--------------------------------------------- Михаил Александрович Шолохов БАТРАКИ I У подножья крутолобой коричневой горы, в вербах, густо поднявшихся по обеим сторонам речки, между садами, обнесенными старыми замшелыми плетнями, жмутся, словно прячутся от докучливых взоров проезжих и прохожих, домики поселка Даниловки. В поселке сотня с лишним дворов. По главной улице вдоль речки размашисто и редко поосели дворы зажиточных мужиков. Едешь по улице, и сразу видно, что основательные хозяева живут: дома крыты жестью и черепицей, карнизы с зубчатой затейливой резьбой, крашенные в голубое ставни самодовольно поскрипывают под ветром, будто рассказывают о сытой и беспечальной жизни хозяев. Ворота на этой улице — дощатые, надежные, плетни новые, во дворах сутулятся амбары, и на проезжего, гремя цепями, давясь злобным хрипеньем, брешут здоровенные собаки. Другая улица, кривая и тесная, лежит на взгорье, обросла вербами, словно течет под зеленой крышей деревьев, и ветер гоняет по ней волны пыли, крутит кружевным облаком золу, просыпанную у плетней. На второй улице не дома, а домишки. Неприкрытая нужда высматривает из каждого окна, из каждого подворья, обнесенного реденьким, ветхим частоколом. Лет пять назад пожар догола вылизал постройки на второй улице. Вместо сгоревших деревянных домов слепили мужики саманные хатенки, кое-как пообстроились, но с той поры нужда навовсе прижилась у погорельцев, глубже глубокого пустила корни… В пожаре пропал весь сельскохозяйственный инвентарь. В первую весну как-то обработали землю, но неурожай раздавил надежды, сгорбатил мужичьи спины, по ветру пустил думки о том, что как-нибудь удастся поправиться, выкарабкаться из беды. С того времени пошли погорельцы пoмиру горе мыкать: ходили «христарадничали», уходили на Кубань, на легкие хлеба; но родная земля властно тянула к себе: возвращались в Даниловку и, ломая шапки, вновь шли к зажиточным мужикам: — Возьми в работники, хозяин… За кусок буду стараться… II Утром, чуть свет, к Науму Бойцову пришел попа Александра работник. Наум запрягал в повозку выпрошенную у соседа лошадь и не слыхал шагов подходившего работника. Думая о чем-то своем, дрогнул от неожиданно громкого приветствия: — Здорово, дядя Наум! Наум оглянулся и, затянув супонь, дотронулся свободной левой рукой до шапки. — Здорово. Зачем пожаловал? Работник, обрадованный тем, что вырвался от хозяйства, присел на опрокинутую убогую борону и, натягивая на ладонь рукав рубахи, вытер со лба пот. — Дело к тебе имеем, — не спеша начал он, как видно, собираясь долго и обстоятельно поговорить. — Какое там дело? — хлопоча над лопнувшей вожжой, спросил Наум. — Оно, видишь, какое дело, я попу свому давно говорю: «Вы, батюшка, коли хотите жеребчика подрезать, так вы…» — Ты не мусоль! — отрезал Наум. — Жеребца надо подрезать, что ль? Так и говори, а то мне некогда — зараз на поле еду. — Ну, да, жеребца, — недовольно закончил работник. — Скажи: сейчас приду. Работник нехотя встал, отряхнул со штанов прилипшую свеженькую стружечку и, глядя себе под ноги, равнодушно сказал: — Хвалят тебя в округе: коновал, мол, хороший… Оно и точно, а сам собою человек ты неласковый… Никакого с тобой приятного разговору нельзя иметь. Грубый ты и обрывистый человек!.. — Ну, брат, извиняй, таким мать родила! — Я что ж… Конешно, обидно, однако я могу с кем хошь поговорить. — Во-во, потолкуй ишо с кем-нибудь, — улыбаясь глазами, сказал Наум и не спеша, прямо и тяжко ставя на землю широкие босые ступни, пошел в хату. Работник поднял с земли свеженькую, откуда-то принесенную ветром стружечку, свернул ее в трубку, вздохнул и пошел по улице, кособочась и по-бабьи вихляя задом. Шел он так, как будто против воли ветром его несло. Наум вошел в хату и снял с гвоздя вязку толстой бечевы. Развязывая узел, он повернулся лицом к печке и улыбнулся жене, возившейся со стряпней. — Я говорил тебе, что откеда-нибудь да капнет! Попу Александру понадобилось жеребчика подрезать, работника присылал. Меньше чем полпуда размольной не возьму!.. — Присылал, что ли?.. — обрадованно переспросила жена. — Только что ушел. — Вот и хлеб!.. А я-то горевала: пахать поедешь, а пирога и краюшки нету. Наум улыбнулся, и от улыбки рыжий клин бороды сполз куда-то в сторону, оскалились почерневшие плотные зубы. Улыбка молодила его и делала суровое лицо приветливым. — Собирайсь и ты, Федор, помогешь. А кобыла пущай постоит, не распрягай, — сказал сыну. Федор, шестнадцатилетний парень, до чудного похожий на отца лицом и ширококостой плечистой фигурой, засуетился, подпоясал рваную рубаху новым ремнем и пошел за отцом, так же твердо попирая землю босыми ногами и так же сутулясь на ходу и помахивая сильными не по возрасту руками. Возле своего двора встретил их поп Александр. На сухих, обтянутых щеках его виднелась кровь, лоб завязан чистым полотенцем. Под повязкой серыми мышатами шныряли раскосые глаза. — Приступу нет! — поздоровавшись, сказал он. — Вот зверь, прямо бесноватый!.. — Голос у него был густой, басовитый, несоразмерный, с низкорослой, щупленькой фигурой. — Хотел обротать, так он меня кусанул зубами, как пес! Клок кожи на лбу содрал, истинный бог!.. Смешливый Федор побагровел, надулся, удерживаясь от смеха, но отец строго взглянул на него и пошел в калитку. — Он где у вас? — В конюшне. — Принесите ишо одну бечеву, батюшка. — С ним надо умеючи… — нерешительно сказал поп. — Как-нибудь усмирим. Не с такими управлялся!.. — немного хвастливо ответил Наум и ловко свернул в конце бечевы замысловатую петлю. Федор, поп и работник стали возле двери, а Наум на левую руку намотал бечеву, в правой зажал короткий сырой дубовый кол. — Гляди, дядя Наум, он тебя обожгет! — усмехнулся работник. Наум, не отвечая, откинул болт и, жмурясь от темноты, хлынувшей из конюшни, шагнул через порог. Минуты две слышалась возня. Федор с шибко бьющимся сердцем ждал крика: «Идите держать… Живо!..», как вдруг что-то грохнуло, всхрапнул жеребец, глухой вязкий стук, стон… По деревянному настилу коротко проговорили копыта, дверь хрястнула, словно ее рвануло бурей, и из темноты, дико задрав голову, прыгнул жеребец. В два скачка обогнул навозную кучу, на секунду стал, тяжело вздымая потные бока, разметал хвост и, перемахнув через забор, скрылся, взбаламучивая по дороге прозрачную пыль. Из конюшни, качаясь, вышел Наум. Руками он зажимал рот, на левой еще моталась оборванная бечева… Шагов двадцать, быстрых и путано пьяных, сделал он по двору, наткнулся на забор грудью и упал навзничь, поджимая к животу ноги. Федор с криком бросил бечеву и подбежал к нему. — Батя!.. Чего ты?!. Страшным хрипящим шепотом, давясь словами, Наум выкрикивал: — В грýди… меня… вдарил… Сломил кость… Пропадаю!.. В грýди… под сердце!.. — выдохнул он со свистом и, выворачивая от безумной боли помутневшие глаза, заплакал, икая и давясь кровью. Его подняли и перенесли под навес. По двору, там, где его несли, красной мережкой разостлался кровяной след. Наум, выгибаясь дугой, хрипел и рвал на себе рубаху. При каждом выдохе страшно низко вваливалась размозженная грудь и потом угловато тряслась и покачивалась. Минут через десять ему стало лучше, кровь перестала хлобыстать через рот, лишь розовой слюной пенились губы. Перепуганный поп принес графин самогонки, заставил Наума силком выпить три стакана и, заикаясь, зашептал: — Я заплачу тебе… заплачу… а сейчас уходи… сынок тебя доведет. А ну — какой грех, тогда я в ответе? Иди, Наум, ради Христа иди!.. В кругу семьи и помрешь… Пожалуйста, уходи. Я за тебя отвечать не намерен. — Помру… жене… заплати… — свиристел сквозь приступы удушья Наум. — Будь покоен… Приобщу тебя, за дарами зайду в церковь… Федор, помоги отцу подняться!. Наум, поддерживаемый попом, быстро спустил ноги и глухо крикнул: — Ой, не могу-у-у!.. Ой-ёй-ёй!.. Смерть! По-мира-ю-у!.. — вдруг закричал он пронзительно и дико. Федор, безобразно кривя лицо, заплакал; работник в стороне копал ногою песок и глупо улыбался… Тяжело хлебая раскрытым ртом воздух, Наум встал. Всей тяжестью наваливаясь на плечо Федора, он пошел, косо перебирая ногами. — Домой… батюшка велит… пойдем… — коротко сказал он. Шел спотыкаясь и путаясь, но крепко закусил губы, ни одного стона не уронил за дорогу, лишь брови дрожали на мокром от слез лице его. Не доходя саженей сорока до дому, он с силой вырвался из рук Федора, крикнул и шагнул к плетню. Федор подхватил его подмышки и сразу почувствовал, как отяжелело, опускаясь, отцово тело и что он уже не в силах его держать. Из-под полуопущенных век свешенной набок головы глядели на него недвижные глаза отца с мертвой строгостью… Подбежали люди. Кто-то потрогал руки Наума, кто-то сказал не то со страхом, не то с удивлением: — Помер!.. Вот те и