Аннотация: Имя австралийской писательницы Димфны Кьюсак (1902—1981) давно знакомо российскому читателю по ее лучшим произведениям, завоевавшим широкое признание. В сборник вошли романы: «Полусожженное дерево», «Скажи смерти нет!», «Черная молния», где писательница бросает обвинение общественной системе, обрекающей на смерть неимущих, повествует о трудных поисках утраченного смысла жизни своих героев, об отношении мужчины и женщины. --------------------------------------------- Димфна Кьюсак Чёрная молния Часть первая Ослепнув, оглохнув, онемев, она словно плыла в облачном коконе между смертью и жизнью. Откуда-то из небытия донеслась размеренная барабанная дробь. Пикассовские лица, фигуры закручивались во тьме раскаленными спиралями, сверкали огненными стрелами. Временами сквозь плотно сжатые веки просачивался дневной свет. Отзвуки жизни врывались в ее рыхлый, как вата, мозг, где не было места мыслям. Она чувствовала только, что свет причиняет ей боль, звук причиняет ей боль. Где-то залаяла собака, разрывая кокон. Словно молот застучал по черепу, дробя кости, превращая плоть в бесформенное месиво. Неожиданный проблеск сознания – она поняла, что осталась жива. Стук молота – это пульс; сердце ее принудили биться, пробуждая к жизни отравленное наркотиком тело. Тук… тук… тук. Мучительно, ритмично и четко сердце гнало кровь по блокированным артериям, било по отупевшим нервам, барабанило в оглохшие уши, уколами игл пронзало онемевшие руки, в то время как сознание отвергало жизнь, неумолимо возвращавшуюся к ней. Тошнота раздирала внутренности. Рот наполнился кислой слюной. Она застонала. Холодные компрессы на лбу и щеках. Лавандовая вода на волосах. Порыв ветра. Шаги. Голоса – как шуршание грифеля по доске. Холодная рука на ее запястье. Пальцы, приподнявшие ее веки. Плоть ее сжалась от этого прикосновения. Бесчувственная, недвижимая, она уже начинала осознавать свое «я», сопротивлявшееся силам, которые замышляли возродить ее к жизни. Шарканье резиновых подошв по полу. Чуть слышный щелчок закрываемой двери. Тишина. Отчаяние с новой силой охватило ее, будто вместе с потоком крови по всему ее телу хлынул яд. Где-то в немыслимой дали, за миллионы световых лет отсюда, радио разнесло рев фанфар, но до нее долетел лишь чуть слышный отзвук. Опять послышался лай, и мучительная боль вновь привела ее к шаткому мосту, соединявшему маяк с берегом. Джаспер все лаял и лаял. Волны разбивались о прибрежные скалы, ветер хлестал по башне маяка, а его свет рассекал тьму зелеными вспышками. Радуга арочного моста, паромы, снующие по блестящей глади воды, огни причалов, колеблющиеся от зыби, – все проносилось в ее возбужденном мозгу в диком, фантастическом танце на фоне неба, где поднимались светящиеся коробки небоскребов и бегущие неоновые буквы отправляли ввысь таинственные послания. Почему она тоже не умерла? Тогда все эти кошмары не возвращались бы к ней. Не вернулись бы и эти мысли. О, почему она не бросилась в море вместе с Джаспером?! Вспышки воспоминаний. Вздрагивающее тело Джаспера, умные, доверчивые глаза, и она сама дает ему эту шоколадку. Сомкнулась пасть, глоток. Она смотрит и ждет быстрой и легкой смерти, обещанной Китом. А вместо этого… Она попыталась стиснуть зубы, но у нее не хватило сил. Попыталась сжать кулаки, но пальцы не подчинились, и она лежала, обмякшая, забыв обо всем мире, снова переживая нескончаемую борьбу Джаспера со смертью. Снова она нагнулась, прижала к себе тело собаки, почувствовала, как его лапы сводит судорога, увидела, как в его глазах на какой-то миг вспыхнуло недоумение – неужели она могла сделать это?! И снова она мучилась, видя его предсмертные конвульсии, а Джаспер лежал, весь потный, без сил, и его страдающие глаза все еще неотрывно смотрели на нее. Потом тяжелое дыхание вдруг прервалось, глаза остекленели. Ведь это она, она сама убила его – единственного, кто любил ее, кто был ей верен. А она жива. У нее в горле заклокотали рыдания… Игла шприца впилась в ее руку. Прошла целая вечность. Отрывистый лай разорвал окружавшую ее мглу. Не веря самой себе, она явственно слышала лай Джаспера, обычный приветственный лай, видела его заостренные уши, его веселые, с искорками глаза, чувствовала, как он своим бархатным языком лижет ее руку. Потом включилась память, и она вспомнила, что Джаспер мертв. Всхлипывая, она старалась отогнать от себя эти безжалостные воспоминания, которые выводили ее из состояния отрешенности, обретенного в наркотическом сне. Кто-то тихо похлопывал ее по плечу. – Ну, ну же, Тэмпи, дорогая, – донесся до нее голос тети Лилиан. – Ну не надо, милая, не волнуйся, самое худшее уже позади. Пульс глухо стучал: Тэм-пи, Тэм-пи, Тэм-пи. Что-то неимоверно тяжелое давило на ее веки, мешая открыть глаза. Да она и не хотела их открывать, потому что не смогла бы вынести выражения жалости на лице тети Лилиан. Рядом шелестел шепот тети Лилиан: – Кажется, приходит в себя. И ответный шепот: – Да, но в норму она придет еще не скоро. – Но она ведь поправится, не правда ли? – Конечно. Это голос медицинской сестры, голос раздраженный – видимо, она считала просто глупым так суетиться только из-за того, что человек вернулся к жизни. Она лежала и прислушивалась к слабым скрипучим и щелкающим звукам. Тетя Лилиан вяжет, и это бесконечное движение спиц у ее постели, когда она вырвалась из объятий смерти, – еще одно доказательство нелепости и бессмысленности жизни. Она напрягла остатки воли и повернула голову на подушке. Жестокая боль взорвалась в черепе. Она словно окаменела от этой боли. Тетя Лилиан вздохнула: – Нет, это просто счастливая случайность, что я тогда приехала. Я давно уже не была у нее. А вчера утром проснулась, и вот что-то щемит, какое-то предчувствие – со мной это иногда случается. «Что-то неладно с Тэмпи», – подумала я, быстро собрала вязанье и села в автобус. И вот, пожалуйста! Она лежала как мертвая, только слабое дыхание говорило о том, что она еще жива. Я позвонила врачу, мгновенно приехала «скорая помощь» и отвезла ее сюда. – Да уж, действительно счастливое предчувствие! – Сестра негромко хихикнула. – Странно, что она решилась на такое дело. Знаменитая телезвезда. В газетах постоянно ее портреты. Куча денег. И всякие любовные приключения, шикарная жизнь. Вроде как это было с Мэрилин Монро. Тетя Лилиан быстро нашлась: – Нет, здесь просто несчастный случай. Сосед этажом ниже рассказал, как ужасно она была расстроена, узнав, что убили ее маленькую собачку. – Из-за собачки такого не делают. Дверь тихо закрылась, она осталась одна. Запекшиеся губы чуть слышно прошептали: – Я не вынесу этого! «Я, я, я». Волна воспоминаний нахлынула на это странное «я», в полной неподвижности лежавшее на больничной койке. Есть ли на свете человек, способный поверить, что смерть маленькой собачки делала для нее эту снова обретенную ею жизнь невыносимой? «Сентиментальная чепуха», – сказал бы Кит. Но он покинул ее, она осталась одна. Теперь одиночество стало еще нестерпимее. – О, я не вынесу этого, – повторила она. И все же никакая сила не смогла бы заставить ее еще раз проглотить эти таблетки, даже если бы она была уверена, что просто спокойно уснет и больше уже не проснется. Кит подарил ей собаку в день их десятой годовщины. Десятая годовщина! Слово застучало в мозгу, в ритм пульсу. Го-дов-щи-на. Го-дов-щи-на. Го-дов-щи-на. Ей стало так легко, когда она решилась убить себя и Джаспера! Она вытащила из домашней аптечки крошечный пузырек, который как-то купил Кит, чтобы усыпить кошку, потому что она уж очень часто приносила котят. «Быстро и безболезненно», – сказал он. Сказал и улыбнулся. Она могла бы броситься в море – это было бы больше похоже на нее. Романтическое самоубийство сентиментальной женщины, обнаружившей, что жизнь слишком жестока. Но она не бросилась в море. Наоборот – повернула назад, с трудом вскарабкалась по каменистой тропинке и кинулась бежать, словно ее преследовали, к краю скалы, сжав в объятиях тело Джаспера. Ветер хлестал ее по лицу. На губах она чувствовала соль своих слез, перемешанных с дождем. Она сорвала с себя косынку и укутала ею маленькое тельце. Потом положила его под кустом жасмина, упала на колени и зарыдала так, как не рыдала еще никогда в жизни: ни когда умер отец, ни когда убили сына, ни когда ее бросил Кит. Она пришла в себя, лишь начав копать яму, разрезая лопатой сырую землю. Свет ослепил ее. – Что вы тут делаете, миссис Кэкстон? Луч фонарика остановился на тельце Джаспера. Старик сосед приподнял косынку и воскликнул: – О господи! Неужели это ваша собачка? Сшибла машина? Вот бедняжка. Уже окоченела, и ни одной царапины. Он передал ей фонарик и взял лопату. – Вы подержите фонарик, а я выкопаю ямку. Да не нужно так убиваться! Тс-с! Тс-с! Хорошая была собачка, лучше не сыщешь. Очень уж она мне нравилась. Мокрая земля вырастала горкой. Потом он отложил лопату, поднял трупик и, завернув его в косынку, сказал: – Ну вот, достаточно глубоко. Собачка-то совсем ведь маленькая. Рыдания снова сдавили ей горло. Он довел ее до дверей квартиры, словно плачущего ребенка. То самое «я», которое она силилась оттолкнуть от себя прошлой ночью, с еще большей силой овладело ею. Она увидела, как пробирается словно привидение в ванную комнату, как достает флакон со снотворными таблетками, высыпает их на ладонь, подносит ко рту, запивает стаканом виски – доктор как-то обмолвился, что опасно после снотворного пить спиртное. Вспомнила, как затряслась от хохота при мысли о том, что люди привыкли считать опасным все, что угодно, кроме самой жизни, вспомнила, как стояла и покачивалась в ванной. Она испугалась, что у нее начнется рвота, поэтому налила в стакан воды и снова выпила. Потом легла в постель, и тьма навалилась на нее. Страх появился слишком поздно. Она попыталась подняться и вызвать по телефону «скорую помощь», но наркотик уже начал действовать, проник в кровь, поразил мышцы и нервы. Последние проблески сознания медленно угасали. Тупая боль заставила ее очнуться. Позвякиванье пузырьков с лекарствами действовало на нервы. Пробуждающееся сознание подсказывало, что бессильное тело на кровати принадлежит ей. Языком, похожим на наждачную бумагу, она провела по пересохшим губам. Рот наполнился желчью. Смерть отвергла ее, и она лежала, покорно вытянувшись, с горечью думая о своей постылой жизни. Внизу гремели тарелками, в коридоре слышались шаги. Двери открывались и закрывались. Она вздрагивала при каждом звуке, с беспокойством слушая, как шаги то приближаются, то удаляются. Скоро ей придется увидеть не только раздражающий свет и унылый день, но и людей, прочесть немой вопрос в их глазах, презрение или, еще того хуже, сострадание. Сострадание – позорное клеймо неудачника. Она лежала, плотно сжав веки, не желая открыть глаза, потому что, как только откроет их, жизнь начнется снова. Пришла тетя Лилиан, принесла грейпфрут, слишком дорогой для ее пенсии, и туберозы, запах которых был чересчур резким для такой небольшой комнаты. Она слышала, как тетя Лилиан шепотом переговаривалась с сестрой, тоже вошедшей в палату. – Пока что без сознания, но выглядит лучше. – Все хорошо, – ответила сестра. – Теперь ей нужно только отоспаться… А я ведь часто видела ее по телевизору. – Неужели? – В голосе тети Лилиан послышалась гордость. – Да, она очень популярна. – А выглядит значительно старше, чем я ожидала. – После того, что она пережила, вряд ли можно выглядеть молодо. – Теперь в голосе тети Лилиан зазвучали нотки негодования. – Сколько ей лет? – Сорок один. Тетя Лилиан солгала – она убавила ей четыре года, как будто хотела защитить это распростертое на кровати тело. Если бы она могла хоть пошевелить губами, она бы выкрикнула правду, но язык был словно сухая губка, а губы как резиновые. – Странно, кроме вас, никто еще к ней не приходил. – Я ее единственная родственница, и я не хочу, чтобы ее беспокоили, – многозначительно ответила тетя Лилиан. – Стоит лишь кому-нибудь узнать – тут же набегут толпы. Ложь, ложь, ложь! Теперь она нашла прибежище в надежном мире своего детства. Она снова сбегала вниз по петляющей дорожке среди кустов. Опавшие листья, как мягкая подушка, скрадывали шум шагов, и шаги становились частью окружавшей ее тишины. Только эта тишина теперь властвовала вокруг. Она висела в воздухе между искривленными корнями эвкалиптов и ветками, поддерживавшими голубое небо, словно купол туго натянутого зонтика. Тишина захватывала, обволакивала ее и держала так до тех пор, пока сама не рассыпалась на мириады бесконечно малых, едва уловимых звуков; ветер пробегал по верхушкам деревьев с нежным шелковым шелестом, кора бесшумно спадала с дерева; лишь чуть-чуть вздрагивая, птичий голосок заливался вдалеке серебряным колокольчиком. Потом наступала еще более глубокая тишина. Она прислонилась щекой к стволу и почувствовала, что он такой же гладкий, как человеческая кожа, только холодный. Приложила к нему ухо, и ей показалось, будто она слышит, как пульсирует сок – совсем так же, как кровь в ее запястье. Потом она лежала на земле. Стебельки высохшей прошлогодней травы приятно щекотали кожу, и ей чудилось, будто сама земля дышит, опускается и поднимается в такт ее собственному дыханию, движению грудной клетки; казалось, она чувствует, как молодая трава выпускает побеги, нежные и сладкие; муравьи деловито сновали в чашечках цветов, росших близко к земле, божьи коровки тащили свои пятнистые лакированные панцири по тонким стеблям. И в этой тишине, наполнявшей все ее существо, она слышала, как растет трава. Она не помнила, когда очнулась от грез. Невольно раскрылись веки. Свет жег глаза. Сестра улыбнулась ей. Она увидела лишь эту улыбку и неправильно посаженные передние зубы, все остальное расплылось неясным пятном. – Сегодня вы чувствуете себя уже лучше, миссис Кэкстон? – Голос сестры, как рашпилем, проскрежетал по нервам. – Вы и выглядите лучше. Доктор обрадуется. А теперь не хотите ли чашечку крепкого чаю? Ваша милая тетушка принесла целую пачку отменного индийского чая. Она говорила, что вы любите крепкий чай без молока. Ведь так? Тэмпи кивнула, и острая боль пронзила затылок. Дверь закрылась, открылась, и сестра поставила на столик хромированный поднос. – Может быть, чуть приподниметесь? Сильная рука скользнула ей за спину, ловко переложила подушки. Когда она стала усаживаться, у нее закружилась голова. Полотенце, смоченное теплой водой, прошлось по лицу и рукам. – Это только чтобы освежиться. Потом я вас умою как следует, а может, вы будете чувствовать себя настолько хорошо, что сами дойдете до ванной. А теперь выпейте чаю. Когда немного поправитесь, начнем строить планы, согласны? Она увидела, как пухлые пальцы взялись за ручку чайника, как полилась струйкой янтарная жидкость, почувствовала вкусный запах, когда сестра поднесла чашку к ее губам. Она пила, стыдясь своей беспомощности. – Ну, вот и хорошо, – сказала сестра с раздражающей веселостью, когда Тэмпи допила вторую чашку, – это снимет сухость во рту. Действительно, сухость во рту прошла. Приподнялся покров, сковывающий тело и мысли, но теперь ее словно оголили, словно содрали с нее кожу, превратив все ее существо в комок обнаженных нервов. Каждое действие, рассчитанное на то, чтобы возвратить ее к жизни, лишь усугубляло ее отчужденность. Тетя Лилиан принесла из дому все, что могло ей понадобиться: в ванну насыпали ее любимую ароматическую соль, шампунь был тот, которым она всегда пользовалась, шелковая ночная рубашка была тоже ее собственной. Освеженная, она снова откинулась на подушки. Даже стены палаты были выкрашены в такой цвет, чтобы он успокаивал тех, чьи нервы на время сдали. Она сомкнула веки, но как бы хотела она замкнуть свой разум! Очнувшись, Тэмпи увидела у постели тетю Лилиан; она вязала, от нее веяло покоем, надежностью. Ее добрые глаза были полны немых вопросов, на губах – готовый вырваться наружу нескончаемый поток бессвязных рассуждений. Тэмпи вспомнила, как длинными вечерами тетя Лилиан вязала, а она сама сидела за столом, помогая отцу составлять гербарий. Свет лампы падал на его квадратные ладони, на пожелтевшие от табака пальцы, на обкусанные ногти, вечно перепачканные мелом. Круг на столе, освещенный лампой, стал для нее символом мира детства, мира, где руки отца и тети Лилиан защищали ее, как бы создавая преграду тьме и ужасу, таившимся за его пределами. Но так было лишь в детстве. Потом, как-то вдруг, наступило девичество с его романтическими мечтаниями, и тогда руки любящих опекунов превратились в оковы. Именно такое настроение охватило ее, едва ей исполнилось восемнадцать – тогда ей показалось, что к ней пришла любовь. Теперь, после всего случившегося, присутствие тети Лилиан наполняло ее сознанием вины. А тетя Лилиан, несмотря ни на что, продолжала изливать на нее свои нежные чувства. Чувства эти, однажды возникшие по отношению к оставшемуся без матери ребенку, она пронесла сквозь годы, невзирая на измену и вероломство этого дитяти. Приглушенным голосом тетя Лилиан говорила: – Доктор не советует тебе жить одной, пока ты полностью не поправишься, особенно теперь, когда у тебя нет Джаспера. О господи, вот уж беда! Я всегда говорила: этих лихачей шоферов нужно сажать в тюрьму. Такой милый был песик! Теперь будешь скучать без него. Вот я и подумала, может быть… Тэмпи знала, тетя Лилиан намекает на то, о чем никогда не говорила открыто, – ей хотелось переехать к Тэмпи и вести хозяйство. Раньше Тэмпи старалась не замечать ее намеков. Теперь они были для нее не только выражением любви тети Лилиан, которая всегда оставалась неизменной, но и вестью о собственном одиночестве. Она положила ладонь на руку старушки и заставила себя улыбнуться. – Может быть. Посмотрим, когда я немного окрепну. Она закрыла глаза, сделав вид, что засыпает, почувствовала, как губы тети Лилиан слегка коснулись ее лба, и ощутила запах лавандовой воды, вечно преследовавший ее. Дверь притворилась. Пустота поглотила ее. Жизнь безжалостно возвращалась. Одиночество повисло над ней грибовидным облаком, опустошая ее всю без остатка, пожирая разум, сердце, проникая до мозга костей. Бесконечно долгие часы лежала она без сна – снотворное больше не действовало – и думала, сколько еще лет суждено ей жить, тая в душе желание умереть и не решаясь на самоубийство. «Из-за собачки такого не делают», – сказала медицинская сестра. «Да, не делают, – думала она. – Это делают из-за того, что жизнь рушится». Покинув Тэмпи, Кит унес с собой опору ее существования, и теперь ничто не поддерживало, не защищало ее от неумолимых ударов судьбы. Она представила себе Кита в сияющем ореоле. Таким она запомнила его в тот день, когда он вторгся в ее жизнь. Она стояла на коленях на берегу моря, помогая Кристоферу строить крепость из песка. – Вы ничего не будете иметь против, если я сфотографирую вас? – спросил он. Она взглянула на него изумленно и надменно. Он стоял между ней и солнцем. Покрытые солью волосы образовали сияющий ореол вокруг его головы. Ее фотография была опубликована в тот же день во всех вечерних газетах: «Соломенная вдова фронтовика со своим сыном». Она стремительно вынесла Тэмпи из небогатой событиями жизни предместья. Теперь его лицо предстало перед ее закрытыми глазами как в фильме, крупным планом, таким, каким она постоянно видела его: густые брови над глазами неопределенного цвета туманного моря, желтоватые, выгоревшие на солнце жесткие волосы, резко очерченные губы под щеточкой светлых усов. Если чувство, которое она питала к нему все эти годы, можно назвать любовью, то она полюбила его с той первой минуты. И сколь глубоко и близко она ни узнавала его, сколь более неотрывной частью ее существа он ни становился, сколь более зависимой от него ни делалась ее собственная жизнь – все же никогда она не знала его лучше, чем в тот первый момент их встречи, когда он не только встал между нею и солнцем, но и затмил его для нее. Когда Кит покинул ее, она узнала, что есть на свете боль, которая хуже смерти. Смерть Кристофера явилась для нее сокрушительным ударом. Разочарование, душевные страдания, обида разрывали ей сердце. Уйдя из жизни, он, как по волшебству, снова стал для нее ребенком, который первые пять лет своей жизни олицетворял смысл ее существования. Все, что казалось давно забытым, опять возвратилось к ней в эти часы бессонницы: крошечные ручки, хватающие ее за пальцы, губы у ее груди, беззубая улыбка, первые неуверенные шаги. Когда его убили в джунглях Малайи, ей стало страшно, что со временем из памяти может уйти все то, что лежало в глубине ее чувства к нему, потому что сын к тому времени превратился в неуклюжего юнца, чьи слова и поступки ежедневно и ежечасно в клочки разрывали ее любовь к нему. Неблагодарный и чужой. Он не любил ее и не хотел ее любви. Теперь Кристоферу ничего не было нужно, да вряд ли нужно было и раньше. Если бы хоть в прошлом осуществились какие-то ее заветные мечты… Но так как и в прошлом не было ничего, кроме разрушенных надежд, ссор, непонимания, ничего, кроме весьма поверхностного общения, то потеря сына лишь усугубила горькое чувство, что силы ее потрачены впустую. Ей хотелось остаться одной, наедине с собой пережить первые недели своего горя, но тетя Лилиан приехала, чтобы побыть с ней. И хотя их объединяла общая скорбь, они были разделены молчаливым укором тети Лилиан. Каждый раз, встречаясь с ее покрасневшими, полными слез глазами, Тэмпи видела в них упрек – ведь у нее самой слез не было. Смерть Кристофера иссушила ее. Много душевных мук принесла ей смерть отца. Ее терзала мысль, что она омрачила последние годы его жизни. Нет, он этого никогда ей не говорил. Лишь один раз сказал об ее отношениях с Китом. Это было в самом начале их связи – до него дошли какие-то слухи. Конечно, он не перестал любить свою дочь, но честно и открыто заявил о своих взглядах на подобного рода связи. Она нечасто виделась с отцом, но все время получала от него письма с известиями о новых открытиях, сделанных им на заросших кустарником землях, и ей казалось, будто они по-прежнему, как в дни ее детства, бродят вместе, присматриваясь, прислушиваясь ко всему. С его смертью умерла частица ее самой, жизнь ее стала гораздо беднее. В сердце надолго осталась тихая, щемящая тоска, к ней примешивалось раскаяние за всю боль, которую причинила отцу, хотя ни разу она не пожалела о том, что сделала. Так она и жила с постоянной тоской от потери отца, с незаживающей раной, нанесенной ей смертью сына. Но без отца и сына жизнь продолжалась. Без Кита она остановилась. Когда он в первый же год улетел обратно в Англию, она скучала по нему так, как никогда не скучала по мужу за все то время, что он был на войне. Бодрствовала ли она или спала, днем и ночью, она всей душой и сердцем стремилась к Киту. Ее плоть, утратив свою физическую сущность, превратилась в пустую оболочку. Никогда раньше она не могла себе представить, как можно предать мужа, или сына, или семью. Но страсть к Киту сожгла все. Тело ее расцвело новой красотой, сознание проснулось и потянулось к новому, волнующему миру, о котором она и не подозревала за все время супружеской жизни с Робертом Армитеджем – этим облысевшим, с тяжелой квадратной челюстью человеком, который, казалось, ни о чем в мире не думал, кроме своей работы, своей жены и своего ребенка. В те годы она, по словам тети Лилиан, просто обводила Роберта вокруг пальца, платила мужу привязанностью, позволяла брать от нее то, чего ему хотелось, – а это было совсем немного после сумбурного медового месяца – заботилась о его ребенке, вела хозяйство в его доме, развлекала его друзей, таких же скучных и нудных, как он, приходивших в одни и те же вечера поиграть в бридж, отсылала мужа по субботам в гольф-клуб, а по воскресеньям навещала его родственников, заезжая к ним на дорогом старомодном автомобиле, который он содержал в образцовом порядке. Когда началась война, он немало удивил всех, отправившись добровольцем на фронт, хотя возраст его давно уже перевалил за призывной. Его отъезд разрушил привычный уклад жизни, однако никак не затронул ее чувств. Жизнь ее была заполнена Кристофером, а муж постепенно исчезал из памяти, оставаясь лишь автором длинных и скучных еженедельных писем, из которых в ее размеренно текущую жизнь входили чистенькие, приукрашенные картинки войны. Когда Кит стал ее любовником, она поняла, что ничего не дала Роберту, – проститутка и та дала бы ему больше. На какой-то момент в душе ее всколыхнулись угрызения совести и сожаления: она поняла, почему уже во время их несчастливого медового месяца у него на лбу появилась складка, а взгляд стал хмурым. Потом, когда их отношения с Китом уже перестали быть секретом и в воздухе запахло скандалом («Прелестная соломенная вдова фронтовика танцует с известным военным корреспондентом»), на нее обратили внимание организаторы показа мод в благотворительных целях. Люди охотно платили деньги, чтобы посмотреть на красивую манекенщицу, придававшую одежде особую элегантность, отсутствующую у других женщин. Сплетни и многочисленные фотографии делали ее еще привлекательнее в глазах толпы. Она не внимала предостережениям и упрекам близких, потому что в этом новом, очаровавшем ее мире она потеряла не только чувство осторожности, но даже потребность в нем. Тетя Лилиан, с ее возвышенными взглядами на брак, бережно хранимыми в течение четверти века, с тех самых времен, когда в одном из сражений погиб ее жених, не раз говорила ей, что она подменяет действительность мечтами. – Что-то не похоже, чтобы он женился на тебе, – повторяла она, – даже если Роберт и согласится на развод. А он вряд ли на это согласится, так как он человек глубоко религиозный. Но Роберт, хотя и был человеком глубоко религиозным, обладал болезненным чувством собственного достоинства. Он сам потребовал развода, опять удивив всех. Она не узнавала того сдержанного человека, за которого вышла замуж. Роберт вернулся упрямым и несговорчивым после нескольких лет, проведенных в пустыне. И вот он сидит перед ней в форме капитана, вытянув перед собой загорелые руки. Она была потрясена, услышав, как он говорит: – Я развожусь с тобой. Я намерен привлечь Кита Мастерса в качестве ответчика в бракоразводном процессе и потребовать возмещения убытков. – Роберт, неужели ты можешь это сделать? – Могу и сделаю. Ты не только выставила меня на посмешище перед всеми моими друзьями, но опозорила мое имя и имя моего сына, да и свое собственное, если это еще что-то для тебя значит. А раз тут повинен Мастерс, пусть он и расплачивается. – Я никогда не думала, что ты такой корыстный. – Дело не в корысти – я просто требую справедливости. Я мог бы понять тебя, влюбись ты в человека молодого. Я не стал бы обвинять тебя, потому что – да простит мне бог! – сам поступил тогда в Сиднее не очень порядочно, уговорив тебя, восемнадцатилетнюю девушку, выйти за меня замуж. Я знал, что ты пошла на это не по любви, а лишь затем, чтобы выбраться из той дыры, в которой тогда прозябала. Я был глуп, надеясь тебя изменить. Я мог бы просто тихо, спокойно отпустить тебя, признав, что в первую очередь должен винить самого себя. Я мог бы и дальше жить с тобой, зная, что ты меня не любишь и никогда не будешь любить, но я не могу жить с тобой, раз ты любишь другого. К тому же ты сама смешала всех нас с грязью. Подумала ли ты о том, что должен был чувствовать я, видя, как солдаты в столовой сосредоточенно разглядывают фотографии, на которых ты снята в ночном клубе с этим известным военным корреспондентом? Подумала ли ты о том, каково теперь Кристоферу в школе? – Он еще слишком мал, чтобы понять. – Мальчик никогда не бывает мал, чтобы понять такие вещи. А если еще и не понял, то приятели очень скоро объяснят ему, что его мать – шлюха. – Да как ты… – Ну так станешь шлюхой еще до того, как я разведусь с тобой. А Мастерс заплатит за все. Они оплатили судебные издержки по бракоразводному процессу. Опека над ребенком, который совсем замкнулся в себе, была передана Роберту. – Забудь об этом, – сказал в тот вечер Кит, осушая поцелуями ее слезы. – Нас это не должно тревожить, мы нашли друг друга. Навеки! Именно с тех пор началась ее настоящая супружеская жизнь, хотя Кит и не мог официально жениться на ней, потому что его жена находилась в психиатрической больнице после того, как родила мертвого ребенка. Квартира, где они поселились вместе, стала ее настоящим домом, какого у нее не было никогда прежде. И враги и друзья терялись в догадках, каким образом Киту удалось создать, по выражению модных писателей, «очаровательную оправу для очаровательной женщины», помня ту большую сумму, которую ему пришлось выплатить ее мужу в качестве компенсации за причиненный ущерб. Они просто не знали, что Кит оказал услугу одному американскому полковнику, который в знак благодарности снабдил его фешенебельной обстановкой за весьма скромную плату и без дополнительных расходов при продлении аренды. Квартира эта, с огромными окнами, выходившими на просторы залива и на гавань, стала образцом современного жилища. Стены были увешаны абстрактными картинами; меняющийся свет вносил новые, свежие краски в эту бесформенную, необузданную стихию, и временами даже казалось, что в ней таится какой-то смысл. Единственной вещью, нарушавшей гармонию, была старомодная деревянная резная двуспальная кровать в георгианском стиле, которую они купили на распродаже в доме какого-то колониста. Кит парировал насмешки друзей, заявляя, что предпочитает иметь лучшее из старого в сочетании с новым. Так он и поступил, купив новый роскошный матрац для этой старой кровати. Квартира была прекрасным обрамлением приемов, которые они устраивали для избранных лиц: для тех, на кого всегда можно было положиться, кого мало интересовали сплетни, но чье искусство как бы проникало в пятое измерение, недоступное менее восприимчивым умам, чья музыка отрицала мелодию и углублялась в область диссонансов, чья литература пренебрегала формой и содержанием, анализируя природу человека вне связи с внешним миром. Она всегда чувствовала свою органическую связь с тем образом жизни, который они создали вместе. Они подходили друг другу в обществе точно так же, как соответствовали друг другу физически, каждый из них был неотъемлемой, жизненно необходимой частицей идеального целого. А может, ей просто так казалось. Она наслаждалась ролью гостеприимной хозяйки дома, в котором подавались экзотические блюда, сопровождаемые бесконечным множеством напитков, и гости расточали в ее адрес похвалы, восторгались ею как женщиной и как хозяйкой. Кит, с присущей ему энергией, всегда умел извлечь гармоничный аккорд из разноголосицы своих гостей, ненадолго примирить разбушевавшиеся страсти, хотя временами и случалось, что подобная гармония была пригодна лишь для симфонии самого новейшего стиля, где музыка, за исключением нотной записи, почти целиком уничтожалась. Однажды, смущенная более обычного абстрактностью картины, подаренной Киту, она попросила его объяснить, что же там изображено. Он рассмеялся: – Живопись отказалась от формы, так же как музыка, литература, как сама жизнь. Все они – не более, чем пуантилистские точки, в конечном счете создающие иллюзию света или формы. Все есть иллюзия. – Не верю. – Все, кроме нашей любви. И как всегда, он спутал ее мысли, прильнув к ее губам. Она почувствовала настойчивый призыв его сильного тела и, отдавшись порыву страсти, забыла обо всем на свете. Ни разу за все годы, прожитые вместе, его желание не оставалось у нее безответным. Когда они были вдвоем, лишь это являлось главным для них, лишь это составляло реальность, лишь это означало жизнь, принося невыразимое блаженство. Когда потом она постепенно приходила в себя после бесконечности и беспредельности, в которые бросали ее его объятия, небо казалось ей несказанно высоким, море неизмеримо глубоким. Деревья, шелестевшие своими зелеными кронами у балкона, становились лесом, сквозь листву просвечивало солнце и роняло кубовидные узоры на оранжево-розовые гладкие изгибающиеся ветви. Небо и море, деревья и ветер создавали чувственную музыку. Когда он ушел от нее, вместе с ним ушли и воспоминания о простых радостях любви. Теперь они возвращались к ней только по ночам, вызванные грубой физиологией, и жестоко мучили ее. Дни и ночи в больнице проходили монотонно и однообразно, почти ничем не отличаясь друг от друга. Лишь днем эта монотонность нарушалась какими-то привидениями в белых халатах, что-то делавшими с ней. В прессе не появилось и намека на то, что случилось с ней. Об этом позаботилась газета, которая владела телевизионной студией, где она работала. По ее просьбе посетителей к ней не пускали, без конца передавались лишь записки и цветы. Тетя Лилиан приходила каждый день. Неизменно доброжелательная и понимающая, она вязала, что-то тихо говорила, строила планы. Снотворное, которое Тэмпи принимала каждую ночь, казалось, только обостряло ее чувства, и она лежала без сна, как бы проглядывая снова и снова картины своего блистательного прошлого. Мозг сверлила одна мысль: почему же все-таки она потерпела фиаско? В дни успеха деньги, как и лесть, стекались к ней рекой. После того как один американский журнал опубликовал на обложке ее фотографию, она получила международную известность. А когда газета, где работал Кит, стала владельцем телевизионной студии, Тэмпи стала эталоном хозяйки дома, воплощением всего, о чем мечтали обывательницы, столь жаждавшие романтики. Иногда Кит, подшучивая над ней, спрашивал: а нет ли у нее тайных сомнений в том, что они страстно желают всего этого лишь потому, что их заставляют этого желать. Она категорически отрицала подобные утверждения. Если уж требовалось доказательство, что все, проповедуемое ею, направлено на достижение счастья, таким доказательством она считала свою собственную жизнь. Она научилась вполне профессионально оценивать свои достоинства. Кит подтрунивал над ней, по пунктам перечисляя, что ему нравилось в ней, сочинял стишки – что-то среднее между шуткой и непристойностью, – восхваляя ее глаза тигрицы, иссиня-черные волосы, стройные бедра и тугую грудь. Она смеялась в ответ, но никогда это не доставляло ей радости. Она любила свою профессию и верила в нее. Те, кто изобретает рекламу, начинают верить своим собственным призывам, язвил Кит. И как бы в подтверждение его слов она, являя собой «стандарт идеальной женщины», притягательная сила которой способствовала сбыту косметики, парфюмерии и даже образа жизни, сама истово потребляла этот товар. Она получала огромное наслаждение, когда часами просиживала в шикарных салонах красоты и искусные руки разглаживали ее и без того гладкую кожу, делали ей маски для лица, испытывала сладострастное удовольствие от массажа тела, маникюра и педикюра. Она проводила много часов в фотостудии, демонстрируя перед объективом новые модели одежды, полученные из Лондона, Парижа и Нью-Йорка, и, как ребенок, радовалась тому, что ее лицо и фигура так гармонируют с этими моделями. Масса времени уходила на съемки телевизионных фильмов для домашних хозяек, живущих в пригородах, – миниатюрный экран телевизора представлял им единственную возможность бегства от действительности. Долгие часы она проводила с заказчиками телереклам, со специалистами отдела объявлений, принимала участие в пикниках, где комментировала показы мод, устраиваемые в благотворительных целях (правда, б о льшая часть денег, вырученных от таких показов, шла на покрытие расходов, а не на благотворительность). Она получала ни с чем не сравнимое удовлетворение от популярности своего «Клуба обаяния», от писем женщин, где они рассказывали о разительных переменах во внешности и в домашней обстановке, которых достигли, следуя ее советам. И если неумолимые годы иногда вдруг выглядывали из-за ее плеча в тот момент, когда она внимательно изучала свое отражение в слишком уж правдивом зеркале, висевшем в ванной, то все тени сомнений тут же улетучивались, едва лишь над ней загорался взгляд Кита. И когда их охватывала не иссякающая с годами бурная страсть, она, хоть и ненадолго, снова была уверена в бессмертии красоты и любви. Все время, пока они были вместе, она старалась не только для себя, но и для него: приглашала на приемы людей, которые могли быть ему полезны, создавала вокруг него общество по его вкусу – это были искушенные в житейских делах, умные, влиятельные люди, которые в должное время смогут понять, что именно он является человеком, способным возглавить редакцию газеты, а это было его непреодолимым желанием. Она жила в мире подобострастия, в мире обезличенном – ведь окружавшие ее люди в большинстве своем были ее поклонниками и льстецами, а не друзьями. Настоящих друзей у нее не было. Кит ревновал ее и к женщинам не меньше, чем к мужчинам, ревновал ко всему, что так или иначе отвлекало ее от него. Временами он ревновал ее даже к Джасперу. Она не протестовала – его ревность льстила ей. Женщины ей завидовали. В их мире преданность и верность мужа считалась чем-то необычным, достойным удивления. А преданность мужчины, который даже не был мужем, – преданность любовника расценивалась не иначе как чудо. Жизнь и невзгоды других женщин ничему не научили ее. Неверность чужих мужей лишь еще более выгодно оттеняла ее счастливую судьбу. Тэмпи, конечно, видела, что измены и горести являются нормой окружавшей ее жизни, но считала, что сама она – исключение из этой нормы. Настанет день, думала она, и жизнь скрепит их любовь узами брака. Это случится тогда, когда несчастное безумное создание, на котором он женился в молодости, отойдет в мир иной, а может быть, и раньше, если изменится закон о психически ненормальных. Сейчас это ее не волновало. Она бы с радостью родила ему ребенка и бросила тем самым вызов обществу, подобно тому, как сделала это, приняв его любовь. Но Кит и слышать не хотел о ребенке. Порой ей казалось, что это трагические события в жизни Кита – рождение мертвого ребенка и сумасшествие жены – выжгли из его сердца все чувства к детям. Порой она думала, что виной тому его ревность: он боится, как бы что-то не встало между ними, и ему так же мало хочется иметь собственного ребенка, как и Кристофера. Он ненавидел детей. Их отношения в первые годы совместной жизни омрачались лишь тогда, когда она была беременна. Насколько беспечен он был в минуты страсти, настолько же он был напуган возможностью появления ребенка. – Пусть у нас будет ребенок, – умоляла она, забеременев в третий раз. – Давай на этот раз оставим его. Лицо его потемнело. – Нет! – сказал он резко. – Нет! Я не хочу детей. Никогда. Нужно избавиться от него. Не так уж это и трудно. «Это не трудно тебе, потому что не ты будешь делать это», – с болью думала она, снова ложась в одну из самых фешенебельных клиник, где обходительный доктор нажил себе целое состояние, исполняя волю таких же, как она, женщин. Всякий раз, как это случалось, она не могла отделаться от горького чувства крушения своих надежд. Вообще-то ей и самой не очень хотелось ребенка. Все ее материнские чувства были отданы Кристоферу в дни его детства. И все же, как только жизнь начинала в ней свою созидательную работу, у Тэмпи возникало желание как-то защитить ее, сохранить. После пятого аборта, едва очнувшись от наркоза, она испытала такой прилив возмущения, что дала себе клятву: «Никогда больше». И никогда больше это не повторялось. Кит не спрашивал, что и как, а она, когда порыв страсти бросал их в объятия друг друга, была даже рада, что больше не нужно ни о чем заботиться. И вот теперь она осталась бездетной и бесплодной. Он отнял у нее возможность зачатия с такой же бессердечностью, с какой лишил жизни кошку, слишком плодовитую, по его мнению. Они были вдвоем, когда принесли телеграмму о смерти его жены. Он читал ее, и лицо его становилось желто-серым. Он протянул ей бланк. Она пробежала глазами несколько скупых, официальных строк из дома умалишенных и молча вернула ему телеграмму. Говорить было не о чем. Ни он, ни она не произнесли ни слова. Но в ту ночь их захлестнул такой шторм любви, что она осознала, насколько глубоко он был потрясен этим известием. Тэмпи не заговаривала о свадьбе. Она не придавала ей большого значения. Она даже не была уверена, хочет ли этого брака. В той или иной степени он, конечно, был тем, к чему они стремились все эти годы, он узаконил бы их отношения, освященные любовью, кроме того, он облегчил бы и устранил возможные трудности к тому времени, когда Киту придется занять пост главного редактора газеты. После того как женщина, ставшая женой Кита в молодости, так незаметно ушла из его жизни, в отношении Кита к Тэмпи появилось что-то новое. Он был так же ненасытно жаден в своей страсти, как и в первые дни их совместной жизни, но к этой жадности прибавилась какая-то жестокость, оставлявшая на ее теле довольно заметные следы. Это случилось после одной из таких ночей. Они завтракали на балконе, увитом хрупкими колокольчиками джакаранды. Казалось, слившаяся с небом волнистая сверкающая рябь моря затопила своим светом весь мир. Кит еще до кофе выпил двойную порцию виски. Это ее удивило, потому что, хотя Кит временами и любил как следует выпить, он никогда не пил до завтрака. Он поставил на стол свою рюмку и запил виски крепким черным кофе. Он молчал, но в этом не было для нее ничего странного. За завтраком он всегда молчал. Обычно они ложились спать очень поздно, поздно вставали. Около часа уходило на туалет, и только после этого они лениво принимались за завтрак, когда другие уже подумывали об обеде. Утренние газеты лежали перед ним на столе, он просматривал их, как всегда сосредоточенно нахмурившись. Это тоже было в порядке вещей. Тэмпи медленно тянула грейпфрутовый сок, запивая его кофе. Ее глаза с любовью ласкали худое лицо Кита. При ярком солнечном свете на нем яснее обозначились глубокие бороздки около рта и сетка мелких морщинок вокруг глаз. Она взглянула с балкона вниз, туда, где в тени деревьев раскачивались на ветру розовые соцветия лилий, полупрозрачные лепестки ярко-красных лазиандров. Она изумилась тому, насколько чудесен этот мир и ее собственная жизнь. «Если бы я была поэтом, – подумала она, – я бы сказала стихами: „Тело мое напоено медом, как доверху наполненные соты“. Странно, что ни один поэт из тех, которых она знала, не додумался до того, чтобы сказать такие слова о любящей и любимой женщине. Зазвонил телефон. Она сделала движение, чтобы подняться и взять трубку, но он сказал: – Я сам. Вернувшись, он остановился у двери балкона, вынул из пачки сигарету, небрежно сунул ее в рот – она повисла на губе – и тряхнул зажигалкой, которая никак не хотела зажигаться. Тэмпи ни о чем его не спрашивала. По опыту знала: лучше не спрашивать – больше узнаешь. – У Мак-Эндрю сердечный приступ. Мак-Эндрю был редактором его газеты. Ни он, ни она не осмелились сказать того, что было у них на уме, – ведь в любой момент их старый друг мог умереть. – Я должен поехать в Мельбурн. В Мельбурне находилась главная редакция газеты. Там жил сам босс, владелец газеты. Там будет решена его, Кита, судьба. – Я еще успею на двухчасовой самолет. Пусть уж сразу все встанет на свое место. Его руки, на которые она положила свои, были холодны. Она встала, подошла к нему, прикоснулась губами к его лбу в знак молчаливого понимания. Он отошел к решетке балкона, оперся о нее и нахмурился, глядя куда-то вдаль, не замечая, как ей казалось, ничего: ни блестевшего на солнце моря, ни неба с обрывками облаков. Больше он к ней не вернулся. Он даже не позвонил. Обычно, уезжая, он звонил ей каждый вечер, а если бывал за границей, засыпал ее телеграммами или короткими, наспех написанными письмами. Вначале она оправдывала это молчание той весьма щекотливой ситуацией, в которой он оказался. Каждый вечер, когда раздавался телефонный звонок, она подбегала к аппарату, а потом клала трубку с упавшим сердцем – звонил опять не он, а кто-то из знакомых. Она придумывала ему различные оправдания, полагая, что произошло нечто такое, о чем нельзя сообщить по телефону. Правда, от него ежедневно поступали телеграммы: пришли то… вышли это. К ней даже приезжали из сиднейской редакции, чтобы по его поручению забрать необходимые ему вещи. Он так и не звонил ей, ни тогда, ни потом, а она все посылала и посылала ему письма. Она утешала себя тем, что их код, выработанный за долгие годы, ребяческий код, позволявший им в самое краткое послание вместить всю их безграничную любовь, придавал его обрывочным телеграммам особый смысл, понятный только им двоим. День за днем она следила за бюллетенями о состоянии здоровья Мак-Эндрю. Она даже позвонила его жене, выразив сочувствие, хотя и испытывала при этом угрызения совести. «Я, право же, не желаю ему ничего плохого», – говорила она себе, но ведь то, чего она хотела для Кита, могло произойти лишь в случае смерти Мак-Эндрю. Она всеми силами старалась отогнать эти мысли, вспоминая свою суеверную тетю Лилиан, считавшую, что «любая беда, которую кличешь на других, обрушится на тебя самого». Она пыталась загладить свою вину, будя в себе особенно добрые чувства к этой безвкусно одетой маленькой миссис Мак-Эндрю, с которой виделась лишь пару раз – ее скучный загородный дом являл собой слишком тяжелое воспоминание о том мире, который она покинула ради Кита. Его не было рядом с ней, и она спала тревожно. Из гнетущей дремоты ее выводил первый же бесшабашный смешок кукабарры. Она брала Джаспера и вела его на любимую прогулку к вершине горы. Ранними утренними часами в самый разгар лета она бездумно бродила по тем местам, где высокое, голубое небо как в зеркале отражалось в голубом заливе, где в заповедниках благоухали райские цветы и ярким оперением сверкали птицы, где солнце играло на голубых чашечках цветов, сплошь покрывавших тенистые скалы, и голубые крапивники переливались, словно сапфиры, в его лучах. Джаспер, заходясь лаем, гонялся по скалам за чайками, потом возвращался к ней, усаживался и наблюдал, склонив голову, за тем, как она завтракала. Глаза его искрились сквозь нависавшую на них шелковистую шерсть. Проходила неделя за неделей, а от Кита не было ни слова. И тогда ее охватила непреодолимая потребность услышать его голос. Много лет эта потребность была взаимной, связывавшей их через огромные расстояния. Поговорив, они обретали покой – но лишь на время, а потом снова предпринимали неистовые попытки соединиться по телефону друг с другом. Эти попытки совпадали так странно, что они приписывали это телепатии. Она заказала междугородный разговор на тот час, в который он обычно сам звонил ей, – она знала, что в это время он всегда отдыхает в редакции после сдачи в печать утреннего выпуска газеты. Она знала даже, как он выглядит в такие моменты: галстук сбился набок, рукава рубашки закатаны, между пальцами зажата сигарета, он быстрыми глотками пьет черный кофе. Она сделала заказ, заранее предупредив, кто будет разговаривать – во избежание каких-либо недоразумений. Бесстрастный голос секретарши раздался совсем рядом так четко и ясно, будто она находилась в соседней комнате. Но едва она заговорила, эта бесстрастность утонула в бурном потоке слов. – О господи! Извините, миссис Кэкстон, но мистеру Мастерсу пришлось срочно уехать. Еще до того, как секретарша закончила объяснения, чутье подсказало Тэмпи, что это ложь. Однако, когда на следующее утро она прочитала в газете извещение о смерти Мак-Эндрю, она подумала, что, вероятно, на этот раз ошиблась. А через неделю в газетах появилось официальное сообщение о том, что мистер Кит Мастерс назначен редактором газеты «Глоуб». Прочитав это сообщение, она от радости разрыдалась. Но никто из друзей журналистов не позвонил ей и не поздравил. Не сделали этого и знакомые, часто бывавшие в их доме на званых вечерах. Завидуют, думала она. Лишь один телевизионный комментатор последних известий, закончив сообщение о назначении Кита, добавил, чуть приподняв щетинистые брови: – Что ж, он получил то, к чему стремился. Будем надеяться, это ему по душе. Говорят, завтра вечером он приедет обратно и займет свое место председателя на собрании сотрудников газеты. Домой она неслась словно на крыльях. Значит, и его молчание, и необъяснимое нарушение сложившихся привычек – все это теперь уже позади. Он возвращается к ней, да еще с назначением, о котором мечтал всю жизнь. Она заказала его любимые блюда, купила его любимые цветы. Сама приготовилась, как могла бы приготовиться лишь невеста. Эту ночь она спала беспечно и крепко, как будто он уже был рядом. Проснулась рано. Поставив завтрак на поднос, положила туда же газеты и вышла на балкон. Быстро пробежала глазами страницы совсем неинтересных для нее сообщений о войнах и революциях, о сверхмощных бомбах и спутниках. Наконец добралась до колонок, где печаталось то, что занимало ее больше: хроника дел того мира, которым она жила. Именно там, в неприметном уголке, под заголовком «Скромно отпразднованная свадьба», она наткнулась на лаконичное сообщение о бракосочетании Кита Мастерса и Элспет Робертсон, единственной дочери мистера Дэвида Робертсона. Она могла бы принять эту заметку за одну из тех чудовищных опечаток, которые наводят ужас на любого редактора газеты. Она никогда не поверила бы этому сообщению, если бы Элспет Робертсон не была увечной дочерью могущественного владельца газеты, редактором которой стал теперь Кит. Телевизионная компания направила ее в заграничную поездку, показавшуюся ей нелепой фантасмагорией моды и изящества. Европа, Соединенные Штаты. Лишь порой, в коротких перерывах между возбуждением от работы и наркотическим сном, ей вдруг приходило на ум, не дело ли это рук Кита, уже вступившего в роль редактора и повлиявшего на загадочно неожиданное решение директоров телевидения. Не его ли это желание – отослать ее, чтобы не тяготиться в медовый месяц мыслями о том, как она одна лежит в их кровати. Именно тогда начала она в избытке принимать наркотики, обнаружив, что без них не может заснуть, и в то же время возненавидев такое забытье без сновидений. – Ты никогда не состаришься, – сказал ей Кит в тот последний день, когда они были вместе. Глядя в ее лицо на подушке, он внимательно рассматривал морщинки у глаз, которых раньше не замечал. – Но кожа твоя начинает увядать, у тебя уже появились морщинки вот здесь. И вот здесь. – Он провел пальцем по ее шее. – И линия рта у тебя начинает обвисать. Увы, зеркало подтвердило его правоту. Она уехала в Швейцарию, в клинику прославленного специалиста по пластическим операциям, заплатила баснословные деньги и вышла оттуда обновленной – морщинки вокруг глаз разгладились. Из зеркала на нее смотрело новое, незнакомое ей лицо. Лежа в затемненной комнате после операции, она думала, почему теперь, когда современная наука творит чудеса, еще не научились делать пластические операции на человеческих душах. Три месяца колесила она по всему свету. Она настолько уставала, что как-то почти не