лице Дитриха явился румянец, голос окреп и даже зазвенел: — «Он утеснил бедных! Был враг правосудия, защитник злых, идол святокупцев, раб роскоши и соблазн церкви! Публично продавал архиерейские места, доходы. (Все грехи Томачелли, Дитрих, мстительно, тоже приписал Коссе.). Продавал мощи и святые тайны! Он пытался продать во Флоренцию за сто тысяч дукатов голову Иоанна Крестителя [42] . Он расточал церковные имения, отравлял ядом неугодных ему, был человекоубийца, клятвопреступник, защитник раскола. Иоанн — человек развращенных нравов, не смотрящий ни на стыд девиц, ни на святость брака, ни на преграду монастырей, ни на законы естества, ни на уставы родства. Он был жесток, и не мог ни в чем исправиться, защищал ереси и нечестие…» — Так, так! — повторял Доменичи. — Еще припиши, он-де утверждал, что душа не бессмертна и нет будущей жизни! Ибо мы боремся не с папой! — Доменичи вновь поднял вверх указующий перст. — Но с хищным волком! С еретиком, токмо по попущению занявшим папское кресло! Мы боремся с дьяволом! — значительно домолвил он. — С дьяволом во плоти, дабы утвердить власть подлинного папы! Вот эту-то бумагу, с попутными разъяснениями, Дитрих фон Ним, обегавший в эти дни всю Констанцу и сумевший получить негласное одобрение Сигизмунда, и представил, среди прочих, Генри де Бофору, который, прочтя, буквально вытаращил глаза и вопросил с великим удивлением: — Зачем это вам нужно? Вы же собираетесь вместе с грязной водой выплеснуть из лохани и ребенка! В хорошеньком же виде представили вы церковь и самих себя, ежели избрали подобного папу! Не надо, не надо! Уберите, уберите от меня это сочинение и, ради Бога, не показывайте его больше никому! Вы хуже лоллардов и самого Виклифа! Помыслите, фон Ним, к чему может привести это ваше сочинение! Увы! Возможно, сама судьба повернулась бы по-иному, ежели бы все отнеслись к этой бумаге так же, как де Бофор! Однако фон Нима, как камень, выпущенный из пращи, уже ничто не могло остановить. Он бы и сам не сумел остановить себя, ежели бы, скажем, Джованни Доменичи этого потребовал. Но Доменичи только довольно потирал руки. В его голове уже складывался план: не удастся ли, скинув Коссу и сместив де Луна, оставить на престоле Святого Петра ветхого деньми Григория XII? Который, естественно, вскоре отойдет в лучший мир, и тогда… Тогда, быть может, и не Забарелла, и не эти смешные французы, а он, именно он, магистр богословия, стойкий доминиканец, преподаватель и епископ Рагузы, кардинал… быть может, он?! Доменичи ненавидел многое и многих. Именно он, после осуждения Коссы, возглавил комиссию по борьбе с ересью и добился сожжения Яна Гуса и Иеронима Пражского. Он и для Иоанна XXIII требовал костра. Как он ненавидел вольную Флоренцию! Но сейчас перед ним замаячила вожделенная, когда-то недостижимая ступень высшей церковной власти, и он уже, безотчетно, начинал подсчитывать — кто из кардиналов на грядущих выборах мог бы отдать свой голос именно за него? События, меж тем, развивались и уже приобретали лавинообразный характер. Беда Коссы заключалась в том, что против него, по разным поводам, оказались почти все. Против него был сам Сигизмунд, на защиту коего он надеялся, направляясь в Констанцу. И Сигизмунд был против Коссы потому, что мечтал о восстановлении Германской империи Гогенштауфенов, о завоевании Италии и подчинении себе римского престола. Его всю жизнь раздирали грандиозные планы, для выполнения которых у него всегда не хватало ни времени, ни сил, ни таланта или, хотя бы, терпения. Против Коссы, по идейным соображениям, были профессора Парижского университета, полагавшие, что власть соборов должна быть выше власти пап. Против него были, естественно, кардиналы Григория XII. Против него были и тайные сторонники учения Виклифа, вчерашние друзья и соратники, жаждущие сами добраться до папского престола. Слишком многие были против него! События продолжали развиваться по нарастающей. 7 февраля состоялось решение о порядке голосования по «нациям», составленное д’Альи. 12 февраля герцог Лотарингский вблизи Констанцы столкнулся с венграми Сигизмунда, начинавшими окружать город. 18 февраля в Констанцу прибывает Жан Жерсон, тотчас объединившийся с д’Альи. Два сильно пожилых человека, выбившихся из низов, уважаемых, уверенных в справедливости высказываемых ими идей, беседуют друг с другом. Сорбонна — главный факультет Парижского университета, и, естественно, сперва разговор идет о парижских делах. Жерсон рассказывает, а д’Альи, протянув худые руки к огню камина, слушает. Ему холодно. Старая кровь уже плохо греет его не в меру исхудалое тело. Внимает Жерсону он несколько свысока. Он сочувствует арманьякам, но уже мыслит категориями вселенской церкви. Он уже разочаровался в Иоанне XXIII, твердо уверенный, что его надо снимать, и папой избирать кого-то из французов. Толкуют о ненадежности бургундцев, о новом изгнании евреев из Франции, о том, что с Англией, возможно, скоро начнется война, что дел не поправить, пока на троне сидит сумасшедший король. Обсуждают и отвергают возможности старшего из принцев, Людовика, дофина (ни тот ни другой не догадываются, что он умрет в 1416-м году, вскоре после битвы под Азенкуром). — Второй сын безумного Карла VI, — горячится Жерсон, — Жан, герцог Гиенский, — зять герцога Бургундского и, увы, находится целиком под влиянием тестя! Третий сын, Карл, никаких надежд не вызывает ни у того, ни у другого. Его, кстати, герцог Анжуйский только что женил на своей дочери Марии, и Иоланта Арагонская сразу увезла зятя к себе, на юг. Д’Альи занимается астрономией и потому сообщает, передергивая плечами: — Гороскоп дофина ничего хорошего не сулит! — Ну, а тут на кого можно положиться? — спрашивает в свою очередь Жерсон. — Не ведаю. Приедут из Кракова, ждем! Боюсь, доживем до той поры, когда и у московитов появится университет! — Схизматики! Их только не хватало! — пренебрежительно передергивает плечами Жерсон. — Вот именно! Д’Альи молчит, глядя в огонь, и думает, думает поневоле, хотя старается об этом совершенно не загадывать: «Быть может, папою выберут меня?». В конце февраля — начале марта д’Альи и представители Венского университета являются на прием к Сигизмунду. Разговор идет о Богемии, о Яне Гусе, о чехах. Однако все это время список грехов, Иоанна XXIII ходит по рукам, порождая волнения и слухи. Слухи о якобы возможном прибытии Бенедикта XIII, слухи о так и не состоявшемся прибытии Григория XII… Прибыл Кошон, тот самый прелат, что позже судил Жанну д’Арк, и, естественно, объединился с Доменичи и прочими «нетерпимыми». В самом начале марта Иоанн ХХШ, до которого, с запозданием, тоже дошла поносная грамота с исчислением его грехов, решается на отчаянный шаг: стоя на коленях перед собором, торжественно обещает, ежели так решит собрание, отречься (вместе с Григорием и Бенедиктом!) от папской тиары, с тем, чтобы передать ее достойнейшему. Венгерские войска Сигизмунда, тем часом, уже окружили Констанц, и «ров для лисиц» захлопнулся. Сигизмунд требует избрать собором нового папу за Иоанном XXIII. Но Косса не был бы сам собой, ежели бы смирился с этим без боя. На соборе его сторонник, архиепископ и курфюрст Иоанн Майнцский гневно возражает Сигизмунду, призывая князей церкви, ежели Иоанн будет низложен, покинуть собор, дабы не допустить беззакония. Сам Косса ведет переговоры с Фридрихом Тирольским (Австрийским), решая покинуть собор и тем прервать его работу. Но как выбраться из города? 20 марта 1415-го года Фридрих устраивает в Констанце грандиозный турнир: «большую карусель» — турнир с употреблением тупого оружия. Пиры и приемы и так следовали друг за другом, но турнир — нечто исключительное. Собравшаяся в Констанце знать, рыцари, прелаты, стража — все устремляются туда. И, пользуясь этим, по заранее сговоренному плану, Косса, переодетый конюхом, бежит из окруженной Констанцы в принадлежащий Фридриху Шаффхаузен. Из Шаффхаузена Косса пишет Сигизмунду: «Император Сигизмунд! Я снова свободен и независим от Вас, примкнувшего к моим злейшим врагам. Я чувствую себя здесь прекрасно. Но, несмотря на все, я не отказываюсь от своего обещания отречься от престола. Я сделаю это ради установления мира в церкви. Но я сам решу, когда это сделать». Ежели это письмо не вымысел Парадисиса, то оно означает, что Косса все еще верил Сигизмунду и надеялся вернуть его покровительство. Скажем еще. А что произошло между 1 и 20 марта? Кто приходил к Иоанну XXIII и о чем беседовал с ним? Какие гарантии получил (и от кого?) Косса, решившись на это отчаянное бегство, ибо иначе должен же он был понимать это! Бегство ставило его сразу в бесправное положение, отторгая от законного течения соборных дел. За папою, свидетельствуют источники, бежавшим тайно, переодетым в крестьянское платье, последовали в Шаффхаузен многие, был момент, когда на соборе из кардиналов вместе с д’Альи остался едва ли не один Петр Филастр. Просто так все это случиться не могло. Были некие тайные силы, и о силах этих нам придется еще говорить. XLVI Бегство папы смутило многие умы. Спорили. Некоторые кардиналы, во главе с Оддоне Колонной, как сказано, поехали вслед за Иоанном XXIII в Шаффхаузен. Другие попрятались, ожидая исхода событий. По-видимому, в этот момент Косса уверовал в свою победу и ожидал Сигизмундова покаяния, как некогда Гильдебранд ожидал покаяния императора Генриха IV в Коноссе. Однако убежденные сторонники собора, под руководством д’Альи и Жерсона собрались вместе и выработали то самое знаменитое решение 6 апреля 1415-го года о том, что собор осенен именем Святого Духа, и бегство папы не может помешать его работе. Остался тверд и император Сигизмунд. Он спас собор и обещал заставить Иоанна XXIII вернуться. К Иоанну XXIII была отправлена делегация. Косса, по словам Парадисиса, потребовал обещать ему кардинальское звание, власть над Болоньей и тридцать тысяч золотых дукатов годового дохода, а сверх того — индульгенцию на все его прошлые и будущие грехи. (Вот это требование, ежели оно было, опять заставляет нас думать, что без служения силам ада тут не обошлось.) «Повернувшись спиной к послам, Косса демонстративно и цинично начал почесывать зад», — пишет Дитрих фон Ним, бывший, по-видимому, в составе делегации. Разумеется, не один фон Ним приезжал к Коссе! В Шаффхаузен перебралось большинство кардиналов, значительное число обслуги самого Иоанна XXIII, разными путями последовавшей за ним. Порою Коссе, после многолюдных сборищ начинало казаться, что он уже выиграл, что еще немного и к нему перебежит весь собор, и тогда уже о том, чтобы его низложить, речи не будет. Приезжали и малознакомые, и совсем незнакомые люди, поглядеть, выразить сочувствие, а то и «присоединиться». Единожды прибыл неведомый рыцарь в белом плаще с красным лотарингским крестом на груди. Приблизившись к Коссе, он, сложив руки, попросил благословить его, а принимая благословение, пробормотал: «Дозвольте, ваше святейшество, сказать вам несколько слов наедине!». Несколько слов превратились в довольно длинную речь, где поминались и Бенедикт XIII, сидящий ныне в Пенисколе, и возможность посадить Иоанна XXIII вместо римского на авиньонский папский престол. — То есть возродить схизму? — И так и не так! — живо возразил рыцарь. — Новый папа еще не избран, а без присутствия Иоанна XXIII любое решение собора по выбору нового папы будет незаконным! Вы же сможете тогда возвести в королевское достоинство Бургундского герцога Жана, на что имеет право только папа, и, — тут рыцарь добавил совсем уже непонятное: — ибо в ваших жилах через де Бо также присутствует древняя кровь Меровингов, священных королей, род которых не угас, но продолжает жить в потомках Бургундской династии, а также династии Анжу. Вечером того же дня в своем спальном покое Косса от молчаливого слуги получил послание, запечатанное перстнем кардинала де Бара. Развернув свиток, он прочел, что де Бар предлагает ему бежать из Шаффхаузена в Бургундию или в Лотарингию, где его примут и предоставят убежище на время военных действий и смуты. Держа медленно сгорающую грамоту над огнем свечи, Косса несколько долгих мгновений думал о том, что надобно согласиться с де Баром, пока не поздно! Но… слишком много и сил и средств было им вложено во Фридриха Тирольского, и, к тому же, его еще могли позвать назад. Непостоянный Сигизмунд мог еще и передумать. А потому Косса решил все-таки, высыпая размельченный пепел в камин, не торопиться. Ибо бегство в ту же Бургундию окончательно оттолкнет от него всех, и, прежде всего, итальянских кардиналов. А тогда уже вернуться в Рим на престол Святого Петра он не сможет совсем! Надежды Коссы, впрочем, рассыпались очень скоро. В ответ на его бегство собор отлучил от церкви и предал анафеме Фридриха Австрийского, а 7 апреля Сигизмунд поднял на ноги всю империю и бросил войско на Фридриха, потерявшего сразу три четверти своих владений. Шаффхаузен был взят, взяты и другие города и земли. Видя посрамление папы и его покровителя, члены собора — точнее, враги Коссы и обыватели, всегда стремящиеся поддержать сильного, — создали целую комиссию, обвинившую Коссу во всех смертных грехах: кровосмесительство, похищение женщин, убийства, распутство, совращение девушек, в том числе трехсот монахинь. «Многих девушек он лишил невинности, а некоторые из них, более слабые, даже умерли». Отравление, взяточничество и прочее. Вот тут-то Доменичи и встал во главе комиссии, осудившей Гуса. Дитрих фон Ним торжествовал. Именно тогда он начал писать свои разоблачительные очерки, обливавшие грязью многих пап, начиная с Урбана VI, а Бальтазара Коссу в особицу. Доставал документы, выискивал свидетелей среди прелатов, приехавших на собор, толкался то к кардиналам, то к Жерсону, то к самому императору, проявив энергию, о которой ранее и сам не догадывался. Многие, ежели не большинство обвинений были сфабрикованы именно им. Полный обвинительный акт содержал 54 пункта (по другим данным даже 72), излагавшие «коротко и сухо» грехи папы, обвинявшегося в том, что он: Занимался продажей церковных постов и санов. Один и тот же пост продавал нескольким лицам (делал это не он, а Томачелли, но Коссе приписали все, что могли). Смещал людей, занимавших те или иные церковные посты, а освободившиеся места вновь перепродавал, дороже, чем раньше. (Подобные обвинения всегда спорны. Смещал, но за что? Быть может, и следовало сместить?) Хотел продать Флоренции останки Святого Иоанна за 50 тысяч золотых флоринов. За высокую плату разрешал светским людям предавать анафеме своих должников. Отрицал загробную жизнь(?). Не верил в воскрешение умерших(?). Спал с женой своего брата. Прелюбодействовал со своей дочерью и внучкой. Одновременно имел любовницами мать и дочь. Развратил сотни девушек. Состоял в связи с сотнями замужних женщин. Совращал «христовых невест» в монастырях. (Тут как раз называлась цифра в триста совращенных монахинь.) Только в Болонье имел триста любовниц. Развратничал с лицами одного с ним пола. Угнетал бедняков. (Ах, эти бедняки! Кто их не угнетал, ежели надобно было обвинить его в жестокости, и кто на деле вступался за бедных?) Нарушал все законы. Был опорой нечестивцев. Покровительствовал пороку. Был кумиром симонистов. (Симония, напомню, — продажа церковных должностей, и ею занимались решительно все.) Был рабом плоти. Был худшим из грешников. Отрицал добродетель. Был средоточием пороков… И так далее, до 54-го пункта. Пункт 54-й резюмировал: «Он — воплощение дьявола». Честно говоря, пункты некоторые нельзя читать без юмора. Очень они напоминают монолог Репетилова из Грибоедовского «Горя от ума». …Играл! Проигрывал, в опеку взят указом! Танцовщицу держал, и не одну — трех разом! Пил мертвую! не спал ночей по девяти! Все отвергал: законы! совесть! веру… — Послушай, ври, да знай же меру! Только тут, к несчастью, последней фразы некому было произнести. Мы, люди старшего поколения, отлично помним, как начинался массовый обличительный психоз на наших партсобраниях, согласно спущенным откуда-то «свыше» установкам. Когда наиболее стыдливые тяжело молчат, а прочие торопятся, как та старушка с вязанкой хвороста к костру Яна Гуса, каждый с какой-нибудь своей укоризной. И пил-де, и роман крутил с секретаршей Лидочкой, которая после сделала аборт и ушла с работы, и доски старые своровал, которые велено было распилить и сжечь в кочегарке, и кукурузу высмеивал, и на воскресники не ходит, мне, говорит, работать надо! Мы все, что ли, не работаем! И об «органах» непочтительно отзывался, да и на Западе напечатал какую-то статью, словом — прямой враг советской власти, растленный космополит и все такое прочее. А что только его разработками и жив институт, об этом забыто напрочь, как и о том, что сменившая Лидочку секретарша живет со всеми подряд, начиная с самого директора и кончая его персональным шофером… Люди мало изменились за протекшие столетия! Не так же ли точно древние афиняне приговаривали остракизмом, к изгнанию Фемистокла, победителя персов, или отправляли на смерть Сократа? При желании и у Коссы можно было найти немало хороших черт — покровитель гуманистов, организатор собора в Пизе, спасавший патримоний Святого Петра от захвата его неаполитанским королем, борец со схизмою, блестящий полководец и финансист… Но обо всем этом на Констанцском соборе уже никто и не вспомнил. Ланфан, рассказывая о суде над Коссой, обращает особое внимание на заключительные слова обвинения, характеризующие Иоанна XXIII, и говорит (вполне справедливо!): «Кардиналы, которые избрали такого папу, клялись ему в верности, считали самым достойным из своей среды, сами, значит, должны были быть распутниками и преступниками, каких не в силах нарисовать наша фантазия». В Констанце, меж тем, творится беспредел. Венгры, вошедшие в город, разбойничают. Папский дворец разграблен. Куриалов избивают. Собор, лишившийся всех кардиналов, спасает, впрочем, мужественное выступление д’Альи 26 марта. Иоанн Майнцский, почуяв, что его двести латников не смогут противостоять армии Сигизмунда и не желая оказаться схваченным и судимым императором, покидает Констанцу, отправляясь «на лечение» в Баден (еще не взятый войсками Сигизмунда!). С ним уезжает и Поджо Браччолини, спасая свою голову, чтобы описать в письмах приманчивые красоты баденских купален. Возможно, именно в это время схвачен молодой Козимо Медичи. Это уже начало апреля. Пока идут военные действия, фон Ним и Доменичи объединенными усилиями готовят низложение Иоанна. 7 апреля Сигизмунд подымает против Фридриха Тирольского, объявленного мятежником и отлученного от церкви собором, швейцарцев и Фридриха Нюрнбергского, обещая ему Бранденбург. Кардиналы начинают покидать Иоанна, который делает, что может: вербует наемников, раздает деньги. Уже начало мая. Людвиг Баварский и Людвиг Пфальцский пытаются примирить Фридриха Австрийского с императором, а в Констанце вовсю работает комиссия по делам еретиков, во главе с Доменичи. 5 мая Фридрих капитулирует. Бежавшие кардиналы, один за другим, возвращаются на собор. 14 мая состоялось заседание с осуждением Иоанна XXIII… Где-то там, в ином, большом мире происходят события, внешне не связанные с собором. Женитьбы, дипломатические переговоры. Герцог Жан Бургундский, в стремлении стать королем, тайно сговаривается с англичанами. Назревает новая война с Англией и близится перевернувшее историю горестное сражение при Азенкуре 25 октября 1415-го года, больно ударившее по всем членам французской делегации на соборе, в результате чего новоизбранным папой стал итальянец. Но это все — где-то там… XLVII Косса был обвинен, но еще не схвачен. Еще не все было потеряно Фридрихом Австрийским. Бурхарт фон Мансберг отчаянно защищал Баден, Зеккинген и Фельдкирх упорно оборонялись, готовы были подняться против Сигизмунда тирольцы, готовы были оказать помощь Фридриху правители Бургундии и Лотарингии. Была надежда на помощь родственников — Габсбургов, родного и двоюродного братьев. Огромные суммы давал сам Косса. Правители многих городов, оправившись от неожиданного нападения, объявили войну императору Сигизмунду. Следовало продержаться еще немного! Но Фридрих, потеряв в одночасье семьдесят городов, сразу пал духом, и 5 мая согласился подчиниться Сигизмунду и выдать Коссу. Сигизмунд обставил сдачу австрийского герцога возможно торжественнее. За Иоанном XXIII был отправлен граф Нюрнбергский, Фридрих Гогенцоллерн, за что ему были обещаны: место одного из семи курфюрстов, избиравших германского императора, и земля Бранденбург — самая большая провинция восточной Германии. Обещаны и даны. С этого момента и начинается возвышение династии Гогенцоллернов. Иоанн бежал во Фрайбург. Фридрих Гогенцоллерн перерезал все дороги, дабы Косса не удрал через Альпы, и, ворвавшись в город, пленил Коссу. Бальтазар стоял на башне недостроенного фрайбургского собора. Над головой сплеталась сложная вязь гигантского каменного кружева. Отсюда отлично были видны недальние стены и высокие башни города. Замок на полугоре, уже захваченный, периодически ощетинивался чередою белых клубков порохового дыма. Оттуда по городу били пушки. Ядра то с шипением падали в ручей, то проламывали черепичные кровли. Внизу, по неровно вымощенной булыжником мостовой, к ратуше, подрагивая алебардами, прошел отряд солдат в светлых блестящих нагрудниках и высоких яйцевидных касках, как бы слегка сдавленных с обоих боков. Выдержат или нет? Одно из ядер ударило в башню собора, мелкие осколки каменной скульптуры святого посыпались вниз. Крепость тоже время от времени огрызалась, заволакиваясь дымом: вела ответный огонь, но гораздо менее дружный, словно бы стреляли из последних сил. Бальтазар оскалил зубы. Были бы свои, итальянцы, он вышел бы к ним, вздев доспехи, сказал… Ох, он бы уж и сказал! От души! И город бы отстояли! Наверняка! И вообще, все эти Сигизмундовы успехи — результат неожиданности. Фридрих, не подготовившийся к бою, был явно бездарным полководцем. Но вот вдали, в улицах, горохом посыпались от обоих ворот. Неужели все?! Бледнея и сдерживая яростный крик, Косса начал медленно и прямо, на почти негнущихся деревянных ногах спускаться с башни. Внизу его встретил, тоже бледный, стремянный. Все же не ускакал, держал обоих коней. Косса сунул ему кошель с дукатами: — Скачи! Разыщи госпожу Иму! Разыщи Козимо Медичи! Спеши! Возьми обоих коней, мне уже не спастись! — и махнул рукой. Стремянный, отчаянно оглянув — из-за ратуши уже бежали, уставя копья, — взлетел в седло, едва не потеряв стремя, и ринул в отчаянный скок. «Прорвется, нет?» — гадал Бальтазар, пока к нему подбегали. Он стоял, скрестивши руки, и усталому офицеру, что первым подбежал к нему, жарко дыша и протягивая руки, вымолвил по латыни: — Я папа римский, наместник Святого Петра, Иоанн XXIII! — И замер. Кругом теснились, не решаясь притронуться к нему. Сквозь толпу ратников пробирался кто-то в писаном золотом шлеме, на высоком коне. Подъехал, спешился и, строго глядя ему в лицо, произнес на скверной латыни: — Ваше святейшество! По решению собора и императора Сигизмунда вы арестованы! Где-то еще продолжали бить пушки. 14 мая 1415-го года новый марнграф Бранденбурга — Фридрих Нюрнбергский — привез Коссу в Рудольфцельм. XLVIII На протяжении всего пути, когда его везли из Фрайбурга в Констанцу, Косса молчал. Он чувствовал, что обрушился мир, силился это понять и не мог. Его сперва посадили в мерзкую каменную дыру с окном, забранным толстой кованой решеткой. Часа через два принесли миску тюремного хлебова из несвежей свинины с бобами, ломоть ржаного хлеба и кувшин с водой. Он съел похлебку, морщась сжевал хлеб и выпил всю воду. Ел и пил он не споря, понимая, что ему понадобятся силы, а если он сейчас не поест, то ослабеет. Спустя время вывели на двор, к вонючему отхожему месту. (Кадь для испражнений, парашу, поставили ему в темницу только к концу дня.) Проходя двором, он мельком оглядел высокие стены с четырех сторон, с нависшими галереями из потемнелого, почти черного дуба, видимо, внутренний двор замка. Бежать отсюда было невозможно, да и — куда бежать? Умыться и привести себя в порядок ему дали только через три дня, перед приводом на суд. Все это время Косса думал, прикидывал, гадал. Он не ведал — доскакал ли стремянный? Не знал, что Има жива и уже хлопочет о нем. Не знал, и уже на судилище понял, что Козимо Медичи схвачен, как и многие его спутники. (Хорошо, что Поджо Браччолини уехал собирать рукописи! Что бы он мог содеять, оставшись здесь!) Когда 24 мая 1415-го года его вводили для суда в здание торговой палаты, где проходили все заседания собора, Косса криво усмехнулся. Все было, как и до его бегства, — даже трон с возвышением не убрали! Только ему уже не позволили даже приблизиться к почетным местам кардиналов и богословов. Он стоял, с отстраненным удивлением озирая снизу торжественный ряд кресел с прямыми спинками, на которые глядел до того только сверху. И потом уже обозрел, запоминая, лица кардиналов, епископов и докторов богословия, знакомых и незнакомых, добрых и злых, но ныне одинаково холодных, отстраненно-безразличных или взъяренных и негодующих, обращенные к нему. Вот сидит Пьетро Стефанески-Анибальди, кардинал Сан Анжело, прославившийся своим лихоимством в Риме в бытность свою легатом. И не он ли, Косса, предоставил Стефанески это доходное место? Ты же, Пьетро, ходил с Луи д’Анжу в поход против Владислава! Ты же был моим легатом в Праге, борясь с виклифианской ересью! Ты же, все-таки, храбрый человек! Проснись, подумай о том, что делаешь теперь и как это аукнется тебе самому в будущем! А Оддо Колонна? Что ж ты молчишь? Ты же был мне другом! Ты же и в Шаффхаузен первым поскакал за мной! И кардиналом ты бы не стал без меня! Брани меня, обвиняй, но не молчи, ради Бога! Увы, тут нет Джакомо Изолани, которого я вытащил из Болоньи, сделал кардиналом Святого Евстафия и поставил сейчас своим легатом-наместником в Риме! Или и он бы стал молчать, как Колонна, предавая меня? А ты, Антонио Шалан, ездивший от меня послом к Сигизмунду, и ты теперь против меня? О, Господи! Я никогда не смотрел на них снизу вверх! Я впервые смотрю на собор снизу! И Франческо Забарелла, кардинал Сан Космо Дамиано, второй мой посол к Сигизмунду, кардинал великой Флоренции! Ученый и гуманист, автор ученых трудов! И ты торопишься повторить подвиг Иуды? Косса не удержался, разлепил уста, произнеся негромко: — Здравствуй, Франческо! Мы ведь и не поздоровались с тобой! — и домолвил мстительно, глядя, как на лице старого кардинала невольно проступают бурые пятна стыда: — А Козимо вы арестовали зря! Он не связан со мною ничем, кроме совместной дороги! Ежели надумаете его держать и дольше, сообщи отцу! — И уже не смотрел на вконец побуревшего и взмокшего Забареллу. Глядел на других своими разбойными, помолодевшими вдруг, широко расставленными глазами. На Пьера д’Альи, которого когда-то принимал у себя, нахохлившегося, похожего сейчас на печального старого ворона, на Броньи, на шалонского епископа Луи де Бара… (Скользом прошло: одолеют ли французы, когда дело дойдет до выбора нового папы или нет?). Ну, конечно, венецианцы: Ландо и Морозини, когда-то перебежавшие ко мне от Григория XII (которого он так и не сумел поймать!). Морозини — и те против него! А самого Григория XII, видимо, представляет здесь