на!.. III После похорон отца на третий или на четвертый день мать спросила у Федора: — Ну, Федя, как же мы с тобой будем жить? Федор сам не знал, как надо жить и что делать после отцовой смерти. Был хозяин — налаженно и прочно шла жизнь, шла как повозка с тяжелым грузом. Иной раз было трудно изворачиваться, но Наум как-то умел устроиться так, что семья даже в голодный год особого голода не испытывала, а в остальное время было вовсе спокойно и хорошо: если не было достатков, как у мужиков-богатеев с первой улицы, то не было и той нужды, какую испытывали соседи Наума, жившие рядом с ним по второй улице. А теперь, после того как хозяйство лишилось заправилы, не только Федор растерялся, но и мать. Кое-как вспахали полдесятины под пшеницу, засевал Прохор, сосед, но всходы вышли незавидные — редкие и чахлые. — Иди, сынок, нанимайся к добрым людям в работники, а я пойду пoмиру… — сказала как-то мать. — Может, через год, через два наскитаемся, деньжонок на лошадь соберем, а тогда уж своим хозяйством заживем… Ты как?.. — Выгадывать нечего, — хмуро отозвался Федор, — крути не крути, а в люди идтить придется… Вечером того же дня стоял Федор у крыльца Захарова дома (первый богатей в соседнем Хреновском поселке), мял в руках отцов, заношенный до блеска, картуз, говорил, с трудом вырывая из горла прилипавшие слова: — Работать буду по совести… работы не боюсь. Жалованье — какое положите. Сам Захар Денисович, мужик малосильный, согнутый какой-то нутряной болезнью, сидел на порожках крыльца и в упор, не мигая, разглядывал Федора водянистыми, расплывчатыми глазами. — Работник мне нужен — это верно. Одно вот: молод ты, паренек, нет в тебе мужеской силы, и за мужика ты не сработаешь, это точно. А какую цену ты с меня положишь? — Какую дадите. — Ну, все ж таки? Федор вспотел, тряхнул картуз и, смущенный, поднял глаза. — Кладите, чтоб и вам и мне было не обидно. — Полтина в месяц, вот моя цена. Харчи мои, одежка-обувка твоя. А? — он вопросительно уставился на Федора. — Согласен? Федор зажмурил глаза, подсчитывал, быстро шевеля пальцами свободной руки: «В месяц — полтинник, в два — рупь… За год — шесть рублев…» Вспомнил, что на рынке за самую немудрящую лошаденку запрашивали восемьдесят рублей, и ужаснулся, высчитав, что за эти деньги надо будет работать тринадцать лет!.. — Ты чего губами шлепаешь? Ты говори: согласен или нет? — морщась от поднявшегося в груди колотья, скрипел Захар Денисович. — Что ж, дяденька… почти задарма… — Как задарма? А кормежка, во что она мне влезет? Рассуди сам… — Захар Денисович закашлялся и махнул рукой. Федор, твердо помня советы матери, решил не наниматься меньше, чем за рубль в месяц, а Захар Денисович, закатывая в кашле глаза, обрывками думал: «Этого полудурня никак нельзя упустить. Клад. Собой здоровый, он у меня за быка будет ворочать. Такой меделян черту рога сломит, не то что… Знающий себе цену рабочий на летнюю пору не наймется и за пятерик, а этого за рублевку можно нанять…» — Ну, какая твоя крайняя цена? — Мне бы хучь рупь в месяц… — Рупь? Эка загнул!.. Да ты в уме, парень? Не-е-ет, брат, это дороговато!.. Федор повернулся было идти, но Захар Денисович по-воробьиному зачикилял с порожков и ухватил его за рукав. — Постой, погоди, экий ты, брат, горячий! Куда ж ты? — Не сошлись, так что уж. — Эх, да ладно! Была не была! Так и быть уж, плачу целковый в месяц. Грабишь ты меня, ну, да уж сделано — значит, быть по сему! Только гляди, уговор дороже денег, чтоб работать на совесть! — Работать буду и за скотиной ходить, как за своим добром! — обрадованно сказал Федор. — Нынче же холодком мотай в Даниловку, принеси свои гунья, а завтра с рассветом на покос. Так-то. IV Гаркнул под сараем петух. Перед тем как криком оповестить о рассвете, долго хлопал крыльями, и каждый хлопок его отчетливо и ясно слышал Федор, спавший под навесом. Ему не спалось. Выглянув из-под зипуна, увидел, что за гребенчатой крышей амбара небо серо мутнеет, тучи ползут с восхода, слегка окрашенные по краям кумачовым румянцем, а на крыльях косилки, стоящей около сарая, висят крупные горошины росы. Спустя минуту на крыльцо вышел Захар Денисович в холщовых исподниках. Почесался, высоко задирая рубаху на пухлом желтом животе, и громко крикнул: — Федька!.. Федор стряхнул с себя зипун и вышел из-под навеса. — Гони быков к речке поить, да живо! В косилку запрягать будешь рябых. Федор торопливо развязал воротца база, вытирая о штаны руки, намокшие росной сыростью, крикнул на быков: — Цоб с база! Быки нехотя вышли во двор. Передний отворил калитку рогами и направился по улице к речке, остальные потянулись следом. Возвращаясь оттуда, Федор увидел, что хозяин суетится возле арбы, ключом отвинчивая гайку. Подошел, помог снять и помазать колеса. Захар Денисович косился, наблюдая за расторопными, толковыми движениями Федора, и чмыкал носом. Пока управились и выехали за поселок, рассвело. На курганах вдоль дороги тревожно посвистывали бурые, вылинявшие увальни-сурки, в зеленях били на точкáх стрепеты, вылупившееся из-за горы солнце, не скупясь, по-простецки, сыпало на степь жаркий свой свет, роса поднималась над оврагом густым, студенистым туманом. Поскрипывали колесики косилки, позади громыхала арба, в задке в большой деревянной баклаге шумливо-весело булькала вода. Захар Денисович, пригревшись на солнце, был расположен к приятному разговору. — Ты, Федька, будь послушлив, а уж я тебя не обижу. Парень ты здоровый, при силе, с тебя и спрос будет, как с заправского работника. — Я говорил, что работать буду, как в своем хозяйстве. — Ну, то-то. Ты, брат, должон понимать, что я твой благодетель, а ты мой слуга. А хозяину своему и благодетелю обязан ты беспрекословно подчиняться. Я тебя, можно сказать, от голодной смерти отвел, и ты помни мою доброту. Понял? Федор, угнув голову, раздумывал о доброте хозяина и сам про себя удивлялся: какую ему милость сделал тот? На покосе работал один Федор. Хозяин сидел на передке косилки на удобном железном стульчике, махал арапником, погоняя быков, а Федор короткими вилами, задыхаясь, сваливал тяжелые вороха зеленой травы. Только, натужившись, спихнет вал, а крылья косилки с сухим надоедливым тарахтеньем уже наметают к ногам новые груды травы. Иногда быки останавливались отдыхать, хозяин, потягиваясь, ложился под копну, задрав рубаху, гладил руками свой брюзглый желтый живот и тупо глядел на белые плывущие клочья облаков. Федор в первую остановку вытряхнул из рубахи колючую пыль и травяные ости и тоже присел было под косилку, но Захар Денисович удивленно оглядел его с ног до головы, сказал с расстановочкой: — Ты что же это? Ты, браток, на меня не гляди. Я твой благодетель и хозяин, ты вникни в это. Я могу и вовсе не работать, по причине своей нутряной хворобы, а ты бери вилы да иди-ка копнить. Вон там, за логом, трава уж просохла. Федор поглядел, куда указывал волосатый палец хозяина, встал, взял вилы и пошел копнить. Через полчаса хозяин, приятно всхрапнувший под навесом копны, проснулся оттого, что кузнечик заполз ему под рубаху; выругавшись смачно, раздавил несчастного кузнечика и, прикрывая опухшие глаза ладонью, поглядел, как Федор копнит. — Федька! Федор подошел. — Сколько копен свершил? — Девять. — Только девять?.. Ну, садись на косилку. Быки тронулись, на ходу перетирая жвачку; дрогнула косилка, застрекотали крылья, сметая траву к задку. Захар Денисович, жадный до крайности, пустил ножи под самый корень травы. Ножи сухо чечекали, сбривая густую поросль, все шло как следует, но на повороте косилка вдруг с разгона налетела на кучу земли, вырытой кротом, и стала, зарывшись зубьями в землю, подрагивая от напряжения. Федор соскочил с сиденья поглядеть, не обломались ли, но на этот раз все сошло благополучно. Работу бросили перед наступлением темноты. Федор притащил к стану сухого бычачьего помета, надергал прошлогодней старюки-травы, бурьяна и разложил огонь. Из сумочки хозяин скупо отсыпал пшена и велел очистить три картофелины. После обеда он был в хорошем настроении, раз даже похлопал Федора по плечу, но перед ужином Федор испортил все дело, отрезав лишний ломоть сала в кашу. Захар Денисович, недовольно косоротясь, долго ему выговаривал за это, за ужином хмурился и лег спать, вздыхая и что-то пришептывая. V Часто вспоминал Федор слова хозяина: «Ты помни мою доброту». Жил он у него третью неделю и никакой доброты пока не видел. Одно лишь твердо знал, что Захар Денисович жох-мужик и умеет работой вытянуть из человека жилы. С утра до поздней ночи мотался Федор по двору, а хозяин покрикивал, кривил губы и делал недовольное лицо. В первое воскресенье думал Федор сходить в Даниловку проведать мать, но Захар Денисович еще в субботу с вечера заявил: — Завтра