думала об одиночестве. И, лишь переступив порог своей квартиры, где ее встретили только Джаспер и тетя Лилиан, ясно представила себе, каким одиноким с этих пор будет ее существование. Внешне все шло по-старому. Она так же подолгу лежала на столах массажисток, сидела в креслах парикмахеров, отдыхала, когда над ней хлопотали умелые руки косметичек. Лицо ее сохраняло свежесть, кожа была упругой, тело крепким, волосы густыми и блестящими. Но внутри у нее было пусто, пусто, пусто. Теперь она нуждалась не в подновлении красоты, а в чем-то ином, что определило бы смысл ее жизни и дало бы ей цель. Самыми мучительными были для нее часы, которые она проводила дома. Она никак не могла найти выход из создавшегося положения. Конечно, можно было продать все и переехать. Это стоило бы ей дешевле, но пока она еще не задумывалась о деньгах как о сложной жизненной проблеме. С уходом Кита прежняя светская жизнь прекратилась, и ей пришлось воочию столкнуться с крахом своих иллюзий о том, что она является частью этой жизни. Правда, она еще широко пользовалась гостеприимством и сама оказывала его, но теперь уже не у себя дома. Она предпочитала приглашать знакомых в фешенебельные рестораны, где всегда в нужный момент оказывался фоторепортер, запечатлевавший на пленку ее визит, где управляющий и метрдотель встречали ее подобострастно, потому что присутствие в их заведении Тэмпи Кэкстон было рекламой, а стало быть, приносило прибыль. Особенно страдала она от одиночества в субботние вечера. Вряд ли какая-нибудь женщина, так же, как она, дорожившая репутацией счастливой и преуспевающей, осмелилась бы появиться в общественном месте одна или в компании другой такой же одинокой особы. Прийти в театр, в ресторан одной или с подругой означало бы признать перед всеми свое поражение. Ей приходилось принимать приглашения мужчин, которые лишь раздражали ее. Она пробуждалась от наркотического сна, как только озорные кукабарры начинали заливаться громким смехом, и ее квартира казалась ей чем-то вроде пустой скорлупы. Воспоминания преследовали ее, хлестали, словно плетью. И хотя в доме не осталось уже ни единого вещественного напоминания о Ките, она никуда не могла убежать от него: пол отзывался эхом его призрачных шагов, кровать дышала его незримым присутствием. Она долго не могла подняться, лежа в полузабытьи, а вокруг пробуждалась жизнь: куравонги перекликались звонкими трелями в листве деревьев, весело щебетали бюль-бюли, чайки своими пронзительными криками, будто хор, аккомпанировали грохоту первых отплывающих паромов, взрывая тишину у причалов. Тэмпи ощупывала свою кровать, отказываясь поверить, что она пуста. Слезы медленно скатывались из-под ресниц, стекали по вискам и ушам. Она лежала, плотно сжав веки, не открывая глаз, не видя наступившего утра. Потом ее тело начинало гореть от острой тоски по нему, она переворачивалась и зарывалась лицом в подушку, кусала ее зубами, лишь бы не закричать во весь голос. Так лежала она, скованная страстью, пока неудовлетворенное желание не утихало в ней, а сердце не начинало биться нормально. Беспощадное солнце настойчиво врывалось в широкие окна, залив уже не просто сверкал, а весь горел от ослепительного света. Она нехотя поднималась, долго, очень долго лежала в ванне. От воды исходило благоухание, а по лицу ее, покрытому густым слоем крема, неудержимо текли слезы. Она пробовала читать, но ни в одной книге не были описаны муки ее одиночества. И поэтессы и романистки, видимо, стыдились правдиво показать глубину страданий, отчаяние покинутой женщины. А может, они просто этого не испытали. Или талант предохранял их от разъедающего чувства потери и горечи поражения. Романтический ореол, который раньше окружал ее работу, начал постепенно тускнеть. Теперь, когда телекамера брала ее в фокус, она должна была собрать все свое умение, весь свой опыт, чтобы придать позе естественность и эффектность, чтобы владеть модуляциями голоса. Теперь ей претили и резали ухо рекламные передачи. Раньше они не казались ей такими вульгарными, слащавыми попытками одной женщины вызвать доверие других. Теперь она ощущала чудовищную неискренность, лицемерие созданного ею образа, скрытые безмятежным выражением лица, спокойными глазами и улыбающимися губами, которые говорили: «Твоя святая обязанность по отношению к самой себе и к мужу – постоянно думать о красоте своего тела, о том, чтобы волосы твои отливали блеском, а кожа была упруга и нежна. Заботясь о своих нарядах, ты исполняешь долг не только в отношении своего дома и своей семьи, но и в отношении своих соседей – ты воспитываешь в них хороший вкус». А червь в мозгу замечал иронически: «Как же ты можешь давать советы этой незнакомой женщине, какими чарами удержать возле себя мужчину, если сама не смогла этого сделать?» Теперь она уже не швыряла секретарше письма, пачками приходившие на ее имя ежедневно, – она внимательно вчитывалась в каждую строчку, стараясь за неуклюжими фразами немолодых женщин, спрашивавших, как сохранить свою внешность, найти подтверждение тому, что в сорок лет жизнь еще не кончается. Она начала бояться пустоты жизни этих женщин и дрожала вместе с ними от страха, хотя совсем еще недавно смеялась над их трогательными излияниями. Теперь она сама оказалась в том ненадежном положении, в котором находились ее невидимые поклонницы, а ведь она всегда была уверена, что застрахована от их невзгод. Она начала задумываться над вопросами, никогда ранее ее не волновавшими. Каково будущее женщины, истратившей лучшие годы своей жизни на бесконечные, изнурительные заботы о семейном благополучии и лет через тридцать обнаружившей, что стала для мужа просто частью мебели, купленной в рассрочку, а детям и вовсе не нужной, так как не поспевала за их устремлениями, слишком занятая поисками панацеи от разрушительного действия времени? Сидя в автобусе или на пароме, она пыталась разгадать, что кроется под внешне вполне благополучными масками женщин, какие мысли роятся в их головах под копнами золотистых, цвета хны или платины волос? Какие тайные заботы испепеляют их под красивым бельем и элегантными платьями? Что делают эти выхоленные руки, накрыв чехлом пишущую машинку, приведя в порядок письменный стол в конторе, убрав кипы товаров с никогда не пустующих прилавков, опустив шторы на окнах модных салонов или пробив последний чек на кассовом аппарате? В каких дешевых квартирах или комнатах бродят эти одинокие женщины, сбросив туфли с усталых ног, чтобы дать им временный отдых от невыносимых страданий, причиняемых болезненными мозолями и плоскостопием? Что станет с ней самой, если она заболеет и не сможет зарабатывать? Сбережения ее всегда были скромными, а образ жизни, который она вела, слишком дорогостоящим для одинокой, независимой женщины. Теперь, когда деньги из предмета забавы и удовольствия превратились для нее в средство существования, одна мысль не оставляла ее: как же другие женщины справляются со счетами, которые скапливаются в конце каждой недели? Всматриваясь в лица женщин, похожие на маски, она задавала себе вопрос: у многих ли из них есть верный спутник, ласки которого помогают забыть все неприятности, огорчения трудно прожитого дня? Многим ли бегущие струи вечернего душа приносят облегчение от непролитых слез, от постоянного сознания того, что судьба отметила их печатью вечного одиночества, уготовив жизнь хуже смерти? Все это время она пребывала в состоянии полной самоотрешенности, захваченная вихрем бесконечного молчаливого диалога с Китом. Она мысленно спорила с ним, осуждала его за все случившееся, с бесстыдной откровенностью распространялась перед ним о своих женских достоинствах, которые были столь желанны для него всегда и должны были оставаться желанными до сих пор. Действительность ворвалась в эту отрешенность в тот день, когда ей передали записку от управляющего телевизионным центром с просьбой увидеться с ним. Она вошла в кабинет без каких-либо предчувствий. Ей всегда недоставало прозорливости тети Лилиан! Даже увидев там одного из главных заказчиков телепрограмм и руководителя фотостудии, она еще не почувствовала, что надвигается беда. А беда уже ждала ее. Улыбающаяся, извиняющаяся, внешне дружеская, полная сочувствия, но тем не менее истинная беда. Они начали разговор с тонкого лицемерия. Да, они по-прежнему восхищаются ею, они весьма довольны работой, которую она для них выполняет, но… но… Может быть, она сама заметила… правда, это еще не стало явью для ее друзей и почитателей, но уже ясно для фотообъектива… Нет? Может быть, она еще не видела пленки последнего показа мод? Может быть, ей угодно будет вместе с ними просмотреть фрагменты этого фильма? – Да, – сказала она решительно, а про себя взмолилась: «Господи! Сжалься надо мной!» Но никто ни на земле, ни на небе не сжалился над нею. Во время демонстрации фильма ей хотелось закрыть глаза, провалиться сквозь землю, а кадры, безжалостные кадры, один за другим мелькали на небольшом экране. Отвращение к самой себе, которого она раньше никогда не испытывала, охватило ее при виде того, как она улыбалась, позировала, лепетала какие-то банальности: «Избыточный вес? Худоба? Первые морщинки? Предательская седина? Посвятите все свободное от домашнего хозяйства время тому, чтобы наверстать упущенное. Откладывайте из домашнего бюджета каждый цент на косметику и наряды». А за этими ее словами скрывались другие: «Даже если красота и вечна, она не спасет вас. Ведь не помогла же мне красота удержать Кита и вовсе не красота отняла его у меня». Они в упор смотрели на нее. Нет, дело вовсе не в том, что она на фотографиях выходит теперь хуже, чем прежде, – наоборот, после поездки за границу она стала еще эффектнее. Внезапно она почувствовала, как поток крови хлынул по невидимым жилам, заставив ее покраснеть до корней волос. Горло перехватило. Она засмеялась заученным смехом. – Конечно, если говорить по существу, то вы верх совершенства, – разглагольствовали они, – но, к сожалению, за последние пять лет в моду вошел новый тип женщины. Очарование, подобное вашему, отступает. И мы считаем необходимым привлечь для показа этого нового типа более молодую актрису. Но ведь это для вас не страшно. Мы уверены, что найдется новая сфера применения вашего таланта, новая область, совсем не исследованная, – это женщина средних лет. Ведь именно у нее есть лишние деньги, свободное время и… будем откровенны! – она больше нуждается в хорошем портном, парикмахере, косметичке, элегантных туалетах – во всем том, что вы всегда с таким блеском демонстрировали. Но это сейчас не для нас. Мы должны следовать моде. Логично, не правда ли? А вы вряд ли столкнетесь с трудностями в поисках новой работы. Ей казалось, что она соглашалась с их доводами и объяснениями с такой же легкостью и деликатностью, с какой они их выдвигали. Расстались они, галантно улыбаясь друг другу, перемежая разговор шутками на давнем своем жаргоне. – Милая, вы, как всегда, очаровательны… Там еще груда писем, присланных вам недавно. Вот видите, все по-прежнему идет блестяще. В тот вечер, возвращаясь домой на пароме, она прочла сообщение о рождении у Кита близнецов. Вот тогда-то она и поняла до конца, до самой последней горькой капли, как жестоко обходится жизнь с женщинами средних лет, обрекая их на пустое, бесплодное существование, в то время как их возлюбленные становятся отцами детей более молодых соперниц. Малюсенький однопалубный паром с трудом прокладывал себе путь по серо-стальным водам залива. Суровое море под суровым небом. Впереди – ни единого огонька, так как солнце, окутанное хмурыми сумерками, еще не зашло. Хмурый мир, хмурые женщины, возвращающиеся домой с хмурыми от усталости лицами. Они обогнули мыс Креморн-пойнт, и бухта засверкала перед ними огнями маяка, разорвавшими мглу изумрудными россыпями. Как бы в ответ золотыми гирляндами вспыхнули береговые огни. Небо угрожающе низко опустилось над морем, предвещая шторм. Едва они успели пришвартоваться к Старому Причалу, как началась зловещая увертюра бешеных порывов ветра, примчавшегося с юга. Опустошенная, без каких-либо надежд на будущее, Тэмпи машинально поднялась по ступенькам лестницы до своей квартиры, такой же пустой, как и ее существование. Именно тогда она и решила умереть. Днем медицинские сестры, мелькавшие то и дело у ее кровати, были лишь ожившими призраками. Ночами же бестелесные, но более реальные призраки преследовали ее и не отпускали. Глаза отца были полны любви и недоумения; Кристофер пристально смотрел на нее, его лицо было так похоже на ее собственное, что страшно становилось. Она силилась, но не могла понять, что выражает его взгляд, точно так же, как не могла этого понять при его жизни. Но во взгляде этом не было ни любви, ни прощения. Бледный, словно мертвец, бродил вокруг нее Кит, пока ее сознание пребывало где-то на грани сна и бодрствования, а потом она вдруг, как от толчка, пробуждалась. Даже мир ее снов, где он властвовал безраздельно, был невыносим для нее. Вновь и вновь она вспоминала свою жизнь и удивлялась, как могут жить на земле люди, если у них нет ни цели, ни близких – ведь только ради этого стоило жить. Если бы хоть Кристофер был оставлен ей судьбой, она отдала бы ему все сокровища души, потраченные на Кита. Она страдала от бессонницы. Картины последних двадцати лет жизни скользили перед ее глазами, как по льду замерзшего озера на горе Косцюшко – ослепительный блеск ярких красок, лучи прожекторов, затмевающих звезды на небе, толпы конькобежцев, которые ткут разноцветные узоры, нимало не задумываясь о глубине, таящейся подо льдом. Однажды лед проломился, и молодая девушка погибла под ним. Ее труп так и не нашли. Часто в сновидениях являлось к ней теперь это милое создание, окоченевшее в ледяной бездне. Являлся иногда и Кристофер, плывущий по неведомому озеру где-то далеко в джунглях. Она просыпалась, задыхаясь от угрызений совести, и лежала без сна, медленно возвращаясь к пониманию того, что выхода у нее нет. Безвыходность положения усугублялась теперь новыми душевными страданиями. Эти страдания нельзя было облегчить слезами, и не было такого бальзама, который смягчил бы эту разъедающую боль. Кристофер был мертв. Она старалась отделаться от мучительной мысли, что, если бы она вела себя иначе тогда, его не послали бы в Малайю. К чему теперь говорить себе, что сделано это было ради его же собственной пользы. К чему оправдываться незнанием того, что, поддерживая решение Роберта об отправке туда сына, она послала его на верную смерть. Столкнись она вновь с подобной ситуацией, она поступила бы так же. Другого решения нельзя было и представить себе. Что еще могли они сделать для своего беспутного сына?! Нет, это был уже не прежний застенчивый, молчаливый мальчик – его место занял другой человек, которого она никак не могла понять. Ни разу не удалось ей услышать, о чем он говорит, или увидеть, чем он занят. Раньше у него был единственный способ противодействия родителям: замкнуться в себе, молчаливо, но упорно отказываться исполнять их желания и не делать того, чего он не хотел делать. Теперь было уже нечто другое. Это была бешеная сила, накопившаяся в нем от безрассудной страсти, колдовских чар пола, нахлынувших на мальчика, которого слишком строго ограждали от того, что мальчишки его возраста считали само собой разумеющимся. За это она винила его отца. Она и Кит все-таки старались показать ему, как должны жить нормальные люди, но отец держал его в тепличной атмосфере воскресных утренних церковных служб, воскресной школы и всего того старомодного и отжившего, в чем сам Роберт видел смысл своей жизни. Проснувшись, она поняла, что наступил следующий день, который она ненавидела за то, что он был светлым и ярким. Но сегодня она наконец должна решить, как ей быть дальше. Нельзя же бесконечно лежать в больнице под предлогом какой-то фантастической болезни, пытаясь уклониться от встречи с жизнью. Она отложила в сторону письма, не раскрывая их, и без особого интереса взглянула на пакет, который протянула ей сестра. – Ну-ка, – голос сестры был очень оживлен, – раскройте его. А если вам трудно, я помогу. Сестра разорвала бечевку, сняла обертку и вручила ей тетрадь. На кожаной обложке золотыми буквами было вытиснено «Дневник». Тэмпи открыла его и прочитала имя, написанное неуклюжим ученическим почерком: «Кристофер Роберт Армитедж». На первой странице рукой тети Лилиан было изящно выведено: «Дорогому Кристоферу в день его восемнадцатилетия». Тетрадь обожгла ей руки. Вся дрожа, она испуганно отбросила ее в сторону. Ей вдруг почудилось, что в комнате возник призрак Кристофера, полный горечи и ненависти к ней. Сестра недоуменно взглянула на нее, повернулась и вышла. Тэмпи немного успокоилась, торопливо выпила чай, принесенный сестрой, – почти кипяток, – открыла дневник и принялась читать. Часть вторая «16 января. Итак, с этого дня начинается дневник Кристофера Армитеджа, который сегодня празднует восемнадцатую годовщину своего нежеланного рождения. Аминь! Дорогой Дневник… Мой весьма ограниченный опыт в записывании истории моей жизни приводит меня к убеждению, что подобное обращение является правильным, хотя я и не могу представить себе, почему должен чувствовать привязанность к чистым страницам этой новенькой тетрадки. Ну, если только потому, что тетрадку эту дала мне тетя Лилиан. Кого еще из моих близких и не слишком дорогих родственников осенила бы идея, что этим можно хоть как-то развеять скуку шестинедельного карантина? И разве не типично для моей судьбы, что я подцепил скарлатину как раз во время больших каникул, – ведь случись это немного раньше, я был бы на целых полтора месяца спасен от чертова ада, называемого школой. Только тете Лилиан (на самом деле она тетка моей матери) могла прийти в голову мысль, что мне, который и письма-то всегда писал из-под палки, вдруг захочется взяться за дневник. Это вполне в ее духе, и я только теперь понял, как должен быть благодарен ей за все, что она для меня сделала. Странно, но именно тетя – единственное существо на свете, которому я могу открыть душу. Да еще, пожалуй, учитель математики, временно преподающий у нас в школе. Я называю его В. У. Это он познакомил меня с единственным предметом, действительно заинтересовавшим меня, – математикой. Когда я занимаюсь математикой, у меня словно лампочка зажигается в голове. С тетей Л. я болтаю без умолку, и мне кажется, будто эти наши разговоры – продолжение моего младенческого лепета – ведь тетя Л. ухаживала за мной в те дни, когда у моей матери начался Великий Роман, а отец сражался на войне, на второй мировой войне, которая должна была навсегда покончить со всеми войнами. Я не мог бы сказать, что люблю тетю Л. Я не хочу ни писать о любви, ни тем более думать о ней. Я ненавижу слово «любовь». Все эти шуры-муры и амуры, ахи, вздохи при луне… Такая пошлятина, такая ложь. Эта так называемая любовь сделала сухого угрюмого человека моим Законным родителем, самовлюбленного волка моим Отчимом (титул этот он носит только по обычаю, а не по закону), а его прекра-а-асную «спутницу» моей Родительницей. Больше всего я осуждаю родителей за то, что они вычеркнули тетю Лилиан из своей жизни. А значит – и из моей. Не понимаю, почему отец не захотел взять ее в наш дом? Когда умер дедушка (какой, это был человек!), я много раз упрашивал отца разрешить тете Лилиан приехать к нам, чтобы присматривать за нами обоими. В то время я еще был слишком мал и не сумел скрыть от него, что чувствовал себя очень несчастным. Но сколько я ни просил его, он с диким упрямством отказывал мне. У него репутация человека сурового, но справедливого. Он этой репутации не заслуживает. Разве справедливо он осудил меня на то, чтобы я рос в доме, где правил лишь Долг с большой буквы? Тетя Лилиан могла бы как-то обогреть меня. Но она поселилась не у нас, так сильно в ней нуждавшихся, не у матери, которая была у нее в неоплатном долгу, а в каком-то чужом доме, прирабатывая к своей пенсии по старости – присматривала за детьми, вязала. И если ей не будет сооружен никакой другой памятник, я хотел бы написать здесь: «Посвящается тете Лилиан, которая служила всему миру, недостойному миру, и ради которой ее внучатый племянник чуть было не написал слово „любовь“. Небольшое отступление. На тот случай, если тебе, Дорогой Дневник, не понравится мой стиль, разреши объяснить (между нами ведь не может быть никаких секретов), что этот стиль вырабатывался в течение многих лет специально, чтобы приводить в ярость отчима. У меня превратилось в своего рода привычку обходиться минимальным количеством слов и никогда не пользоваться сложными словами, если достаточно было четырех букв англосаксонского алфавита, а это совершенно выводило его из себя. Мои зануднейшие выступления на уроках бесят учителей и ошеломляют однокашников – они даже испытывают восхищение, хотя ни за что на свете не признались бы в этом: я отказываюсь пересыпать свою речь местными идиотизмами, которые превращают их язык в нечто несусветное, понятное лишь тем, кто находится в одной с ними клике. Я подбираю слова так, как другие ребята коллекционируют фотографии кинозвезд. Теперь я уже выработал собственный стиль, который в сочетании с весьма оригинальной орфографией вполне способен привести преподавателей английского языка в состояние шока. Но вернемся к нашим баранам, как ни за что не сказал бы француз. Размышляя о противоречиях в моем воспитании, я порой удивляюсь, как это я не стал каким-нибудь полоумным, как там их называют: шкизоф, шизоп, шиз… Извини меня, Д. Д. Надо будет посмотреть в словаре, но звучит это вроде «шизофреник» и означает, что внутри человек расколот на две части. Я всегда жил такой вот жизнью, состоявшей из двух половинок, всегда меня тянуло в разные стороны, как это однажды случилось во время подводной охоты, когда я угодил между двумя течениями. Странное, пугающее ощущение. Мое детство, которое теперь уже официально закончилось, словно перемолото двумя мельничными жерновами. Все мои субботние и воскресные дни проходили поочередно то в слишком большом старомодном доме отца, то в слишком модерновой квартире матери и отчима. Я совершенно уверен, что между родителями шла жестокая борьба за право затащить меня к себе на время моих двухнедельных каникул. Но делалось это отнюдь не из родительских чувств ко мне, а только из желания досадить друг другу. Оба пытались доказать, что каждый из них мог бы быть образцовым отцом (матерью), если бы она (он) не срывала его (ее) планов. Тетя Л. говорит, что мне следует жалеть отца. Но как можно чувствовать жалость к человеку, душа которого застегнута на все пуговицы еще со времен прошлой войны икоторый бесконечно разглагольствует с себе подобными о былых сражениях, нисколько не интересуясь событиями, происходящими вокруг него. Это самый настоящий педант. Он никогда не обращается к моей матери иначе как «миссис Кэкстон», при этом живьем сдирая кожу с меня и – мне это только сейчас пришло в голову! – с себя самого. После скандала, который учинила в Сиднее моя мамаша и который был подобен взрыву атомной бомбы, оставляющей радиоактивные осадки повсюду – и в особенности на мне! – я еще мог бы иметь какое-то подобие дома, если б отец разрешил тете Лилиан приехать жить к нам. Но нет, вместо этого он отослал меня, девятилетнего мальчика, в один из лучших частных пансионов, забрав из обычной школы, где мне нравилось и где никого никогда не интересовало, кто такая моя мать. Там, в этом пансионе, я провел все школьные годы, я – радиоактивный ребенок, на которого все нацеливали свои счетчики Гейгера. Меня преследовала мысль, что за всеми этими действиями отца скрывалось одно – он хотел быть уверенным, что я общаюсь с сыновьями «лучших людей», ибо где-то в отдаленном будущем моя жизнь могла оказаться в зависимости от одного из сих папаш, владевших огромным капиталом. Он имел обыкновение говорить: тот или иной «стоит» столько-то тысяч, хотя ни один из них как человек не стоил и подметки тети Л. Отец и эта частная школа постоянно вдалбливали мне в голову принцип: «Все для бога и для королевы». Они подчас настолько отрывались от действительности, что начинали всерьез рассуждать о Британской империи и даже были готовы на любом столбе водрузить британский государственный флаг. Отец из-за своей демагогии даже отказался купить телевизор. Он, видите ли, не собирается тратить деньги на то, чтобы иметь в доме американскую мерзость, развращающую его паиньку-сына. Когда же я пытался убедить его, что английские передачи ничем не уступают американским, он приходил в ярость и обзывал меня космополитом. В доме матери мне пели совсем другую песню. Газета, где работал отчим, была подчинена принципу: «Все взоры – на Америку!». Модели платьев, демонстрировавшиеся по телевидению матерью, были американскими, да и весь образ жизни, который она проповедовала, был американским. Пища (кстати, чертовски вкусная!) и вечеринки, которые они устраивали, были на американский лад: в городской квартире – великосветские приемы, а в загородном доме на Питтуотере – сногсшибательные пиршества, которые закатывал отчим в уик-энды. Вот поэтому теперь я всегда ношу с собой японский транзистор (давнишний подарок отчима) и слушаю только народную музыку из всех стран мира. Это единственные передачи, которые стоит слушать. Сегодня в моей ничем не примечательной жизни произошло важное событие. Я получил подарки, которые здесь следует перечислить. № 1. Чек на пятьсот фунтов от отца. На мое имя заведен по всем правилам счет в банке, и мне выдана новенькая чековая книжка. Видимо, мой возраст требует теперь от меня более вдумчиво, чем прежде, расходовать эту щедрость, выпавшую на мою долю (другими словами, всего лишь два жалких австралийских доллара в неделю на карманные расходы). № 2. Шикарный костюм для подводного плавания от матери. Кто знает, почему она сделала мне такой подарок – от естественной ли доброты своего любвеобильного (?) сердца или от сознания вины передо мной? Эту ее вину передо мной я иногда чувствую так же, как Гамлет чувствовал вину своей матери. № 3. Классный японский фотоаппарат от отчима, привлекательный с виду и технически совершенный. Но я не могу отделаться от подозрения, что он просто купил его по дешевке где-нибудь в Гонконге, потому что слишком часто ощущал на себе скаредное великодушие человека, любящего делать дешевые подношения. Ну что ж, Дорогой Дневник, наступило, кажется, подходящее время задать самому себе вопрос: что дали мне мои восемнадцать лет? Думаю, если принять во внимание все описанное выше, а также мои умственные способности и характер, то можно сказать, что на девяносто девять процентов личность я малопривлекательная, не вызывающая симпатии, даже теперь, когда у меня уже исчезли с лица прыщи. Здесь мне хотелось бы дать оценку некоторых моих личных качеств; она получится наиболее правильной, если я дам квинтэссенцию всевозможных мнений, вольно или невольно высказывавшихся в мой адрес. Итак, внешность: большеголовый, долговязый, неуклюжий. Ноги чересчур большие, тело чересчур худое. Плечи сутулые. Упрямый, но отнюдь не упорный в учении. Волосы не очень густые, но всегда взъерошенные. Хорошо укладываются только с помощью дорогих косметических средств, которых полно в доме матери, но я категорически отказываюсь ими пользоваться. Глаза мои сходны с глазами материного любимца – шелковистого терьера Джаспера, хотя выражение их, в отличие от собачьих, не слишком дружелюбное. Тетя Л. утверждает, будто мои волосы и глаза напоминают отцовские в дни его молодости, но сколько я помню, он всегда был лысым, с небольшим венчиком седых волос, а глаза его всегда прикрыты толстыми стеклами очков. Ни физически, ни как-либо еще я не похож на отца и не нахожу в себе его генов и хромосом. Он смотрит на тебя прямо как Иегова, хотя больше смахивает на апостола, правда, у него нет бороды, как у того старца, что сидит в ночной рубашке на облаке в Библии тети Лилиан. Может быть, именно из-за этого мы никогда не были близки с отцом. И вовсе не потому, что он по возрасту годится мне в дедушки. С дедом я был близок, и мне кажется, самое счастливое время в моей жизни я провел, живя с ним и тетей Лилиан, когда мать покинула нас ради своей Великой Любви, а отец еще не вернулся с войны. Правда, тогда я не ощущал своего счастья, так как сильно скучал о матери и даже плакал, вспоминая ее. Но все же именно тогда я был счастливым. Дедушка и тетя Лилиан хорошо относились ко мне, я был им нужен. Может, они и избаловали меня. Отец, например, в этом уверен. Но если это и верно, я – за такое баловство. Если хочешь, чтобы ребенок, став взрослым, не чувствовал пустоту там, где должно находиться сердце, нужно еще в детстве дать ему понять, что он тебе дорог. А родители мои никогда к этому и не стремились, я был им нужен лишь как инструмент для игры на нервах друг у друга. Мать любит только отчима и себя. Отец вообще никого не любит. Он мог бы обменять меня на несколько акций какого-нибудь ракетного завода, а мать – на лекарство, гарантирующее ей сохранность красоты тела и фотогеничности лица. Красота! Как ненавижу я это слово! Мать торгует ею направо и налево, как последняя проститутка, выставляя напоказ все свои прелести в студии на Кинг-кросс. Но между прочим, она уже стареет, и ей это должно быть виднее, чем кому-либо…» «Нет, нет, нет! – Тэмпи отбросила дневник. – Это неправда! О Крис!» Она откинулась на подушки, вся дрожа от мысли, что так мало знала о своем сыне, представляя его себе тихим, невинным, простодушным ребенком. Так вот как он думал о ней: «Как последняя проститутка». «Как же ты мог быть таким жестоким ко мне?» – прошептала она. В ответ, словно эхо, до нее донеслись его слова: «Как ты могла быть такой жестокой ко мне, мать?» Его презрение к ней заставило ее увидеть, как в нелепом телевизионном фильме, всю свою жизнь. Она услышала его голос: «Красота! Как ненавижу я это слово!» «Я тоже ненавижу его, Крис, – теперь». И все же, откуда ему знать, какую радость или печаль несет с собой красота? Красота, которая из знамени, трепещущего на заре каждого нового дня, с годами становится тяжким бременем; красота, которая из тяжкого бремени становится вымогателем, с каждым годом добавляя на туалетном столике все новые и новые улучшенные и дорогостоящие косметические средства; красота, которая наливает в ванну чудодейственные растворы, призванные вернуть цветение молодости; красота, которая безжалостно морит голодной диетой и делает весы в ванной комнате арбитром вашего вкуса; красота, которая управляет вашей улыбкой и вашим смехом, – ведь надо избежать углубления складок, идущих от носа к верхней губе, и морщинок около глаз. Ей хотелось крикнуть: «Нет, нет, нет!», но аргументов у нее не было, поэтому она вынуждена была признать: «Да, ты прав, Крис, но не совсем. Я обманывала себя, думая, будто делаю полезное дело. А, торгуя красотой, забывала, что жизнь секса коротка. Теперь я вышла из моды. Я торговала сексом утонченно. Теперь с утонченностью покончено». Кит обычно смеялся, когда она рассказывала ему о закулисной стороне рекламы и рассуждала относительно способов психологической обработки – как заставить людей покупать те вещи, которые им вовсе не нужны. – Странно, что мы осуждаем других, – говорил он. – Ты вот капаешь на мозги телезрителям, и они рвутся покупать всякую дрянь, а газеты делают то же самое в своих целях. Оба мы занимаемся рэкетом, только в разных областях. В глубине души Тэмпи не считала то, что она делала, жульничеством, хотя и играла на чувствах женщин и вынуждала покупать недоступные для их бюджета вещи, внушая, словно под гипнозом, мысль, что за ту же цену они покупают и свое душевное спокойствие. «Нет, это неправда, Кристофер, что я торговала красотой. Я просто хотела сохранить ее, потому что думала: сохранив красоту, я смогу сохранить и любовь. И ты мне был нужен. Ты мне был нужен ради тебя самого. Я любила тебя, но ты меня отверг. И если я потеряла тебя, Крис, то я потеряла и себя». Она снова взяла тетрадь. «…Учитель английского языка, Д. Д., был прав, считая моим главным недостатком неумение сосредоточиться на чем-то одном. Я всегда отвлекался и оставлял работу, не доделав ее до конца. Итак, описание номер два. Умственные способности: сообразительный, быстро схватывающий, но ленивый и неусидчивый. Ах, вот где камень преткновения! Вот почему меня не жаловали учителя. Школьные же товарищи недолюбливали меня за те призы, которые я неизменно получал по математике, хотя проваливался по другим предметам. Взрослые неодобрительно смотрели на мои успехи в математике, считая, что они не способствуют выработке характера – ведь у меня был природный талант, и победа давалась мне без труда. – Достижения без усилий, – говорил старший наставник, – это совсем не то, к чему мы стремимся, Армитедж. Но если это действительно так, почему же репутация финансиста, которая закрепилась за моим отцом, дала ему прочное положение в школьном совете? Очевидно, потому, что на него работали деньги, а сам он ровным счетом ничего не дал миру, кроме хаоса и кризиса? (Я цитирую В. У.) Описание номер три. Характер: никакого. Но раз уж мы изучаем классические науки, то давайте лучше скажем: я – nil [1] . И все. Точка. Или знак вопроса??? Может, они правы, а может, и ошибаются. Я этого не знаю, так же как не знаю, что это вообще такое – характер. Если это означает способность подлизываться к учителям, или избивать младших, или заискивать перед педагогическим советом, или с вожделением глазеть на девчонок через бокал с содовой и лимонным соком во время встреч, устраиваемых раз в месяц, то такого характера у меня нет. Если это означает стремление проводить свободное время с одноклассниками, то такого характера у меня тоже нет. Если это означает желание жертвовать своим призванием ради карьеры, вроде той, какую отец уготавливает мне, то и здесь вряд ли что получится. Одним словом, Дорогой Д., к сожалению, должен повторить, что характер у меня отсутствует. Я – nil. Мне никогда не нравилась школа. Идеи, которыми здесь руководствуются, нельзя назвать доэйнштейновскими – они скорее догалилеевские. Мораль, которой нас пичкают, скорее монашеская, чем обезьянья, хотя окружающий мир подстрекает нас именно к последнему, а не к первому. Манеры, которые в нас воспитывают, – викторианские. Нам говорят, что мы должны вести себя по-джентльменски, хотя мы не вполне ясно представляем себе, что такое быть джентльменом. Разве что иметь собственный дом и машину стоимостью в две тысячи фунтов. В нашем мирке престиж человека растет в зависимости от того, насколько быстро этот человек обзаводится собственной машиной. Впрочем, отец никогда не разрешит мне иметь машину. У него, знаете ли, характерец! Наши наставники произносят напыщенные речи – мол, при выборе карьеры мы должны руководствоваться не только личными выгодами, но и думами о пользе обществу… Но все это такая дребедень! Не нужно быть чересчур грамотным, чтобы прочитать библию делового человека – рубрику газетных объявлений о вакансиях «Для тех, кто вступает в жизнь» или посулы вроде: «Если вы зарабатываете пятьдесят фунтов в неделю, приходите к нам, и ваша зарплата удвоится!» Но для этого нужно иметь приличную внешность, приятные манеры и, самое главное, дубленую шкуру. Поскольку я не обладаю сими достоинствами, плевать я хотел на их приманки. Конечно, это все от зависти! Но нет, Д. Д., я правда не хочу такой жизни. Когда однажды нам предложили написать сочинение о наших мечтах, никто, кроме Уитерса по прозвищу Зубрила, не написал, что хочет заниматься трудной, интересной работой. Никто не пожелал стать ни ученым, ни исследователем, ни моряком. Различны были лишь пути, которыми мои одноклассники собирались прийти к тому, чтобы к тридцати годам стать начальником. Начальником чего? А это неважно, лишь бы доход составлял пять тысяч фунтов в год. Я написал, что намерен стать начальником ассенизационной тележки – мне нравится работать по ночам на свежем воздухе, к тому же не придется опасаться безработицы, да и занятие это полезное, так как помогает содержать общество в чистоте. Ну и переполох же тогда поднялся! (Виноват, Дорогой Д., больше такого я себе не позволю. Слишком это типично для подростка, а я из этого возраста уже вышел.) Однажды, когда я приехал к матери на уик-энд, я услышал передачу о проникновении в среду подростков идеи пресыщения: выступал какой-то умник из низкооплачиваемых литературных критиков, разбиравший подростков – героев книг, театральных постановок и фильмов – буквально по косточкам, рассматривая в отдельности, как и почему функционируют конечности, кровяные сосуды, мускулы, нервные узлы, извилины мозга. Ох уж эти мне умники! И какие они глубокомысленные – этакая метафизическая глубина, которая в конце концов теряется в тумане ими же самими придуманных небылиц. Но несмотря на всю их глубокомысленность, они ровным счетом ничего не знают о подростках. Большинство из нас представляют собой сплошной комок нервов. Коралловый полип знает, что делает. Если у тебя слишком уж слабые нервы, постарайся создать вокруг себя оболочку. Даже если ты в ней и задохнешься. Но на самом деле все не так уж страшно – лет через десять эти чокнутые, дерганые сопляки создадут общество бывших одноклассников и станут распевать старые школьные песни, только чтобы не думать о том, что им скоро исполнится сорок, а еще лет через двадцать, уже сделавшись церковными старостами, начнут рассказывать своим внукам, что дни, проведенные ими в школе, были лучшими в их жизни. И никогда до них не дойдет, что единственный способ преодоления неприятностей подросткового возраста – просто вырасти из него. Вот с такими «детишками» мне приходится жить, работать, а иногда, к несчастью, и проводить свободное время. Большинство из них – отпрыски всяких «шишек», и их пустые башки заняты только одним – как бы удовлетворить свои половые потребности. По разным причинам не всем удается это, хотя я знаю парней из нашего класса, которые уже с тринадцати лет путаются со шлюхами. Нетрудно догадаться, что если они и не представляют себе, как размножается амеба, это не столь уж важно для них. Ага, слышу-слышу, Д. Д. Ты хочешь спросить, что знаю я о сексе? Этот вопрос часто задает мне отец, и делает он сие, разумеется, самым благородным манером. Он с торжественностью просвещает меня, рассказывая о некоторых явлениях жизни, а я знаю о них уже давным-давно. Я слушаю его с невозмутимым видом, еле сдерживая душащий меня смех – мне не хочется, чтобы он что-нибудь заметил. А он желает знать, что именно я знаю. Конечно, он интересуется этим не из праздного любопытства – он попросту хочет увериться в том, что я не развращен обществом презирающих условности друзей моей матери. Я выслушиваю его с бесстрастным выражением лица, удивляясь, как это интеллигентный человек (а отец интеллигентен в своем роде, хотя и не так, как бы мне хотелось) может быть столь туп, что полагает, будто воспитанника одной из привилегированных школ способны развратить еще больше футбольные матчи или вечеринки в частных домах – эти великие созидатели наших характеров. Здесь, Дорогой Д., мне хотелось бы посвятить тебя в кое-какие тайны подростков. Меня просто воротит от того, как эти великовозрастные бычки, мои однокашники, часами откровенничают о своих сексуальных подвигах. Я в этих разговорах не участвую, а раз так, меня считают тварью и подонком. Они не верят, что я, имея такие возможности проникнуть в этот заманчивый мир, где моя мать – звезда первой величины, а отчим – целая планета, не могу рассказать ничего такого, что заставило бы побледнеть всех болтунов и свело бы ласки Клеопатры к неуклюжим поцелуям какой-нибудь провинциальной секс-кошечки. Репутация матери ставит меня поистине в дурацкое положение. Меня без конца просят рассказать, что делается во время уик-эндов в ее квартире, конечно же, что-нибудь этакое, пикантное. А на самом деле там только и знают, что трепать языками да напиваться. Трепотни там больше, чем где-либо в другом месте, кроме разве обезьяньих клеток. А какие мысли! Ни один из них не верит в то, что делает. Я давно уже перестал верить газетам, особенно после того, как убедился, что все эти блистательные любимчики прессы, которых я встречаю в доме матери, заставляющие читателей восхищаться их остроумием, скептицизмом или цинизмом, пишут просто-напросто то, что им приказано. Да здравствует свободная пресса! Меня прямо тошнит, когда я читаю статьи отчима, восхваляющего в своем топорном стиле идеи босса, с которыми он втайне не согласен. Старшие твердят, будто у меня нет ни капли уверенности в себе! Чушь! У меня нет уверенности в них, ни в одном из них! Да, так к нашим баранам… Здесь я раскрою тебе, Дорогой Дневник, код или правила поведения молодых джентльменов (старшеклассников и малышни), изобретенный ими для того, чтобы легче было пробираться сквозь джунгли взаимоотношений с другим полом. Эта система цифр (от одного до четырнадцати) сразу же помогает выяснить, с какой страстью та или иная девственница или почти девственница относится к тебе, что она может разрешить тебе, чего ждет от тебя. Экономия времени. Не нужно напрягать ум, чтобы подыскать нужные слова. Спросишь, например: «Один или одиннадцать?» Если она ответит «один», твои шансы ничтожны, если «одиннадцать», считай, что ты близок к раю. Мое высокомерное пренебрежение к этой системе цифр (механической, но не математической), устанавливающей степень фамильярности с будущими кошечками-Клеопатрами, отсутствие у меня интереса ко всем этим «четверкам», «семеркам» и даже к двузначным цифрам объяснялось тем, что я познал уже исступление оргии, значащееся под цифрой «четырнадцать». Все это, Дорогой Дневник, конечно, ерунда. Я могу исповедаться перед тобой – ведь все это останется между нами. Я еще ни разу не поцеловал ни одной девчонки, ни разу не пускал в ход рук. Ни у одной я не пытался сорвать поцелуй, если получал ответ «три», ни одну не сжимал в объятиях при «восьми», не расстегивал пуговиц при «одиннадцати» и не раскрывал молний на платьях при «тринадцати». А когда при мне смакуются такие вещи, я равнодушно поднимаю брови (как отец) и пренебрежительно усмехаюсь (как мать), и это мое презрение однокашники принимают за искушенность в житейских делах. Я получаю много приглашений на домашние вечеринки. Папаши других парней из нашего класса полагают, что мой отец может пригодиться им в будущем – например, при вложении капитала в какое-нибудь предприятие или при получении повышенного кредита в банке. Отец считает, что я не хожу туда из-за своего упрямства или даже извращенности. А я, оказывается, просто не создан для вечеринок. Единственный дом, где я охотно бываю, – это дом Уитерсов. Уитерс помешан на астрономии, а астрономия, как и математика, свободна от всякой чувственной муры. Когда слушаешь Уитерса, космос становится близким-близким, его ощущаешь где-то совсем рядом. Уитерсы приглашали меня к себе несколько раз, и всегда это были волнующие посещения. От каждого из них исходили лучи. Уитерс-старший – профессор физики, дочь изучает медицину, а миссис Уитерс – председатель комитета, ратующего за запрещение испытаний атомных бомб. Она хочет быть уверенной, что у ее детей будет спокойная жизнь. Моя мать даже и не задумывается об этом. Почему бы ей не заняться чем-нибудь действительно важным вместо всех этих пустяков? В доме Уитерсов все ужасно серьезны, но в то же время и веселы, как-то по-особому, по-своему. Они обожают друг друга, и часть этого обожания распространилась и на меня. Мне никогда прежде не приходилось бывать в подобных семьях. Возможно, и еще у кого-либо из нашей школы такие же семьи, но они меня не приглашали, да и Уитерсы потом перестали приглашать – ведь я не делал ответных приглашений в наш дом-склеп. Хотя отец и являлся членом школьного совета, но друзей, кроме членов клуба ветеранов, у него никогда не было. А эти его друзья жили лишь воспоминаниями о баталиях последней войны и предыдущей, хотя, по мнению отчима, видимо, давно уже забыли, с кем они воевали и против кого. Мне на память пришла последняя вечеринка, на которой я побывал. Она действительно была последней, потому что после нее я никуда больше не ходил. Правда, приглашения я принимал, следуя советам отца. Обычно спустя полчаса после начала таких вечеринок все лампы выключались, и кто мог бы сказать, был я там или нет? Таким образом, у меня всегда имелось алиби на тот случай, если кому-нибудь захотелось бы пожаловаться на меня отцу. Святой Ньютон! Как же это я тогда дал себя уговорить пойти на вечеринку в тот огромный дом, что в газетах разрекламирован как дом, куда съезжался цвет общества. Я пришел один, без девушки. Хотя каждый из нас мог бы найти себе секс-кошечку, выбор наш довольно ограничен. Правда, есть среди нас исключения – головорезы, которые с оглушительным ревом и бешеной скоростью гоняют на машинах, но это уж совсем шпана, а мы, допускающие лишь мелкие нарушения, как правило, не связываемся со шлюхами, потому что они нас просто заложат, дойди дело до полиции. Но даже и у этой шпаны есть свой неписаный закон об «избранных» – в их число входят только учащиеся частных школ, одного поля ягоды. Выйти за пределы этого круга означает поставить на себе крест. В нашей демократической стране мы, аристократы, не якшаемся с учащимися бесплатных государственных школ, хотя они и получают на экзаменах более высокие оценки и нередко выигрывают у нас в футбольных встречах и лодочных состязаниях. Но вернемся к нашим баранам. Родители встретили нас, поздоровались, если так можно выразиться, потому что они успели лишь крикнуть нам «Привет!» где-то на лестнице, уезжая в гости. Я так и не понял реакции этих родителей на подобные сборища молодежи: то ли они обладают невероятно широкими взглядами на жизнь, то ли невероятно наивны, то ли невероятно обеспокоены той ответственностью, которая лежит на них за все происходящее в их доме. Как бы то ни было, но до их отъезда все мы стояли чинно, перебрасываясь односложными фразами, чтобы как-то поддержать разговор, который никак не клеился, и чувствуя, что тонем, в третий раз повторяя одно и то же. Все были похожи на персонажей американского телевизионного шоу для молодежи. Определить, девчонка это или парень, можно было только по формам – прически у всех одинаковые. Но едва предки укатили, кто-то сразу опрокинул бутылку джина в вазу для фруктов, затем туда же вылили несколько бутылок хереса. И тут началось. Подушки моментально оказались на полу, а разделение на пары не потребовало много времени. Я всегда терялся в подобных случаях, не умея быстро решить, которая из девчонок меня больше прельщает. И мне обычно перепадали девушки такие же темные в этих делах, как и я сам, поэтому мы просто сидели, развалясь на диване, и изредка лениво обнимались, хотя это не доставляло нам особого удовольствия; зато они были очень рады, что я не пытался идти дальше. Но на сей раз все было иначе. Из шикарного пансиона для благородных девиц (!!!) приехала племянница хозяев дома, и, так как она была здесь новенькой, никто не знал ее способностей, хотя с первого же взгляда в ней угадывалась хищница. Она была, что называется, «знойной женщиной». Когда уже все разошлись парами и ей не из кого было выбирать, она подошла ко мне, схватила за руку и изрекла: «Мой гороскоп предсказал, что сегодня со мной произойдет что-то необыкновенное!» Потом, пронзив меня хищным взглядом кошачьих глаз с зелеными веками, она облизнула свои кроваво-красные губы. Не будь я трусом, я тут же сбежал бы, но я уже был сжат в объятиях, как в тисках. До этого вечера мне не приходилось встречаться с такими решительными, а может быть, просто очень опытными особами. Сначала мы танцевали, обнимались, потом она меня потащила в кусты, уложила рядом с собой. И тут началось! Эта Клеопатра обвилась вокруг меня, как удав, мы катались с ней по траве. Уж не помню, как все это закончилось. Только когда я оторвал свои губы от ее губ, раздался звук, какой бывает, когда пробка вылетает из бутылки. Я поднялся, шатаясь вышел за ворота сада, доплелся до угла… и меня стало рвать. Да-да, рвать! Я выплеснул все: и ужин, и пунш, и херес. Кое-как я дотащился до дому, пробрался через кухонную дверь, принял душ, лег в кровать и начал читать «Историю математики». После этого я уже никогда не ходил на подобные вечеринки. Временами, когда отец возвращался домой «тепленьким», я сбегал от него в кино. А то заглядывал к В. У., и мы всю ночь напролет говорили о нашей доброй старой математике. Я чуть не лопаюсь от смеха во время проповеди капеллана о пользе воздержания, когда все парни смущенно опускают глаза и краснеют. Странная вещь, но ни педанты, вроде моего отца, ни учителя, видимо, никогда не задумывались над тем, как помочь нам справиться с нашими возрастными бедами. Я считаю, что в этом их большая вина, ибо уверен: большинство из нас охотнее занялись бы чем-либо другим, если бы нам посоветовали, чем и как заняться. Не знаю, почему мы все-таки занимались этим. Многим, как и мне, это было не по душе, но ни у кого не хватало пороха отказаться от этого. На нас будто бы что-то давило, и мы делали это против воли. А если кто-то не делал, его бойкотировали. Что же ему еще оставалось? Но теперь, Дорогой Д., порядок: я – исключение из общей массы. Произошло это после того, как мне исполнилось шестнадцать. Однако, Дорогой Дневник, не стоит думать, будто я из какого-то другого теста и сильно отличаюсь от этих помешанных на сексе, с неразберихой в головах подростков, которых писатели среднего возраста выводят в качестве антигероев наших дней в своих антипьесах и антироманах. Но если ты, Дорогой Дневник, полагаешь, что я слишком хорошо осведомлен в подобных делах, ты заблуждаешься. Я многое почерпнул из дискуссий на приемах, устраиваемых отчимом и матерью; сама она, правда, в этих дискуссиях не участвовала – только изливала на гостей свое прославленное обаяние да временами поддакивала им. Она делала подсобную работу, ну и прекрасно! У нее ведь совсем пустая голова. Любое ее высказывание – лишь отголосок того, что когда-то говорил отчим. А где он находит новые мысли, я даже не знаю, хотя готов поклясться: они не его собственные. Он всегда использует то, что считает полезным для себя, – и тела и умы других людей. А она этого не понимает!..» Тэмпи не слышала, что ей говорила сестра. Та повторила еще раз, громче: – Вам не кажется, миссис Кэкстон, что уже давно пора спать? – Нет, – ответила Тэмпи, потом, словно очнувшись, захлопнула тетрадь. – О, простите. Да, конечно, пора. Она сомкнула глаза. Сестра опустила на окне шторы и закрыла балконную дверь. При этом она без конца о чем-то болтала. Потом принесла стакан горячего молока и снотворное. Дверь за ней затворилась. Тэмпи лежала не шевелясь. Она