Карл Малатеста, иначе его бы здесь не было! Григорию, ежели он добровольно отречется, сохранят кардинальскую шапку и содержание… Которым Коррарио, в его возрасте, вряд ли будет наслаждаться слишком долго! А ты, Доменичи! Неужели мстишь мне еще за ту, давнюю обструкцию, которую устроили тебе болонские студенты, когда меня осудила доминиканская инквизиция? И Яндра уже умерла! И Урбан VI в могиле, и Томачелли! А ты все не можешь забыть? Как же ты мелок, ты, кардинал и епископ Рагузы, Джованни деи Доменичи, со своим ханжеским трактатом — «Рассуждением о семейных делах»… Да что ты понимаешь в семейных делах, старый ворон! Как может судить а семье человек, весь состоящий из ненависти! И, конечно, ты, именно ты окрылил маленького Нимуса, собрал их всех и ныне будешь добиваться моей гибели, того, чего не сумел добиться тридцать лет назад! А все эти кардиналы: от Сан Джованни, Сан Пьетро э Паоло, Сан Пьетро ин Винколи, Сан Никколо ин Карвере, Тусколумские и Остийские, из Фраскатти и Альбано… И эти патриархи — Иерусалима, Антиохии, Константинополя (давно потерянных!), Аквилеи… Смешно! Только у последнего есть своя волость, а у тех — одни звания! А эти замороженные англичане? Епископ Кентерберийский, глубокий старик, спутники его, одинаково холодно-чужие смещенному папе римскому. И даже Генри Бофор, отстранившийся от дела, будто его это и вовсе не касается… Не войну ли ты затеваешь, Ланкастер, и не потому ли ты так заморожен и далек? Ну, немцы, эти все будут думать и делать только угодное Сигизмунду. Но здесь еще нет испанцев! Нет архиепископа толедского и бургосского, нет архиепископа Севильи… Зато здесь старые знакомые, монахи ордена Святого Доминика, инквизиторы… Здесь и Жерсон, и Кошон (пославший позднее на смерть героиню Франции!), на лице которого лежит заранее печать проклятия, печать грядущей измены не Бальтазару Коссе, нет! А гораздо страшнее — измены народу своему! И ведь уже скоро, вот-вот, в битве при Азенкуре, погибнет весь цвет французского рыцарства, цвет нации! Члены знатнейших семей страны! Это уже приближается, наползает, а вы не видите ничего… Слепцы! Нет, в этом собрании у него нет друзей, только враги. Все они собрались только для того, чтобы единогласно осудить его, свалив на него и свои, и чужие грехи! Говорить ему не дали, как не дали и Яну Гусу. И как ярились итальянские кардиналы во главе с Доменичи, в особенности из тех, кто всего более рассыпался перед ним в славословиях, когда он был на вершине власти. И Бальтазар вспомнил полузабытую встречу с Джан Галеаццо Висконти, и его предостережение: «Бойтесь льстецов!». Лишь Филастр, и то защищая не столько Коссу, сколько честь церкви, вступился за него, отведя от Коссы обвинения в ереси. И чего они все хотят? Ну, д’Альи с Жерсоном понятно: умаления папской власти! А кто тогда будет руководить церквью? Сигизмунд? Сменяющие друг друга германские императоры? Не вам же, парижским болтунам, позволят распоряжаться духовной властью! Вами лишь воспользуются, о вас вытрут ноги, так же, как вытер ноги об меня Сигизмунд! Забарелла, разумеется, метит на мое место. Тоже можно понять! Но и сам Доменичи, конечно, метит! Не выберут тебя, кровавая гадина! Не надейся! Никто не захочет посадить себе на шею инквизитора! А у Оддоне Колонны сейчас такое же лицо, какое было, когда он уезжал из Шаффхаузена! — Подсудимый, бывший папа Иоанн XXIII, — читал занудливым голосом Анджей, епископ Познанский, — купил себе кардинальство: отравил своего предшественника, папу Александра V. («Бедный Филарг! — думал меж тем Косса», — как бы ты удивился, услышав такое!) — Он не постился и не молился! — возглашал чтец, и кардиналы слушали, словно забыв про все те торжественные службы, которые правил Иоанн XXIII и в Италии и тут, в Констанце. — Совершал прелюбодеяния со своей невесткой, монахинями, девушками и женщинами! (Было, думал Косса, все было, но как же по-иному! Как можно судить так вот о том, что происходит в тайне между двумя людьми, хотя бы и идущими по пути греха!) — Продал шесть церквей мирянам. За шесть тысяч червонцев поставил пятилетнего ребенка прецептором иоаннитов. («Но по их же неотступной просьбе!» — мысленно поправлял Косса чтеца.) — Некоему иоанниту за шестьсот червонцев дозволил жениться. Четырнадцатилетнему мирянину продал пребенду двенадцати капланов. (Разберись сначала, как все было на деле, и мог ли четырнадцатилетний мальчик что-то купить!) — Учредил в курии особых торговцев для оценки и продажи освободившихся бенефициев. (Учредил? А не навел порядок в этой постоянной торговле?!) — Продавал фальшивые буллы, иногда одну и ту же по нескольку раз. (Говорил я Томачелли, что этого не стоило делать!) — Продавал соборования, разрешения, индульгенции, посвящения епископов, благословения аббатов… Все за деньги! (Как вас-то самих не продал! Сам себе дивлюсь!) — Женатого мирянина послал в Брабант в качестве апостольского легата. (Дельного человека послал, который умел делать дело, чего не понимаете все вы!). — Продавал итальянские монастыри и их имения незаконным детям, голову Святого Иоанна Крестителя за пятьдесят тысяч червонцев… (Туркам продал, что ли? Во Флоренцию хотел продать! Флоренцию, которая заслуживает христианских святынь больше, чем всякие Савелли и Орсини, передравшиеся друг с другом!). — У Болонского университета отнял его доходы. (Прямая ложь! Попросту навел порядок в этих доходах!). — Он убийца, отравитель, симонист, еретик. Утверждал, что нет вечной жизни и воскрешения из мертвых, что душа умирает вместе с телом… Косса вдруг понял их тайну: все они, по существу, прятались! Прятались от собственной совести, от слабости, от стыда… Паче всего от стыда! И ему стало на миг почти весело. Град обвинений, который сыпался на него, легко было бы разрушить, разметать, превратить в пыль… Ежели бы они сами верили этим обвинениям! Вон, за креслом Доменичи прячется вездесущий Дитрих фон Ним. Этот уцелеет! Поди, и в обвинительном заключении его рука — первая! Возражать им теперь ни к чему. Это только усугубило бы его положение. Вышлют? Посадят? — гадал Бальтазар. Его называли неисправимым грешником, скандалистом, интриганом, грубияном, безнравственным распутником, убийцей, нарушителем мира и единства церкви (хотя как раз он сделал все возможное для ее единства!) и так далее, и тому подобное. Окончательный приговор состоялся 29 мая. Протест Иоанна Майнцского собор оставил без внимания, как и протест герцога Лотарингского и иных. Доменичи с пеной на губах требовал осудить Иоанна XXIII как еретика и сжечь. (И будет требовать этого еще долго, уже после расправы над Яном Гусом!). Англичанин Халлам немногословно огласил акт, лишающий Коссу права священства. Коссу постановили-таки не отпускать (хватило ума!), а заключить в тюрьму, в Готлебенскую крепость в Тургау, под надзор Сигизмунда. (Где его затем посадят, по окончании процесса, шестого июня, в одиночку, под охрану немцев, не знающих итальянского языка.) Они еще что-то говорили, а Косса молчал, глядя в окно, где на синеву северного холодного неба медленно наплывало белое облако, вспоминая, как его когда-то бросили пираты на тонущем корабле, и один из них прокричал ему, отплывая: «Прощай, капитан!» Кто же из сущих здесь решится хотя бы на подобный возглас? Никто… Почему он пошел по этой стезе? Почему не остался на море, не стал, вослед Гаспару, адмиралом пиратского флота, где все-таки тебе прокричат на пороге гибели: «Прощай, капитан!» Суд заканчивался. Что его не помилуют, Косса понял еще до суда. Но тюрьмы (тем паче здесь, в Германии!) надеялся все же избежать. И только когда выносили приговор, окончательно понял — не отпустят! Начался долгий и тягостный обряд отрешения от власти. Ему прочли все пятьдесят четыре статьи обвинительного акта. Пронесли, как бы отбирая, мимо него папскую мантию и митру. На него надели и тут же сволокли нижнее облачение. Пока Петр Филастр с подручными трудились, разламывая его папский герб, приглашенный золотых дел мастер, подслеповато взглядывая на высокое собрание отцов церкви, разложив свой снаряд, поломал натрое папскую золотую печать и золотое кольцо с печатью. «Хорошо, что Аретино успел отбыть во Флоренцию! И что они намерены сделать с молодым Козимо?» — думал Косса. Племянник Коссы, де Бранкас, уцелел, а прочие схваченные мало его интересовали. Как разлетелись от него, разбежались, попрятались по углам все эти люди, которых он опекал и кормил! Древние римляне в подобном положении закалывались мечом или вскрывали себе вены, опускаясь в теплую ванну. Ему не дадут сделать ни того, ни другого, да он и сам не хочет облегчать им жизнь. Пусть доведут дело до конца! Уже когда уводили, — и никто не сказал ничего, похожего на тот единственный пиратский крик, разорвавший неистовство бури, — уже когда уводили, Косса обнаружил у себя в руке кем-то сунутые ему две записки. В одной, на бумаге, бисерным почерком младшего Медичи было написано: «Меня выкупают. Отец обещает помочь. Держитесь». Записку эту он сунул в рот, разжевал и проглотил. Вторая была на тонком кусочке кожи, где были только равносторонний, раздвоенный по концам крест, заключенный в шестигранник, и латинская надпись: «Et in Arcadia Ego». Эту записку он почему-то не уничтожил, а позднее, в камере, спрятал в башмак между кожаным верхом и поднарядом, хотя и довольно смутно представлял, что это за Аркадия такая? Понял, конечно, что записка как-то связана с теми рыцарями, что его посещали еще в Шаффхаузене и говорили о каком-то «сионском братстве», размеров влияния которого Косса не представлял. (И, кстати, не очень верил, что они ему помогут.) У него самого теплилась до сих пор надежда, что капризный и переменчивый Сигизмунд, обидевшись на собор, вернет ему, Коссе, свое расположение. Или хотя бы свободу и кардинальскую шапку! XLIX В чем-то тюрьмы — наши, по крайней мере, — мало изменились с тех пор. А еще точнее сказать, в те времена, в XIV веке, тюрем на Руси не было вовсе. Преступников убивали, но не мучали. Мы заимствовали тюрьму с Запада, как и прочие «блага цивилизации», в эпоху Петра. И, как бывает со всяким заимствованием, безнадежно отстали, застряв где-то еще в средних веках, не в силах следовать в этой сфере гуманистическому прогрессу сверх-сытого западного общества. Каменные стены, свод, забранное толстой решеткою окно, вонючая параша в углу. На двери, окованный железом, глазок, через который, трижды в день, подают скудную тюремную еду: похлебку, хлеб, кувшин с водой… Но самое страшное в тюрьме не это, не вонь, не жесткое ложе, даже не промозглая сырость каменного мешка. Главное и самое страшное — неволя. У человека отняты гордость и право распоряжаться собой. Тюрьма никого ничему не учит и не воспитывает. Вернее, «воспитывает», ежели ты сидишь в общей камере и не подвергаешься террору урок, воров в законе и просто физически сильных каторжников, способных отнять у тебя еду, носильные вещи, что поценнее, изнасиловать тебя или избить. В тюрьме человек становится зверем и выходит оттуда или окончательно морально сломленным, или, напротив, законченным бандитом, который уже потом, раз за разом совершая новые и новые преступления, будет бесконечно возвращаться под тюремные своды, пока не сгинет в очередной поножовщине. Это — в общей камере. Но Косса сидел в одиночке. Может быть, ему даже (за его деньги!) приносили и еду получше. Но для деятельного человека, всю жизнь находившегося в кипении дел и страстей, сама по себе потеря воли, невозможность ни на что повлиять, немые тюремщики, долгие беззвучно текущие часы, дни, недели — действовали ужасающе. Сырость и тишина! Тишина такая, что готов голову себе разбить о шершавые камни стен. Что там, за этою тяжкой преградой? Да помнит ли кто еще обо мне? Быть может, я забыт, оставлен и буду сидеть здесь всю жизнь, доколе… доколе не умру! И будет сидеть мой скелет, прикованный цепью к стене. И люди даже не будут знать, когда я умер! Так вот какой конец приготовили мне силы зла! Вот расплата за попытку узнать грядущее, расплата за заклинания и вызывание духов! Он вспоминал Уголино, замурованного с детьми в башне голода, где он и погиб, съев, предварительно, трупы своих детей… Быть может, еще живых? На что он надеялся? Или сила животной жизни такова, что, помимо сознания, сделала его людоедом-зверем, и прежде, чем дать самому себе умереть с голода, не грыз ли он самого себя, выедая мясо с собственных рук, стараясь хоть так продлить дни и часы этой жизни?! Порою его почти охватывало безумие. Хотелось царапать ногтями этот склизкий камень, выискивая в нем несуществующие трещины… Или кинуться на охрану, в тот час, когда выносят парашу, убить одного, двоих… А потом? Он вдруг понял, что уже не может проделать того, что легко проделывал в молодости, что сила ушла из рук, и ему уже не одолеть дюжих немецких охранников, что его скрутят, сомнут, и после, ежели не убьют, действительно прикуют цепью к стене камеры, как дикого зверя… Что даже вырвись он из тюрьмы, его не поддержат, что во двор замка не ворвется ликующая итальянская толпа, рвущаяся освободить своего кумира, что все, все кончено… В окошке бледнеет, леденеет, меркнет свет. Наступает ночь. А завтра так же вот — бряцание железа, луженая миска несвежего, едва теплого варева, кислый черный хлеб, то ржаной, то ячменный, и вода, и новое одиночество, и новая тишина, и впереди бесконечный свиток одинаковых дней, и лишь неслышно, невидимо, медленно будут седеть и редеть волосы, расшатываться и выпадать зубы, слепнуть глаза… И даже утешения исповеди и причащения не дано ему, пока не дано! Неужели и священника ему не пришлют? Этого они не имеют права содеять! Не должны… Он украдом, когда отходил охранник, приникал к тюремному глазку железной двери. Сквозь него он часто видел, как водили на допрос заключенного средних лет в облачении не то церковника, не то профессора, серьезного, исхудалого, строгого, с библейским лицом и аккуратною, выставленною вперед бородой… Косса, с трудом и не сразу понял, что этот неведомый муж, его товарищ по несчастью, тот самый чех Ян Гус, так изменила тюрьма маститого пражского проповедника! Надзиратели молчали, да они и не знали итальянского языка. Только в конце второй недели ему улыбнулось счастье, словно солнечный луч проник в его мрачную тюрьму — пришла Има. — Бальтазар… дорогой Бальтазар, не теряй надежды! Все еще может перемениться… Тебя могут простить… — Она бормотала еще что-то неразборчивое, торопливо выкладывая съестное — что позволили пронести: копченое мясо, белый хлеб, оплетенную бутыль красного итальянского вина, маринованных угрей, камбалу, горшочек его любимых черных маслин и целую связку лимонов… Понизив голос, пояснила: — Деньги дает контора Медичи! Тебя станут лучше кормить! Козимо уже на свободе! — Она говорила еще что-то о суде, об императоре Сигизмунде, а он глядел на нее ослепленно, понимая, что видит ее по-настоящему в первый раз, что ничего не значат ни пряди седины в ее волосах, ни худоба, ни морщинки, явившиеся на ее некогда гладком лице теперь, во время этой изматывающей беготни по приемным сильных мира сего, что она может и вовсе постареть, похудеть, и что это ничего, ровно ничего не значит! Ибо она своя, своя на век, ибо они — семья, и это уже до могилы. И — повернись по иному судьба — у них, верно, могли бы быть дети, и Има воспитывала бы сейчас его сыновей, его продолжение на этой земле, в чем только и возможно, в чем только и заключено наше бессмертие на земле! И как мудры были предки, как мудры были те же римляне, обожествлявшие, в конечном счете, не человека, а род (и рухнувшие, когда забыли об этом!). Има, Има, зачем мне нужны были они все, не стоившие даже мизинца твоего! И когда отпадает телесное, когда ветшает оболочка и дрябнет наша плоть, остается душа, и душа бессмертна, и потому бессмертна любовь, даже в старости, в болезни, в обстоянии! Има, Има, ты возвращаешь мне жизнь! От Имы Косса узнал, что за Яна Гуса взялся сам Доменичи и что пражанина, по-видимому, сожгут на костре. Мог ли Косса представить еще два года назад, где ему придется узреть в последний раз знаменитого чеха! Яну Гусу так и не дали высказать прилюдно свои убеждения. Он был объявлен еретиком и 6 июля 1415-го года сожжен на площади Констанцы, как и его последователь, Иероним Пражский (через год — 30 мая 1416 г.). Охранная грамота Сигизмунда оказалась мифом. Оба великих чеха умерли достойно, отказавшись подписать отречение, которое могло спасти их жизни, но погубило бы их в глазах последователей и потомков. В ответ на эту казнь в Богемии (Чехии) через четыре года вспыхнуло восстание, войска Сигизмунда были разгромлены и «гуситы» обрушились на немецкие земли… Но все это было «потом» и «там» — в каком-то ином, вольном мире. Здесь же стояла обволакивающая тишина, по стенам ползали мокрицы. Сырость, казалось, высасывала силу из рук и мозг из костей. Косса немо ждал своей участи. От отчаяния и мыслей о смерти его спасала только Има. Единожды она явилась к нему радостная: — Папой избрали твоего верного друга, Оддоне Колонну! Готовься, Бальтазар, скоро он прикажет освободить тебя! — говорила Има, но Косса, горько улыбаясь, отрицательно покачал головой: — Нет, Има, я его знаю. Он не освободит меня. Он законник, а я теперь — вне закона! Да и что можно сделать тут, в Германии, где закон — это воля императора Сигизмунда! Они будут держать меня под замком! И еще подумалось: знал ли Оддоне о его занятиях магией и о визите тайных братьев в Шаффхаузен? О визите знал. И уже потому мог не захотеть хлопотать за Коссу! Но о «тайных братьях» пока оставим. Действительно, об освобождении Коссы, у которого было слишком много сторонников даже тут, в Германии, речи не было. Парадисис пишет, что новый папа боялся Иоанна XXIII. Тут, я думаю, он не совсем прав. Во-первых, источники характеризуют Оддоне Колонну совсем по-другому и дружно воздают хвалу его порядочности, воспитанию, внимательности к людям, высокому чувству чести… С другой стороны, мог ли новоизбранный папа (не забудем, избранный лишь потому, что умер Забарелла, а англичане соединились с немцами, дабы не прошел французский кандидат, не забудем об Азенкуре!), мог ли Колонна, папа Мартин V, здесь, в Германии, вершить свою власть? Да и позволил бы Сигизмунд выпустить Коссу? Не просто было «приказать» германскому императору! Коссу, ужесточая режим, передали его давнему врагу Людовигу III, курфюрсту Пфальцскому. «Чтобы он держал его в заточении до тех пор, пока не будет избран новый папа, а потом поступал с ним по своему разумению». Людовиг перевез Коссу к себе и заточил в подземелье замка в Гейдельберге. Там, наверху, в «свободном мире», шли своим порядком дела. 4 июля Карл Малатеста зачитывает на соборе отречение Григория XII. Сигизмунд отправляется в турне, доделывая дела собора. 6 июля сжигают Яна Гуса. В августе Генрих V высаживается с армией на французском берегу, у Гарфлера. Вновь вспыхивает Столетняя война. В Перпиньяне происходит конгресс, с участием самого Сигизмунда и королей Кастилии и Арагона, Но Бенедикт (Петро де Луна), ранее приславший в Констанцу свои проклятия, не поддавшись на уговоры об отречении, бежит на островок Пенисколу, где и продолжает упорно сидеть, всеми покинутый, но не сломленный. 25 октября 1415-го года происходит сражение при Азенкуре, после которого Генрих V начинает чеканить свою монету как король Франции. Кончается 1415-й год, начинается 1416-й. Прошел и он. 29 апреля 1417-го года умирает Луи II Анжу, оставив Иоланту вдовой и госпожой своих владений. Иоанн Майнцский в пасхальных молитвах упорно поминает «владыку нашего, папу Иоанна», несмотря на то, что Косса сидит в подземелье, прикованный цепью и лишенный всех прав. А в Италии кондотьер Браччо де Монтоне, солдаты коего получают все еще зарплату от Коссы, также не желает считать папой кого-то другого. Кардинал Изолани вступает в Рим и остается в нем. И когда Изолани признал папой Мартина V (Оддо Колонну), Браччо называет его подлым изменником, продавшим своего благодетеля и государя. «Пусть он больше не папа, но он сделал тебя кардиналом!». Сигизмунд едет в Англию, сговариваться с Генрихом V о прекращении войны, ничего не добивается и с трудом возвращается назад (не было денег на дорогу!). И все еще продолжаются вяло текущие заседания собора. А Косса сидит. От той поры сохранились стихи Коссы, писанные на латыни. Вот одно из них: Qui modo fummus erram, qaudecet nomine praeful, Friftis et abiectus nuns mea fata gemo. Excelfus folio nuper verla bas in alto, Cuntaque gens pedibus ofcula prora dabat. Nuns ego poenarum fando defoluor in imo, Vultum detormem quenque videre piget. Omnibus in terris aurum mihi fronte ferebant, Sed nes gusa juvat, nes quis amicus adeft. Sic varians fortuna vices, adverfa fecundis Subdit er ambiguo nomine ludit atrox [43] . Людвиг Пфальцский, в прошлом ярый сторонник Григория XII, единожды позволяет духовнику отслужить мессу для Бальтазара Коссы. На второй или третий год заточения позволил ему принять участие в пасхальной трапезе со своей семьей. До этого он сам спускался к Иоанну в подземелье замка и «преломлял с ним хлеб заключения, осыпая слезами его оковы». Таковы были нравы средневековья! А кардинал де Бар, когда писал к Генри Бофору, кардиналу Винчестерскому, сговариваясь о союзе бургундцев с англичанами, допускал такой оборот: «Кто бы ни был папой, Господь наш един, и все мы дети его…» Коссу все еще не сбросили со счетов, и затея сделать его авиньонским папой по-прежнему витает в воздухе. Но все-таки тюрьма есть тюрьма! И сырое подземелье, и цепи, день за днем, день за днем. Если бы не Има Давероне, которой и тут изредка разрешали навещать Коссу, он умер бы с тоски. Но когда являлась Има, приходили и тюремщики, знавшие итальянский язык. Парадисис утверждает, что выпустить Коссу более всего боялся именно новый папа, Мартин V, Оддоне Колонна. «Однако Коссе повезло, — пишет он. — Людвиг Пфальцский рассорился с Сигизмундом и выпустил Коссу за 38 тысяч золотых флоринов… (Такова официальная версия, приводимая Парадисисом.) Выпустил? В то, что Косса попросту выкупился у своего врага, трудно поверить, как и в тайное бегство «переодетым» через Бургундию и Савойю. Коссу в лицо знали и узнали на Констанцском соборе тысячи людей, и узнали бы дорогою, так что без солидной помощи ему вряд ли удалось бы, даже будучи выпущенным, добраться до Италии. Да и похоже, что тут было новое бегство, а отнюдь не спокойный выкуп из тюрьмы! Разумеется, Сигизмунд слишком многих настроил против себя, а главные противники Коссы на соборе — Доменичи, Забарелла и Дитрих фон Ним как-то враз умерли, а без фон Нима непостоянный Сигизмунд вообще мог «передумать», почуяв, что с Мартином V захватить Италию ему не удастся, и даже проводить свою политику станет труднее. Кстати, Забарелла, по-видимому, простудился, когда Сигизмунд единожды запер двери собора, и кардиналы собрались на паперти. Там и простыл на северном ветру непривычный к холоду итальянец. А как умер фон Ним, эта ядовитая гадина, мы вообще не знаем. Косса как раз сидел в тюрьме. Не будем утверждать, что он вылепил из воска и проткнул иглой фигурку своего клеветника, дабы его уморить. Но вот что бургундский герцог, и далеко не он один, симпатизировал Коссе, это истина. Да и вообще, как бывает нередко, после дружного обвинения начался «откат». Свалив Коссу, многие не то что раскаялись, а потеряли вкус к дальнейшему преследованию низложенного папы. Но и, кроме того, не забудем о «братьях», связанных с бургундским домом и, возможно, предложивших восстановить Коссу на папском престоле, но под своею эгидой. Процитируем Парадисиса в последний раз, чтобы более не возвращаться к нему. «Бывший папа, переодетый, вместе с Имой возвращался в Италию кружным путем. Из Эльзаса переехал в Бургундию, оттуда в Савойю, а затем в Италию (в Лигурию) и там остановился. Он узнал, что папа Мартин V находится во Флоренции, написал ему письмо и отправил во Флоренцию Иму, чтобы она попросила местных богатых феодалов (?) Медичи поговорить с новым папой. «Пойдите и скажите Мартину V, — писал он, — что ему выгодно жить со мной в мире, что ему следует со мной договориться». Джованни, старший из Медичи, сказал Мартину V: — Ради Бога, святой отец, ради своего же блага не ссорьтесь с Иоанном, помиритесь с ним, у него еще очень много друзей. Кроме того, вашим выдвижением в кардиналы вы обязаны Бальтазару Коссе. Он вас всегда поддерживал. Вы забыли об этом… Простите же его. Единство церкви будет обеспечено скорее добровольным отречением Иоанна, чем его пожизненным заключением»… Затем Иоанн XXIII прибыл во Флоренцию, был принят Мартином V, «просил у папы прощения» (за что?), заверяя, что готов добровольно отречься от престола. «Но глаза его хитро поблескивали». В свою очередь Мартин V вручил ему епископство Тусколо и возвратил кардинальскую шапку. И даже «сделал его первым кардиналом святой коллегии»… Тут, однако, непонятно многое, начиная с обещания отречься от престола (ведь Косса уже низложен, причем — соборно!), даже ежели исключить «хитрость во взоре». По другим источникам, Косса получил от Мартина V епископство Тусколо, что подразумевает кардинальское звание, но не первенство в коллегии. Происходило это осенью 1419-го года, именно тогда Колонна (Мартин V) сидел во Флоренции, а умер Косса в том же году месяца два спустя, 22 декабря 1419-го года, причем говорится, что жил он эти месяцы то в роскоши, во дворце, то в «ужасающей бедности»(?). Кое-кто считал, что Колонна отравил Коссу. Вряд ли! Люди подобного сорта не отравляют друзей, даже прежних. По некоторым источникам, прибавляет Парадисис, встреча бывшего Иоанна XXIII и Джованни Медичи была не такой уж миролюбивой, и вот почему: отправляясь в Констанцу, Косса будто бы вручил Медичи свои сокровища на хранение. Но когда потребовал их вернуть, Джованни возразил: «— Я получил все это на хранение от папы Иоанна XXIII, папе Иоанну и отдам. — Негодяй! — только и мог ответить Косса». Весь этот рассказ, начиная с бегства, кажется той самой полуправдой, которая много хуже открытой лжи. Во-первых, далеко не ясно, как Косса выбрался из тюрьмы. Как уже сказано выше, его видели на соборе тысячи людей и никто не узнал дорогою? В 1415-м году его отчаянно ловили, а тут вдруг никаких известий о погоне? Почему бы? Есть смутные сведения, что он был вновь арестован, но тут же освобожден. Кем? И какой прием был ему оказан в Бургундии, и почему вообще Бургундия? К чему этот кружной путь? И кто и когда предлагал ему стать авиньонским папой? А предлагали! Напомним, что герцог Бургундский отчаянно хотел стать королем, а в королевское достоинство его мог возвести только папа, и больше никто. Быть может, поэтому? Но почему тогда Косса отказался от этого плана, отказался от борьбы, прибыл во Флоренцию и пал к ногам Оддоне Колонны, отрекаясь — от чего? Над ним же был совершен полный обряд извержения из сана! Последнюю легенду, о ссоре с Медичи, отбросим сразу. Только в народных преданиях богатства возят с собой в виде груды драгоценностей и, при нужде, зарывают сундуки с золотом и самоцветами в землю. Медичи были банкирами. Косса, будучи папой, организовал ростовщический банк, прообраз нынешнего папского банка, в котором Джованни Медичи был управителем