пораньше отправляйся картошку полоть. Бабы говорят, страсть как затравела. — Помолчав, добавил: — Ты не думай, ежели праздник, так можно байбаком лежать да хлеб жрать. Теперя время горячее: день год кормит. Это уж зимой будешь нахлебничать. Федор смолчал. Колючий страх потерять место делал его приниженным и покорным. Утром взял кусок хлеба, мотыгу и отправился полоть. К полудню так намахался мотыгой, что ударило в голову и тошнота подкатила к горлу. С трудом разогнув спину, сел на пригорок пожевать хлеба и плюнул: впереди саженей на восемьдесят шершавым лоснящимся бархатом зеленела еще не выполотая трава. К вечеру, с трудом передвигая ноги, налитые гудящей болью, доплелся до двора. Хозяин встретил его у ворот. Не вставая с завалинки, спросил: — Всю прополол? — Осталась делянка. — Экий ты брат… Небось, лодырничал, либо спал, — досадливо буркнул он. — Не спал я, — хмуро отозвался Федор, — всю за один день немыслимо прополоть. — Иди, не разговаривай! Вдругорядь будешь так работать, так и жрать не получишь! Дармоед! — крикнул вслед уходившему Федору. VI Тягучей безрадостной чередой шли дни и недели. С утра до поздней ночи работал Федор не покладая рук. В праздничные дни хозяин нарочно приискивал какое-нибудь дело, лишь бы занять чем-нибудь время, лишь бы не был батрак его без работы. Прошло два месяца. У Федора рубаха от пота не высыхала, выдабривался, думая, что хозяин к концу второго месяца уплатит за прожитое время. Но тот молчал, а у Федора совести не хватало спросить. В конце второго месяца как-то вечером подошел Федор к Захару Денисовичу, сидевшему на крыльце, спросил: — Хотел деньжат у вас попросить. Матери переслал бы… Тот испуганно замахал руками. — Какие там деньги сейчас! Что ты, брат, очумел, что ли?.. Вот помолотим хлеб, налог отдадим, тогда, может, и деньги будут!.. Ты их спервоначалу заработай! — Обносился я, чирики вон разлезлись, — Федор поднял ногу с ощеренным чириком; из рваного носа глядели потрескавшиеся пальцы. Захар Денисович, ухмыляясь, долго глядел ему под ноги, потом отвернулся. — Теплынь стоит, можно и босым… — По колкости, по жнивью, не проходишь. — Ишь ты, нежный какой! Ты, ненароком, не барских ли кровей будешь? Не из панов, бывает? Федор молча повернулся и под хохот хозяина, краснея от унижения, пошел к себе в сарай. За два месяца он ни разу не видел матери. Времени не было сходить в Даниловку — не пускал хозяин, да к тому же и не знал, дома ли мать, или с сумой пошла по хуторам и станицам. Незаметно кончился покос. К Захару Денисовичу во двор привезли с участка паровую молотилку. Понашли рабочие. Хозяин залебезил перед ними, задабривая, чтобы поскорее окончили молотьбу. — Вы, ребятки, уж постарайтесь, ради Христа. Приналяжьте, покеда погодка держится. Не приведи бог — пойдут дожди: пропадет хлеб. Пришлый парень в солдатской, морщеной сзади гимнастерке, презрительно оглядывая одутловатую рожу хозяина, покачиваясь на носках, передразнил: — Постарайтесь, ради Христа! Нечего тут лазаря петь! Ставь-ка ведро самогону на всю шатию — пойдет работа. Сам понимаешь, сухая ложка рот дерет. — Я что ж, я с превеликой радостью… Я сам думал выпить. — Тут и думать нечего. Гляди: покуда обдумаешь, а мы сгребемся да к соседу твому на гумно. Он нас давно сманывает. Захар Денисович мотнулся в хутор и через полчаса, на ходу кособочась, принес ведро самогонки, прикрытое сверху грязной исподней бабьей юбкой. На гумне, возле непочатых скирдов пшеницы, пили до полуночи. Машинист, немолодой уже, замасленный украинец, подвыпил, спал под скирдом с какой-то гулящей бабой, поденные рабочие ревели нескладные песни, ругались. Федор сидел в сторонке, поглядывал, как пьяный Захар Денисович, обнимая парня в солдатской гимнастерке, плакал, слюнявя рот, и сквозь рыдания выкрикивал гнусавым бабьим голосом: — Я на вас, можно сказать, капитал уложил, ведро водки — оно денег стоит, а ты работать не желаешь?.. Парень, гоголем поднимая голову, громко выкрикивал: — А мне плевать! Захочу — и не буду работать!.. — Да ить я в трату вошел! — А мне плевать! — Братцы! — Захар Денисович обернулся к темному полукругу людей, оцепивших ведро. — Братцы! Вы меня на всю жизнь обижаете! Я, может, через это смерть могу принять! — А мне плевать! — гремел парень в гимнастерке. — Я хворый человек! — стонал Захар Денисович, обливаясь слезами. — Вот тут она, хворость, помещается! — он стучал кулаком по пухлому животу. Парень в гимнастерке презрительно плюнул на подол ситцевой рубахи хозяина и, покачиваясь, встал. Шел он, петляя ногами, как лошадь, объевшаяся жита, шел прямо на Федора, сидевшего возле плетня. VII Не доходя шага два, гордо отставил ногу и кивком головы сдвинул на затылок рабочую соломенную шляпу. — Ты кто? — спросил, по-пьяному твердо выговаривая. — Дед Пухтo, — хмуро ответил Федор. — Ду-рак! Я спрашиваю: ты кто? — Работник. — Живешь? — Живу. — Ишь ты… тля! Небось, сосешь хозяйскую кровь, как паразитная вошь? Или как то есть? А? — Ты-то чего ко мне присосался? Проходи! — Проходи! А я вот возьму да и того… возьму да и сяду. Парень мешковато жмякнулся рядом и вонюче дыхнул в лицо Федору самогонкой и луком. — Я зубарем при машине, Фрол Кучеренко. И точка. А ты кто? — Я из Даниловки. Наума Бойцова сын. — Та-а-ак… Сколько жалованья гребешь? — Рупь в месяц. — Ру-у-упь?.. — Фрол протяжно свистнул и икнул. — А я рупь в сутки. Это как? А? Кровь прихлынула у Федора к сердцу, спросил, переводя дух: — Рупь? — А ты думал — как? К тому же и угощение. Ты, ягодка моя, из дураковой породы! Кто же за целковый будет работать месяц? Вот. Уходи от свово эсплитатора к нам. За-ра-бо-таешь!.. Федор поднялся и пошел к себе под навес сарая, где он спал с весны. Лег на доски, прикрытые давнишней соломой, натянул на ноги зипун и, подложив руки под голову, долго лежал не шевелясь, обдумывая. Сквозь дырявую крышу навеса крапинки звезд точили желтенький лампадный свет, в камыше нежно и тихо звенела турчелка, спросонья возились под крышей воробьи. Ночь, безмесячная, но светлая, шла к исходу. С гумна доносились взрывы хохота и плачущий голос хозяина. Федор, вздыхая и ворочаясь, долго лежал, не смыкая глаз. Уснул перед рассветом. Наутро дождался хозяина в кухне. Неумытый, опухший и злой вышел тот из горницы, крикнул, глянув на Федора: — Лодыря корчишь, сукин сын! Я тебя выучу! Жрать-то вы мужички, а работать мальчики! Я кому сказал, чтоб перевозить к машине хлеб из крайнего прикладка?.. — Я больше жить у вас не буду. Заплатите за два месяца. — Ка-а-ак?.. — Захар Денисович подпрыгнул на пол-аршина и исступленно затрясся. — Уходить задумал? Сманили?.. Ах ты, стервец! Ублюдок… Да ты знаешь, я тебя в тюрьму упеку за такое дело!.. В рабочее время бросать? А?.. На каторгу пойдешь за такие отважности! Иди! С богом! Но денег я и гроша не дам!.. И лохуны твои не дам забрать!.. — Захар Денисович подавился ругательством, закашлялся и, выпучив рачьи глаза, долго гладил и мял руками подрагивающий живот. — За мои к тебе отношения такую благодарность получаю… Забыл, что я твой благодетель, нужду твою прикрыл?.. Заместо отца родного тебе, поганцу, был, и вот… Захар Денисович, прижмурившись, глядел на Федора. В первую минуту, как только Федор заявил об уходе, он сразу понял и учел, что это нанесет его хозяйству здоровенный убыток: во-первых, он потеряет работника, который работает на него, как бык, за кусок хлеба — и только; во-вторых, надо будет или нанимать за большие деньги другого, обувать, одевать его, да, чего доброго, еще (если попадется знающий, тертый в этих делах калач) и заключить письменный договор с сотней обязательств; а если не нанимать — то самому браться за работу, впрячься в проклятое ярмо, в то время как гораздо приятнее спать на солнышке и, ничего не делая, нагуливать жирок. Сначала Захар Денисович попробовал взять Федора на испуг и, видя, что это принесло известные результаты, решил ударить по совести: — И не стыдно тебе? И не совестно в глаза мне глядеть? Я тебя кормил-поил, а ты… Эх, Федор, Федор, так по-христьянски не делают. Да ты, чего доброго, не комсомолист ли? Это они, христопродавцы, смутьяны, так их распротак, могут подобное исделать!.. Захар Денисович укоризненно покачал головой, искоса наблюдая за Федором. Федор стоял, опустив голову, переминая в руках картуз. Он понимал только одно: что все планы его, обдуманные ночью, — о том, как скорее заработать денег на лошадь, — пошли прахом. Что-то непоправимо-тяжелое навалилось на него, и из-под этой беды ему уж не вырваться. Молча повернулся и пошел на гумно. Там уж пожаром полыхала работа: возили с дальних прикладков хлеб, пыхтела машина, орал Фрол-зубарь, пихая в ненасытную пасть молотилки вороха пахучего крупнозернистого хлеба, визжали