ничего не видела, ничего не чувствовала. О, до чего же ужасен этот мир подростков! Ее сын предстал перед ней жестоким чудовищем: он лишил ее всякого достоинства, он осуждал ее. Но ведь он прав! Как в свои восемнадцать лет он сумел понять то, что ей казалось недоступным в тридцать восемь? «Пустая голова!» «О Крис, если бы ты знал, как ранят меня твои слова… А что остается делать женщине, Крис? С тех пор как я покинула дом отца, моя голова никому не была нужна». Она вспомнила, как Роберт обычно подшучивал над ее V «подвижным, как ртуть, умом». Он хотел, чтобы она всегда оставалась такой. Кит поступал более утонченно. Он постоянно внушал ей, что инстинкты женщины более важны, чем ее разум. Он вполне доверял ее предчувствиям, но совершенно не терпел ее мыслей. «Ты представить себе не можешь, Крис, как это тяжело для женщин. Даже твоя обожаемая тетя Лилиан часто говорила мне, еще девочке, что женщине не нужно быть чересчур умной, если она хочет стать счастливой». Была ли она счастлива с Китом? Ей казалось, что да. Но это счастье обернулось иллюзией. Кит прав. Вся жизнь – иллюзия, и она сыграла с ней жестокую шутку. Теперь-то иллюзий больше нет – они рухнули, но до сих пор ее рассудок отказывался согласиться с этим. Так она и лежала без сна, продолжая свой диалог с умершим сыном. «…А теперь, Дорогой Дневник, закончив разговор о животных инстинктах, я хотел бы посвятить несколько страниц моей единственной страсти или, как сказали бы некоторые, моему пороку – математике. Если это и звучит сентиментально, то, видимо, оттого, что я впервые решился написать об этом. Итак, математика! Прекрасная проза! Мои тайные увлечения обрели форму и аргументацию лишь в прошлом году, когда нам всем вдруг повезло – наш учитель математики заболел и на несколько месяцев выбыл из строя. Раньше я лишь смутно догадывался, что за всеми этими опротивевшими формулами, уравнениями, теоремами, перестановками многочленов скрыт волнующий мир, и вот теперь его приоткрыл нам учитель, временно заменивший заболевшего, – В. У. О, это был чародей! Он рассказывал нам о разобщенных понятиях, которые в сумме образуют теорию чисел, занимавшую величайшие умы человечества со времен шумерской культуры. Но б о льшую часть нашего класса математика не интересовала. Могу поклясться, что у нас нет башковитых парней, за исключением Уитерса Зубрилы да еще недавно приехавшего к нам ученика (фамилия его занимает целую строчку), имеющего какую-то неправдоподобную склонность к истории. Если все здесь написанное, кажется тебе, Дорогой Дневник, несколько напыщенным, то прошу тебя: вспомни, что с математикой я справляюсь куда лучше, чем с писаниной. Добрый старый В. У.! Это ему я обязан всем. Те недели, которые он провел тогда в классе, были для меня озарением. В этом грязном, алчном мире стяжателей я нашел для себя чудесную к благодатную математическую логику. Совершенно случайно я на какое-то время прославил нашу школу, решив математическую задачу, которая поставила в тупик даже некоторых профессоров университета. Ее принес мне В. У. Не спрашивай, как я справился с ней. Я просто сел и начал решать. Она не отняла у меня много времени. Если бы я не чувствовал отвращения к метафизической чепухе, я мог бы назвать это вдохновением. Но это было! Такое больше никогда не повторится, живи я еще хоть миллион лет. Кроме удивления перед собственной личностью, у меня появилась еще вырезка из газеты – думаю, это дело рук отчима, – и на какое-то время я оказался в одном ряду с прославленными победителями футбольных матчей. Отчим, в очередной попытке преодолеть отчужденность между нами, начал было рекомендовать меня своим скептически настроенным дружкам, как не по годам развитого мальчика, занимающегося чтением книг по математике ради собственного удовольствия. Низкопоклонствуя перед силой, которую он представлял в прессе, они снисходительно улыбались. Меня это выводило из равновесия, я чувствовал, как кровь приливает к моему лицу, и про себя я кричал им: «Что же смешного в том, что математические книги можно читать ради собственного удовольствия? Вам, видимо, более понятно, когда предпочтение отдается порнографии?» Конечно, я не говорил этого вслух, иначе мой отчим решил бы, что ему наконец удалось проникнуть сквозь завесу отчужденности, а подобного удовольствия я ему никогда не доставлю. Мне прислали приглашение – принять участие в телевизионной передаче (я подозреваю, что это мать постаралась), но я отказался. Никому из них не удастся загрязнить мое открытие. Школа была потрясена. В классе уже предполагали, что мне выдадут справку из психиатрички, что я чокнутый, – ведь если для этого и нужно было какое-либо особое подтверждение, то таким подтверждением был мой отказ. Отец, растроганный тем, что наконец-то ему есть чем погордиться, выжал из себя несколько монет и купил мне «Мир математики» в четырех томах. Они стали моими самыми любимыми книгами. Я зачитывался отрывками из работ великих математиков всех времен и чувствовал себя мизерным, ничтожным неофитом в этой длинной цепи выдающихся создателей мистерии цифр. Отец объявил, что сделает из меня чиновника страхового общества. (Его никогда не интересовало, кем я сам хотел бы стать.) Это привело меня в бешенство, и я потратил несколько выходных дней, споря с ним о вопросах, которые он считал просто-напросто нелепыми, например, почему трижды два равняется шести и есть ли во вселенной место, где результат будет другим. Я нашел этот мудреный вопрос в одной из книг, подаренных мне В. У. Мы подружились с ним и все свободное время проводили вместе. Он ходил в потрепанной одежде и выглядел изможденным, но, конечно, вовсе не из-за пристрастия к алкоголю или наркотикам, как предполагали некоторые мои одноклассники. Со своими гениальными способностями, если бы оп торговал ими, он легко мог бы стать миллионером, но он довольствовался лишь прожиточным минимумом, полностью отдаваясь экспериментальной работе над теорией чисел. Отец говорил, что все эти теоретические выкладки совершенно бесполезны в практической жизни. А когда я завел разговор об изысканиях в области совершенных чисел, он просто взорвался. Как втолковать этим ограниченным, вечно занятым деловыми встречами и подсчетами денег людям, что мне куда приятнее проводить вечера в бедной квартирке моего учителя, где все пропахло табаком и горьким черным кофе, где все завалено книгами и мне приходится освобождать от них краешек стола или перекладывать их со стула на пол, чтобы сесть? Как втолковать им, что в моих занятиях гораздо больше романтики приключений, чем во всех этих вечеринках, так называемых междусобойчиках, в обществе необузданных, развращенных сверстников, которых спасают от наказания лишь деньги их папаш и адвокаты? Как втолковать им, что мое увлечение математикой, в дополнение к подводным исследованиям, дает возможность моим умственным способностям свободно парить в заманчивых для меня сферах, словно в океане, когда сама глубина облегчает вес моего тела? Но ведь ни то, ни другое не может принести выгоды, а человека, который не ищет для себя выгоды, они презирают, словно гаденыша. Что подумали бы эти люди, узнав, что все время, пока я нахожусь в карантине, я читаю о дружественных числах? Удивительные вещи. Сумма правильных делителей одного числа из пары равняется другому числу. Возможно ли это? В прошлом веке итальянский школьник Никколо Паганини (другой Паганини, не музыкант) открыл существование дружественных чисел, о чем даже не подозревали маститые математики! Что ж, Дорогой Дневник, значит, можно жить в этом чудесном мире цифр! И кто знает, быть может, что-нибудь откроет и бывший школьник Кристофер Роберт Армитедж? Ха-ха! Итак, Дорогой Д., мне исполнилось восемнадцать лет итри недели, я собираюсь выйти из карантинного барака и снова увидеть мир. Что же принес мне почтальон в этот знаменательный день? Повестку! Меня призывают на военную службу! Человечество, вернее, «самые достойные» его представители, дарует мне право воевать и, если понадобится, умереть за свою страну так же, как это уже сделали до меня тысячи парней. Мелочь, конечно, но мне еще не предоставлено право голосовать за тех субъектов, которые будут решать, где и против кого я должен воевать. А чтобы у меня не появилось никаких возвышенных идей о том, что Родина нуждается во мне, призывая на службу, отчим прислал мне записку на редакционном бланке, в которой намекнул: ему-де известно сокровенное желание моего трусливого сердца и если я захочу избежать призыва и мне понадобится его помощь (он употребил еще более фарисейские выражения), то он, конечно, будет рад использовать все свое влияние. Что это с ним, Дорогой Дневник? Насколько я понимаю, этот сын Пегаса (кастрированный) всю свою жизнь посвятил лишь своей личности и никому больше. Бьюсь об заклад, что это именно он в результате какой-то нечестной сделки добился моего призыва в армию – ведь таким образом он мог бы внушить матери, что только благодаря его заступничеству мне удастся получить отсрочку. Будь он проклят! И чего ему приспичило соваться в эти дела? Если уж быть откровенным, Дневник, то нужно признаться, что я всеми силами старался увильнуть от призыва. Говорил по этому вопросу в весьма возвышенных выражениях с директором школы и в менее возвышенных с отцом. Отец, разумеется, не ударил палец о палец. Нет, он всегда будет следовать Долгу – ради меня, ради господа бога, пусть даже меня убьют. Я давно заметил, что люди с самыми высокими патриотическими принципами предпочитают перекладывать дело защиты Отечества на плечи сыновей презираемого ими рабочего класса, у которых нет влиятельной руки, чтобы уклониться от призыва. Но отец не из таких. До получения письма от отчима у меня – могу в этом поклясться – не было ни малейшего желания вообще когда-либо служить в армии. Да и могло ли возникнуть у восемнадцатилетнего парня самых средних способностей, у которого даже не было никакого представления о происходивших за последние полвека военных событиях, не считая разве того, что он слышал краем уха об участии деда в Галлипольской операции и отца в военных действиях на Ближнем Востоке, желание защищать Отечество да еще строить опрометчивые, глупейшие догадки о том, каким образом он и его невоенный талант могут быть применены на Востоке, когда-то таком дальнем, а теперь до противности ближнем?! Но послание отчима решило все мои раздумья. Нет, я пойду служить в армию, и будь они все прокляты! Этот шаг означал для меня многое. Во-первых, он сорвет планы отца, ввергнет его в отчаяние оттого, что он не сможет увидеть, как я иду по проторенной дорожке к посту главного страхового агента, но одновременно и принесет ему радость – его сердце ветерана забьется, как барабан, когда он увидит на мне военную форму. Во-вторых, мой поступок встревожит мать. Она ведь всегда делала только то, что ей хотелось, и теперь мне представится возможность досадить ей. Не исключено, что на ее прекра-а-асные глаза даже набегут слезы, но она постарается не дать им воли, а то еще, чего доброго, с ресниц потечет краска. В-третьих, в бешенстве будет отчим. Пораскинув мозгами и поборов злость, я начинаю сочинять сладенькую записочку матери и отчиму, в которой благодаря моему усердию они смогут уловить разве что легкую иронию. Я напишу на банкноте. Я напишу, что считаю службу в армии своим священным долгом, что просто не могу предать интересы Родины, и закончу чем-нибудь вроде: «Благодарю вас за предложение помочь мне обмануть наше правительство». (Здесь я придумаю что-нибудь этакое джентльменское.) Все будет сделано как надо – они лишний раз убедятся в том, что я и правда дерьмо. По совести, они не очень-то заблуждаются на мой счет. Но это еще не значит, что они вообще не заблуждаются…» Тэмпи закрыла дневник и вздохнула. «В этом ты прав, Крис. Мы часто заблуждались». Она выключила лампу у изголовья, откинулась на подушки и стала смотреть на ночное небо, усыпанное яркими звездами. Значит, они жили в разных мирах. Она знала о Кристофере, а он о ней не больше, чем два светила, отстоящие друг от друга на недосягаемом расстоянии и мерцающие на черном небосводе вселенной. Когда боль, вызванная известием о его гибели, немного притупилась, она стала утешать себя мыслью о том, что всегда, пока он был жив, делала для него все от нее зависящее. Она давала ему все, чего он хотел. Теперь же она поняла, что ничего не дала ему из того, что ему было нужно. Это открытие потрясло ее. Отныне ей суждено жить не только без сына, но и без иллюзий о его добром отношении к ней. Ведь в том, что они стали совсем чужими в последний год его жизни, она винила его слепое безрассудство. Теперь она поняла, что, несмотря на кажущуюся привязанность, они всегда были далеки друг от друга. Он обвинял ее не за то, что она делала, а за то, что она собой представляла. Она попыталась уснуть. « …6 марта. Уже месяц, как я в армии. Дорогой Дневник, написав отчиму об отказе воспользоваться его влиянием, я нанес ему своим пером рану более глубокую, чем если бы ударил острогой. По правде, сказать, я этого никак не ожидал. А его реакция на мое письмо оказалась для меня таким пинком в зад, который за один месяц загнал меня чуть ли не в самый отдаленный угол на северном побережье, называемый Уоллабой. Пока другие парни сочиняют письма домой, у меня будет достаточно времени, чтобы описать это новое место моего пребывания. Лагерь расположен в долине, которую можно было бы назвать идиллической, если бы военные не обезобразили ее. Когда-то на этом месте был морской залив. Об этом я узнал от одного новобранца, он увлекается геологией. Со временем залив превратился в покрытую травой равнину, окруженную горами; они отделяют нас от моря, но в тихие ночи мы слышим его прибой. Мы видим море, лишь когда взбираемся по каменистому склону Хогсбэка во время учений. Я смотрю на море, и оно кажется мне таким же голубым, как вода в ванне, когда тетя Лилиан подсинивает простыни. Иногда отсюда видны киты, выбрасывающие вверх фонтаны воды. Два прибрежных местечка, Северная Уоллаба и Южная Уоллаба, разделены между собой небольшой речкой с песчаными берегами, которая протекает по территории лагеря и, расширяясь, впадает в лагуну. Если смотреть с вершины Хогсбэка, то они похожи на рога старинного якоря, веретено которого отходит от берега в направлении причудливо очерченного полуострова, называемого Уэйлер – когда-то там жили охотники на китов. На самой вершине утеса стоит большой белый дом с флагштоком. Вот в таком месте я хотел бы жить – туда можно добраться лишь во время отлива. Порой мы видим, как в крошечную северную бухту входят рыболовные шхуны и трое черных людей вытаскивают их на берег. В остальное время какие-то люди работают на плантации, тянущейся вверх от берега, и на песке у моря всегда играют дети. Нам туда ходить запрещено. На этот счет существует несколько версий. Наш повар, который живет здесь с незапамятных времен, говорит, что Уэйлер населен «кучкой черномазых», еще там есть один сумасшедший белый, убивший когда-то двух ни в чем не повинных солдат, – просто они слишком уж пристально засматривались на черных девиц из его семьи. По словам повара, около солдат, пытаясь их совратить, увивались какие-то туземные девки, а белый человек прятался в кустах, выжидая удобного момента, чтобы отрубить солдатам головы. Конечно, ни один из нас не верил в эту чушь. Даже весьма беглое знакомство с жизнью в этих местах подсказывало: если что и случилось с теми «ни в чем не повинными солдатами», то только по их собственной вине. Никто никогда не видел здесь подобных девок (извини, Д., женщин), а Куртин Мейплс даже клялся, что однажды, когда он выводил на дневную прогулку в Южной Уоллабе собаку полковника, он наткнулся на девчонку хоть куда. К сожалению, вместо того чтобы попытаться его совратить, девчонка бросилась бежать со всех ног. Куртин, правда, божился, что она испугалась не его, а пса. Повар считает всех аборигенов трусами и называет их «нигерами». Он произносит слово «нигер», как непристойность. – Да научись ты называть людей их собственными именами! – возмущенно кричат ему Куртин или Джим. – Какими же это именами? – спрашивает повар, размахивая черпаком. – Зови их аборигенами или, если это слово кажется тебе очень длинным, просто черными. Разве ты не знаешь, что Организация Объединенных Наций не разрешает употреблять слово «нигер»? – Чепуха! – кричит в ответ повар. – Я слишком долго жил среди нигеров в Африке и в Индии и знаю: если ты первый не двинешь им в зубы, так они сами забьют тебя до смерти. – И снова потрясает черпаком, свирепо глядя на нас. – Вот уж порадуюсь я, когда всех вас, новобранцев, отправят в Малайю. Там вы быстро поймете, что или сам бей в морду, или тебя изобьют. (Ну, ты понимаешь, Дорогой Дневник, я не могу точно передать выражения, в каких он высказывал свои мысли.) Упоминание о Малайе вызывало у всех новый приступ хандры, так как большинство ребят не горят желанием идти на то, что Куртин называет «смертью во имя поддержания умирающего колониализма и несуществующего султанства». Здесь мы существуем в Затерянном Мире. Наш полковник (отец его просто обожает!) получил военную закалку еще в кавалерии во времена первой мировой, старшина подразделения воевал с бурами, а лейтенант – командир нашего взвода, который называется взводом профессионального обучения, – самый настоящий ретроград. Служба его в основном проходит на койке в тылу, как говорит Куртин. Хороший парень! По его словам, наш лагерь – это организованный хаос: все здесь вроде бы строго по уставу, однако во всем царит полная неразбериха и беспорядок. Отвергая покровительство отчима, я думал, что военный лагерь – место, где господствует предельная объективность, что там обезличивание человека, подмена его имени шифром даст ему возможность, затерявшись в этой безликой массе, сохранить свободной свою душу, свою индивидуальность. Но я ошибся. Номера, по которым нас здесь числят, ограничили нашу свободу сильнее, чем любая тюремная камера. Живя здесь, я все больше и больше убеждаюсь, что люди, ставшие взрослыми до 1945 года, совсем другой расы, чем те, что повзрослели после. Они говорят о «безопасности», будто такое понятие существует на самом деле. Те же из нас, кто начал думать после создания Нового мира, – да еще какого мира! – уверены, что на земле нет безопасности, что даже сама земля не безопасна. Задумываясь над этим, Д. Д., я все более убеждаюсь, в несусветной глупости некоторых отсталых армейцев, пытающихся обучать новое поколение солдат примитивным методам ведения прошлых войн. Мы ведь отлично понимаем, что в наше время единственным памятником нам может быть тень на бетоне, оставленная атомной бомбой. И хотя подобное признание вряд ли вырвешь у одного из тысячи, но мысль о массовой гибели все время держит наши нервы в напряжении. А если мы не улетучимся при взрыве водородной бомбы, то, вернее всего, сдохнем, охраняя капиталовложения клиентов моего отца, где-нибудь в Малайе или Таиланде. И, как говорит капрал Блю, воевавший во время второй мировой войны, пусть все катится к такой-то матери! Если ты, Дорогой Дневник, заметил ухудшение моего языка, отнеси это за счет влияния уравниловки при несении военной службы на благо Отечества. Кроме того, я уже пристрастился к пиву в войсковой лавке – может, оттого, что хочу быть, как все, а может, оттого, что пиво развязывает язык. Потребление алкогольных напитков, как я здесь выяснил, является привычкой, этому не нужно учиться. Как-то незаметно, чтобы здесь осуществлялись посулы плаката, который призывает: «Вступайте в армию, и вы сделаете блестящую карьеру». Не похоже, чтобы кто-нибудь сделал здесь карьеру хоть в чем-нибудь, исключая чистку картошки да умение пробираться сквозь непроходимые заросли джунглей. Ползучие растения цепляют тебя, ты падаешь, и тут же к любому незащищенному участку кожи присасываются пиявки. В свободное от исполнения роли обезьян время мы колем штыками манекены, а это, как нам кажется, идет еще со времен Крымской войны. Другие новобранцы считают, что я со странностями. Но ко мне не пристают, потому что я и сам ни к кому не пристаю; я никогда не пристаю к людям – это единственное мое достоинство. Вообще-то они по-своему добры ко мне, так как я хуже всех везде и во всем. Когда мы, вконец вымотанные, возвращаемся с учений в лагерь, те из нас, кто еще не потерял способности хоть что-то соображать, задают себе вопрос на непечатном языке: зачем мы должны учиться прыгать с одной ветки на другую, с риском для жизни спускаться с отвесных скал, перебираться через глубокие овраги по раскачивающимся мостикам – зачем делать все это в то время, когда чудеса современной военной техники уже совершенно точно определили нашу роль в будущей войне: в течение четырех минут после предупреждения мы можем бежать куда-нибудь, а потом чудовищная бомба, которую принесет межконтинентальная ракета, превратит нас всех и все вокруг в ничто. Несмотря на отвратительную, почти несъедобную пищу и несмотря на то, что готовит ее пакостный тип, озлобленный постоянным пребыванием в пустынных, почти необитаемых местах, я чувствую, что выйду из этого ада крепким, выносливым и смогу помериться силами с любым орангутангом в джунглях; само собой, весь интеллект, когда-либо мною приобретенный, начисто улетучится, в голове возникнет полный вакуум – это может пригодиться мне для продвижения по военной служебной лестнице, если, конечно, мой природный здравый смысл не ослабнет в борьбе, направленной против него настолько, что к концу службы совсем сойдет на нет. Но, как говорится, нет худа без добра. Я близко познакомился здесь с людьми, с которыми вряд ли столкнулся бы дома, разве лишь мельком, случайно по какому-нибудь делу. Они куда лучше моих прежних однокашников; в общем-то они такие же циники, но не столь гиперкритичны и менее склонны давать добродетельные объяснения тех методов, какими они в будущем собираются эксплуатировать свою страну. Из их числа только случайно кто-то может стать политиком, торговцем или журналистом. Они пополнят ряды дровосеков, водоносов, газовщиков, портных, электриков, водителей автобусов – то есть людей, поддерживающих наше общество на определенном уровне, получая за это в год меньше, чем отец зарабатывает в неделю. Джим рассказал мне такие вещи, о которых я раньше и не догадывался. – Ну, посмотри хоть на меня, – говорил он. – Я бы из кожи вылез, чтобы иметь такую, как у тебя, возможность учиться. А тебе школа нравится меньше армии. Хочешь, расскажу о себе? В пятнадцать лет мне пришлось проститься со школой. От благосклонного Отечества я получил разрешение работать раньше, чем это записано в законе, потому что мой отец ветеран – он еще в тридцать девятом вступил в армию добровольцем, но не из-за какого-то особого благородства или патриотизма, а из-за того, что семь лет был безработным и выкручивался на шесть шиллингов в неделю. Его схватили в Греции. Потом он присоединился в горах к греческим партизанам и воевал вместе с ними до тех пор, пока его не ранили нацисты. Он еле выжил, скрываясь у крестьян. Потом вернулся домой. И для него началась адская жизнь на Полную Постоянную Инвалидную Пенсию, которой никак не хватало, чтобы поставить детей на ноги. Мать от всех этих бесконечных забот получила инфаркт. И все же ему было лучше, чем тому парню, вместе с которым он воевал в Греции. Тот был героем, пока боролся с нацистами, а потом, после победы, его на шестнадцать лет упрятали в тюрьму. То же самое произошло и в Малайе. Ведь как мы ликовали вместе с китайцами и малайцами, когда японцев прогнали оттуда, а спустя пять лет патриотов, совершивших это, обвинили в предательстве и казнили. А что дала демократия лично мне? Я мечтал стать геологом. А кто я теперь? Когда мне было пятнадцать, я уже разносил счета из бакалейных лавок. Я не имел возможности обучаться какому-нибудь ремеслу, потому что в то время в учениках никто не нуждался, а когда мне наконец все же удалось поступить в техническое училище и я начал заниматься геологией, меня призвали в армию. Пока он рассказывал о своей семье и о своей работе, мне было скучно, но я продолжал слушать, потому что ждал, когда он перейдет к более интересной теме – геологии. Удивительный парень, с ним и учения легче переносить. Он может увлекательно рассказывать даже о грунте, волочась по которому мы стираем в кровь ноги. Однажды, когда наш сержант был раздражен больше обычного, он заорал так, что голос его стал слышен во всех концах учебного плаца: «Для чего же, черт побери, существует тогда армия?», и Джим ответил ему: «Если даже вы, сэр, этого не знаете, то можно ли ожидать ответа от меня?» Это вызвало гром аплодисментов всего нашего подразделения. И хотя вечером нас всех лишили увольнения, мы считали, что ради такого ответа стоило пострадать. Каждый раз, когда я уезжал в увольнение, меня постигала неудача. Сначала я поехал к отцу. И это было ужасно! Все сорок восемь часов мы с ним гуляли по улицам, и, сев в поезд, я чувствовал себя так, словно мне пришлось удирать от шайки разбойников. В следующий раз я поехал к матери. Это было еще хуже. Счастье, что я догадался пригласить тетю Лилиан на вечерний сеанс в кино. Фильм был плохой, но ей понравился, она все время плакала. Мать тогда устроила большой прием в честь команды, победившей в Сиднее на соревнованиях яхт-клубов. В числе победителей был и отчим. Когда я в полночь вернулся домой из кино, гости уже были пьяны и веселились вовсю – прыгали, скакали, изображая борьбу с ветром, со штормом, с подводным течением и с волнами, которые преследовали спортсменов от самого старта до финиша. Целых пять минут мать и отчим были ужасно милы со мной, но потом забыли о моем существовании. Меня всегда начинает тошнить, когда мать принимается осыпать меня сентиментальными словечками и нести своим вибрирующим птичьим голоском всякий вздор о том, как я вырос и повзрослел. Не думаю, что ее сильно заботит, каким образом я взрослею, но ей очень нравится показывать всем окружающим, что, хотя сын ее уже новобранец, она сама выглядит не старше двадцати пяти (или сколько там она думает) и может разгуливать в платьях новейших фасонов, похожих на наволочки. Я ушел на кухню, собрал и съел все, что осталось от знаменитого салата из омаров, жареных цыплят и пирога с черной смородиной, запил несколькими рюмками «джулепа» – это такой американский напиток: коньяк с водой, сахаром, льдом и мятой, – а потом (шум был нестерпимый) опустил спинку сиденья в машине, завернулся в какое-то одеяло и уснул. Этот «джулеп» все-таки свалил меня. На следующее утро я бродил по квартире, словно единственный очевидец разрушений, учиненных водородной бомбой. Кругом храпели гости. Я быстро проглотил остатки из какой-то бутылки, вымыл Джаспера – это милое бесполезное существо, на которое мать обращает внимания не больше, чем на меня, – взял свои принадлежности для подводной охоты и отправился к морю немного понырять возле скал. Какой-то парень из яхт-клуба крикнул, чтобы я был осторожен и следил за акулами – наступила пора размножения. Когда в полдень я вернулся, гости уже проснулись и снова принялись пить и есть, словно постились шесть недель, чтобы выиграть этот приз яхт-клуба. Уехал я ранним поездом. На следующий месяц моя лодыжка не отпустила меня из лагеря. К этому можно еще кое-что прибавить!..» «Я не хочу больше читать твои выдумки». – Тэмпи сердито отшвырнула дневник. Она откинула голову на подушки. Ее охватил гнев, еще более мучительный оттого, что она осознавала всю его тщетность – ну какой толк сердиться на мертвых? Зачем спорить с ними? Но она не могла не спорить. «О Крис, неужели ты не понимаешь, что тут не только моя вина? Ты был предубежден против всего, что я делала. Я же старалась делать для тебя все, что было в моих силах, Кит тоже старался, даже твой отец старался, хотя только одному небу известно, почему тебя все это раздражало. Я старалась, чтобы у нас ты чувствовал себя дома. Мы все старались делать для тебя все возможное. Почему же ты так упорно сопротивлялся? Я любила тебя. И Джаспера я любила. Оставь мне хоть это!» Гнев понемногу улетучивался, иссушая и опустошая ее. Мертвый, сын воздвиг между ними такой барьер, преодолеть который было еще труднее, чем при его жизни. «Почему я потерпела неудачу? – спрашивала она себя. – Почему мы потерпели неудачу?» Дело было не только в том, что она ушла от его отца. Он ненавидел отца так же, как и ее. Дело было не только в их разводе. Она знала многие семьи, где родители были в разводе, но дети оставались такими же послушными и любящими, как и в благополучных семьях. Ей очень хотелось знать, что сказал бы Роберт, пошли она ему этот дневник. Но даже при всей своей неприязни к нему она не могла бы это сделать. И не только ради себя, но и ради него. Он уже старик, так пусть доживает оставшиеся дни со своими иллюзиями. А у нее теперь нет никаких иллюзий. Сын раздел ее донага, содрав и кожу. У нее не осталось больше ничего, чем и ради чего она могла бы жить. Она медленно перевернула еще одну страницу дневника. «…Ну, что тут поделаешь, Дорогой Д.? Должно быть, я – самое несчастное существо на земле. Подумать только – получил ранение во время учений в мирное (?) время! Правда, судьба, видно, всегда на стороне недостойных. У меня лишь растяжение связок в лодыжке и в левом запястье, а ведь могло быть… Лопнул канат, когда я, словно обезьяна, висел на нем над рекой. Бац! И вот я уже на камнях, оглушенный, с нестерпимой болью в ноге и в руке. Среди солдат поднялось смятение. Джим и Куртин замахнулись канатом на сержанта, а остальные взвыли от страха и отказались выполнять приказы. Увидев, что я разбился не насмерть, сержант пришел в бешенство, стал кричать на меня и обзывать симулянтом. С помощью Джима и Куртина я кое-как дохромал до лагеря. Во время ужина мне объявили выговор за нарушение формы одежды – я снял бутсу и надел вместо нее пляжную туфлю, что было серьезным проступком. От боли я не сомкнул глаз всю ночь, а наутро ступня и лодыжка сильно распухли. Но до тех пор пока мои друзья не пригрозили забастовкой, командир не хотел признать происшедшее со мной несчастным случаем, а расценивал как преднамеренное увечье. Только после этой угрозы меня отправили к врачу. Каким-то образом полковник прослышал о моих чудачествах с математикой. И когда из-за ранения я предстал пред его ясны очи, он решил, что я смогу принести если не славу, то уж по крайней мере определенный успех его штабу, разрешив кое-какие проблемы, с которыми его нематематический ум никак не мог совладать. Одна из них касалась вопроса траекторий. Сержант, ответственный за огневую подготовку, определял эти траектории с помощью автоматического прицела, но никак не мог выразить их в цифрах. Поэтому в докладах полковника вышестоящему начальству эти важные цифры всегда отсутствовали. И хотя само начальство ничего в них не смыслило, им почему-то придавалось большое значение. Для меня это оказалось таким же легким делом, как свалиться с каната. Вот только боль, я имею в виду физическую, была менее ощутимой. Теперь, когда у полковника не осталось больше пороков – в годы последней войны за ним укрепилась репутация покорителя сердец женщин-военнослужащих, находившихся под его началом, – теперь, когда он уже порядком сдал, он мечтает не о женских прелестях, а о том, как бы получше и побыстрее превратить в бесформенное месиво «нигеров» и заставить испариться «красных». К чему бы ни прикоснулась его рука, все становится грязным и мерзким из-за его кровожадной страсти к убийству. Его, к примеру, очень занимает вопрос, со скольких акров земли бесследно испарится человеческая плоть, если сбросить атомную бомбу в самый центр многонаселенной индонезийской деревни или городка в Малайе? Я сумел выдержать все это лишь два дня, хотя для расчетов убийства не требовалось особого умственного напряжения или применения высшей математики. За эти два дня я сделал подсчеты с такой легкостью, что привел в полное замешательство работников штаба, знания которых, судя по их реакции, не выходили за пределы элементарного знакомства с алгеброй. Только Ньютон знает, сколько времени мог бы я так торговать собой ради удобного кресла в тихом кабинете и объедков со стола начальства – кстати, куда более вкусных, чем солдатская пища, – если бы во мне не заговорила совесть. Не знаю, поймешь ли ты, Д. Д., что я имею в виду, но если тебе когда-нибудь во время бега ноги отказывали или в воде судорога сводила тело, то это нечто похожее, хотя и не совсем то. Это было чем-то вроде временной слепоты – как будто внезапно где-то глубоко во мне повернули выключатель. И я был настолько потрясен разницей между высоким внутренним миром человека и его низменными внешними проявлениями, его способностью пойти на любые компромиссы, что в панике бежал, боясь превратиться в умственного импотента. Мои действия расценили как прямое неповиновение, оскорбление полковника, упрямство и невероятную дерзость. И вот я уже на кухне, а там, в штабе, у тех простаков, для которых два плюс два не всегда равняется четырем, от меня остался лишь ореол славы и благоговения. Итак, временно я не гожусь ни для стрельбы из лука, ни для маршировки или упражнений с бумерангом. Теперь я специализируюсь на чистке картошки – врач заверил меня, что для моего больного запястья эти упражнения очень полезны, хотя довольно трудно левой рукой держать сей изящный плод в то время, как правая кромсает кожуру и выковыривает глазки. По правде сказать, мне ужасно нравится популярность, которую я приобрел среди нашей братвы за героический отказ служить у полковника и участвовать в его военных махинациях. Я давно уже не чувствовал себя таким счастливым. Ведь чистить картошку двадцать четыре часа в сутки невозможно. Поэтому теперь я могу вернуться к занятиям числами. День мой делится на веселые часы поденной работы и блаженное время, когда я могу с головой уйти в сферу чистой и неподкупной математики. Таким образом я вознаграждаю свое внутреннее «я», а это вдохновляет меня и на какие-то внешние проявления. Если адрес на тонком кремовом конверте написан размашистым почерком матери, я его не вскрываю. Не читаю я также отцовских посланий, написанных на бланках его учреждения. Приятны мне письма только от тети Лилиан. Я ей наспех отвечаю. К таким записочкам она уже привыкла, и, хотя они ей не очень-то понятны, она читает их с удовольствием. Интерес нашего медика ко мне я объясняю не столько своим личным обаянием, сколько той заботой, которой окружила меня мать, узнав от тети Л. о моем ранении. Однажды в воскресенье она вдруг заявилась в лагерь. Отчим привез ее на потрясном, под стать ей самой «кадиллаке». Хотя в данном случае сказать просто «потрясный» – значит ничего не сказать. Машина была сверкающей, обтекаемой формы и элегантной. Такой же была и моя мать. Она прижала меня к себе своими лилейно-белыми руками, изображая материнскую нежность. Я-то никогда ей не верил, а вот начальство было предано ей с головы до кончиков ногтей, не прошло и десяти минут после ее приезда. Они с отчимом обедали вместе с начальством. Она воркующим голоском справилась о моих все еще вспухших руке и лодыжке. Отчим выдавил сожаление, что у меня не хватило здравого смысла употребить свои способности на пользу полковника. Этот человек думает только об извлечении личной выгоды из всего на свете. И если он меня терпеть не может из-за того, что, как ему кажется, должен делить со мной любовь матери (крохи со стола богатой женщины), то мысль, что я могу преуспеть в делах, если захочу, приводит его в совершенную ярость. И снова я увидел, как все взоры обратились к моей матери, потом ко мне, потом снова к матери; на лицах было написано изумление: неужели это создание, так похожее на звезду экрана (хотя и не первой молодости), могло произвести на свет меня? Но я-то слишком часто наблюдал, как ей удавалось вот таким образом ошеломлять людей и повергать их ниц. Поэтому на меня эта сцена не произвела никакого впечатления. Моя популярность среди друзей вдруг пошла на убыль. Они, очевидно, подумали, что от меня можно ожидать любого подвоха: имея таких влиятельных родителей, я могу сделать любую пакость, было бы желание. Мне перестали доверять, я стал для них ненадежным человеком. Но за это их нельзя винить. Вообще-то я никогда не искал популярности, но едва мои приятели отвернулись от меня, я почувствовал, что это значит. Поэтому меня обрадовало предписание врача проводить днем три часа на берегу и как можно больше тренировать в воде ногу. Известно ведь, насколько важно сделать из нас хороших пехотинцев, чтобы мы могли, облачившись в специальную одежду и маски, очищать территорию от радиоактивных осадков (если таковые окажутся) в грядущей войне. Капрал Блю, препровождая меня на следующее утро на машине к морю, говорил: – А здорово наш полковник вправил им мозги. Такой скандал поднял из-за этого каната. Ведь старшина уж сколько месяцев твердил, что нужен новый канат, а командир, не желая портить отношений с интендантскими чинами из штаба, никогда не попросит нового оснащения, пока кого-нибудь не искалечит. А знаешь, что больше всего нагнало на них страху? То, что твоя мать оказалась замужем за этим журналистом. Он захохотал – совсем как кукабарра, встречающий рассвет. – Ну, тебе везет, – заключил он, – ты можешь здорово сыграть на этом, если как следует уцепишься. Да уж, конечно, уцеплюсь. Джип остановился у лагуны. Я вышел и заковылял вверх по дюнам. Подъем вызывал невыносимую боль в ноге, но я закусил губу и продолжал карабкаться, с нетерпением ожидая момента, когда доберусь до вершины и увижу море. И почему цвет песка напоминает раздавленный абрикос? Джим как-то объяснял мне, но я забыл. Знаю только, как здорово шагать по такому песку без ботинок и ощущать, как он струится между пальцами. Мне было точно предписано, куда можно идти, куда нельзя. Полоска берега площадью сто ярдов на сто к югу от Уэйлера – вот территория, так сказать, моего курорта. Здесь я должен тренировать свою вывихнутую лодыжку и поврежденное запястье. Чем больше тренировок, тем лучше. Но никогда, никогда, никогда и ноги моей не должно быть на земле Уэйлера. Суббота, ночь. А днем, Д. Д., случилось забавное. Утром полковник проводил смотр, поэтому часы моих лечебных процедур на берегу перенесли. В лучах послеобеденного солнца море казалось огромным шелковым полотнищем с бахромой из сверкающих обрывков волн. Была пора равноденствия, начинался прилив. Хромая, я плелся вдоль берега – лодыжка чертовски болела, потому что утром мне пришлось долго стоять во время смотра. Потом я снял шорты и нырнул в первую же волну, чувствуя, как она смывает с меня всю грязь. Я начал отмахивать предписанные мне сто ярдов, все больше ощущая прилив сил в руке, хотя лодыжка по-прежнему отказывалась повиноваться. Но тут течение подхватило меня и, прежде чем я успел что-либо сообразить, занесло за дамбу в маленькую бухту Уэйлера. Я остановился, чувствуя, что свалял дурака, и увидел четыре пары глаз, пристально и осуждающе смотревших на меня с поверхности воды. Девушка с шоколадным цветом кожи и огромными глазами резко спросила: – Ты что тут делаешь? – Простите, – ответил я, – меня занесло сюда течением. – Разве тебе неизвестно, что Уэйлер находится за пределами вашего лагеря? – Да, знаю, но это относится к обыкновенным военнослужащим, а я… – А ты кто такой? – Наш врач предписал мне ежедневно плавать, потому что я получил травму во время учений. Вообще-то я терпеть не могу вранья, но тут мне почему-то захотелось, чтобы все выглядело хуже, чем было на самом деле. – Тогда плавай в прибое, но к нашему берегу не приближайся. Она повернулась и быстро поплыла к узкому песчаному берегу. Остальные последовали за ней, растянувшись в цепочку; всех оттенков цвета кожи от шоколадного до светло-кофейного. Разозлившись, я крикнул ей вслед: – Я и не приближался к вашему берегу! Она обернулась, и даже на расстоянии я увидел, как сверкнули ее глаза. – Тогда проваливай из нашего залива. Я стоял и смотрел на них, не в силах вымолвить ни слова от бешенства, а они спокойно вышли на тропинку и вскоре скрылись среди банановых пальм. Я снова занялся предписанной мне тренировкой, перебирая в уме всевозможные слова, которые не успел ей сказать. Спал я плохо. Каждый раз, задремав, тут же просыпался: я видел перед собой эти огромные глаза: вырастая, они становились двумя черными автомобильными фарами. Понедельник, 25 марта. Итак, Д. Д., началась новая пора в моей жизни. Не знаю, почему я указываю именно сегодняшнее число, – ведь теперь каждый прожитый день – особенный и больше не похож на кадр из скучного фильма. Возможно, я так и продолжал бы видеть во сне огромные глаза, похожие на фары, если бы не собака полковника. Эту собаку все ненавидят, я хочу сказать, все, кто чином ниже сержанта. Пес какой-то афганской породы. От носа и до кончика хвоста он покрыт густой шерстью, словно одно из тех огромных мохнатых насекомых, что ползают по нашим москитным сеткам. Он вырос на лагерном плацу, и полковник им очень гордится, потому что пес понимает его приказы куда лучше нас, а парни, глядя на него, просто помирают со смеху, разумеется, когда полковника нет поблизости. Этот пес и лает-то, как наш полковник. Джим клянется, что если бы у него была еще одна лапа, то он держал бы в ней хлыст для верховой езды. В родословной пес записан под кличкой Кибер Кандахар, но она настолько не подходит к нему и кажется такой помпезной, что в отсутствие полковника собаку зовут просто Киб. Так вот, у Киба начался зуд кожи, и он жестоко чесался. Военного ветеринара осенила блестящая идея: собаке нужна морская вода. Красные поросячьи глазки полковника впились в меня. Отныне мне вменяется в обязанность – в порядке лечения, – сказал он, брать с собой на берег собаку и строго следить, чтобы она побольше плавала, закаляя свою кожу. Мои боевые товарищи, услышав, что из меня собираются сделать собачью сиделку, чуть животики не надорвали от хохота. У этого ублюдка Киба, надо сказать, раздвоение личности. Сначала он вместе со мной взбирается на дюны с бесстрастным видом старого вояки, считающего своим главным достоинством умение ходить в ногу. Могу поклясться, что, делая это, он уверен, будто я нарочно строю ему козни, спотыкаясь и сбиваясь с ноги чуть ли не на каждой кочке. На вершине дюны пес поворачивает назад и начинает преследовать джип, удаляющийся по дороге вдоль лагуны, громким лаем провожая шофера, а когда машина скрывается наконец из виду, он впадает в бешенство – как угорелый мчится вниз с дюны и, пока я добираюсь до берега, носится по кругу как сумасшедший, с высунутым языком, с хлопающими на ветру ушами, будто за ним кто-то гонится по пятам. Трудно поверить, что это та самая вымуштрованная собака, гордость полковника. Меня не покидает чувство, что я для этого пса вообще не существую. Это очень похоже на то состояние, которое я испытываю, когда вхожу в кабинет полковника, а он делает вид, что занят какими-то важными документами. Киба нельзя назвать уж слишком злым. Как любой высший чин, он держится на определенном расстоянии, словно желая сказать на своем собачьем языке: «Не тронь меня, и я тебя не трону». «Что ж, – отвечаю я, – будь по-твоему», хотя вдали от лагеря я мог бы как-то попробовать пробиться сквозь разделяющую нас классовую перегородку. Я люблю собак, но лишь с одной собакой я был дружен по-настоящему – с Джаспером. Ведь отец мой – ярый собаконенавистник. Когда я раздеваюсь и, брызгаясь, вхожу в море, Киб тоже плюхается в воду, но держится на расстоянии по крайней мере двадцати шагов от меня. Яплыву, и он плывет. Я лежу неподвижно, и он лежит. Я бегу вдоль берега по песку, и он бежит, но всем своим видом показывает, что и не думает состязаться со мной в беге, а просто решил поохотиться за чайками. Наконец я ложусь на песок, а он продолжает игру, словно совсем не чувствует усталости. Но вот я направляюсь от берега к дюнам, и тогда он на определенной дистанции тащится за мной – уши бессильно висят, голова опущена, хвост поник. На вершине дюны пес на мгновение присаживается и окидывает прощальным взглядом берег и чаек. Наш джип подъезжает с гудками по песчаной дороге, и, хочешь верь, хочешь нет, пес снова, как по волшебству, превращается в полковничью собаку. С достоинством истинного военного он спускается с дюны, забирается в джип, садится рядом с шофером (мне-то можно посидеть и сзади!) и закрывает глаза, всем своим существом приготовившись к возвращению в лагерь. Через несколько дней он начал мне определенно нравиться за это свое лицемерие. Меня так и подмывает спросить, знает ли он, что написано на его медной бляхе, свисающей с ошейника, утыканного множеством острых кнопок: «Эта собака является собственностью полковника Нокса, командира военного лагеря в Уоллабе». Нет, думаю я, Киб не знает, что написано у него на медной бляхе, потому что эта собака не может быть ничьей собственностью. Она просто подчиняется правилам, тем самым извлекая для себя всяческие выгоды. И – могу поклясться – прекрасно это понимает. 