и, возможно, совладельцем. Как раз активы этого банка и могли послужить, после смерти Коссы, основою последующего богатства дома Медичи. С этой стороны легенда, возможно, и права. Злые языки утверждали, что Козимо Медичи признавал в душе, что в основу богатства его семьи легли сокровища Бальтазара Коссы. Но в том, как это излагает Парадисис, концы с концами не сходятся. Ходатайствовать за Коссу перед Мартином V и тут же обокрасть его? И опять же, Козимо, создавший пышную гробницу Коссе во флорентийском баптистерии, замечательный политик, внимательный к людям человек, которого любила вся Флоренция, и — грубое присвоение богатств? Не сходится! Поэтому рассказ о бегстве Коссы и его возвращении в Италию надобно начать с начала. Начинать с начала и вести издалека, быть может, с тех еще времен, когда Годфруа, граф Бульонский, герцог нижней Лотарингии, ставший королем Иерусалима, основал орден Сиона в 1099-м году. А быть может, и с событий, произошедших еще за тысячелетие до того в Палестине. L Это произошло еще в те дни, когда Косса сидел в Готлебенской тюрьме в Тургау. Клацнул замок — в указанный день, когда к нему являлся посланный майнцским архиепископом немецкий патер, — открылась дверь, и некто, в накинутом на голову капюшоне протиснулся в камеру. Косса терпеливо приподнялся, пряча зевок. Патер, хотя и был добр и расположен к Коссе, с трудом изъяснялся на вульгате, плохой средневековой латыни, вгонявшей Коссу в тоску, мало о чем мог сообщить, и приходы его, поневоле, давали мало радости заключенному Бальтазару. На этот раз патер что-то долговато возился в углу и обернулся, только когда за ним закрылась дверь. Распрямившись и откидывая капюшон, закрывавший лицо, он глянул на Коссу, и тот аж замер на миг, и после бешено забилось сердце: неужели освобождение? Перед ним стоял незнакомый священник, отнюдь не дряхлый, широкоплечий и рослый, с резкими чертами лица, которому продольные морщины придавали лишь вид большей мужественности, но никак не старили их владельца, с блистающим темным взором, по которому Косса, почти не ошибаясь, определил, что перед ним не мирный аббат, а, по крайней мере, рыцарь Христов, ежели не вообще рыцарь в церковном облачении. Он тотчас приложил палец к губам, веля Коссе молчать, и забормотал по-латыни священные слова. Косса, поняв, что за ними наблюдают, опустился на колени, склонил голову и молитвенно сложил ладони. За окошечком двери, наконец, раздались тяжелые удаляющиеся шаги. Тогда незнакомец показал ему молча тот же знак, что и тогда, во время суда, как Косса уяснил впоследствии, знак Сионского братства. — Готов ли ты помочь нам, рыцарям Сиона, в нашем многотрудном пути сквозь столетия? — вопросил неведомый пришелец. — Помочь? — в смятении отозвался Косса. — Но что могу я, зачем… Зачем я надобен вам, — с затруднением вымолвил он, — лишенный сана, проклятый, осужденный, оклеветанный, названный дьяволом и посаженный в тюрьму! — Римская церковь давно уже, еще с Пипина Короткого, — возразил гость, — уклонилась в измену истинной династии, династии Меровингов, божественных королей! И ее хулы не унижают, но возвышают того, на кого они направлены! Готов ли ты выслушать истину из моих уст? — сурово вопросил он. — Да, отче! — отозвался Косса, не подымаясь с колен. — Поклянись не телом, но кровью Спасителя, сохраненной в Святом Граале, что то, что я скажу теперь, останется тайной между нами и не будет открыто тобою на исповеди никому иному, кроме членов нашего Сионского братства! — торжественно и мрачно возгласил священник. — Да, отче, клянусь! — Ведаешь ли ты, как погиб Дагоберт Второй, в 679-м году в Арденнах, убитый предателем, в то время как он отдыхал в лесу? Великий король священной династии! — Ведаю. — Однако ведай и то, что род Меровингов после Дагоберта Второго и его сына Сигиберта Четвертого не исчез, но продолжился. К нему принадлежал Годфруа Бульонский, в 1099-м году, с освобождением крестоносною ратью Святой земли, ставший Иерусалимским королем, и принадлежат ныне многие члены знатных фамилий: Бланшфоры, Жизоры, Сен-Клеры, Монтескью, Монпезы, Поэры, Лузиньяны, Плантары, герцоги Лотарингские… Род Меровингов происходит от сикамбров, германского племени, иначе франков, властвовавших в пятом и шестом столетиях на землях Франции и Германии, во времена знаменитого короля Артура. Имя свое Ме-ровинги приняли от их легендарного предка Меровея, рожденного от двух отцов, от короля Клодио и от морского существа, оплодотворившего королеву, когда она вздумала, будучи беременной, искупаться в море. Все меровингские короли были кудесниками и чудотворцами. На теле у них находилось красное пятно в виде равноконечного креста, иногда на груди, над сердцем, иногда на спине, между лопатками. Они, как библейский Самсон, никогда не стригли волосы, поэтому, когда Хильдерика Третьего в 754-м году, по приказу папы, заточили в тюрьму, его остригли, дабы лишить магической силы. Меровинги — цари-священники. В могилы им, кроме оружия и драгоценностей, клали знаки их божественной власти. Их одежды украшались золотыми изображениями пчел. Сами Меровинги вели свой род от Ноя и от жителей древней Трои. Долгое время они жили в Аркадии, вот почему их священным зверем-оберегом стал медведь, «аркадос», отсюда «аркадийцы» означает — медвежий народ. Медведь был священным зверем у всех сикамбров. В начале новой эры сикамбры из Аркадии дошли до Дуная, а затем, спасаясь от гуннов, уже к пятому веку перешли Рейн и вошли в Галлию. Первый Меровей, умерший в 438-м году, приезжал в Рим, и жители Рима сбегались поглядеть на его длинные волосы, когда он верхом проезжал по улицам вечного города. А его сын, тоже Меровей, в 448-м году в Турнэ был провозглашен королем франков. Королевство Меровингов мало уступало Византийской империи. Хильдерик Первый построил амфитеатры в Париже и Суассоне, он и сам был поэтом и оратором. Меровинги развивали торговлю, заботились о земледелии и были сказочно богаты. На их монетах уже тогда чеканился знак равноконечного креста. Каждый Меровинг с двенадцатилетнего возраста начинал считаться священным королем. Внук Меровея, Хлодвиг Первый, правивший тридцать лет с 481-го по 511-й год, принял христианство и заключил договор с римским епископом, «папой», который до того не пользовался никакой властью и был утесняем арианами. Именно Хлодвиг помог папе получить ту власть, которой все папы пользовались впоследствии. В свою очередь папы обязались всегда поддерживать династию Меровингов. Поэтому, когда папы, короновав Пипина Короткого, поддержали династию Каролингов, они совершили предательство, тем более непростимое, что власть Меровингов была не простой, но священной властью, о чем я расскажу тебе в другой раз. Добавлю, что и все Каролинги понимали, что совершают предательство, почему старались жениться на принцессах из дома Меровингов. Церковь и вторично совершила предательство, короновав в 800-м году императорскою короною Карла Великого. Однако династия Меровингов продолжала жить в княжестве Разес, на юге Франции. Меровингом был принц Гиллем де Желлон, граф Разесский, сподвижник Карла Великого, в 803-м году завоевавший Барселону. Между 759 и 768-м годами правитель Разеса был даже провозглашен королем! Пока тебе достаточно знать только это. Почему Меровинги имеют право властвовать в Иерусалиме, я расскажу позднее. Мрачный рыцарь-монах приодержался, внимательно вглядываясь в лик низложенного Иоанна XXIII Косса еще ничего не понимал, но слушал внимательно, догадываясь, что отнюдь не забавы ради сообщают ему ныне смутные предания далеких веков. Поняв что-то для себя и покивав головою, неведомый священник продолжал: — Скажу тебе еще, что с тех пор, как римская церковь предала Меровингов, она всеми силами стремится уничтожить их наследие и сокрушить сам род священных королей. Когда двести лет назад в Лангедок явились крестоносцы Симона де Монфора, подвергшие край опустошению и сокрушившие катаров, иначе называемых альбигойцами, что ж ты думаешь, дело было в каком-то нечестии катаров? Ежели сам Святой Бернар, явившийся в Лангедок в 1145-м году, признал, что «не было учения более христианского, нежели учение катаров, и нравы их были чисты?» А меж тем, в 1209-м году на Лангедок обрушивается тридцатитысячная армия, только в Безье было истреблено пятнадцать тысяч жителей, и легат Иннокентия Третьего призывал убивать всех подряд: Бог потом разберет своих! (Того самого Иннокентия, который потребовал, чтобы евреи жили в гетто.) Были разгромлены Перпиньян, Нарбон, Каркассон, Тулуза. Да, в Нарбоне, в школах изучали древнюю иудейскую эзотерическую науку, Каббалу, а синьоры Лангедока поддерживали и защищали местные еврейские семьи, ну и что? Меж тем, как Иннокентий Третий велел строить для евреев особые кварталы, гетто, и повелел им жить только там! Катары учили, что нужно быть бедным, целомудренным, чистым, — почему и звались «чистыми»! Наставники катаров все — мудрецы, проповедники, врачи. Их церемонии и молитвы происходили не в храмах, но в специальных домах или сараях, а то и творились открыто, на сельских рынках. Катары считали, что они и есть церковь любви, и более близки к учениям апостолов первых веков, чем погрязшая в разврате римская церковь! Симон де Монфор был убит в 1218-м году в Тулузе, но истребительная война продолжалась еще четверть века, и только в 1244-м году пал замок Монсегюр — последняя твердыня катаров. Однако накануне сдачи было скрыто священное богатство катаров, тайно вынесенное братьями, спустившимися со скалы, и скрытое в пещерах Разеса. Это тайное сокровище известно нам, рыцарям общины Сиона, и оно сохраняется нерушимо из рода в род. Это сокровище не сумели уничтожить войска Симона де Монфора. Оно осталось нерушимо и после разгрома тамплиеров королем Франции, Филиппом Красивым. — Рыцари Храма поторопились! — вздохнув, добавил монах. — Только в самом конце второго тысячелетия должно наступить всемирное торжество Сиона. Годфруа Бульонский через тысячу лет после Христа стал королем Иерусалима, и еще тысяча лет нужна для того, чтобы Меровинги вновь взошли на престол королей Франции, объединили Европу, а за ней и весь христианский мир, покончили с войнами, слили воедино враждующие религии и создали вечное государство королей-священников! Да, рыцари Храма были наказаны, но проклятие Жака де Моле сбывается! Папа и Филипп Красивый погибли в тот же год, а безумие Карла VI лишь начало воплощения этого рокового проклятия! — Но что я могу, — решился Косса вновь высказать свои сомнения, — теперь, когда со схизмой покончено и римский престол укреплен? — Ничто еще не покончено и не укреплено! — возразил рыцарь-монах. — Выйдя отсюда и возвратив себе сан… — Монах, не докончив, приложил палец к губам, ибо снаружи вновь приблизились тяжелые шаги надсмотрщика. — Когда же это произойдет? — сдерживая голос, выдохнул Косса, с надеждой вперяя очи в сумеречное лицо духовника. Но тот лишь вымолвил кратко: «Жди!» — и вновь забормотал латинские слова, разрешающие от грехов, одновременно опуская капюшон на голову и сугорбя плечи, словно бы делаясь меньше и ниже ростом. Загремели затворы дверей. — Amen! — сказал гость, окончательно закрывая лицо, и удалился, оставив Коссу в смуте мыслей и чувств, встревоженного, недоумевающего, не понявшего толком ничего, ни каких благ ожидает от него тайное братство Сиона, ни почему и для кого столь важна кровь угасшей династии Меровингов, ни на чем покоятся планы этого тайного и вряд ли многочисленного братства, надеющегося, меж тем, со временем подчинить себе весь мир? Име он, в очередной ее приход, не сказал ничего. Рассеянно выслушал ее отчет о хлопотах Медичи, о мнимых намерениях нового папы, Мартина V, Оддоне Колонны… (Има почему-то была уверена, что Колонна не замедлит вытащить Коссу из затвора, не беря в счет ни волю Сигизмунда, ни козни его прежних врагов.) Только с глухим удовлетворением узнал от нее о гибели Забареллы и затем, невдолге, о смерти Дитриха фон Нима, успевшего-таки перед смертью окончить свои записки, где на Коссу были обрушены самые ядовитые хулы. По настоянию Имы ему была принесена тяжелая меховая немецкая шуба, кутаясь в которую Косса наконец-то переставал дрожать, пук свечей, Библия и кое-какие творения отцов церкви, чтение которых спасало его от беспросветного отчаяния, когда мерк свет и смерть казалась единым и желанным выходом из этой нескончаемо длящейся муки безмолвия и тоскливой бездеятельности, угнетавшей Коссу больше всего. Он пробовал сочинять стихи, мысленно пускался в диспуты с давно опочившими праведниками, представлял себе, смежая глаза, ту жизнь прежнего Рима, Рима на излете славы, громадного города III—V веков, постепенно становящегося христианским, с законами, властью, префектом, императором, патрициями и епископом, власть которого постепенно росла и росла, со строящимися христианскими базиликами, рядом с которыми все еще продолжались гладиаторские бои и травля зверей. Жизнь, участники которой в каждый миг не ведали, что их ожидает впереди, и не чуяли, что живут накануне гибели» что вот-вот нахлынут варварские орды, которых некому будет остановить, и заглохнут школы риторов, опустеют палестры и цирки, окончится все, а настанет… Он вспоминал рассказы о республике Сан-Марино и понимал теперь — очень понимал! — тех людей, почуявших начало конца и удалившихся от обреченного мира, дабы на тысячу лет продолжить свою незаметную, скрытую и удаленную ото всех трудовую жизнь на клочках земли по склонам недоступной ничьим набегам горы. Горы, подаренной давно истлевшему каменотесу давно опочившей римской матроной… Но, значит, есть что-то, что может быть признано вечным в горестной жизни сей? А интересно, еще через пять — шесть веков эти горные жители по-прежнему будут жить там, у себя, на горе, и по-прежнему будут независимы от чужой власти? Или истинная правда в этих вот рыцарях Сиона, упорно плетущих паутину своих интриг и замыслов, раскиданных на столетия? Но почему им понадобился я? Почему они не могут сговориться с римским папой, каков бы он ни был? Измена династии Меровингов? Чушь! Чего-то главного не поведали они мне! Почему Меровинги, зачем Меровинги, да и… не сойду ли я с ума, прежде чем эти рыцари сумеют вытащить меня из этих каменных стен, высасывающих мозг из костей и силу из мышц! В кого я превращусь, просидевши здесь еще долгие годы и истаивая, как Уголино в башне голода? LI Вторично неведомый патер посетил его, уже когда Коссу отдали под надзор Людовига III, курфюрста Пфальцского, и перевели из Рудольфцельма, где он содержался в последнее время, в Гейдельберг. Явился так же неожиданно, заменив заболевшего (возможно, «заболевшего» по соглашению!) каноника местной церкви, обычно исповедывавшего и причащавшего Коссу. В этот раз рыцарь-монах с огненным взором поведал ему следующую часть тайны, которая мучала Бальтазара со дня первого появления рыцаря Сиона, неоднократно вопрошавшего себя: зачем и почему столь важна кровь давно погибших меровингских королей? И почему такое значение в долгой цепи блужданий племени сикамбров имеет именно Аркадия? Рыцарь Сиона, откинувши капюшон, не стал долго испытывать терпение Бальтазара, а заговорил, словно читая его мысли, сразу же о тайне происхождения династии Меровингоз и самого Меровея, якобы зачатого от двух отцов, что означало слияние двух разных народов — местного и «морского», то есть заморского, происходившего из древней Иудеи, а именно из колена Вениаминова, после знаменитой битвы, когда другие одиннадцать колен напали на потомков Вениамина и почти истребили их, бежавших сперва в Грецию, в Аркадию, а потом в Лангедок, на юг Франции. Из чего следовало, что Меровинги, да и все население Прованса семитского происхождения, а Годфруа Бульонский, ставши королем Иерусалима, был отнюдь не захватчиком, но требовал лишь возвращения своего древнего наследства. Вторая волна исхода евреев на юг Франции последовала между 106-м и 48-м годами до новой эры, а третья — после разгрома иудейского восстания и разрушения Иерусалима в 70-м году нашей эры. Итак, Меровинги имели в себе в какой-то мере семитскую кровь. «Ну и что?» — думал Косса, молча внимая рыцарю-исповеднику и все еще не понимая главного. Но вот рыцарь-монах перешел к легенде о Святом Граале, который оказался тем самым кубком, куда Иосиф Аримафейский, якобы, собрал кровь Христа, пригвожденного ко кресту. (По тайному учению еврейской Каббалы Грааль имел и иные пять значений, являясь и кубком вечной молодости, и рогом изобилия, древним еврейским символом и грудью Марии из Магдалы.) Причем Грааль был привезен в Лангедок самой Магдалиной, которая отнюдь не была блудницей, но в действительности являлась женой Иисуса, Марией из Магдалы, родившей ему сына или даже нескольких сыновей, а после распятия Спасителя, тайно, на корабле, добравшаяся до Галлии, где эта «королевская кровь», кровь Иисуса, продолжалась в поколениях четыреста лет, пока не слилась, в пятом столетии, с франкской династией Меровингов. Косса сидел оглушенный. Перед ним открывалась древняя тайна, тайна тамплиеров, покоившаяся на совершенно ином прочтении Евангелий, в том числе отреченных, по которому Иисус был действительно царского рода и имел право на власть в Иудее после Ирода (что и вызвало избиение Иродом младенцев!). Что и столь кротким, как это описано в четвероевангелиях, отредактированных Иренеем Лионским, Иисус не был. Попросту евангелия, включенные в канон, были поправлены, дабы не раздражать римлян и переложить вину за казнь Иисуса целиком на еврейский синодрион. Что, вочеловечившись, Спаситель и должен был вместить все человеческое, то есть испытать и таинство брака, и зачать ребенка, без чего по древней еврейской традиции он не мог бы ни считаться взрослым, ни учиться, ни проповедовать в храме. А Мария из Магдалы, его жена, омывшая ноги Иисуса дорогим нардом и первая узревшая Спасителя после воскресения, она-то и была святой Марией, лишь позже вытесненной образом Марии-матери Христа. И даже церковь в Ренн ле Шато, в древнем Разесе, была посвящена именно ей, Марии из Магдалы, жене, но не матери Иисуса. Что и свадьба в Кане Галилейской, где Спаситель превратил воду в вино, была свадьбой самого Иисуса. Причем Мария из Магдалы была достаточно богата и, сверх того, являлась подругой жены Ирода. Что и воскресший Лазарь был шурином Христа. Что «смерть» и «воскресшение» Лазаря были на деле его тайным посвящением, почему Иисус и не торопился его воскресить. Что Мария из Магдалы тоже была из рода Вениаминова, так что женившись на ней Иисус получал сугубые права на престол в Иудее, и на кресте, как гласит евангелие от Петра, воскликнул он: «Власть моя, власть моя, отчего ты покинула меня?» Что Иосиф из Аримафеи был богатым человеком и другом Пилата, которого ему удалось подкупить, так что, возможно, ни полной смерти на кресте, ни последующего воскрешения и не было, а Иисусу с губкой дали сонное питье. Казнь совершилась в саду Иосифа, вдалеке от зрителей, и снятый с креста Иисус только по внешности был мертв, а умер значительно позже, в Иерусалиме. В 45-м году новой эры он был еще жив, и якобы рыцари храма обнаружили его могилу под мечетью Омара. Что так или иначе, после казни реальной или мнимой, Лазарь, Мария из Магдалы, Марфа и Иосиф из Аримафеи сели на корабль и доплыли до Марселя. Лазарь и Магдалина — Магдалеянка — остались в Галлии, в Провансе, и династия «царя Иудейского», так и не получившего царства Иисуса, продолжилась здесь, в Галлии, породив династию Меровингов, династию святых королей из рода Иисусова, из колена Вениаминова… Что по редкому тексту «Иудейские войны» Иосифа Флавия Иисус и назван царем, который не царствовал, имеющим, «по образу назореев», черту посередине головы. (И такой же магический знак, надрез на черепе, делали королям из рода Меровингов!) Рыцарь-монах толковал о гностиках, о Валентине и Маркионе, о Василиде и философах александрийской школы. Про то, что место на кресте вообще было занято Симоном из Сирены, пострадавшим взамен Спасителя. Про Евангелие от Фомы, Евангелие египтян и Евангелие истины, упоминаемые еще Иренеем Лионским и Оригеном, и опять ссылался на слова Иисуса, который, как утверждает Евангелие от Филиппа, учил, что нельзя отрицать плоть и плотскую любовь: «Велико таинство брака, ибо без него мир бы не существовал». Что ученики Христа, ревнуя, даже ссорились с Марией из Магдалы, в частности Петр… И опять о рыцарях храма, о рубке вяза в Жизоре, когда Сионское братство отделилось от ордена тамплиеров, вновь о Христе… А Косса слушал, оглушенный, и все никак не мог переварить и принять утверждений, что и казнь Спасителя, и смерть на кресте, и воскресение, то есть все, на чем основаны догмы христианского учения, — есть вымысел, и более того, обман, жульничество, произведенное с согласия подкупленного Пилата Понтийского, жуткого тирана и взяточника, своими преследованиями и пытками возмутившего всю Иудею. Как раз для персидского мистика Мани, отца всех европейских ересей, «сын вдовы» Иисус Христос являлся смертным человеком, а на кресте произошла подмена! Впрочем, и Арий также утверждал, что Христос всего лишь пророк, что Бог не мог войти в плоть, страдать и погибнуть. Персидские мистики, манихеи, ходили в белых одеждах (и в белых, сияющих одеждах явился Христос избранным ученикам на горе Фавор), практиковали аскетизм, целибат и крещение, и следовательно учение Мани очень близко к христианству. Говорил, что арианство почти победило при Константине и вновь осуждено уже в 381-м году, но что оно процветало еще во времена Меровингов. Что арианами были свевы, аланы, лангобарды, вандалы, бургунды и остготы, да и вестготы, в 480-м году разграбившие Рим. Рыцарь-монах говорил далее, что арианство не было враждебно иудаизму и исламу, что Меровинги принимали евреев и роднились с ними, что при них евреи владели землями, имели рабов-христиан, что в королевской семье Меровингов встречается большое число чисто еврейских имен: Соломон, Самсон, Елизахар, Леви, что в древности даже путали готов с евреями, что в Салическом законе франков 45-я глава о кочевниках и их праве «оседать» является заимствованием из иудейского права, одной из глав Талмуда. Что когда евреев на юге Франции с падением династии Меровингов стали преследовать, с начала восьмого столетия, то они перекинулись к маврам, и княжество Разес с 720-го до 759-го года находилось под мавританской властью, пока Карл Мартелл не отбросил их, вытеснив за Пиренеи. Что принадлежность Меровингов к царскому роду Давида была признана халифом Багдадским, что еврейское происхождение их было признано самими папами, а Гиллем де Желлон соблюдал субботу даже во время военных действий. И тот же Гиллем основал в Желлоне, после 792-го года, академию и библиотеку, где был центр иудейских учений и сохранялся культ Магдалеянки. И вновь о том, что к концу второго тысячелетия Сион победит, произойдет примирение христианства с исламом и иудаизмом, династия Меровингов будет восстановлена, Рим посрамлен, чему способствовать ныне должен будет и он, Косса. Рыцарь-монах ушел, породив в душе Коссы целый клубок вопросов, за разрешением которых следовало вновь обратиться к Евангелиям, в том числе и к тем, которые стали недостижимы сейчас. Он еще мог принять утверждение о том, что Пилат был извергом, что Иосиф Аримафейский был богат и связан с Пилатом, но уже с трудом — о семье Спасителя, известия о которой, якобы, были устранены при Константине Великом, как «неудобные», о том, что именно Мария из Магдалы была женой Иисуса и родила от него, и только потом была очернена и названа блудницей… Пусть она была! Пусть родила сына, и от нее, вернее, от сына ее, пошла, в поколениях, династия Меровингов. Но принять то, что казнь Иисуса была подстроенным обманом, что казни, по сути, и не было, не было ни воскресения, ни, следовательно, воплощения Спасителя, что все христианство в том виде, в каком оно существует, является обманом? Косса думал, и даже обещанное ему в заключение Разговора рыцарем Сиона скорое освобождение и бегство, с возможностью вновь войти на папский престол в Авиньоне, уже не радовали его. LII Между тем, дело об освобождении Коссы шло своим порядком и приближалось к благополучному завершению. Хлопотали герцоги Лотарингский и Бургундский, хлопотали друзья Коссы, ободрившиеся после разгрома, не переставал давить архиепископ Майнцский, плело сеть своих интриг Сионское братство. Деятельно трудился Джованни Медичи, управитель банка Коссы, предложивший Людовигу Пфальцскому солидный выкуп из совместного с Коссою капитала и сейчас сговаривавшийся об окончательной цене. Пожелал вытащить Коссу из тюрьмы и сам новый папа, Мартин V, 16 мая 1418-го года покинувший Констанцу. Ехали неспешно, через Женеву и Милан, куда новый папа прибыл только 12 октября и уже отсюда затребовал, чтобы Коссу переправили из немецкой тюрьмы в итальянскую, в Мантую. Многие утверждали, что в немецкой тюрьме заключенного Коссу попросту отравят, как это уже было не раз. Обо всем этом Бальтазар узнавал с опозданием от Имы, во время ее вынужденно редких посещений тюрьмы. Она не говорила ему при встречах ни о чем: ни о седине, ни об обрюзгших щеках, нездоровой припухлости в подглазьях, со страхом вглядываясь в этот лик, некогда победительно-красивый, а теперь с неизменным, по-собачьи жалким выражением померкших глаз, и ей хотелось прижать к своей груди эту дорогую седеющую голову, плакать над ним взахлеб, целовать и баюкать, словно ребенка. И чтобы весь этот длящийся и длящийся нескончаемый кошмар уже был позади! Пусть бы он снова изменял ей, любил женщин, падающих к его ногам, но воскрес, восстал, вновь начал глядеть победительно-гордо… Косса, Косса, что с тобой сделала тюрьма! Сам Бальтазар не видел в зеркале своего изменившегося лица, и — ко благу! Изредка Коссу выводили гулять. Он вдыхал влажный воздух, упоительно чистый после уже привычной вони его камеры, вздрагивал, отвычно, от холода и угрюмо озирал высокие стены тюрьмы. Плелся тяжелыми старческими ногами и хотел лишь одного: чтобы его поскорее отвели назад, в камеру, и оставили одного, с книгами, которые ухитрялась передавать ему сердобольная Има. Жизнь была далеко, жизнь почти прошла, и ежели бы даже он смог убежать отсюда, то куда мог бы направить свой путь? В горах — Сигизмундовы заставы, до Майнца ему не добраться… Бежать в Богемию, где его ненавидят, считая главным виновником смерти Яна Гуса, и где его попросту забьют камнями тотчас, как признают… Во Францию, униженную и разгромленную, где идет нескончаемая война, к парижским богословам, осудившим его и способствовавшим его низложению? Да и как мелко было все это, ежели рассмотреть констанцские дела в отдалении лет! И то, как он чванился и величался, требуя возвысить место свое среди соборных кресел… Возвысили! И даже судили его в той же палате, у подножия того самого возвышенного седалища. Ну и что? А кто и что его ждет на родине? На Искии, разгромленной Владиславом, доныне, верно, стоит неаполитанский гарнизон. Болонья его ненавидит, как ненавидела когда-то Бонтивольо, как ненавидела бы всякого, покусившегося на вольности знаменитого университетского города! Жизнь идет своею капризной стезей, и ему, потерявшему силы и власть, уже нет в ней ни места, ни цели. Вздохнув, он опускается