бабы, подгребая солому, и оранжевым колыхающимся столбом вилась золотистая пыль. VIII В этот день Федор ходил, как во сне. Все валилось у него из рук. — Эй, ты, раззявин пасынок, куда правишь? Куда правишь, куда правишь!.. — орал, хмуря брови, хозяин. Федор, встрепенувшись, дергал быков за налыгач и невидящими глазами глядел на ворох мякины, который зацепил он задними колесами арбы. Обедали на-скорях тут же, на гумне, и снова — сначала будто нехотя, потом все веселей, все забористей — начинала постукивать машина, суетливей расхаживал около нее лоснящийся от минерального масла машинист, чаще кормил зубарь ненаедную молотилку беремками хлеба, и ошалевшие рабочие, чихая от едкой пыли, сменившись, жадно, по-собачьи, хлебали из ведер воду и падали где-нибудь под прикладком передохнуть. Уже перед вечером Федора позвали во двор. — Там тебя какая-то побируха спрашивает, у ворот дожидается! — крикнула на бегу хозяйка. Размазывая руками грязь на взмокшем от пота лице, Федор выбежал за ворота. Около забора стояла мать. Дрогнуло и в горячий комочек сжалось у Федора от жалости сердце: за два месяца постарела мать лет на десять. Из-под рваного желтого платка выбились седеющие волосы, углы губ страдальчески изогнулись вниз, глаза слезились, беспокойно и жалко бегали; через плечо у нее висела тощая, излатанная сума, длинный изгрызанный собаками костыль держала она, пряча за спину. Шагнула к Федору и припала к плечу… Короткое, сухое, похожее на приступ кашля, рыдание. — Вот как пришлось… свидеться… сынок. Костыль мешал ей, положила на землю и вытерла глаза рукавом. Хотела улыбнуться, показывая Федору глазами на суму, но вместо улыбки безобразно искривились губы, и частые слезы, задерживаясь в ложбинках морщин, покатились на грязные концы платка. Стыд, жалость, любовь к матери, спутавшись в клубок, не давали Федору говорить, он судорожно раскрывал рот и поводил плечами. — Работаешь? — спросила мать, прерывая тягостное молчание. — Работаю… — выдавил из себя Федор. — Хозяин-то как? Добрый? — Пойдем в хату. Вечером поговорим. — Как же я, такая-то?.. — мать испуганно засуетилась. — Пойдем, какая есть. Хозяйка встретила их у крыльца. — Куда ты ее ведешь? Нечего давать, милая! Иди с богом. — Это моя мать… — глухо сказал Федор. Хозяйка, нагло усмехаясь, оглядела ежившуюся женщину с ног до головы и молча пошла в дом. — Марья Федоровна, покормите мамашу. С дороги пристала… — заискивающе попросил Федор. Хозяйка высунула в дверь рассерженное лицо: — Двадцать обедов, что ль, собирать?.. Небось, не помрет и до вечера! С рабочими и повечеряет! Резко хлопнула дверь, в открытое окно доносился негодующий голос: — Навязались на мою шею, чорты… Старцев понавел полон двор. Чтоб ты выздох, проклятый! Взяли дармоеда на свой грех!.. — Пойдем ко мне, под сарай, — багровея, прошептал Федор. IX Смерклось. Тишиной сковалось гумно. Рабочие пришли вечерять в дом. В кухне накрыли три стола. За одним сидели — хозяин с женой, машинист, кое-кто из рабочих и в самом конце стола Федор с матерью. Захар Денисович вяло хлебал жидкую кашу и, поглядывая кругом, морщился: больно уж много съедают рабочие — что ни день, то пуд печеного хлеба, жрут, будто на поминках. Машинист угрюмо молчал, ему нездоровилось. Фрол-зубарь смачно жевал, двигая ушами, и болтал без умолку: — Ну, как, дорогой хозяин, доволен работой? — Доволен, доволен. И чему доволен?.. — гнусавил Захар Денисович. — Молотьбы пропасть, а рабочие по нонешним годам вовсе не такие, как до войны были. Усердия нету, вот оно что! Взять вот хоть бы мово Федьку — жрать-то он мужичок, а работать мальчик. Все дело на хозяине, а ему деньги плати бог знает за что. Федор искоса глянул на мать, она заискивающе и жалко улыбалась. Хозяйка нарочно отставила подальше от нее чашку с кашей, на самый край сдвинула хлеб. Федор видел, что мать ест без хлеба и каждый раз привстает со скамьи, чтобы дотянуться ложкой до чашки. — Работать они мальчики, — хихикая, повторил хозяин (выражение это, как видно, ему понравилось), — а уж исть мужич-ки!.. Фрол метнул взгляд на бледное лицо Федора, и губы его дрогнули. — Это ты про кого же говоришь? — сухо спросил он. — Вообче. — То есть как это вообче? — Фрол отложил ложку и слег над столом. Прижмурив глаза, он упорно глядел в переносицу хозяину и сжимал и разжимал кулаки. — Вообче про рабочих, — не замечая придирки, самодовольно проговорил Захар Денисович. Рабочие за соседними столами, чуя назревающий скандал, перестали гомонить и прислушались. — А если я тебе, гаду, за такие слова по едалам дам? — громко спросил Фрол. Хозяин оробел: выпучив глаза, он молча глядел на потное и рассерженное лицо зубаря. — Как это?.. — выхаркнул он под конец. — Хошь попробовать?.. Так я могу!.. — Ты гляди, брат, за такие выраженья сразу в милицию!.. — Что-о-о?.. Фрол шагнул из-за стола, но машинист удержал его за руку и с силой посадил на скамью. — Выражаться тут нечего!.. — опамятовавшись, бубнил Захар Денисович. — Тут выражаться и нечего, а морду твою глинобитную исковырять, как пчелиный сот, вот и все!.. — гремел расходившийся зубарь. — Ты не забывай, подлюка, что это тебе не прежние права! Я на тебя плевать хочу! И ты не смей смываться над рабочими! Не я на месте этого Федора, а то давно бы из тебя душу вынул!.. Рад, что попал на мальчишку, и кочевряжишься? Знаем вас, таких-то!.. Что, прикусил язык?.. Цыц!.. Нынче исправнику не пожалишься!.. Я в Красной Армии кровь проливал, а ты смеешь над рабочим смываться?!. — Замолчи, Фрол, ну, прошу тебя, замолчи!.. — машинист тряс рукав морщеной гимнастерки. — Не могу!.. Душа горит!.. Хозяин присмирел и свел разговор на урожай, на осеннюю запашку. Машинист, до этого молчавший, — чтобы сгладить впечатление, произведенное скандалом, охотно поддерживал разговор. Захар Денисович неожиданно сделался ласковым и предупредительным до приторности. Щедро угощал рабочих, под конец даже Федору сказал: — Ты чего же, брат Федя, без хлеба ишь? Хозяйка, отрежь ему краюху!.. Хлеба у нас теперя, бог даст, хватит. Федор отодвинул черствую краюху и в ответ на недоумевающий взгляд хозяина ответил, кривя губы: — Хлеб у тебя горький!.. — Правильно! — зубарь стукнул кулаком и вышел из-за стола следом за Федором. Рабочие поднялись за ними охотно и дружно. Захар Денисович, багровея и моргая, перебегал от одного стола к другому, визжал пронзительно: — Что ж вы, братцы?.. Ишо каша молошная есть!.. Хозяйка, живо мечи все на стол!.. — Благодарствуем за хлеб-соль! — насмешливо сказал чей-то голос. X Утром, не дожидаясь завтрака, мать Федора засобиралась уходить. — Может, передневала бы? — нехотя спросил Федор. Он почему-то ощущал непреодолимый стыд за себя, за хозяина, за мать, за всю жизнь свою, такую безрадостную и постылую. Поэтому ему было совершенно безразлично, останется ли мать на день, или нет, несмотря на то, что еще вчера он ощущал при встрече с ней такую огромную, солнечную радость. После всего происшедшего было бы лучше остаться одному со своими мыслями, со своим негодованием и озлобленностью против этого мира, где не у кого найти защиты, не у кого спросить совета и не от кого дождаться теплого слова участия. Мать тоже спешила уйти. Ей тяжело было глядеть на сына и еще тяжелее было встречаться за столом с ненавидящими, по-собачьему жадными глазами хозяев, провожавшими каждый кусок. — Нет, сынок, пойду уж я… Свидимся как-нибудь. — Что ж, иди, — безучастно процедил Федор. Попрощались. Федор вспомнил, что у матери нет на дорогу харчей. — Погоди, мама, пойду спрошу у хозяйки, может, хоть меру хлеба даст. Хозяин денег не платит, хлеба возьму в счет жалованья… Продашь… Хозяйка на просьбу Федора взяла ключи от амбара и пошла, не сказав ни слова. Отмыкая замок, спросила: — Мешок есть? — Есть. Федор, растопырив мешок, глядел в сторону, на коричневую стену закрома, заплетенную затейливым кружевом паутины. Хозяйка из неполной меры скупо цедила неочищенную, с озадками пшеницу. Скрипнула дверь. Животом вперед втиснулся хозяин, кинул жене: — Ступай в дом! — и мелкими шажками подошел к Федору. Тот, бережно опустив мешок, прислонился к стенке закрома. Ждал. — Ты что же это? — кривляясь, засипел Захар Денисович. — Хлебец получаешь?.. — Получаю. — Рабочих смущать! Смуту заводить! Хозяина в собственном доме за тебя чуть в морду не бьют, а ты мой хлеб… хлеб мой берешь… А? Федор молчал. Хозяин, меняясь лицом, подступал к нему все ближе и вдруг, заикаясь, пронзительным дискантом крикнул: — Вон из моего двора!.. Вон, сукин сын!.. Федор левой рукой поднял мешок и шагнул к двери, но хозяин петухом налетел на него, вырвал из рук мешок и, широко взмахнув рукою, звонко ударил Федора по лицу. Желтые светлячки зарябили перед глазами. Багровый гнев помутил рассудок