1апреля. Число самое подходящее. Сегодня, взобравшись на дюны, я своими глазами, обретшими способность превращаться в телескоп, увидел на воде бухты пять черных голов (одна из них собачья). Помня о недружелюбном приеме, оказанном мне на прошлой неделе, я устроился на границе стоярдовой полосы в самом отдаленном от них месте и, отвернувшись, притворился, будто занимаюсь поисками ракушек или червей. Как раз был отлив. Пока я бездельничал на южной стороне упомянутого участка, Киб продолжал преследовать чаек на северной. Любое животное, не защищенное от жизненных перипетий военным званием, наверняка учуяло бы приближение чужой собаки. Само собой разумеется, я не учуял. Правда, я всего лишь человек. Но могу поклясться, Киб тоже не знал, что это на него налетело, когда какая-то черная полоска промелькнула над дамбой и сбила его с ног с такой силой, что у бедняги даже не было времени прийти в себя от мечты поймать птицу. Не будь у Киба колючего ошейника, ему бы сегодня пришел конец. Лагерная ленивая жизнь и отсутствие тренировки изнежили его. Пока я бежал по берегу с быстротой, которую позволяла моя поврежденная лодыжка, я видел лишь какой-то непонятный рыжевато-черный комок, катавшийся по песку и напоминавший ранние картины кубистов, изображающие движение. С дамбы вниз мчались еще четыре фигуры. Я опередил их метров на двадцать. То ли из чувства привязанности к Кибу, то ли из страха перед гневом полковника, но, вероятнее всего, просто из желания порисоваться я, не задумываясь, бросился разнимать драку. Черный пес впился зубами в шею Киба, но колючий ошейник мешал ему сомкнуть челюсти. Я ухватил зачинщика драки за кожаный ошейник и что было силы дернул к себе. Видимо, зубы его скользнули по медным бляшкам, пес сердито зарычал, огрызнулся, отпрянул назад и вцепился зубами в мою больную лодыжку. Все это произошло мгновенно – я успел лишь увидеть четыре бегущие ко мне фигуры и упал навзничь вместе с вцепившимся в меня чудовищем. Не знаю, Д. Д., кусала ли тебя когда-нибудь собака, но у меня было такое ощущение, что клыки этого пса, скрежеща о мою кость, сдирают с меня весь налет цивилизации. Высокая девушка оттащила от меня собаку. Я пришел в себя и схватил Киба, уже готового совершить неверный шаг. Должно быть, со стороны все это выглядело чертовски глупо – я елозил по песку, поджимая под себя Киба, девушка оттаскивала своего отчаянно сопротивлявшегося пса, обе собаки пронзительно лаяли, а дети вопили, словно болельщики на стадионе. Руки у меня были в крови, я усиленно тер глаза – мои противники засыпали их песком, нога еще больше вспухла и украсилась аккуратной линией собачьих зубов, похожей на браслет, обвившийся вокруг лодыжки. Девушка раза два как следует пнула собаку и сказала детям, чтобы те увели ее домой. Двое старших ребят поволокли упиравшегося, разъяренного пса. Киб пыхтел, дрожал, словно загнанный мотор, и успокоился лишь после того, как неприятель скрылся из виду и его лай уже не доходил до нас. Девушка опустилась на колени, осторожно потрогала мою ногу, потом взяла мое полотенце, отдала его маленькой девочке, чтобы та намочила конец в воде. Ребенок моментально спустился к морю и тут же вернулся, держа в руках мокрое, с налипшим песком полотенце. Девушка молча приложила его к моей лодыжке. Я сидел, откинувшись назад и опираясь на руки, и чувствовал себя страшно неловко, пока она обтирала мне ногу. Крови почти не было, но нога болела чертовски – раны на ней были довольно глубокими. Она снова послала девочку за водой к морю, но теперь уже сказала, чтобы она постаралась принести ее без песка в бутылке из-под пива, выброшенной на берег прибоем. Когда она начала обливать ногу водой, мне показалось, будто меня ошпарили кипятком, так нестерпима была боль. Потом она вдруг заметила кровь у меня на руке и так стремительно схватила меня за руку, что я потерял равновесие. Она обмыла мне руку, вытерла полотенцем и так же, как и я, обрадовалась, увидев, что это была кровь Киба, а не моя. Затем, присев на корточки и уставившись на меня своими огромными черными фарами, она сказала (голос ее мне как-то сразу понравился, хотя всю вину она свалила на меня): – Извините, но Викинг обучен прогонять посторонних из Уэйлера. – А я не был в Уэйлере, – ответил я, переходя к обороне, хотя в данном случае можно было найти оправдание для обеих воюющих сторон. – Я знаю. Но ваша собака… – Это не моя собака. Это собака полковника, командира нашего лагеря. – О! – Ее ровные белые зубы прикусили губу. Раньше я никогда не пытался описывать чью-либо внешность, но сейчас я попытаюсь это сделать. Лицо у нее удлиненное, с выступающими вперед скулами, чуть-чуть худое для широкого рта, уголки губ слегка приподняты. Могу предположить, что любой скульптор захотел бы вылепить такое лицо. Нос вздернут, красиво вздернут, но, вообще-то говоря, я ничего толком не запомнил, кроме ее глаз и высокого лба под мокрыми вьющимися черными волосами. Я никогда еще не видел так близко ни одного человека с такой блестящей светло-шоколадной кожей. Она смотрела на меня со страхом, ее огромные глаза еще больше расширились, рот открылся. – Так, значит, это собака полковника? Это уж совсем плохо. – А что ваш пес укусил меня, это ничего? – ответил я, переходя в наступление, – я обиделся, что собаку полковника считают важнее меня. – Дело в том, – ответила она, – что около года назад Викинг укусил вашего сержанта. Я расхохотался. – Ничего смешного здесь нет, – сказала она. – Полковник грозился пристрелить Викинга и жаловался в полицию. Все уладилось только после того, как ваши же солдаты подтвердили, что сержант сам нарушил приказ и зашел на нашу территорию. – Но я-то ведь ничего не нарушал. – Да, знаю. То-то и оно. Теперь у полковника будет хороший предлог, полиция выполнит его требование. Что же мы будем делать без Викинга? Мы все его так любим! Она с мольбой взглянула на меня, а я на миг задумался над человеческими привязанностями. Киб, например, ни у кого не вызывал симпатий, а этого пса любили, несмотря на то, что он не имел чутья и не смог распознать своего друга, ибо я, без сомнения, решительно встал бы на сторону собаки, которая искусала нашего сержанта. – Ваша собака – просто свирепое животное, – сказал я. – Неправда. Она никогда никого не кусала, кроме сержанта. – И меня. – Да. Все еще стоя на коленях, она взглянула на меня. Наступила какая-то особенно длительная тишина. Надо сказать, она довольно молчалива, если только не злится. Молчаливость – одно из ее достоинств. Сейчас она сидела тихо, медленно покачивая головой, и слезы блеснули в ее глазах, ставших еще больше, чем прежде. Она потупила взор, стараясь скрыть их, и начала бесцельно пересыпать песок сквозь пальцы, такие длинные, тонкие, хрупкие, нежные и тем не менее сильные – и вся она такая. Сердце у меня дрогнуло, когда я увидел, как две слезы скатились с ее черных, загнутых вверх ресниц, но в это время раздался пронзительный сигнал джипа, и я понял, что мне уже давно нужно было быть на вершине дюны в ожидании машины. Я встал. Киб сразу же помчался на звук гудка, обещавшего ему избавление от диких зверей. Девушка тоже поднялась, и я удивился, увидев, что она почти одного со мной роста и очень хорошо сложена. – Пожалуйста, скажите полковнику, что мы отошлем Викинга куда-нибудь подальше, пусть только они не убивают его. Очень вас прошу. У меня вдруг мелькнула мысль наподобие тех озарений, которые давали мне ответ на самые запутанные задачи, но пока я не хотел говорить ей об этом. – Не беспокойтесь, – ответил я. – Что-нибудь придумаю. Она недоверчиво взглянула на меня, потом улыбнулась. До этого она не казалась мне такой хорошенькой, но теперь… Автомобиль продолжал настойчиво реветь. Я собрал свои вещи и заковылял к машине, прихрамывая сильнее, чем следовало бы. – Спасибо, спасибо, – донеслось мне вслед, – большое спасибо. Киб давно уже обогнал меня, его короткие, как у Микки Мауса, лапки мелькали по песку быстрее обычного. Дойдя почти до вершины дюны, я обернулся и помахал ей рукой. Это было глупо – я всегда с отвращением относился к подобным штукам. Затем я дохромал до вершины и спустился по другой стороне. – Ну, ты чертовски опоздал сегодня, – сердито заворчал Блю, но потом, заметив, что у меня вся нога в крови (подъем на гору снова вызвал кровотечение), воскликнул: – Слушай, уж не нарвался ли ты на акулу? – Нет, это Кибер. – Я с удовольствием вступил на стезю вранья. Блю уже уселся за руль и ожидал, пока я натяну брюки и рубашку. – Что? – почти выкрикнул он. – Да-да, Кибер, – повторил я. – Пригляди-ка получше за этой дикой тварью, – предупредил я, когда собака устраивалась рядом с ним. Блю отодвинулся подальше. – Кибер, сзади! – крикнул я, подражая голосу полковника. Собака прижалась к сиденью и замерла, словно ее разорвали на части, а не просто поранили кое-где шкурку. – Неужели этот паршивый ублюдок все-таки решился тебя цапнуть? – не унимался Блю. – Да, представь себе, – сказал я, но, увидев укоряющий взгляд собаки, добавил: – Ему вообще-то не хотелось этого делать, но он накинулся на берегу на какую-то собаку, я попытался его оттащить, он пришел в ярость и вцепился мне в лодыжку. – Вот это да! – Блю закурил сигарету и предложил мне. – Трудно поверить, что он на такое способен. А что скажет полковник? – Не знаю, но я скажу, что пес бывает опасен. Блю вдруг начал хохотать. С грехом пополам я доковылял до лагеря и рассказал о недостойном поведении Киба. Полковник, конечно, мне не поверил, но я показал ему раны, полученные при исполнении служебных обязанностей. Трудно сказать, кто из нас первым пошел к врачу, однако мою лодыжку осмотрели и мне вкатили соответствующую дозу инъекции от столбняка раньше, чем наложили шов на шею Киба. Когда все это закончилось, меня препроводили в кабинет полковника, и начался допрос. – Итак, вы утверждаете, что Кибер напал на чужую собаку? – загремел полковник, словно командовал на плацу. – Так точно, сэр. – А как вела себя та собака? – Она бегала по берегу Уэйлера, а Киб, прежде чем я успел что-либо сообразить, перемахнул через дамбу и налетел на нее. Я быстро, как только позволяла моя нога, припустил за ним, но собаки уже сцепились. Я стал оттаскивать Киба, и тогда он бросился на меня. Лгать мне всегда было трудно. Ведь в большинстве случаев лгут, желая пощадить чьи-то чувства, а я никогда не понимал, зачем мне нужно щадить чьи-либо чувства. Нравится – не нравится, а пусть мирятся с этим. Но на этот раз я врал с удовольствием. Полковник тяжело вздохнул (или он начал задыхаться?). – Что-то я не верю в это! – сказал он. – Конечно, Киб не очень похож на забияку, – согласился я. – Кибер не может драться, ведь он – охотничья собака! – закричал полковник, багровея. – Возможно, сэр, но сегодня именно он учинил драку, и, по-моему, его следует пристрелить. Лицо полковника стало краснее вареного рака, в углах рта показалась пена. У меня больше не оставалось сомнений, что он вот-вот задохнется. – Вы собираетесь подать об этом рапорт? – Да, сэр. Я хочу сделать это немедленно, пока все детали еще свежи в моей памяти. Я имел в виду, что хочу сделать это раньше, чем забуду подробности состряпанной мною истории. И вот вскоре появился угреватый секретарь полковника, накрахмаленный и наглаженный, словно только что сошел с плаката, призывающего вступить в армию, и записал мой рассказ. Он чуть было не свалился со стула, когда я потребовал дать мне копию этой записи. Он пробормотал, что это нечто новое, необычное в его практике. – Необычность заключается лишь в том, – сказал я, – что в этом лагере держат собак, которым дозволено кусать новобранца. Копия мне нужна на случай, если дело будет иметь последствия. Мое поведение привело их в полнейшее замешательство. Никто, не говоря уж о полковнике, не верил, будто меня укусил Кибер. Но что им оставалось делать? Все смеялись до упаду, не понимая, какого черта мне понадобилось выдавать за правду заведомое вранье. А бедняга песик воспылал ко мне любовью, видимо считая меня своим спасителем. Я пустил в ход банальную шутку насчет того, что ему, очевидно, пришлась по вкусу моя нога и он надеется отведать когда-нибудь голени, где мяса побольше, чем на лодыжке. Врачу было дано указание продлить курс моего лечения на море. Предполагалось, что и Киб будет сопровождать меня, но пес трусливо отказался от этого удовольствия. Завидя, что я собираюсь садиться в джип, он с такой же быстротой, с какой его афганские предки носились по азиатским пустыням, бросался в квартиру полковника и забивался под кровать. Я чувствовал себя преступником, ожидающим разоблачения со стороны своей жертвы, но полковнику понравилась идея изобразить свою собаку свирепым людоедом, и он вовсе не хотел расставаться с этим мифом. Одно только омрачало его настроение – страх, что я заболею столбняком. Вина тогда падет на его собаку, а армейский устав ему никак не поможет – насколько я знаю, по этому поводу там нет ни строчки. Итак, я должен продолжать лечение у моря и избавлен от общества Киба – об этом я мог бы пожалеть, если бы не новые события в моей жизни. Кстати, хромаю я вовсе не из каких-то стратегических соображений. Врач сказал, что зубы Киба, видимо, порвали сухожилия, еще раньше растянутые в результате моего падения с каната. – Получить укус от собаки полковника – куда лучше, чем получить медаль, – изрек Блю. Не знаю, не знаю. Во всяком случае, это выгоднее. Блю очень часто оказывается прав, Д. Д., но главное, что я извлек из этой истории с укусом, – это возможность бывать на морском берегу. Когда я в первый раз после перерыва взобрался на вершину дюны, сердце у меня чуть не выпрыгнуло из груди от счастья, ибо я увидел в бухте темные фигурки. Я решил тщательно соблюдать границу, разделся в самом дальнем углу, вошел в воду и, сдержанно поприветствовав старых знакомых, начал плавать взад-вперед. Я старался не приближаться к дамбе ближе, чем на пять метров. Но когда я снова подплыл к ней, старший из мальчуганов уже поджидал меня. – Занни спрашивает, почему вы не хотите переплыть к нам в Блюдце? – обратился он ко мне. – Там ведь лучше. Она была права. В Блюдце (так они называли свою бухточку, потому что она была очень мала) каменистое дно, вода чистая, волны, разбиваясь о скалы, отливают цветом имбирного пива. Я чувствовал себя очень глупо, когда перешел в него вброд вслед за мальчуганом и остановился, глядя на Занни, скрытую по самые плечи в воде. Трое малышей плескались вокруг нас. – Привет, – сказал я с независимым видом. – Здравствуйте. У нас прямо гора с плеч свалилась, когда мы снова увидели вас. Мы очень беспокоились все эти дни. – Когда она произносит «мы», ее низкий голос звучит, как басовая струна арфы. – Мы боялись, что с вами что-то случилось после… – После того, как меня укусил Кибер? – подхватил я. – Кибер? – Брови ее от удивления взлетели вверх. – Да, – сказал я. – Но ведь нашу собаку зовут Викинг. – Викинг? – переспросил я. – Так это тот самый бедный песик, на которого набросился Кибер? А я тот самый бедный парень, которого Кибер укусил, когда он попытался оттащить его от Викинга. Четыре пары глаз, слишком темных, чтобы называться карими, и слишком лучистых, чтобы быть черными, смотрели на меня с совершенно одинаковым выражением. Занни улыбнулась, не издав ни единого звука, потом в горле у нее что-то булькнуло, глаза заискрились, и через мгновение мы все расхохотались. Это был смех счастливых людей. Перестав смеяться, Занни взглянула на меня – в глазах у нее прыгали смешинки – и спросила: – Не собираетесь ли вы сказать, что все это вы выложили вашему полковнику? – Мадам, – изрек я, – все, что я сейчас рассказал вам, – истина, изложенная в моем рапорте полковнику и скрепленная моей личной подписью. – Ох, бедная, глупая, безобидная собачка! – Очень опасная собака, – поправил я. – Надеюсь, они ее не пристрелят? – Не волнуйтесь. Полковник с гордостью рассказывает всем о своей собаке, а Кибер сообразил, что не должен ездить со мной на берег. Мы снова захохотали, но на этот раз, как мне показалось, немного истерично. Я помню этот смех и фонтаны брызг, летящих вверх, потому что дети легли на спину и как сумасшедшие колотили по воде пятками, а волны разбивались о скалы и окатывали нас с ног до головы, словно из душа. Это была самая веселая забава за всю мою жизнь. Когда мы наконец успокоились, я уже знал, что имя девушки Занни, а назвали ее так в честь бабушки – Сюзанны Свонберг. – «Свон» в переводе означает «лебедь», – сказала Занни. – Только мы – черные лебеди, – ухмыльнулся десятилетний Ларри. И мы снова весело рассмеялись, а Викинг, привязанный на берегу, залился громким лаем. Он лаял не переставая, и Занни, посмотрев на меня, вдруг спросила: – Не хотите выйти на берег познакомиться с ним? – Нет уж, спасибо, – сказал я, – мы с ним уже знакомы. Мои слова вызвали новый взрыв хохота. Никогда еще не встречал я людей, которые бы так много и весело смеялись. – Но теперь все будет по-другому, – сказала Занни, – он хочет извиниться перед вами. – Ладно, – ответил я, – я приму его извинения, как только он будет на цепи. Все мы направились к берегу. Дети плыли впереди, как коричневые угри. А когда я вступил на землю Уэйлера, у меня было такое же чувство, как в детстве, когда я читал приключенческие книги. Всей гурьбой мы подошли к Викингу, уже чуть не задыхавшемуся от волнения. Занни нагнулась к нему, взяла его за ошейник и сказала: – А теперь, Викинг, скажи этому молодому человеку, что ты просишь у него прощения. Хочешь верь – хочешь нет, но пес вдруг подполз ко мне, положил голову на лапы и взглянул на меня так, что мне показалось, я слышу, как он говорит. – Погладьте его, чтобы показать, что вы его простили, – сказала Занни. Не хочу утверждать, что мне было страшно, но все же я почувствовал, как у меня засвербило в лодыжке, когда я нагнулся к собаке. Пес лизнул мне руку своим мокрым, мягким, как фланель, языком, как бы давая понять, что все происшедшее было ошибкой и теперь следует об этом забыть. И я забыл. – Сбегайте, принесите бананов, – повернулась Занни к детям. Они разом бросились бежать по песку и вскоре вернулись с двумя большими гроздьями бананов. Мы уселись на берегу и принялись их есть. Дети с нескрываемым интересом осмотрели мою ногу, и я не знаю, чего было больше в этом любопытстве: гордости за свою собаку, сумевшую в момент так изуродовать мою ногу, или сочувствия ко мне. Высказался один только пятилетний Питер – вот уж у кого кожа была совсем шоколадная. – А Викинг, если б захотел, мог бы вас съесть. Когда я ответил, что мы лучше разрешим ему попрактиковаться на ком-нибудь другом, все снова покатились со смеху, а Викинг, покрутившись вокруг нас, уселся, довольно ухмыляясь. Он и правда симпатичный пес, из породы, специально выведенной для охраны овец, хотя и не чистокровный. В тот день я взобрался на вершину дюны как раз, когда джип уже подъезжал. Мне не хотелось подвергать себя риску. – А сегодня ты видел акул? – спросил меня Блю. Его острые брови поднялись вверх, на губах появилась усмешка, которая ясно давала понять: хоть он и не знает, что я там замышляю, но в любом случае он на моей стороне. – Сегодня нет, – ответил я. – Но я видел русалку. Сказал и подумал: надо быть полным идиотом, чтобы так острить; вся кровь бросилась мне в лицо. Но Блю принял это за очередную шутку и, нажав на стартер, заметил: – Эх, молодежь! Везет же вам. Дорогой Дневник, сегодня я снова виделся с Занни. Утром она была свободна. А вообще-то она работает санитаркой в местной больнице. – Мне хотелось бы стать медицинской сестрой, – сказала она. – Так в чем же дело? – спросил я. – У вас руки самые подходящие для медсестры, мягкие и нежные, даже когда им приходится втирать в рану песок. Мы оба засмеялись. Потом я снова спросил: – Разве вы еще несовершеннолетняя? – Мне скоро восемнадцать, – ответила она и пожала плечами. Возле ключиц у нее впадинки, и я решил, что мне больше по душе худощавые девушки, чем толстухи. Она взглянула на меня, и я подумал, что ни у кого, даже у Мэрилин Монро, нет ни таких глаз, ни таких рук, по которым, кажется, проходит электрический ток. Нет, она совсем не похожа на кинозвезду: две маленькие груди, как яблоки на гибком теле, а бедра чуть шире, чем у мальчишки. Но в первый раз за всю свою жизнь я понял смысл слов, которые выискивала в журналах моя мать: «стройная», «тонкая», «грациозная» и т. д. Двое малышей, Питер и Тоффи, еще не доросших до школы, возились возле нас на песке, словно лягушата, а Викинг, неистово лая, то и дело подходил ко мне, тыкался своим мокрым холодным носом, лизал языком. Он все еще просил у меня прощения, но я не держал зла на него. Совсем наоборот. Иметь протекцию хорошо, но популярность на этом не завоюешь. Поэтому я решил возвратиться к прежнему занятию – высчитывать траектории для полковника. Я хочу остаться в этих местах. А чистить картошку не так уж приятно, особенно теперь, когда наши парни явно не прочь от меня отделаться. Моя математическая совесть говорила мне: то, что мы делаем, никоим образом не может быть использовано этими кровожаднейшими типами, уцелевшими со времен войн с зулусами. Мы просто-напросто забавляемся. За те несколько часов, что остаются у меня от медицинских процедур, я делаю куда больше, чем полковник, капитан, лейтенант, их вычислительная машина и логарифмические линейки за три месяца. А посмотрели бы вы, что у них за результаты. Если бы кто-нибудь решился воспользоваться их расчетами, он неминуемо провалился бы в преисподнюю. Было бы здорово, если бы это случилось с некоторыми. Но беда в том, что и другие погибнут вместе с кровожадными сволочами. Только такой болван, как полковник, может интересоваться расчетами траекторий на пять или пятнадцать миль в то время, как межконтинентальные баллистические ракеты преодолевают расстояние в тысячи раз большее в любом заданном направлении. Теперь я понял, почему отчим считает, что только физическое уничтожение всех генералов и высших чинов в момент, когда прозвучит последний выстрел войны, – гарантия от новых войн. Нет, все же в нем что-то есть, в этом парне, хотя он и заискивает перед теми же генералами. В воскресенье я снова увижусь с детьми и с Занни. Все они очень забавные, но, конечно, Занни постарше, а значит, интереснее, хотя и с ребятней не соскучишься. Кажется, нет на свете такого, чего бы они не знали о рыбах, крабах, раках, актиниях и других обитателях подводного царства вокруг скал Уэйлера. Вот было бы здорово притащить сюда снасти для подводной охоты! Но нет, это было бы уж слишком, а мне еще хочется протянуть эту веселую волынку с лечением. Воскресенье. Вечер. О таком и в сказках не прочитаешь, как сказал бы Блю. Конечно, никому и в голову бы не пришло, что нечто подобное могло приключиться с таким неудачником, как я, но сегодня я познакомился с семьей Занни. Вот как все произошло. Полковник проводил этот уик-энд в «Большой Коптильне», как Блю называет Сидней. Капитан же все воскресные дни торчит в городке неподалеку, у своей Шейлы (опять Блю). Остальные разбегаются кто куда и делают, что хотят, лишь бы утром вовремя исполнить свою обязанность по отношению к богу да днем съесть отвратительную баланду, которая по воскресеньям бывает еще хуже, чем всегда, так как повара накануне нализываются до чертиков. Но возвращаюсь к семье Занни. Я пришел на берег уже к вечеру, как обычно по воскресеньям, и был удивлен; не найдя в Блюдце никого, кроме детей. Нет, они, конечно, забавны, но все же эта компания не для меня. И вот, когда мы плескались, а Викинг, как всегда, истерически лаял, Тоффи, самая младшая из ребят, закричала: – Смотрите, смотрите, дедушка идет сюда! И верно, по тропинке через заросли бананов не спеша спускался высокий черный человек, по крайней мере он казался черным при ярком свете. Он был футов девяти ростом, и я в страхе подумал, уж не хочет ли он лишить меня жизни, хотя для этого вроде не было причин, разве что я нарушил твердые правила Уэйлера, да и лагерные тоже. Человек остановился у кромки воды, волны ластились к его большим ногам, служившим ему, очевидно, такой же верой и правдой, как и руки. – Вы бы вышли и поздоровались с ним, – посоветовал Ларри. Я доплыл до мели и, прихрамывая, вышел на берег, чувствуя себя так, словно меня вызвал к себе командир, чтобы дать нагоняй. Старик был выше меня ростом, худой, но крепкий. Черные с проседью волосы колечками вились у него на голове. Глаза в глубоких глазницах просвечивали меня насквозь, словно рентгеновские лучи. Крупные белые зубы сжимали мундштук старой трубки. Из-за того, что на нем была белая рубашка, шея его казалась еще темнее, и я подумал: в жизни своей мне еще не приходилось встречать более величественного человека. Я даже удивился, услышав свой голос: – Добрый день, сэр. «Сэр» было как раз то слово, которое я ненавидел и употреблял лишь под давлением обстоятельств. С какой стати мы должны называть людей «сэрами» лишь потому, что они старше, а стало быть, как правило, и глупее? – Привет, сынок, – сказал он. – Меня зовут Берт Свонберг, я отец Занни. – Он протянул мне свою большую длинную руку, и моя ладонь совсем утонула в ней. Тогда я об этом не подумал, а сейчас удивляюсь, почему это я не обиделся, когда он назвал меня «сынком». Возможно, потому, что прозвучало у него это по-дружески, совсем не так, как у моего отца, который беспрестанно вдалбливал мне в голову, что, произведя меня на свет, он получил неограниченное право требовать от меня чего-то. Разумеется, я плевать хотел на все его требования. – Мы благодарны тебе за Викинга, сынок. Нам очень жаль, что он натворил такое, да и сам он тоже об этом сожалеет. Викинг уже улегся, положил голову на лапы и виновато поглядывал на нас, будто подтверждая слова хозяина. – Не стоит об этом говорить, – ответил я. – Мне это доставило удовольствие. От этих слов все снова принялись смеяться. Никогда еще не встречал я такого места, где все постоянно смеются. – Занни задержалась в больнице, вот я и пришел пригласить тебя выпить с нами чашечку чаю. Я не нашелся, что сказать, кроме: – Большое спасибо. Я бы с удовольствием, но все мои вещи остались там, на берегу. Плавки казались мне совсем неподходящим костюмом для визита, особенно если хочешь произвести хорошее впечатление. Впрочем, за каким чертом впервые в жизни мне захотелось произвести хорошее впечатление, я и сам не могу сказать. – Ларри сбегает и принесет их. Ларри сорвался с места с быстротой молнии, за ним кинулись остальные дети и задержавшийся было на мгновение Викинг. Потом он, конечно, обогнал их всех у дамбы. Мы поднялись по тропинке, прошли через банановую плантацию и остановились возле манговых деревьев, глядя на детей, возвращавшихся с берега в том же порядке и с той же скоростью, но с Викингом во главе. Я облекся в свою форму – старую рубашку и довольно поношенные шорты. Мне было немного жаль, что я не надел свою лучшую рубашку и тренировочные брюки, но, видимо, здесь никто не обращал на это внимания. Северная сторона Уэйлера действительно похожа на ободок блюдца, внутри которого, как в фокусе, сосредоточиваются солнечные лучи, и поэтому здесь хорошо вызревают бананы и манго, быстро растут ананасы на остролистных пальмах (или как там они называются?), зеленые и желтые плоды папайи висят, тесно прижавшись к стволам, и кажется, будто дыни вдруг начали расти на деревьях. Когда тропинка уводит вас с этих плантаций, вы вдруг попадаете на небольшое плато. Здесь все растет буйно: фруктовые деревья и овощи, крупные желтые и красные цветы. На бархатистой зеленой траве пасутся козы, а вдалеке, на отвесной скале, стоит белый дом, возле которого растет несколько норфолкских сосен. Они как будто бросают вызов ветрам, дующим со всех четырех сторон света. Через боковую дверь мы вошли в огромную светлую комнату, напоминавшую капитанскую рубку. В огромном кресле в дальнем углу, приставив к глазу подзорную трубу, сидел огромный толстый старик с круглым красным лицом и копной седых волос. Я почувствовал себя так, будто меня собирались представлять королевской персоне. Мы подошли ближе, и Берт сказал: – Капитан, это Кристофер Армитедж. Старик повернулся, отложил в сторону подзорную трубу, пробуравил меня ярко-голубыми глазками, прячущимися в складках жира, и вдруг громовым голосом рявкнул так, что я чуть не подскочил на месте: – Привет! Так, значит, ты и есть тот самый парень? Я еще не успел и рта раскрыть, чтобы спросить, уж не думает ли он, что я тоже морской волк (вообще-то я не осмелился бы этого сделать), как он протянул свою огромную лапу, схватил мою руку и стал трясти. Мне показалось, что он вот-вот выдернет ее у меня из плеча. – Спасибо, мальчуган, спасибо, что ты спас нашу собаку. Вообще-то я не терплю, когда говорят неправду, но ложь во спасение – совсем другое дело. Мы все тебе очень благодарны. Располагайся, как дома. Следующие часа два пронеслись для меня вихрем. Я познакомился с матерью Занни, которую все звали тетей Евой, веселой, милой женщиной, с кожей чуть темнее цвета какао. Я сразу же понял, что Капитану нравится рассказывать новичкам историю своей жизни. А история эта была не совсем обычной. Хозяин дома служил матросом на шведском китобойном судне. В плавании он сломал ногу, и его высадили в Уэйлере – он стал там чем-то вроде сторожа или смотрителя. Было это в начале века. Его собирались забрать на обратном пути, когда корабль будет возвращаться из Антарктики. Но никто никогда больше об этом корабле и не слышал. Итак, он остался в Уэйлере. Ему пришлось по вкусу и то, что он стал хозяином собственного дома, и здешнее ласковое солнце. Здесь же он встретился с Сюзанной, девушкой-аборигенкой, и они поженились. – Лучшей женщины нет на свете! Так было положено начало этой семье. Он научил жену готовить шведские кушанья и вести хозяйство на шведский лад. Потом у них родился сын (он был убит в последней войне в Новой Гвинее) и дочь, которая вышла замуж за Берта, тоже поселившегося в этих местах. У молодой четы родились две девочки – Мэй, выглядевшая сейчас так, что годилась бы Занни в матери, и Занни, появившаяся на свет, когда родители уже и думать перестали, что семья их может увеличиться. Мэй вышла замуж за Пола, и малыши, которых я знаю уже давно, – их дети. Все они сохранили фамилию Свонберг; Берт и Пол после женитьбы тоже взяли себе эту фамилию. Неплохо, верно? Я бы и сам от такого не отказался. Этот дом мне понравился сразу, как только я вошел. Со всех сторон большие светлые окна, отовсюду видно море. И все время снизу, от подножия утеса, слышится плеск волн. Везде все начищено и надраено, как на корабле. Пол покрыт воском и натерт до блеска, столы и стулья выструганы из простого дерева. Капитан сказал, что вся деревянная утварь и мебель в доме взяты с парусника, потерпевшего однажды ночью крушение у рифов, и я понял, почему мне все здесь напоминает корабль. Это был счастливый дом. Все говорили и смеялись наперебой. Тоффи забралась на необъятные колени Капитана (уж и не знаю, как там хватило места еще для чего-то, кроме толстого живота) и тоже вступила в общий разговор. Замолкали они лишь тогда, когда говорил Капитан, а тот даже не говорил, а просто кричал, да так, что все остальные голоса становились неслышными. Я думаю, это просто привычка, сохранившаяся у него еще с тех времен, когда он служил на корабле и ему приходилось перекрикивать шум волн – ведь здесь никто его крика не боялся. У Капитана парализованы ноги, но он никому не разрешает говорить об этом. По дому и саду он передвигается на специальном стуле с колесиками, который соорудил для него Джед. Джед – личность загадочная. Он умеет делать абсолютно все, в том числе выращивать фруктовые деревья и мастерить стулья на колесиках. Но сегодня он так и не появился. Мы ели совершенно необыкновенное кушанье из омаров, потом был превосходный фруктовый салат со сливками более белыми, чем обычные, – должно быть, из козьего молока. Пили домашний имбирный лимонад и пиво. Только Капитан потягивал что-то из бутылки со шведской этикеткой. Мне казалось, что я только-только пришел, но Берт наклонился ко мне и сказал: – Тебе, сынок, пора идти. Я встал, пожал руку Капитану, поблагодарил всех. И только выйдя за порог, вспомнил, что Занни так и не пришла. Быстро, насколько позволяла моя больная лодыжка, я перебрался через дамбу и тут увидел Занни – она бежала по берегу, ветер облепил ее тело платьем, и она была похожа на рельефное изображение охотницы. Я на минутку остановился и сказал: «Простите, я опаздываю», и она сказала: «Простите, я опаздываю». И я ушел, хотя мне очень хотелось остаться, но я не мог рисковать, потому что не хотел потерять возможность снова сюда вернуться. Когда я поднялся на вершину дюны, джип уже пыхтел возле лагуны. Я присел за чахлым кустиком, чтобы Блю меня не заметил, и помахал Занни. Она стояла на самом высоком месте острова, ее белым платьем играл ветер. Я сошел вниз с другой стороны дюны, чувствуя, что внутри у меня вдруг стало горячо, словно я отхлебнул из бутылки Капитана. Капитан и тетя Ева – самые замечательные люди, которых я когда-либо встречал. Это относится также и к Берту. Старшая сестра Занни – Мэй – кажется какой-то нездешней, не от мира сего, она такая робкая, такая пугливая, что напоминает птицу, готовую в любой момент взлететь. Она почти не разговаривает, вечно занята работой, а когда все остальные отдыхают и развлекаются, она только улыбается, кивает головой, и ее большие глаза, чем-то похожие на глаза Занни, но более печальные, тоже улыбаются. Но если она говорит совсем мало, то ее муж делает это за двоих. Пол – широкоплечий человек с очень темной кожей, на меня он поглядывает саркастически, склоняя голову на один бок, и говорит о белых такие гадости, что просто бесит меня, хотя кое в чем я не могу с ним не согласиться. У него страшный, мучительный кашель. Он говорит, будто это от сигарет, но Занни рассказала мне, что в Новой Гвинее его сильно контузило и теперь у него что-то неладно с легкими. Он помогает Берту и его двоюродному брату Джорджу из резервации аборигенов выбирать сети с рыбой, а потом Джордж отвозит эту рыбу в город для продажи. Насколько я понимаю, никто из жителей Уэйлера, кроме Занни и детей, никогда не ездит в город. Капитан остался калекой еще с прошлой войны, после того, как он своей железной клюкой уложил двух парней, пристававших к Мэй. Потом, когда он как-то ночью, возвращаясь домой, переходил через дамбу, из засады выскочили с полдюжины парней, товарищей тех двоих, и избили его до полусмерти. Они повредили ему позвоночник, и с тех пор он не может двигаться. И вот после этого Уэйлер и побережье на двести ярдов по обе стороны дамбы стали территорией, на которую солдатам был вход воспрещен. Я забыл еще упомянуть, что старый пастор Уоллабы, городка, растянувшегося примерно на милю вдоль берега Южной Уоллабы, – давний друг Капитана. У меня вошло в привычку забегать к нему на минутку, чтобы обеспечить себе алиби на время моих увольнений. Пастор – милый человек, но ужасно занудный, он часами может рассказывать эпизоды из истории этого района, выпуская клубы дыма из своей вонючей трубки. Меня же интересует только Уэйлер, только его история. В конце концов мне все же удалось вытянуть из него кое-что об этом местечке и о его людях. – Да, славная семья эти Свонберги, – сказал пастор. – Мне пришлось готовить самых маленьких отпрысков к поступлению в бесплатную государственную школу, и так хотелось бы, чтоб хоть кто-нибудь из них пошел учиться дальше. Но тут существуют всякие трудности. Не все имеют настолько широкие взгляды, чтобы предоставить подлинным хозяевам этой страны возможность продвинуться. Из-за этих слов он мне и понравился. Когда я приходил, он был доволен, но и не сожалел, когда я отправлялся восвояси. Мне думается, в компании с самим собой он чувствовал себя лучше всего. Ведь многие пожилые люди живут только своими интересами. Это, впрочем, не имеет отношения к тете Лилиан, которая остро нуждается в людях. Он одолжил мне свой велосипед, и теперь я могу доехать до Уэйлера по дорожке вдоль берега за минимально короткое время. Одеваться для таких поездок мне ни к чему. Все в Уэйлере принимают меня таким, каков я есть, и считают своим. Женщины не приносят извинений, если заняты хозяйством на кухне и руки у них в муке, мужчины не видят ничего предосудительного в том, что они с ног до головы вымазаны краской, когда ремонтируют лодку или красят помещение. Я обычно захожу в дом, выпиваю стаканчик-другой пива, которое варит тетя Ева (она очень быстро стала и мне тетей), съедаю несколько огромных кусков пирога (она мастерица готовить!), а потом спрашиваю, не могу ли чем-нибудь помочь. И, конечно же, для меня находится работа. Но чаще всего – должен в этом сознаться – я просто плаваю в заливе с детьми или спускаюсь с ними по крутой дорожке с утеса к тому месту, где на скалах покоятся выброшенные на берег во время шторма останки погибшего корабля и где ловится самая лучшая рыба. Если Занни не на работе, она тоже идет с нами. Мы возвращаемся по тропинке, уступами сбегающей со скалы, с богатым уловом. Вскоре дом уже полон запахом жареной рыбы, дети начинают бегать взад-вперед в ванную, готовясь ко сну, потом Капитана подвозят в коляске к его месту во главе большого стола и мы все усаживаемся за вечерний чай, и впервые в своей жизни я понял, почему люди перед едой произносят молитву. Я уже сделал несколько открытий, Дорогой Д., и одно из самых важных вот какое: те стариканы, что с восторгом заливают о семейной жизни, абсолютно правы. Раньше я считал, что за словами «Войди в семью – и ты завоюешь место под солнцем» скрыто какое-то мошенничество, а теперь понял, что семью иметь приятно и что именно ее-то мне и недоставало всю жизнь. Я, конечно, отдаю себе отчет, что та семья, которую я сейчас описал, не поможет мне завоевать места под солнцем. Цвет кожи не тот. Уму непостижимо, как некоторые солдаты в лагере относятся к людям с иным, чем у них, цветом кожи. На другом конце городка находится резервация аборигенов, и они говорят о тамошних жителях, как будто это не люди, а дерьмо. У нас в столовой из-за этого разгорелся спор, чуть было не кончившийся потасовкой. Только Джим и Куртин открыто приняли мою сторону. А все началось с того, что наш сержант заявил, будто считает политику Гитлера по отношению к неграм правильной, и, будь его воля, он и сам бы расправлялся с ними так же, как сейчас расправляются в Южной Африке. Большинство наших парней считают, что все люди, независимо от цвета кожи, должны иметь равные права, но только трое – Джим, Куртин да я – открыто говорят об этом. Сержант заявил, что мы просто бунтовщики и красные, а Джим ответил, что это вовсе не довод…» «Ты прав, Кристофер, это не довод. – Тэмпи отложила дневник в сторону. – Но вы были еще слишком молоды, чтобы понять: существует противодействие, которое сильнее любых, самых веских доводов». Так, значит, это Занни – та самая чернокожая девушка, которую он любил. Шесть лет прошло с тех пор! Ей припомнилось так ясно, словно это было вчера, то отвращение, которое охватило ее, когда она слушала нотацию полковника, а Кристофер стоял рядом как человек, уличенный в преступлении. В какой-то миг ей показалось, что он готов ударить полковника, когда тот обозвал семью Занни племенем полукровок, вождем у которого старый пьяница-моряк. Остановил его лишь предостерегающий жест Роберта. Оба они были потрясены переменой, происшедшей с их тихоней сыном. Они сошлись в одном (редкий случай, когда они в чем-то сходились): общение с этими ужасными людьми оказало пагубное влияние на него. Что за блажь такая, спрашивали они друг друга, вовлекла его в эту запутанную историю с полукровками? – Потаскуха, – отозвался тогда о Занни полковник. Снова с чувством глубокого омерзения вспомнила она, как полковник произнес это слово и как страстно защищал девушку Кристофер: – Нет, она не такая. Пойдите и познакомьтесь с ней. Судить будете потом. Пойдите и познакомьтесь со всеми, вы все. Вы ведь ровным счетом ничего о них не знаете. Вы никогда их не видели. Вы никогда не были в Уэйлере. – Достаточно того, что я о них слышал! – закричал полковник. – Нечего мне туда ходить. Я знаю, какая слава идет о них и в лагере и в городе. Нам пришлось даже перенести границу лагеря ради того, чтобы уберечь от них наших молодых солдат. – Это ложь! – крикнул Кристофер. – Это ложь, и вы знаете, что это ложь. Уэйлер был вынесен за пределы лагеря потому, что солдаты пытались изнасиловать дочь Капитана. Или человек не имеет права защитить свою дочь? – Не будь смешным, Кристофер, – припомнились Тэмпи ее собственные слова, – полковник лучше тебя знает историю этого лагеря. – Да, но он не знает лучше меня обитателей Уэйлера. И каждое его слово об этих людях – ложь. В тот момент она была удивлена да и по сей день не перестает удивляться тому упорству, с каким он защищал их. По телу у нее побежали мурашки при мысли, что ее сын втянут в отвратительную историю с этими грязными, развращенными существами; она мельком видела таких в Уоллабе, когда ехала с Китом в лагерь. Эти существа в каком-то тряпье шлепали босиком по пыльной дороге, их черные глаза затравленно смотрели сквозь спутанные, нечесаные волосы. Что же могло привлечь к ним молодого человека, имевшего возможность выбирать из сотни милых, хорошо воспитанных девушек? Случись все это теперь, думала Тэмпи, она вела бы себя по-иному. Она, конечно, была бы против его женитьбы, но все же попыталась бы понять его. Или это не так? «Будь честной сама с собой, – сказала она, – не говоришь ли ты сейчас так потому, что твой сын уже в безопасности – он мертв?» Она лежала, вспоминая то ужасное время, и старалась угадать, как повели бы себя в подобной ситуации большинство людей. Военная служба в Египте и весьма поверхностное знакомство с аборигенами в Дарвине выработали у Роберта ненависть к цветным. Он слышать о них не мог. «Это не люди» – так Роберт определял цветных. В лучшем случае он считал их своенравными детьми, в худшем – потенциальными ворами и убийцами. Шесть лет назад она очень легкомысленно отреагировала на то, что произошло с Кристофером. И если теперь она стала более рассудительной, то лишь потому, что в последние годы встречала среди азиатов и африканцев вполне цивилизованных людей, получивших даже университетское образование. Ее закоренелые предубеждения были поколеблены. Что чувствовала бы она теперь, если бы Кристофер решил жениться на одной из их женщин? Этого она не могла себе представить. Хотя она убивалась о нем и винила себя за то, что не воспрепятствовала его отправке в Малайю, ей, в сущности, никогда не приходил в голову вопрос, правильной ли была ее реакция на его угрозу жениться на аборигенке. Она никогда не задумывалась о том, какова же эта чернокожая девушка, раз уж Кристофер – слишком чувствительный, слишком критически настроенный юноша – полюбил ее настолько, что даже решил жениться. Ведь он был готов пожертвовать всем, был готов навлечь на себя гнев отца и матери, подвергнуться наказанию со стороны армейского начальства и в конце концов даже изгнанию из своей среды, потому что никогда не смог бы ввести аборигенку в среду, где он жил всегда и где ему предстояло жить дальше. Тогда она просто возненавидела эту незнакомую девушку – ведь она сбила с пути истинного ее сына, околдовала его какими-то темными чарами, известными лишь первобытным людям. Она оплакивала его глупость, и его упрямство, и его смерть, но лишь теперь ей стало ясно, что плачет она еще и потому, что не сумела его понять. «…Дорогой Дневник, я вдруг вспомнил, что не писал уже целую вечность. Стоит середина мая, южный ветер свищет по побережью, в воздухе чувствуется приближение грозы, разразившейся где-то по ту сторону Хогсбэка. А я живу сразу двумя жизнями. В одной из них я – любимчик полковника и баловень врача: у обоих дрожат поджилки, что мой рапорт может при поддержке отчима навлечь на их головы большие беды. Откуда им знать, что отчим ратует за справедливость лишь в тех случаях, когда это приносит шумную рекламу его газете? А какую рекламу я могу принести? Ясно, что до бесконечности так продолжаться не может. Прошло уже шесть недель, и теперь даже я не смею больше притворяться хромым. Когда кто-то предложил перевести меня в другой лагерь, где мне было бы предоставлено термо-какое-то лечение и все, что моей душе угодно, я выздоровел сразу, за одну ночь. Впервые в жизни я обнаружил, что существует на свете место, где мне хотелось бы быть все время. Сам удивляюсь, на какие хитрости я способен, чтобы добиться своего. До сих пор я просто сидел и ждал у моря погоды (еще одно меткое замечание Блю), и если бы подо мною разожгли костер, то и тогда я вряд ли сдвинулся бы с места. Теперь я решил наравне со всеми заниматься строевой подготовкой и учениями, но лодыжка моя пока еще не вполне окрепла для дальних маршей или действий, которые входят в задачу диверсионно-десантных отрядов. Но даже если бы она и окрепла, я все равно не стал бы этим заниматься. Я медленно, но верно обрабатывал нашего врача, внушая ему, что при длительной ходьбе суставы в том месте, где вонзились зубы Кибера, начинают нестерпимо болеть. Этого оказывалось достаточно, чтобы ввести полковника в дрожь, а врача заставить нервничать. Итак, я занялся повседневными делами. У меня оставались свободными вечера, и я мог ходить куда угодно в течение всей недели. По воскресеньям я выкраивал и дневные часы, за исключением тех случаев, когда была моя очередь идти в наряд или проводились какие-нибудь общие мероприятия в лагере. Я перестал бывать на берегу, так как врач заявил, что при моем состоянии здоровья ветер с моря может оказаться слишком холодным для меня и уж совсем неразумно плавать в такое время года. Черт бы его побрал! И вот теперь вся моя умственная энергия направлена на решение одного вопроса – каким образом и когда я смогу попасть в Уэйлер. Да, Уэйлер – действительно необыкновенное место. Там тебя не покидает ощущение, что все они любят друг друга и все нужны друг другу, и даже я чувствую, что нужен им. Впервые в жизни, мне кажется, я начал ощущать свое «я», и все остатки, обрезки моей личности словно вдруг собрались воедино, сплелись в один узел. Так что я уже не разбросан больше по разным местам и не полощусь на ветру, подобно парусу. Никто и никогда не сможет у меня отнять это мое «я»! Похоже, полковник заискивает передо мной. Видимо, он встретился с отцом на очередной попойке в клубе ветеранов, потому что недавно вдруг спросил, не желаю ли я пойти в офицерскую школу. Я отказался. Разумеется, я не стал говорить, что единственное место, куда мне хочется пойти, – это Уэйлер. И, Д. Д., веришь – нет ли, но я бываю там довольно часто. А получилось все вот как. Старый Капитан просто одержим астрономией. Он почти не расстается с огромной подзорной трубой, наблюдая за движением звезд, и у него на этот счет масса интересных теорий. Я тоже, благодаря Уитерсу, смог наконец показать свои умственные способности. Занни тщательно вычерчивает для него звездные карты, на которые наносится движение планет, начиная с Луны и до самых дальних, какие только он может разглядеть в свою трубу. Однажды вечером за чаем, когда я был там, Капитан с Джедом заспорили о световом годе. Оба они запутались в расчетах, и тогда я воспользовался случаем, чтобы показать себя (до этого просто не было подходящего повода), – скорректировал их вычисления. Все чуть с ума не сошли, увидев, как я справляюсь с расчетами, в которых увяз даже сам Капитан. И вот теперь старик время от времени приглашает меня полюбоваться вместе с ним звездами. А это значит, что все свое свободное время я провожу в Уэйлере. Я настолько наловчился в этих делах, что сам себе удивляюсь. Я и впредь собираюсь делать то же, несмотря на угрозы Джеда. А тут произошла странная история, Д. Д. Это случилось вчера вечером, когда я пробирался в Уэйлер. Луна только еще всходила и была похожа на огромное желтое яйцо. Я спешил перебраться через дамбу, потому что начинался прилив и волны уже захлестывали ее. Вдруг из темноты возникла какая-то фигура. Мне вспомнился Капитан с его железной клюкой, но это был Джед, и я поинтересовался, чего он хочет. Джед меня немного нервирует. – Добрый вечер, Крис, – сказал он. – Мне захотелось подождать тебя здесь и немного проводить. Я почувствовал у себя на локте его здоровую руку – она сжала его, словно клещи. – Минуточку, – продолжал он, – я хочу с тобой поговорить. Он вытолкнул из пачки сигарету и предложил мне. Мы закурили. Я почувствовал, как у меня засосало под ложечкой, так мне не терпелось узнать, что же все-таки произошло. – Послушай, Крис. – Голос Джеда колол подобно штыку, пронзающему учебный манекен. – Это семья порядочная. – Знаю, и что из того? – Может, и знаешь. Но они обычно не принимают чужих так, как приняли тебя. Ты завоевал их симпатии тем, что спас Викинга, и тем, что умеешь вычислять расстояния до звезд. Для меня же это еще недостаточно убедительные гарантии твоих достоинств. Я почувствовал, как по мне побежали мурашки, потому что я-то сам не слишком высокого мнения о своих достоинствах. – Я хотел сказать тебе только одно. Если ты обидишь кого-нибудь в Уэйлере, я убью тебя. И не думай, что я шучу. Меня как обухом по голове огрели. Но потом я вдруг дико разозлился. Я отскочил от него, голос у меня задрожал. – Это почему же, черт возьми, ты считаешь, что я собираюсь обидеть кого-нибудь в Уэйлере? – Может, пока ты и не собираешься. Но все равно – ты пришел из другого мира. – Я ненавижу мой мир. – Может, пока ты и не собираешься. Но все равно справки. Ты, оказывается, птица высокого полета, не правда ли? – Знаешь, что я скажу тебе, Джед, – начал было я, впервые почувствовав, как мне хочется вмазать кому-нибудь, но не хватает сил – вся моя прыть куда-то исчезла. Я хотел возмутиться, но почувствовал себя очень несчастным при мысли, что могу потерять единственное действительно дорогое мне в жизни. – Клянусь… – снова начал я. – Не нужно мне твоих клятв. Люди всегда клянутся, и в тот момент они действительно верят в правдивость своих слов, но потом большинство нарушает клятвы. Я говорю тебе только одно: будь осторожен. Если ты обидишь Занни… Он замолчал, но слова его еще долго звучали у меня в ушах, я слышал их снова и снова, как будто они повторялись в записи на магнитофонной пленке: «Если ты обидишь Занни…» И тогда я уже всерьез разозлился. – Я не обижу Занни… ни за что на свете. – Может быть, – сказал он, и голос его опять вонзился в меня. – Не делай этого. Вот и все. Я побрел за ним по тропинке, мы перешли через плато. Я чуть не разрыдался, когда увидел этот старый большой белый дом, казавшийся при свете луны еще больше, это море, похожее на фольгу, вдохнул этот воздух, наполненный шумом волн. Чертовски глупо, думал я, идти в этом огромном пустом мире вслед за человеком, который только что пригрозил убить тебя и действительно мог бы это сделать. Я подумал, уж не повернуть ли мне назад, но потом, когда мы подошли ближе к дому и навстречу нам выбежали Викинг и дети, и Занни крикнула: «Привет!», и тетя Ева, подождав меня у двери, чмокнула в щеку, меня обуяло безрассудство, и я понял, что останусь здесь, даже если мне придется за это погибнуть. Когда я прихожу сюда, меня охватывает такое чувство, словно я блудный сын, который возвратился домой. Никогда я не испытывал ничего подобного. Со мной все очень милы. За исключением Джеда. Возможно, это прозвучит несколько банально, если я скажу, что уважаю Джеда, хотя и не люблю его. Мне бы не хотелось уважать его, но это выше моих сил. Все в доме только и твердят: «Джед сделал то… Джед сделал это… Джед сказал так… Джед думает иначе» и тому подобное. И все же человеческой натуре не свойственно любить того, кто не сводит с тебя глаз, словно сторожевой пес, опасающийся, что ты можешь унести флагшток. Джед высокий, тощий – кожа да кости – парень. Профиль у него – как на медальоне, а половина лица страшно изуродована. Занни рассказала, что два или три года назад он сильно обгорел при взрыве на сталелитейном заводе в Ньюкасле, где работал над инженерным дипломом или над чем-то вроде этого. Теперь он уже не может заниматься такой работой. Он приходится родственником Хоуп, которая иногда бывает в Уэйлере, по воскресеньям. Оба они – в высшей степени образованные люди. Она ослепительна – стоит ей появиться, и весь дом загорается. Она не такая робкая, как Мэй или Занни. Знакомясь со мной, она осмотрела меня очень тщательно с головы до пят, оценивая дюйм за дюймом, и, если бы, не дай бог, какой-нибудь дюйм не соответствовал ее спецификации, ух, как меня бы погнали отсюда! Это женщина холодной красоты, она как бы окружена невидимым барьером, и вид у нее неприступный. В ней есть что-то надменное, и мне очень нравится, когда она, запрокинув голову, вдруг начинает смеяться, и тогда видны все ее зубы, настолько идеальные, что вполне бы подошли для рекламы зубной пасты. Она всегда полна новостей. От нее я узнал многое, о чем мне не приходилось слышать в Уэйлере. Хоуп рассказала, например, что Занни завоевала право учиться в средней школе, и ей была даже определена стипендия. Но воспользоваться этим правом она не смогла, так как жители соседнего городка устроили страшный скандал, узнав, что она будет жить в общежитии. Черт бы побрал все наши бредни о превосходстве белых! Так ведь можно и до крайности дойти. Кто мы такие, чтобы заявлять, будто Занни и Ларри недостойны сидеть рядом с прыщавыми белыми клушами и гусаками? Выражение лица у Джеда никогда не бывает особенно приятным, но, лишь разговор зашел об этом, оно совсем перекосилось от злости. Тетя Ева обняла его и сказала: – Ну, успокойся, успокойся, милый. Ведь все идет к лучшему. Если Ларри постарается трудиться как следует и добьется стипендии, он обязательно будет учиться в средней школе. Вот увидишь. Неожиданно для себя самого я ввязался в разговор и закричал, удивив всех: – Наверняка будет! Даже если для этого мне самому придется поехать и лечь костьми на пороге у директора. Все захлопали в ладоши. Все, кроме Джеда. Он перевел взгляд с меня на Капитана и сказал: – Я присоединюсь к аплодисментам в тот день, когда мы все спустимся отсюда и ляжем костьми на пороге у директора. Мы ничего не добьемся, пока не начнем бороться. Тетя Ева принялась его успокаивать, Мэй испугалась, а Капитан загремел: – Сколько раз я должен говорить тебе, Джед, что не потерплю подобных подстрекательств в моем доме? Мои внуки получат то, к чему стремятся, и без твоих идей. – Да, конечно, а Занни тем временем будет работать санитаркой, а не медсестрой. Не потому ли, что она аборигенка? Тетя Ева снова попыталась его успокоить, а Капитан заорал: – Я и не желаю, чтобы моя внучка работала медсестрой и ухаживала за белыми! Я чувствовал, что Занни вот-вот заплачет. Ее отец тихо сказал: – Знаешь, Джед, возьми-ка лучше гитару и давай что-нибудь споем. Джед начал играть, а играет он как волшебник. Пол подыгрывал ему на губной гармошке, а малыши – на листьях эвкалипта. Все запели. Капитан тоже пел – шведские народные песни. Наконец я ушел домой, и в ушах у меня еще долго звучала музыка. Странно, мне всегда казалось, будто черные чувствуют себя униженно из-за своего цвета кожи, но потом понял, что это не так. Очевидно, Капитан внушил им, что они должны гордиться своим цветом кожи. И они гордятся. Вот как Пол выразил свое недовольство «политикой ассимиляции», проводимой правительством (он вообще любил поворчать, только не в присутствии Капитана, конечно): – Кому захочется быть ассимилированным? Вот я – черный, и мне нравится цвет моей кожи. Единственное, чего я хочу, – это чтобы мои дети имели равные права с детьми любого грязного белого пьянчуги. Итак, Д. Д., спешу рассказать тебе о самом замечательном в моей жизни уик-энде. Капитан пригласил меня наблюдать затмение Луны. Я послал телеграмму В. У. с просьбой, если возможно, прислать мне подробную карту Луны, составленную на основании последних снимков (карта, которой пользовался Капитан, давно устарела и вся в пятнах), и мой добрый старый В. У., как всегда, надежный человек во всем, тут же выслал мне карту и новую книгу о Луне. И вот, начищенный и наглаженный, я отправился в Уэйлер, объяснив в лагере, что собираюсь провести уик-энд с пастором. Конечно, на меня посыпался град вопросов, уж не прячет ли этот пастор где-нибудь в шкафу свою внучку. Когда я пришел в Уэйлер, то из-за этой карты Луны поднялся такой шум, будто я принес не карту, а саму Луну, а когда я вручил