на свое жесткое ложе, кутая плечи в мех тяжелой немецкой шубы, открывает «Исповедь» Аврелия Августина Блаженного, которую перечитывает уже в третий раз, вновь и вновь изумляясь тому внешнему спокойствию, в котором протекала его жизнь, преподавателя риторики, трудно приходившего к христианству, с двумя-тремя друзьями, этим его младшим сотоварищем и женщиной, подарившей ему «незаконного» сына Адеодата, которого Августин, конечно, очень любил и горевал над ним, когда тот умер, не менее, чем над своею матерью, вечным ангелом-хранителем Аврелия Августина. Augustinus Sanctus, 354—430 годы жизни, жизни, попавшей в относительно спокойный зазор поздней римской истории, во всяком случае той части этой жизни, которая отражена в его «Исповеди». Да, и он в молодости, да и не только в молодости но и долгие годы спустя, был манихеем, и тяжко и трудно выбирался из трясины учения знаменитого перса, трясины, в которую его, Коссу, нынче собираются затянуть рыцари Сиона. Бальтазара знобит. Он крепче запахивает шубу, мерзкую шубу, провонявшую тюрьмой и полную мерзейших насекомых, неведомо как проникших в его одинокую каменную келью. — Как воззовут к Тому, в кого не уверовали? — вопрошал Августин на заре христианства, когда еще неясно было, что победит в мире: манихейство или культ Митры, или еще какая-нибудь восточная ересь из множества вер и суеверий, заполонивших Рим, уже потерявший своих старинных богов? — Ищущие найдут Его. И нашедшие восхвалят Его. «Взывает к Тебе, Господи, вера моя, которую дал Ты мне, которую вдохнул в меня через вочеловечившегося Сына Твоего, через служение исповедника Твоего. Куда за пределы земли и неба уйти мне, чтобы оттуда пришел ко мне Господь мой, который сказал: «Небо и земля полны мною»? У Тебя есть все. Ты отдаешь долги, ничего не теряя…» Как часто проглядывал он, молодой и гордый, эти тяжелые слова, не понимая их, не ведая их тяжести! Он рос, этот младенец Аврелий, а вокруг текла обычная налаженная жизнь, со школами риторов, обязательными античными схолиями, и юный Августин чурается греческой литературы, с трудом учит язык Гомера, сочиняет речь Юноны, обращенную к царю тевкров. Овладевает риторикой, чтобы самому, в свой черед, стать со временем наставником в риторской школе. Увлекается и отвлекается зрелищами, в шестнадцать лет, как он пишет сам про себя, «кипел в распутстве». Меж тем, едет из Тагаста в Мадавру, изучать литературу и ораторское искусство, затем — в Карфаген, где уже давно исчезла и самая память о пунах, и всюду простирался все тот же самый устроенный греко-римский мир. Августин вспоминает, с осуждением, как юношей со сверстниками они, одной лишь выхвалы ради, ограбили грушевый сад. И вот Августин прибывает в шумный, столичный, после провинциального Тагаста, Карфаген, и тут вот звучат его знаменитые слова: «Я еще не любил, но любя любовь, искал, кого полюбить». Увлекался театром, мечтал стать ритором на форуме, изучал Цицерона и философию. Рассказывает, как постепенно начинал понимать Библию, как учился смирению, постоянно подталкиваемый матерью к принятию христианства, а меж тем совращался к учению манихеев. Жил с любовницей, преподавал риторику, потерял друга, рано умершего, и удивлялся, что «живу, а его нет, и что живут другие». Осознавал закон неизбежной гибели всего живущего и от того начинал понимать первенство духовного: «Пусть плоть следует за тобой, а не ты за плотью». Сочинял нечто о красоте, то, что потом затерялось, ибо не хранил. И еще не понимал, как пишет сам, что зло — не субстанция и наш разум не есть высшее благо. А Бога представлял себе в манихейских терминах, как огромное светящееся тело. Августин пишет, как в Карфаген приехал знаменитый епископ-манихей Фавст, и он, тогда уже известный ритор, пришел к Фавсту со своими сомнениями и астрономическими знаниями, незнакомыми манихеям и самому пророку Мани, не владевшему достижениями античной науки. Но Фавст также не ведал свободных наук и слегка, лишь поверхностно, был знаком с Цицероном и Сенекой, в чем и признался тотчас Августину, заслужив этим его расположение. Августин из Карфагена направляется в Рим (мать позже приезжает туда вслед за ним), где опять же набирает учеников и преподает риторику, но все же еще не порывает с манихеями. «Мне казалось великим позором верить, что Господь имел человеческую плоть. Боялся верить в Его воплощение, а зло мыслил, как телесную субстанцию». Манихеи, меж тем, втайне учили, что Новый Завет подделан некими людьми, захотевшими привить к христианскому стволу иудейский закон. «Но сами не показывали подлинных текстов, доказывающих это». Вот так, в работе и размышлениях над учением манихеев проходила его жизнь. Приехала мать. Августин переезжает в Медиолан и сближается с христианским епископом Амвросием. Приобрел младшего друга Алипия, который, отправившись в Рим изучать право, влюбляется в гладиаторские бои. Жизнь шла. Мать нудила Августина жениться. Друзья предлагали составить общее житие, что-то наподобие монастыря или фаланстера, объединив имущество. (И не из этих ли, явно многочисленных в те годы попыток и родилось Сан-Маринское братство неведомого каменотеса-целителя, дожившее до сих пор?) И среди этих земных дел и страстей постоянно крепнувшая мысль о Боге, о сущности зла, о племени мрака, по учению манихеев царящего в мире. «Какова же причина зла? — вновь и вновь спрашивает Августин. — От свободной воли смертного? Но кто вложил в меня тягу к злому, ежели Бог — добро! Дьявол? Но откуда он сам?» Тварное начало наваливалось на Августина тысячью своих поводов к размышлению. «Ты противишься гордым, смиренным же даешь благодать», — пишет Августин. «В начале было слово. И свет во тьме светит» и тьма не объяла его. Он в этом мире, и мир Им создан, и мир Его не познал. Слово стало плотью, и обитало с нами. Сын был равен Отцу, но уничижил себя, приняв образ раба». Как же познав сказанное Аврелием Августином, можно принять то, что говорят ныне рыцари Сиона, пытающиеся отменить божественность Христа и вернуть христианство в объятия иудейской религии? «Вне тебя, Господи, нет ничего, ибо истинно лишь то, что пребывает неизменным!» «Лишь хорошее может стать хуже, и зло не есть субстанция, но есть лишь ухудшение доброго». — Так Аврелий Августин медленно, но неуклонно выбирался из тенет манихейства, отрясая груз привычек плоти и приходя ко Христу, сказавшему: «Я есмь Путь и Истина, и Жизнь». Не сиди Бальтазар Косса в узилище, как знать, возможно и поддался бы он учению рыцарей Сиона и, подобно Августину во время оно, считал бы Христа полностью человеком, а не воплотившейся истиной. (А всегдашний собеседник Августина, Алипий, напротив, полагал, что Иисус только Бог, а не плоть, и человеческое лишь приписывают ему.) Позже и тот и другой, и Августин и Алипий, отделавшийся от Апполинариевой ереси, пришли-таки к церкви. «Я же, — пишет Августин, — значительно позднее понял, как словами „Слово стало плотью“ православная истина отделяется от Фотиниевой лжи». Затем для Августина наступил период чтения посланий апостола Павла. «Я научился ликовать в трепете», — пишет он. Книги платоников также не удовлетворили Августина, ибо в них не было призыва: «Придите ко мне, страждущие». Он уже отрекся от славы и почестей, и лишь женская любовь удерживала его в плену. Косса горько усмехнулся, на долгие минуты опустив книгу на колени и смежив веки, из-под которых выплыла и скатилась, проблеснув, по дряблой щеке одинокая предательская слеза. А он, Бальтазар? Не был ли и он всю свою жизнь рабом плоти и женской земной любви? Может быть, только одна Има приблизила его жертвенностью своей к небесному! Августин наконец-то крестился, переживши свое тридцатилетие. «Почему больше радуются о грешнике раскаявшемся?» — спрашивает Августин. В самом деле, почему? Чем тяжелее брань, тем пышнее триумф победителя. Сама любовь требует препон для пущего возгорания чувств. Августин все еще медлил совершить последний шаг полного отказа от земного. Да тут еще действовал закон императора Юлиана, запрещающий христианам преподавание грамматики и риторики. А уже дошли вести из Африки о подвигах Святого Антония в ливийской пустыне, о новообращенных, порвавших плотские узы и, отрекшись от семейных радостей, ушедших в монахи. Волна христианской аскезы медленно вздымалась противу волны гонителей на христиан. И вся эта борьба преломлялась в судьбе и в душе Аврелия Августина, который последовательно отходил и от прежней жизни своей, и от дел своих, являя пример и ему, Коссе, которому тоже надо бы было оставить все и уехать с Имой в деревню, к земле и трудам рук своих, выращивать виноград, овощи и пшеницу, как тысячу лет назад Августин Блаженный уехал в деревню с престарелой матерью своей и Алипием. По-видимому, прежнее крещение свое Августин совершил тайно, или же не полностью совершил, потому что именно теперь он уже открыто записывается на крещение в Медиолане, а Алипий, крестившийся вместе с ним, во искупление прежних грехов идет в город босиком по снегу. Крестился, видимо, и пятнадцатилетний сын Августина, Адеодат. Мать Августина, на пятьдесят шестом году жизни наконец-то добившаяся того, к чему стремилась всю жизнь, — чтобы сын ее стал христианином, умерла в Остии перед тем, как они собрались отплыть на родину, в Африку. Прежняя мечта быть похороненной рядом с супругом отступила от нее, ибо: «дух наш везде и всюду». «Лишился я в ней великой утешительницы», — пишет Августин. Юный Адеодат рыдал. «Я люблю тебя, Господи! — восклицает Августин в следующих главах. — Некий свет, и некий голос, некий аромат… Там, в душе моей сияет свет, не ограниченный пространством. Он — жизнь жизни моей!» Косса вновь опускает на колени порядком замусоленную его руками пергаментную рукопись. Он не перечитывает последние главы, он знает, что в них долгие рассуждения о памяти, об образах вещей, о радости и счастливой жизни, о мерзостях «слепой, вялой и непотребной души, ленящейся выйти к свету спасения», о здоровье и болезнях, о церковном пении, о красоте… Все-таки Августин был и остался ритором! Жажда поучать у него в крови. Он обрушивается на «похоть очей», на излишнее любопытство, в том числе и научное, рассуждает о желании нравиться, внушать к себе боязнь и любовь… И вновь, и вновь повторяет, что истинный посредник между Богом и людьми — человек Христос Иисус, смертный, как люди, праведный, как Бог. И снова о создании всего Словом Божьим. И снова о времени, настоящем, будущем и прошедшем. И снова утверждение: «Ты — вечен. Вне формы нет времени, нет разнообразия тварного мира». И любопытно, читали сами-то рыцари Сиона Августина Блаженного? И что он, Косса, должен будет сказать им, едва придут за ним, освобождая из каменной кельи, дабы ввергнуть в прежнюю пучину страстей и земных дел? И вновь борьба пап! Только теперь он должен будет выступить против прежнего друга своего, Оддоне Колонны? «И мы хотим делать добро, — кончает Августин свою исповедь. — А закончив, надеемся отдохнуть в тебе». Тянутся мгновения, слагаясь в минуты, минуты в часы, часы в дни, дни в месяцы, а месяцы переливаются в годы. Там, за стенами, идет жизнь, кто-то хлопочет за него, а Косса сидит в каменной келье над Библией и раскрытым Августином и думает, вновь переживая и перечеркивая прожитую им жизнь. LIII Наконец часы — не те, горние, что от Господа, — а земные, рукотворные часы рукотворного людского времени, со скрипом поворачиваются, приоткрывая щель в глухой стене человеческой злобы и холодного склизского камня. Людвиг Пфальцский согласен принять от дома Медичи 38 тысяч золотых флоринов, за то только, чтобы знатный узник единожды нежданно покинул затвор. Ни о каких дальнейших гарантиях сиятельный пфальцский курфюрст не говорит и дальнейшей защиты бежавшего пленника не обещает. Коссу подымают ночью, переодевают, велят молчать. Полная вшей, вонючая шуба небрежно брошена в угол. Завтра-послезавтра ее вынесут на рынок и продадут за гроши какому-нибудь бедолаге, который, кое-как выжарив насекомых, вряд ли будет и знать, кого укрывала эта шуба в долгие зимние ночи в каменной келье Мангеймского замка. Косса не успевает что-то понять, не успевает обрадоваться. Его волокут, сажают на коня, с которого он едва не падает, разучившись за долгие годы заключения держаться в седле. Скорей, скорей! Подъемный мост опущен. Офицер стражи придирчиво пересчитывает спутников: «Почему лишний?» Ему что-то шепчут на ухо, суют в руку кошель с серебром, машут перед его носом бумагой с княжеской печатью. Молчаливые ночные улицы. Молчаливая стража у последних ворот. И только тут, уже вырвавшись из остатних каменных стен, Косса, вцепившийся в гриву коня когтистыми пальцами, начинает плакать, и плачет, сцепляя зубы, плачет, прикрывая глаза, и слезы неудержимо бегут по его обрюзгшему, потерявшему прежнюю точеную твердость плохо выбритому лицу. Они где-то ночуют, что-то едят. Привыкший ко всякой нечисти, Косса спит, не чуя ни укусов блох, ни тараканьего щекотного шевеленья у самого лица, спит и вздрагивает во сне. Они подымаются в горы, уходят в объятия хвойных дерев, в густую шубу горной колючей шерсти. Вдали, над лесом, белые грани горных снежных вершин. Над головою — сияющая, холодная голубизна небес. И пахнет незримо и маняще северной — или горной? — подкрадывающейся весной. Он отмякает, отходит, он уже мечтает о бане, о должном бритье, о том, чтобы сменить одежду. Он уже, почти весело, озирает незнакомых спутников своих… Их схватили на четвертый, пятый ли день на горном перевале. Большая оружная толпа в касках и блестящих кирасах обступила маленький караван спутников Коссы. Сопротивляться было бессмысленно. Бальтазар сам слез с коня, в душе сверкнуло прежнее, давнее бешенство и погасло. Теперь его упрячут куда ни то в подземелье замка, прикуют на цепь, скроют ото всех, и от Имы тоже, и только век или два спустя, под великим секретом, будут показывать его иссохший, прикованный ржавою цепью к стене скелет и сообщать шепотом, что это-де и есть останки папы Иоанна XXIII! Он стоит немо и ждет. Его в конце концов вновь сажают на лошадь, привязывают к седлу и везут уже не те, иные, куда-то назад, а он только и успевает понять, что схватившие его ратники — Сигизмундовы, возможно, предупрежденные самим Людвигом Пфальцским, и везут его куда-то в новую тюрьму, в новое заключение, из которого вряд ли и сам Медичи, изрядно потратившийся на пфальцского курфюрста, сумеет — да и захочет ли? — его выкупить. Ночь. Быть может, последняя ночь на относительной воле. Косса знаками показывает, что ему надобно по нужде. Его выводят на двор. Ратник сердито ежится на горном ночном холоде. Над головою сверкают крупные спелые звезды. Вдали чуть серебрятся в призрачном зеленоватом сиянии ущербного месяца снега. Пробирает невольная дрожь. В нескольких шагах — обрыв, и у Коссы на миг является безумная мысль добежать и ринуть вниз, в пустоту, в пропасть. Ринуть, и разбиться об острые камни, покончив счеты с этой, потерявшей вкус и цвет жизнью. И ратник, видимо, почуял недоброе, подступает ближе, готовясь схватить Коссу за шиворот. Но безумное желание как подступило, так и уходит. Быть может, его затем и остановили здесь, затем и вывели к обрыву, дабы он кинулся вниз, освободив от тяжелой обязанности торговаться из-за него и Людвига, и самого Сигизмунда. Нет, не дождутся! Он делает шаг назад, поворачивает к разлатому, на грубом каменном основании бревенчатому швейцарскому дому, где в самом нижнем этаже, в низкой горнице с закопченным потолком ждет его соломенное ложе, застланное конской попоной, и двое ратников, расположившиеся по бокам, будут, вздремывая и всхрапывая, то и дело приподыматься всю ночь, проверяя, не удрал ли сановитый пленник? И наступает утро. И они едут. И невозможная, упоительная красота гор расстилается окрест! Они то проезжают по узкой тропке над самою пропастью, невольно прижимаясь к шершавой груди нависающих скал, то выезжают в горную, широко простертую долину, схожую с вогнутой чашей, почти равнину, ежели бы в отдалении окрест не подымались зубцы вершин. Чашу распаханную, ждущую весны, с островатою кровлей далекой кирхи и россыпью крыш швейцарского селения в отдаленьи. Они останавливаются, вываживают и кормят коней, едят, и почти никто не обращает внимания на вереницу закованных в черные доспехи рыцарей, что змеистою чередой спускаются с соседнего склона, окружая селение, где остановились тюремщики Коссы. Кони скачут, копья устремлены вперед, разговор короток. Хриплый зык немецких команд, скрежет железа по железу… Сигизмундовы ратники, застигнутые врасплох, охотно бросают оружие: свои головы дороже! Косса снова стоит и ждет, почти безразлично, и только когда один из рыцарей показывает ему молча знак Сиона, раздвоенный по концам равноконечный крест и аркадийскую надпись, у него начинает бурно биться сердце, и кровь толчками приливает к лицу и рукам. Неужели спасение? Коссу молча сажают на коня. Закованный в черные латы рыцарь слегка приподымает литое забрало шлема-клюва, читает грамоту плененного офицера и рвет ее на куски, пуская по ветру. Офицер опасливо провожает уносимые ветром обрывки приказа, еще час назад нерушимого для него, опасливо взглядывает на сионских рыцарей, что сейчас, пинками, загоняют его ратников в каменный сарай, подпирают двери колом, а после связывают имперскому офицеру руки, прикручивая веревкой к столбу, забирают нескольких коней, других распугивают, предварительно обрезав уздечки, седельные ремни и подпруги, и кони разбегаются по полю, роняя волочащиеся седла, забирают оружие, что поценнее, и, вновь посадив Коссу на коня, — причем, он слышит сказанное негромко, но ясно обращение: «Ваше святейшество!», — вытягиваются вереницею по прежней дороге, уходящей в густую чащобу разлатых, замшелых елей. Дорога, перевалив через невысокий хребет, начинает извиваться и кружить, то уходя в распадки меж гор, то выбираясь вновь на глядень, и кружит столь основательно, что скоро уже и сам Косса не ведает, куда они едут, на север или на запад, в горы или наоборот с гор, и едут так до самого темна и еще в темноте, негромко переговариваясь. И Косса уже вновь не ведает: свободен ли он, или и эти ратники полонили его для какой-то своей неведомой надобности. И опять ночь, и опять день. День — ночь, день — ночь, день — ночь… Дорогою, в каком-то горном замке, делают долгий привал. Коссе предлагают основательно вымыться с мылом в большой дубовой бадье, наполненной горячей водой, вычесать вшей из головы, побриться и постричь волосы. Ему дают новое шелковое белье (в шелке не заводятся паразиты!), его полностью переодевают в новое и чистое, и он только тут узнает, что его везут в Бургундию, что его ожидает лотарингский герцог, и что он действительно свободен, и скоро граница, и уже там, за рубежом, никакие Сигизмундовы клевреты его не достанут и не украдут, ибо не имеют власти на этих землях, землях, номинально подчиненных французскому королю, но никак не германскому императору. Что чувствует Косса, когда его после плотной трапезы и отвычного дорогого вина отводят в спальный покой и почтительно разоблачают? Что сейчас ощущает он? Восторг? Счастье? Колыхнулись ли в нем прежние надежды, вспоминает ли он свои гордые мечты? Что он чувствует, черт возьми, укладываясь в необъятную постель под балдахином, забранную рисунчатою тафтой? Ничего он не чувствует, кроме тяжести в чреве от перееда и сонного отупения в голове! Он еще ничего не понял и не решил. И пока не хочет ни о чем думать, ибо не то, что не верит свалившейся на него удаче, а не хочет сейчас задумываться ни о чем. И когда справлена телесная нужда и задвинут полог постели, погружается в глубокий, без сновидений, целительный сон. Он еще чуть-чуть пытается вспомнить, не наговорил ли чего лишнего за трапезой? Но уже не может, да и не хочет вспоминать. Косса спит. Спит, отодвинув посторонь все хитрые политические расчеты, ради которых он оказался здесь, в этом замке, в мягкой постели, а не в тюремной камере очередного немецкого замка, где так часто людей попросту любят забывать в глубине подземелий да так уже и не вспоминают о них никогда. LIV Вплоть до Дижона Косса не понимал, свободен он или его везут куда-то арестованного и под конвоем? Он уже прочнее сидел в седле, силы как-никак прибывали, и порою являлось сумасшедшее желание — вырваться, рвануть туда, сквозь кусты, в лес, скакать, задыхаясь, обдирая платье о колючую преграду, перемахивая зеленые ограждения полей, скакать, уходя от погони, забиваясь во мглу дубрав, в чащобы, скакать, пока не грянется конь, и тогда, освободив ноги из стремян, отойти, шатаясь, и рухнуть лицом в мох и траву, рухнуть ничью, навсегда, с остановившимся сердцем. Он так и не понимал, куда его везут и зачем, и только тут, в Дижоне, глядя на островатые кровли городских башен с флюгерами на них, уяснил, что ему предстоит не новая, теперь уже французская тюрьма, не лесной схрон, где бы его спрятали от всего мира (было и такое подозрение!), а вполне официальная встреча с самим герцогом Бургундским, торжественный прием, в котором он будет явлен герцогу отнюдь не как беглец, не похищенным из заточения бесправным узником, но папой римским Иоанном XXIII, как будто всё, что произошло с ним доселе, лишь досадная случайность, о которой можно забыть, заново сотворив и нацепив на себя разломанные папские регалии — посох, перстень, мантию и тиару… Пока, впрочем, ни того, ни другого, ни третьего, ни четвертого у него не было. Отвычен был городской шум, любопытные взгляды и лукавые взоры горожанок, разглядывающих череду конных рыцарей, мальчишки, со свистом бегущие рядом с конем, французская речь, которая казалась почти родной и почти понятной после твердой немецкой, годной на то, чтобы произносить команды на поле боя. Извилистые улицы, серый шершавый камень стен и красная черепица крыш, и нежданный крик петуха, крик, которого он не слышал, почитай, все четыре минувших года… И снова замок, снова крепость, подъемный мост, и снова падающее сердце при виде охраны в черненных латах с алебардами в руках. А взор опять утыкается в стены, пусть и не столь хмурые, пусть с этими новомодными большими окнами герцогских покоев, увенчанными итальянской лепниной, с этими отблескивающими на солнце опалово-переливающимися расписными пластинами слюды в свинцовых рисунчатых переплетах тяжелых рам, с этим, подражающим римским, колодцем-фонтаном посреди замкового двора с фигурами гениев, кариатидами и диковинными морскими существами. Его встречают, принимают, приветствуют. Но герцога нет, он в Париже и будет не скоро, и Коссу после обильных двухдневных угощений вновь везут, теперь уже из Дижона в Нанси, где он должен встретиться с кардиналом-герцогом де Баром, а может быть, и с самим герцогом Лотарингским, как знать? И те же молчаливые рыцари по сторонам, сзади и спереди, и опять не понять, что все это означает? Нанси. Холодноватая французская готика. Высокий собор с цветными витражами из венецианского стекла. И опять народ, шум торга, стук и звяк ремесленных улиц. Будто и не идет война, будто англичане не заняли уже пол-страны! Пока Иоанна XXIII принимают и чествуют в герцогском дворце, де Бар, накоротко встретивший гостя и предложивший ему расположиться, вымыться и отдохнуть, в дальних покоях замка беседует с рыцарями Сиона, и жизнь Иоанна XXIII грозно колеблется на весах судьбы. — Вы полагаете, ваша светлость, что Иоанн XXIII без спора выполнит наши требования, сядет в Авиньоне, добьется восстановления своих прав и увенчает Жана Бургундского королевской короной? — спрашивает рыцарь с жестким суровым лицом, прорезанным твердыми морщинами поздней зрелости. — Полагаю, что он уже достаточно созрел для этого! — отвечает кардинал, чуть-чуть свысока приподымая правую бровь. — Во всяком случае, — медленно добавляет де Бар, — вы оставляете его мне, а я сам позабочусь о дальнейшем! Оба сионских рыцаря несколько минут сидят молча, глядя в глаза герцогу-кардиналу, потом встают враз, поклонившись ему одинаковым коротким поклоном. Причем один говорит: «Ваша светлость», а другой возглашает: «Ваше преосвященство», и, поворотясь, выходят. Де Бар так же молча провожает их до двери и молча же благословляет, продолжая смотреть, пока те не сели на коней. Потом хмуро улыбается, чуть-чуть иронично скривив рот, и идет приветствовать Коссу. С Коссою де Бар также не начинает разговора, ожидая, пока гость примет горячую ванну, переменит белье и выйдет к столу. Впрочем, и за трапезою в большой и темной сводчатой палате, за столом, застланном разноцветною тканою скатертью (в поставцах вдоль стен хрусталь и серебро, испанская мавританская керамика; вышколенные слуги, точно статуи, замерли у тяжелых готических кресел с высокими прямыми спинками), за трапезою тоже почти не говорили, только присматриваясь друг к другу. Косса знал и помнил де Бара другим. Он постарел, чуть-чуть подсох, но дело было не в этом. Что-то новое явилось в этом лице, лице аристократа, гладко выбритом, с большим французским носом и надменною складкою губ. Они сидели друг перед другом, ели жаркое, запивая бургундским, и Косса не сразу понял, а когда понял, его словно обожгло — да он же теперь, после смерти братьев, еще и герцог! Вот откуда это новое благородство владетельного князя, эта свобода в движениях рук, этот разворот плеч, которым явно больше пошел бы придворный наряд или блестящие латы, чем кардинальское облачение. Наконец трапеза закончена. Слуги начали убирать со стола, а де Бар широким жестом пригласил Коссу к себе в кабинет, вновь и подчеркнуто назвав «вашим святейшеством». В кабинете, где стены были обиты рисунчатым штофом, а в шкафах черного дерева громоздились ряды книг, грамот и манускриптов, иных, судя по переплетам, почтенной древности, де Бар усадил Коссу в резное кресло с округлой по новой моде спинкой и подлокотниками, оканчивающимися львиными головами, сам сел напротив, в такое же кресло, и еще помолчал значительно, прежде чем приступить к разговору. Косса почел нужным начать речь первым. Рассказал, как они ехали через горы, как он прибыл в Дижон, где, к сожалению, Жана Бургундского не оказалось. Де Бар поднял воспрещающую ладонь, возразив: — Полагаю, ваше святейшество, что встреча с герцогом Бургундским не состоялась к лучшему! — И пояснил: — Заранее трудно что-либо обещать. Ни вы, ни я еще не знаем, что произойдет в ближайшем будущем! Увы, быть может и в дальнейшем с присвоением нашему другу королевского звания торопиться не стоит! — Азенкур? — вопросил, уже почти догадываясь, Косса. — Скорее, союз с англичанами! Да, и Азенкур! — отозвался де Бар. Они опять посмотрели в глаза друг другу, и оба поняли, что далее о Жане Бургундском говорить не стоит. Многое изменилось за протекшие годы! И даже за тот час, когда рыцари Сиона покинули герцогский дворец. В кабинет неслышно вступил слуга в темном длинном камзоле, с поклоном поставил на стол серебряный поднос с чарками и графин темного стекла со сладким вином и удалился. Де Бар подвинул Коссе блюдо с печеньем, жестом указал на графин, поймав одобрительный кивок гостя, сам, не вызывая слуги, разлил вино. И уже поставив опорожненную чарку на поднос, огладив ладонью ду, бовую темную отполированную столешню долгого несокрушимого стола с резными ножками в виде грифонов и утвержденном