и текучим свинцом налил руки… Качнувшись, Федор схватил одной рукою ожиревшее горло хозяина, другою, сжатой в кулак, с силой ударил по запрокинутой голове. В три секунды подмятый Захар Денисович уже лежал под Федором, извиваясь толстой гадюкой, норовя укусить Федора за лицо. Федор, до крови закусив губы, тяжко бил по толстой обрубковатой шее, по зубам, щелкавшим у самого его лица. Захар Денисович пустил в ход все бабьи средства: царапался, кусался, рвал на Федоре волосы, но через минуту, основательно избитый, задыхаясь, заплакал, измазал губы соплями и лежал, беспомощно охая, икая, подрагивая животом. Федор встал, вытер с расцарапанного лица кровь, ожидая вторичного нападения, но хозяин проворно повернулся вниз животом, замычал и раком пополз к дверям. «За все! За все! За все!..» — билась у Федора мысль. Оправился, поднял мешок и только взялся рукою за скобу двери — услышал истошный крик: — Ка-ра-у-у-ул!.. Уби-и-или!.. Ка-ра-у-ул, люди добрые!.. Неожиданный приступ смеха захлестнул Федору горло. Прислонясь к дверному косяку, хохотал так, как еще ни разу после отцовой смерти. Насмеявшись, вышел во двор. Посреди двора, раскорячившись, стоял Захар Денисович и, не слушая тревожных вопросов окружавших его рабочих, круглой черной дырой раззявив рот, орал: — Ка-ра-у-у-ул!.. XI Перед уходом, проводив мать, Федор решился спросить у хозяина: — Платить не будете, значит? — Пла-ти-ить… Тебя в шею выбить надо, а не то что… Ну, да я ишо доберусь до тебя. Вот подам в нарсуд прошение, там вашего брата, гольтепу, тоже не балуют! — Что ж, богатей на здоровье, Захар Денисович. Небось, не помру и без твоей платы. — Нечего тут рассусоливать! Валяй, тебе говорят! Федор на минуту стал, задумавшись, потом, не прощаясь, шагнул за порог. Скрипнула калитка. Под амбаром зазвенел привязью цепной кобель. Выйдя за ворота, Федор снова остановился. В поселке гасли вечерние огни. На краю скрипела гармошка, слышались невнятные слова песни. Изредка песню заглушал хохот, такой раскатистый и ядреный, что Федору не хотелось думать о своем горе и о существовании горя вообще. Бесцельно направился вдоль улицы, прошел квартал, хотел свернуть в переулок, чтобы, добравшись до крайнего гумна, заночевать в соломе, как вдруг его окликнули: — Ты, Федор? — Я. — А ну, плыви сюда! Подошел, вгляделся: под плетнем, сдвинув соломенную шляпу на затылок, что означало, что обладатель ее еще не совсем пьян, сидел Фрол-зубарь. На сожженной солнцем траве перед ним аккуратно разостлан грязный носовой платок, на платке длинношеяя бутылка с самогонной вонью, до половины съеденный огурец и белый пышный хлеб. — Садись! Федор, обрадованный встречей, присел рядом. — Идешь? — Иду. — Наклевал хозяину морду? — Чего там… Самую малость… — Очень жалко. Надо бы больше… Сколько прожил? — Два месяца. — За два месяца следовает тебе, самое малое, пятнадцать рублей. Потому — рабочая пора, а за пятнадцать рублей и я соглашусь, чтоб меня изватлал кто-нибудь. Верь слову — прямая выгода! Федор промолчал. Фрол поджал под себя ноги, скинул шляпу и, запрокинув голову, воткнул себе в рот горлышко бутылки. Что-то долго урчало и хлюпало, потом бутылка, описав полукривую, ткнулась Федору в руку. — Пей! — Не пью. — Не пьешь? И не надо. Хвалю. Горлышко бутылки опять до половины уходит в рот зубаря. Федор молча глядит на золотисто-голубое шитво неба. Осушив бутылку, зубарь весело блестит глазами, беспричинно смеется и кивками головы гоняет шляпу с затылка на глаза и обратно. — В суд подашь? — Всчет чего? — Дурочкин сполюбовник, да всчет того, что за два месяца заячий хвост получил! Подашь, что ли? — Не знаю… — нерешительно ответил Федор. — Я тебе вот что скажу, — начал зубарь, похрустывая огурцом, — иди ты напрямки в хутор Дубовской, там комсомолистовская ячейка. Ты к ним, они защиту дадут. Я, брат, сам в Красной Армии служил и приветствую новую жизнь, но сам не могу, по причине потомственной слабости… От отца и кровь передалась: водку пью, а при советском социализме не должно быть подобного… Вот… А то бы я, — зубарь загадочно округлил глаза, — образование поимел и в партию единогласно вписался! Уж я бы накрутил хвост таким друзьям, как твой хозяин!.. Через минуту оживление его прошло. Устало оглядев бутылку от горлышка до донышка, он любовно погладил ее рукой и уже безразличным тоном повторил: — Жарь к комсомолистам. Там в обиду не дадут. Там твоя кровная родня. Такие же голяки, как и мы с тобой. Немного погодя он тут же под плетнем уснул. Федор сидел задумавшись, уронив голову на руки, и не видел, как бежавшая мимо собачонка, обнюхав пьяного зубаря, подняла ногу и, помочившись на него, зачикиляла дальше. Пропели первые петухи. Около пруда, за поселком, в камыше закрякал матерый селезень, где-то в поселке, то умолкая, то вновь оживая, сухо тарахтел барабан веялки. Кто-то, пользуясь вёдром, веял всю ночь. Федор встал, поглядел на всхрапывающего зубаря, хотел его разбудить, но, одумавшись, махнул рукой и не спеша пошел к гумнам. XII На другой день в полдень Федор уже подходил к хутору Дубовскому. Верст двадцать с лишним отмахал он с утра. К концу подбился, устали и ломотой налились ноги, особенно болели исколотые подошвы и икры. С горы хутор виден, как на ладошке: площадь с облупленной белой церквушкой, белые квадратики домов и сараев, зеленые вихры садов и дымчато-серые ручейки — улицы. Спустился под гору. У крайних дворов собаки встретили его ленивым лаем. Вышел на площадь. Рядом с опрятной школой блещут глянцевитой известкой стены нардома. Спросил у бежавшего мимо мальчишки: — Где у вас тут комсомол помещается? — А вот, в нардоме. Робко поднялся Федор на крыльцо и вошел в настежь распахнутую дверь. Откуда-то из глубины комнат доносились сдержанные голоса. Звуки шагов Федора гулко плескались под высоким крашеным потолком. В конце коридора, за дверью, голоса. Вошел. Человек шесть ребят, сидевших на подоконниках, на скрип двери повернули головы и, увидев незнакомое лицо, молча уставились на Федора. — Это и есть комсомол? — Он самый. — А кто у вас главный? — Я секретарь, — отозвался веснушчатый парень. — Тут дело к вам… — попрежнему робея, заговорил Федор. — Садись, товарищ, рассказывай. Федора заботливо усадили на табуретку и окружили со всех сторон. Сначала он чувствовал себя неловко под перекрестными взглядами чужих ребят, но, глянув на простые, приветливые лица, вспомнил слова Фрола-зубаря: «Они тебе кровная родня», — вспомнил и разошелся; путаясь и волнуясь, рассказал про свою жизнь у Захара Денисовича; когда говорил обо всех снесенных обидах, непрошенные слезы невольно подступали к горлу, голос рвался, и трудно становилось дышать. Изредка взглядывая на ребят, боялся встретить в глазах их обидную насмешку, но все лица ребят были сурово нахмурены, дышали сочувствием, а у веснушчатого секретаря негодование сводило губы. Федор кончил, как осекся. Ребята молча переглянулись. — В суд? — спросил один из них, нарушая молчание. — Конешно, в суд! А то куда же? — запальчиво крикнул секретарь и повернулся к Федору. — А теперь ты где же устроился? — Нигде. — Живешь-то где? — Жил до этого в Даниловке, отец помер, мать побирается, и мне жить не при чем… — Что думаешь делать? — Сам не знаю, — нерешительно ответил Федор. — Работенку бы какую-нибудь… — Об этом не горюй, работу найдем. — Найдем! — Живи покуда у меня, — предложил один. Расспросив еще кое о каких подробностях, секретарь, по фамилии Рыбников, сказал Федору: — Вот что, товарищ, подавай-ка ты в нарсуд заявление, а мы от ячейки поддержим. Кто-нибудь из ребят сходит с тобой к бывшему твоему хозяину, заберет твое барахло, и будешь временно жить у Егора, вот у этого парня, — он указал пальцем на одного . — А про суд и говорить нечего! Батрацкие копейки не пропадают! Его еще пристебнут к ответственности за то, что эксплуатировал тебя, не заключив в батрачкоме договор. Все кучей пошли к выходу. Федор шел, не чувствуя усталости. Бесконечно родными и близкими казались ему эти грубые на вид, загорелые ребята. Ему хотелось хоть чем-нибудь выразить им свою благодарность, но, стыдясь этого чувства, Федор шагал молча, лишь изредка поглядывая с тихой улыбкой на худощавое горбоносое лицо Егора. Уже шагая по сенцам Егоровой хаты, снова припомнил слова «кровная родня» и улыбнулся, представляя себе пьяненького зубаря; так метко определил он этим названием все. Вот именно — кровная родня и ни что иное. XIII Егор жил с матерью и с маленькой сестренкой. Мать Егора приняла Федора, как родного: за обедом заботливо его угощала, стирала бельишко и в обращении с ним ничем не отличала от родного сына. Первое время Федор помогал Егору в хозяйстве: вместе пахали под зябь, ездили на порубку, убирали скотину и в свободное