тете Еве самую большую коробку шоколадных конфет, какую только смог купить, все заохали, заахали, начали смеяться и благодарить меня, и мне показалось, что я стал в два раза больше своей натуральной величины. Никогда в жизни не было у меня такого вечера и никогда не будет, потому что не может быть снова впервые. Мы сидели на веранде, в темноте, все, вплоть до самых маленьких, и смотрели на Луну в подзорную трубу, а Капитан громогласно рассказывал нам, что происходит во время затмения. Странно, что за все годы моего дорогостоящего обучения никто так не рассказывал о затмениях. Джед с указкой в руке освещал карту Луны карманным фонариком, и это был единственный источник света на веранде. Когда тень Земли начала закрывать Луну, Капитан, не отрывая глаз от подзорной трубы, объявлял названия частей Луны, которых касалась эта тень. Я никогда не думал, что там существуют такие красивые названия: Mare Foecunditatis, Mare Nectaris… Они становились яснее, определеннее, когда Джед резким голосом переводил их: Море Плодородия, Море Нектара, Море Облаков. Эти названия старинные, объяснил Капитан. Теперь уже хорошо известно, что это не моря, а равнины. Потом он рассказывал о горах и кратерах. Мне было приятно узнать, что один из кратеров назван по имени моего старого друга Коперника. Становилось все темнее. Викинг улегся, положив голову на лапы, и затих; Тоффи и Питер, свернувшись калачиком, спали. Когда тень закрыла Океан Бурь, Джед произнес это название так резко, что я невольно вздрогнул и пришел в себя. Луч фонарика скользнул по волосам Занни. Наконец вся Луна стала темной, и Джед выключил фонарик. Странные, медного цвета лучи исходили от краев черного диска; все затаили дыхание. Я понял тех людей, которые бьют в гонг и барабаны, стараясь отпугнуть страшного дракона, пожирающего Луну. А потом Мэй и тетя Ева унесли малышей. Джед настроил гитару, и, когда наконец на черной Луне появился проблеск света, все закричали «ура!», Викинг начал лаять, и можно было подумать, будто мы избежали смертного приговора. Свет Луны возвращался медленно, он падал на Занни, на ее белое платье, и она сама была как Луна – светлая и темная. На следующее утро Берт потащил меня на берег выбирать верши с омарами. Когда он разбудил меня, было совсем темно. Еще полусонный, я пошел на кухню и принялся за огромную чашку кофе с молоком. Тетя Ева, как на крылышках, порхала вокруг нас. Я еще только-только управился с половиной овсянки и половиной яичницы с беконом, а Берт и Пол были уже готовы. Они захватили для меня в лодку огромный кусок поджаренного хлеба с маслом и медом. Берт и Пол вывели лодку без единого звука, только мотор чуть слышно урчал да кричали чайки. Понемногу светало, поднялся ветер, проникавший через свитер и куртку. Горизонт с каждой минутой разгорался все ярче, освещая море, такое гладкое и желтое, будто оно было из масла. Я обернулся и как зачарованный смотрел на Уэйлер, который становился все светлее и светлее, пока солнце наконец не залило весь старый белый дом и он вспыхнул, как маяк. И тут вдруг я понял, что этот дом теперь и мой дом. Не знаю, о чем думали Берт и Пол, – их черные глаза на черных лицах напряженно следили за поплавками. В сущности, и я должен был заниматься тем же. А я думал о том, что ловить рыбу – должно быть, прекрасная профессия: ведь так можно зарабатывать на жизнь, используя только мускулы, а ум занять математическими вычислениями. Я вовсю работал мускулами и – хотя ни за что не признался бы в этом – ужасно обрадовался, когда Берт заявил, что мы должны возвращаться домой, так как надвигается шторм. Днем я заснул, а когда проснулся, шторм уже бушевал вовсю. Ветер ревел вокруг дома, волны грохотали, разбиваясь о скалы, струи дождя хлестали окна. На ночь меня поместили в маленькой, не больше каюты корабля комнате, выходящей на юг, и мне все время казалось, будто я в море. Один раз я даже проснулся – мне почудилось, что дом качается на волнах. Когда мы встали на следующий день, дождь все еще лил. Завтракали все, усевшись вокруг большого кухонного стола. На стенах сияли медные кастрюли, каша была разложена в большие суповые тарелки с бело-голубым узором, которые наверняка были ровесницами дома, а в большой черной плите, согревая всю кухню, горел огонь. И суббота и воскресенье оказались дождливыми, это было довольно странно – ведь сезон муссонных дождей уже закончился. Мы с Ларри, надев зюйдвестки и непромокаемые накидки, вышли во двор, принесли по охапке дров – становилось холодно из-за южного ветра – и развели громадное пламя в камине в комнате Капитана. А потом мы с Бертом и Полом пошли к морю и оттащили лодку подальше на песок, потому что, хотя она и находилась в укрытии, волны захлестывали уже половину берега и все кружилось в летящих брызгах и водовороте. Потом помогли Джеду углубить канавку для спуска воды с площадки, где росли ананасы. Настало время обеда, и мы вернулись в дом совершенно промокшие. Я был голоден и счастлив, как никогда в жизни. Покончив с великолепной едой, мы с Занни по просьбе Капитана уселись по обеим сторонам от него – Занни стала снова вычерчивать карту звездного неба, а я занялся расчетами. Эти два дня пронеслись быстрее кометы, и в то же время они показались мне бесконечно долгими, как световые годы. Наконец я отправился домой. Джед шел между мной и Занни до самой дамбы. На мгновение мне захотелось, чтобы здесь не было Занни и чтобы я мог спросить его, откуда у него в голове появилась эта идиотская мысль, что я могу хоть как-то обидеть кого-нибудь из обитателей Уэйлера. Да, Дорогой Д., я забросил тебя, дружище, и только потому, что уже дошел до края пропасти. Местный констебль собирается доложить полковнику о моих визитах в Уэйлер. Об этом сказал мне вчера вечером пастор – его друг просил предупредить меня. В мыслях моих сейчас полнейший хаос. Даже не знаю, что меня больше всего волнует: страх ли потерять единственное место, где я действительно чувствовал себя самим собой, опасения ли за Свонбергов или же просто-напросто тревога за свое будущее. Ну, пока все, Д. Д. Я словно туго натянутая проволока, а это вовсе не располагает к писанине. Итак, Д. Д., прошла неделя, и бомба взорвалась. Видя, как вокруг меня вьется начальство вместе с двумя военными полицейскими, можно подумать, что ожидается военный трибунал. Блю считает, что меня не могут отдать под трибунал только за то, что я находился вне границ лагеря. Ведь тогда надо начинать с самого полковника, потом перейти к капитану, лейтенанту и осудить две трети всего гарнизона – пивная, которую посещают наши ребята во время увольнений, тоже находится за пределами лагеря, к тому же это откровенный притон, где сводят знакомство с проститутками. Но на это наш старшина почему-то смотрит сквозь пальцы. Сидней. Прошло еще три дня, и оказалось, что все это хуже трибунала. Только из уважения к моему отцу и матери, заявил полковник (старый лгун, он уважает только свою собственную шкуру!), он будет лично расследовать мое дело и постарается обойтись без формальностей. Впервые после одиннадцатилетнего перерыва, то есть со времени возвращения отца домой после войны, я увидел своих родителей вместе. Они сидели, уставившись друг на друга, и один обвинял другого. На лице отца было написано: «Конечно, что и говорить, он весь в тебя!» А мать всем своим видом выражала одну мысль: «Полюбуйся, к чему привело твое воспитание!» Оба они были вне себя от ярости, ибо все содеянное или не содеянное мною так или иначе бросает тень на их репутацию. Никто не любит сыновей-преступников, даже если преступление их состоит только в том, что они отлучились за пределы лагеря. Но, конечно, они переполошились не из-за этого. Все стало ясно, когда полковник в конце концов обвинил меня в непристойных отношениях «с аборигенкой-служанкой из Уэйлера». Тут уж я взорвался. Я бросился бы на него и сбил его с ног, не схвати меня в этот момент отец. Никак не могу понять, неужели нельзя с пожилым человеком подраться только потому, что сам ты еще молод. Видимо, пожилые защищены своим авторитетом куда надежнее, чем молодые своими бицепсами. Меня всего трясло, я ругался последними словами – разумеется, только про себя. Когда же полковник сказал: «Боюсь, это одна из городских проституток», – мой голос, который я и сам узнал с трудом, произнес: «Вот и тут вы совершенно не правы, сэр. Сюзанна Свонберг – моя невеста». Можно себе представить, как они были ошеломлены, но и я был ошеломлен не меньше. Однако я вдруг почувствовал, как гора свалилась у меня с плеч, и был невероятно счастлив, будто наконец справился с решением очень трудной математической задачи. Я знал, что сказал все это не в пылу гнева – нет, в тот момент я осознал, что не смогу жить без Занни. Все сразу кинулись отговаривать меня. Глаза их были суровы, я понимал, что они объединились против меня вовсе не потому, что их волнует мое будущее, а потому, что они боятся за свои репутации. Самым ужасным для меня было открытие, что их ни в малейшей степени не интересует, живу ли я с Занни или нет. Их вывело из себя само слово «невеста». Кажется, именно в тот момент я перестал думать о них как о своих родителях. Теперь я видел в них лишь представителей той скандальной, безнравственной, лицемерной толпы, которая не знает правды и боится ее узнать. Вся кровь во мне вскипела, когда я услышал, как мать воскликнула: – О, какой ужас! А отец проворчал: – Никогда не мог бы подумать, что мой сын докатится до этого. – Какая-то полукровка! – крикнула мать, и до сих пор в ушах моих звучит ее голос, пронзительный, как у попугая, до сих пор я вижу, как брезгливо сморщился ее нос, словно она учуяла вонь. – Они берут себе в наследство самое плохое от обеих рас, – сказал отец. – Я достаточно насмотрелся этой дряни в Дарвине. Видя, как они оба разрываются между гневом и отчаянием, я решил покончить с этой комедией и молчать. Я знал, что любое мое замечание только ухудшит дело, и думал лишь о том, как уберечь Занни от этих грязных языков, пока они не принялись чернить ее чистую, как родник, душу. Дорогой Дневник! Ты даже не представляешь себе, что произошло за последние пять дней. Полковник посадил меня под домашний арест, но отец поручился за меня. Я дал им честное слово, но, само собой, не собирался его сдерживать. В тот вечер, когда отец отправился на обед в клуб ветеранов, я позвонил матери и стал умолять ее так, как никогда в жизни никого не умолял, чтобы она поехала и повидалась с Занни. Она завопила: – Я умываю руки. Если ты не переменишься, отец отправит тебя в Малайю. И тогда, в первый раз за всю свою жизнь, я буду на его стороне. В конце концов я с отвращением бросил трубку. Не в силах заснуть, я открыл одну из своих книг по математике, но сосредоточиться никак не мог. Когда отец вернулся домой, я пошел к нему и стал просить его поехать и встретиться с Занни и со всеми обитателями Уэйлера, но он в ответ только сказал: – Я не хочу говорить об этом, сын. Это слишком мерзко. Я чуть было не бросился на него, когда он добавил: – Бесчестно совращать девушку, даже если она черная. Я ушел к себе, решив, что только такие твердолобые люди могут быть такими грязными. Я лежал и думал о Занни, пытаясь найти какой-то выход. И я нашел его. Я сделал это на следующее утро, как только отец ушел на службу, заставив меня повторить данное ранее обещание сидеть дома (наверно, он просто считал меня непослушным ребенком, а не восемнадцатилетним солдатом, обученным убивать и умереть за свое Отечество). Я взял деньги из ящика его письменного стола и незаметно выскользнул за дверь, пока экономка предавалась послеобеденному отдыху. Я надел старую школьную форму, а поверх нее габардиновый плащ, сунул кое-что из своих гражданских вещей в чемодан, а военную форму аккуратно сложил на кровати – специально, чтобы позлить отца. Был ненастный зимний день, с юга то и дело налетал шквал дождя с градом, хлеставший меня по лицу крупинками льда. Я забрался в уголок вагона второго класса и погрузился в мечты. В Уоллабу я приехал уже после полуночи. Дежурный контролер взял мой билет, даже не взглянув на меня, и направил луч карманного фонаря вдоль платформы, а я зашагал по дороге к дому пастора, где в кабинете еще горел свет. Я постучал, он открыл дверь, строго посмотрел на меня, пригласил войти в дом, налил стакан горячего молока, дал рюмку виски, а когда я начал рассказывать ему обо всем, прервал меня, сказав: – Сейчас ложись спать, мой мальчик. Мы обо всем поговорим утром. Я улегся спать под огромным пуховым стеганым одеялом, и мне приснился странный сон: множество звезд, которые складывались в цифры, я пытался сосчитать их и просыпался весь в поту, совершенно измученный. Видимо, этому способствовало сочетание виски и пухового одеяла. Штора была спущена, и я очень удивился, когда пастор открыл дверь, принес мне чашку крепкого чая и сказал, что уже девять часов. Холодный душ (тут уж выбора не было!) окончательно разбудил меня. За завтраком я все ему рассказал. Пастор пристально смотрел на меня и время от времени тихонько ворчал. Мне посчастливилось, что в тот день Занни работала только полдня. Он позвонил ей и попросил по дороге домой зайти к нему, потому что мне нельзя было показываться на улице. Когда раздался стук ржавого дверного молотка, сердце мое запрыгало так, словно хотело выскочить из груди. Она вошла и сказала: – Привет, Кристофер. И, услышав ее воркующий голосок, я чуть не расплакался. А она просто стояла и смотрела на меня, в своем белом дождевике, застегнутом на все пуговицы, в капюшоне, скрывавшем ее волосы, и теперь я уже знал наверняка: то, что я сказал родителям, было сказано всерьез. Мы сели за стол, заваленный книгами и газетами, – на нем едва нашлось место для моих локтей. Занни сидела с краю, против окна, и я не мог видеть выражения ее лица. Пастор сел посредине, как судья. И хотя я думал, будто разговариваю с ними двоими, на самом деле я говорил только с Занни и проклинал себя за то, что из моей головы выскочили все умные слова, которыми изъясняются в книгах. Она положила подбородок на сложенные руки, лицо ее еще больше заострилось, а глаза на темном лице казались еще темнее. Все время дождь бросал в окно пригоршни дробинок, а когда он перестал, ветер принялся стучать голой веткой по раме, словно отбивая азбуку Морзе. У меня было впечатление, что и сам я объясняюсь о помощью азбуки Морзе – из моих слов невозможно было понять, что происходило у меня внутри, как холодело у меня под ложечкой, как быстро стучало сердце, и мой голос отдавался у меня в ушах, словно кто-то бил по куску жести. Занни ни разу не пошевелилась, в комнате становилось все темнее, и я с таким же успехом мог бы беседовать с тенью. Я слышал, как она судорожно глотнула воздуха, как будто у нее вдруг кольнуло в боку, когда я пробормотал, что уже объявил всем, что она моя невеста. После этого я не мог продолжать, горло мое свела судорога, сердце переполнилось от чувств, мне хотелось кричать: «Я говорю это серьезно, это серьезно, Занни!» Но кричать в присутствии пастора я не мог. Он сидел, покусывая свою старенькую трубку, кивал головой, а иногда переводил свой проницательный взгляд с меня на Занни и с Занни на меня. Когда я закончил свой рассказ, мы все долго сидели молча. Я уже давно вырос из своей старой формы. Она была мне не только слишком узка, но и слишком коротка, руки выпирали из рукавов, талия полезла под мышки. Вероятно, я выглядел в этом наряде посмешищем и был рад, что не вижу глаз Занни. Я, наверно, прочел бы в них жалость, а жалости я не хотел. Наконец, когда я почувствовал, что больше не смогу переносить это молчание, пастор вынул изо рта трубку, которая всегда была у него в зубах и уже порядком поизносилась, и спросил: – Ну и что же ты теперь собираешься делать? – Жениться на Занни, – отозвался голос чревовещателя. Пастор повернулся ко мне, пронзив меня взглядом. Я съежился и стал похож на стрекозу, которую однажды, еще в детстве, наколол на булавку, только теперь насекомым на булавке был я сам. – Вы оба еще слишком молоды, – сказал он наконец, – к тому же я уверен, что ни твоя мать, ни твой отец не дадут на это своего согласия. Я думаю, что и Капитан вряд ли разрешит Занни выйти за тебя замуж, даже если она этого очень хочет. А ты, Занни, хочешь выйти за него? – Да, – громко сказала она, и ее сильный, красивый голос эхом отозвался по всей комнате, зазвенел, ударившись о стекла окна и пронесся в воздухе, как шаровая молния. Сердце вырвалось у меня из груди, взлетело, словно ракета, и только спустя некоторое время снова забилось ровно. – Я не могу этого сделать, – сказал пастор. Я видел, как исчезает единственная возможность в моей жизни, и вдруг мне в голову пришла отчаянная мысль. Я могу только поблагодарить своего отца за идею, внушенную мне, ибо сам я никогда бы до этого не додумался. – Но вам придется это сделать, сэр. Занни беременна. Пастор так сильно прикусил свою трубку, что стало слышно, как зубы его стукнули о мундштук. Он посмотрел на Занни и спросил суровым голосом: – Это правда, Занни? – Да, – ответила она, на этот раз почти шепотом. Я возненавидел самого себя за то, что покрыл ее таким позором – хоть я и солгал, – ведь она всегда была чиста, как брызги морской воды. Пастор глубоко вздохнул и медленно произнес: – Ну, в таком случае ничего другого, кажется, не остается. И видимо, будет лучше, если мы сделаем все раньше, чем Занни расскажет об этом дедушке, иначе это его убьет. Итак, мы обвенчались в этой маленькой комнате, в окно стучала сухая ветка дерева, на Занни был белый халат, в котором она ходит на работу, а на мне школьная форма, слишком узкая и слишком короткая. У меня не было кольца. Пастор подошел к своему столу и достал старое массивное кольцо с печаткой. Он сказал, что когда-то в молодости носил его на мизинце, но со временем палец растолстел, а на руке Занни оно будет выглядеть неплохо. Мы поставили свои подписи в книге регистрации браков. – Ну а теперь, молодожены, что же вы собираетесь делать? – спросил пастор. – У меня еще шесть дней, пока за мной не пришлют солдат, и я хочу провести их с Занни. – Но где? – спросил пастор. – Не думаю, что в Уэйлере к тебе сейчас отнесутся с большой симпатией. Подождите, пока я хоть как-то все улажу. А на северном побережье нет приличной гостиницы, куда вы оба могли бы поехать. – Вспомнила! – воскликнула Занни. – У Джеда есть хижина на Богга-бич, самом безлюдном месте побережья. Он скрывается там, когда все мы надоедаем ему до смерти. Я знаю, где он прячет ключ. – А у тебя есть права? Я имею в виду водительские права, – спросил меня пастор. – Есть, – ответил я, решив, что еще одна невинная ложь – прав у меня с собой не было – это ничего. – Тогда можете взять мой старый форд. И вот мы уже едем в темноте по дороге, густо заросшей с обеих сторон кустарником, море глухо шумит, ударяясь о берег, перекрывая гудение мотора этой, должно быть, самой старой на свете машины. Но шла эта машина хорошо, мы подпрыгивали на камнях, тряслись на бревенчатых переездах, с трудом перебирались через разлившиеся речушки. Я целиком сосредоточил свое внимание на дороге – мне приходилось то и дело объезжать кенгуру, которые сидели, сверкая своими красными глазами в свете фар, и еле-еле справлялся с переключением скоростей (в жизни не ездил с подобным сцеплением!) – и ни минуты не имел свободной подумать о том экстраординарном факте, что я еду справлять медовый месяц, что рядом сидит моя жена, которую считают беременной, но которую я еще ни разу даже не поцеловал. По-настоящему это начало меня волновать уже после того, как мы зажгли в хижине керосиновую лампу и развели огонь в камине, сложенном из неотесанных камней, и я обнаружил, что там всего одна комната и одна кровать, похожая на солдатскую койку. Занни крутилась как белка в колесе, вытаскивая из ящика простыни и одеяла, стеля постель и давая мне распоряжения сделать то или это. Я же притворился, будто меня больше всего интересует огонь в камине, и все время подкладывал туда дрова; запах горящих листьев эвкалипта смешивался с запахом дождя. Когда все было готово, я под каким-то предлогом выскочил на улицу, чтобы Занни могла раздеться. Дождь перестал, но гром еще гремел, ослепительные молнии кромсали тучи где-то у горизонта и освещали небо, и белые буруны волн, и пустынный берег, и густые заросли кустарника по его кромке. Потом водворялась кромешная тьма – до следующей вспышки молнии, озарявшей все вокруг странным голубоватым светом. Эта картина до сих пор стоит перед моими глазами, как негативное изображение предметов, которые я видел когда-то, но не могу узнать: прибитые к берегу бревна, песок, покрытый рябью; а когда я закрывал глаза, в них мелькали темные полоски, будто молния оставляла свой след на сетчатке. Я увидел лампу в окне хижины, подумал, что Занни ждет, и вдруг меня охватила паника. Я прямо готов был поколотить себя за то, что упустил столько возможностей приобрести хоть какой-то опыт, общаясь с девчонками. Как и всякий восемнадцатилетний парень, теоретически я знал все прекрасно, но даже не представлял себе, как нужно целовать девушку, не говоря уж о чем-нибудь еще; и вот теперь я бродил взад и вперед по берегу, ветер хлестал меня по лицу, над головой раздавались удары грома, то и дело сверкала молния, а я ни на что не мог решиться. Потом я пристыдил себя, вспомнив о Занни, которая все это время была там одна и, наверно, беспокоилась, уж не случилось ли со мной чего. Я собрал все свое мужество, подошел к двери и постучал, готовый крикнуть: «Занни, я не знаю, что делать». Когда я открыл дверь, Занни стояла на коленях у камина, закутанная в одеяло. Видна была только одна ее рука, бросающая в огонь пригоршню сухих эвкалиптовых листьев. По ее испуганному взгляду я понял, что она в такой же панике, как и я. Я подошел, наклонился и поцеловал ее (наши носы столкнулись), одеяло соскользнуло с ее плеч, ярко вспыхнули листья в камине, пламя осветило всю ее, такую темную и красивую. И тогда я уже знал, что делать. Прошло четыре дня. Дорогой Дневник, только сейчас Занни дочитала тебя до конца. Я дал ей прочитать тебя потому, что хотел посмотреть, будет ли она относиться ко мне так же, узнав, каков я есть на самом деле, и она сказала, что будет относиться ко мне еще лучше. Она сказала, что очень благодарна тебе, объяснившему ей многое. Она спросила, собираюсь ли я писать о том времени, что мы провели здесь вместе, и я ответил, что не собираюсь. Я понял теперь, почему писатели ставят многоточие, когда доходят до таких вещей, – они делают это совсем не потому, что в них есть что-то постыдное, а просто потому, что не существует таких слов, которые хоть в какой-то степени могли бы отразить действительность. Все, что было и есть между Занни и мной, останется только с нами. Это наше и ничье больше. Единственное, о чем я хочу еще написать здесь, – это о том радостном чувстве, которое я теперь испытываю: впервые в жизни я обрел дом. Дом – это место, где ты нужен, каким бы ты ни был. Занни – это мой дом. Никогда раньше я никому не был так нужен. Я имею в виду не только это. Это – только часть всего. У меня сейчас такое чувство, будто настал счастливый момент в жизни, когда все намерения начинают сами собой осуществляться. Я имею в виду все те мелочи, которыми мы занимаемся вместе: разводим огонь, с разбегу бросаемся в прибой, носимся, словно дети, по берегу, гуляем в лесу и все такое. Вплоть до этого времени я находился как будто в пустоте. Матери отчим был дороже, чем я, а отцу – мать. И только Занни нужен я, я сам. Я рассказал ей, что в эпоху средних веков влюбленные писали дружественные числа на листочках бумаги и потом съедали их в знак вечной любви друг к другу. (Вот тебе и раз, я только что снова написал слово «любовь»!) И Занни сказала: – Давай и мы сделаем так же. Я написал числа на листке, вырванном из доброго старого Дневника, мы разорвали его пополам, разжевали и съели, хотя я вовсе не верю во всю эту мистическую чепуху, и, чтобы сохранить нашу любовь, нам ничего такого не нужно. В любви Занни похожа на молнию. Даже когда молния исчезает, свет ее остается со мной. Я называю ее Черная Молния – ведь она помогает мне видеть мир таким, каким я его раньше никогда не видел. За эту неделю все узлы во мне развязались. И еще одно, очень важное: я больше не питаю ненависти к своим родителям. Если у матери было такое же чувство – или хоть капля такого же чувства – к отчиму, я прощаю ее. И если мой отец, потеряв мать, испытывал то же самое, что я бы испытывал, потеряв Занни, – я и его прощаю. Бог с ними, они мне больше не нужны. У меня теперь есть Занни. Если же они захотят вернуть сына, им придется взять к себе и Занни. Я теперь должен много работать. Когда закончится срок этой проклятой военной службы, я вернусь сюда к Занни и буду работать так, чтобы ее народ, который теперь стал и моим народом, а также наши дети обрели равные возможности с белыми. Ну, вот и все. Сейчас, Дорогой Дневник, Занни напишет здесь свое имя. Смотри! Сюзанна Свонберг Армитедж. (Это я настоял, чтобы она сохранила и свою фамилию.) А теперь адрес: Рай. Часть третья Самолет оторвался от взлетной дорожки. Итак, они уже в воздухе. Тэмпи припала к иллюминатору, глядя вниз на Сидней, раскрывающийся перед ее взором как картинка-загадка: дома с красными крышами, голубые бухты, окаймленные изрезанной линией порта, огромный голубой Тихий океан. Покрытые деревьями холмы полуострова, отделенного от моря сверкающим рукавом Питтуотера, были для нее всего лишь фоном к воспоминаниям о прогулках на яхте с Китом. Но жгучей боли эти воспоминания уже не вызывали. Взгляд ее скользнул по вечно удаляющемуся горизонту, по безоблачному небу, по всему этому прозрачному, как хрусталь, миру, в котором прошлое изменило ей, а будущее еще не прояснилось. Тэмпи открыла сумочку и вынула конверт с письмом, вздрогнув при этом так же, как и в тот момент, когда обнаружила этот конверт приколотым сзади к обложке дневника Кристофера. Она развернула листок из ученической тетради и снова – в который раз – перечитала письмо, но уже с меньшим недоверием, чем раньше. Оно начиналось словами: «Дорогая бабушка…» Нетвердые буквы были старательно выписаны на линованной бумаге. «Дорогая бабушка, мой папа сказал маме, что если когда-нибудь ей нужна будет помощь, то вы ей поможете. Сейчас она нам очень-очень нужна. Вы нам поможете? Любящая вас внучка Кристина». Последнее слово было написано неправильно, зачеркнуто и снова написано с величайшим старанием. Тэмпи отложила листок в сторону, откинулась в кресле и стала смотреть, ничего не видя, на прибрежные озера, блестевшие в зарослях кустарника, на море, пенящееся у изрезанных берегов, на дым, поднимающийся из высоких заводских труб. Теперь, когда напряжение наконец спало, Тэмпи чувствовала себя совершенно обессиленной. Она вспомнила, как поспешно выписалась из больницы, как лихорадочно бросала вещи в чемодан, боясь опоздать на самолет. Но она все же успела позвонить Роберту и рассказать о письме. Разговор оставил у нее горький осадок. Впервые за шестнадцать лет она позвонила ему по телефону. Кристофер бы сразу догадался, что именно он ответит: – Ах, вот оно что! Теперь понятно, куда шла его пенсия. А ведь я думал, что ее получаешь ты. – А я думала, ты, – ответила Тэмпи. – Я совершенно отстранился от всего после того, как его убили, и не думай, что тебе удастся вновь втянуть меня в это грязное дело. Мне безразлично, женился он на этой девице или нет. А если женился, то тем хуже. Я не намерен взваливать на свои плечи позор шестилетней давности. Когда она попыталась возразить ему, он сказал: – Ты просто сошла с ума. И повесил трубку. Она закрыла глаза и в первый раз после того, как приняла внезапное решение, серьезно задумалась. Может быть, она действительно сошла с ума, как сказал Роберт? Для него существование внучки обернулось позором. Она же видела в этом свое спасение. Это вытащило ее из пучины депрессии, дало цель жизни. Теперь же, когда Роберт с таким пренебрежением отстранился от всего, ее начали мучить сомнения. Какая жестокая необходимость заставила Занни, молчавшую шесть лет, заявить о существовании Кристины? Во что ее втягивают? Люди, которых, как ей казалось, она уже знала по дневнику Кристофера, начали воплощаться в ее сознании, и она боялась их, в особенности Занни. Неужели и в ее глазах она прочтет ту же ненависть, что и у Кристофера? Самолет вынырнул из облаков над самой Уоллабой и сделал большой круг. Ясно, словно глазами Кристофера, она увидела зеленые очертания Уэйлера, который во время прилива превращался в остров, со всех сторон омываемый морем цвета синьки. Наконец показался аэропорт. Тэмпи тщательно отмечала все, что попадало в поле зрения, стараясь отвлечься от мысли о предстоящей встрече. Самолет покатил по примятой траве, и, когда он остановился, Тэмпи начал с излишним старанием возиться с привязными ремнями, боясь даже взглянуть на толпу встречающих у здания аэропорта. Ей хотелось как можно дольше оттянуть момент встречи, на которую она так неосмотрительно и так поспешно решилась. Теперь, когда уже было слишком поздно что-либо изменить, рассудок кричал ей: «Назад! Назад!» Это был момент, который мог обречь ее на жизнь без надежды на спасение. Но нет: она потеряла Кристофера – она не могла потерять его дочь. Тэмпи медленно встала. Выбор был сделан. Она изобразила на лице полуулыбку, так хорошо выходившую на фотографиях, машинально кивнула стюардессе, поблагодарив ее, и спустилась по трапу. Она продолжала улыбаться, продвигаясь по гудронной дорожке, потом остановилась, делая вид, что изо всех сил пытается застегнуть молнию на сумке – она просто оттягивала тот момент, когда должна будет взглянуть в черные враждебные лица. Она старалась запрятать поглубже свое смятение, чтобы оно не отразилось на лице. В тот момент, когда она проходила в ворота, кто-то окликнул ее, и это сразу лишило ее наигранного самообладания. Она повернула голову, и то, что она увидела, потрясло ее больше, чем все, что рисовалось воображению. Между хорошо одетой темной женщиной и белым пожилым человеком стояла девочка – дочь Кристофера! – разглядывая ее удивленными черными глазами, сверкавшими на прелестном личике цвета меда. Старик стоял, держа в руке шляпу. Он церемонно поклонился. – Миссис Кэкстон, – сказал он, – меня зовут Дэвид Мак-Дональд, я тот самый священник, который венчал вашего сына с Занни. А это ваша внучка Кристина. Губы девочки дрогнули. Она прикусила нижнюю губку так, как это делал маленький Кристофер, стараясь не заплакать, потом подняла руку и провела ею по темным вьющимся волосам. Это ее движение начисто смыло прожитые годы. Это был жест Кристофера, это были черты его лица! Во внезапном порыве Тэмпи обняла девочку за плечи и притянула к себе это маленькое непокорное существо. Щелкнул затвор фотоаппарата. Даже здесь эти репортеры! Она почувствовала, как легко и быстро, словно у маленькой пичужки, бьется сердце ребенка. Девочка чуть-чуть отстранилась, не желая, чтобы ее поцеловали. Тэмпи отпустила ребенка с чувством острой боли – ее искренний порыв был отвергнут. – А это миссис Бауэр – тетя Хоуп, как ее называет Кристина. Женщина слегка наклонила голову и вызывающе посмотрела на Тэмпи. Больше никто не сказал ни слова. Пока они шли к машине, каждый смотрел прямо перед собой. Видимо, их радушие пока этим ограничивалось. Они должны были прежде составить о ней собственное мнение. Так чего же они от нее хотят, думала Тэмпи, все более раздражаясь. Ясно, что не денег. Одежда женщины и ребенка, машина последней модели исключали подобное предположение. И конечно, не покровительства. Их манеры были совсем не такими, какие бывают у людей, стремящихся снискать чье-то покровительство. Тогда чего же? Она смотрела то на одного, то на другого, встретилась с проницательными глазами старика, увидела гордый и холодный взгляд женщины и почувствовала, что ее покидают последние остатки самоуверенности. «Смогу ли я хоть что-то сделать для этих людей?» – думала Тэмпи. Она села в машину на заднее сиденье вместе с пастором. Кристина поспешила занять место впереди, рядом с Хоуп, встала на колени, подбородком оперлась о спинку и устремила свои серьезные глазки на бабушку. Тэмпи захватила с собой конфет, но не осмелилась предложить их ребенку с таким волшебным вопрошающим лицом. И вдруг ей захотелось смеяться. Все это было так непохоже на то, что она себе представляла: автомобиль новейшей марки, Хоуп – волнистые черные волосы модно уложены, подчеркивая красивую форму головы, коричневые руки уверенно сжимают руль, губа высокомерно вздернута; Кристина – хорошенькая, ухоженная девочка в джемпере и плиссированной юбке. Все совсем не то, что она ожидала увидеть. А что она ожидала увидеть? Ребенка с плаката «Спасите детей!»? Женщину с картинок отживающих свой век миссионерских обществ – какую-нибудь туземку в бесформенном балахоне? Хоуп повернулась к пастору, улыбнулась ему, и от этой улыбки лицо ее мгновенно преобразилось. – Куда поедем сначала? – спросила она. – Ко мне домой. Там мы сможем спокойно поговорить. Кристина долго смотрела на Тэмпи, потом Хоуп попросила ее сесть как следует. До Тэмпи донесся шепот ребенка: – Она совсем не похожа на бабушку, правда? – Помолчи немножко, – сказала Хоуп. Тэмпи наклонилась к пастору и тихо спросила: – А где же Занни? – Занни умерла. В Уоллабу Тэмпи приехала в каком-то трансе, в таком же состоянии она села на стул возле стола в кабинете пастора, сплошь заставленном книгами. Хоуп села напротив, голова ее вырисовывалась на светлом фоне окна, как некогда голова Занни. Но теперь Занни нет, она умерла. И Кристофер тоже умер. А их ребенок сидит вот здесь рядом, и своими огромными влажными глазами рассматривает женщину, совсем не похожую на бабушку. Тэмпи пила крепкий чай, и ей казалось, будто все они – пассажиры, случайно встретившиеся, где-то в железнодорожном буфете. Но вот ребенок! Если бы не этот ребенок, она бы совсем не знала, зачем она здесь. Ни старик, ни женщина даже не пытались начать разговор. Уж не затем ли они привезли ее сюда, чтобы судить? Если это так, то она скажет, что в их приговоре нет необходимости. Она сама уже жестоко осудила себя. Тэмпи отказалась от второй чашки чаю. Пастор подозвал к себе Кристину. Та с неохотой подошла и встала около его кресла. Пастор сказал, что теперь они собираются поговорить с ее бабушкой – это будет разговор взрослых людей, а ей следует пойти на улицу поиграть с собакой. Девочка пошла беспрекословно и лишь на минуту задержалась в дверях, оглянувшись на них со смутившей всех серьезностью. Пастор подождал, пока дверь за ребенком закрылась, а потом, повернувшись к Тэмпи, пронзил ее взглядом своих бледно-голубых глаз, как когда-то пронзил и ее сына. Она вздрогнула – ей почудилось, будто тень Кристофера подошла и встала рядом с нею. Старик набивал трубку ароматным табаком и, казалось, был совершенно поглощен движением своих коротких, желтых от никотина пальцев. Тэмпи вдруг охватило раздражение. Она вытащила пачку сигарет, открыла ее, вытолкнула одну сигарету и протянула пачку Хоуп. Хоуп отрицательно покачала головой: – Спасибо, я предпочитаю свои. Все трое молча закурили. Сильный запах трубочного табака смешивался с более легким запахом сигарет, кольца дыма повисали в воздухе. Минуты текли мучительно медленно, напряжение росло, нервы были словно натянутая до предела струна. Тэмпи показалось, что это голова Занни вырисовывается на фоне окна, в которое голое дерево стучится своими ветвями; та самая Занни, которую она отвергла, смотрит сейчас на нее неумолимыми, осуждающими глазами Хоуп. Пастор снял ключ с цепочки от часов, открыл им ящик письменного стола, достал оттуда какую-то бумагу и, медленно развернув ее, прочитал про себя сквозь полумесяцы очков, а потом так же медленно передал через стол Тэмпи. Она схватила ее дрожащими руками, предчувствуя, что прочтет нечто ужасное. Бумага оказалась свидетельством о браке. Глаза ее затуманились, когда она увидела небрежный росчерк своего сына: «Кристофер Роберт Армитедж». Рядом стояла четкая подпись Сюзанны Свонберг. Дата шестилетней давности. Внезапно Тэмпи показалось, что с тех пор прошло не шесть лет, а целые столетия, настолько безвозвратно ушедшими были те события. Тэмпи держала бумагу, чувствуя на себе пристальный взгляд двух пар глаз; она боролась с рыданиями, комом стоявшими у нее в горле, старалась сдержать слезы, которые жгли ей веки, понимая, что ни рыданиями, ни слезами она не вызовет их сочувствия. Наконец пастор заговорил: – Вам, видимо, хотелось бы знать, зачем мы попросили вас приехать сюда, миссис Кэкстон. Вы уже, очевидно, догадались, что это письмо Кристи к вам явилось результатом длительных размышлений и обсуждалось не только Хоуп и мной, но и всеми членами семьи в Уэйлере, воспитавшей вашу внучку. Если у вас есть хоть какие-то сомнения относительно правомерности просьбы, с которой мы собираемся к вам обратиться, то это свидетельство о браке подтвердит ее. Этот документ удостоверяет, что ребенок, которого вы при встрече признали родным – конечно, ожидать от девочки взаимных чувств в данной ситуации было бы неразумно, – не только несет в себе кровь вашего сына и вашу кровь, но и является вашей законной внучкой. – Мне кажется, – ответила Тэмпи, – вам не следовало бы говорить мне все это. Черты лица, некоторые жесты и так доказывают, что эта девочка – дочь Кристофера. – Да, все это так, но это могло оказаться для вас недостаточно. К сожалению, не так уж редко появляются на свет незаконнорожденные дети от родителей разных рас. – Прежде всего, расскажите мне, что случилось с Занни. Пастор перевел взгляд на Хоуп, потом они вместе посмотрели на Тэмпи. – В этом случае, – сказал пастор, – вам придется набраться терпения. Мы совсем забыли, что вы еще многого не знаете. Когда вы добились отправки вашего сына в Малайю… – Прошу вас!.. – Но позволено ли мне будет сказать, что вы не пытались предотвратить его отправку туда? Итак, Занни осталась со своей семьей в Уэйлере. Все были очень добры к ней – добрее, чем вы к своему сыну, – хотя на первых порах родители не чувствовали себя особенно счастливыми, опасаясь, что этот брак принесет их дочери одни страдания. И не потому, что они не верили Кристоферу. Нет, они хорошо разобрались, что представлял собой этот юноша. В те месяцы, пока Занни вынашивала под сердцем ребенка вашего сына, она была прелестна, как цветок. Когда же пришло известие о смерти Кристофера, этот цветок словно сломали. Кристина родилась преждевременно. Говорили, что это от сильного потрясения. И хотя не было никаких причин для смерти такой сильной и здоровой девочки, как Занни, она все же умерла. В наши дни говорить о разбитом сердце считается старомодным. Лучше сказать, что сердце Занни ушло за Кристофером. Итак, остался ребенок. Несколько месяцев за ним ухаживала старшая сестра городской больницы – она любила Занни. Каким-то чудом это хрупкое создание выжило и стало расти, чтобы хоть как-то возместить потерю Занни, особенно тяжелую для Капитана. Он умер в прошлом году. Сейчас семья находится под угрозой выселения. Некий синдикат собирается выстроить в Уэйлере отель для туристов, а также спортивный комплекс для офицеров соседнего лагеря. – Это чудовищно! – воскликнула Тэмпи. – Вы совершенно правы. Мэр Уоллабы, он же агент по продаже земельных участков, при жизни Капитана не осмеливался что-либо предпринимать. Капитан был сильным человеком, несмотря на свое увечье, и никто не решался вступать с ним в тяжбу из-за земли. Он всегда утверждал, что Уэйлер был испокон веков сдан китобойной компании в постоянную аренду. А сам он семьдесят лет владел этой землей, и нет такого закона, по которому можно было бы оспаривать право белого человека на землю, которую он обрабатывал. Видимо, он был вполне уверен в своих правах. – Естественно, что обычное право наследования… – начала было Тэмпи. – В этом-то все и дело. Будь Капитан женат на белой женщине, мы уверены, этот вопрос никогда и не возник бы, даже если бы это была женитьба de facto. A его совместная жизнь с бабушкой Занни была не чем иным, как настоящим браком, только юридически не оформленным. Именно поэтому синдикат и собирается забрать эту землю. А что мы можем сделать? Я – старый человек и не пользуюсь никаким влиянием. Дочь Капитана Ева – тоже женщина пожилая. Ее муж Берт и муж ее дочери Пол – люди умные, но они аборигены, а потому положение их незавидное. Вы, возможно, даже не представляете себе, как мало значат аборигены в глазах закона. К тому же их сведения о внешнем мире ничтожны. Капитан всю свою жизнь старался защитить их от этого мира. – И они остались беззащитными, – вставила Хоуп, и в голосе ее прозвучала горечь. – Тут Капитана винить нельзя, – сказал пастор. – За все, что он сделал, он достоин большого уважения. Ему было нелегко, но он сделал все, что мог. Вы ведь на два поколения моложе его, а за время жизни одного только последнего поколения произошло так много событий, что пожилые люди вроде меня чувствуют себя так, будто они не только устарели, но живут совсем в другом мире. Как и мои друзья в Уэйлере, я стараюсь как-то приспособиться к новому: смотрю телевизор – его недавно купил Джед. Все это, конечно, очень интересно, но не может помочь в решении нашей проблемы. Джед – не член этой семьи, но он сделал для нее все, что было в его силах, – писал членам парламента, в организации защиты гражданских прав. Но, к несчастью, он – инвалид и возможностей у него немного. Только Хоуп была и остается нашим оплотом. Без нее вся семья давно была бы уже выброшена с насиженного места. – Как, по-вашему, я смогу что-нибудь сделать? – Боюсь, вы приехали слишком поздно. Три дня тому назад женщины и дети были выселены из Уэйлера. Мы ждали вас раньше. Разве, получив наше письмо, вы не поняли, что только крайняя необходимость вынудила нас прервать столь долгое молчание? – Я в этом не виновата. Вы послали письмо на студию телевидения. – Да, но мы не знали вашего адреса, – вступила в разговор Хоуп. – Что же нам оставалось? И в телефонной книге вашего номера нет. – Дело в том, что я… мы… то есть… У меня всегда был закрытый номер телефона. К тому же я лежала в больнице и с письмами получилась путаница. Я приехала сюда прямо с больничной койки. – Простите. – Хоуп извинилась, но получилось это у нее как-то небрежно. – Я думала, что просто… что вас просто не стоило беспокоить. – Ну полно, – сказала Тэмпи, – не думайте обо мне хуже, чем я есть. Ни ваши обвинения, ни увещевания пастора не откроют для меня ничего нового. И давайте сделаем так, чтобы ничто не мешало мне помочь вам, насколько это в моих силах. Хоуп взглянула на часы с кукушкой и порывисто встала. – Тогда едемте. В четыре тридцать начнется отлив, и мы сможем подъехать прямо к дому. Там мы обо всем поговорим с мужчинами. Они пока еще остались в доме. – Она посмотрела на Тэмпи чуть-чуть насмешливо. – Боюсь только, их образ жизни покажется вам несколько пуританским по сравнению с вашими стандартами. Такими их воспитал Капитан. Ни спиртных напитков, ни бранных слов, ни азартных игр. Во всем они остаются истинными христианами. Тэмпи промолчала, не желая вступать в спор по этому поводу. Они медленно проехали по песчаной дороге у самого края берега, где взвихрялись и разбивались волны. Серое море уходило далеко, сливаясь с перламутровым небом, и только Уэйлер был озарен последними отблесками заходящего солнца. Оранжево-красные лучи золотились на белых стенах дома и превращали траву на покатых склонах холмов в таинственный зеленый покров. Последние волны отступали через узкий каменистый пролив, превращавший Уэйлер в остров. Пока они ехали по ободку Блюдца, Тэмпи разглядывала крохотный пляж с одиноко лежащей на нем рыбацкой лодкой. Ей казалось, что все это она уже видела, все знает – так верно описал эти места Кристофер в своем дневнике. Когда она вышла из машины, у нее было чувство, будто она ступает по родной земле. Какой-то человек, прихрамывая, спускался к ним по каменистой тропинке. Тэмпи узнала Джеда и удивилась, найдя, что он намного моложе, чем она предполагала по описанию Кристофера. – Я рад, что вы приехали, – вот все, что он сказал, когда пастор представил его Тэмпи, и пошел вверх по тропинке, оживленно разговаривая с Хоуп. До Тэмпи донесся его раздраженный голос: – Сегодня приходили двое, один из муниципалитета. Он заявил, что завтра присылает рабочих и начинает сносить дом. Я ответил им: «Только через мой труп!» Они назвали это угрозой. Джед провел всех на кухню, где в огромной, старинной печи ярко пылали поленья, и указал Тэмпи на стул. – Здесь теплее, – сказал он, – я решил не тратить попусту дров и не разводить огонь в гостиной. Да, это был тот самый дом, который так любил Кристофер, – полы тщательно натерты, повсюду маленькие коврики, мебель крепкая и прочная. Атмосфера старинного дома. Джед прислонился к стене рядом с печкой и левой рукой стал скручивать сигарету. Судя по той стороне его лица с оливково-коричневой кожей, которая не была покрыта рубцами от ожогов, когда-то он был замечательно красив. Теперь он напоминал собой дерево, опаленное молнией. Кожа правой половины лица была страшно сморщена, правый глаз прикрыт повязкой, кисть правой руки скрыта под кожаной перчаткой. Но единственный глаз смотрел на Тэмпи сурово и оценивающе, как будто Джед старался определить, насколько она могла быть им полезной. – Не знаю, можно ли что-то сделать теперь, – резко сказал он. – Если бы она приехала раньше, мы могли бы начать борьбу своевременно. – Она была в больнице, – вмешалась Хоуп, – и наше письмо пришло с опозданием. – Прошу прощения, – бросил Джед. Он сел в огромное кресло у огня. Кристина забралась к нему на колени. Хоуп налила в кружки пенящееся пиво. Дверь отворилась, и вошли двое мужчин. Хоуп представила одного из них: – Берт Свонберг, отец Занни. Глядя на этого высокого человека, казавшегося еще выше из-за величественной осанки, на его редкие седеющие волосы, на глубоко посаженные глаза под косматыми бровями, на все его широкое лицо, Тэмпи думала: «Это кровь, которая окрасила в темный цвет кожу Кристины. Это кровь Занни. И все же Кристофер любил ее. Но как можно любить человека, так резко отличающегося от тебя самого?» Она была удивлена, что, хотя ей раньше не приходилось так близко соприкасаться ни с кем из черных, она сейчас не испытывала к ним неприязни. Мысли ее были прерваны словами Хоуп: – А это Пол Свонберг. Он женат на Мэй, сестре Занни. Пол ростом был ниже Берта, более коренастый, более энергичный, с более светлой кожей и более резким голосом. Они оба вежливо поздоровались. И хотя Тэмпи ничего не могла прочитать на их лицах, она почувствовала, что они, так же как и остальные, настроены к ней враждебно. Сможет ли она когда-нибудь прорваться через заслон, который они возвели? И все же Кристофер считал их своими друзьями, и он любил Занни. При мысли о Кристофере взгляд ее перешел на Кристину, свернувшуюся калачиком на коленях Джеда. Ради Кристофера она должна попытаться понять их. Ради того, чтобы иметь право жить, она должна заслужить его прощение, даже если он никогда не сможет ее простить. – В газетах есть что-нибудь об этом деле? – спросил Пол. Пастор утвердительно кивнул и вытащил из кармана смятый листок. – Вот заметка о том, что Ларри оскорбил полицейского. И при этом, конечно, «непристойно ругался». Пол зло рассмеялся. – Ларри вообще никогда не ругается. Он говорил, что только встал между Евой и сержантом полиции, когда тот хотел вытащить ее из дома. Это сержант ударил его так, что сбил с ног. – А ты слышал это от него самого? – Нет. Том Гэлвин рассказывал: сын Сэма отвез Ларри на своем грузовике в Ньюкасл, но оказалось, что полиция караулила его у дома Хоуп. Тогда другой парень, какой-то белый, вызвался подвезти его до Сиднея. – И куда же он там денется? – В Сиднее живет сестра Сэма. Пол стукнул кулаком по столу. – Да ведь полицейские и там разыщут его. В Сиднее всегда следят за аборигенами, даже если они вообще ничего не делают. Берт слегка толкнул Пола локтем, но остановить его было уже невозможно. – Я не могу сдерживаться, несмотря на то, что в гостях у нас леди. Но если она намерена помогать нам, ей следует знать, что это не какой-нибудь телевизионный фильм, где в результате все кончается благополучно к общему удовольствию ханжей. Все далеко не так просто, когда дело касается нас, аборигенов. Если уж мы попадаем в заваруху, для нас это никогда хорошо не кончается, независимо от того, виноваты мы или нет. В этой стране быть аборигеном – уже преступление. Берт положил руку ему на плечо и сильно сжал, но голос его прозвучал мягко и убедительно: – Мне кажется, ты уже все сказал, Пол. Леди вовсе не интересно слушать обо всех наших проблемах. Пол слегка отстранился от него. – Если она собирается помогать нам, то рано или поздно ей придется об этом услышать, и мне кажется, чем скорее, тем лучше. H е к чему ей обольщаться, будто по мановению ее лилейно-белой руки произойдет чудо. Для аборигенов чудес не бывает, это уж точно. Он потянулся за оплетенной бутылью с пивом и налил себе еще одну кружку. – По закону мы теперь имеем право пить в барах. А знаете, что произошло, когда однажды в Уоллабе я зашел в бар? «Убирайся, черномазый ублюдок!» – завопил бармен, а другой белый подставил мне подножку, когда я уже был у двери. Это мне-то, прошедшему всю войну! Какие у нас, аборигенов, права? Никаких. У нас отобрали нашу землю. У нас отняли наши имена. Я не знаю песен моего народа, я говорю на языке белых. Вот ваша внучка, – указал он пальцем на Тэмпи, – аборигенка. А знаете ли вы, что в конституции нашей страны нет даже упоминания об аборигенах как о народе, имеющем законные права наряду с народами любой другой расы? Нас даже не учитывают при переписи населения. Знаете ли вы, что меня теперь могут признать гражданином Австралии лишь в случае, если я подпишу документ о том, что обязуюсь не иметь ничего общего с моими братьями по крови, проживающими в резервациях? Берт вдруг засмеялся, сотрясаясь всем телом. – Хоть ты и мой зять, Пол, но я должен сказать, что, когда ты входишь в раж, ты совсем теряешь голову. Леди может подумать, что ты ищешь повод к ссоре. – О господи! – взорвался Пол. – Разве хоть одна женщина в мире, черная или белая, может быть настолько глупой, чтобы подумать, будто человек способен искать повод к ссоре, когда полиция выбросила его жену, детей и тещу из их дома, из дома, который был пристанищем для них и для их предков, из дома, в котором они жили дольше, чем любой из этих белых подонков живет в Уоллабе; когда сын его вынужден бежать и скрываться лишь потому, что поступил так, как поступил бы любой честный парень, если бы он увидел, что его семью сгоняют с насиженного места?! К чему же вводить в