на нем позолоченным семисвечником, заговорил: — Вряд ли вы, ваше святейшество, будете так уж защищать теперь Римский престол, со всей этою сворой кардиналов и епископов, предавших вас, осрамивших и надругавшихся над вами, а напоследок засунувших вас в немецкую тюрьму, одну из тех, из которых редко когда выходят на свет Божий! И не откажетесь признать, что упреки Сионского братства римской церкви в измене вполне законны и заслужены ею! Но, во всяком случае, вы на свободе, и… — Он вновь помолчал значительно, глянув Коссе в глаза. — Мы бы постарались подорвать, насколько можно, власть новоизбранного папы Мартина V, тем более, что он, ну… скажем так, не устраивает нас! Дабы сделать вас единственным хозяином римской церкви. — Он опять помолчал, пытливо разглядывая Коссу, верно проверяя, какое впечатление произвели на недавнего узника его слова, и закончил твердо: — После чего возможно было бы сблизить курию с некоторыми представителями древней Иудеи, как это было на юге Франции во времена благоденствия Прованса! На мой взгляд нетерпимость Филиппа Красивого, изгнавшего евреев из Франции, как и нынешняя новая волна гонений и новое их изгнание, в котором принимал столь горячее участие наш пока еще не состоявшийся король Жан Бургундский, не принесло Франции ничего хорошего! Ведь не будем скрывать, что и наука наша многим обязана еврейским философам, и даже богословие. Достаточно вспомнить выходца из семьи еврейских жрецов Филона Александрийского, комментатора Пятикнижия, старшего современника Христа, знатока Платона, пифагорейцев и стоиков, труды которого легли в самую основу христианского богословия, с этою его знаменитою цитатой, без которой ныне ни один толкователь Евангелия не может обойтись: «Логос равен Сыну Божьему, не изначален, но и не рожден». А возьмите Соломона бен Габриеля с его утверждением, что «знание есть цель существования человека!». Вспомните Иегуду Галеви из Толедо! Вспомните Моисея Маймонида, без которого европейская наука была бы не полна! А астроном Абрахам Иудейский! Косса, до сих пор слушавший не перебивая, тут не выдержал: — Предсказавший появление Мессии в 1358-м году? — высказал он, глядя в это холодновато-холеное лицо французского аристократа, милостиво впускающего в духовную жизнь Европы еврейскую мысль, как пускают, выхвалы ради, робкую провинциалку в роскошный княжеский особняк, в твердой уверенности, что «нас не убудет!» — Ну что ж! — слегка улыбнулся де Бар и остро глянул на Коссу, сощурясь. — И у гениев бывают смешные ошибки! Вы, кстати, сами, кажется, родились около этого времени. Не считаете себя Мессией? А имя Авраама Галеви знакомо вам? Именно его рукопись нашел в Испании наш дорогой Фламель, научившийся по ней превращать иные металлы в золото! И вспомните еще папу еврея Анаклета II! Нет, Ваше Святейшество, не улыбайтесь! Еврейскую мысль очень трудно отделить от европейской христианской мысли, как и отринуть нацело! Ну и, потом… — он чуть свысока глянул на Коссу: аристократ в серебряных сединах, герцог, на минуту вовсе позабывший о своем кардинальском звании, — и королям Европы, и самой церкви не безвыгоден союз с еврейскими банкирами! А следовательно, разумно было бы не устраивать этих немецких погромов и не губить источники своего обогащения! Добровольное крещение евреев, предпринятое в свое время де Луной, Бенедиктом XIII, было очень, очень многообещающим начинанием! Увы! Этому старому ослу, Бенедикту XIII предлагали всю Испанию и патриарший престол, а он уперся и сидит сейчас в Пенисколе, ничего не свершив! Подымите теперь вы, ваше святейшество, сей крест, и тогда римская курия могла бы возглавить процесс слияния или, хотя бы, союза иудейских мыслителей и финансистов с нашей католической церковью! — Он вновь посмотрел на Коссу слегка насмешливо и почти свысока, домолвив: — Я чуть было не сказал, вашей католической церковью! Слияния, при котором наше Сионское братство и могло бы, пускай к двухтысячному году, подчинить себе весь видимый мир, всю ойкумену, как говорят греки! И не забудьте, синьор Белланте! — Де Бар слегка приподнялся в кресле, усмешка слетела с его аристократического лица и в глазах явился угрожающий блеск: — Мы сделали все возможное для детей Гаспара я ваших племянников, пристроили Микеле, он теперь замещает старика Гаспара. Не забудьте и о вашей связи с де Бо! Даже не говоря о церковных делах, вы — наш, дорогой граф! Косса замер, вновь оглушенный. Они, оказывается, держали в своих тенетах всю его семью! А Жан Бургундский теперь, разумеется, им не нужен, ибо, поладив с англичанами, может со временем занять и Лангедок, и герцогство Барское, а затем и Прованс. Потому-то де Бару и не надобно коронование бургундского герцога королевской короной! А что же нужно тогда? Косса весь хищно подобрался, ибо почуял, что рядом с ним беда, и лицо этой беды сейчас откроет ему сам кардинал де Бар. (На что они надеются? На то, что смогут меня отравить?! Да, конечно!) А герцог де Бар продолжал говорить, чуть лениво, внимательно разглядывая Коссу: — Вообще, ваше святейшество, я думаю вы на собственной судьбе поняли, что надобен некий тайный союз, защищающий избранных, рыцарей духа, так сказать, от этой мятущейся безмысленной черни! Союз, дабы мы, избранные, не перебили друг друга в напрасных войнах, чему мы с вами сейчас, после Азенкура, где погибли оба моих брата и чуть не вся французская знать, были свидетелями! Должен, должен быть международный союз избранных! И ежели вы оправдаете наше доверие, то сможете, со временем, стать одним из Руководителей этого союза! Я говорю «стать», быть может, правильнее сказать — снизойти, а еще точнее — вы должны по праву занять это место! А будучи папой, главой католической церкви, вы могли бы тысячекратно ускорить этот процесс! Мы могли бы со временем отказаться и от войн, во всяком случае глупых войн, войн братьев по духу. А ежели черни так уж хочется время от времени проливать кровь — ну что ж! Можно будет и это организовать! Пусть убивают друг друга, но без участия избранных, которых мы обязаны сохранить для грядущих свершений! Вы от меня поедете в Экс-ан-Прованс, к Иоланте Арагонской. Я слышал, что вы были близки с ней и прежде… Иоланта была связана с покойным Фламелем и занимает далеко не последнее место в нашем братстве, почти такое же, какое занимала когда-то Бланка Наваррская. С нею вы можете говорить о наших делах совершенно откровенно. И обратите внимание на ее младшего сына, графа де Гиза! Он недавно помолвлен с дочерью герцога Лотарингского, не имеющего наследников мужского пола… Иного я вам не скажу, увидите и узнаете сами! Помните утверждения гностика Валентина, что существует три вида людей? Плотские люди, или толпа, простецы, душевные люди, способные к познанию, и, наконец, духовные люди, или пневматики, способные к познанию собственно Бога и истинному спасению. Я не утверждаю, конечно, что этими третьими являются только аристократы. Скажем, тот же Фламель должен быть отнесен именно к этой, высшей категории, но все-таки чаще всего аристократы духа рождаются в аристократических семьях, и вы сами являетесь примером тому! Во всяком случае не забывайте, что в ваших силах, как полагаю, и в ваших интересах, премного ускорить (или же замедлить!) процесс проникновения Сионского братства во все поры политической и духовной организации европейского мира, который ждет этого, который, дабы не погибнуть, должен подчиниться власти избранных, власти единой организации, тайной, но более могущественной, чем власть римских первосвященников! — Ваша светлость! — возразил Косса, решив титуловать де Бара его светским званием, как герцога. — Рыцари Сиона посвятили меня во многие тайны учения тамплиеров и… — Он замялся, но хозяин замка подхватил и понял его мысль на лету. — Я понимаю вас! — тотчас возразил де Бар. — Многое из того, что было открыто вам, очень трудно принять так сразу. Многое, и приняв, не стоит сообщать простецам! Вас беспокоит эта фраза, кажется, из Евангелия от Фомы: «Я умер только с виду. Это другой был на моем месте, и выпил желчь и уксус. Они побили меня тростником, но крест на своих плечах нес другой, Симон. На другого надели терновый венец. А я лишь улыбался их неведению». Увы, мессер Белланте, ежели вы позволите мне вас так называть, ложь во спасение, принятая некогда альбигойцами, существовала всегда, а легендам, как правило, народы верят больше, чем самой действительности! Я не зря вам напомнил гностика Валентина! Повторяю, мы представляем собою касту избранных! И вы вольны присоединиться или не присоединиться к ней, хотя, в последнем случае, вам надлежало бы забыть все сказанное нами до сих пор и забыть навечно! Я лично больше верю в кровь, — продолжал он задумчиво, — в наследственное благородство, ежели хотите, в породу! Я не согласен также с салическим правом, вытащенным на свет Божий нашими парижскими правоведами. Зачастую наследственные черты именно по женской линии передаются полнее всего. Сестра Карла Злого Бланка, или Бланш, как мы ее называем в своем кругу, недолгая супруга Филиппа VI, владела и алхимией, и астрономией, знала массу оккультных наук. Именно она откопала Николя Фламеля, и во всем была выше своего братца, который только и сумел подавить бунт мужиков, а затем нелепо сгореть в собственном замке… Династия Капетингов так или иначе обречена! Проклятие Жака Моле тяготеет над нею. А с детьми и внуками Иоланты на престоле Франции вновь побеждает кровь Меровингов, древних королей, владельцев Жизора. И в это я верю! И потому намерен усыновить младшего сына Иоланты, графа де Гиза, и передать ему после моей смерти герцогство Баруа, а с рукою дочери герцога Карла он получит и Лотарингию. И еще одно! — прибавил де Бар, подымаясь с кресла и тем показывая, что беседа приблизила к концу. — По дороге в Экс-ан-Прованс вы сможете навестить своих братьев. Старик Гаспар хочет хотя бы узреть вас еще раз перед смертью. Утешьте его! Повидайтесь с братьями и племянниками. Но о том, о чем говорилось тут, никому ни слова! Это, к сожалению, не совет, а приказ! Косса встретил всю свою собравшуюся воедино семью в замке де Бронкаса, мужа сестры. Было много шума, смеха, поцелуев и даже слез. Но уезжал он оттуда с тяжелым чувством. Груз чужой тайны мешал ему быть самим собою, а милые лица близких — постаревшей сестры, высохшего, уже готового к смерти Гаспара (действительно ждал и, верно, сразу после его отъезда умрет) были овеяны тенью последнего прощания. В глубине души он чуял, что видит близких в последний раз. С Микеле они уединились в день отъезда в глубине дальней аллеи сада. — Я должен тебе сказать! — затрудненно начал Бальтазар… — Не надо, брат! — прервал его Микеле. — Я все знаю, и не сужу, ни тебя, ни ее! Что было — было. И, знаешь, я даже не считаю это изменой. Мы слишком одна семья! И без тебя мы бы до сей поры сидели в тюрьме в Неаполе! Они кинулись в объятия друг к другу, судорожные объятия расстающихся навсегда братьев, вновь и тоже навсегда поверивших дружбе и любви. — Помнишь мать? — шептал Микеле. — Помнишь нашу Искию? Я и сейчас не могу забыть тамошнего дома, и этой синей воды вплоть до далекого Везувия! Он плакал, и у Коссы тоже неволею защипало в глазах. Сестру он на прощание прижал к своей груди. — Спасибо за сына! — прошептала она. — Спасибо за то, что ты сделал его кардиналом, а не пиратом! — И прибавила, отстраняясь: — Мы гордимся тобою, Бальтазар! Нам всем будет тебя не хватать! Он мог бы, конечно, пригласить своих наезжать к нему в Авиньон, мог бы, но не сказал. Он знал уже, что никогда туда не поедет. LV Залитый солнцем луг, стройные ряды тополей, уходящие вдаль, и далекие холмы с виноградниками, разграфленные оградами из густого колючего кустарника. В отверстые ради теплого весеннего дня широкие окна, на террасу дворца свободно вливается ветер, несущий ароматы весенних полей и леса, далекие звоны колоколов, еле видного храма и тоже далекое, протяжное мычание пасущихся стад. Сюда, на веранду, вынесены тяжелые столы и готические стулья с высокими резными спинками, на одном из которых сидит, лучше сказать «восседает», уже немолодая сановная дама. Впрочем, под слоем белил и румян понять, сколько ей лет, невозможно. Только твердый очерк властного лица да руки… Ах, эти руки лилейной белизны, но, увы, слегка сморщенные, слегка увядшие руки выдают возраст властной красавицы. На ней длинное, по моде времени, свободно облегающее платье, с рукавами-буфами, широкими у плеча, но узкими и короткими к запястью. Платье из струящегося бесценного шелка византийской работы. Лоб ее, опять же по моде, высоко подбрит и украшен снизкою крупных жемчужин. Волосы в тугих косах, перевитых нитями мелкого речного жемчуга, уложены в золотую сеть. Ожерелье из лалов и топазов, со вставкою черных жемчужин, украшает грудь. Пальцы ухоженных рук унизаны драгоценными перстнями, где и рубины, и яшма, и большой, величиною с лесной орех, алмаз, и даже римская камея, вделанная в серебро. Госпожа эта, свободно откинувшаяся в кресле, бросив руки на львиные подлокотники, — Иоланта Арагонская, вдова покойного Луи II Анжу, первая дама нынешнего королевского двора, точнее — королева-мать, по значению своему и влиянию на юного дофина, женатого на ее дочери, всячески утесняемого англичанами. (Герцог Бургундский, Жан, еще не убит на мосту Монтера. Это произойдет осенью 10 сентября, и его смерть спасет Францию от порабощения. Это уже близко, но так же неизвестно, как и вообще неизвестно грядущее. Вдова Луи II Анжу должна нынче опасаться всех.) Но тут, в Экс-ан-Провансе, Иоланта у себя дома. Сюда еще не добрались англичане, и неведомо еще, доберутся ли, а потому она так гордо восседает в кресле, так вальяжно распоряжается слугами, которые почтительно накрывают на стол, меняют скатерти, приносят новые перемены. Тут и петух в вине, и форель, и дичь, и жареные дрозды, и фрукты, и вина — французские и испанские, и засахаренный, покрытый тончайшим слоем серебра торт, и позолоченные конфеты, и разнообразное печенье, и все это для одного-единственного гостя. Остальные отъели и отпили давеча в большом парадном зале, назначенном для приемов высоких гостей, а сюда, на веранду, Иоланта удалилась, дабы поговорить с Бальтазаром Коссой, бывшим папой Иоанном XXIII и бывшим любовником своим, с глазу на глаз, без свидетелей. И обслуживают их лишь немногие, особенно верные Иоланте слуги, которые не предадут, не выдадут, не перескажут никому иному то, о чем говорится за этим столом, которые отвернутся и уйдут, ежели госпоже захочется вспомнить о былом, и не изумятся ничему, и не зазрят, хотя, впрочем, ныне для их госпожи пора амурных утех почти уже миновала. Иоланта глядит на Коссу чуть-чуть насмешливо или попросту добродушно — не понять! И угощает его тем и другим. Давеча, среди сановных гостей, Косса почти не мог есть, и Иоланта видела это, и понимала Коссу, и потому пригласила его теперь к этому изобильному столу и усердно потчует, сама лишь иногда кладя в рот черную маслину или розовую шейку креветки и отпивая из высокого венецианского бокала темное бургундское вино. Они уже обсудили, обсудили и отвергли невозможную возможность для Коссы сесть на авиньонский престол. И Иоланта чрезвычайно откровенно и просто предала сейчас и покойного мужа, и своего бургундского родича, не советуя Коссе пускаться в эти новые церковные авантюры. Да он и сам, видно по всему, не хочет того, и только уважение (уважение или боязнь?) к рыцарям Сиона, спасшим его от нового плена, заставляет Коссу обсуждать таковую возможность с Иолантой, выучившейся, с возрастом, решать не только постельные, но и политические дела государей. Испанское вино превосходно, превосходны и жареные дрозды. Над вазочкою с вареньем кружится заботливая пчела, и несколько ос, тихо присосавшись к засахаренному торту, воруют из-под носа королевское угощение. Теплый ветер ласково шевелит раздвинутые палевые занавесы, отделанные золотою нитью. И десятилетний мальчик, неожиданно вбежавший на веранду по широким каменным ступеням, замирает, узревши, что мать его, Иоланта, не одна. Он в коротком атласном камзоле, измазанном землей, и остроносых башмаках, украшенных золотыми пряжками. Его стройные крепкие ножки, обтянутые по-итальянски в штаны-чулки, тоже вымазанные травяною зеленью и глиной, беспокойно переминаются. Солнце, светившее с той стороны, окружило сияющей короной копну его пушистых, еще детских, спутанных волос, а разгоряченное румяное лицо одело легкою тенью. Большие, чуть расставленные глаза мальчика обращены к ним. Склонив голову, он пытливо рассматривает незнакомого гостя, и по юному лицу его, как легкие облака в летний день, бродят то мгновенная хмурь, то улыбка. — Кто это, мама? — наконец спрашивает он. — Поздоровайся с ним, Рене! — ласково возражает Иоланта. — Это папа римский, Иоанн XXIII! — Которого пленил Сигизмунд? — живо спросил мальчик, пытливо вглядываясь в лицо Бальтазара. — Тот самый! Теперь он освободился и едет домой! — Домой, это в Рим? — переспрашивает мальчик, складывая руки — принять благословение от важного гостя. Что-то неясное дрогнуло у Коссы в душе, когда он благословлял ребенка, произнося на классической латыни уставные слова. Захотелось почему-то привлечь этого мальчика к себе и расцеловать в обе щеки, а может и посадить на колени и рассказать что-нибудь о море, о пиратах, о дальних странах язычников и мусульман. Он едва сдержал этот свой невольный порыв. Иоланта смотрела на них, лукаво улыбаясь, произнесла чуть насмешливо и одновременно с ласковой гордостью: — Мой сын — Рене Анжу, граф де Гиз, принц Провансальский и Пьемонтский, законный наследник Арагона, Валенсии, Каталонии, Мальорки и Сардинии, будущий герцог де Бар и, надеюсь, герцог Лотарингский, а после старшего брата, ежели у того не будет наследников, король Неаполя и Сицилии, король Венгрии и король Иерусалима, ибо род его восходит по прямой к Годфруа Бульонскому и признан всеми правителями Европы! Мальчик отмахнулся от своих титулов, как от мухи, и кудри его, пронизанные солнцем, взметнулись сияющим ореолом вокруг головы: — Мама, я пойду? — просительно выговорил он. — Мы с мальчиками берем крепость! — И в голосе юного обладателя многих титулов прозвучала невольная мальчишеская гордость. — Беги! — разрешила мать. Иоланта чуть печально-задумчиво поглядела вслед стремительно убегавшему мальчику, недавно возведенному, по словам прежних рыцарей, в сан Великого магистра Сионского братства, и слегка приподняла украшенную перстнями, все еще прекрасную белую руку, останавливая царственным мановением вспыхнувший было в душе бывшего папы жаркий костер. — Не надо! — сказала она. — Вы постарели, Бальтазар! И нам обоим не стоит думать теперь о любовных безумствах! Но у меня остался замечательный подарок от вас, подарок на всю жизнь! Да, да, Рене — ваш сын! Он никогда не узнает об этом. И не должен узнать! — Иоланта сказала последние слова с нажимом и поглядела на Коссу царственно. Строго поглядела. — Что бы там ни говорили вам рыцари Сиона! Пусть у этого ребенка останется его собственная судьба, к добру или горестям, но наши беды и радости пусть пребудут и умрут вместе с нами! Я не знаю, насколько и в какой степени в Рене сохранилась, и могла ли сохраниться древняя кровь Меровингов! Возможно, ему очень повезло, что этой крови в нем нет совсем. Хотя и вы, Косса, через де Бо прикосновенны, говорят, к этой старинной легенде, к этому древнему проклятию! И что бы то ни думал мой милый Фламель, который сам верил в то, что научился делать золото, я не хочу, чтобы моего ребенка кто-то попытался уничтожить за то только, что римский первосвященник тысячу лет назад поддержал Пипина Короткого и династию Каролингов, а не Меровингов, в которой все эти Фродегонды, Брунгилъды и Австрохильды только и делали, что взапуски травили друг друга! Я и так уже не расстаюсь с «змеиным языком», подаренным мне Луи, и мечтаю достать для Рене рог единорога, чтобы и ему не страшиться отравителей! И королем Франции ему не надобно быть, иначе нынешняя война, которую и так уже называют Столетней, затянется на тысячу лет. Но пусть все его титулы остаются при нем навсегда! Прощайте, ваше святейшество! Прощайте, и простите меня, Бальтазар! А вас ждет — еще один, теперь уже мой, подарок — эта женщина, прибывшая только вчера, Има Давероне, подарившая вам саму себя без остатка! Берегите ее! В старости вам, мужчинам, женская опора нужнее, чем нам, женщинам, ваша любовь! Она легко, неуловимо изящным движением поднялась с кресла и протянула Бальтазару руку для поцелуя. Он распрямился, поцеловав ее пальцы и едва не уколовшись о перстень с алмазом, глянул ей в глаза прежним — почти прежним — разбойным взглядом своим, когда-то повергавшим в трепет всех женщин, рискнувших внимательно поглядеть Коссе в очи, и склонил голову: — Прощайте, королева! — И больше говорить стало не о чем, и надобно было уходить, и он ушел, сопровождаемый слугою, который вел его во флигель, где остановилась, по приглашению Иоланты, Има Давероне, еще не виденная им. Он только через плечо, издали, глянул в отверстие двери обширной веранды дворца. Иоланта стояла в дверях, не шевелясь, выпрямившись, прекрасная, как вырезанная из слоновой кости статуэтка, и продолжала смотреть на него, но не кивнула ему, даже не махнула рукой. И Косса так и унес с собой этот ее образ в его неподвижной красоте. LVI Има бросилась к нему с порога. Они обнялись и долго стояли так молча. И Бальтазар испытывал легкий стыд за свой давешний порыв, едва не бросивший его в объятия Иоланты. — Ты ел? — был первый вопрос Имы, когда они наконец вошли и уселись за стол. — Да, Иоланта накормила меня! — сказал он. — Она и сюда прислала блюда со своего стола, — промолвила Има и вдруг, опустив голову на руки, а руки уронив на скатерть стола, заплакала. — Я все продала… Я бедная.., — бормотала Има. — Я даже не знаю, смогу ли я тебя кормить! Косса бросился ее утешать, говорил что-то о Меди-чах, об Оддоне Колонне. (Как и на что жил он позже, во Флоренции, очень неясно. Одни источники говорят о роскоши и дворце, другие — об ужасающей бедности. Как там было на деле, мы, верно, никогда не узнаем.) Уже поздно ночью, после убогих, почти не получившихся ласк, пришлось даже вспомнить, по случаю, кастрированного Абеляра, двадцатипятилетняя жена которого после того ушла в монастырь. — А если бы и со мной совершили то же самое, что с Абеляром, — вопросил он Иму, стыдясь своей слабости, — ты бы тоже, как Элоиза, ушла в монастырь? — Глупый! Да неужели я бросила бы тебя! Вспомни, сколько я жила без тебя, без этого… А я была молода и не бесчувственна, как иные! Но мне нужен был только ты, ты один. И я готова была принять тебя всякого: и со всеми твоими любовницами, и без того, от чего они все сходили с ума. Неужели ты до сих пор не понял, что такое любовь? И что у нас, у женщин, это полное самоотречение! И потом, у Элоизы был сын от Абеляра, я не ведаю, что с ним сталось. Неужели она, мать, смогла оставить своего ребенка? Ночью Косса, многократно утешенный Имой, рассказывал ровным голосом, без выражения, лежа на спине и глядя в потолок, все то, что под страшною тайной сообщили ему рыцари Сиона. Что все Евангелия были отредактированы так, чтобы не раздражать римлян, был сильно обелен Пилат, на деле деспот, распявший тысячи людей в Иудее, почему и Иисус оказался столь кротким, каковым он не был никогда. Что у Христа был брат-близнец, что у Иисуса была, к тому же, и своя семья, жена и сын, и что иначе вочеловечиванье Спасителя было бы неполным, что женой этой была Мария Магдалина, Магдалеянка, женой, а отнюдь не жрицей свободной любви. Что Иосиф Аримафейский — богатый человек, был знаком с Пилатом и, видимо, дал взятку прокуратору, а потому Христа сняли с распятия живым, всего лишь потерявшим сознание. Возможно, и губка была подана ему с сонным зельем. (И, значит, никакого воскресения, как и вознесения, не было!). Что первоначально на иконах изображали не Марию, матерь Христа, а его супругу, Марию из Магдалы. Что Святой Грааль — это, скорее всего, кубок с кровью Иисуса, который Магдалина взяла с собой, когда, после казни Христа, уехала с сыном в южную Францию, тогдашнюю Галлию, куда еще задолго до того переселились евреи из колена Вениаминова, изгнанные родичами из Иудеи, уехавшие сперва в Аркадию, а потом в Галлию, где они слились с готами и дали начало королевской династии Меровингов, род которых восходит к самому Христу через его сына. (Хотя со Священным Граалем далеко не все ясно. Какая кровь, ежели Иисус уцелел или даже был заменен другим человеком?). И что римская церковь, поддержавшая узурпаторов-Каролингов, уже этим виновата перед наследниками Спасителя, Меровингами, династия которых рано или поздно должна быть восстановлена на престоле объединенной Европы — новой Римской империи или «империи духа». По этой легенде, принятой тамплиерами за истину, род Христа существует доднесь, и есть так называемая Сионская община, объединяющая потомков Меровингов, кровь которых сохранялась и в Лотарингской династии. И что юный Рене Анжуйский… Тут Има прервала его: — Далее не говори ничего, я догадываюсь! И не сужу тебя. Я виделась с Иолантой, она замечательная женщи на, с твердым характером, и я надеюсь, нет, верю, сумеет обеспечить своему сыну пристойное будущее! Косса редко, почти никогда не целовал рук своим любовницам, ежели это не диктовалось этикетом, но тут он взял руку многотерпеливой Имы и, закрыв глаза, прижал ее к своим губам. Оба молчали. И так, молча, лежали рядом долго-долго, пока Има не заговорила вновь: — Бальтазар! Это же страшно! Значит, они отрицают крестную смерть Спасителя и отказывают ему в воскресении, а нам всем — в надежде на тот, лучший мир! Еще один обман из миллиона подобных обманов! Еще одна тайная община, плетущая свои интриги среди обманутого ими человечества… Стоит ли жить, ежели все было так? Стоит ли жить и надеяться на хотя бы загробное воздаяние, ежели его не будет? Ежели не было воскресения! Тогда остается служить дьяволу, полагая его одного создателем мира, а мы все.., а нас всех… Нет, нет, нет! Это ложь, и мне страшно, Бальтазар! Он долго молчит, прежде чем ответить ей. Наконец, заговаривает глухо, по-прежнему глядя куда-то вверх, в темный нависший потолок: — Ты права, Има. Да я никогда и не верил им! Хотелось выбраться из тюрьмы, хотелось уцелеть… Я еще мог бы, возможно, попробовать стать папой, чтобы сделать Рене королем, но ежели сама Иоланта не хочет того… Тот самый Абеляр говорит, что нет ни одного учения, в коем не содержалось бы хоть крупицы истины. А человеческий поступок, сам по себе, не является злым или добрым, но становится таковым в зависимости от интенции субъекта, от намерения, которое или противоречит, или вполне согласуется с его убеждениями. Поэтому грех — это поступок, содеянный человеком вопреки его убеждению. Даже язычники, преследовавшие Христа, не совершили никакого греха, ибо они не действовали при этом вопреки своим убеждениям и совести. Так вот! В конце концов я не знаю, как проходила казнь Иисуса. Но я знаю, нет, не верю, но именно знаю, что Он был! И были святые. И я, перечитывая Августина, присланного тобой, понял, что по-иному не могло быть. Вера — тьмы, и тьмы христиан, легионы мучеников, отдавших жизнь за