время заново оплели двор высоким красноталом-хворостом. Незаметно пришла осень. Стояла сухая безветренная погода. Утрами слегка придавливал холодок; тополь во дворе с каждым днем все больше терял пожелтевшие листья; догола растелешились сады, и далекий лес за рекою, на горизонте, напоминал небритую щетину на щеках хворого человека. По вечерам Федор вместе с Егором уходили в клуб. Цепко прислушивался Федор к новым, неведомым ему раньше, мыслям и словам, все вбирал жадно-пытливым умом, что слышал на длинных субботних политчитках и беседах с агрономом о таком волнующе близком деле, как сельское хозяйство. Но все же ему трудно было угоняться за остальными ребятами; те вызубрили политграмоту назубок, читали газеты, целый год слушали беседы местного агронома и на каждый вопрос могли ответить толково и ясно (секретарь Рыбников, вдавив в веснушчатые щеки кулаки, читал даже Маркса), а Федор — парень не шибко грамотный. Да и вообще-то одно дело — держать за шершавые поручни плуг и чувствовать во время работы под рукой его горячее, живое трепетанье, а совсем другое дело — держать в руке такую хрупкую и нежную штуку, как карандаш: во-первых, пальцы дрожат, предплечье немеет, а во-вторых, и сломать недолго этот самый зловредный карандаш. К первому делу руки Федора были гораздо больше приноровлены; ведь отец, когда мастерил Федора, не думал, что выйдет из него такой письменный парень, а потому и руки приварил ему хлеборобские, в кости широкие, волосато-нескладные, но уж крепости чугунной. Все же понемногу напитывался Федор книжной мудростью: кое-как — вкривь и вкось, как сани-развалки по ухабистой путине, — мог он толковать о том, что такое «класс» и «партия», и какие задачи преследуют большевики, и какая разница между большевиками и меньшевиками. Были его слова, как и походка, неуклюжие, обрубистые, но ребята относились к ним с подобающей серьезностью; если и смеялись изредка, то в смехе их не было обидного. Федор это чувствовал и не обижался. В декабре, как-то за день до общего собрания, сказал Рыбников Федору: — Ты вот что, подавай-ка нам заявление. Мы тебя примем, райком утвердит, а тогда уж направишься к весне в работники. Сейчас проводится кампания, чтобы вовлечь в союз возможно больше батрацкой молодежи. Наша ячейка раньше дремала, потому что секретарем был сын кулака, и много членов были негодные… разложились, как падаль в жару… Мы их вычистили за месяц до твоего прихода, а теперь надо работать. Надо поднять дубовскую ячейку в глазах народа. Раньше наши комсомольцы только и знали, что самогон глушить да на игрищах девкам за пазухи лазить, а теперь шабаш! Так качнем работу, чтоб по всей Донской области гремела! Как наймешься — мы тебе задание дадим, и ты всех батраков притяни к ячейке. Понял? Мы все рассыплемся по хуторам. — А как ты думаешь, могу я соответствовать? Я ить не дюже шибко по книжкам… — Брось чудить! Чего не знаешь — за зиму одолеешь. Мы сами не очень тоже… Райком на нас начхать хотел: ни пособий, ни одного дельного совета, одни предписания. Мы, брат, сами до всего своими силами достигаем. Так-то! Слова Рыбникова о вовлечении в союз батрацкой молодежи окрестных хуторов и поселков упали Федору в разум, как зерна пшеницы в богатый чернозем. Вспомнил он свое житье у Захара Денисовича и загорелся нетерпением работать. В этот же вечер накорябал заявление. Но о причине вступления в комсомол упомянул не так, как его учил Егор. Тот говорил: пиши, мол, «желаю получить политическое воспитание», а Федор подумал малость, да так-таки черным по белому, без запятых и точек, и написал: «Желаю вступить как я рабочий штоп очень навостриться и завлечь всех рабочих батраков в комсамол так как комсамол батракам заместо кровной родни». Рыбников прочитал и поморщился. — Оно-то так, да уж больно ты нагородил… Ну, да ладно, продерет!.. Собрание началось поздно вечером. В клубе заколыхался разноголосый шум. Выбрали президиум собрания, Рыбников сделал доклад о международном положении, потом перешли к делам текущим. Федор с замиранием сердца ждал, когда прочтут его заявление. Наконец-то Рыбников, покашливая и обводя собравшихся глазами, громко сказал: — Поступило заявление от известного вам Федора Бойцова. Он медленно прочитал заявление и, разглаживая на столе бумагу, спросил: — Кто выскажется «за» и «против»? Егор поднялся с задней скамьи и, поводя горбатым носом, заговорил: — Чего там говорить! Парень из батраков, сын бедного мужика из Даниловки. Теперь политически разбирается, может соответствовать… Чего там еще, принять! — Кто против? Никого не нашлось. Приступили к голосованию. Руки поднялись густым частоколом. «За» — двадцать шесть: вся ячейка. Подсчитывая голоса, Рыбников с улыбкой глянул на бледное счастливое лицо Федора. — Продрал единогласно! Федор с трудом досидел до конца собрания. Он плохо понимал, о чем говорили вокруг него. Рыбников горячо нападал на Ерофея Чернова, осуждая за участие в игрищах; тот оправдывался, ссылаясь на остальных ребят. До Федора словно сквозь глухую стену долетали их голоса, а в уме своей дорогой, переплетаясь, шли мысли: «Теперь я в ихней семье свой, а то все не то… как пасынок… Вот она, моя кровная родня, с ними хорошо — плечо к плечу, стеной…» Чей-то голос громко зыкнул: — Цыцьте!.. Собрание считаю закрытым. Ванюха, ты перепишешь протокол?.. Загремели висячим замком, к выходу пошли, на ходу прикуривая и ежась от режущего холода, проникавшего с надворья в коридор. Федор шел вместе с Егором и Рыбниковым. По обмерзшим ступенькам сошли с крыльца и сразу ткнулись в здоровенный сугроб: намело ветром за время собрания. Егор, кряхтя, полез через сугроб первый, Федор за ним. На перекрестке Рыбников, прощаясь с Федором, крепко стиснул ему иззябшую руку, сказал, близко заглядывая в глаза: — Смотри, Федя, не подведи! На тебя у нас надёжа. Теперь ты закомсомолился, и на тебе больше лежит ответственность за свои поступки, чем на беспартийном парне. Ну, да ты знаешь. Прощай, друг! Федор молча потряс ему руку, хотел ответить, но горло перехватила судорога. Молча пошел догонять Егора и, чувствуя в горле все тот же вяжуще-радостный комок слез, шептал про себя: — Обабился я… раскис… Надо потверже, не махонький, а вот не могу!.. Счастье навалилось… Давно ли думал, что на земле одно горе ходит и все люди чужие?.. XIV Утром на следующий день Федора позвали в исполком. — Повестка в суд. Распишись, — сказал секретарь. Федор расписался и, отойдя к окну, прочитал повестку. Вызывают на двадцать первое число. Федор глянул на стенной календарь и растерялся: под портретом Ильича краснела цифра «20». Быстро направился домой и стал собираться. — Ты куда это? — спросил Егор. — В станицу, на суд с хозяином. Получил нынче повестку, вызывают к завтрему… Вот дела! Успею я дойтить? Егор глянул в окошко, замазанное белой изморозью, словно тестом, нашел в голубеющем небе желтый пятачок солнца, раздумывая, проговорил: — Что же, тридцать пять верст, по пять в час, это — добре шагать — семь часов… К ночи, гляди, доберешься. — Ну, пойду! — Харчей взял? — Взял. Егор вышел за ворота, проводить, крикнул вслед: — Шагай веселей, а то темноты прихватишь! Волки! Федор поправил сумку, потуже перетянул ремень на коротком дубленом полушубке и широко зашагал посредине улицы, по дороге, притертой полозьями саней. Поднялся на гору. Глянул назад, на хутор, засыпанный снежной белью, и, поводя плечами, чувствуя на спине испарину, быстро пошел по направлению к станице. Под гору и на гору. Под гору и опять на гору. Засыпанные снегом, плавно плывут на горизонте синие тесемки лесов и рощиц. Голубыми искрами ослепительно сверкает снег, солнечные лучи, втыкаясь в сугробы, перепоясывают дорогу радугами. Федор быстро шагал, постукивая костылем, попыхивая сладким на морозе дымком махорки. Верст двадцать отмерил, посмотрел на солнце, валившееся к тонкой, как паутинка, волнистой черте земли, и достал из сумки кусок хлеба и сало, нарезанное тонкими ломтями. Присел возле дороги на корточки, закусил и опять пошел, стараясь согреться быстрой ходьбой. Вечер кинул на снег лиловые отсветы. Дорога заблестела голубым, стальным блеском. На западе темнота стерла черту, отделявшую землю от неба. На ясном небе уже замаячили блудливые огоньки звезд, когда Федор вошел в станицу. В крайнем домишке, на вид неказистом и бедном, попросился переночевать. Хозяин, бородатый приветливый казак, пустил охотно. — Ночуй, места не пролежишь! Пожевав на ночь мерзлого сала, Федор расстелил возле печи свой полушубок, положил в голова шапку и уснул. Проснулся по привычке с рассветом. Умылся, — хозяйка предложила разжарить сало. Закусил и — в центр станицы, на площадь. Неподалеку от здания стансовета прочел на воротах вывеску: «Народный суд 5-го участка Верхне-Донского округа». Вошел в калитку, и первый, кого увидел во дворе, был Захар Денисович. В романовском полушубке, крытом синим сукном, обвязанный башлыком, он распрягал потную лошадь. Одевая ее попоной, случайно глянул на Федора и, скривив губы, не здороваясь, отвернулся. Нескончаемо долго волочилось время. Часам к девяти пришел секретарь суда. Не раздеваясь, чмыкая носом, хлопнул на стол кипу дел и сонными, опухшими глазами оглядел толпу, скучившуюся в сенях. Через час пришел судья, боком протиснулся в дверь и звонко захлопнул ее. — Федор Бойцов и Захар Благуродов! — крикнул, приоткрывая дверь, секретарь. Поскрипывая подшитыми валенками, прошел Захар Денисович. — Эк самогоном-то от гражданина наносит, ажник с ног валяет! Видать, до дна провонялся! — усмехаясь вслед ему, проговорил пожилой казак в потрепанной шинелишке. Федор снял шапку и бодро шагнул через порог. Минут десять длились перекрестные вопросы нарзаседателей и судьи. Захар Денисович заикался — как видно, робел. — Платили вы ему? — постукивая карандашом, спрашивал судья. — Так точно… Платили… — Чем же платили, натурой или деньгами? — Деньгами. — Сколько? — Восемь рублей и хлебца вдобавок всыпал. — Как же это так? Ведь вы ж показали, что наняли Бойцова за полтину в месяц? — По доброте моей… Как он сирота… Благодетелем был ему… замест родного отца…— багровея, сипел Захар Денисович. — Так… — судья чуть приметно насмешливо улыбнулся. Задав еще несколько вопросов, суд попросил их выйти. Было выслушано еще пять или шесть дел. Федор стоял в сенцах и видел, как Захар Денисович, собрав вокруг себя человек восемь казаков, ожесточенно махал руками. — Спрашивает, почему без договора? Вот так и возьми работника… Пришел, просит ради Христа, а оказался комсомолистом и заявляет: я, дескать, работать не буду. — Суд идет! Толпа хлынула в комнату. Судья скороговоркой читал начало приговора. Федор чувствовал под полушубком частое перестукиванье сердца. Кровь то приливала к голове, то снова уходила к сердцу. Слов приговора он почти не различал. Судья повысил голос: — Руководствуясь статьей… Захар Благуродов присуждается к уплате Бойцову Федору двенадцати рублей за два месяца работы… Не заключивший договора… за эксплуатацию несовершеннолетнего — к штрафу в размере тридцати рублей или принудительным работам сроком… Судебные издержки… Приговор окончательный… — доносился до Федора голос судьи. Федор сбежал с крыльца и, не застегивая распахнутого полушубка, радостно про себя улыбаясь, быстро вышел за станицу. Незаметно прошел несколько верст; шагая, обдумывал происшедшее, строил планы, как к осени будущего года заработает денег на лошадь и заживет своим маленьким хозяйством, избавя мать от нищеты. Вспомнил о предстоящей летом работе среди батраков, и радостно согрелась грудь. Ветер дул в лицо и порошил снегом, мелкая колючая пыль застилала глаза. Неожиданно слух Федора уловил едва слышный визг полозьев и щелканье подков позади, быстро повернулся назад, как вдруг страшный удар оглоблей в грудь свалил его с ног. Падая, увидал над собой вспененную морду вороной лошади, а за ней, в облаке снежной пыли, багрово-синее лицо Захара Денисовича. Мгновенно за ударом оглоблей свистнул над головою кнут, и ремень, сорвав с головы шапку, наискось рассек лицо. Не чувствуя боли, сгоряча вскочил Федор на ноги и, охваченный бешенством, без шапки рванулся и побежал за санями. Захар Денисович левой рукой натягивал вожжи, удерживая скакавшую во весь карьер лошадь, а правой высоко поднимал кнут и, оборачиваясь к Федору, горланил: — Я тебе припомню!.. Я тебе подсижу… твою мать!.. раки зимуют!.. Ветер в клочья рвал слова и душил бежавшего следом Федора. Обессилев, он остановился посреди дороги — и только тогда ощутил режущую боль в груди, почувствовал, что лицо ему жжет, стекая, соленая кровь. XV Оттуда, где на бугре черными проталинами просвечивала сквозь снег пахота, пришла весна. Ночью подул ветер, теплый и влажный, над хутором нависли тучи, к рассвету хлынул дождь, и снег, подтаявший раньше, расплавился в потоках воды. В степи оголилась земля, лишь ледок, державшийся на дороге и во впадинках, цепко прирос к прошлогодней траве и кочкам, прижался, словно прося защиты. Перед началом полевых работ Федор попрощался с ребятами и, плотно уложив в сумку пожитки и литературу, которой снабдил его Рыбников, пошел в поисках заработка. — Гляди, Федя, организовывай там!.. — говорил Рыбников на прощанье. — Ладно, сделаю. Всех в кучу соберу! — улыбался Федор. Человек пять ребят проводили его за хутор и дождались, пока выйдет он на большак. Переваливая через первый бугор, Федор оглянулся: на прогоне кучкой стояли провожавшие. Рыбников и Егор махали снятыми картузами. Тоска ущемила Федора, когда хутор скрылся из глаз. Снова он один, как вот этот куст прошлогоднего перекати-поля, сиротливо качающийся у дороги… С усилием превозмогая себя, Федор стал думать о том, куда идти. Окрестные хутора были бедны, и люди не нуждались в наемных руках, богаче Хреновского поселка не было в районе станицы. Федор подумал и свернул проселком на Хреновской. Нанялся он к соседу Захара Денисовича — Пантелею Мирошникову. Дед Пантелей был высокий, высохший до костей, угрюмый старик. Троих сыновей убили в войну, вел он хозяйство со старухой и с двумя снохами. — Ты почему, в рот те нáмалину, от Захарки ушел? — при найме спросил он Федора, передвигая по лбу седые брови. — Хозяин рассчитал. — А как думаешь наняться? — По уговору. — Какой-такой уговор? Моя цена на летнюю пору три рубля, а зимой ты мне и даром не нужен. Может, ты на круглый год норовишь, так мне без надобности. — Могу и до осени. — Словом, до скончания работ. Как отпашемся осенью, так ступай на все четыре, в рот те нáмалину. Согласен — три в месяц? — Согласен, только договор надо. Без него нельзя. — Мне все одинаково… грамоте вот не разумею… Там, небось, в рот те нáмалину, расписываться надо? Ну, да Степанида, сноха, распишется. Подписали в батрачкоме договор, и Федор с радостью взялся за работу. Дед Пантелей недели две исподтишка присматривался к новому работнику, — часто Федор ловил на себе его щупающий, пронзительный взгляд, — и, наконец, к концу второй недели, вечером, когда Федор за один день вспахал бахчу и пригнал домой быков, усталых и потных, дед подошел к нему и заговорил: — Вспахал бахчу? — Вспахал. — Без огрехов? — Да. — Плуг как пущал? — Так, как велел, дедушка. — Быков поил в пруду? — Поил. — А сколько тебе годов, паря? — Семнадцать. Дед шагнул к Федору, больно ухватил его за волосы и, притянув голову к своей высохшей, костлявой груди, крепко прижал ее и шершавой ладонью долго гладил мускулистую, тугую спину Федора. — Ты дорогой работник, в рот те нáмалину!.. Золотые руки!.. Останешься на зиму, коль захошь, ей-богу!.. Отпихнул Федора от себя и долго глядел на него, улыбаясь широко и светло. Федор был растроган лаской и родственным отношением к нему старика. Новый хозяин был совершенно не похож на Захара. Еще когда нанимался Федор, он спросил: — Ты никак этот, как его… комсомол? — И на утвердительный ответ махнул рукою. — Меня это не касаемо. Исть будешь отдельно, не могу с тобой помещаться. Ты, небось, лоб-то не крестишь? — Нет. — Ну, вот… Я — старик, и ты не обижайся, что отделяю тебя. Мы с тобой разных грядок овошчи. К Федору он относился хорошо: кормил сытно, дал свою домотканную одежду и не обременял непосильной работой. Федор вначале думал, что ему придется, как у Захара Денисовича, одному нести работу, но когда поехали перед Пасхой пахать, то увидел, что дед Пантелей, несмотря на свою сухоту, любого молодого заткнет за пояс. Он без устали ходил за плугом, пахал чисто и любовно, а ночью по очереди с Федором стерег быков. Старик был набожный, «черным словом» не ругался и держал семью твердой рукой. Федору нравилась его постоянная поговорка: «в рот те нáмалину», нравился и сам старик, такой суровый на вид и сердечно добрый в душе. На Пасху вечером Федор повстречался в своем проулке с рябым низкорослым парнем, на вид лет двадцати. Он видел, как парень вышел из Захарова двора, и догадался, со слов деда Пантелея, что это Захаров работник. Парень поровнялся с Федором, и тот первый затеял разговор: — Здорово, товарищ! — Здравствуй, — нехотя ответил парень. — Никак, у Захара Денисовича в работниках? — Ага. Федор подошел поближе, продолжая расспросы: — Давно живешь? — Четвертый месяц, с зимы. — Почем же платит? — Рупь и харчи. — парень оживился и заблестел глазами. — Гутарют, что дед за трояк тебя сладил и на евоном ходишь? Правда аль брешут? — Правда. — Нагрел меня Захар-то… — огорченно заговорил парень. — Сулил набавить, а сам помалкивает. Работать заставляет, как проклятого, — уже