заблуждение леди, которая хоть и приехала сюда, но презирает нас так же, как и другие белые. Мы все время ведем себя неправильно. – Он снова стукнул кулаком по столу. – Я давно говорил: единственный способ отвоевать для себя безопасность – это начать за нее бороться. А ты, Берт, тогда побоялся, вот теперь и смотри, как оно обернулось. – Я был против этого, Пол. Но не потому, что побоялся, – просто мне казалось, Капитан знает все лучше нас. Я ведь до самой женитьбы был неграмотен – не умел ни читать, ни писать. Это Ева меня научила. Когда Капитан говорил, что нужно сохранять себя для самих же себя и воспитывать детей так, чтобы они были такими же хорошими, как дети белых, мне казалось, это правильнее всего. Пусть они растут, думал я, чувствуя себя в полной безопасности, пусть они будут счастливыми. Наверно, я просто слабовольный человек, а Ева – сильная женщина. – Он безнадежно махнул рукой. – Тебе и Джеду легче: вы поездили по белу свету. А я видел лишь резервации для аборигенов да Уэйлер. И знаю только то, о чем прочитал в книжках Капитана. – С самого первого дня, как я приехал в Уэйлер, я понял, что вы ведете себя неправильно, – прервал его Джед. – У белых есть поговорка: «Нельзя жить в башне из слоновой кости». Так же нельзя жить и в башне из черного дерева. А Капитан этого никогда не понимал. Пол поднял вверх руки со сжатыми кулаками. – Когда я попал в армию, – сказал он, – я вскоре понял: если хочешь чего-нибудь добиться, дерись за это. До тех пор я был просто мальчишкой, аборигеном, каких тут сотни, тысячи, зарабатывал несколько шиллингов на сезонной работе, вроде сбора гороха или бананов, мотаясь с одного места на другое. Оглядываясь назад, мне трудно поверить, что я принимал как должное то, что внушала мне полиция и белые. «Убирайся вон из города, черномазый!» – кричали мне даже тогда, когда я спокойно шел по тротуару. Или: «Тебе здесь есть нельзя, тебе здесь пить нельзя – даже лимонад». В обычную школу ходить тоже нельзя – можно учиться только в резервациях, а там учат лишь до третьего класса, и ты сразу забываешь все, когда уходишь из школы. В кино тоже нельзя: «Вон отсюда, ты, черномазый, грязный…» – Он взглянул на Тэмпи. – Я даже не хочу повторять вам то, что они говорили. Когда я приехал сюда, я воздерживался от худых слов, хотя в армии научился таким словечкам, которые могли бы выразить мое состояние получше, чем обыкновенные английские слова. В армии я оказался случайно. Как-то проходил через эти места и столкнулся с Ларсом. «Пойдем со мной», – сказал он. Я пошел, но вовсе не потому, что думал бороться за что-то – просто у меня не было работы. Очутившись в армии, я словно с истощенного клочка земли попал на зеленую лужайку. Все, о чем я мечтал, я получил, лишь надев военную форму. Я маршировал в одном строю с белыми, купался вместе с белыми, спал в одной палатке с белыми, а когда отправлялся вместе с белыми в увольнение, то мог даже выпить с ними в баре, и никто меня не гнал оттуда. Конечно, не все шло гладко и в армии. Были там и такие, которые называли меня черным ублюдком, старались унизить. Я выносил все безропотно. Но однажды парикмахер из нашего взвода (мы звали его Рекордсменом – он был чемпионом в своем деле) сказал мне: «Почему ты все это терпишь? Чтобы заставить уважать себя, есть только один путь – дать им сдачи». Я никогда никому не давал сдачи, я даже не знал, что кулаки можно использовать еще для чего-то, кроме работы. Спасибо ему, что научил меня. В следующий раз, как только кто-то сказал: «Эй ты, черный ублюдок!» – я, не задумываясь, двинул ему в морду. Конечно, мне крепко досталось, но насмешки с тех пор прекратились. Они поняли: даром им это не пройдет. Я тоже понял простую истину: тебя будут уважать, если ты сумеешь за себя постоять. Не знаю, лучше я стал или хуже, поняв это и проверив это на деле. Знаю лишь одно: когда я впервые сшиб с ног белого подонка, я наконец почувствовал себя человеком. – Вероятно, мы живем здесь слишком хорошо и слишком спокойно, – сказал Берт. – Не живем, а жили, – перебил его Джед. – Теперь это уже все в прошлом. Теперь мы живем здесь совсем не хорошо и не спокойно, а если не начнем бороться, то и вообще не будем здесь жить. После того как смолк его резкий голос, все долго сидели молча, уставившись в свои кружки. Тэмпи тоже молчала. Да и о чем, собственно, можно было говорить? Все чувствовали правоту слов Пола и Джеда. Хоуп наконец решилась прервать унылое молчание. – Ну, ладно, – сказала она. – Все, что вы здесь говорили, правда. Мы это знаем. Это было правдой всегда, это правда и сейчас. Но мы больше не собираемся покорно сносить все это. Мы не должны. А теперь, я думаю, настало время обсудить, что надо сделать прежде всего, чтобы вернуть сюда семью и вырвать Ларри из рук полиции. Давайте послушаем Джеда, он хотел рассказать, что произошло сегодня. – Утром я отправился в город, – начал Джед, – и сразу же наткнулся на полицейскую машину. Сержант, увидев меня, сказал, чтобы я не совал нос не в свое дело, а не то они и меня шуганут из Уоллабы, как любую другую скотину – это его слова. Потом он потребовал, чтобы до одиннадцати часов я покинул город, а иначе… Я пошел в резервацию узнать, что там с женщинами, но старший инспектор заявил, что никого из нас туда не впустит. Я не стал спорить – ведь что бы я ни сделал, это может отразиться на судьбе Евы и… – Бедная моя женушка, – простонал Пол. – Неужели еще мало страданий выпало на ее долю? Он встал и начал ходить по комнате, засунув руки глубоко в карманы. На виске под багровым шрамом неистово пульсировала жилка. – Он хоть сказал, как себя чувствует Ева? – спросил Берт. – Я его не спрашивал, – ответил Джед. – Я был уверен, что сумею узнать все и без него, и точно – Джорджина поджидала меня у дороги, когда я возвращался. Она пробралась туда через кусты. Она сказала, чтоб мы не волновались. Эмма и Джордж с удовольствием взяли их к себе. Им там удобно, все о них заботятся. – Конечно, они заботятся, – заскрежетал зубами Пол. – Они ведь люди, хотя и черные. – Жена старшего инспектора лечит Еву. Она говорит, что переломов ноги нет, просто сильный ушиб и кровоподтеки. Это продлится, видно, не меньше недели. – Да, хорошенькое место для лечения, отдохнешь там черта с два в этой хижине, где их как селедок в бочке набито! – Берт вздохнул и закрыл глаза узловатой рукой. – Могу сказать еще вот что, – продолжал Джед, – если это хоть как-то успокоит тебя. Два или три человека останавливали меня в городе и говорили, что считают это позором, а старшая сестра больницы просила передать, что, если кто-либо из них нуждается в медицинской помощи, она готова ее оказать. – Да, не все белые – подонки, – сказал Берт. – Тогда почему они не объединяются, чтобы помочь нам в борьбе с подонками? – спросил Пол. Опять наступила гнетущая тишина. Хоуп шепнула Кристине, чтобы она отправлялась спать. Девочка неохотно ушла. Когда дверь за ней закрылась, Хоуп сказала решительно: – Ну а теперь перейдем к делу. Джед подошел к Тэмпи. – Вам должно быть теперь совершенно ясно, что нам ничего другого не остается, как попытаться разоблачить всю эту мерзость в печати. И вы, наверно, понимаете, что мы вызвали вас сюда, чтобы предложить использовать ваше влияние на радио и в прессе добровольно, без принуждений, пока мы не предали гласности тот факт, что Кристи является вашей внучкой. Тэмпи в недоумении взглянула на него. – Я не совсем понимаю, что вы хотите этим сказать. – Мы хотим сказать следующее: если вы откажетесь нам помочь, мы раструбим на всю страну, что Кристина ваша внучка. Нам не хотелось бы идти на это, но мы в отчаянном положении. У нас есть доказательство – фотография, сделанная сегодня утром, когда вы обнимали Кристи. В газетах она будет выглядеть очень эффектно, особенно если ее снабдить сенсационной подписью: «Тэмпи Кэкстон со своей внучкой-аборигенкой». Тэмпи, не веря своим ушам, смотрела на злые лица вокруг нее. – Так, значит, вы действительно решили шантажировать меня, угрожая напечатать в газетах, что у меня внучка – полукровка, и тем самым вынудить помочь вам? – спросила она. – В ней всего лишь четвертая часть крови аборигенов, – поправила Хоуп. – И нам вовсе не хотелось бы угрожать вам, но… – Забавно, что вы решили шантажировать меня тем, чего я вовсе не стыжусь. Хоуп пожала плечами. – Поймите, если нам будет трудно доверять вам… Тэмпи переводила взгляд с одного на другого. – Это все мне понятно, – медленно произнесла она. – Шесть лет тому назад это все было правдой, даже шесть месяцев тому назад. Теперь же… – Она вдруг замолчала, почувствовав, что прикусила нижнюю губу точно так же, как это делал Кристофер, как это делает теперь Кристина, и подумала о том, что даже такие вот странные привычки кровь переносит с собой от одного поколения к другому. – Не знаю, что я могу сделать. Не знаю, чего вы от меня ждете. Но, в конце концов, давайте поговорим как люди, желающие найти какой-то разумный выход, без этих ужасных обвинений. Поверите ли вы мне, если я скажу, что никогда не знала о женитьбе Кристофера? Если вам хочется подвергнуть меня еще более тяжелой каре, чем эта… Все, что тогда происходило, я расценивала как мимолетное, безрассудное увлечение восемнадцатилетнего юноши. Скажу честно, когда он умер, я даже не подумала о Занни. Не знаю, сделала ли бы я что-нибудь, если бы вы написали мне тогда. Теперь же все изменилось. Я не собираюсь объяснять вам, почему. В этом, я думаю, нет надобности. Теперь я чувствую ответственность за свою внучку. Я знаю, что Кристина меня не любит. Ей было бы трудно полюбить меня. Но это ничего не меняет. Я буду бороться за нее, как должна была бороться за своего сына. И вдруг всем стало как-то легче, словно рассеялся туман. Вернулась та атмосфера тепла и сердечности, что когда-то покорила Кристофера. Джед принялся жарить рыбу, которую принес Пол, Хоуп чистила ананасы и плоды папайи, собранные на плантации возле дома. Тэмпи все еще оставалась для них чужой, но уже не была врагом. Берт подошел к ней и сел рядом. – Простите нас, если мы недостаточно дружелюбно вас встретили. Ведь нам сейчас приходится нелегко. Я любил Кристофера как родного сына. Он протянул огромную черную руку, и Тэмпи положила в нее свою, удивляясь, что при этом прикосновении не испытала ни ужаса, ни отвращения. Подошел и Пол и тоже протянул руку. – И я хочу извиниться. Но ведь мы думали, что… – Давайте забудем об этом, – прервала его Тэмпи. – Сейчас главное не в прошлом. Что мы будем делать? – Мы вам расскажем о наших планах, – сказал Джед, садясь напротив нее. – Мы хотим переписать Уэйлер на имя Кристины. Она является прямой наследницей Капитана, законной дочерью его законной внучки, вышедшей замуж за белого человека – военнослужащего. Поэтому мы намерены заявить права на это место, принадлежащее ей по наследству, а члены семьи, в которой она выросла, будут ее опекунами. Для нас сейчас самое главное – остаться в Уэйлере. Если им удастся выгнать нас отсюда, дом будет немедленно снесен. И тогда даже в случае нашей победы нам негде будет жить. После ужина Хоуп отвела Тэмпи в сторону и спросила: – Вам не страшно остаться здесь на ночь? Тэмпи заколебалась. – Страшно? Но почему же? – Пастор и я должны будем уехать. Сержант угрожает арестовать нас, если найдет, что мы нарушили закон и оказались в неподобающем нам месте. Кристи должна остаться здесь. Мы думаем, что полиция и мэр не решатся что-либо предпринять, пока вы в Уэйлере. – Я останусь. Тэмпи никак не могла заснуть. Она лежала на кровати, некогда принадлежавшей Капитану, слушала глухие удары волн о скалы, видела их белые вершины во вспышках зарниц. Наверное, именно в такую ночь Кристофер и Занни зачали Кристи – триумф любви над всеми препятствиями, вставшими на их пути. Хорошо ли укрыта девочка, подумала Тэмпи, ведь Хоуп сказала, ребенок спит неспокойно. Она открыла дверь в соседнюю комнату и вдруг услышала приглушенные всхлипывания, которые тут же стихли. Она зажгла свечу возле кроватки. Кристи смотрела на нее широко раскрытыми глазами, по щекам ее текли слезы, ко рту она прижимала носовой платок. Тэмпи обняла девочку и разразилась рыданиями, которые так долго рвались наружу. Сознание бесконечности жизни потрясло ее. Когда-то вот так же, как сейчас Кристи, плакал, уткнувшись в ее плечо, Кристофер. Но тогда единая кровь, текущая в их жилах, нисколько не сближала их. Тэмпи никогда не умела заглянуть в душу сына; и теперь она чувствовала: его дочь прижалась к ней лишь потому, что рядом не было никого другого. – Что с тобой, моя детка? – шепотом спросила Тэмпи, глотая слезы. – Тоффи уехала, и мне страшно, – всхлипывая, ответила Кристи. Тэмпи подняла ее и отнесла в свою комнату; ребенок успокоился у нее на руках. Потом она долго лежала рядом с девочкой, когда та уже уснула; разглядывая ее., она со сжавшимся сердцем увидела, что за исключением цвета кожи Кристи как две капли воды похожа на Кристофера. Девочка была так же сложена, в ней была та же кровь, и вдруг, неожиданно для себя, Тэмпи почувствовала, что цвет кожи больше не отпугивает ее. Она смотрела на девочку так, как смотрел бы на нее Кристофер. Когда Тэмпи наконец уснула, она уже наверняка знала, что вступила на долгий путь, которому не видно конца. Проснулась она от шума мотора и, взглянув на рябую поверхность моря, увидела скользящую между белыми бурунами черную лодку, которая оставляла за собой белый след в виде буквы V. Все еще не отойдя ото сна, в котором видела непривычно смущенного Кристофера с дочерью, она лежала в пробуждающемся свете дня; Кристи уютно посапывала рядом, и Тэмпи испытывала безотчетную радость от мысли, что взяла на себя заботу об этом ребенке. По мере того как сон оставлял ее, сознание начало отделять действительное от воображаемого: она понимала, что, если полюбит девочку, жизнь ее приобретет смысл. Но какой ценой?.. Когда через некоторое время она снова проснулась, Кристи уже не было. Она выглянула в окно и увидела маленькую фигурку в пижаме. Девочка тихо стояла на крыльце, внимательно наблюдая за попугаями, прыгающими в коралловых ветвях дерева и что-то вынимающими своими клювами из ярко-красных цветов с острыми лепестками. Потом Кристи сбежала с лестницы, держа в руках тарелку с размоченным хлебом, и птицы слетелись к ней, сверкая зеленым и желтым, малиновым и голубым оперением крыльев. Тэмпи слышала, как над разноголосым пронзительным щебетом журчал серебристый смех девочки, видела ее сияющее личико, которое светилось еще большей радостью, когда птицы садились ей на плечи, на головку. Потом Тэмпи услышала свой собственный смех, слившийся со смехом ребенка. Когда они подъезжали к городу, с моря надвинулся туман и над Хогсбэком нависли тяжелые облака. Между двумя женщинами все еще стоял незримый барьер, воздвигнутый недоверием и сомнением. Тэмпи искала тему для разговора, которая могла бы создать хоть какую-то видимость общения. – А вы – родственница семьи в Уэйлере? – спросила она, предпринимая первую попытку. – Только со стороны моей сестры. Флора была замужем за Ларсом Свонбергом, тем, который спас жизнь моему мужу в Новой Гвинее ценой собственной жизни. Они подружились в армии, и оба оказались такими прекрасными людьми, которых мне в жизни больше не приходилось встречать. Именно Ларс первым из всех учил нас, что мы должны сплотиться и вместе бороться за свои права. До свадьбы Флоры, до того времени, как Ларс начал рассказывать нам о тех ужасных несправедливостях, которые терпят аборигены, я даже не представляла себе, насколько страшно положение этих людей. Он и в армию-то пошел только потому, что считал, будто с демобилизованным солдатом станут считаться больше, чем с простым полукровкой. – А как же получилось, что вы… э… совсем другая, чем они? – Очевидно, потому, что я не совсем аборигенка: во мне смешалось несколько рас. Моя мать была полуиндианкой, а это означало, что над ней нельзя было куражиться так же, как над аборигенами. Отец был родом с островов Фиджи; в начале века его привезли в Австралию на корабле невольников – добрые христиане-австралийцы просто-напросто выкрали его, привезли сюда и продали в рабство за семь фунтов и десять шиллингов. Но вот что странно: отец ведь был рабом, а не аборигеном, но дети его стали пользоваться такими правами, каких не имели дети «свободных» аборигенов. Отец этим страшно гордился, да и мать тоже, а я росла, не чувствуя себя ниже сортом по сравнению с другими, – так было положено хорошее начало. А потом сестра и я с неустанной помощью моего мужа продолжали дело отца. А вы хоть что-нибудь знаете о нынешней ситуации? – Боюсь, что ничего. – Если вы действительно хотите принести пользу своей внучке, вам нужно начать разбираться в этих делах. – А почему до сих пор ничего не сделано? – В основном из-за неведения. Если бы ваш сын семь лет тому назад не влюбился в аборигенку и не женился на ней, бьюсь об заклад – вы никогда не встретились бы с аборигенами, да и не пожелали бы этого. – Вы правы. – Не будь Кристи, разве вы задумались бы, даже теперь, о том, что родственники вашей невестки подвергаются поруганию, что их презирают, изгоняют из общества, заставляют жить на худших землях, дают более тяжелую работу, что они в конце концов теряют какую бы то ни было веру в себя?! Они, по существу, не могут получить образование. Старшее поколение в Уэйлере в данном случае исключение, так как Капитан и пастор обучили их грамоте. Берт – один из немногих чистокровных аборигенов, умеющих читать и писать. – А Джед? – Его судьба была необычайно удачной. Он учился в Киншельской школе-интернате, возле города Кемпси. Потом поступил в техническое училище в Ньюкасле и работал там же на сталелитейном заводе вплоть до несчастного случая, после которого стал непригодным уже ни для какой работы по найму. Самое ужасное, что Джед очень тяжело переживает свое уродство, и, хотя он еще молод, я сомневаюсь, что он сможет устроить свою жизнь. Ему труднее, чем другим, мириться со всеми невзгодами, потому что он познал свободу промышленного города и работал на равных условиях с белыми, которые обращались с ним как с равным – ведь если люди объединены в нечто целое, цвет кожи не имеет значения. – А почему он относился с таким недоверием к Кристоферу? – Здесь дело совсем в другом, это не было недоверием. Он защищал Занни. Вам никогда не приходило в голову, что он был влюблен в Занни? – Нет. – Я думала, вы догадались. Хотя, мне кажется, и сам Кристофер об этом не догадывался. Теперь Джед всю свою любовь перенес на Кристи, и она тоже обожает его. Он прекрасный человек и настоящий борец. Вы получите представление о том, против чего мы восстаем, уже сегодня вечером, когда закончится наша поездка. – А какой помощи вы хотели бы от меня? – Спросите мэра, почему изгоняют семью из Уэйлера. Не знаю, что за прием устроят вам у него. Но, видимо, вас все же встретят повежливее, чем нас. Вчера, когда я начала было с ним разговор об Уэйлере, он просто отказался меня выслушать и крикнул: «Вон отсюда, черная ведьма, из-за таких вот, как ты, и возникают беспорядки!» А потом набросился на секретаршу за то, что она пропустила меня к нему. Теперь мы надеемся только на вас. Пустите в ход все свои чары, льстите или угрожайте, если понадобится. Единственное, чего они боятся, – это гласности и публичного скандала. Они такие же, как большинство белых. Филантропия издалека. Вы ведь знаете, что они провозглашают «избавление от голода» для Азии и Африки, а у себя лозунг у них другой: «Пусть подохнут все аборигены». – Вы ненавидите белых? Хоуп мгновенно обернулась и взглянула на Тэмпи: – Мой муж – белый. Помолчав немного, она продолжала: – Моя мать с ужасом думала о том, что я и сестра выйдем замуж за белых. Когда я еще была ребенком и видела, как валялись в канавах белые пропойцы, я иногда говорила: «Как прекрасно, что во мне нет крови белых». Но моя мать – она была очень религиозной – обычно отвечала: «Это не по-христиански, Хоуп. Не нужно думать, будто все белые от природы безнравственнее цветных. Все происходит оттого, что им легче совершать плохие поступки – их за это в тюрьму не сажают». Я работала со многими белыми, – продолжала Хоуп, – это были честные, порядочные люди, готовые бороться за то, чтобы аборигены пользовались равными правами со всеми австралийцами, чтобы искоренились любые расовые предубеждения. Лишь изуверы и лицемеры хотят навсегда сохранить миф о превосходстве белых с тем, чтобы эксплуатировать всех остальных, все равно кого: аборигенов или малайцев, папуасов или вьетнамцев, африканцев или американских негров. Все это части одного целого, и у нас здесь – только крошечный метастаз той раковой опухоли, которой поражен мир. Тэмпи слушала, и ее охватывала дрожь. Жизнь втягивала ее во что-то такое, чего она не любила и боялась. Ей хотелось выскочить из машины и бежать прочь отсюда, вернуться в привычный ей мир – ведь даже лишенный теперь для нее блеска, он оставался надежным и удобным. А тот, другой мир, в который старалась вовлечь ее эта женщина, состоял из сплошных конфликтов. Там сталкивались силы, о существовании которых она никогда не догадывалась и о которых даже теперь ей было страшно подумать. Стоит ей попасть туда, и ее закрутит вихрь. Каждый оборот колеса машины, мчавшейся по главной улице, приближал ее к этому. «Дура ты, – твердила она себе, – сентиментальная дура. К чему впутываться в это грязное дело с какими-то черными, которых шестнадцать часов назад ты и в глаза не видела? Едва только выйдешь из этой машины и встретишься с мэром, за тобой начнется слежка. Тебя зачислят в разряд нарушителей порядка, а этого допускать никак нельзя. Ведь тебе еще надо найти работу. Выскакивай из машины, садись на самолет, брось внучку, которая тебя совсем не любит, и возвращайся туда, где тебе все знакомо». – Кстати, на вашем месте я не стала бы говорить, что Кристи ваша внучка, – предупредила ее Хоуп. – Почему? – Они за это станут презирать и вас. И никакого толку из всей затеи не будет. Машина остановилась. – Вот мы и приехали, – сказала Хоуп. – Это мэрия. Каждое утро ровно в десять мэр бывает на месте… – Хоуп взглянула на часы. – Мы приехали как раз вовремя. Сейчас три минуты одиннадцатого. Я проверила часы по радио. Давайте сравним с вашими. Разница в одну минуту. Когда войдете, посмотрите, сколько будет на их часах. В десять восемнадцать вы должны выйти оттуда. Я могу держать здесь машину только пятнадцать минут. Видите объявление? – Как странно! Ведь Уоллаба – маленький город. – Это предохраняет мэра от назойливых посетителей и, кроме того, дает полицейскому право задерживать любого, кто недостаточно благоразумен, чтобы следить за временем. Из мэрии сообщают по телефону о нежелательном посетителе. Вполне возможно, вам трудно будет встретиться с боссом. Я только что видела, как его секретарша выглянула в окно. – Но это просто поразительно! – Вам это все кажется поразительным, а для нас это с порядке вещей. Тэмпи медленно натягивала перчатки. Видя ее нерешительность, Хоуп спросила: – Вы уверены, что вам хочется туда пойти? Тэмпи схватила свою сумку, чувствуя, что ненавидит Хоуп за изгиб ее рта, за трепещущие ноздри, за блеск глаз. – Если вам не хочется идти, мы вас поймем. Должна вас предупредить: они ни перед чем не остановятся. Усилием воли Тэмпи заставила себя открыть дверцу машины. – Конечно, я пойду туда. Потом повернулась и с иронией в голосе спросила: – Вы уверены, что вам хочется ждать меня? Если вы уедете, я вас пойму. Во взгляде Хоуп мелькнуло восхищение. – Я подожду. Женщины смотрели друг на друга, как бы меряясь силами. Наконец Хоуп подняла руку: – Желаю удачи! Когда Тэмпи вошла в приемную мэра и остановилась У стола секретарши, та, не обращая на нее внимания, продолжала печатать на машинке. Лицо секретарши под модной копной светлых волос было похоже на маску, пальцы с длинными ногтями, покрытыми ярко-красным лаком, продолжали стучать по клавишам, за наигранным безразличием скрывалась наглость. Она вынула из машинки лист бумаги и уже собралась вставить другой, но Тэмпи положила руку на валик и сказала: – Прежде чем вы это сделаете, дорогая, потрудитесь доложить мистеру Уилмоту, что я хочу его видеть. Девица помолчала, а потом, не поднимая глаз, произнесла: – Мистер Уилмот никого не хочет видеть сегодня. Голос Тэмпи стал резким. – Хорошо, пусть он меня не видит, пусть выслушает. Потрудитесь сказать ему об этом. Девица взглянула на Тэмпи, глаза ее испуганно забегали, когда та спросила: – Мне что, повторить, что я сказала? – Мистер Уилмот, э-э, очень занят, – запинаясь, пробормотала секретарша. – Не думаю, что он занят настолько, чтобы не принять меня. Вот моя визитная карточка. Пожалуйста, передайте: Тэмпи Кэкстон из студии телевидения хочет увидеться с ним. Немедленно. Девица поперхнулась и вскочила со стула. – О миссис Кэкстон, простите. Мы не знали… Она на цыпочках пробежала по линолеуму, постучала и, не дожидаясь ответа, вошла в кабинет. Часы на ее столе отставали на четыре минуты. Секретарша вернулась с виноватой улыбкой и сказала: – Мистер Уилмот будет рад вас видеть. Мэр поднялся навстречу Тэмпи и очень долго пожимал ей руку. – Прошу вас, садитесь, миссис Кэкстон. Я даже представить себе не мог, что это вы, иначе вам не пришлось бы ждать. Ваше имя и здесь хорошо известно. Моя жена – ваша страстная поклонница. Без лишней скромности смею сказать, что благодаря вашим телепередачам наш дом стал образцово-показательным в Уоллабе. Теперь уже считается вопросом чести не отставать от Уилмотов. Он снова сел в свое вертящееся кресло у письменного стола, казавшегося огромным в этом небольшом кабинете, положил локти на розовый блокнот, где не было ни единой записи, и, скрестив пальцы, уставился на Тэмпи голубыми глазами, излучавшими профессиональное беспристрастие Должно быть, и в самом деле он был тем человеком, для которого изобрели термин «образцово-показательный», – вся его внешность подходила к этому определению: темные волосы ежиком, узкие лацканы однобортного пиджака, дорогие ботинки с чрезмерно острыми носами. – Вы должны извинить нас за наше невзрачное временное пристанище. Сейчас я строю новый дом, он будет возвышаться над берегом. Моя приемная и канцелярия муниципалитета займут достойное помещение на втором этаже, и, выполняя дела, связанные с интересами общества, мы сможем любоваться самыми красивыми видами Уоллабы. А теперь, пожалуйста, скажите, чем я могу быть полезен столь очаровательной даме. Тэмпи признала, что он отлично умеет «завоевывать друзей и влиять на умы людей». «Оба мы сейчас занимаемся жульничеством, стараемся продать себя подороже», – сказала она себе, а вслух произнесла с улыбкой: – Мне очень приятно слышать ваши любезные слова, мистер Уилмот. Я пришла к вам как к самому влиятельному человеку в Уоллабе. Мне хотелось бы поговорить с вами по вопросу, имеющему общественное значение. Она замолчала, выжидая, не выдаст ли он себя каким-либо образом. Знает ли он, зачем она пришла или нет? Он кивнул в замешательстве и наклонился еще больше вперед, как будто целиком отдавая ей в дар и себя и свое внимание. – Сущность вопроса заключается в моем глубоком интересе к делу о выселении из Уэйлера семьи Свонберг. Она увидела, как сжались его губы, хотя долголетняя практика помогла ему сохранить улыбку на лице. – Семьи Свонберг? – переспросил он. – Ах да, вы, конечно, имеете в виду этих черных. Свонберг – их настоящая фамилия? Или… – Это фамилия их деда, их отца, а потому, мне кажется, по существующим законам это и их фамилия. – Мне очень жаль, миссис Кэкстон, но при всем моем восхищении вами я не могу с вами согласиться. Насколько мне известно, никто в Уэйлере не имеет права носить фамилию Свонберг. – Он вытащил из ящика стола лист бумаги и внимательно прочел его. – Самая старая из женщин известна под именем Евы Свонберг, хотя здесь сказано, что родители ее никогда не состояли в официальном браке. Она вышла замуж за чистокровного аборигена по имени Берт, или как там его. Никто из этих черномазых не имеет юридических оснований носить фамилию Свонберг. Но Берт после свадьбы присвоил себе ее. Их дочь Мэй вышла замуж за человека, называвшего себя Пол Бейли, который впоследствии тоже принял фамилию Свонберг. Этот человек пользуется дурной репутацией нарушителя порядка, и лично я хотел бы, чтобы он вообще как можно скорее убрался из нашего города. Их сын Ларс весь пошел в отца: этот мальчишка – настоящий хулиган. В данный момент он замешан в истории с нападением на полицейского. К сожалению, ему удалось скрыться, но полиция занимается его розыском. В общем, это довольно непривлекательная компания. Старый Капитан Свонберг вряд ли мог бы гордиться таким потомством, хотя любой белый, связавшись с туземцами, всегда лезет на рожон. Он ведь иностранец, и, конечно, этим можно объяснить многое. Тэмпи подавила в себе закипавший гнев. – И все же вы мне так и не объяснили, почему эту семью выгоняют из Уэйлера. – По самой простой причине, уважаемая леди. У них нет законных прав на Уэйлер. Договор об аренде Уэйлера передан синдикату, который намерен превратить его в туристический центр, а это привлечет в Уоллабу предпринимателей, что нам совершенно необходимо. Если бы они спокойно уехали, то и не пришлось бы применять силу. Они были предупреждены за месяц и уже давно покинули бы Уэйлер, если бы не вмешательство извне. У них было достаточно времени, чтобы подыскать себе местечко где-нибудь поблизости, в резервации например, – там они могли бы устроиться по своему вкусу. Просто не понимаю, на что они жалуются. Резервация расположена у реки, в самом лучшем месте. Правда, коль скоро Уоллаба начинает идти в гору, эти места будут заняты компаниями, строящими здесь свои предприятия. – Но ведь Уэйлер был владением Свонбергов на протяжении почти целого столетия. Я всегда считала, что право на наследственное землевладение признано законом. – Если уж говорить о каких-то правах, то они умерли вместе со стариком Капитаном. А раз он не был законно женат, то все его полукровки-ублюдки – простите меня за такое выражение! – ни на что не имеют прав. А что касается остальных, то неизвестно даже, кто отец самой маленькой в этом племени незаконнорожденных. – А разве имя ее отца не записано в свидетельстве о рождении? Мэр весело рассмеялся – ему забавно было слышать это. Потом сказал покровительственно: – Ну что вы, миссис Кэкстон, не заставляйте меня поверить в то, что такая искушенная в житейских делах женщина, как вы, может оказаться вдруг такой наивной. Ведь эти потаскушки за бутылку пива лягут спать с любым белым подонком. – Он склонил голову набок и, понизив голос, продолжал доверительным тоном: – Как женщина из высших кругов, вы вскоре сами убедитесь, что в целом это весьма мерзкая история. Мой вам совет – я же искренний ваш поклонник – отстранитесь от нее, и как можно скорее. Я рад, что вы пришли прямо ко мне и что я могу откровенно рассказать вам обо всем этом болоте. Грязная жижа этой истории может запачкать любого. А нужно ли это вам с вашей профессией, а? Итак, он пытался запугать ее, а раз он пытался запугать ее, значит, сам испугался. Она наклонилась к нему и таким же доверительным тоном произнесла: – Очень любезно с вашей стороны так заботиться обо мне, мистер Уилмот, но, видите ли, я не боюсь грязи. Я всю жизнь была убеждена, что в конце концов эта жижа попадет по назначению. В данном случае я думаю, и вы сами это хорошо понимаете, что общественное мнение будет на стороне людей из Уэйлера, а вовсе не на стороне дельцов, промышляющих куплей-продажей земельных участков. Кстати, в наши дни они не пользуются доброй славой ни у газетчиков, ни у радиокомментаторов. Он резко выпрямился в своем кресле. Хмурое выражение лица сменилось заискивающей улыбкой. – Надеюсь, вы не собираетесь бросить тень на кого-либо из людей, связанных с данным делом? – Здесь я неправомочна. Это я оставляю специалистам. Именно поэтому я и считаю, что данным делом должен заняться департамент по вопросам земельных владений и… и общественное мнение, безусловно. Я возлагаю большие надежды на общественное мнение. – Смею вас заверить, что общественное мнение, довольно влиятельное в наших местах, решительно выступит против вас. Да и показания полиции характеризуют ваших друзей из Уэйлера не с лучшей стороны. – А я смею вас заверить, что в Сиднее в настоящее время в ряде случаев показания полиции подвергаются серьезной проверке. А когда дело об Уэйлере попадет в прессу… Рот мэра перекосила гримаса. – Вам будет трудно вынести это дело на страницы прессы. Ведь очень многие влиятельные лица – не только в Уоллабе – заинтересованы в том, чтобы такие прекрасные уголки, как Уэйлер, не достались аборигенам. Если вы, миссис Кэкстон, начнете из-за этого борьбу, то, предупреждаю, вы столкнетесь с сильнейшей оппозицией. Вполне возможно, вам придется иметь дело с людьми, от которых зависит ваше благополучие, а вряд ли вам это будет по душе. Разве я не прав? Она почувствовала, как к горлу ее подкатывает тошнота, будто она дотронулась до чего-то омерзительного. Впервые в жизни она отдавала себе ясный отчет в том, что зло – это часть обычной, повседневной жизни. Раньше она даже и не подозревала, что презрение, гнев и решимость могут принимать определенную форму. Чтобы не выдать своих чувств, она засмеялась своим хорошо заученным звонким, журчащим смехом и откинула назад голову так, что стала видна линия ее шеи и подбородка. – К чему эта мелодрама, господин мэр? Мэр уставился на нее наглыми голубыми глазами, как бы оценивая, насколько она сильна и насколько слаба. – Предупреждаю вас, что люди, заинтересованные в Уэйлере, готовы вступить в борьбу. Она встала, надеясь, что долгие годы тренировки, приучившие ее всем своим видом выражать ошеломляющую самоуверенность, не подведут ее и теперь, хотя на самом деле она совершенно не была уверена в себе. – Они будут просто удивлены силой отпора. Мэр тоже встал. – Ну что ж, могу вам только сказать, что к моменту, когда дело дойдет до суда, шайка из Уэйлера уже раз и навсегда будет вышвырнута из этих мест, а мы раз и навсегда ими завладеем. Несмотря на грозные слова мэра, Тэмпи показалось, что она уловила в выражении его лица растерянность. Выходя из мэрии, она все еще улыбалась. Машина ждала ее. Хоуп смотрела на констебля, который стоял рядом, облокотившись на опущенное стекло открытой дверцы машины. Когда Тэмпи подошла ближе, она услышала, как он, показав рукой на объявление, висевшее у тротуара, спросил: – Вы что, читать не умеете? – Я здесь ровно тринадцать минут тридцать две секунды, – спокойно ответила Хоуп. – Это еще надо доказать. – Он раскрыл толстую черную записную книжку. – Фамилия? – У вас, очевидно, очень короткая память, констебль! Ведь уже третий раз за эти две недели вы записываете меня в вашу книжку. Он посмотрел на нее, и одна бровь у него поползла вверх. – Если бы я запоминал имена каждой твари, которая здесь крутится, у меня бы голова лопнула. Ну, поживей, фамилия? – Простите, констебль, – прервала его Тэмпи, – я думаю, здесь произошла какая-то ошибка. Могу подтвердить, что мы приехали сюда три минуты одиннадцатого. Сейчас семнадцать минут одиннадцатого, значит, машина никак не могла простоять больше пятнадцати минут. Полицейский приподнялся над дверцей машины и взглянул на нее. Карандаш повис в воздухе над записной книжкой. – Разрешите вам заявить: есть свидетель, который может подтвердить, что вы вошли в мэрию без пяти минут десять. – А я могу вас заверить, что часы мэра отстают на четыре минуты. Может быть, пойдем и проверим? Полицейский в нерешительности переминался с ноги на ногу. – Итак, вы собираетесь дать показания? Тогда вам обеим лучше поехать со мной в полицейский участок. – Зачем? – спросила Тэмпи, тут же вспомнив, что говорил ей Кит о допросах в полиции. – Там разберутся, когда вы сюда приехали. – Значит, вы собираетесь нас оштрафовать? – Я не говорил вам об этом. – Тогда зачем же нам ехать в полицейский участок? Констебль внимательно разглядывал Тэмпи, очевидно, взвешивая все за и против, потом медленно закрыл свою книжку, опустил ее в нагрудный карман и с подчеркнутой аккуратностью засунул туда же карандаш. – Раз вы нездешняя, а эта женщина только ведет вашу машину, на сегодня я вас прощаю. Но пусть это будет для вас последним предупреждением. – Предупреждением о чем, констебль? Он пропустил вопрос мимо ушей, повернулся к Хоуп и сказал: – А ты не вздумай приближаться к резервации, слышишь? – Но у меня здесь одежда и одеяла для семьи Свонберг. – В голосе Тэмпи слышалась уверенность. – Нам сказали, что тетка этой женщины нуждается в медицинской помощи. Мы хотим видеть ее. – Из этого ничего не выйдет. – А я думаю, выйдет. – Тогда самое время для вас узнать о здешних законах. Управление по делам аборигенов предоставило старшему инспектору резервации право останавливать нежелательных лиц, направляющихся в резервацию. Он говорит, что ее туда не допустят. Никого из шайки, живущей в Уэйлере, туда не допустят. – Я надеюсь, меня это запрещение не касается? Полицейский долго обдумывал заданный ему вопрос. – Вполне понятно, что раз мы не знали о вашем приезде, то не могли сделать такого запрещения. – Тогда мне хотелось бы попросить вас позвонить старшему инспектору и сказать, что я намерена встретиться с семьей из Уэйлера. Время мне дорого, и я не хотела бы звонить редактору одной из наших ведущих газет, моему большому другу. Вы ведь знаете о кампании, которая ведется сейчас против полиции и некоторых должностных лиц, забывающих, что они должны служить интересам общества. Констебль был в замешательстве. Он промямлил что-то несвязное, потом замолчал и наконец сказал: – Хорошо. Но если эта женщина попытается сделать хоть шаг в резервацию, я буду вынужден арестовать ее. Он повернулся и тяжелой походкой пошел по тротуару, а затем начал подниматься по ступенькам лестницы, ведущей в мэрию. Не говоря ни слова, Хоуп включила зажигание. Тэмпи засмеялась, на этот раз совершенно искренне. Ее рассмешили неуклюжие действия полицейского, и в то же время ей было радостно, что она нашла в себе силы и мужество вступить в неравную борьбу. Когда они завернули за угол, у Хоуп вырвался продолжительный вздох. – Вы просто восхитительны! Честно говоря, я даже представить себе не могла, что вы способны на такое. – Я и сама себе этого не представляла. Хоуп остановила машину за городом, в тихом месте у дороги и протянула Тэмпи сигареты. – Я хочу попросить у вас прощения за то, что плохо думала о вас. Расскажите мне, как прошел визит к мэру, а потом подумаем, что нам делать дальше. Она внимательно выслушала Тэмпи, а когда та закончила свой рассказ, спросила: – Ну, теперь-то вам ясно, что вы на правильном пути? – Да, совершенно ясно, – ответила Тэмпи. Дорога сворачивала к югу от основного шоссе, ведущего из города, и около трех миль петляла вдоль небольшого ручья. Они подъехали к воротам, над которыми значилось «Прибрежная резервация». За воротами открывался довольно живописный вид, высокие деревья росли вдоль дороги, ведущей к красивому белому дому на зеленом холме. – Простите, отсюда вам придется идти пешком, – сказала Хоуп. – Мне дальше ехать нельзя. Сам инспектор и его жена дали указания в отношении меня. Запомните, он здесь бог. И я не могу больше рисковать, идя на столкновение с полицией. Они просто-напросто выкинут меня из города, хоть это и незаконно. Тогда все мы окажемся в трудном положении, потому что только я и Джед водим машину, но Джеду нельзя уезжать из Уэйлера – они схватят его за какую-нибудь вымышленную провинность. Попросите старшего инспектора прислать кого-нибудь из молодежи за свертками, хорошо? Она посигналила. По дорожке к ним торопливо шел старик абориген, штаны цвета хаки болтались на его тощем теле. Он открывал ворота и, не переставая, говорил: – Пожалуйста, входите, миссас. Пожалуйста. Хозяин только что встал. Он ждет вас. Вот здесь, с краю, дорожка получше. Все дожди да дожди, очень грязно. Хозяин и констебль всегда ездят на машинах. Тэмпи осторожно ступала по обочине, где колеса машин выдавили глубокую колею в глине. Старик семенил за ней. Когда туфли Тэмпи утопали в грязи, он издавал бессвязные восклицания и протягивал ей руку, как будто желая помочь, но не решался это сделать. Каждый раз, как она встречала взгляд его единственного глаза на темном, морщинистом, как скорлупа ореха, лице, он стыдливо улыбался, словно на нем лежала ответственность за состояние дороги. «О господи! – вздохнула она. – Что только здесь делают из людей!» Ведь это несчастное подобострастное существо могло быть братом Берта или Пола – Берта с его спокойным достоинством или Пола с его ожесточенной гордостью. Старик забежал вперед, открыл ворота в сад старшего инспектора, потом заспешил по дорожке, выложенной гравием, взобрался по ступенькам веранды и крикнул: – Хозяин! Хозяин! К вам пришла миссас! Из дома донесся громовой голос: – Я ведь приказал, чтобы мне доложили, когда приедет машина! Старший инспектор показался в дверях, на ходу затягивая ремень. Когда он увидел Тэмпи, сердитое выражение лица моментально уступило место официальной улыбке, изображающей радушие. Он сбежал по ступенькам навстречу ей, огромный, внушительный, в тщательно отутюженных широких брюках и куртке цвета хаки. – Прошу, прошу, прошу, миссис Кэкстон, вы доставите нам истинное удовольствие. Но я должен извиниться за то, что вам пришлось идти по этой ужасной дороге. Констебль сообщил мне о вашем визите, и я приказал садовнику открыть ворота вашей машине, – конечно, я думал, что вас подвезут прямо сюда. – Констебль сказал, что моей приятельнице нельзя появляться на территории резервации. Поэтому, естественно, мы решили, что она не может подвезти меня сюда. – Это какая-то ошибка. Уверяю вас: ни я, ни констебль не имели в виду ничего подобного. Что бы мы ни думали о вашем шофере, ради элементарной вежливости по отношению к такой даме, как вы, мы, конечно, разрешили бы ей довезти вас до дома. Боже мой, вы совершенно испачкали туфли. Эй, Одноглазый, беги на кухню, возьми суконку и щетку и почисти туфли леди. – Не беспокойтесь. Они станут еще грязнее после того, как я пройдусь по резервации. Тэмпи старалась не выдать голосом своего раздражения, раз уж не хотела вызвать у него враждебное отношение к себе, но она напрасно беспокоилась – инспектор был слишком взволнован тем, что его застали врасплох, и не замечал никаких интонаций. – Вы меня должны извинить, миссис Кэкстон, за то, что я не вышел встретить вас. Вообще-то я встаю очень рано, но вот в этом месяце я… э… очень много работаю над… отчетами и тому подобное. Прошу вас, проходите сюда. Моя жена придет с минуты на минуту. Она сейчас в прачечной – пытается втолковать прачкам кое-какие элементарные истины о том, как нужно стирать. Он провел ее в уютную, богато обставленную гостиную. Вскоре в комнату поспешно вошла его жена, худощавая женщина в аккуратной синей форменной одежде. Видимо, она была взволнована не меньше, чем ее муж. – О господи! Как жаль, что мы не имели времени подготовиться к встрече с вами, миссис Кэкстон. Для нас ваш приезд большая честь. Пожалуйста, располагайтесь как дома. Не могу удержаться, чтобы не сказать вам: в жизни вы выглядите куда эффектнее, чем на экране телевизора. Я всегда с упоением смотрю ваши передачи. И хотя я заведую хозяйством в резервации аборигенов, это вовсе не означает, что я не интересуюсь более красивыми сторонами жизни. Она хихикнула, поправила выбившуюся прядь седых волос и села рядом с Тэмпи, не сводя с нее глаз, в которых мелькали подозрение и страх. Инспектор подошел к бару в углу комнаты. – Вы должны выпить с нами, миссис Кэкстон. Давайте отпразднуем ваш приезд. – Он достал из кармана связку ключей, выбрал один и открыл дверцу бара. – Вот, приходится все держать под замком. Этим черным скотам ни в чем нельзя доверять, особенно если дело касается спиртного. Они способны украсть его прямо из-под носа. Ну, так чего же вам налить? Пусть никто не скажет, будто мы негостеприимны. – Не беспокойтесь, спасибо. Я никогда не пью по утрам крепких напитков. – О! – Он пристально посмотрел на нее, желая понять, не было ли в этом отказе какого-нибудь подвоха. Решив, что все в порядке, он весело рассмеялся и спросил: – Тогда, может быть, лимонада? Моя жена любит его, и у нас всегда найдется что-нибудь в холодильнике. Он неохотно закрыл бар. Жена его подошла к двери и крикнула: – Бетти! Принеси нам пару бутылок лимонада, да поставь их на самый красивый поднос. Вошла Бетти, громко шаркая резиновыми шлепанцами. Голова покорно наклонена вниз, так что лицо скрыто под черными волосами; застиранный бумажный балахон едва прикрывает худенькие голые икры. Бутылки зазвенели на серебряном подносе, когда она дрожащими руками ставила их на стол. Потом она отступила назад, украдкой взглянула на Тэмпи сквозь растрепанные волосы. – Вот ключи, принеси печенье из круглой коробки, что в угловом шкафу, – сказала хозяйка. Пока Тэмпи потягивала лимонад, отказавшись от печенья, инспектор вертел в руках свой стакан. – Ну что ж, миссис Кэкстон, я думаю, вас привело к нам не одно лишь желание выпить лимонаду, – сказал он. – И потому, если вам здесь уютно, посидите, а я расскажу вам подробно об этой резервации. Я здесь три года, и за это время мы многое изменили. – Мне кажется, констебль не вполне точно сказал вам о цели моего визита, господин старший инспектор. Мой визит носит исключительно частный характер: я приехала, чтобы повидаться с людьми, переправленными сюда полицией из Уэйлера. – Ах, вот оно что! Не думаю, чтобы вы смогли многое от них узнать. Если хотите услышать мое мнение, это отвратительные, угрюмые люди. С самого их приезда я не смог добиться от них ни единого путного слова. Они даже не поблагодарили меня за разрешение поселиться здесь, в резервации. – Не слишком ли многого вы ждете от людей, изгнанных из дома, где они родились и прожили всю свою жизнь? – Это меня не касается. Я уверен, мэр и полиция хорошо знают, что делают, и раз уж они сделали именно так, выходит, это всем на пользу. Я занимаюсь только теми, кто находится по эту сторону ворот резервации. Я несу ответственность и за них и за их поведение. Должен вам сказать, я не в восторге от того, что мне спихнули этот сброд из Уэйлера. Их головы полны идеями, а у меня в резервации идеям нет места. – А мне казалось, что идеи нужно поддерживать и поощрять всегда и везде. – Не стоит затевать спор. В наше время, особенно в городах, болтают много ерунды относительно положения черных; в основном разговоры эти ведут люди, которым не приходилось жить вместе с черными. А я могу заверить вас, миссис Кэкстон, что правительство делает для них больше, чем они заслуживают. – Насколько я знаю, эти люди ничего для себя не просят, кроме того, чтобы их оставили в покое. Как бы то ни было, в данный момент мне бы хотелось увидеться с ними. Вы можете это устроить? Мы привезли для них одежду и одеяла. Инспектор и заведующая хозяйством переглянулись. – Конечно, – сказал инспектор, – конечно. Именно это я и намеревался вам предложить, как только вы допьете лимонад. Если вы готовы, мы с женой проводим вас туда. – И, выйдя на веранду, крикнул: – Эй, Одноглазый, сбегай к воротам, пусть пропустят ту женщину с машиной! Пешком слишком далеко, – объяснил он Тэмпи. – Я охотно подвез бы вас на своей машине, но у меня, как назло, сел аккумулятор, и я послал двоих ребят в город перезарядить его. Так они еще до сих пор не вернулись – пользуются случаем. Ленивы, черти, все до одного. Они прошли по дорожке, усыпанной белым гравием, мимо ухоженных газонов и ровно подстриженной живой изгороди, мимо великолепных клумб с цветами. – Как вы находите мой сад? – с гордостью спросил хозяин. – Очень красивый. – Да, неплохой, если к тому же учесть, что воду для него приходится носить из ручья. Подъехала Хоуп; инспектор и его жена уселись в машину на заднее сиденье, словно в такси. – Подвезите нас к поселку, – приказал инспектор. Хоуп медленно вела машину по грязной дороге, обсаженной высокими деревьями, по направлению к группе закопченных, рассыпавшихся вдоль ручья хижин с плоскими крышами, которые отличались друг от друга только степенью разрушенности. Инспектор наклонился к Тэмпи: – Это и есть поселок. Неплохое местечко, правда? Обратите внимание, как расщедрилось управление по делам аборигенов! Решили ввести здесь некоторые усовершенствования и построили новые… э… отхожие места. Извините, что я упоминаю о таких прозаических вещах. Прежде все население пользовалось одним… э… клозетом. Теперь при каждом доме есть свое собственное отхожее место, будет очень красиво, когда все их покрасят, правда? Это очень оживит пейзаж. Тэмпи душил беззвучный хохот, губы Хоуп сводила судорога. Они живо представили себе контраст между однообразно серыми лачугами и прилегающими к ним деревянными уборными, выкрашенными в яркие цвета – красный, желтый, голубой, зеленый, оранжевый, фиолетовый – уродливые поганки, выросшие в сочной, пышной траве. В садиках, не огороженных заборами, бегали дети. Цыплята разгребали лапами мокрую землю. Пока они ехали, черные глаза следили за ними из-за приоткрытых дверей и сквозь окошки. Это были глаза тех самых жалких людей в обтрепанной одежде и рваной обуви, которых Тэмпи впервые увидела шесть лет назад на дороге в Уоллабу. Женщины и девушки бросали взгляды из-под всклокоченных, нечесаных волос. Хилые грудные младенцы у них на руках и уже начинавшие ходить дети в лохмотьях, цепляясь за юбки своих матерей, смотрели на проезжающих застенчиво и боязливо, как загнанные зверьки; с ног до головы они были вымазаны в густой грязи, к которой липли мухи. – Послушайте человека, умудренного опытом, миссис Кэкстон, – сказал инспектор. – Черные – это люди конченые. – Скажите, пожалуйста, почему вы называете их всех черными, хотя цвет кожи у них неодинаковый – от шоколадного до почти белого? Да и черты лица у некоторых почти как у нас. – Тот, в ком течет хоть капля крови аборигена, называется черным. Официально их, конечно, именуют аборигенами, или проще або. Вглядитесь повнимательнее в их лица, в их глаза, и вы увидите – это глаза або. Черные глаза, большие и прекрасные, как у Кристи. Тэмпи вздрогнула, подумав, что Кристи, возможно, придется жить здесь. Какой контраст между домом, в котором она провела ночь, и этими трущобами, оставляющими столь гнетущее впечатление! Кто же во всем этом виноват? – Разве эти люди достойны лучших жилищ? – вопрошал инспектор. – Посмотрите туда! Тридцать прекрасных домиков! А что внутри? Свалка мусора! Ящики да картонные коробки. И спят на полу, словно свиньи. – Сколько человек живет здесь? – Больше ста восьмидесяти. А с этими, из Уэйлера, почти сто девяносто. Сто девяносто человек в тридцати двухкомнатных домах! Она старалась подавить в себе гнев, сжимавший ей горло. Тридцать