Него, толпы молящихся, которым я когда-то продавал отпущение грехов… Но они-то были, те, которые с верою покупали эти бумаги! И были те, что пошли в Крестовый поход, освобождать гроб Господень! И этого всего у нас невозможно отнять! Ибо сомневаться можно во всем, сомневаться можно и в том, что вообще была история, и об этом пишет Августин в последних главах своей «Исповеди»… И еще я скажу: вера материальна! Она принуждает нас к действию, она заставляет иногда отдавать саму жизнь. И что же, не было и этих жизней, отданных за Христа?! А не может ли быть так, что и была ложная смерть на кресте, была и подмена, и замена, и все это, однако, было предназначено свыше? Откуда мы знаем намерения и пути Божества, откуда мы знаем хоть что-нибудь? И как мы смеем, мы, католики, судить о высшей силе по образу и подобию нашему? Как смеем полагать, что глава церкви и есть наместник самого Господа на Земле или хотя бы Святого Петра, что, в сущности, безразлично! И ежели мы имеем право полагать, вернее, когда мы начинаем думать, что вольны полагать о тайне Божества, тогда-то и происходят все те земные мерзости, от которых мы не можем избавиться вот уже четырнадцать столетий! И к чему приведет этот Сион? К слиянию вер? К осознанию единого Бога, или к победе одной из религий, скорее всего иудаизма, вовсе отрицающего Христа. И, кстати, к победе еврейских банков над христианскими, ибо они крепче держатся друг за друга, и в поколениях не теряют этой связи — связи времен! А я не ведаю даже, могу ли целиком положиться на дом Медичи в днешней нашей с тобою трудноте. Но авиньонским папою я все же не стану. Хватит! Как-нибудь проживем! Много ли надо двум состарившимся любовникам на склоне лет! А когда уйдут и те, плотские силы, мы с тобою поступим в монастыри, расположенные где-нибудь рядом. И наша связь, наш брак, наше духовное дружество продолжится уже вбезгрешном молитвенном бытии. Косса умолк. Има молча плакала, прижавшись к его плечу, и все не могла унять своих светлых струящихся слез. — Я не знаю, как отнесутся ко мне рыцари Сиона, — домолвил Косса тихонько. — Возможно, я многим рискую сейчас! Но мы поедем с тобою прямо к Мартину V. Говорят, Колонна сейчас во Флоренции, ибо папская область еще не отвоевана, и в Риме идут бои. Поедем к новому папе, и я паду ему в ноги и скажу, что отрекаюсь от дальнейшей борьбы! И будь что будет. Пусть хотя бы последние годы мы проживем с тобою счастливо и в покое, которого нам, ни тебе, ни мне, так не хватало всю жизнь! LVII В Савойе удалось достать у местных ломбардцев деньги и купить коляску и упряжку коней. Ехали вчетвером: Има со служанкой, Косса и нанятый им возничий, по-видимому беглый солдат-француз, который довез их до границы с Миланом, а там, ночью, выпряг жеребца из коляски и ускакал на нем, прихватив кошелек Коссы с жалкими остатними флоринами, плащ и мешок с провизией. Слава Богу, остались коляска и второй конь, которых удалось продать за полцены, после чего отправились в путь уже на телеге, попутным транспортом. Следовало добраться до Алессандрии, где имелась контора Джованни д’Аверардо, в которой надеялись получить средства на дальнейшую дорогу от Алессандрии до Генуи. Не хотелось расставаться с дорогим ожерельем Имы и мужским золотым перстнем Коссы (то и другое было подарками Иоланты Арагонской). И голодали, и пешком шли, и уже показалось, что — все! Но верная служанка Имы, когда уже обсуждали, где и кому продать драгоценности, молча задрала тяжелую юбку и достала из потайного кармана тряпицу, в которую были завернуты четыре золотых флорина — давний подарок госпожи. И на каменном крестьянском лице женщины, когда она увидела, как обрадовались ее хозяева, мелькнула тень довольной улыбки. — И подумать только! — произнес задумчиво Бальтазар, когда они ели хлеб, рыбу и жареные каштаны в придорожной таверне. — Подумать только, что в Авиньоне меня ждет дворец, полный снеди и дорогой утвари, слуги, лошади, драгоценности! — До сих пор? — не поверила Има. — До сих пор! — кивнул головой Бальтазар, прибавив: — И это самое страшное! Служанка Имы, Лаудамия, вертела головой, взглядывая то на Коссу, то на хозяйку, ничего толком не понимая. — С тобой говорили, Бальтазар?! — вопросила Има с ужасом. — Да! — промолвил он. И промолвил так, что Има не рискнула более ни о чем расспрашивать. И только ночью, когда улеглись на соломе в сарае, рядом с хозяйскою скотиной (крепко пахло конским потом, сыромятью, навозом и мочой), Има спросила, прижимаясь к Коссе: — До Флоренции-то хоть доедем? И опять он ответил, помолчав, угрюмо, не смягчая ничего: — Не ведаю! — И добавил, через время: — Ты же сама не хотела… — Да, да, Бальтазар! Да! — торопливо перебила она и, обхватив, прижала к себе его голову: — Я и умирать буду только с тобой! — промолвила тихонько. Косса сильнее прижал ее к себе, улыбнувшись в темноте. Глухо замычала корова, вздрагивали, перебирая копытами лошади. Заблеяла спросонья коза. «Святое семейство по пути в Италию! — подумал он. — Нам не хватает только новорожденного!» Его задержали уже после Алессандрии, где Косса было облегченно вздохнул. В конторе Медичи удалось получить деньги, и они вновь ехали в коляске о-дву конь. Косса расслабился и не сразу понял, что коляска свернула с дороги и они забираются куда-то «совсем не туда», в отроги Лигурийских Альп. Возница на вопросы не отвечал, как будто бы ничего не слышал, а появившиеся сзади вооруженные всадники, сперва двое, а потом еще четверо, полностью исключили всякую попытку бегства. Подъехали к какой-то каменной старой, наполовину разваленной мызе. Косса сам выпрыгнул из коляски, сделав знак женщинам подождать. Хмурый рыцарь, спешившись, приветствовал его словами «Ваше святейшество». Косса ответил ему склонением головы. Внутри за прокопченным, потемнелым деревенским столом сидели четверо. Они враз подняли головы и обозрели Коссу молча, без улыбок. Он сам взял тяжелое деревенское кресло и сел, расставив ноги, готовый вскочить и драться. (Нож, спрятанный под платьем, у него не догадались отобрать.) — Почему я еду к Мартину V? — вопросил Косса, решившись сразу взять инициативу в свои руки. — А мог ли я поступить иначе? Ежели мне суждено стать папой, я должен обязательно побывать в Италии. Возможно, и даже обязательно, поговорить с Оддоне Колонной, иначе, ежели бы я поехал прямо в Авиньон, я разделил бы участь Петра де Луна, а это не надобно никому, даже вам! — Бальтазар говорил, выпрямляясь и смело глядя на хмурых рыцарей разбойным взглядом своих широко расставленных глаз. — Меня не станет признавать никто, и сам герцог Бургундский поведет войска, вышибать меня из Авиньона! А там явится, Сигизмунд, и я вновь окажусь в какой-нибудь очередной немецкой подземельной темнице, прикованным на цепь, уже без надежды освобождения! В Италии у меня есть войско, в Риме правит мой кардинал. Мне надо увидеть их всех, мне надо договориться с кондотьерами Браччо да Монтоне и Тартальей, с епископами, с кардиналами, меня ждет Луиджи да Прато, наконец! А вам неплохо бы выяснить, как ко мне отнесется Англия! Генри Бьюфорт и Генрих V! И я, черт возьми, не ведаю еще, чем кончатся мои переговоры с Оддоне Колонной и как скоро я смогу перебраться в ваш Авиньон! Почему не допустить иной возможности, что Оддоне так или иначе уступит мне папский престол?! Рыцари молча переглянулись. Потом, разом, встали и вышли друг за другом в низкую внутреннюю дверь. Лишь последний из них, повернувшись, строго изрек: — Обо всем этом следовало сообщить нам еще в Бургундии! — А я мог? Знал?! — кинул Косса вдогонку, уже понимая, что почти выиграл, и ежели его не решат немедленно уморить, то немедленно же и отпустят. Отпустили. Хотя совещались довольно долго. И, видимо, спорили. Но, поспорив, однако, пришли к какому-то единому соглашению. Когда Коссе, прежний рыцарь, разрешил выйти, он застал удивительную картину: невесть откуда взявшиеся слуги грузили в его коляску плетенки козьего сыра, оплетенные бутыли с вином, окорок, копченых угрей, связки лука, лимоны, смоквы, фиги, мешок с хлебом — и все это так же молча и споро. Потом, расступись, низко поклонились Коссе, помогли развернуть коляску и исчезли, как не были. Прежний рыцарь на коне один остался рядом с повозкой. Он так же молча проводил экипаж до дороги, вымолвив: — Прощайте, ваше святейшество! Не забывайте про нас! — И поскакал назад. Они ехали молча почти час. Потом возница, не поворачивая головы, произнес: — Простите, хозяин! Меня грозились убить, ежели подам вам какой знак! Дак потому… — Да, да, понимаю! — отозвался Косса, уверенный теперь, что и слуга его, нанятый в Алессандрии, принадлежит к той же тайной организации, и говорить о чем-то серьезном с ним и при нем, во всяком случае, не стоит. Он даже подумал, когда они остановились перекусить, — не отравлено ли вино, которым его снабдили? Но слуга спокойно взял и, не задумываясь, выпил свой кубок, и это несколько успокоило Коссу. «Они мне поверили!» — подумал он. Ночью Има, прижимаясь к Бальтазару (удалось остановиться в гостинице, и даже достать отдельную комнату с широкой постелью, периной и простынями), прошептала, обнимая его: — Я боюсь, Бальтазар! — Я тоже боюсь! — молвил он сумрачно. — Спи! Нам обязательно надо добраться до Флоренции! В Генуе их ждало письмо от Джованни д’Аверардо Медичи и пизанская галера, капитану которой был дан приказ дождаться Коссы и отвезти его в Пизу. Из гостиницы они, расплатившись с возчиком, на всякий случай сразу же перебрались на корабль. Уже через два дня Косса стоял на качающейся палубе, глядя на удалявшуюся, как бы тонущую вдали Геную, с удовольствием вдыхая голубой и туманный, незримо приправленный ароматами хвои воздух, и слезы навертывались на глаза: мимо них проходил седой и аквамариново-синий итальянский берег, и сколько же надо было пережить и претерпеть — Боже мой! — чтобы понять, как ты любишь эту землю! Эту свою и единственную родину, где люди будут вечно ссориться и убивать друг друга, грабить и рубить головы, суетиться и торговать, спорить из-за наследства, покупать дома и оружие, только за рубежами Италии понимая, что они все, все-таки, одно, «ломбардцы» или «фряги», не чужие только друг другу, как бы долго не приходилось им быть вдали от итальянской родимой стороны… И как готов он отдать все на свете, чтобы она была спасена! В Пизе его ожидали лошади и новое послание Медичи, кратко извещавшее о найме дома в пригороде Флоренции, с просьбой довериться возничему и ничего не предпринимать, ни с кем не видеться, даже с папой Мартином V, до встречи с самим Джованни д’Аверардо. Косса, достаточно умудренный давешним столкновением с рыцарями Сиона, прочтя это, понятливо склонил голову. Ехать надо было немедленно, и они с Имой, лишь с фасада, и то мельком оглядели то палаццо, где десять лет назад (всего-то десять лет!) испытали короткое и столь страшно оборванное счастье встречи… И вот уже и баптистерий, и собор, и сама падающая башня Пизы скрываются в отдалении, и колеса тарахтят на ухабах и выбоинах пути. Служанка спит, прикорнув в углу, а Косса с Имой, сидя друг против друга, молча улыбаются, на время забыв о бремени днешних забот. И кругом — бушующая весна, все распустилось, расцвело, поля покрыты буйной зеленью. Цветут деревья, и что-то уже поспевает. Вон, как заботливо, склонясь к земле и выставив обтянутые грубой тканью зады, возятся в огородах крестьянки. Земля неутомимо рождает, вновь и вновь, и сами они будут рожать и рожать, в полтора года по ребенку, и ни войны, ни голод, ни чума не прекратят этого постоянного спасительного жизнетворения! …Сан-Миниато, Эмполи, Джинестра… И уже сухо во рту, и уже скоро! Вон за тем поворотом откроется в долине Арно город, давший жизнь едва ли не всем талантам и гениям, прославившим Италию по всему миру. Воистину великий город! Косса не почуял даже, как у него увлажнились глаза, когда зубчатая преграда стен и подымавшиеся над ними башни и купола заполонили окоем. Его ожидают трудные встречи и непростые переговоры, его участь еще далеко не ясна… И все-таки, все же! Има наклоняется к нему и надушенным платком вытирает бегущие по его щекам слезы. Она понимает все, и не утешает его — молчит. Что ждет их впереди? Одиночество? Старость? Беды? Или заря новой жизни, новых, и уже мудрых свершений? Ведь ему еще нет даже шестидесяти! Они останавливаются, не въезжая в город. Сворачивают к спрятанному в густых тополях каменному дому со львами на фронтоне. Их ждут двое слуг и улыбающаяся пожилая женщина, нанятые Джованни д’Аверардо. Их бережно выводят из коляски, им готовы комнаты, их ожидает обед, они дома. Господи! Дома и у себя! Дом нанят с мебелью. Впрочем, им пока не до осмотра комнат! В кухне, на каменном полу — кади с горячей водой, стоят лохани. Можно вымыться с мылом, сменить дорожное платье, из которого тут же принимаются выжаривать вшей. О, это чудесное ощущение чистоты! Тело отдыхает, уже нет въедливых насекомых, от которых невозможно избавиться, кочуя по постоялым дворам. Мягкое белье ласкает кожу. А обеденный стол! Расписная, тонкой работы, керамика, столовое серебро, двоезубые вилки, хрусталь. Светлое местное вино, жареная камбала, отвычные итальянские макароны с острым соусом. Наверно, только потеряв надолго все эти нехитрые блага, начинаешь их ценить по-настоящему! И после, слегка отяжелев от еды (начинает наваливать дорожная усталость), Косса лежит, скинув сапоги и верхнее платье на постели, и Има пробирается к нему: «Я полежу с тобою!» И тоже, скинув верхнее, ложится рядом, и они замирают, два уже очень немолодых человека, на мал час позволяющие себе забыть о том, что жизнь и трудна и горька. Джованни д’Аверардо Медичи присылает за ним крытую коляску, когда уже наступает ночь, и на колдовском небе Флоренции зажигается, неисчислимою россыпью самоцветов звездный полог. Явно, он боится довременной огласки, потому и темнота, и крытый экипаж, потому и нечаянно проблеснувший золотой, сунутый воротней охране. …Все тот же старый дом, впрочем, кажется, слегка перестроенный — не поймешь в темноте! Тот же сводчатый кабинет, стены которого нынче отделаны каменной мозаикой, а на задней стене картина кого-то из крупных мастеров, повествующая о торжествах во Флоренции по случаю знаменитой памятной победы гвельфов над гибеллинами при Кампальдино в 1289-м году: конница, череда ликующих горожан, игрушечные башни и зеленые флорентийские холмы на заднем плане, на фоне которых — развевающиеся знамена и пестрые штандарты победно возвращающихся войск Флорентийской республики. Они садятся, и д’Аверардо, не тратя лишних слов, горбясь и пряча кисти худых рук с нервными и чуткими пальцами в мягкое сукно рукавов широкой, по моде прежнего столетия, одежды, начинает излагать дела фирмы: — Мы заплатили тридцать восемь тысяч флоринов Людвигу Пфальцскому. Кроме того, ваши кондотьеры до сих пор получают деньги на солдат из нашего совместного банка. Госпожа Давероне, как я слышал, совсем разорена? Во всяком случае, я выкупил ее землю и виноградники. Вот бумаги и купчая на ее имя. А поступлений от индульгенций и из Болонского экзархата уже нет! Если бы вы остались папой, мессер Косса! Если бы остались! — Что же я сейчас могу получить? — Оплату содержания и наем дома, за сорок золотых в месяц, я взял на себя. Вполне приличный дворец. Кроме того, контора может посодействовать в получении пребенды, ежели вы договоритесь с Мартином V. Мессер Косса! Поймите меня, ради Бога! Я делаю, что могу, но я не могу разрушить всю, с таким трудом созданную финансовую систему! Я не хочу оказаться в положении Барди! Доходы будут, будут поступать своею чередой! И вот увидите, доходы более чем приличные! Вот по этим бумагам и бухгалтерским книгам вы можете уяснить себе, куда и в какие предприятия вложены ваши деньги. Косса задумчиво просматривал и перебирал, вникая, счета и бумаги. Увы! Джованни был прав, очень и очень прав! — Так что же, выходит, я разорен? — хмуро вопросил он, отлагая документы. (И не было сказано «подлец», это Ринальдо дельи Альбицци выдумал, да и то, когда Козимо Медичи перенял у него власть над городом.) — Ну не совсем, не совсем! — возражает д’Аверардо с лукавинкой в глазах. — Расплачиваясь с Людвигом, я пустил в ход королевские заемные грамоты, получил золото в Голландском банке и в банках немецких земель, и даже в Праге, где мне, по неуверенному времени, уступили тридцать процентов. Сверх того, мы воспользовались падением курса экю во Франции… Поработать пришлось! Я посчитал на досуге: деньги для вас собирали четыреста семьдесят два человека, не считая меня с Козимо! К тому же мы предоставили кредит Сигизмунду, за право собирать налоги в Баварии, и на сегодняшний день уже почти вернули себе все затраты. Таким образом, мы заплатили всего десять, ежели быть точным, одиннадцать тысяч из тридцати восьми, остальное заплатил Сигизмунд, хотя он сам не подозревает об этом! Джованни чуть улыбнулся, пряча бумаги, и на миг даже помолодел. — А проценты? — Проценты идут на оплату армии Браччо да Монтоне, и, на мой взгляд, это разумное помещение капитала. Браччо, безусловно, предан вам, мессер! Косса смотрел на него, на его сухие руки, перебиравшие листы грамот и договоров, в которых была жизнь — его жизнь! На сосредоточенное сухощавое лицо, этого, уже достаточно старого финансиста, и вдруг его словно облило горячим жаром. Он понял, что этот человек честен, предельно честен с ним и, ежели это можно сказать про банкира, является ему другом! Косса не сделал ни движения, ни жеста, но Джованни д’Аверардо, кажется, понял. Поднял на Коссу посветлевший мгновенный взгляд и сказал с промельком улыбки: — Я послал к вам, в ваше новое жилище, кое-что из еды! Госпожа Давероне (он упорно называл Иму ее девическим именем) извещена и сейчас готовит стол. Мы намерены вместе отпраздновать ваше возвращение! — И добавил, пряча глаза: — В узком кругу, не обессудьте, мессер! Новый папа еще не извещен нами о вашем приезде, хотя не удивлюсь, ежели его известили другие. А госпожа Има, — не обижайтесь на меня! Госпожа Има… Боннаккорсо Питти, слышно, возвращается из Сан-Джиминьяно, где он был на должности подеста, и его прочат в число чиновников честности, или целомудрия. Этот Питти родич покойного Мазо Альбицци, он женат на дочери его брата Луки и, ежели помните, он просил вас в свое время о бенефиции для своего родича, и вы ему отказали. Боннаккорсо человек упорный и мстительный. Я дважды был вместе с ним в совете десяти и знаю его хорошо! Вряд ли он забыл ту давнюю обиду и в должности чиновника честности, обязанного заботиться о нравственности граждан, поскольку донна Има не является вашей законной супругой… Ну, вы понимаете сами! Поэтому мне приходится быть предельно осторожным и как можно скорее устроить вашу встречу с Оддоне Колонной, как можно скорее! Пока Питти сам не сделал доклада в синьорию о вашем возвращении! И не потребовал удалить вас из города… Бальтазар слушал Джованни д’Аверардо со странным чувством, не возмущения, нет, а почти радости! Все возвращалось на круги своя! И эта постоянная грызня, взаимные доносы, вся эта обычная жизнь великой Флоренции, вновь обрушенная на него, все эти советы, комиссии, республиканские выборные должности, вплоть до гонфалоньера справедливости, вся эта неистовая борьба самолюбий, которая, в конце концов все-таки выливается в согласное единство действий всего города — все это было таким близким и таким родным! Своим! Питти, Боннаккорсо Питти… — Это тот Питти, который постоянно ездил ко французскому двору и вел обширную игру в кости, то выигрывая, то продуваясь в пух? — Чаще выигрывая! — поправил Джованни с лукаво блеснувшим взором. — Сумел обеспечить своих детей, покупает дома и земли! Дружба с Альбицци очень помогает ему! А иные? — хотелось спросить Бальтазара. Какова судьба рукописей Саккетти, что поделывает Никколо Никколи? Хотелось вопросить о многом: кто жив, кто умер, кто возвысился, кто упал? Но он только спросил: — Я помню ваш кассоне с росписью, что-то его не видно нынче? — Да, — отозвался Джованни. — В доме был пожар, пострадало многое. Что-то пришлось и заменить! — Явно, хозяин не помнил своего сундука так, как его запомнил Косса. — И еще одно! — домолвил Джованни д’Аверардо, кутая руки в рукава: — Я приведу вам гостя, вашего хорошего знакомого! Кого — не скажу! Пусть это будет моим маленьким секретом и подарком для вас! LVIII Гостем, неведомым для Коссы, оказался его старый секретарь и друг, Леонардо Бруни, прозываемый Аретино, следы которого Косса потерял еще в Констанце, накануне своего осуждения. Этот сорокапятилетний, уже знаменитый человек, сочинения которого переписывали для себя многие и многие, робко стоял вверху лестницы и смотрел на подымавшегося по ступеням Коссу, чуть-чуть напоминал в этот момент нашкодившего мальчишку. Косса улыбнулся прежней своей, волчьей и одновременно манящей улыбкой: «Здравствуй, Леонардо!» Аретино сделал шаг, другой, лихорадочно краснея, и упал в объятия Коссы. — Простите, простите! — бормотал он. — Я действительно ничего не мог сделать! Даже если бы я тогда не уехал во Флоренцию. Ни меня, ни Поджо даже не пустили бы на собор во время суда! Косса пожал плечами, ответил как можно небрежнее: — И я не сужу Поджо, который уехал вместе с архиепископом Майнцским, когда сам архиепископ, курфюрст, владетель огромной области, в которую, кстати, входит и констанцское епископство, предпочел покинуть город и меня! Козимо (который Констанцу не покинул и попал в тюрьму), улыбаясь, стоял рядом. Выбежала Има, раскрасневшаяся, счастливая: — Да полно вам! Зачем тут-то, в прихожей! За столом поговорите! Стол, действительно, был роскошен. В ярком пламени высоких витых свечей сверкали серебро и хрусталь, громоздились сосуды и блюда, иные под крышками, из-под которых подымался аппетитный пар, а в самой середине стола красовалась, нарезанная кругами, отливающими опалом и янтарем, волжская осетрина холодного копчения, и стояла, в горшочках, русская черная икра — деликатес тогдашних, да и последующих, вплоть до нашего, веков. Джованни, потирая руки, сказывал, довольный сам собой, как удалось достать прямо с генуэзской каракки, пришедшей в Ливорно из Кафы, редкий дорогой товар, бочонок икры и три бочонка осетрины, и как у него тотчас объявились выгодные покупатели и на то, и на другое. Само собою, и папе Мартину V уже был послан подарок, с извещением о прибытии Бальтазара Коссы. Расселись, усадив во главу стола Иму, рвавшуюся было подавать явства, вкупе со служанкой. Тотчас привезенный с собою Джованни д’Аверардо слуга тактично и споро принялся помогать Лаудамии. Временно наступила та сосредоточенная тишина, которая сопровождает поначалу каждое застолье: «уста жуют». Молча опорожнялись кубки, опустошалась посуда. Разумеется, к икре и осетрине потянулись все, и тут как было не коснуться морских дел Флорентийской республики! А с них, насытив первый голод, вновь вернулись к тягостному прошлому, к политике Сигизмунда, предавшего Коссу. — В Констанце все было подготовлено заранее! — горячился Аретино. — И дальше покатилось само собой! Ежели бы д’Альи с Жерсоном не включили чехов в немецкую нацию, все пошло иначе! Ведь когда прибыли, наконец, испанцы, тотчас был организован пятый, испанский отдел! А почему не организовали богемского? Славяне — поляки, чехи, а с ними и венгры, в конце концов — могли бы составить особую, шестую «нацию». — И тогда Гусу обязательно дали бы возможность говорить! — подал голос доныне молчавший Козимо. — И суд над ним мог пойти совсем по-иному! — Согласитесь, ваше святейшество, — досказал Аретино, — дали возможность расправиться с чехами, тот же Доменичи, назавтра, расправляется с вами. И тоже требовал костра! — Но можно ли было противоречить Сигизмунду? — подал осторожный голос старый Джованни. Аретино запальчиво возразил: — Против всего собора и Сигизмунд бы не пошел! — В осуждении Гуса я виноват больше всех! — выговаривает Косса, хмурясь. — Отлагали реформу церкви за счет расправы с еретиками. Когда отыгрываешься на других, это рано или поздно ударяет по тебе. С годами что-то начинаешь понимать, чего не понимал ранее. И мы еще хлебнем лиха со славянским вопросом и со схизматиками, ибо далеко не ясно, правы ли мы, стараясь переложить свои грехи на них, вместо того чтобы возлюбить друг друга по слову Христа! Сторонники Гуса, поднявшие восстание в Праге, требуют причащения под двумя видами, так, как это принято у восточных христиан… Одним Доменичи или фон Нимом с его поносной историей всего не объяснишь! Не надо забывать о войне Англии с Францией, о спорах вокруг Бенедикта в Испании, о позорном провале миссии Сигизмунда в Англии, когда непрошеного миротворца у самого причала грубо спросили, чего ему нужно тут? И не выделили ни средств, ни корабля на обратную дорогу. Так что «миротворец» добирался домой, закладывая драгоценности, да еще был вынужден подписать договор с англичанами, направленный против французской короны, дабы попросту не угодить в плен. — А наши дела? — вновь вмешался молодой Козимо Медичи, и разговор стал всеобщим: — Наши споры с Венецией, и Венеции с Миланом! — Многолетняя пря вокруг Пизы и Лукки! — Неаполь! — Малатеста! — Гонзаги! — А можно ли хотя бы притушить споры Флорентийской республики и патримония Святого Петра? — И вот результат! — Все зло в деспотии, — вновь поднимает голос Аретино. — Император Сигизмунд доказал это блестяще! Я считаю, что и доныне, многими воспеваемый Юлий Цезарь был губителем своей родины. Цезарь и Август совершили великое преступление, похоронив республику! Дабы исключить произвол власти, гнет бюрократии и самоуправство сильных, нужна демократия, и только она! Выборность магистратов сверху донизу, как в Великом Риме во времена республики! И в этом смысле наша Флоренция может послужить образцом для всего мира! У нас создана первая народная конституция, «primo popolo». «Установления справедливости» навсегда покончили с всесилием знати! Высшие лица — подеста, капитаны — избираемы на краткие сроки и не могут захватить власть. Сверх того, выше их — институт старейшин, анцианов. Власть была передана в руки консулов и народных советов, большого и малого. Создана синьория, совет приоров, народное ополчение во главе с гонфалоньерами. Создана гибкая система управления страной! Кстати, республике нужны не наемные кондотьеры, как повелось нынче у нас, но постоянная армия, в военное время охраняющая государство, а в мирное — слабых граждан от возможных притеснений знати. Еще со времен римской республики флорентийцы в высшей степени любят свободу и крайне враждебны тиранам, даже и теперь! Почему и отобрали у грандов право на замещение государственных должностей! Конституция Флоренции — одна из лучших в мире, и что бы ни говорилось, что бы, порою, ни делалось у нас, все-таки Флоренция — идеальное государство! В нем, во-первых, приложена всяческая забота, чтобы право считалось в государстве в высшей степени священным, без чего никакое государство не может существовать, и даже называться таким именем; во-вторых — забота о том, чтобы была свобода, существовать без которой этот народ никогда не считал возможным. К соединению законности и свободы, как некоему знамени или пристани, направляются все учреждения и мероприятия этой республики! И вот результат: во Флоренции самый чистый итальянский язык, который составил основу народной речи всех наших писателей! Истинные науки процветают только здесь! Лучшие сукна производятся тоже здесь! Самая устойчивая валюта во всем мире — наш золотой флорин! Только здесь рождаются истинные таланты! Флоренция может гордиться именами гениев, таких, как Данте, Петрарка, Боккаччо, Чимабуэ, Джотто! Наши граждане, по словам великого Данте, «к доблести и к знанью рождены!». Пламенная речь Леонардо Бруни на несколько долгих мгновений покорила всех. Но вот Козимо Медичи, покачивая головой, разлепил уста: — Не забудем только, что Боккаччо, по сути, образовался в Неаполе, Петрарка — в Авиньоне, а учился во Франции и в Болонье, и позже, переезжая из города в город, во Флоренцию приехать так и не захотел. А Данте мы сами выгнали и не позволили ему возвратиться, поступив с ним почти так, как афиняне поступили с Сократом. И умер он в Равенне, там и его могила, к которой веками будут приходить на поклон люди изо всех земель… В Равенне, а не у нас! Римскую демократию, о которой ты с таким восторгом говоришь, защищал против Юлия Цезаря Помпеи, и неизвестно, чем кончилось бы дело, одолей Помпеи Цезаря? Не тем ли же самым установлением императорской власти? Ведь еще Сулла, по сути, уже сокрушил республику, взявши штурмом Рим, подобно нашему Фаринате дельи Уберти! А самый блестящий век древних Афин, когда был воздвигнут Парфенон, когда творили великие, едва ли не весь обязан усилиям и покровительству Перикла! Тут и родитель Козимо вступил в спор. Тщательно подбирая слова, дабы не обидеть ни гостя (Аретино), ни хозяина (Коссу), заговорил: — Здесь, за этим столом, в своем узком кругу, давайте признаемся друг другу, что демократия никогда не была властью для всех и даже властью большинства никогда не являлась! Вспомните, сколько в многолюдных Афинах при Перикле набралось полноправных афинских граждан! Горсть! То же самое и у нас! Правят во Флоренции, по существу, представители семи старших цехов, по чести даже пяти. А кто является полноправным членом цеха? Владелец, фактор, квалифицированные мастера, к тому же обязательно — жители Флоренции. Ведь чернорабочие, чомпи, которых подавляющее большинство, уже не входят в цеховую организацию! А мелкие торговцы, разносчики и прочий городской люд? Сорок лет назад наша фамилия попыталась помочь «тощему народу» получить больше прав! Сальвестро Медичи приложил к тому немало сил! А чем кончилось? Босяк Микеле Ландо сам перешел на сторону «жирного народа», как делает всякий разбогатевший бедняк, а Сальвестро едва уцелел, вовремя отойдя в сторону. — Отец! — вполголоса вмешался Козимо с некоторым укором. — Но Сальвестро получил доходы с лавок Старого моста, а это шестьсот флоринов в год! — Как получил, так и потерял! — возразил Джованни. — И вдобавок, едва не потерял свою голову! Чомпи были разгромлены, младшие цеха закрыты, а власть целиком вернулась к «жирному народу» и сейчас находится в руках Ринальдо Альбицци, Строцци и Никколо Гоццано — это не воля большинства! — Согласен! — не уступил Аретино. — Но это уклонение от истины. Не забудь, что Сократа судил олигархический совет сорока, установленный после войны со Спартой и частичного крушения афинской демократии! И все наши беды происходят от порчи первоначальных законов. Тогда народ выступал сам в свою защиту, процветала демократия. Теперь, когда мы нанимаем кондотьеров со стороны, к власти опять приходят «жирные»: крупнейшие торговцы, банкиры. Почему я и говорю, что республика должна иметь свою народную, а отнюдь не наемную армию, способную защитить интересы народа! — Что касается демократии, — вновь подал голос Косса, — тут я не вполне могу согласиться с Леонардо. Тирания плоха, об этом никто не спорит! Но вот Джан Галеаццо в Милане так же точно утеснил знать, как и вы, а сверх того издал законы, защищающие имущество крестьян от посягательств знати. И не забудем всех тех наших владетелей, которые правят в Урбино, Римини, Ферраре, Мантуе, не вызывая народных возмущений. Всех этих Монтельфельтро, Малатесту, Д’Эсте, Гонзагу… А королевская власть в Неаполе? Власть зарабатывается вниманием к людям и теряется, когда людей начинают презирать. — Но со смертью Джанна Галеаццо обрушился Милан, со смертью Владислава кончились успехи Неаполя! — Все так! — согласился Косса. — И все же я о другом, и, кстати, эти именно примеры подтверждают то, что я сейчас скажу! Устойчива только та власть, которая обретает продолженность в веках, а продолженность достигается религией, точнее религиозной организацией, способной к сохранению и передаче традиций. Монархии, не подкрепленные святостью, гибнут с гибелью талантливых монархов. Республики гибнут в противоречиях богатства и бедности, «жирного» и «тощего» народа, как говорят тут, во Флоренции. Рим обрушился в безумствах цезарей, а Византия, где власть приобрела сакральный характер, просуществовала тысячу лет, и только сейчас клонится, по-видимому, к своему окончательному концу. Я многое понял только там, в темнице, после своего крушения. Вот ты, Аретино, толковал тут о влиянии законов, не учитывая при этом исконных талантов того или иного народа: храбрости, склонности к ремеслу, к торговле, способности жертвовать собой… Римляне имели многие из этих качеств, и потому побеждали в войнах, а то, что они строили, строилось на века, и потому сумели создать великую империю, изумляющую нас и поднесь! И все мы тщимся стать похожими на римлян. Вспомните Гогенштауфенов! Даже Сигизмунд, и тот, по-видимому, преследуя меня, мечтал о воссоздании великой германской империи со столицей в Риме, на чем сломался еще Барбаросса! — Я полагаю, — вновь горячо заговорил Аретино, — потребные государству доблести возможно воспитывать в людях! Человек по природе своей стремится к истинному благу. Лишь ложные учения заставляют его сворачивать с этого пути, и философия нужна, прежде всего, для опровержения этих ложных учений! И не улыбайтесь так, мессер Джованни! Вы хотите спросить, и, конечно, спросите, в чем заключается истинное благо? Так вот: истинное благо заключено в добродетели! Человек должен найти правильный путь, ибо он обладает свободным выбором, что его отличает от божества, обладающего абсолютной истиной иско-ни, и от животных, живущих и умирающих по воле случая, по воле стихии или игры природных сил — называйте, как хотите! Почему животным неведома мораль, человеку же, наоборот, запрещена вседозволенность! Запрещено жить вне морали! — Запрещено свыше и в принципе, — вымолвил Косса. — Возможно! Но я бы не взялся это объяснять корсиканским разбойникам или берберийским пиратам. Мне кажется, человек по природе своей безмерен и способен как к необычайному добру и самоотречению, так и к звериной жестокости. — Вы правы, — воскликнул Аретино. — Но тем более надобно воспитание! Причем — разностороннее воспитание, духовное и телесное. Истинного гражданина создают умеренность в пользовании жизненными благами… Да, да, и я бы ничего не добился, и ни кем не стал, ежели бы в молодости излиха угождал плоти своей! Как, кстати, Поджо Браччолини! Если хотите знать, я нынче благодарен той бедности, которая окружала мою юность и заставляла постоянно прилагать усилия к усвоению наук, что необходимо каждому гражданину. И я благодарен вам, ваше святейшество, за предоставленную возможность в зрелые годы поездить и узреть мир! Ибо знания теоретические без знания действительности бесполезны и пусты, а знания одной действительности, как у крестьян, солдат и иных из наших купцов, — я не про вас говорю, мессер Джованни, вы как раз блестящее исключение из этого правила! Так вот, знания действительности, если они не украшены блеском литературных сведений, всегда будут казаться и лишними, и темными. Да, да! Образование, образование прежде всего! То самое, без которого Эпикур не соглашался считать варваров даже людьми! Образование необходимо в равной мере и нашим женщинам, что опять же подтверждает присутствующая здесь госпожа Има, чьей начитанности в античных авторах мог бы позавидовать иной мужчина. И начитанность эта нужна женщинам, прежде всего, не для того лишь, дабы блистать в обществе мужчин, но дабы воспитывать новые поколения, что опять же доказали римские матроны, такие, как мать Гракхов, которую сами римляне считали лучшей из римских матерей! — Я все-таки повторю сказанное прежде, — задумчиво возразил Косса. — Мы, в нашем стремлении все переделать, сломать, воссоздать, восстановить или разрушить считаем абсолютом наше вмешательство в жизнь. И не понимая того, используем для себя созданное до нас и помимо нас, свыше. Мы переделываем фасад не нами построенного здания. Это то, что я понял, лишь когда оказался в темнице, а Людвиг спускался ко мне в подземелье со слезами на глазах, целовал мои оковы, но с цепи меня не спускал. Мы, к примеру, совсем не задумываемся об упорстве женщин, рожающих по десять-пятнадцать детей, так что даже чума не может справиться с этим постоянным жизнерождением. А ведь могли бы и не рожать! Или заводить по одному ребенку! И сколько тягот принимают они на себя, и как никто из нас, мужчин, не видит этих тягот, не учитывает их! Однако подросших юношей уводят с собой наши кондотьеры, а девушек солдаты делают женами, заставляя тем самым плодить и плодить новые поколения. А кто подумал об участи крестьянина, охотника, скотовода, рыбака, создающих изобилие хотя бы вот этого стола! С них только берут и берут! Каждое прохожее войско грабит их, жжет их дома, насилует и уводит с собою их женщин… А что без этих вечных тружеников все мы? И куда испарились бы наши богатства, исчезни мясо, рыба и хлеб, виноград и вино? Мы совершенно не мыслим о главном, о том, за счет чего существует сама наша жизнь! Я не виню тебя, Аретино! Ты тоже прав по-своему, и может быть даже более прав… Как и Поджо… И я всю жизнь только брал и использовал, и скажи мне сейчас — повторить, я бы опять повторил ту жизнь и тот путь, который прошел! Не ведаю, возможно, правы те, кто считает, как последователи Мани или иудеи, что все наши поступки заранее рассчитаны Господом и изменить ничего нельзя? И более того, что Дух — единственная реальность, а материя — его внешнее выражение, изменчивое и мимолетное. А мы, мы все, решили, что мы творцы, что мир реален и доступен знанию, что можно и, значит, нужно его пересоздавать по каким-то своим схемам? Не знаю! Не ведаю, друзья! Но давайте творить то, что предназначено нам! Или получено в силу нашей свободной воли? Опять не ведаю! В истинной свободе нашей воли неволею начнешь сомневаться, просидев несколько лет в тюрьме… И прости, Леонард, ежели я ненароком обидел тебя! Кстати, как ты живешь? Я слышал, что у тебя загородный дом где-то на Фьезоланских высотах? Аретино тотчас отозвался, прояснев и даже помолодев ликом: — Моя фьезоланская вилла — чудо из чудес! Там тишина и много воды, там, в этой лощине, совсем мало обжигающего солнца и всегда дует прохладный ветерок, а поднявшись на вершину, я вижу внизу возделанные поля и могу узреть вдали шумную и многолюдную Флоренцию, и тогда особенно сладостно ощущать тамошнее уединение и отшельничество, столь располагающее к ученым занятиям! Я счастлив был бы принять у себя своего благодетеля и вас, мессер Джованни, вместе с сыном. И хоть не обещаю ничего, кроме скромного деревенского угощения, где козий сыр, оливки и вино только и украсят стол, зато вы насладитесь истинной тишиною, тишиною облагороженной, среди книг и античных манускриптов, истинно античной тишиной! Которую вкушали когда-то Гораций и Цицерон, Овидий Назон и Вергилий! — Не отрекаюсь от твоего приглашения! — с улыбкою возразил Косса. — И как только суетные дела дадут мне малейшую свободу, буду, буду непременно в твоем загородном приюте, хотя бы для того, чтобы взглянуть, насколько разумно и изящно распорядился ты средствами, воистину заработанными тобой! Ибо я уже давно понял, что высшее, к чему, помимо духовных подвигов и государственных дел, может стремиться человек, — это вилла в саду, журчание струй недальнего ручья, да мудрая беседа за чашей вина людей, сердца которых открыты друг другу! А о Поджо я давно хотел спросить — где он? Почему не явился на погляд? Или мнит, что я буду осуждать его за то давнее бегство из Констанцы? — Поджо сейчас в Англии! По-моему, зарабатывает себе на обеспеченную старость… Или мнит заработать! Косса усмехнулся, сузив глаза. Промолчал. Сам он не успел обогатить Поджо, как успел обеспечить Аретино. Он не знал этого нового для него Поджо, знаменитого поисками книг, открытием трудов Цицерона и Квинтилиана, но уехавшего в Англию в тщетной погоне за богатством. Не знал (и уже не узнает!) о его многолетней работе в папской курии с единой целью все о том же богатстве. И, к счастью, не уведал его старости, когда уже в семидесятитрехлетнем возрасте, будучи богатым, имея дома, имущество, деньги, устроив детей (брак его, пятидесяти трех лет от роду на семнадцатилетней девушке оказался счастливым!), будучи упокоен и благополучен, впал в грех скупости и стяжательства, и последние годы свои потратил на все новые старания еще больше разбогатеть, не понимая, каким счастьем была его голодная юность! Слава Богу, Косса уже не познал такого Поджо, и даже не представлял себе, во что превратится этот всегдашний весельчак и остроумец, душа общества! Как не познал он, к счастью для себя и злой инвективы Бруни, с площадной бранью обрушившегося на старого друга своего Никколо Никколи… Увы! Люди были несовершенны во все века! Расходились уже под утро, когда небо начало зеленеть и холодеть, потихоньку отделяясь от земли. Козимо сладко спал, сидя в кресле. Женщины, Има и Лаудамия, тоже едва держались на ногах. Умученный Аретино перестал уже проповедовать не от того, что его убедил в чем-то Косса, а просто от усталости. Наконец, Медичи с Аретино уселись в коляску. Коляска выехала со двора, и тотчас вдали мелодично и тонко стал бить колокол, возвещая подкрадывающийся рассвет нового дня. Бальтазар едва сумел раздеться и упасть в постель, и Има, погодя сунувшаяся к нему под руку, вымолвив негромко: «Мне понравилось, как ты говорил сегодня!», — так и не разбудила его. Косса спал. LIX В ближайшие дни Джованни д’Аверардо вместе с Козимо, уговорив Коссу до поры сидеть и не высовываться, мотался по городу, подготавливая аудиенцию, долженствующую решить грядущую судьбу Бальтазара. И вот эта встреча. Встреча бывшего папы Иоанна XXIII, а теперь беглеца, с нынешним папой Мартином V, Оддоне Колонной, в недавнем прошлом — кардиналом Иоанна XXIII, сподвижником и даже (так уверяют источники!) другом Бальтазара Коссы. Встреча, подготовленная Медичи. О чем они говорили? Ну, не будем вспоминать Парадисиса! Да, конечно, уставно Косса обязан был преклонить колени перед Мартином V и все такое прочее. Покаяние? Переговоры продолжаются шесть дней, при закрытых дверях, причем на третий день Бальтазар служил мессу (то есть с него, волею Мартина V, снято церковное отлучение!). А кончаются переговоры тем, что Косса становится деканом кардинальской коллегии, получает в кормление епископства Тусколо и Фраскатти. Сохранилась грамота Коссы во Фраскатти, от октября месяца, удостоверяющая его вступление в должность. Сохранилась еще одна грамота — увещательное письмо Мартина V Бонифацию (Петро де Луна), подписанное коллегией кардиналов, среди которых на первом месте — Бальтазар, епископ Тусколо и Фраскатти. Вместе с тем, известно, что кардинал Изолани признает-таки папой Мартина V, и Браччо да Монтоне, обвинивший Изолани в измене Коссе, также со временем его признает, и даже далекий архиепископ Майнцский, Иоанн, друг Коссы, незадолго перед смертью (а умер он 23 сентября) признает папой Мартина V, возможно, не без представления самого Коссы! И не будем повторять, что Оддоне Колонна отравил Коссу. Не травил он его! Хотя, по многим данным, Косса таки был отравлен. Впрочем, незадолго до того он успел узнать про убийство герцога Жана Бургундского на мосту Монтеро (10 сентября. В конце месяца весть уже должна была дойти до Флоренции. Подобные известия распространяются чрезвычайно быстро.). Должен был узнать и про восстание гуситов в Праге. И, кстати, где-то летом или осенью Косса встречается с Донателло, изваявшим позже его надгробие во флорентийском баптистерии. А Паоло Учелло мог, в те же месяцы, увидеть Иму Давероне, ежели безымянный портрет, приводимый в литературе, действительно принадлежит ей. Има на портрете, профильном, очень худая женщина, с полуприкрытым припухшими веками взором, длинной шеей, «без возраста» — как часто писали в те времена, и как можно было изобразить пожилую женщину, ежели у художника не было задачи подчеркивать ее возраст. (О возрасте женщины за тридцать лет и ныне неприлично спрашивать, а Име было тогда уже около пятидесяти!) Итак, спросим еще раз, о чем они говорили, прежний папа и нынешний? О чем, вообще, можно совещаться с глазу на глаз целых шесть дней? Ну да, конечно, что-то было сказано «сперва», и что-то «потом». Трудно ли было Бальтазару стать на колени (публично) и принести Мартину V клятву и покаяние? Даже ежели трудно, это было совершено, и совершено до того, как два этих человека остались один на один. И первое тягостное вопрошание — о том, о чем упоминают все источники, — что Колонна готовил тюрьму для Коссы. — Да, Бальтазар, в Мантуе готовилась для тебя тюрьма! Иначе, чем переводом из тюрьмы в тюрьму, я не мог бы вытащить тебя из Германии! И… — Я понял. Спасибо, Оддо! И не надо больше об этом! Конечно, Оддоне Колонна должен был расспросить Коссу о его заточении и бегстве, а Косса — о местных слухах и делах папского двора. Было ли дружеское застолье, как когда-то у Коссы с Томачелли? Были ли воспоминания о прошлом? Был ли горький, со взаимным раскаянием разговор о прежних делах? О Луи II Анжу, с его успехами и неудачами, ныне пребывающем в могиле; о королеве Иоланте (о сердечных делах Коссы навряд ли говорили они!); конечно, о нынешнем, униженном, после Азенкура, положении Франции; о делах синьории, о сыне Мазо дельи Альбицци Ринальдо, и Никколо Гоццано, и их отношении к происходящему в мире — разумеется! Но что несомненно, это то, что Косса должен был поделиться с Оддоне своими мыслями о папской власти, о том, что ждет Италию и сопредельные страны в недалеком будущем, о перспективах войны, о политике императора Сигизмунда… Ну и, конечно (конечно? Да, конечно!), Косса должен был рассказать Колонне о Сионском братстве и о намерении поставить его, Коссу, папой в Авиньон, тем самым заново возродив схизму. — Ту самую схизму, которую я пытался погасить в Пизе еще десять лет назад! Возможно, у меня не хватило сил, возможно, я был неправ… Возможно, вообще был неправ! Начинается движение народов. Определять будущее будет не наследственная знать и, боюсь, даже не церковь, а демагоги! — Но во Франции… — Во Франции вот-вот произойдет взрыв. Еще несколько неудач, еще несколько предательств, и народ, обретя своего пророка, какого-нибудь новоявленного мессию или даже пророчицу, вроде Екатерины Сиенской, подымется под знаменами великой Франции. К этому идет! А в Богемии уже началось! — Но, ежели так… — То рыцари Сионского братства вообще неправы! Они отстали от требований времени ровно на тысячу лет! Уже тогда! — говорит Косса, нервно расхаживая по палате. — Ты полагаешь, — раздумчиво вопрошает Оддоне, — что папская власть должна уступить светской власти? — Я как раз так не думаю! Гуситы еще не обрушились на Германию, и Жанна еще не произнесла великих слов: «Если не я, то кто же?!» (Есть, есть слова, способные сдвинуть горы! Все дело в том, когда и как их произнести, и кто их произнесет!). И Оддоне Колонна вполне мог еще не ведать и даже не предполагать того, что уже почуял Косса, понявший, во всех злоключениях своих, то, что понял к концу столетия флорентиец Маккиавелли, то, что во время Коссы понимали еще очень немногие, а иные и не понимали совсем. — На мне лежит проклятие прошлого! Проклятие моей пиратской молодости, ежели хочешь. Но ты, ты свободен от всех моих грехов, и ты можешь, нет, должен объединить Италию! А я — помогу тебе! Нам с тобою надо спасти престол Святого Петра и сохранить единство церкви! И не цепляйся так уж за город Рим! Я понимаю, ты — римлянин, римлянин прежде всего. Но Рим Цезарей был столицей мира! Во всяком случае — европейского мира! А станет ли он центром мира теперь? Ну, а Италия… Флоренция — вот будущее Италии, ежели оно вообще состоится! Они сидят за столом. Пьют белое, чуть зеленоватое, цвета морской воды, вино из серебряных кубков. Молчат. Оддоне подымает на Бальтазара Коссу тяжелый взгляд. Медлит. Говорит, наконец, негромко, но твердо: — Ты знаешь, Бальтазар, почему я добирался от Констанцы до Милана пять месяцев? Со мной говорили тоже, эти твои рыцари. И угрожали, и уговаривали. И, возможно, вытащили тебя, дабы сотворить мне противника! Но я… Знаешь… Я ведь не трус, но главное даже не в этом. Я не верю, что тайное общество, любое, уже потому, что оно тайное, сможет работать на благо народа. С чего бы ни начиналось, но в конце концов неизбежно любое подобное общество попадает в руки кучки грабителей или изменников и становится врагом собственного народа. Они — разрушители! И этим сказано все. Создавать они не могут, разве искажать чужое, уже созданное! Я, так же, как и ты, не верю в то, что древняя кровь Христа, ежели это не еще один вымысел тамплиеров, способна спасти Европу. И не верю, что захват церкви Сионом послужит ко благу человечества. А ежели к двухтысячному году тайное братство Сиона действительно победит и начнет соединять несоединимое, церковь Христа с церковью Магомета, католичество с иудаизмом, боюсь, что это будет началом конца всего, живущего на земле. А власть, вот именно тогда уже, из власти Рима станет властью воскресшей Иудеи, властью еврейского племени с их неугасающей верой в свое всемирное господство! И тогда, действительно, ежели и останется какая-то надежда на спасение, то оно придет только с Востока, от схизматиков и от славянского племени. Быть может, даже из далекой Руссии… Ежели и ее не сокрушит к тому времени Сион! Весь ужас тайных обществ в том, что они противопоставляют себя иным, непосвященным, так сказать, как противопоставляют себя всем прочим народам иудеи, и ежели даже начинают свою деятельность с мыслью сотворить благо для всех, кончают презрением к этим всем, к непосвященным, к охлосу, плебеям, и даже к той неизбежной мысли приходят, что всех этих прочих попросту надлежит уничтожить, оставив на земле одних избранных. И я отлично понимаю нашу с тобою слабость перед этими тайными силами! И то, что «малые сии», простой народ, так сказать, утонувший в мелкой суете ежедневного бытия, ежедневной борьбы за существование, борьбы, зачастую, друг с другом, разорванный, угнетенный знатью, не сумеет, да и не захочет нас защитить, ежели придет беда, а в массовых вспышках гнева, как в той, что начинается в Богемии, скорее поддастся призывам демагогов и истребит самое себя, истребит и лучших из нас — все это ведаю! И все же встать в ряды тайного общества, того же Сиона, чающего власти над миром, это значит не только изменить высокому назначению церкви, не только изменить миру, но и перестать быть людьми, отвергнуть навсегда заветы Христа! Косса молчит, слушает. Молча накрывает ладонью руку Оддо: — Знаешь, когда-то, очень давно, когда мы все были еще студентами, мальчишками, по сути, детьми, я говорил и верил тому, что сущие объяснения прав римского первосвященника на вселенское господство, на власть над христианским миром — вымысел, и что держится власть Рима только на силе. Так вот теперь, когда я понял иное, то, что именуется духовными основами бытия, теперь я скажу: это единство церкви поставлено ныне под угрозу. Церковь стоит перед роковым выбором, и ежели не сохранит себя, как целое, то погибнет! Представь себе, Оддоне, что было бы с церковью, ежели мы, двести лет тому назад, сожгли Франциска Ассизского, вместо того, чтобы прославить его, как святого! Как ныне сожгли Яна Гуса? И ведь такая возможность была! Прямее сказать, она всегда есть! Ведь сожгли же Дольчино! Она никогда вовсе не исключалась, и свои Доменичи находились всегда! Пармского проповедника, Герарда Сегалелли, сожгли в 1296-м году! Ну что ж! Его сменил Дольчино, глава «апостольских братьев», засевший с целой армией последователей на горе Дзебелло и два года, с 1305-го по 1307-й доблестно, терпя голод и неслыханные лишения — человечину ели! — сопротивлявшийся новаррским войскам Климента V! Скажешь, кучка безумцев? Сам великий Данте советовал ему в своей бессмертной «Комедии» запастись продовольствием, дабы устоять под снежными заносами, перед натиском наваррцев! Представь себе на миг, что стало бы, ежели Дольчино со своей красавицей-подружкой победил? И Маргарита Тридентская, которая могла бы стать тогда предшественницей Екатерины Сиенской, начала поучать и ставить пап на римский престол! Признав миноритов, церковь спасла себя на два столетия от дальнейшего гниения и распада. Так почему бы было не признать Яна Гуса и — да, да! — кое что из учения Виклифа, книги которого я, по неразумению, жег сам, поддавшись этому поветрию, что плоть сильнее Духа и идею можно выжечь огнем! В споре папы с генералом ордена францисканцев Микеле Чезенским Уильям Оккам и Марсилий Падуанский были правы, и отлучение их от церкви в 1328-м году стало величайшей глупостью! И Оккам, и Марсилий Падуанский мечтали о Вселенском соборе с участием мирян-богословов, как это было у нас, в Пизе, как это было и в Констанце… Нынешняя реформа запоздала ровно на сто лет! И, по сути, так и не проведена! На тебя, Оддоне, падает великая задача, исполнение которой позволит укрепить римский престол, неисполнение — погубит его или приведет к распаду церкви уже в этом столетии! Могущество пап, утвержденное Григорием VII, Гильдебрандом, окончило на Бонифации VIII, который требовал истреблять сторонников бедности церкви, а кончил тем, что Нагарэ попросту надавал ему оплеух и осрамил, а папский престол французы перевели в Авиньон! И уже Жака Моле начинают считать пророком и святым мучеником! Доменичи с Нимусами губят не ересь, а саму церковь! Церковь страдающую, церковь бедняков и отчаявшихся, — а их большинство! — церковь любви, превращая ее в мертвый инструмент голой власти! Ну, а Сион… тысячелетние тайны которого я рассказал тебе, и теперь буду ждать от них земной скудоумной кары… Оставь! Меня не надо жалеть, и защищать не надо! Я помогу тебе, сколько могу, и погибну тогда, когда мне и надлежит погибнуть! Ты знаешь, я нынче верю в Господень промысел гораздо больше, чем верил в молодости, когда надеялся только на себя. Я говорил тебе о рыцарях Сиона потому, что должен был сказать, но страха во мне нет. Страх — это жажда жизни во что бы то ни стало. Его у меня нет, ибо нет стремления жить «во что бы то ни стало», отказываясь от себя, от своих убеждений, веры, от гордости, наконец! — Я назначу тебя главой кардинальской коллегии! — говорит, подумав, Оддо. И Косса отвечает спокойно, склоняя голову: — Я не обману тебя! — Знаешь, Бальтазар! — говорит Оддоне, хмурясь и опуская очи долу. — Ты извини, но я никогда не понимал твоей жадности к женской любви. Чего ты достиг в конце