озлобляясь, загорячился он, — в праздники то же самое… Свою одежу сносил, а он ни денег, ни одежи не дает. Вишь, в чем на Пасху щеголяю? — Парень повернулся задом, и на спине его, сквозь расшматованную вдоль рубаху, увидел Федор черный треугольник тела. — Как тебя звать? — Митрий. А тебя? — Федор. Из Захарова двора донесся гнусавый голос хозяина: — Митька! Что ж ты, сволочь, баз не затворил?.. Иди загоняй быков!.. Митька вспугнутым козлом шарахнул через плетень и, выглядывая из густой крапивы, поманил Федора пальцем. Федор перелез через плетень, выбрал в саду место поглуше и, усадив рядом Митьку, приступил к агитации. XVI Каждое воскресенье вечером уходил Федор на игрища и там знакомился с другими ребятами, работавшими батраками у хреновских богатеев. Всего по поселку было восемнадцать человек батраков, из них пятнадцать — молодежь. И вот этих-то пятнадцать батраков стянул Федор всех вместе и положил начало батрацкому союзу. Уходя с игрищ, где парни из зажиточных дворов охальничали с визгливыми девками, Федор подолгу говорил с ними, убеждая примкнуть к комсомолу и принудить хозяев к заключению договоров. Вначале ребята относились к словам Федора с насмешливым недоверием. — Тебе хорошо рассусоливать, — кипятился сутулый Колька, — у тебя хозяин вроде апостола, а доведись до мово, так он за комсомол да за договор вязы мне набок свернет!.. — Небось, не свернет! — возражал другой. — И свернет, ежли будешь один! А ты думал — как? Один палец, к примеру, ты мне сломишь, ажник хрустнет, а ежли все их — да и кулак сожму — тогда сломишь? Нет, брат, я тебе этим кулаком жевалки вышибу!.. — под дружный хохот говорил Федор. — Вот в такой кулак и мы должны слепиться. Довольно мы хозяевам за дурняка работали! Все вы получаете — кто рупь, кто полтину, а я трояк и работаю легче вас!.. — Верна-а-а!.. — гудели голоса. Собирались обычно ночью, за гумнами, и просиживали до кочетов. На пятое воскресенье Федор внес такое предложение: — Вот что, братва, вчера поделили траву, не ныне — завтра зачнется покос, давайте завтра объявлять хозяевам, пущай повышают жалованье и заключают договора, а нет, — мол, бросим работу!.. — Нельзя так! Дюже круто!.. — Нас повыгоняют! — Без куска останемся!.. — Не выгонют! — багровея, закричал Федор. — Не выгонют затем, что на носу покос! Гайка у них ослабнет — без работников остаться!.. Нельзя так жить! Батрачком спрашивает: вы как наняты? Один говорит: мол, я хозяину родня; другой — «живу по знакомству». А за вас, окромя вас, никто хлопотать не будет! После долгих споров на том и порешили. Наутро поселок заволновался и загудел, как встревоженный выводок оводов. Вот-вот покос, а в самых богатых дворах забастовали батраки… Утром Федор, услышав крик, выбежал за ворота. Захар Денисович с ревом выкидывал на середину улицы пожитки Митрия, а тот с решительным видом собирал их в кучу и глухо бубнил: — Погоди, погоди! Просить будешь, да не вернусь!.. — Провались ты к чертовой теще, чтоб я тебя стал просить!.. Увидев Федора, Захар Денисович повернулся к кучке зажиточных мужиков, о чем-то горячо толковавших на перекрестке, и, надувая на лбу связки жил, заорал: — Хрисьяне!.. Вот он смутьян, заправила ихний!.. В дреколья его, сукиного сына!.. Федор, сжимая кулаки, торопливо пошел к нему, но Захар Денисович, как мышь, шмыгнул в ворота и трусливо заверещал: — Не подходи, коль жизня дорога!.. Разнесу!.. XVII — …Как хотите, воля ваша, а я свово работника прогонять не буду! По мне, пущай он будет партейный, лишь бы дело делал. Договор — тоже не расчет… Накину я ему трешницу на месяц, пушай, а ежли он уйдет — у меня на сотни убытку будет!.. — Правильно, кум!.. У меня вот баба захворала, с кем я должен управляться?.. — Я тоже так кумекаю. — Вот что, братцы!.. Заключим с ими договора, набавим жалованье, как по закону, в неделю один день пущай празднуют… Ты, Захар, молчи!.. Тебя суд припрег платить тридцать рубликов! То-то оно и есть!.. До поры, до времени и нам с рук сходит! — Чего там попусту брехать! Раз подошло такое дело, значится, надо смиряться. На трешнице урежем, а сотни терять… Эка глупость-то!.. — Теперь попробуй найми!.. — Обожгешься! — Пущай будет так! — А этого подлеца, какой разжелудил их, проучить надо. Ученый какой нашелся, язви его… — Федька — ить он комсомолист!.. Он, когда у меня жил, всю душу вымотал! С ножом за мной по двору гонял, спасибо — рабочие отбили, истинный бог… Да теперича попадись он мне… — Мой сыняга говорил, они посля игрищ за Федотовым гумном собираются. Там он их наставляет… — А что, ежли двум-трем перевстреть его с колышками?.. — Поучить надо! Чтоб этой нечистью и не воняло! — Захар Денисыч, ты пойдешь? — Господи! Да я с великой душой!.. Мне бы колышек какой потяжельше… — Досмерти не будем. — Там видно будет! У меня, как сердце разыграется, держись!.. — Сколько нас? Трое, что ль? Ну, пошли!.. XVIII Вечером дед Пантелей, видя, что Федор собирается куда-то идти, улыбаясь, сказал: — Ты, в рот те нáмалину, сидел бы дома. Заварил кашу, так не рыпайся! — А что? — Тово, что ушибить могут! — Небось!.. — засмеялся Федор и задами пошел к гумнам. На этот раз ребята собрались не скоро. Часа два прошло в разговорах. Настроение у всех было бодрое и веселое. Обсудив положение, поделились новостями и собрались расходиться. — Идите врозь, чтоб люди не болтали, — предупредил Федор. Ночь висела над степью дегтярно-темная, тучи, как лед в половодье, сталкивались и громоздились одна на другую, громыхал гром, за лесом чертила небо молния. Федор отделился от остальных ребят и пошел прежней дорогой. Сначала он хотел пройти задами, но потом раздумал и свернул в свой проулок. Присев у плетня, он хотел закурить, но порыв сухого горячего ветра потушил спичку. Сунув цыгарку в карман, Федор подошел к воротам. Он ничего не ожидал и не видел, что сзади крадутся двое, а третий стоит, карауля, на перекрестке… Едва взялся за скобку калитки, как сзади кто-то, крякнув, махнул колом. Удар пришелся Федору по затылку. Глухо застонав, он всплеснул руками и упал возле ворот, теряя сознание. * * * Деда Пантелея нещадно кусали блохи. Долго ворочался, кряхтел, потом скинул на землю овчинную шубу и совсем уже собрался уснуть, как вдруг с надворья послышался стон, топот ног и приглушенный свист. Свесив ноги, он прислушался. Свист повторился. «Федьку застукали!» — мелькнула у деда мысль. Прыгнув с постели, он ухватил со стены древнее шомпольное ружье, из которого стрелял на бахче в грачей, и выбежал на крыльцо. Возле ворот кто-то протяжно стонал, топотали ноги, сочно чавкали удары… Подняв курок, дед выбежал за ворота, рявкнул: — Кто такие?! Три темные фигуры шарахнулись в стороны. Поведя стволом в сторону ближнего, дед Пантелей нажал собачку. Грохнул выстрел, брызнул из дула сноп огня, засвистел горох, которым заряжено было ружье… Кто-то на дороге взвыл и жмякнулся на землю… Задыхаясь, дед кинул ружье и нагнулся к темному очертанию человеческой фигуры, лежавшей возле ворот. Руки его, шарившие по голове, взмокли чем-то густым и липким. Повернув голову, он тщетно вглядывался, темнота слепила глаза. По небу ящерицей пробежала молния, и дед узнал залитое кровью лицо Федора. Подхватив безжизненное тело, дрожа и спотыкаясь, взволок его на крыльцо и выбежал за ворота поднять ружье. Снова молния опалила небо, и дед увидел саженях в двадцати на дороге человека, сидящего на корточках. Сцапав ружье за ствол, дед Пантелей вприпрыжку подбежал к сидящему на корточках, в темноте сбил его с ног и, навалившись животом, заревел: — Кто такой есть? — Пусти, ради Христа… У меня весь зад и спина простреленные… Греха не боишься, сосед, по людям картечью стреляешь… Ой, больно!.. По голосу узнал дед Захара. Не владея собой, стукнул его прикладом по голове и, вцепившись в волосы, волоком потянул к крыльцу. XIX «…Дорогой наш товарищ Федя! Ты, должно быть, не знаешь, чем кончился суд? Захара Денисовича пристукали на семь лет с поражением в правах на три года, остальных двух — Михаила Дергачева и Кузьку, хреновского спекулянта, — к пяти годам. А еще сообщаем тебе, что в Хреновском поселке организована ячейка КСМ. Все твои товарищи батраки — пятнадцать человек, а еще шестеро беднеющих ребят вступили членами. Меня райком перебрасывает туда работать, и мы все горячо ожидаем, когда ты выздоровеешь и вернешься к нам. Егор в Даниловском поселке организовал ячейку в одиннадцать человек. Все ребята в разгоне, работают. А еще сообщаю, видел надысь я деда Пантелея, и он к тебе в больницу собирается ехать на провед и привезть харчей. Поправляйся скорее и приезжай, еще много работы, а время скачет, как лошадь, порвавшая треногу. С комсомольским приветом к тебе ячейка РЛКСМ, а за всех ребят — Рыбников». 1926