полуразвалившихся лачуг, в которых теснились люди всех возрастов: старики, молодые, дети. – Все они ужасно примитивны, – продолжал инспектор. – Даже не знаю, что с ними делать. Некоторых доставили сюда прямо из буша. Их даже невозможно научить пользоваться туалетом. Боятся всего на свете. Иногда сюда наезжают посторонние, бог знает с какими мыслями, и никак не хотят согласиться, что сами черные во всем виноваты. Доктор и старшая сестра городской больницы высказывают всякие абсурдные мысли. Все они рождаются в головах людей, которые сами никогда не жили с черными. Старик пастор тоже вечно лезет не в свои дела, даже написал письмо в Сидней, в газету. – И что же за этим последовало? – Ничего. Управление обратилось ко мне, и я изложил факты. На этом все и закончилось. – Да они и сами-то не хотят себе помочь, – усталым голосом произнесла заведующая хозяйством. – Матери совсем не заботятся о детях. Когда у них заболевает ребенок, они приносят его ко мне. А болеют так часто, что у меня нет ни минуты покоя. – Чем же это, по-вашему, вызвано? – Да им просто лень позаботиться о своих детях, накормить их как нужно. – Куда там! – добавил инспектор. – Пособия по безработице и деньги на содержание детей уходят на спиртное да на азартные игры. Вы не поверите: некоторые из них платят даже по десяти шиллингов за бутылку самогона. Жуткая гадость этот напиток! – А почему они это делают? Разве они не могут купить спиртное по обычной цене в баре? – Только не здесь, в Уоллабе. У местных хозяев питейных заведений высоко развито чувство гражданского долга. А последний закон, разрешающий черным пить в барах, – просто ужасный закон, он погубит их окончательно. Путь им преградила толпа, собравшаяся у какого-то ветхого здания возле дороги. Слышались оживленные голоса громко споривших людей. Инспектор нахмурился и взглянул на жену, видимо, не зная, как ему поступить. – Что это еще случилось в прачечной? – спросил он. – Да все этот школьный учитель. Опять баламутит народ. Инспектор раздраженно сказал: – Вы даже представить себе не можете, миссис Кэкстон, что нам приходится переносить. Будто мало нам забот с доставкой воды в эту самую прачечную. Так нет, прислали еще какого-то молодого учителя, у которого голова набита сумасбродными идеями. Он ничего не понимает в делах черных, но сует во все нос и мешает нам. И тут, словно актер, которому подошло время произнести реплику, показался учитель. Молодое энергичное лицо пылало гневом. – Одну минуточку, господин старший инспектор, – позвал он. – Мне хотелось бы поговорить с вами. – Я, кажется, уже неоднократно просил вас не подходить близко к прачечной, мистер Мэнтон. Она никоим образом вас не касается. Серые глаза учителя сверкнули. – А мне кажется, я тоже говорил вам, и неоднократно, господин старший инспектор, что меня касается все, что так или иначе влияет на здоровье моих учеников. Поэтому я и впредь буду заниматься этими делами. – У меня нет времени на разговоры с вами. Вы ведь видите, у меня в гостях леди. Поговорим позже в моей конторе. Молодой человек посмотрел на Тэмпи. – Я считаю, что сейчас самое подходящее время для разговоров, особенно если у вашей гостьи есть хоть капля человеколюбия. Что бы вы сказали, мадам, если бы дети, которых вам надлежит обучать, получали завтраки, приготовленные в прачечной, на столе для грязного белья, без соблюдения каких бы то ни было правил гигиены? – Это наглая ложь, мистер Мэнтон, – бросилась в атаку заведующая хозяйством. – Я говорила девушкам, которые готовят детям завтраки, чтобы они мыли руки и стелили на стол газеты. И уж куда лучше для детей, когда завтраки готовятся здесь, а не в их грязных, вонючих домах, не их грязными, вонючими матерями. – Нет, вы только взгляните на них! – вдруг закричал инспектор. – Вы только взгляните на них, миссис Кэкстон, и подумайте, с какими отбросами мне приходится иметь дело! Они не могут содержать в чистоте ни себя, ни своих детей. – Хотелось бы мне посмотреть, как бы вы сами содержали себя в чистоте, если бы вам пришлось мыться в жестяном тазу в прачечной, двери которой всегда открыты, – резко возразил учитель. – Ведь, кроме как здесь, им негде помыться. – А кто в этом виноват? Я? Не желаю больше выслушивать ваши замечания. – И я тоже, – добавила заведующая хозяйством. – Все они мерзкие, грязные потаскухи. Прошу прощения, миссис Кэкстон. – А почему вы не позаботитесь о том, чтобы матери получили хоть какие-либо знания по гигиене? – обернулся к ней учитель. – Раз вы заведуете хозяйством, это ваша прямая обязанность. – Да с какой же стати? – возмутилась заведующая хозяйством. – Разве мы не установили здесь еще две бочки с водой, а в школе не сделали умывальник после того, как вы затеяли всю эту склоку?! Учитель в отчаянии схватился за голову и, повернувшись к Тэмпи, воскликнул: – Какой-то заколдованный круг! Этих людей загоняют в грязные лачуги, заставляют жить в антисанитарных условиях, а потом их же обвиняют в нечистоплотности. – А это уж совсем не ваше дело, – перебил его инспектор. – Ваше дело – учить детей, вернее, пытаться учить их, ведь это пустая трата времени – ума у них не больше, чем у моего фокстерьера. Пустая трата времени и денег, которые правительство дает на новые школы, будто нет других неотложных нужд. Много ли они выучили за этот год? Вот что мне хотелось бы знать. Учитель снова обратился к Тэмпи: – Они сами создают трудные, почти невыносимые условия для учебы детей, а потом обвиняют их в невежестве. – Он повернулся к инспектору: – Дети усваивали бы куда больше, если бы они не были вынуждены жить в перенаселенных хижинах, где даже нет электричества. Как же они могут готовить домашние задания? – Вы знаете так же хорошо, как и я, что, если мы проведем в эти дома электричество, старики будут против. Ведь они не хотят, чтобы дети учились. – Это относится отнюдь не ко всем. Когда я попытался организовать родительский совет, многие отнеслись к этому с интересом. – А я заявляю вам, что не потерплю здесь никаких родительских советов. Вы делаете это с одной-единственной целью – напичкать их своими идеями. Ведь вы, так же как и я, отлично знаете, что дети эти никогда ничему не научатся. – А вы, так же как и я, отлично знаете, что это неправда. Я уже много раз рассказывал вам о Шерли Картер. Она прекрасная ученица и с будущего года сама сможет вести занятия с начинающими. – Но только не в этой резервации, мистер Мэнтон. У меня и так хватает забот с або. Вы не прожили здесь еще и года, а уже имеете дерзость вести себя так, будто лучше меня понимаете, что нужно этим аборигенам. – Во всяком случае, я получил специальное образование, чего, к сожалению, нельзя сказать ни о ком из вас. – Вы… – Инспектор с трудом сдерживал ярость. – Если вы и дальше позволите себе дерзить, я доложу о вас начальству. – Не беспокойтесь, я раньше вас напишу обо всем в своем докладе. Учитель снова повернулся к Тэмпи и сказал язвительным тоном: – Надеюсь, мадам, вы найдете в себе мужество посмотреть на все честными, открытыми глазами, а не поступите так, как другие. Они вихрем проносятся по резервации, одуревшие от алкоголя, ничего не видя, а потом в своих отчетах расхваливают ее как образцовую. Сказав это, он пошел большими шагами по направлению к зданию школы, ярким пятном выделявшемуся среди деревьев. – Я должен принести вам извинения, миссис Кэкстон, – сказал инспектор, когда машина снова тронулась. – С тех пор как этот человек приехал сюда, мы не знаем покоя. Дело дошло до того, что либо департаменту придется убрать его отсюда, либо я подаю в отставку. Этот субъект – отъявленный смутьян. Дом Джорджа стоял в зарослях кустарника, которыми заканчивалась единственная в резервации улица. Это была такая же хижина, как и остальные, но с двухкомнатной пристройкой из грубых бревен, с верандой, увитой виноградом, с садиком, огороженным частоколом, и она больше походила на жилое помещение, чем все другие строения, служившие, видно, только для того, чтобы в них можно было укрыться от непогоды. Инспектор остановился, опершись о калитку. – Я пытался уговорить управление по делам аборигенов разрешить мне снести все эти пристройки, чтобы придать дому такой же вид, как у других. Не к чему выделяться и вызывать зависть и недовольство. – Но они, очевидно, построили все это своими руками. – Здесь все принадлежит управлению, и оно вправе, если потребуется, снести любой дом. – Но они, вероятно, гордятся своим домом. – Вот это-то и плохо. Гордость как раз не то чувство, которое нужно развивать в аборигенах. Они делаются чересчур заносчивыми, и с ними совсем трудно справляться. Возьмите того же Джорджа. Стоило ему половить рыбу с этим отродьем из Уэйлера, и он возомнил о себе бог знает что. Грубит, пререкается, оказывает дурное влияние на других. А теперь еще спелся с учителем, значит, жди от этой пары новых неприятностей. Ну да ладно, дом его так или иначе заполнен теперь до отказа, и, если он не утихомирится, я быстро вышвырну его прочь. Инспектор открыл калитку. Его зычный голос эхом разнесся между деревьями: – Эмма, Эмма, поди-ка сюда. Ты нам нужна. В дверях показалась смуглая женщина, очень похожая на Пола: сильное, волевое лицо, глаза человека, постоянно погруженного в мрачное раздумье, крепкая, ладная фигура. Женщина была чисто и аккуратно одета, поверх ситцевого платья красовался нарядный шерстяной джемпер. Она оперлась одной рукой о дверной косяк и смотрела на гостей, всем своим видом выражая вызов и готовность к обороне. – Ну, что ж ты молчишь? – спросил инспектор. – А что я должна говорить, господин старший инспектор? – Ты видишь – к вам приехала леди. Она пожелала встретиться с людьми из Уэйлера. Он замолчал, ожидая приглашения войти. Но женщина не проронила ни слова. – Что же ты не приглашаешь нас в дом? – Зачем же мне вас приглашать, разве вы не привыкли приходить без приглашения? Женщина перевела взгляд на Тэмпи, и ее губы тронула легкая улыбка. – Прошу вас, леди, войдите. Она посторонилась, пропуская Тэмпи, потом повернулась спиной к инспектору и его жене и, войдя в переднюю комнату, сказала: – Ева, приехала мать Кристофера повидаться с тобой. Комната была небольшая, бедно обставленная. Наверное, это была общая комната, где собиралась вся семья. Спальные принадлежности аккуратно уложены на старой кушетке, рядом – сложенная раскладушка. Тэмпи прошла вперед. Крупная женщина, сидевшая в кровати, опершись спиной на гору подушек, протянула ей руку. Когда руки их встретились, в горле у Тэмпи защемило – ведь это она, мать Занни, та самая тетя Ева, которую так любил Кристофер. Эмма пододвинула стул, Тэмпи села, инспектор и его жена, раздраженные и стремящиеся поскорее уйти отсюда, остались стоять. – Ну, как тебе нравится твой новый дом? – произнес наконец инспектор с наигранной веселостью. Ева, даже лежа в кровати, оставалась хозяйкой положения. Она смело подняла на него глаза и сказала: – Мне здесь совсем не нравится, господин старший инспектор. Но мои родственники, любезно предоставившие нам кров, знают, что это относится не к ним и не к их дому. – Тебе все равно придется прожить здесь некоторое время, поэтому лучше вести себя по-иному. – А как я могу вести себя по-иному, если меня выбросили из собственного дома и привезли сюда как преступницу? – Ну-ну, осторожнее, Ева. О полиции так говорить не положено. – Я говорю о полиции то, что думаю. А поскольку я не приписана к вашей резервации, то прошу называть меня миссис Свонберг. – Если ты еще раз… – начал было инспектор, повысив голос почти до крика, но осекся, наткнувшись на взгляд Тэмпи. – И все же, – закончил он уже спокойным тоном, – моя жена приехала сюда, чтобы осмотреть твою ногу. Как она у тебя сегодня? – Хуже. Заведующая хозяйством сдернула одеяло и разбинтовала распухшее колено. – Ну вот! Разве не права я была вчера? На коже нет даже царапин. Просто синяк. Тэмпи подошла ближе. – Простите, но мне кажется, это не просто синяк – опухоль слишком большая. – Ну, мне, видимо, лучше знать. Я больше имею дела с черными. У черных всегда так распухает. Ничего, пройдет, пусть полежит денек-другой, долго залеживаться тоже вредно. Лень еще никому не приносила добра. – Я никогда не была ленивой. – Голос Евы звучал твердо и холодно. – И с ногой моей никогда ничего не было, пока констебль не вышвырнул меня из моего дома и не толкнул так, что я расшибла колено о каменную ступеньку. Теперь вот с ним творится что-то неладное. – Чепуха! Раз моя жена сказала, что все в порядке, значит, так и есть. Она за одну неделю столько видит подобных вещей, сколько ты за всю свою жизнь не видела. – А вы медицинская сестра со специальным образованием? – спросила Тэмпи. Болезненно-желтое лицо заведующей хозяйством залила яркая краска. – Нет, но у меня большой практический опыт. – Тогда вы должны понять, что нога серьезно повреждена. Нужно вызвать врача. – Послушайте, миссис Кэкстон, – вмешался инспектор, направляясь к выходу, – все это утро я вел себя, кажется, вполне корректно, несмотря на то, что вы явились сюда незваной. Но я не намерен выслушивать ваши советы о том, как мне управлять резервацией. – Меня вовсе не касается, как вы будете управлять резервацией, а вот состояние ноги миссис Свонберг меня волнует. Могу ли я посоветовать вам, вернувшись домой, позвонить констеблю и сказать ему, чтобы он немедленно прислал врача? Лицо инспектора побагровело, его жена издала какие-то непонятные звуки. – Миссис Кэкстон, – сказал инспектор, – мне кажется, вы приехали сюда, чтобы сеять смуту. Поэтому чем скорее вы отсюда уедете, тем будет лучше. Тэмпи не знала, как ей быть. Сердце ее бешено колотилось. Стоит ей сейчас уехать – и весь гнев старшего инспектора, который он не осмеливался излить на нее, обрушится на Еву, Эмму и всю их семью. Вид несчастных, забитых аборигенов, которые попадались ей на пути сюда, вверг ее почти в отчаяние. Но поведение Эммы олицетворяло собой протест против убожества окружающей среды, калечащей людей, способствующей их вырождению, а чувство собственного достоинства и уверенности в себе, которым обладала Ева, свидетельствовало о том, что она – человек непокоренный и покорить ее нельзя. Тэмпи чувствовала, как и в ней самой растет и крепнет мужество. Все утро она шла от столкновения к столкновению, натыкаясь то на одну несправедливость, то на другую; она преодолевала препятствия по наитию, но каждое такое столкновение помогало ей познавать действительность. Сейчас она уже, казалось, могла охватить взором все в целом: полицейский, старший инспектор, а выше над ними, на самой верхней ступеньке лестницы, на недосягаемой высоте – тупой бюрократизм и безразличие властей. Все это было страшно своей безликостью. Как же с этим бороться? Обрывки разговоров, которые она слышала дома, когда Кит обсуждал со своими приятелями-журналистами тактику поведения при решении разных общественных проблем, вдруг всплыли у нее в памяти. «Нужно обращаться в верха», – говорили они тогда. И, как бы следуя этому совету, Тэмпи сказала инспектору: – Если вы не сделаете так, как я вам сказала, мне придется поехать в город и позвонить министру, с которым я хорошо знакома. Она и сама толком не знала, как ей поступить, если ее угроза не подействует на инспектора. Не знала она и того, что может сделать министр и что вообще нужно сделать всем людям, начиная с министра, чтобы добиться каких-то результатов. Но инспектор явно струсил. Он быстро прошел через веранду, его жена последовала за ним. Эмма проводила их до двери и увидела, как они вошли в соседний дом. – Вы необыкновенная женщина, миссис Кэкстон, – сказала Ева своим низким голосом. – Вы достойны вашего Кристофера. – Надеюсь, что для Кристи я буду лучшей бабушкой, чем была матерью для Кристофера. Ева нежно похлопала ее по руке. – Вы очень напоминаете нам Кристофера, у вас те же черты лица: тот же нос, губы. Только волосы у него были чуть светлее. Славный был мальчик. – О да, но я этого не ценила. – Мне кажется, вы смелая женщина. – Не знаю. До сегодняшнего дня мне как-то не приходилось делать ничего такого, что потребовало бы от меня смелости. – Большинство людей, приезжающих сюда, обычно молча выслушивают бахвальство старшего инспектора, потом он накачивает их спиртным и они уезжают. И ничего не меняется. – Но как же они могут оставаться спокойными, видя эти несчастные существа, что живут здесь? – Старший инспектор внушает им то же, что наверняка пытался внушить и вам: отцы – грязные свиньи, дети болезненны, а матери ленивы. – Посмотрите сами, какими могут быть аборигены, – сказала Эмма. Она подошла к двери и тихо позвала кого-то. Послышались шаги. Высокая худенькая женщина со смуглой кожей нерешительно остановилась в дверях. – Это моя дочь Мэй, – сказала Ева. – Возможно, вы помните, она старшая сестра Занни. Тэмпи взяла тонкую руку Мэй, на вид такую хрупкую. В памяти мгновенно всплыли строки из дневника Кристофера – как он описывал руки Занни. Мэй застенчиво взглянула на Тэмпи, доброжелательно улыбнувшись ей. Как не похож был ее взгляд на взгляды других женщин, которых Тэмпи встречала в резервации, – заискивающие или злобные, исподлобья. Мэй держала за руку мальчика лет двенадцати; у него было темное умное лицо с четко очерченными полными губами. – Это мой сын Питер. Тэмпи ласково потрепала ребенка. – Я знаю, – сказала она. Подошла симпатичная шустрая девочка. – И ее я знаю. Это Тоффи. Тоффи беззаботно хихикнула. Видимо, все происходящее забавляло ее. – Вы сказали, что занялись этим лишь потому, что решили бороться за внучку, – продолжала Ева. – У меня еще больше причин вести борьбу. Если моя нога позволит мне когда-нибудь встать, я не остановлюсь даже перед угрозой тюрьмы. – Ее черные глаза загорелись, губы решительно сжались. – В Уэйлере я была слишком изолирована от всего мира, и жилось мне легко. Но за последние три дня я будто прозрела. Я слышала, как старший инспектор и его жена позволяют себе разговаривать с Эммой, с Джорджем да и со мной – никогда в жизни со мной никто так не разговаривал. А вчера инспектор ударил Питера по лицу. В Уэйлере никто не поднимал руки на детей ни при жизни моего отца, ни потом. Мне нужно было приехать сюда, чтобы увидеть, как бьют по лицу моего внука лишь за то, что он чуть замешкался и не угодил человеку, в обязанности которого входит приобщать к цивилизации людей с черной кожей. Джед прав, когда говорит, что люди, сидящие на вершине дерева, не могут считать себя в безопасности, пока стоящие внизу держат в руках топор. – Когда уедете от нас, вы будете рассказывать о том, что увидели здесь? – спросила Эмма. – Я непременно расскажу обо всем, что узнала, – пообещала Тэмпи. – До приезда сюда я даже не подозревала, с чем мне придется столкнуться. Я думала, речь идет лишь о борьбе за ваше возвращение в Уэйлер. Теперь я вижу: за этим кроются вещи более важные. На темном лице Эммы, словно два уголька, горели глаза. В ее низком, грудном голосе слышалось волнение: – В таком случае расскажите всем: не аборигены виноваты в том, что они такие грязные, ленивые и невежественные. Разве у них есть хоть какая-то возможность стать другими? Если вас спросят, почему дети аборигенов – кожа да кости, почему они не могут хорошо учиться, повторите слова учителя: «Дети голодают». Кое-кто из ребятишек и мог бы посещать школу в Уоллабе – учитель у нас хороший, – но родителям нечем их накормить, а голодных ведь в школу не пошлешь. Родители не в состоянии даже прилично одеть своих детей. Мужчины обычно уезжают на сезонные работы – собирать горох или фрукты. Остаток года семьи живут на эти деньги. После уплаты ренты почти ничего не остается, еле сводят концы с концами. Только у Джорджа имеется постоянная работа. Жена инспектора – у меня не поворачивается язык называть ее заведующей хозяйством – наверняка скажет вам, что черные женщины не хотят обременять себя заботами о своих младенцах. А вот доктор подтвердит, что вода в ручье загрязнена, и все же им приходится мыть детей в этой воде и даже поить их ею. Только у инспектора есть собственный бак для воды, да вот еще у нас. Джордж купил подержанный бачок и сам его установил. Инспекторша скажет вам, что у аборигенок нет чувства собственного достоинства, нет человеческой гордости. А откуда может взяться гордость, если они ходят в обносках, сами голодают, лишь бы только хоть как-то накормить детей. Расскажите всем, что в резервации нас заставляют покупать продукты в лавке при доме старшего инспектора по ценам, почти в два раза более высоким, чем в городе. Вы спросите, почему мы не ходим в город, хотя до него всего три мили? Потому что там с нами обращаются еще хуже: лавочники гонят из своих лавок, полиция гонит вон из города, если мы появимся на улицах после десяти часов утра. Таковы факты. Вот вы сейчас в моем доме: на вид он неказистый. Но присмотритесь получше. Все, что здесь есть, до самой последней мелочи, мы с мужем заработали своими руками. Я скребла чужие полы, стирала белье для белых (они платили мне вполовину меньше, чем любой белой женщине). Пристройку мы тоже сделали сами. А разве это все наше? Как бы вы посмотрели на то, что в ваш дом в любое время дня и ночи без стеснения вваливаются инспектор, полиция, служащие из управления по делам аборигенов разгуливают по нему, хозяйничают, даже не спросив вашего разрешения? А у нас это все в порядке вещей. Управление по делам аборигенов вовсе не интересует условия нашей жизни. Оно защищает таких бездельников и пьяниц, как наш старший инспектор, да еще тех белых из города, которые эксплуатируют нас, выплачивая половину того, что им пришлось бы заплатить белым рабочим. Только о них и заботится это управление. У нас не ведется борьба ни с москитами, ни с глистами, ни с дизентерией, а ведь от всего этого можно избавиться за какой-нибудь год, если взяться по-настоящему. А разве муниципалитет озабочен этим? Отнюдь нет. По мнению муниципалитета, здесь нужна только крепкая рука, чтобы держать нас в узде. А наберитесь вы смелости настаивать на своих требованиях, старший инспектор просто вышвырнет вас из резервации, и тогда уж ни одна резервация на всем побережье не примет вас. Людей гоняют как скот с одного места на другое. В прошлом году, например, отсюда выгнали аборигена со всей семьей якобы за пьянство. Он действительно выпивал, но это зелье продавал ему белый, да и пьяным-то его видели не чаще, чем самого старшего инспектора… Не думайте, будто мы собираемся оставаться здесь до конца наших дней. Мы бы давно уже что-нибудь предприняли, но старая мать Джорджа никуда не хотела уезжать. Теперь она умерла… – И теперь вы поедете вместе с нами в Уэйлер, как только мы сможем вернуться туда, ведь правда, тетя? – в первый раз за все это время заговорила Мэй. Эмма неуверенно покачала головой. – Не знаю. Возможно. Мне тоже хотелось бы, чтобы у моих детей был приличный дом. – А как вы думаете… мы вернемся в Уэйлер? – спросила Ева, и в голосе у нее звучали одновременно и надежда и сомнение. – Должны вернуться, – твердо сказала Тэмпи. – Но для этого нам нужно будет бороться – всем вместе. Ева взяла руки Тэмпи и долго держала их в своих сильных ладонях. – Вот вы говорите, нам нужно бороться. Я всегда была против борьбы. Всегда вставала на сторону отца, когда он говорил, что мы должны держаться своей семьей и не влезать в дела других аборигенов, чтобы нас не смешивали с людьми из резервации. И я верила, что если мы будем вести себя как приличные, хорошо воспитанные белые, то к нам будут относиться так же, как к ним. Но я ошиблась. Я никогда не хотела прислушаться к мудрым советам Джеда и Хоуп, я и детям не разрешала их слушать. Но Джед и Хоуп оказались правы. То, что случилось с нами вчера, научило меня больше, чем все прожитые годы. Отец, возможно, тоже был прав, но только такое отношение к жизни годилось для его времени, а не для нашего. К тому же он был белым, а мы аборигены. Этого он не учитывал. Если в вас течет хоть капля крови аборигенов, значит, вы не имеете никаких прав, где бы вы ни жили – в Уэйлере или в резервации. Для полиции, мэра и инспектора все мы одинаковы, все мы – лишь стадо животных. Она сжала руку Тэмпи. – Не думайте, будто мы говорим вам все это потому, что настроены против белых. Я сама наполовину белая, и во всем мире нет человека лучше, чем мой отец. Кристофер тоже был белым, однако он любил Занни и она любила его. Мы не против каких-то людей, к какой бы расе они ни принадлежали и какой бы цвет кожи у них ни был. Мы только против несправедливости. А все, что здесь происходит, ужасно несправедливо. Она помолчала. – А теперь мне хотелось бы поговорить с вами о другом. Эмма, скажи, пожалуйста, детям, пусть они посмотрят, не крутится ли кто-нибудь из посторонних возле дома. Не нужно, чтобы наш разговор слышали чужие уши. Эмма вышла из комнаты. – Возможно, вам покажется, что это напоминает телевизионный детектив, но такая предосторожность совсем не лишняя, – продолжала Ева. – Мне не хотелось бы говорить об этом, но в резервации есть люди, готовые весь наш разговор передать инспектору. Я их не осуждаю. Они ведь получают за это какое-то вознаграждение. Они вовсе не плохие люди, но, попав в такие условия, как здесь, проявляют свои худшие качества. Ведь и белых можно купить, только цена будет повыше. Она понизила голос до шепота. – Вы даже представить себе не можете, как важно для нас то, что мы можем доверять вам. После всего, что вы сделали сегодня, уже ничто не сможет изменить мое отношение к вам, даже если вы сочтете невозможным выполнить мою просьбу. Здесь, вдали от дома, ваши поступки – это одно, а в Сиднее – совсем другое. И поэтому, сделаете вы то, о чем я собираюсь вас попросить, или нет, я навсегда сохраню к вам уважение и буду считать вас другом, который был с нами в самое трудное для нас время. Нет, ничего не обещайте мне сейчас. Подождите немного, я вам все расскажу. Сегодня утром я и Эмма получили сообщение – уж и не спрашивайте, каким образом оно дошло до нас. Думаю, сейчас Берт, Пол и Джед уже знают об этом… Она помолчала, вглядываясь в лицо Тэмпи, а потом зашептала так тихо, что слова можно было разобрать с трудом: – Ларри скрывается в Редферне, в доме родственника мужа младшей сестры Хоуп. Вот здесь у меня адрес. – Она показала листок бумаги. – Подумайте только, что приходится переживать бедному мальчику. Он же совсем без денег, полиция охотится за ним. И все же есть люди, помогающие ему скрываться! Вы рады этому, правда? А я вот чувствую себя скверно. Ведь в Редферне он живет у людей, которых не знает и которые не знают его. Если они хорошие люди, он может навлечь на них беду, а если плохие, они могут еще больше ухудшить его положение. Ведь аборигенам очень трудно всегда быть хорошими… А теперь я хочу попросить вас как женщина женщину: не могли бы вы поехать в Редферн и встретиться с Ларри? Тэмпи почувствовала себя на краю бездны. Одно дело действовать в маленьком провинциальном городишке, опираясь на поддержку многих людей. Но ехать одной в трущобы Редферна, куда ни разу не ступала ее нога за все долгие годы жизни в Сиднее, разыскивать незнакомого юношу, которого выслеживает полиция, – нет, это уж чересчур! Ева посмотрела ей прямо в глаза. – Я прошу вас об этом не потому, что мы связаны через Кристофера и Занни. Хотя ваша встреча с Ларри будет как бы свиданием с Занни в те дни, когда Кристофер женился на ней. При виде Ларри у меня всегда сжимается сердце, и я не знаю, радоваться мне или грустить – ведь я вижу живую Занни. На лбу у нее выступили капли пота, мелкие бусинки пота видны были и над верхней губой. Губы ее шевелились, словно шептали молитву. – Дайте мне адрес. – Тэмпи протянула руку за листком. – Я поеду туда, как только вернусь. Ева сжала ее руку. – Спасибо. Спасибо вам от всех нас. И от Занни тоже. – Ужасное положение, – сказала Тэмпи, когда они ехали обратно в Уоллабу. – Ума не приложу, как тут быть. – Вы говорите о возвращении семьи в Уэйлер? – Нет. – Тэмпи помедлила. – Мне самой странно, но я почему-то совсем не беспокоюсь об этом. Я говорю о необходимости как-то улучшить условия жизни в резервации. – Это намного труднее, но мы должны бороться. – А что, эта резервация хуже других? Хоуп пожала плечами. – Да нет. Я бы сказала, она самая обычная. Есть еще хуже. – А этот отвратительный человек, старший инспектор, – типичное явление для резерваций? – К сожалению, да. Это неизбежно – ведь политика в отношении аборигенов нисколько не меняется, она такая же, какой была с незапамятных времен. «Государственная благотворительность». Люди, которые берутся за работу инспекторов в резервациях, делают это в основном из корыстных интересов. В одной из резерваций, например, мы пытались уговорить инспектора поставить вопрос о постройке новых домов – они были там несравненно хуже тех, что вы видели в прибрежной резервации, – и он прямо и откровенно заявил нам: «Я не собираюсь лезть на рожон и рисковать своей должностью ради каких-то черномазых, которые толком и не знают, что такое приличный дом». – Но все же, наверное, есть и среди них люди, э-э… гуманные? – Если такие и есть, они стараются держаться в тени. Уверяю вас, во всех резервациях нашего штата – а в других положение еще хуже! – вряд ли найдется четвертая часть инспекторов, которые, по нашим понятиям, честно относились бы к своим обязанностям. Все остальные под видом помощи аборигенам завоевывают себе место в обществе белых. Они свернули на дорогу к Уэйлеру, и тут вдруг появилась полицейская машина. – А ну, стой! – крикнул сержант. Хоуп съехала на обочину. – Я жду вас уже черт знает сколько. Хоуп молчала. – А зачем было ждать, сержант? – спросила Тэмпи. – Ведь констебль знал, что мы поехали в прибрежную резервацию. Сержант покосился на нее. – Я не к вам обратился, мадам, – сказал он. – С вами у меня пока еще никаких недоразумений не было, и для вашей же пользы я посоветовал бы вам держаться подальше от всего этого. Такой широкоизвестной леди, как вы, вряд ли пристало заниматься сомнительными делами за пределами города. – Сомнительными делами? – Вы отлично все понимаете… Эта женщина рядом с вами… – А какое обвинение вы можете ей предъявить? – Послушайте, миссис Кэкстон, вы приехали сюда из Сиднея со всевозможными идеями в голове, вы полагаете, что лучше нас знаете, что нам можно делать, чего нельзя. Но мы здесь к этому не привыкли. Вот эта женщина постоянно разводит смуту. И этого для меня достаточно, чтобы приказать ей убраться отсюда. Я отвечаю за порядок в нашем городе. – Тогда я посоветовала бы вам получше следить за тем, чтобы ваши люди сами не нарушали законов и не оскорбляли ни в чем не повинную старую женщину, которую они выгнали из дома без всяких оснований и даже без ордера. Сержант тяжело вздохнул. – Я не намерен спорить с вами. Просто я посоветовал бы вам для вашей же пользы поскорее вернуться в Сидней. – Вы и меня выгоняете из города? – Я только советую вам. Мы не привыкли к тому, чтобы черные пререкались с нами. И нам нежелательно, чтобы сюда приезжали посторонние, которые думают, будто могут говорить от имени черных. – А в каком-нибудь законе сказано, что я не имею на это права? Шея сержанта вздулась так, что воротник врезался в нее, образовав красную полосу. – Это все, что я хотел вам сказать. – Он погрозил пальцем Хоуп. – А тебе я заявляю: если завтра к заходу солнца ты не уберешься из города, мне придется тебя вышвырнуть. Полицейская машина умчалась, подняв клубы пыли. – Что вы собираетесь делать? – спросила Тэмпи, когда они медленно тронулись по дороге вдоль берега моря. – Уеду. С этим придется смириться. – А что же будет с семьей в Уэйлере? – На какое-то время их оставят в покое. Ваш приезд заставит полицию действовать осторожнее. Мне не хотелось бы оставлять Кристи одну, но необходимо, чтобы она жила в Уэйлере. Конечно, мужчины сумеют о ней позаботиться, только она будет для них помехой. Как бы я хотела, чтобы вы могли раздвоиться. Ведь белая женщина в Уэйлере связала бы руки полиции. Однако у вас есть дела поважнее. – Я совсем не против того, чтобы остаться здесь, – сказала Тэмпи со слабой надеждой. – Нет. Самое лучшее, что вы можете сделать сейчас, – это возвратиться в Сидней, не теряя времени, и использовать все свое влияние, чтобы дать делу широкую огласку. Теперь, когда и у нее выбора не оставалось, Тэмпи начала лихорадочно обдумывать, как найти выход из создавшегося положения. – А что, если сюда приедет моя тетя? – вдруг спросила она. – Ваша тетя? Та самая, которую так любил Кристофер? Бог услышал наши молитвы. Но как ее уговорить? – Давайте поедем к пастору и позвоним по телефону. Если это вообще в человеческих силах, она приедет. На другом конце провода послышались протяжные гудки, тетя Лилиан долго не подходила к телефону. Наконец в трубке раздался ее испуганный голос. – О, это ты, Тэмпи? Наконец-то, ведь я так беспокоилась… Она не сказала, почему беспокоилась, но Тэмпи и сама знала. Ее недавняя попытка самоубийства была еще у всех в памяти. Эта мысль промелькнула у Тэмпи в голове, и она удивилась, насколько далека теперь от того несчастного, отчаявшегося создания, каким была еще недавно. – У меня все в порядке, – сказала она. – Я сейчас в Уоллабе. Ты помнишь Уоллабу? – Да, конечно. Это там, где Кристофер… – Да. А ты можешь завтра прилететь сюда? – Самолетом? – Да. Или выезжай сегодня вечером поездом. – Лучше уж самолетом. Я еще ни разу не летала. – Прекрасно. А у тебя хватит денег на билет? – Да. Я ведь немного прикопила. – Хорошо. Возьми кое-что из вещей. Нам хотелось бы, чтобы ты пожила здесь немного. – С большим удовольствием. – Ты будешь присматривать за дочкой Кристофера. – О, восхитительно! А какая она? – Ты как будто не очень удивлена… – Да, не очень. Я ведь знала, что он женился. Но не предполагала, что есть ребенок. Я так волнуюсь! Тэмпи постаралась отогнать от себя мысль, что Кристофер делился с тетей Лилиан своими тайнами. Она повторила адрес, дала еще кое-какие напутствия. – Пока до свидания. Завтра увидимся, – прозвучал девически звонкий от волнения голос тети Лилиан. Потом послышались короткие гудки. Тетя Лилиан вышла из самолета, вся дрожа от волнения. Она подхватила Кристи на руки и прижала ее к себе, словно это был маленький Кристофер. Она целовала девочку, а та смеялась и тоже крепко обняла ее. Потом тетя Лилиан долго держала руку Хоуп, будто они были давнишними подругами, и весело щебетала с пастором. Они сидели в аэропорту, пили чай в ожидании самолета Тэмпи. Тетя Лилиан кивала головой, внимательно слушала, стараясь вникнуть в подробности, чтобы почувствовать себя участницей всех этих событий. – Пусть только попробуют сунуть нос в Уэйлер, пока я буду там, – сказала она. – Они увидят, на что я способна. Она заразила всех своим энтузиазмом. Когда самолет наконец оторвался от земли и Тэмпи увидела внизу четыре фигурки, махавшие ей, то, ободренная оптимизмом тети Лилиан, как-то даже не думала о том, что битва, которую ей предстоит выдержать, будет нелегкой. Сидней предстал перед Тэмпи гигантской россыпью огней, простершейся на много миль с юга на север и до самого подножия Голубых гор на западе. Самолет начал снижаться у дальних предместий, и эти россыпи превратились в гроздья драгоценных камней: желтых, голубых, красных, а в самой середине их, похожий на озеро черного янтаря, лежал порт. Пока она ждала такси, суматоха Сиднея целиком захватила ее; Уоллаба и Уэйлер остались, казалось ей теперь, где-то на другой планете. Она немного поспала во время полета и сейчас ощутила, что пружина, так долго остававшаяся туго закрученной, начала ослабевать. И вдруг она почувствовала себя обессиленной, ей захотелось домой, выспаться по-настоящему, чтобы завтра с новыми силами взяться за розыски Ларри. Внутренний голос нашептывал ей: «Ты уже сделала все, что могла. Остальное предоставь Хоуп. У нее всюду друзья, они сами отыщут Ларри. Иди домой и приготовься к завтрашней встрече с Китом. Это ведь будет тебе нелегко». Но потом перед ней возникли глаза Евы, и она поняла, что никогда больше не сможет посмотреть в них, если сейчас же не поедет на поиски Ларри. А если она не поедет сейчас, значит, не поедет никогда. Она села в такси и назвала адрес в Редферне. Ей показалось, будто шофер как-то странно посмотрел на нее, но потом она постаралась убедить себя, что это ей только почудилось. Ее тревожила мысль, что она едет на розыски человека, за которым охотится полиция. До поездки в Уоллабу ее отношения с полицией никогда не выходили за рамки обычного. «Нелепо так волноваться, – уговаривала она сама себя, – уж в Сиднее с тобой ничего не может случиться. Даже если полиция следит за ним, ты сумеешь все объяснить». – Понятия не имею, где находится Карлайн-стрит, – сказала Тэмпи шоферу, когда они углубились в узкие улочки, над которыми нависали балкончики старых домов. – Карлайн-стрит – это место, где живут аборигены. Собираетесь сделать телевизионный фильм, миссис Кэкстон? – Откуда вы знаете мое имя? Шофер включил свет. – А вы не помните меня? – Ну, конечно, помню! Лес! Нет. Энди! – Совершенно верно. Энди Кроутер. Возил вас, когда служил на телевидении. Я не рассмотрел вашего лица, но голос сразу узнал. – Я вас хорошо помню, Энди. Вы всегда насвистывали песенку «Этот мятежный поселенец». – Ну, теперь я уже не такой сердитый. Дом номер двадцать семь "а"? – Да. Я совсем не знаю этого района. – Не беспокойтесь, я его знаю прекрасно. Я ведь вырос здесь, правда, жену и детей постарался увезти подальше. Редферн – это совсем неподходящее место для детей. Взорвать бы ко всем чертям эти перенаселенные трущобы столетней давности! – Я вижу, вы по-прежнему сердитый! – Что делать?! Трудно быть другим в нашем суровом мире. – Собственно говоря, я еду в семью аборигенов, – сказала Тэмпи, чувствуя необходимость хоть как-то объяснить свой визит сюда, – мне нужно передать записку от одного человека из провинции. Вот и все, что я знаю об этих людях. – Вечером вы многих из них увидите. Сегодня получка. Все они высыплют на улицу. Куда же им еще идти? Вот эта закусочная – любимое место их встреч. Она с любопытством рассматривала людей, толпившихся на тротуаре. Но здесь все было не так, как в Уэйлере или в резервации. Эти люди ничем не отличались от прочих городских жителей: они смеялись и шутили, как и другие юноши в рабочих районах. – Мой отец считает, что из большинства этих парней выйдет толк, если их оставят в покое. – Как понимать «оставят в покое»? – Познакомитесь поближе со своими друзьями, тогда все узнаете. Ну вот мы и приехали. Тэмпи заколебалась. С одной стороны плохо освещенной улицы тянулся глухой забор, с другой – ряд домишек с узкими, низенькими дверями, выходящими прямо на тротуар. Занавески на окнах задернуты, ярко раскрашенные двери наглухо закрыты. Тэмпи раньше не приходилось бывать на подобных улицах, и никогда не заходила она в такие дома. В маленьком окошечке над дверью дома номер 27-а не было света. Другие окна и балкон тоже были темными. Энди внимательно наблюдал за Тэмпи. Она начала рыться в сумочке. – Я сейчас расплачусь за проезд и за время стоянки, если вы согласитесь меня подождать. – А вы долго? – Не знаю. Надеюсь, что нет. – На этих улицах никто не берет такси. А что, если я подъеду к вам через полчаса? Тэмпи расплатилась, дала чаевые, но Энди вернул их обратно: – Не нужно. Через полчаса я вернусь. – Подождите, пока я постучу, вдруг никого нет дома. – Хорошо. Тэмпи постучала, но на стук никто не отозвался. Она постучала второй и третий раз. Наконец дверь слегка приоткрылась. В свете уличного фонаря она с трудом различила темное лицо. – Я от Хоуп, – сказала Тэмпи. У нее вдруг появилось странное чувство причастности к какому-то заговору. – По какому делу? – Дело касается ее родственника. Человек открыл дверь пошире. – Входите. Тэмпи обернулась и кивнула шоферу. Энди уехал. Следом за мужчиной она прошла через темную комнату. Сквозь плотные шторы просачивался свет уличных фонарей. Она различила две кровати и маленькие спящие фигурки. Странно, но она вздохнула с облегчением, когда вошла в следующую небольшую комнату. – Присядьте, пожалуйста. Сейчас я позову жену. – Он подошел к небольшому окошку, выходившему в кухню, и что-то тихо сказал. Том Лидней был небольшого роста коренастый мужчина, и на первый взгляд его можно было принять за рабочего, каких Тэмпи встречала в Сицилии или в Греции. Вошла его жена. У нее были вьющиеся волосы с проседью, лицо оливкового цвета покрыто сеткой морщин. Она подала Тэмпи руку: – Добро пожаловать, если вы от Хоуп. Все ее друзья – желанные гости в нашем доме. Меня зовут Лаура. Она села в другом углу дивана. Том остался стоять, и по тому, как он смотрел на двери, было ясно, что он чем-то озабочен. – Лаура, ты хорошо заперла заднюю дверь? – Конечно. Видите ли, приходится быть осторожными. У полиции есть привычка просто так, без всякого повода вваливаться в дома аборигенов. Мы живем тихо, мирно, серьезных столкновений с полицией у нас никогда не было, и все же… Тэмпи протянула Тому записку от Хоуп. Он надел очки, внимательно прочел и передал жене. Она тоже прочла и сказала: – Мы оба благодарим вас за все, что вы сделали… Том прервал ее: – Если они обнаружат Ларри, будет плохо, начнутся неприятности. Я уж не говорю о нас – хотя тут мало радости, но мы привыкли. Каждый абориген, хоть какое-то время проживший в Редферне, так или иначе сталкивается с полицией, будь даже его совесть чиста, как только что остриженный ягненок. Мы очень беспокоимся за Ларри. Полиция без всяких причин избивает молодежь. Возьмите, к примеру, нашего Уолли. Хороший парень, трудяга, имеет постоянную работу. В той комнате вы видели его детишек. Так вот, несколько недель тому назад его схватили, когда он с товарищами по футбольной команде возвращался домой. Они шли спокойно, никого не задирая, все трезвые, но полиция ни с того ни с сего налетела на них и всех забрала. Сразу двадцать семь человек! Двадцать семь парней-аборигенов, которые шли домой после тренировки! Когда Уолли спросил, в чем их вина, полицейский ударил его по лицу. Его обвинили в неуважении к властям и хулиганстве. Это моего-то сына! Ведь он за всю свою жизнь никому худого слова не сказал! Вот почему мы так беспокоимся за Ларри. Он сейчас вместе с Уолли и другими ребятами наверху. Мы вынуждены сдавать часть дома, потому что на арендную плату денег нам не хватает. Не так уж легко наскрести десять фунтов в неделю. Он подошел к лестнице в углу комнаты и свистнул. Сверху послышался ответный свист. Том позвал: – Уолли, спустись вниз. Идите сюда оба. Увидев медленно спускающегося по лестнице Уолли, Тэмпи подумала, что никто не мог бы назвать его аборигеном. Каштановые волосы, кожа цвета здорового загара. У него была пружинящая походка спортсмена. Он подошел к Тэмпи и пожал ей руку. – Спасибо, что приехали, – сказал он. – Нам сейчас трудновато приходится. Потом спустился Ларри. Высокий для своих шестнадцати лет, худенький, стройный. Сердце у Тэмпи учащенно забилось – она вспомнила, что Занни была очень похожа на него: кожа цвета молочного шоколада, густые черные волосы, вьющиеся кольцами над широким лбом, полные губы, большие блестящие глаза, прямые брови. Она взяла его тонкую руку, и, когда он улыбнулся, Тэмпи поняла, почему Кристофер влюбился в Занни – ведь она, наверное, улыбалась так же. Лицо Ларри оставалось спокойным, пока он слушал рассказ Тэмпи о событиях в Уэйлере. Когда она говорила о своих стычках с полицией и со старшим инспектором, Ларри залился журчащим смехом – так смеялась Занни. Лаура принесла чашки, они сели пить чай. – Как же нам теперь поступить? – спросил Том. – Оставаться Ларри здесь небезопасно. Вы ведь сами считаете, что полиция Уоллабы поднимет на ноги полицию в других местах, где имеются семьи аборигенов, которые, по их мнению, могут укрыть его. И раз уж они потеряли его след в Ньюкасле, они, вероятнее всего, начнут искать его здесь. Тэмпи ехала сюда без какого-либо определенного плана, но сейчас мысль ее начала лихорадочно работать. – Мне кажется, – сказала она, – будет наиболее правильным, если я возьму его с собой. Никто не догадается искать его у меня. Но даже если полиция и узнает, где он, она не посмеет ворваться в мой дом без специального разрешения. Завтра я поеду с ним к своему адвокату, а затем в редакцию газеты. Резкий стук в дверь прервал ее. Дети проснулись и заплакали. Лаура бросилась в спальню и зажгла свет. – О господи! Это полиция, – прошептал Том. Дверь затрещала. Под напором сильных плеч старинный замок не выдержал. Тяжелые шаги разнеслись по всему дому. Двое огромных белых мужчин в свитерах и широких брюках ввалились в комнату. – Что вы делаете? – закричала Лаура. – Почему врываетесь в мой дом, хулиганы вы этакие? Уолли и Том встали у небольшого узкого прохода между двумя комнатами. Тэмпи показалось, что это действительно хулиганы вломились в первый попавшийся дом, который им почему-то не понравился. Невозможно было вообразить, что эти громилы – полицейские. Когда Уолли и Том оттеснили их обратно к двери, один из них заорал: – Мы из полиции! Мы из полиции! – Уж мне-то не втирай очки, – резко ответил Уолли, сталкивая его с лестницы. – Полиция так себя не ведет. Том выпихнул второго верзилу на улицу. Они захлопнули дверь и приперли ее плечами. Лаура стала успокаивать малышей. Том придвинул кровать к двери. Уолли вдруг бросился в соседнюю комнату: – Ларри! Ларри! Потом взбежал по лестнице. Было слышно, как он метался из одной комнаты в другую, как помчался вниз на кухню, перепрыгивая сразу через две ступеньки. – Задняя дверь открыта. Наверное, он убежал через нее. Пронзительный крик донесся с улицы позади небольшого дворика. – Его схватили! – крикнул Том. Они услышали шум борьбы, удар и тяжелый стон. Уолли бросился через дворик и уже взялся было рукой за частокол, намереваясь перемахнуть через него, когда отец схватил его за рукав: – Не дури! Тебя тоже схватят. Потрясенная Тэмпи вернулась в комнату и опустилась на диван. Крики все еще звучали у нее в ушах, и удары, и стон. Лаура сидела на кровати, придвинутой к входной двери, прижимая к себе испуганных детей. Уолли в изнеможении свалился на стул, обхватил голову руками. – Вставай-ка, сынок, – сказал Том. – Нам остается лишь одно: ехать в полицейский участок. Возьми пять фунтов, придется оставить им залог. – Он обернулся к Тэмпи: – Очевидно, это займет много времени. Вам, наверное, лучше поехать домой. Я позвоню, как только выясню, в чем дело. Тэмпи встала. Страх исчез. Она почувствовала, как ее охватил гнев, которого раньше ей никогда не приходилось испытывать. – Я поеду с вами. Едва они ступили на тротуар, медленно подъехало такси. – Куда теперь? – спросил Энди, открывая дверцу машины. – Везите нас в полицейский участок, – твердо сказала Тэмпи. – Не поладили с «фараонами»? – Тут не наша вина, – сказал Том. – Мне это можете не говорить. Такси помчалось по тихим улицам и вскоре остановилось у полицейского участка. Тэмпи открыла сумочку. – Нет-нет, это за мой счет, – сказал Энди и нажал на стартер. – Спасибо, дружище! – крикнул Том ему вдогонку. Шофер в ответ помахал рукой в окно машины. – Не нужно давать им понять, что вы с нами, – предупредил ее Том, пока они поднимались по лестнице в участок. Сержант посмотрел на Тома, подошедшего к конторке дежурного, потом перевел взгляд на Уолли. – Ну а у вас что? – Мы пришли узнать о судьбе мальчика, которого полиция арестовала в переулке за нашим домом. – А вам-то что за дело до этого черного ублюдка? – Он жил в нашем доме. Мы просим выпустить его под залог. Я здесь ему вместо отца. – Ишь чего захотели! А ну, проваливайте отсюда, да побыстрей, а не то и вам придется разделить с ним компанию. Убирайтесь вон! Тэмпи подошла ближе. – Простите, господин офицер. Дежурный обернулся к ней и нахмурился. – Да, мадам. Чем могу служить? – Может, вы мне сообщите, что случилось с юношей, о котором спрашивают эти люди? – О! – Сержант внимательно разглядывал Тэмпи. – Могу я узнать, почему это вас так интересует? – Я приехала из Уоллабы, где живет этот юноша. Его родители просили меня приглядеть за ним. – Вот как? И у вас есть какие-нибудь полномочия? – А разве нужны какие-то особые полномочия, чтобы взять под залог подростка, арестованного полицией без основательных причин? Вот моя визитная карточка. Сержант взял карточку, изучил ее и как-то неловко улыбнулся. – Ничем не могу помочь. Для меня важно мнение полицейских. А они заявляют, что он оказал при аресте сопротивление и оскорбил представителей власти. Вам лучше приехать завтра утром, когда будет начальство. При таком обвинении я не могу отпустить его под залог. – Раз так, я хочу повидать этого юношу и узнать, что именно я должна сказать по телефону своему адвокату. – А вот угрожать нам не стоит. – Впервые слышу, что звонок к адвокату можно расценить как угрозу. Сержант что-то тихо сказал полицейскому за соседним столом. Тот встал и вышел через дверь, ведущую во внутренние помещения. Прошло довольно много времени. Наконец двое полицейских в форме ввели Ларри, поддерживая его с обеих сторон. Глаза мальчика были полузакрыты, на губах запеклась кровь. – Стой прямо! – рявкнул сержант. Ларри попытался выпрямиться, но не смог. И если бы один из полицейских не подхватил его, он наверняка упал бы. – Он еще и пьян, – фыркнул сержант. – Я видела этого юношу не более получаса назад. Он был абсолютно трезв и здоров. А теперь посмотрите, что с ним сделали эти негодяи. Тэмпи подошла к Ларри и положила руку ему на плечо. Он с трудом остановил на ней свой взгляд. Она вытерла кровь с его рта. – Он напал на полицейского, – произнес один из охранников. – Напал на полицейского! Если вы имеете в виду тех двух бандитов, которые ворвались в дом, то каждый из них был по крайней мере в два раза крупнее его. – У вас есть жалобы на действия полиции? – Я выскажу их в другое, более подходящее время, когда дело будет в руках моего адвоката. А сейчас я собираюсь отвезти этого юношу к врачу. Пока вы уладите все формальности, разрешите ему присесть. Он же не может стоять. Охранник придвинул Ларри стул. – Выпустить его мы не можем. Он обвиняется в преступлении, совершенном в Уоллабе. Там он тоже набросился на полицейского. – Я знаю об этом деле. Там будут счастливы поскорее замять его. – И, не дав возможности сержанту что-либо ответить, она спросила: – Так, значит, я могу взять этого юношу с собой? Вид у сержанта был унылый. – Уж лучше оставьте его здесь, мадам. Пусть проспится, – сказал он, словно уговаривая ее. – В этом нет никакой необходимости. Ради чего? Чтобы скрыть то, что сделали с ним ваши люди? – Мне не нравится, как вы разговариваете, мадам. – В таком случае мы квиты. Мне не нравится то, что вытворяют ваши люди. Так как же, отпустите вы его со мной или мне позвонить врачу, адвокату и в редакцию газеты, где я сотрудничаю? Может быть, необходимо, чтобы все мы провели ночь здесь? Сержант и оба