концов? — Ты прав, Оддоне! — отвечает Косса. — Ты и тут прав! Хотя теперь у меня, наконец, есть человек, который, которому, вернее которой, я обязан всем. — Госпожа Джаноби? — Да, Има! И знаешь, Оддоне, это больше, чем плотская любовь. Это… Не ведаю, как сказать… — Верю, — говорит Колонна, — и не сужу. И опять они молча пьют, и оба чуют, что становятся ближе друг к другу. И более об этом речи нет. Речь идет о кондотьерах, о Риме, об Изолани, которому уже послана грамота Коссы, о Браччо да Монтоне, о неурядицах в Неаполе и в Милане. — Ни нам, ни германскому императору не возродить Римской империи! — говорит Косса. — Но мы должны хотя бы возродить авторитет церкви и не позволить ее вновь расколоть на две враждующие половины! В этом, как ни странно, нам очень помог Азенкур. И ежели исключить Сионское братство, вряд ли кто сейчас станет так уж хлопотать о новой схизме. — Стало быть, не стоило жечь пражских проповедников? — спрашивает Оддоне, подымая тяжелые глаза на Коссу. — И да, и нет! — отвечает тот. — Так, как это было сделано, и то, к чему это привело, — не стоило! Покойный Забарелла был абсолютно прав, когда не хотел убивать ни того, ни другого. Идею нельзя убить! Римляне уже попробовали, в свое время, физически уничтожить христианство и добились только умножения святости. Увеличились ряды мучеников за веру. Адриан это понял, но было, пожалуй, уже поздно. Правильнее всего было бы поступить с ними, как с Франциском Ассизским и его учением, что позволило бы нам реформировать церковь, не руша института папства! — И ты мыслишь, в Богемии начинается… — Не мыслю! Но двух новых мучеников мы сотворили сами! Благодари за это Доменичи и моего незабвенного Дитриха фон Нима! Когда за высокую политику берется обыватель, к тому же еще и злой, можно заранее быть уверенным, что он уничтожит все, что можно и не можно… И даже не со зла! А попросту по жестокой слепоте своей, по полной неспособности заглянуть в завтрашний день. — Но можно ли, Бальтазар, можно ли, допустимо ли стараться изменить предначертанное свыше? — Ежели бы мы знали только, что предначертано! — вздыхает в ответ Косса. — Во всяком случае, ни Доменичи, ни Нимусы этого не ведают! Он встает, разливает вино. Молча пьют. — Во всяком случае, порядок в курии я попробую навести! — говорит, спустя время, Оддоне Колонна. — Иначе незачем было соглашаться на власть! Косса умер 22 декабря 1419-го года, всего через несколько месяцев после того, как прибыл во Флоренцию и получил от папы Мартина V прощение и епископство Тусколо на прокорм. За полгода можно многое сделать, но о делах его в этот период мы не ведаем ничего. А все-таки, был ли он отравлен? Поверить в то, что его отравил Мартин V, Оддоне Колонна, исходя из той характеристики, которую дают новому папе решительно все современники, я не могу. Порядочность, доброта, культура, простота в обращении, внимательность к людям и — убийство? Да к тому же убийство бывшего друга? Нет, не верится! Не вяжется одно с другим, как, полагаю, и тюремная камера в Мантуе! Да, Оддоне Колонна мог потребовать перевода Коссы из немецкой тюрьмы в итальянскую, как я написал выше, это возможно. Но стал ли бы он после этого держать Коссу в заключении — большой вопрос. Выпустил бы! Конечно, договорившись, конечно, укрепив грамотою. Да ведь по тем же источникам, Мартин V вернул Коссе кардинальский титул и сделал его своим первым советником, главой кардинальской коллегии? И отравил? Невероятно. Иное дело, ежели Коссу отравили рыцари Сиона, как изменника их делу. Они — могли. Но об этом мы не знаем ничего, и не будем гадать и громоздить друг на друга недоказанные ужасы. Косса мог легко умереть и сам по себе, могло отказать сердце, мог умереть уже потому, что ему, привыкшему быть первым, после того, как он передал бразды власти другому, стало, по существу, незачем и не для чего дальше жить. Люди власти чаще всего умирают вскоре после того, как, по тем или иным причинам, потеряли эту власть. Забудем об ужасающей бедности! Все-таки два епископства, хоть на юге и шла война, чего-то да стоили. И не верю, что Медичи могли оставить Иоанна XXIII без средств к существованию. Конечно, банкир есть банкир! Конечно, деньги того же Коссы были помещены в сотни торговых и промышленных предприятий, «работали», а не лежали бесполезною грудою сокровищ. И конечно, те тридцать восемь тысяч золотых флоринов, которые Джованни дал на выкуп Коссы, он должен был возместить. И тут, возможно, произошли меж компаньонами и какие-то не больно приятные разговоры. Во всяком случае, доход от индульгенций Коссе уже не поступал, а его ростовщический банк… С банком вовсе неясно, и я, как и большинство людей, ничего не понимающих в финансовых операциях, ибо умею лишь кое-как зарабатывать и тут же тратить полученные деньги, а отнюдь не пускать их в оборот, я ничего не могу даже предположить о судьбе этого предприятия, очень возможно, действительно составившего основу дальнейшего роста богатств и преуспеяния дома Медичи. Тем более, что Косса назначил Медичи своими душеприказчиками. Но, во всяком случае, голодать Коссе с Имою не пришлось. И дом был. Дворец? Возможно, и дворец! Во всяком случае, особняк, пристойное жилище для бывшего папы римского, а в настоящем — кардинала и епископа Тусколанского. И вот в этом особняке или дворце и умирал Косса. LX Яд «aqua Toffana» или «кантарелла», как он назывался до шестнадцатого столетия, раствор мышьяка, бесцветен, безвкусен и убивает не сразу. Многие месяцы можно носить его в себе, чувствуя себя здоровым. Со временем лишь появляется неприятное ощущение, которое все растет и растет. Начинается медленное угасание, увядание, истощение организма. После смерти действие яда сказывается в том, что тело отравленного начинает распадаться. На похоронах кардинала Гатанелли одна нога вывалилась из гроба. Ежели Косса был отравлен, то, скорее всего, именно этим ядом. На дворе был декабрь, самый разгар итальянской зимы, со снегом и холодом, но без сухого мороза северных стран. Бальтазар уже давно чувствовал себя неважно. У него мерзли ноги, и Има велела принести жаровню и растирала ему стопы уксусом. Минутами она догадывалась, что Бальтазар умирает, и тогда ее охватывал темный животный страх. Чуяла, что и он это понимал, но не говорил ничего. Только в последний день, глядя обреченно ей в лицо, вымолвил: — Хотелось пожить с тобою в покое и тишине! Не получилось. Прости меня за все, Има! Он заплакал, и она заплакала тоже, целуя его и обнимая его седую, все еще красивую голову, погружая лицо в его посекшиеся кудри. — Знаешь, Има, это яд. Я долго не хотел верить. Самый страшный яд, «кантарелла», от него нет спасения! — Умираю! — высказал он погодя, сурово и твердо. — Не плачь, Има! Я все равно не смог бы вести тихую жизнь! Возможно, Бог спас меня от нового искушения: стать все-таки авиньонским папой, сделать королем бургундца, наконец, помочь Рене… Знаешь, у меня были дочери, но никогда, насколько я знаю, не было сыновей. Иоланта права! С этими рыцарями Сиона не стоит… не стоило! Что кровь! Сегодня подымают голову народы! Что-то должно произойти во Франции… Испания… Наша несчастная Италия… Теперь, когда ни в Милане, ни в Неаполе нет сильной фигуры, это можно было бы сделать… Не плачь, Има! Останься я в живых, снова начались бы бабы… — Бальтазар! Я сама готова тебе их водить, только живи! Ты ведь герой! Ты иным и быть не можешь! Как этого не могла понять Яндра, всю свою жизнь ревновавшая тебя, вместо того чтобы радоваться твоим победам! Может быть еще не все кончено, и что-то возможно совершить?! — спросила она с отчаянною надеждой. — Нет, Има! От «кантареллы» противоядия нет. От нее нет спасения никому. Я и так долго боролся… Меня, возможно, отравили еще в Торгау… Возможно, перед тем, как выпустить. Могли и потом… Нет, это не Оддоне, только не он! Это началось раньше! Я думал — тюрьма, камень… Но то был яд! Наверно, я виноват, как и все, как и все мы… Я был слишком жаден до жизни… Он опять и надолго замолк. Потом стал спрашивать почему-то о том, что ему и самому было ведомо. Верно; вспоминая, прощался с воспоминаниями. Има послушно отвечала ему. — Гуиндаччо! Где этот одноглазый прохвост? Он ведь тоже спал с Яндрой. Смешно! — Буонаккорсо умер. Умер, пока ты сидел в тюрьме. — А Ринери? Старый плут! Что-то он не подает вестей? — Ринери у себя, в Фано. — А Изолани не погиб? — Нет, он по-прежнему сидит в Риме, куда ты его послал с армией! И, кажется, навел там порядок. — Скажи… Напиши ему, пусть не спорит с Оддоне… Знаешь, Има, я все еще не могу понять, не могу принять, что это конец! — Не умирай, Бальтазар! Не умирай! Почему я не была с тобою в твоих сражениях! Не плавала на твоих кораблях! Почему я не родила тебе сына! Она плакала, уронив голову ему на грудь. — Прощай, Има, — повторил он негромко. — Позови Джованни д’Аверардо! Я составил завещание, он знает. Тебе не придется голодать. Надеюсь на Медичи, на Козимо надеюсь… Бедная моя Има! Не жалей, что ты не ходила со мною по морю на пиратском корабле! Это слишком тяжело. Грязь, вонь, кровь, трупы. В убийствах нет величия. Величие есть только в созидании! Сообщи Поджо, Аретино, который, ежели напишет свою историю Флоренции, оставит более глубокий след, чем я. — Все они были бы ничто без тебя, Бальтазар! — И так, и не так, Има. Не забывай, что они были, а я им мог только помочь. Но не сотворить их из воздуха, или из таких людей, как Дитрих фон Ним или Доменичи. Я слишком часто ошибался в людях, Има, и в женщинах тоже. Я слишком верил в себя! Косса глядел куда-то ввысь и говорил, уже не глядя на Иму. А она слушала и боялась, что он перестанет говорить навсегда. — Не думаю, что нынешнее увлечение антикой в чем-либо греховно! Мы все вышли из антики! Аврелий Августин, старик Боэций благословили нас и передали нам еще тогда, в те века, тысячу лет назад, все, что могли сохранить и спасти из великого античного наследия. Подарили нам Аристотеля, Платона и Плотина… Мы — лишь продолжатели! И наша церковная иерархия, принцип беспрекословного подчинения главе церкви, обоснование ее, столь мощно утвержденное Григорием VII, Гильдебрандом, рождено еще в трудах Дионисия Ареопагита. Возможно! Да, конечно. Меня предали. Но со мною предали и сам принцип верховной власти папы, верховной власти церкви. Уничтожая меня, они вырыли себе могилу. Или, хотя бы, начали ее рыть. Впрочем, все главные хулители мои умерли, и не вслед за мной, а вперед меня. По земным меркам я оказался отомщенным, а ненавидеть мертвых — слишком мелко для меня! А знаешь, Има, Ареопагит ближе к Плотину, чем даже к Платону. Я как-то никогда не додумывал этой мысли до конца. Мне надо бы было, когда угаснут силы, сесть за богословские труды. Прояснить, а в чем-то и опровергнуть положения Августина, высказанные им в «Граде божьем»… Я не верю, что наше время — эпоха старости человечества! И не верю, что все уже сотворено, достижимое человечеством. Хотя, согласен с ним, что только церковь может, возглавив и подчинив своей власти государства, создать и утвердить твердую продолженность культуры на земле… Да, я грешен, Има! Но не тем, в чем обвиняли меня. Я грешен в привязанности к земному, в самонадеянности человеческой гордыни, воображающей, что она, без помощи свыше, может овладеть миром. Грех — это бунт смертного тела против бессмертной души! Косса замолк. Има, припав к его груди, молча плакала, вздрагивая всем телом. — Только сверхчувственное озарение, только оно одно, позволяет постичь истину! — тихо выговорил Косса, не открывая глаз. Он помолчал еще и домолвил, процитировав на этот раз Августина: — «Душа разумная и мыслящая не может сиять сама по себе, но сияет в силу участия в ином, правдивом сиянии». — И опять замолк, и совсем тихо добавил: — Это опять Плотин, «Эннеады». — И уже шепотом, почти беззвучно, досказал, почуяв на своем лице ищущие персты верной Имы, боящейся, что он так и умрет молча, близ нее и помимо нее: — «Чтобы душа могла без препятствий погрузить свою сущность в полноту истины, она начинает жаждать, как наивысшего дара, бегства и полного избавления от тела — смерти». Он снова замолк, и в этот раз, кажется, навсегда. — Бальтазар, Бальтазар! — крикнула Има голосом раненой лебеди, вцепляясь дрожащими пальцами ему в грудь. — Бальтазар! Он чуть улыбнулся, — или ей показалось так? — не открывая глаз, и начал холодеть. — Бальтазар! — звала она уже безнадежно. — Хоть взгляни на меня, Бальтазар! Но страшен был тусклый взгляд уже не живых, полуоткрывшихся глаз, и безвольно разжавшийся рот, обнаживший желтоватую, и тоже мертвую преграду зубов. И ее поцелуи, отчаянные, последние, уже не могли разбудить Коссу, не могли нарушить покоя и тлена этого тела, навек оставленного отлетевшей душой. Има перекрестилась и сама, пальцами, закрыла ему очи. И так держала, чуя, как холодеет под рукою дорогая плоть. Был ли он все-таки отравлен? Надорвался ли? Лицо его, в надгробии, изваянном Донателло, надгробии, устроенном во флорентийском баптистерии, — это лицо постаревшего, с дряблыми щеками, порядком измученного человека. По-видимому, годы тюрьмы не прошли ему даром. Время остановилось. Смолкло. Текли часы, а Има продолжала сидеть у ложа смерти, только мгновениями понимая, что надо же встать, кого-то позвать, что-то делать… Обрядить покойника, наконец. Она оглядывала его тем материнским, задумчивым и страшным взором, который придал Микеланджело Богоматери в своей «la Pieta». Оглядывала, тихо покачивая головой. — Госпожа! — позвала Лаудамия, уже не раз заглядывавшая в спальный покой. — Там Медичи! Джованни д’Аверардо с сыном! Прикажете принять? Има молча кивнула несколько раз утвердительно, давясь от слез. Представила, как, вслед за Медичи, сюда станут приходить все, кому не лень, и те, кто знали и любили Коссу, и те, кто его не знал и не любил, и даже враги, чтобы только тихо порадоваться. Когда банкиры, отец с сыном, обнажив головы, чинно вступили в покой, почему Има тотчас начала их бранить? Почему вылила на голову неповинных Медичи всю ту горечь, которая копилась в ней во все эти долгие месяцы и годы? Горечь и гнев против подлого суда над Бальтазаром, против длинного списка его грехов, против гнусного заключения в крепости? И к чести Медичи, они выслушали ее укоризны спокойно, понимая, что Има не в себе, что смерть есть смерть, и при виде настоящего горя надлежит терпеливо молчать. — Как вам не стыдно! — рыдая восклицала Има. — Как вам не стыдно! Вы разыскиваете древние вазы, сюсюкаете над каждым обломком мрамора, торсом статуи или колонной, переиздаете труды римских историков, и не увидели, не узрели, не поняли, что перед вами последний римлянин! Живой! Из плоти и крови! Не менее великий, чем Бруты, Антонии и Катилины! Что он знал многих женщин? Читайте Тацита! Гая Светония читайте! Вспомните, скольких женщин имел великий Цезарь! Они все были таковы, ваши великие римляне великой эпохи! Что он был пират? Как Цезарь, да? Что он был богат? И не тебе, Козимо, говорить о неправедно нажитых богатствах Коссы! Я не смогла родить от него сыновей и буду горевать о том всю оставшуюся жизнь! Он был по-настоящему храбр! Он был последний, последний римлянин! Живой! Вам же нужен только мертвый Рим! Развалины дворцов, мертвые камни, обломки статуй и слов! О-о-о! Хотя бы заметить могли! Хотя бы понять! У него была великая цель, он хотел объединить Италию! А какие цели преследуете вы? Увеличить собственное богатство? Зачем? Передать его потомкам? Ежели те будут хоть на что-то годиться, ежели не промотают отцовы денежки и не станут обычными неаполитанскими лаццарони! Или тоже будут копить? И прибирать к рукам чужие сокровища? Да, ради подобной судьбы стоит ли вовсе жить?! Она окончательно разрыдалась. Джованни слушал женщину, сведя брови. Она была в чем-то права, во многом права! Козимо первый разлепил уста: — Теперь другие времена, синьора Давероне! И он не годился для них… Не вмещался в них! — поправил себя Козимо. — И не плачьте, Има! — вмешался Джованни. — Простите, что я вас называю так! — Он будет похоронен во флорентийском баптистерии, Оддоне Колонна и синьория дали разрешение на это. И я сам распоряжусь, чтобы Косса получил приличествующее ему и его званию надгробие! — твердо докончил Козимо. — С папой Мартином V обо всем я переговорю сам! — добавил старший Медичи, Джованни. — А теперь, госпожа Давероне, не откажитесь позволить монашкам обрядить тело, а после похорон вкусить с нами поминальную трапезу. Кроме того, я должен известить вас, синьора, о последних распоряжениях покойного относительно вас и вашего обеспечения после его смерти. LXI Заключая свою повесть, я вновь хочу пояснить, чем и почему показался мне интересен этот — один из многих! — деятель давно угасшего времени чужой и чуждой нам католической страны. Впрочем, такой ли уж чуждой? Русская влюбленность в Италию, ее культуру, зодчество, живопись, музыку, не с пятнадцатого ли столетия уже началась? Не с той ли поры, когда Иоанн III надумал приглашать в Москву итальянских зодчих? Косса, как кажется, со всеми своими страстями, один из характернейших людей своего времени, эпохи Возрождения, эпохи раскрытия и буйства природных сил в людях, до того более или менее скованных строгой религиозной уздой средневековья. Бальтазар Косса — предельно раскрепощенный, дозволивший себе все и при этом (в отличие от дон Жуана!) дерзнувший на великое человек. Уже пятнадцатый век начинает этих людей, полностью выразивших себя, уничтожать и вводить в рамки системы, в рамки социально-должного. Может быть, с изничтожением Коссы и ему подобных уже и захлебнулось Возрождение, кончились люди, его создавшие. Кипение и буйство сил подобных людей направлялось теперь чаще всего в русло творческой деятельности, в которой воображение заменяет поступок, а вымысел оттесняет действительность. К XV веку, веку Высокого Возрождения, эти люди уже уходили из жизни. Возможно, что та же инквизиция, процессы ведьм и прочее, что отличает западное средневековье от русского, это тоже результат системы, попытка логически исправить жизнь, вторгнуться туда, куда вторгаться человечеству строго запрещено. (К чему, например, может привести родившаяся на том же Западе генная инженерия, с ее попытками механического воссоздания «идеального» человека?) Ибо реально, нарушая природу, мы можем только уничтожать, а, значит, работать на дьявола. Но жизнь всегда выше системы, отличаясь от нее так же, как источник от водопроводной трубы. Возможно, где-то тут отличие русской цивилизации от западно-европейской и основа ненависти Запада к России, которая дозволяла жизни течь по своим законам, а не по логическим схемам теоретиков. И только с эпохи Петра I начали мы, достаточно неумело, «влиять на жизнь», не дожидаясь естественного заживления язв, нанесенных цивилизацией [44] . Но нельзя ли сказать и так, что любые усилия человека, направленные только и исключительно на выявление собственного «я», как бы они ослепительно и героично ни выглядели поначалу, в конечном счете бессмысленны и заранее обреченых уничтожению? И что эпоха так называемого Возрождения как раз с необычайною и страшною силою выявила конечность и тщету человеческих усилий, направленных в одну эту сторону. (Да и не об этом ли именно с такою беспощадною убедительностью сказал Шекспир в своем «Ричарде III» или «Макбете»?). И что в последующей памяти человечества, заслуженно или нет, но перечеркнувшей деятельность Иоанна XXIII и вознесшей на недосягаемый пьедестал подвиг Яна Гуса, отдавшего свое «я» в жертву идее, подобно христианам первых веков, эта конечная оценка присутствует с бесспорно подавляющей силой? И не пора ли нам с этой точки зрения переоценить принятую нами сегодня западную модель «защиты личности», охраны интересов личности в ущерб интересам целого: скажем, вековым интересам народа, религиозным устремлениям наций, ибо, все-таки, на вершине пирамиды сравнительных ценностей бытия должен стоять не человек, взятый в особицу, — конечный и смертный, — а продолженное в веках бессмертное человечество! И еще чего следовало бы коснуться, говоря о встрече таких деятелей, как Бальтазар Косса и Ян Гус, — столкновения Вселенской православной церкви с ее западным отводком, пусть и переросшим основной ствол, но все-таки отступлением, искажением первоначальной идеи христианства. Напомним, что гуситы требовали такого же, как у нас, причащения мирян под двумя видами — телом и кровью Христовой. Следовало бы потолковать впрямую о разности религиозных систем Запада и Востока Европы, не избежав и разговора о том, что творится ныне в той же несчастной Сербии… Много о чем стоило бы поговорить в этой связи, но это значило бы уже писать иной, совершенно новый роман, по-иному построенный, да и вряд ли на этом именно историческом материале. Конечно, все это неясно, зыбко, возможно, вовсе неверно, да и к тому же судить о книге, написанной им самим, никакому автору не дано. Посему возвратимся к нашим героям! Что стало с Имой Давероне после похорон Коссы, мы не знаем. Ушла ли она в монастырь? (К мужу своему, в Милан, даже ежели он был еще жив, она вряд ли вернулась.) Осталась ли жить во Флоренции на средства, завещанные ей покойным? Мы не знаем. Има Давероне исчезла. Попросту исчезла и, возможно, скоро умерла вслед за Коссой, а, возможно, напротив, жила еще долго, храня в душе немую печаль. Ибо без Коссы для нее уже не было жизни, не осталось ничего, что стоило бы любить и жалеть. Слухи медленно распространяются, расширяясь и замирая, как круги по воде. Известие о смерти Коссы, Иоанна XXIII, достигает, наконец, города Фано, где доживает свой век, в сане местного епископа, рано постаревший Гуинджи Ринери. Получивший печальную весть, старый епископ, отслужив литургию и разоблачась, устраивается на балконе своего дома, откуда видна безбрежная даль Адриатики, кивком головы отпускает слугу, поставившего перед ним вино, маслины и блюдо креветок, наливает пурпурный сок в античную, слегка отертую временем чашу с бегущими по ее бокам черно-лаковыми атлетами, подносит чашу ко рту, отпивает глоток, кладет в рот маслину и, выплюнув косточку, задумывается, глядя в морской простор. Он стар. Ему уже не нужны женщины, и изрядно потолстевшая Сандра может спокойно спать в своей постели, уверенная, что хозяин не позовет ее к себе, как когда-то, в ту пору, когда и она была еще молода и очень стеснялась раздеваться перед епископом, которого почитает весь город. Ринери тихо опускает чашу на стол. Смотрит в голубую, вечно туманную безбрежность «злого Адрия». Он уже не верит, что когда-то пиратствовал вместе с Коссой, он помнит Коссу иного — строгого, с благородной сединой, когда он уже был папой римским. Помнит его отъезд в Констанцу… Почему он медлил посетить Флоренцию, когда надломленный Бальтазар вернулся в Италию умирать? Почему они не встретились вновь хотя бы перед смертью? Он глядит в аквамариновую туманную даль, и одинокая старческая слеза медленно скатывается по морщинистой щеке старого епископа. С Коссой уходило из жизни великое. Уходила вечность! — Прости, Бальтазар! — шепчет Ринери, роняя слезы в чашу с вином. — Прости за все! Я не всегда понимал тебя, не всегда чуял исходящее от тебя величие! Можно ли объяснить — и кому? — что ушло, безвозвратно ушло из жизни вместе с тобою! Беспощадное время! Почему ты всегда, всегда уносишь надежды нашей молодости, сокрушая нас самих? Почему ничего не остается от нашего кипения страстей, наших надежд и дерзости нашей! Почему ничего не остается от нас, кроме гаснущих воспоминаний, как тот вон след от прошедшего судна на лазури вод, как вон тот белый парус, потонувший в золотистом тумане моря! Позвать Сандру, чтобы оплакать и ее проходящую, да уже и прошедшую красоту? Попросить раздеться, как когда-то? Зачем? Все прошло! Как далекие студенческие пиры в Болонье, как проходит невозвратимо молодость, как прошел ты, Бальтазар, и как пройдем, вослед тебе, все мы, твои друзья и сверстники! Тебя уже не будет! И таких, как ты, больше не будет на земле! Епископ Ринери подымает чашу с вином, долго, маленькими глотками, пьет, наконец опускает на стол почти опорожненный античный килик и замирает, глядя увлажненным взором в бесконечный морской простор. Эпилог Надпись на роскошной могиле Коссы, устроенной в баптистерии на средства Козимо Медичи зодчим Микелоццо и скульптором Донателло, изваявшим саму фигуру усопшего, гласит: «Здесь покоится прах Бальтазара Коссы, бывшего папы Иоанна XXIII». От Коссы не осталось прямых наследников, сохранивших его фамилию, но в Провансе, много спустя, еще жили дворяне Косса, видимо, потомки Гаспара Коссы, адмирала-пирата. Да еще в своей замечательной книге «Образы Италии» П.П. Муратов говорит о выдающемся художнике феррарской школы, Франческо Косса (по времени он мог быть внучатым родичем Бальтазара, сыном или, скорее, внуком одного из его племянников) [45] , расписавшем фресками дворец’ Скифанойя в Ферраре для герцога Борсо д’Эстэ. Фрескам этим, утверждает Муратов, нет ничего равного ни в Ломбардии, ни в Умбрии, ни даже в Тоскане. После открытия этих фресок Франческо Косса был причислен к интереснейшим и крупнейшим художникам XV века. В своей книге Муратов воспроизводит картину Коссы «Месяц март». Действительно, поразительное по какой-то пронзительной и бодрой запоминаемости изображение весенних работ: подготовки опор для виноградника. «В искусстве XV века фрески Коссы отмечают минуту бодрой и полной веры в себя, в свободу и правду творчества. Их могло создать только искусство, находящееся в стремительно восходящем движении», — пишет Муратов. Мнится, что художник Франческо Косса в характере своем многое заимствовал от своего великого прадеда! Некоторые биографы говорят, что Бальтазар Косса чрезмерно радовался жизни. Но где эта мера, спросим мы? И кем установлена она? И не должна ли жизнь, во всяком случае, быть не только обязанностью, но и радостью? Не об этом ли вещал и сам Франциск из Ассизи? Хотя мера, конечно, есть, и она проглядывает в поступках истинно верующих людей, например, старых крестьянок, бабушек и прабабушек нашего поколения. Но ведь и вся эпоха Возрождения была дерзким нарушением этой меры! Комментарии БАЛАШОВ ДМИТРИЙ МИХАЙЛОВИЧ родился в 1927 году в Ленинграде (Санкт-Петербурге). Пережил первую зиму блокады, затем был эвакуирован в Сибирь. В 1944 году вернулся назад, в Ленинград. После окончания школы поступил на театроведческий факультет, преподавал в Вологодской культпросветшколе. В 1952 году поступил в аспирантуру Пушкинского дома в Ленинграде на отделение фольклора. Аспирантуру закончил в 1957 году, после чего работал в городе Петрозаводске в филиале АН СССР. С 1964 года жил и работал в Новгороде. Первая повесть — «Господин Великий Новгород» — была написана в 1954 году, в 1966 году она была напечатана в журнале «Молодая гвардия», а в 1968 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла отдельной книгой. Следующей книгой была «Марфа Посадница», а затем началась работа над циклом «Государи Московские»: «Младший сын», «Великий стол», «Бремя власти», «Симеон Гордый», «Ветер времени», «Отречение», «Святая Русь», «Воля и власть»… Летом 2000 года Дмитрий Балашов трагически погиб. Исторический роман «Бальтазар Косса» — последнее законченное произведение писателя. Печатается впервые.