констебля отошли к соседнему столу и стали шептаться. Том отвел Тэмпи в сторону и сказал: – На вашем месте, миссис Кэкстон, я не стал бы увозить его к себе домой. Заставьте их позвонить в больницу принца Альфреда и вызвать «скорую помощь». Там хорошие доктора и все, что нужно мальчику, будет сделано. К тому же они не побоятся дать правдивое заключение о состоянии его здоровья. А это сейчас крайне важно. Наконец сержант вернулся к своему столу. В огромной руке он держал ручку и книгу регистрации арестованных. – Предупреждаю вас, мадам, это противоречит нашим правилам, а мы не любим их нарушать. Преступника, обвиненного в нападении на полицейского, обычно не отпускают под залог. Это опасно. Ну ладно уж, мы пойдем вам навстречу, только залог будет двадцать фунтов. – А обычный залог в этом районе, как мне кажется, пять фунтов? – Да, но это в случаях более мелкого нарушения: сквернословие, хулиганство. Здесь же было дважды совершено нападение на полицейских и оказано сопротивление при аресте. Кстати, чеки мы не принимаем. На лице сержанта мелькнула тень разочарования, когда Тэмпи выложила на стол четыре ассигнации по пять фунтов. – А теперь будьте любезны позвонить и вызвать «скорую помощь». Сержант с явной неохотой стал крутить телефонный диск. Эту ночь Тэмпи спала как убитая. Проснувшись утром, она почувствовала, что голова ее работает с четкостью, доселе невиданной. Она позвонила в больницу. Сестра вежливо ответила ей, что Ларри дали снотворное и он спит. У него сломаны два ребра, кроме того, отмечено легкое сотрясение мозга. К счастью, рентген не показал повреждений костей черепа. Потом Тэмпи позвонила своему адвокату. К ее удивлению, он проявил интерес к этому делу. Потом она отправила телеграмму Тому с просьбой увидеться. Она отошла от телефона с бьющимся сердцем, но постаралась взять себя в руки и стала обдумывать, как лучше подойти к Киту. Ее удивило собственное хладнокровие. Еще неделю назад она вряд ли могла бы себе представить, что способна потребовать у Кита свидания. Она скорее умерла бы, чем пошла на это. Теперь ее личные переживания отошли на второй план, уступив место недавним событиям, а ее прошлое, как ей казалось, уже принадлежало кому-то другому. Странно ей было вспоминать, с какой неохотой она ехала к мэру. Кто это сказал, что важно сделать первый шаг? И правда – собери всю свою храбрость и встреться лицом к лицу с тем, чего ты боишься, – страх пройдет сам собой. Теперь, после стычки с полицией прошлой ночью, она уже ничего не будет бояться, ничего – даже встречи с Китом. Часть четвертая Тэмпи так медленно набирала номер телефона, что попала не туда, куда нужно. Она подождала немного, потом снова начала крутить диск, стараясь привести в порядок свои мысли, сосредоточиться на том, что и как она будет говорить. Она набрала номер, назвала добавочный, и телефонистка соединила ее с кабинетом редактора. Трубку сняла его секретарша. Послышался голос, бесстрастный, как у всех высокооплачиваемых секретарей: – Простите, но сейчас мистер Мастерс занят. Я могу позвонить вам, когда он освободится, если вас это устроит. – Передайте, пожалуйста, мистеру Мастерсу, что я звоню по неотложному личному делу. – А кто это говорит? Тэмпи хотелось скопировать тон секретарши, но в горле у нее что-то сжалось. – Передайте ему, что с ним хочет говорить миссис Кэкстон. Она была готова к ответу, что редактор недавно уехал. Она была готова к чему угодно, но только не к его резкому голосу, раздавшемуся у самого уха: – С чего это, черт возьми, тебе вдруг вздумалось сюда звонить? – Мне нужно тебя увидеть. – Это невозможно. В пять у меня заседание. – Тогда я приеду и буду ждать у дверей твоего кабинета, пока ты не освободишься. Наступила продолжительная пауза. Тэмпи так сильно прижала трубку к уху, что оно начало болеть. Они не виделись год и три месяца, а как он с ней разговаривает! Наконец он спросил: – Ты где? – В Пассаже. – А-а. Снова продолжительная пауза. Затем с бесцеремонностью, так свойственной ему в обращении с другими людьми, но только не с ней, он сказал: – Жди меня в «Синей птице», но я смогу уделить тебе не больше десяти минут. Послышался щелчок, и она медленно положила трубку. «Синяя птица» – кафе, где по-домашнему пекли пшеничные лепешки, подавали кофе с ликером, где было приятно посидеть. Обычно туда заходили отдохнуть в конце дня, проведенного в городе, пожилые дамы из пригородов. В этот час там были всего две посетительницы, которые демонстрировали друг другу покупки, доставая их из доверху наполненных сумок. Тэмпи села за самый дальний столик в углу зала, заказала кофе, вытащила пудреницу, чтобы как следует разглядеть себя, радуясь, что до прихода сюда два часа провела в парикмахерской. Она надела серьги с топазами, которые, как говорил Кит, делали ее глаза похожими на глаза тигрицы из Таронга-парка. Это была их шутка. На какой-то миг она почувствовала его губы на своих веках, услышала его шепот: «Нет, наверняка в тебе скрыто что-то такое, чего мне никак не найти. Почему глаза у тебя как у тигрицы?» Сейчас все это казалось ей таким далеким, словно перед ней проходила чужая жизнь, прожитая другим человеком. Она сидела и думала, сработает ли в ней защитный механизм или все ее самообладание бесследно исчезнет, едва он войдет. И вот он вошел. В дверях остановился и окинул взором кафе. Когда он сел напротив нее, она почувствовала огромное облегчение – сердце ее не защемило от радости, как бывало всегда, когда они встречались, и не зашлось от боли, как было, когда он ее бросил. Она только очень удивилась, увидев, как изменился он за эти пятнадцать месяцев. Во всем его облике появилась какая-то округлость. И дело было не только в том, что он прибавил в весе. Нет, тут было что-то еще, кроме полноты и оплывшего лица. Не поздоровавшись, он потребовал чашку кофе и сказал: – Все это чертовски неудобно. Она ничего не ответила, бесстрастно размышляя о том, что стоит человеку слегка поправиться – и прежнее впечатление о нем полностью исчезает. Теперь Кит выглядел преуспевающим дельцом. Когда-то он обожал небрежность в одежде. Теперь на нем был безукоризненно сшитый из превосходного материала костюм с небольшими лацканами и узкий галстук – то есть все то, что американская мода сделала как бы униформой большинства деловых людей. Он взглянул на часы – новые, золотые, элегантные, самой известной фирмы, очень дорогие. Раньше он всегда подчеркивал, что ненавидит золото. Теперь редактор явно увлекался им, особенно после того, как женился на дочери владельца своей газеты. Он отхлебнул кофе и сделал гримасу. – Ужасный кофе. Пойдем лучше в ресторан. – Но тогда все десять минут мы потратим на дорогу. – Не волнуйся. Пойдем. Он расплатился, взял ее под руку, и они пошли рядом, совсем близко друг к другу, словно никогда и не расставались. Он выбрал ресторан, где любили проводить время игроки на скачках, не спрашивая, заказал ей, как всегда, херес, а себе, к ее великому изумлению, виски. – Извини, – сказала она, – я не пью. – И, обратившись к официанту, попросила: – Принесите мне, пожалуйста, лимонад. Кит не обратил на это никакого внимания – он оценивающе смотрел на нее, откинувшись в кресле. – Ты прекрасно выглядишь, черт возьми. – Да, неплохо. Одним глотком он осушил стакан, потом открыл портсигар из чеканного золота, патина на котором не оставляла сомнений в том, что это вещь старинная и не подделка. Он хотел было протянуть портсигар ей, но замешкался. Она все же успела увидеть дарственную надпись на внутренней стороне крышки. Наконец он вынул две сигареты и зажег их золотой зажигалкой с его монограммой. – Я слышал, ты была больна, – сказал он, но фраза прозвучала как вопрос. – Да, противный грипп. Но теперь я опять совершенно здорова. – Ну, что ж, все остальное пошло тебе на пользу. Улыбка его была такой знакомой, правда, она совсем не вязалась с настороженностью в его глазах. Она выпустила колечко дыма, стараясь собрать всю свою храбрость, чтобы сказать уже отрепетированные слова, которые теперь вдруг заметались у нее в голове, словно мыши в клетке. Она чувствовала, что напротив нее сидит совершенно чужой человек. Он уже не был ни тем, кого она так долго любила, ни тем, по ком так сильно тосковала в своем одиночестве. Но он был тем, кто мог ей помочь. Она старалась видеть в нем только человека, чьей поддержкой должна была заручиться. «Как все нелепо, – думала она. – Ну начинай же, переходи к делу. Ведь у тебя нет времени ходить вокруг да около». Подавив в себе эти чувства, она сосредоточила все свое обаяние в глазах и с мольбой посмотрела на Кита, зная, что он опять обожает и ее, и этот блеск топазов в ее серьгах. Слова вдруг сами собой полились из ее уст. – Я представляю себе, как ты занят. Ты очень добр, уделяя мне столько времени по первой же моей просьбе. Я вижу, как бегут стрелки. Она взглянула на огромные, в богатом корпусе электрические настенные часы. Он, казалось, забыл о времени, и она поняла: он солгал, говоря о заседании. – Я хочу, чтобы ты помог моим друзьям. Настороженность в его глазах стала еще заметнее, брови сошлись у переносицы, он весь напрягся, как фехтовальщик, готовый отразить удар противника. – Если речь идет о какой-то сумме, это легко устроить. – Нет, в деньгах я не нуждаюсь, спасибо. Тут нужно нечто другое. – Тогда говори, в чем дело. Она рассказала ему все, и с каждым словом ей становилось легче. Он слушал, не меняя выражения лица. Она говорила, и в голове у нее мелькали образы, как будто немой фильм сопровождал ее монолог. Кристофер, Кристофер и Занни, Кристофер и Кристина, такие похожие и все же такие разные. Уэйлер, нежно-голубое море. Она забыла, что намеревалась пустить в ход свои чары. Она умоляла его о чем-то, что было важно не только для дочери Кристофера, для Уэйлера, но и для нее самой. Если она сможет спасти то, во что верил Кристофер, она, возможно, будет прощена. Но об этом она ничего не сказала. Она призвала на помощь все мастерство, стремясь рассказать свою историю так, чтобы она могла заинтересовать газетчика – историю романтическую, сенсационную; она делала особое ударение на том, что он всегда так ненавидел, – говорила о коррупции крупных преуспевающих компаний, о полицейских чинах, превышающих свои полномочия. Наконец она замолчала, ожидая ответа, надеясь, что теплота, сменившая выражение настороженности в его глазах, означала: ей удалось задеть его за живое. Он слегка улыбнулся. – Господи, не знаю, что ты за это время с собой сделала, но сейчас ты еще красивее, чем прежде. Она совершенно растерялась. Ведь она открыла ему свою душу, хотела, чтобы они нашли общий язык, чего им никогда не удавалось, а он слушал и воспринимал ее такой же, какой она была прежде. Что же делать? С ума сойти можно. Ну, будь же честной перед собой! Зачем ты торчала два часа в парикмахерской? Зачем оделась по его вкусу? Разве тебе не хотелось, чтобы именно такой была его реакция? Так воспользуйся этим. – Вовсе нет, – бросила она и медленно улыбнулась. Такую улыбку агенты по рекламе называли загадочной. Ее саму удивило, как она смогла сыграть роль, к которой чувствовала отвращение. Что ж, око за око, зуб за зуб. – Если ты внимательнее присмотришься, то увидишь, что это не так. Просто ты меня давно не видел. – Слишком давно. – Голос его стал резким. – Чертовски давно. – Давай не будем говорить об этом сейчас, – сказала она все с той же улыбкой. – Я позвонила тебе не для того, чтобы выслушивать комплименты. Я хочу, чтобы ты мне помог. – Но в чем? – Прости, я, очевидно, не вполне ясно высказалась. Я хочу избавить Ларри от тюрьмы. Я хочу, чтобы вся семья вернулась в Уэйлер. Я знаю, что и Кристофер хотел бы того же. – Но как я могу помочь? – В его голосе слышалось раздражение. – Мне сказали, что если предать происшествие гласности, дело будет прекращено. – Тебе это не удастся. Кучка аборигенов против городских властей… Ты только зря теряешь время. – Так могло быть десять, даже пять лет назад, но не теперь. Все очень остро реагируют на то, что происходит с аборигенами в Австралии. А если бы ты взялся за это… – Что ты имеешь в виду, говоря «если бы ты взялся за это»? – Я хочу сказать… Если бы «Глоуб» осветила эту историю на своих страницах, у нас были бы шансы выиграть. – Но у нас ведь совсем другое направление. – А разве ты не можешь как-то изменить это направление? – Я ведь всего лишь редактор. – Ты всегда говорил, что одна из причин, по которой тебе хотелось бы стать редактором, – это возможность определять направление газеты. От второго стакана виски румянец на его скулах стал еще ярче. Он вдруг перегнулся через стол и взял ее руки в свои. – Зачем тебе нужно так мучить меня с самой первой встречи после стольких месяцев разлуки? Она не могла ответить. От его прикосновения в ней запылал пожар, уничтоживший существовавший еще минуту назад барьер между ними. Ее пронзила острая боль, сменившаяся неожиданной радостью. Он взглянул на часы: – Ну и получу же я взбучку. До заседания осталось всего четырнадцать минут. Он снова сжал ее руку. Голос у него стал вкрадчивым. – Я все это обдумаю, – сказал он. – Если хочешь, вечером после работы я заеду и скажу тебе, что смогу сделать. Она встала. Голова у нее шла кругом от ощущения победы. Помогая ей сесть в такси, он задержал ее руку в своей. Она вставила ключ в замок и на мгновение замерла, страшась открыть дверь и еще более страшась замешкаться возле нее. Могилка Джаспера под кустом жасмина заросла травой, и только невысокий холмик еще напоминал о ее местонахождении. Но сейчас стыд, все это время терзавший ее, уступил место ликованию: она вернулась домой с победой. Войдя в квартиру, она снова остановилась, ожидая, что ее охватит прежнее гнетущее настроение, но этого не случилось. Все прошло. Она открыла балконную дверь и застыла, завороженная великолепием вечерней зари над грядой Мосмена, сверкающей в стеклах окон. А высоко в зеленоватом небе медленно плыли пылающие перистые облака, они отражались в воде залива, золотя темнеющую глубь. С деревьев над утесами эхом разносился крик куравонгов. Она вдыхала бодрящий воздух, чувствуя, как он изгоняет мглу из самых дальних уголков ее сознания. Она ликовала, ибо прежнее волшебство все еще имело силу. Стоило им только сесть друг против друга в каком-то полутемном ресторане, и это волшебство снова завладело ими. Видно, рок соединил их навечно, будто они выпили любовный напиток, как Тристан и Изольда. И их не могли разлучить ни его женитьба, ни рождение его детей. Она не задумывалась, да и не хотела задумываться о будущем – для нее существовало лишь настоящее. Желая отвлечься от всех проблем, которые ей предстояло решить, она подошла к проигрывателю и поставила пластинку «Liebestod» [2] . Она отдалась во власть музыки, не понимая, что это – реквием любви. Он приедет по крайней мере часов через шесть. Шесть часов! Целая вечность! Чем же заполнить это время? Она вдруг заметила, что квартира ее выглядит заброшенной, нежилой, и принялась приводить ее в порядок. Давно, очень давно не занималась она уборкой – это было заботой миссис Вакс. Теперь она находила удовольствие в работе, которую еще несколько часов назад сочла бы для себя невозможной. «Кто знает, может быть, именно этого и недоставало в моих телевизионных программах, – размышляла она. – Я была слишком занята созданием романтического ореола и не знала, что можно наслаждаться и уборкой квартиры, если делаешь это к приходу любимого, не понимала, что и уборка может приносить радость, когда занимаешься устройством семейного очага». Закончив работу, она вынула свои записи, разложила их так, чтобы все было наготове. Ведь Кит поднимет в печати, через «Глоуб», кампанию в защиту прав униженных. Именно такая кампания представит его в самом лучшем виде. Она знала, с какой тщательностью подбирает он документы для своих статей, поэтому аккуратно перепечатала заметки, сделанные кое-как, наспех, от руки, каждую на отдельном листке, в нескольких экземплярах через копирку, которая так и лежала нетронутой в ящике стола с тех пор, как он уехал. Она уже представляла себе, как он, нахмурившись, читает эти записи, видела его выдвинутую вперед нижнюю губу, слышала его резкие фразы. Ей стало тепло от мысли, что она сможет разделить с ним эту работу. Неважно, что это останется в тайне – с нее хватит и того, что она будет работать вместе с ним. Ум ее оживился, как никогда раньше. И тело ее ожило. Сегодня вечером что-то новое начнется в их отношениях. Ведь он придет не только для того, чтобы поговорить. Конечно, здесь можно пойти на компромисс – они снова обретут друг друга, но его честолюбие не пострадает. Вероятнее всего, жена его смирится со всем, поскольку дело обойдется без публичного скандала. Теперь она занята детьми, связана мишурой семейной жизни – ведь именно ради этого ее отец и купил ей мужа. «Мне ничего этого не нужно, – говорила себе Тэмпи. – Я так долго жила без всего этого, что знаю: без этого можно прожить. Я не стану для Кита обузой, я могу сама о себе позаботиться. Только пусть он будет со мной, как раньше». Она вдруг почувствовала, что начала молиться, как не молилась уже многие годы. Она шептала какие-то глупые, бессвязные молитвы, в которых, собственно, не обращалась к богу – ей трудно было представить себе, что бог даст ей свое благословение. По дороге домой она купила бутылку вина, которое Кит любил больше всего, на ужин приготовила его любимые блюда. Потом она долго лежала в ванне, благоухающей ароматической солью, – Кит говорил, что она напоминает ему запах мяты во время дождя. Она вновь испытала легкое возбуждение от запаха своих духов, изготовленных для нее по особому рецепту одним из заказчиков телерекламы. Стоя перед длинным зеркалом в ванной и растираясь полотенцем, она злорадно думала, что жена Кита, несчастная уродина, никогда бы не решилась вот так предстать перед зеркалом. Теперь ей казалось, будто она даже жалеет ее. Какое унижение должна испытывать женщина от сознания того, что только отцовские деньги помогли ей приобрести мужа, что только деньги удерживают его возле нее! Она надела роскошное белье и халат из шерсти кремового цвета, окантованный широкой черной тесьмой, выгодно оттеняющей прекрасный цвет ее лица и волос. Однажды Кит пошутил над ней – он сказал, она увлекается нарядами, сшитыми у дорогих портных, потому, что знает: такие туалеты еще лучше подчеркивают ее женственность. Правда, он не сказал «женственность», а применил выражение «женские прелести», которое она ненавидела – Кит насмехался над ней за это, говоря, что такое пренебрежение реальностью является частью ее тепличного воспитания. Правда ли, будто она пренебрегает реальностью? Она никогда не соглашалась с этим, не согласна и теперь. Разве то, что она делает сейчас, не означает, что она не боится смотреть реальности в глаза? И она вовсе не какая-нибудь там уличная девка. Слишком многое они пережили вместе и слишком сильно любили друг друга, чтобы можно было так думать. Разумеется, у них не было полной идиллии. Ведь полная идиллия возможна лишь в юности, когда не задумываешься о том, что впоследствии придется за все расплачиваться. Кит часто повторял испанскую пословицу: «Возьми все, что тебе хочется, – сказал бог. – Возьми, но заплати за все». Луна только что поднялась над грядой Мосмена, вычерчивая темные силуэты домов на фоне светящегося неба. Голые ветки джакаранды напоминали абстрактную скульптуру из проволоки, а залив стал похож на бассейн, подсвеченный мерцающими огоньками. Именно такая картина всегда очень нравилась Киту и волновала его, хотя он никогда не признался бы в этом. – Сантименты нынче не в моде, – обычно говорил он. – Если у меня настроение мерзкое, то взойдет луна или нет, оно так и останется мерзким. А когда я весел, мне наплевать на все, пусть хоть небо падает. – Потом он привлекал ее к себе и говорил: – Природа действует на меня лишь в одном случае – когда мы с тобой ложимся в постель. Конечно, это была неправда, но ему всегда нравилось казаться невосприимчивым к тому, что трогало других. Она придвинула к окну раскладной столик и поставила на него лампу с абажуром. За многие годы, которые они провели вместе, это вошло у них в привычку. Они медленно ужинали, она рассказывала ему о своих делах, он – о своих. Она чувствовала, как в нем загорается желание. Потом он говорил: – А теперь в постель. Она включала приемник, комната наполнялась сентиментальной музыкой вечерней радиопередачи. Обычно он подшучивал над ней за это. Когда бы он ни возвращался домой, всегда звучала эта музыка, и он выключал радио, не дослушав до конца. – Опять эти сантименты, – говорил он. – Нет, ты неисправимый романтик. Может, так оно и было. Она закинула руки за голову и начала танцевать под музыку, медленно и сладострастно. Может, она действительно была создана для эпохи великих куртизанок – этой силы, стоявшей за троном. А теперь, когда она нашла для себя мир, ради которого ей хотелось работать и бороться, она станет силой, стоящей за его пером. Это тоже звучит романтично, куда более романтично, чем если, допустим, сказать: «силой, стоящей за его пишущей машинкой». Она не слышала, как открылась дверь. Она почувствовала, что он пришел, только когда он уже был на середине комнаты. Он обнял ее, губы его жадно прильнули к ее губам. Какое-то мгновение она сопротивлялась, желая, чтобы все было так, как она задумала. Но сердце ее бешено билось, откликаясь на его желание. Луна и музыка исчезли в вихре страсти, бросившем их в бездну забвения. Никогда еще не было у них такого полного единения. Она словно возродилась к восприятию окружающего ее мира. Никогда еще не отдавались они так полно своим порывам. В этом смятении мыслей и чувств она ласкала его, как человека, всецело принадлежащего только ей, ей одной. Теперь, если бы он открыл глаза и заговорил о ее «женских прелестях», она не стала бы обижаться. Но глаза его были закрыты, и если бы не его губы, которые она чувствовала на своей шее, она подумала бы, что он спит. Но он не спал. Он истощил себя и все равно был полон страсти, он ждал, когда снова наступит этот неописуемо восхитительный взлет души. А она ласкала его, настойчиво, приближая желанную минуту. И она наступила, эта минута, ослепительно яркая и великолепная. И снова ушла. Наконец она неохотно оторвалась от него. Лишь его жадные руки и губы все еще не могли утолить его неуемную страсть. Взглянув на себя в зеркало в ванной, она едва узнала свое лицо: губы вздулись от поцелуев, веки набухли, в глазах еще тлел огонек. Она двигалась, как сомнамбула, ошеломленная чувственным наслаждением, удивляясь этой внезапной перемене в своем облике. Только потом, когда кофе уже закипел в кофейнике, когда из ванной донеслись звуки льющейся воды – Кит принимал душ, – она наконец вышла из состояния транса. Ему уже нужно было уходить. Войдя из кухни с подносом в руках, она увидела, что Кит стоит у окна, совсем одетый, любуясь ветками джакаранды, словно гравюрой. – Тебе нужно будет переехать, – сказал он. – Зачем? Здесь так красиво. – Слишком многим знаком этот дом. Дрожащей рукой она наливала кофе, именно такой, какой он любил: крепкий, с причудливыми узорами сливок. – Найди себе квартиру в одном из небоскребов, чтоб оттуда открывался сногсшибательный вид. – И цена была бы сногсшибательная. К тому же все они слишком большие и одинаковые. – Цена пусть тебя не волнует. А если говорить о размере и об отсутствии индивидуальности, то разве это тебя не устраивает? – Меня? Нет. Меня это никогда не устраивало. – Но это устроит нас. В его голосе послышались нотки раздражения. Он жадно выпил кофе и попросил вторую чашку. Это слово «нас» она восприняла с радостной дрожью. Она смотрела, с каким аппетитом он ел приготовленный ею ужин, – теперь он отдавал предпочтение ее женственности перед «женскими прелестями». – Нас? – переспросила она. – Ты прекрасно понимаешь, что я подразумеваю, говоря «нас», – прервал он ее нетерпеливо. – Ты не можешь жить без меня так же, как я не могу жить без тебя. Но этот дом слишком мал, очень многие знают здесь нас обоих. Если бы у тебя была квартира в другом месте, я бы мог приезжать, не опасаясь встречи со знакомыми. – И ты хочешь этого? – Ради бога, Тэмпи, перестань притворяться. Мы оба хорошо знаем, чего хотим. У нас было слишком много времени, чтобы проверить это. Я буду откровенным. Мне казалось, я могу обойтись без тебя. Но я не могу. Жить без тебя – все равно что жить без руки или ноги. Она улыбнулась этому нелепому сравнению, но он понял эту улыбку по-своему. – Ах да. Понимаю. Я получил все, чего желал. Но еще я понял, что, даже получив все желаемое, человек хочет еще чего-то. Теперь я не вижу причин, почему бы нам не воспользоваться такой возможностью. – И давно тебе пришла в голову эта мысль? – Только сегодня. Когда я снова встретил тебя, все, что я старался подавить в себе, вспыхнуло, словно вулкан. Он с тревогой взглянул на нее, но она ничего не ответила. Тогда он заговорил более настойчивым тоном: – Я буду оплачивать квартиру в любом большом доме. Сними ее на свое имя, а о расходах не беспокойся. Это уж мое дело. Я буду давать тебе столько, сколько нужно, чтобы ты могла жить спокойно. Я также сделаю завещание в твою пользу. У жены денег более чем достаточно и для нее и для детей. – А как же ваша семейная жизнь? – С этим будет все в порядке. Она довольна своей судьбой – она получила все, чего хотела. Ей безразлично, когда я приезжаю домой, лишь бы приезжал вообще. Подбери самую фешенебельную квартиру, какую только сможешь найти. Я хотел бы только одного – чтобы она была не слишком далеко от дороги, по которой я возвращаюсь домой. Она на миг представила себе, как вечно ждет его, как провожает, когда он уходит. И она спросила себя, лучше это или хуже той заброшенности и одиночества, которое она испытала без него. Не дождавшись ответа, он резко встал, подошел сзади к ее стулу, взял ее за подбородок и повернул к себе ее лицо. Он наклонился над ней, такой неузнаваемо огромный, прильнул к ее губам, будто возвратился после долгого отсутствия. Рука его скользнула в вырез ее халата. Припав щекой к ее голове, он настойчиво шептал: – Ну, скорее скажи «да». Мы не можем существовать друг без друга. Ты – колдунья! Я понял, чего ты хочешь, когда ты пришла сегодня. Только нужно было прийти уже давно. Мы не можем позволить себе тратить попусту нашу жизнь. Она обернулась к нему вместе со стулом и высвободилась из его рук. – Я не за этим приходила к тебе, Кит. Я буду так же откровенна, как и ты. Где-то в глубине души я страстно хотела этого, но приходила я не за этим. Я хотела просить тебя помочь людям, которые живут в Уэйлере, то есть помочь моей внучке. Он сделал какой-то странный жест, будто желая отмахнуться от чего-то абсурдного, вторгающегося в их жизнь. – Ах, это! Я решил, что это только предлог. – Нет, это вовсе не предлог. – Она встала так резко, что стул упал. – Я пришла просить тебя помочь мне. То, что сейчас было, не имеет никакого отношения к моей просьбе. Он не обратил внимания на эти ее слова. – Я ведь уже сказал тебе, что ничем не могу помочь. Здесь невозможно что-либо сделать. – Но ты сам всегда говорил, что с помощью прессы можно сделать и невозможное. – Я этого сделать не смогу. Если станет известно, что эта девочка – твоя внучка, мне конец. – Никто никогда ничего не узнает. Мы будем хранить все в глубочайшей тайне. – Ничто не бывает тайным вечно. Пронюхают о том, что ты замешана в этом деле, и как тогда прикажешь мне быть? Все шишки на меня повалятся. – Кит, я совсем не узнаю тебя. Ты стал другим человеком. – А я не узнаю тебя. Неужели ты не можешь понять: ты ничего не добьешься, кроме скандала, если узнают, что твоя внучка – полукровка? – Я не ожидала, что ты будешь так разговаривать со мной. – А я не ожидал, что ты начнешь подобные разговоры. Ты никогда не была в числе борцов за гиблое дело. – Помнишь, ты говорил: «Дайте мне дело, в которое я поверю, и я буду сражаться за него». – А в это дело я не верю. Вот и все. – А ты веришь хоть во что-нибудь? – Только в то, что надо быть всегда и везде первым. – Но это ужасно! – Возможно. Я пожертвовал слишком многим ради своего положения и теперь не могу рисковать. – Мной, во всяком случае, ты пожертвовал. – Точно так, как и собой. Теперь я там, куда поклялся добраться. Там и останусь. Она села, чувствуя, как у нее дрожат ноги. – Все это очень странно. – Не вижу в этом ничего странного. Это вполне логично. Он наклонился и, положив руки на спинку стула, с усмешкой посмотрел на нее. – Ну, скажи, – произнес он полушутливо, – скажи, что, собственно, во мне странного, если не считать… Она отвернулась, не найдя слов для ответа. Раньше между ними никогда не возникало споров. Она удовлетворялась своей ролью женщины, которая была лишь частичкой мира мужчины. За месяцы, прожитые в одиночестве, она уяснила себе, что все ее взгляды на вещи, выходившие за рамки чисто женских интересов, были его взглядами. И даже в любви он вел ее за собой, а она только подчинялась. И вот теперь, когда в первый раз их интересы столкнулись, ей не хватало слов для поединка с ним. Она всегда восхищалась его умением вести спор, превозносила его победы, когда он, оставшись с ней наедине, снова доказывал свою правоту. Она завидовала той легкости, с какой он сразу же находил аргументы, нужную фразу, верное слово. В редких случаях, когда и она вдруг втягивалась в спор, ее всегда раздражало, что блестящие мысли приходили к ней с опозданием. Пока она была одна, она обдумала все, что скажет ему, но так ничего и не сказала. А Кит сказал все. Теперь она молча слушала его, поражаясь, до чего часто он выходил победителем в спорах, где побежденному оставалось лишь умолкнуть, хотя он и не принимал доводов Кита – точно так же, как на этот раз и она. В этой беспомощности она утешалась лишь мыслью о своем упрямом сыне, который либо молчал, когда ему начинали читать мораль, либо спорил настолько неуклюже, что можно было только удивляться ограниченности его умственных способностей. Она знала, что не сумеет разложить по полочкам свои доводы, но, несмотря на это, ее воля оставалась непоколебимой. Кит нежно потерся носом о ее нос. – Ты мне так и не ответила, что же во мне странного. – Я думала не о тебе, а о Кристофере. Как странно, что мальчик, так мало проживший на свете, сумел составить о нас такое точное представление. Он резко выпрямился. – Говоря откровенно, меня вовсе не интересует, что думал обо мне этот маленький завистливый щенок. И вообще, мне кажется, ты слишком поздно ударилась в материнскую сентиментальность – ведь сын твой уже пять лет как мертв. – Да, поздно. Поздно думать о сыне, но совсем не поздно думать о его дочери. – Раз уж ты так поглощена заботой об этой девочке, почему бы тебе не удочерить ее? Ты сможешь что-нибудь сделать для нее только в случае, если вырвешь ее из стада аборигенов, с которыми она сейчас живет. – Она не только живет с ними – она одна из них. И это вовсе не стадо аборигенов, это, пожалуй, самая приятная семья, которую я когда-либо видела. У них больше развито представление о порядочности, чем у всех, с кем мне приходилось иметь дело. – По-моему, бессмысленно спорить об этом. Послушай, Тэмпи, если у тебя не хватит денег, чтобы послать ребенка в какой-нибудь пансион, я и это возьму на себя, только бы мне не видеть ее – ты же знаешь, я терпеть не могу детей. Ну, что ты на это скажешь? Это тебя устраивает? Я готов обеспечить твое материальное положение. – Есть вещи, которые нельзя купить. – Господи, опять ты начинаешь нести чепуху. Меня просто стошнит, если придется выслушать еще одну такую пошлость. На тебя это вовсе не похоже. К тому же говорю тебе точно и определенно: на свете не существует такого, чего нельзя было бы купить. – Ты глубоко заблуждаешься. – Возможно. Но я заблуждаюсь меньше, чем ты. Он откинул назад полы пиджака, засунул руки в карманы брюк, позвякивая ключами. В этой, так хорошо знакомой ей позе он любил начинать спор. Он с интересом разглядывал ее. – Не знаю, что и подумать. Или ты разыгрываешь трагедию, чтобы выторговать условия повыгоднее, или, если это не так, ты просто сошла с ума, дорогая, ты совершенно сошла с ума. Я и подумать не мог, что ты способна отказаться от всего ради каких-то идей, свойственных бабушкам. Я готов разделить с тобой и это, как и многое другое, что, вообще-то говоря, меня не слишком привлекает, особенно если взвесить все за и против. Только не вмешивай меня в авантюру с аборигенами. Можешь делать все, что тебе вздумается, можешь носиться со своей новой безумной идеей, но меня в эти дела не втягивай. Я знаю, чего хочу, и готов за это платить. Любая женщина на твоем месте и любой мужчина на моем посчитали бы меня благоразумным, великодушным и щедрым. – Неужели, по-твоему, это великодушно – прожить со мной пятнадцать лет, все время обещая жениться, потом бросить ради женщины, которая помогла тебе получить все, к чему ты рвался, – высокий пост и столько денег, чтобы ты мог до конца дней своих и меня содержать на стороне?! Он остановился против нее и, склонив набок голову, впился в нее глазами. Она знала, что, когда он улыбается вот такой, искаженной от гнева, саркастической, безжалостной улыбкой, он готовится нанести смертельный удар. – О, открылась совсем неожиданная для меня черта твоего характера! – сказал он с издевкой. – Серьезность, с которой ты играла роль главной продавщицы в роскошном, но сомнительном предприятии, всегда забавляла меня. Не думаю, чтобы ты хоть когда-нибудь до конца представляла себе, какой ты была лицемеркой. Да и большинство женщин не представляют себе этого. Ты никогда не решилась бы признаться, что все происходящее в промежутке между завтраком и постелью является лишь прелюдией к тому, чего вы, женщины, всегда ждете. Она неистово покачала головой. – Нет, я не хочу сказать, что мужчинам это не нравится, – продолжал он. – Но разница между нами в том, что мы живем жизнью, не безраздельно связанной с постелью, не все наши мысли и дела – подготовка к моменту, когда мы туда ложимся. Она выставила вперед руку, как бы защищаясь от него. – Назови мне хотя бы один поступок в твоей жизни, который не преследовал бы единственной цели твоего существования. Этим ты, черт возьми, мне и нравилась. Я мог бы, кажется, быть с тобой до тех пор, пока ты бы меня в гроб не вогнала. Но у меня было еще и нечто другое, к чему я стремился сильнее всего. Поэтому я тебя и оставил. Я никогда не вернулся бы, не сделай ты сама первого шага. Ты его сделала, и, надо отдать тебе должное, это был хитрый и умный шаг. Ты все та же, прежняя, элегантная Тэмпи, с виду холодная, а внутри раскаленная, как горящие угли. И все, с чем я успешно боролся с тех пор, как расстался с тобой, разлетелось в прах. К сожалению, ни ты, ни я не в силах ничего с собой поделать. Ты околдовала меня своими женскими… – Замолчи! – Почему?! Я говорил тебе это неоднократно, в различных вариантах, хотя должен признать, раньше это получалось более деликатно. И ты всегда мурлыкала, словно кошка, принимая мои слова за комплименты. Она закрылась руками, чтобы не видеть его лица, в котором не осталось больше ничего из того, что она так любила; теперь оно выражало только презрение к ней. – Нет смысла распускать нюни. Ты ведь отлично знаешь, что меня слезами не проймешь. Он подошел к стеклянной двери, взглянул на небо, где уже занимался новый день, и открыл дверь. В комнату ворвался свежий ветер. Кит с раздражением захлопнул дверь, подошел и встал напротив Тэмпи, всем своим видом показывая, что осуждает ее. – Ради бога, перестань. Все это ты сотни раз слышала от меня за время нашей совместной жизни. Я мог бы уважать тебя, если бы ты просто пришла ко мне и сказала: «Забудем прошлое». Но сейчас я презираю тебя: ты пришла, выдумав какую-то несуразную историю, да еще лезешь мне в душу. А когда я предлагаю тебе лишь чуть-чуть меньше того, что ты имела, ты начинаешь читать мне мораль. Он вдруг протянул руки, поднял ее со стула и стал нежно гладить ее плечи, спину, бедра. – Может, тебе будет легче, если я скажу, что, ложась в кровать с женой, я мысленно вижу тебя? Я уверен, жена считает меня холодным как рыба, потому что я сплю с ней только тогда, когда мне невмоготу без тебя. В глазах его засветился знакомый ей огонек. «Нет, он уже не языческий бог, – подумала Тэмпи, – он просто обрюзгший сатир». Она высвободилась из его рук и отвернулась. Он снова сделал движение, чтобы обнять ее. – Не притрагивайся ко мне, – сказала она, – от твоих прикосновений я чувствую себя грязной. – Ты будешь чувствовать то же, что и я. – Больше этого не случится, Кит. Можешь говорить обо мне все, что угодно, но с тобой я по крайней мере всегда была честна. Правда, ты не знаешь, что такое честность. Ты даже не в состоянии представить себе, что я не лгала, когда пришла к тебе просить помощи. – Нет-нет. Больше я не хочу об этом слышать. Он закрыл глаза ладонью, будто хотел погасить огонь, полыхавший у него внутри. – Прости, но ты не оставил мне выбора. – Она была рада, что голос ее зазвучал твердо. – Ну, какую еще, черт возьми, трагедию ты собираешься разыграть? – Я собираюсь пойти к твоей жене. Он побледнел. – К моей жене? Зачем? – Я попрошу ее помочь моей внучке. Раз уж ты как редактор не можешь ничего сделать, раз ты боишься опубликовать этот материал, хороший, новый, жизненный материал, который вполне отвечает твоим профессиональным принципам, я попрошу об этом твою жену. Может, она сумеет повлиять на своего отца. Мне кажется, до сих пор она имела на него большое влияние, и оно вряд ли ослабло, поскольку она подарила ему двух внучат. – Ты этого не сделаешь! Это подлость, гадость, это женская месть. Я никогда не думал, что ты способна на такие вещи. – Мы с тобой квиты – ведь и я никогда не думала, что ты окажешься подлецом. – Послушай, Тэмпи. – Он наклонился к ней, обеими руками схватившись за край стола. – Если ты когда-нибудь приблизишься к моей жене, я тебя уничтожу. И не думай, будто это простая угроза. Если ты это сделаешь, я постараюсь, чтобы ты больше никогда и нигде не получила работы. Ты должна знать, что тебя держали на телевидении только из-за моей протекции. Но они получили так много жалоб, что вынуждены были все-таки избавиться от тебя. Ну будь же ты благоразумной, ради бога! Я предложил тебе больше того, что дал бы любой другой мужчина на моем месте. Так чего же ты еще хочешь? Он грубо притянул ее к себе и стал, торопясь, развязывать ленты на халате. Она чувствовала, как в нем пробуждается животное. – Ты – восхитительная самка, – шептал он. – Ты самка с вечно незатухающей страстью. Она стояла неподвижно, с ужасом сознавая, что вот сейчас ее слабая плоть опять уступит ему. Но этого не произошло. Что-то более могучее подняло ее руку, и со всего размаха она ударила его по лицу – она даже не подозревала, что у нее столько сил. Она сама была потрясена тем, что сделала, стояла и смотрела, как он, ошеломленный, коснулся рукой щеки. Потом она услышала, как тихо закрылась дверь. – Осторожен, даже в такой момент! В ванной она долго стояла под душем, попеременно пуская то горячую, то холодную воду. Ей хотелось смыть эту ночь со своего тела и со своей души. Проснулась она поздно – солнце озаряло ее кровать. Она лежала, смотрела на тени деревьев на стене и удивлялась ясности своих мыслей – обычно минуты пробуждения были для нее самым неприятным временем дня, она подолгу не открывала глаз, сопротивляясь необходимости вставать и снова продолжать свое бессмысленное существование. Сегодня же все было иначе. Она не чувствовала ни боли, которая так долго мучила ее, ни иссушающей мрачной тоски, которая овладевала ею, как только она возвращалась к действительности. Она ощутила внутри что-то острое и холодное и не сразу поняла, что это ненависть, – ведь никогда раньше она ни к кому не испытывала ненависти. Какая-то новая сила подняла ее с постели. Сознание ее работало четко, составляя план дальнейших действий как бы независимо от ее воли. Она боялась, что прошедшая ночь будет вечно преследовать ее, но оказалось, что существуют на свете вещи, которые сами по себе, вопреки чему угодно, вытесняют из памяти какие-то события. Теперь Кит был мертв для нее, он был мертвее мертвого Кристофера. Она завтракала на балконе. За ночь пронизывающий западный ветер усилился, но на балконе, закрытом со всех сторон, было тепло. Порывы ветра взбивали белую пену на темно-синих водах залива, раскачивали крепко привязанные якорными цепями яхты, сгибали высокие стволы бамбука, похожие на сабли, колыхали кроны эвкалиптов – в их зеленой дымке то тут, то там вспыхивали красные увядающие листья. Тэмпи изучила карту города, выбрав путь, которым поедет к дому Кита. Оделась она как можно тщательнее, полагая, что красота и элегантность будут именно тем оружием, которым она беспощадно сокрушит жалкую калеку. Здесь уже не смогут помочь ни богатство, ни власть. Она обдумала, что и как она будет говорить. В сумочку она положила золотой портсигар Кита – Кит не заметил, что он выпал из кармана его пиджака. Вполне достаточная улика для любой жены. Но Тэмпи употребит ее не для мщения, а для достижения своей цели. Она содрогалась от мысли, что все задуманное ею – чистейший шантаж и что удовлетворение, которое она от этого получит, будет удовлетворением шантажистки. Конечно, это был бесчестный, грязный прием борьбы, но раз у нее нет чистого оружия, она пустит в ход грязное. Она подождала до полудня, зная, что в это время Кит наверняка будет у себя, и позвонила по телефону, попросив соединить ее с кабинетом редактора. Она была убеждена – он не поверил, что она в самом деле пойдет к его жене, он не мог предположить, что у нее хватит на это смелости. И тем не менее она не хотела рисковать. Трудно сказать, действительно ли голос секретарши стал ледяным, когда Тэмпи намеренно назвала ей свое имя, или же это было обычным защитным приемом – именно таким голосом всем звонившим сообщалось, что редактор на заседании. – Не могли бы вы попросить его позвонить мне, когда он освободится? Я весь день буду дома, – сказала Тэмпи. Она положила трубку. От сказанных слов во рту у нее появился неприятный вкус. Она представила себе выражение лица секретарши, передающей ее просьбу Киту. И хотя в просьбе этой не было никакого подтекста, она вдребезги сокрушала наигранное безразличие редактора. Его кабинет казался ей пуленепробиваемым бункером, в котором он был неуязвим для какого бы то ни было нападения извне. Потом эта картина сменилась другой – она видела перед собой бронированный танк, безжалостно ползущий по телам и крови людей. Но ведь и танк уязвим. Стоит умело бросить бутылку с зажигательной смесью – и капут! Именно это она и делала сейчас. В глубине души секретарша, конечно, будет смаковать эту новость. Ведь все, кто работал в газете, всегда восхищались Китом и в то же время не любили его. Говорили, что на работе у него нет друзей – раньше она относила это просто за счет зависти – и что он родную мать продаст, лишь бы его печатали. Теперь она поняла, что самым важным для него было не столько то, чтобы его печатали, сколько то, что таким образом он получал власть над людьми. Власть он любил больше всего на свете. Но и власть уязвима, если применить против нее верное оружие. Наконец она была совсем готова и радовалась, как ребенок, что из-за холодного западного ветра смогла надеть свое каракулевое манто. Служба научила ее: никогда не проси того, в чем крайне нуждаешься. Тот, кто уже много имеет, и в дальнейшем легко получает желаемое, а плохо одетая женщина с самого начала обречена на неудачу, даже если, а может, именно потому, что всем совершенно ясно, что ей позарез нужно то, о чем она просит. Тэмпи радовало и то, что она не продала свою роскошную машину, как собиралась. Сейчас ей было необходимо показать силу и блеск своего оружия. Солнце уже садилось, когда она выехала на шоссе, линия гор вдали тянулась огромной пурпурной крепостной стеной на фоне неба, с которого ветер согнал все облака и краски. Проезжая по обсаженным деревьями улицам с огромными особняками в глубине прекрасно ухоженных садов, она размышляла, почему Кит теперь так полюбил это воплощение изысканности – ведь раньше он всегда глумился над ним. Видимо, его высокомерие вызывалось завистью – он же не владел таким особняком. Он был человеком, который нигде не пустил корней – просто ему негде было это сделать. Теперь он нашел такое местечко, и, вернее всего, корни его уйдут глубоко в богатую землю, на которой процветают биржевые маклеры, судьи и высшая знать города. Когда-то он смеялся над Робертом за то, что тот решил послать Кристофера в «школу снобов», как Кит любил называть этот закрытый пансион. Но теперь он, когда настанет время, наверняка пошлет своих детей в такую же «школу снобов» – ему придется облачиться в тогу представителя общества, в котором живет он сам и к которому принадлежит его семья. Иначе он окажется чужеродным телом и в этом кругу, и в этой семье. Она подъехала к внушительного вида чугунным воротам особняка Робертсона, который уже с тридцатых годов был одной из достопримечательностей Сиднея, и резко посигналила, чтобы привлечь к себе внимание садовника, расчищавшего дорожку. Здесь нужна дерзость. Попробуйте подойти с протянутой шапкой и униженно попросить – ворота никогда не откроются. Садовник приблизился и посмотрел на нее в растерянности. Тогда она крикнула ему: – Откройте же ворота! Миссис Мастерс давно ждет меня, а я опаздываю. Ее ослепительная улыбка согнала остатки сомнений с его лица, и он отомкнул ворота. В том, что ворота оказались на замке, она увидела подтверждение своей мысли: да, она сильно напугала Кита, ибо ни в одном австралийском доме, в котором ей когда-либо приходилось бывать, никто никогда не запирал ворот. Она прощебетала садовнику слова благодарности и быстро проехала мимо. Дорога петляла по склону холма, шла через сад, мимо прекрасных лужаек прямо к огромному двухэтажному дому. Напевая что-то, Тэмпи взбежала по ступенькам. Она чувствовала, что за ней наблюдают с балкона. Нажала на кнопку и услышала глухой звонок, раздавшийся в глубине дома. Женщина средних лет приоткрыла дверь и безмолвно остановилась на пороге – сама враждебность. Тэмпи обратилась к ней самым любезным тоном: – Я немного опоздала. Пожалуйста, передайте миссис Мастерс, что я уже здесь. – Простите, но… Женщина замялась, боязливо оглядываясь. Тэмпи воспользовалась ее замешательством и проскользнула в холл. Служанка невольно отступила – она была поражена таким натиском, – но вскоре пришла в себя и сказала твердо: – Простите, мадам. Миссис Мастерс сегодня никого не принимает. – Что вы, милочка! Не говорите глупостей. Миссис Мастерс ждет меня. И Тэмпи проследовала мимо нее к широкой лестнице, изящным полукругом ведущей наверх. – Пожалуйста, проводите меня, – улыбнулась она служанке. Женщина проворно подошла к лестнице и взялась за перила. – Я уже сказала вам, мадам, что миссис Мастерс никого не принимает. Если хотите, можете оставить записку… Тэмпи смотрела на нее, понимая, что первый раунд ею проигран. Она окинула взглядом солидную фигуру в сером шерстяном платье и сказала: – Право же, это весьма странный прием. Я приехала повидаться с миссис Мастерс, а вы ведете себя, словно сиделка в доме умалишенных. Надеюсь, с миссис Мастерс ничего не случилось? – Я думаю, мадам, вам лучше уйти, – произнесла служанка бесстрастно. Тэмпи сделала вид, будто рассердилась. – Уверяю вас, я непременно напишу вашей хозяйке и пожалуюсь на ваше возмутительное поведение. – Как вам будет угодно, мадам. А теперь я должна попросить вас уйти. Миссис Мастерс нельзя беспокоить. Тэмпи медленно повернулась; это движение она отточила до совершенства за долгие годы работы манекенщицей: голова гордо поднята, на губах презрительная усмешка. И вдруг она услышала голос, донесшийся со второго этажа: – Миссис Раунтри, пожалуйста, проводите миссис Кэкстон наверх. Я жду ее. Бесстрастность на лице служанки мгновенно сменилась испугом. Глядя на площадку верхнего этажа, она растерянно пробормотала: – О да, мисс Элспет, конечно, сию минуту. – И уничтожающе посмотрела на Тэмпи. – Прошу вас, мадам, пройдите сюда. Тэмпи взбежала по лестнице и воскликнула как-то слишком громко и слишком горячо: – О, как приятно снова встретиться. Вы превосходно выглядите! Женщина, к которой она подошла, с фальшивым воодушевлением произнесла: – Я так боялась, что вы не приедете. Они стояли около лестницы, глядя в упор друг на друга, будто стремились прочесть то тайное, чего нельзя было выразить словами. Так вот какая она, жена Кита, Элспет. Приятное имя. Приятное лицо. Но когда они двинулись по широкому коридору, покрытому толстым ковром и увешанному огромными портретами в золоченых рамах, Тэмпи с язвительным удовлетворением подумала, что никакая миловидность не заставит забыть об искалеченных ногах. Опираясь на палку, Элспет то тащила за собой, то толкала вперед свои ноги, а когда вдруг нечаянно ее длинный халат распахнулся, Тэмпи увидела, что они собой представляют. Элспет провела ее в маленькую гостиную с балконом, на котором стояла колыбелька близнецов, освещенная последними лучами заходящего солнца. Подумать только – эта искалеченная женщина родила Киту двоих детей, а ей, Тэмпи, он так и не дал их. Ненависть раскручивалась в ней, как змея, готовая ужалить. Она повернулась к Элспет, прислонившуюся спиной к закрытой двери. – Откуда вы узнали, что это я? Губы Элспет дрожали, но она заставила себя улыбнуться – улыбка получилась вымученная. – Я знаю вас по телепередачам. Я – ваша давнишняя поклонница. Мне всегда казалось, что вы – воплощение моей мечты… Садитесь, пожалуйста. Нет, не в то кресло, а вот сюда. То кресло сделано специально для меня. – Она прижала ладонью дрожащую нижнюю губу. Перед такой взволнованностью и робостью триумф Тэмпи потускнел. – Я должна извиниться перед вами за свое вторжение, – сказала Тэмпи. – Ну что вы! Удачно, что я увидела вас с балкона. – А в доме так заведено, что к вам никого не пускают? Элспет покраснела, уловив иронию в тоне Тэмпи. – Нет. – Она запнулась и опустила ресницы, явно не желая встречаться взглядом с Тэмпи. – Мне хотелось бы, чтобы вы правильно поняли то, что сейчас произошло. Хотя в некотором отношении я и инвалид, но все же вполне нормальный человек… – Простите, я не это имела в виду. Я хотела… – Понимаю. Все это может показаться странным, но… – Она подняла ресницы и пристально взглянула на Тэмпи. Глаза у нее были серые, большие, лучистые. Они казались огромными на маленьком личике с острым подбородком и вздернутым носом. Оценивая ее профессиональным взглядом, Тэмпи подумала: «Вообще-то из этого лица я смогла бы кое-что сделать, и из этих густых русых волос, которые она слишком туго стягивает узлом, тоже». Ее злоба была направлена против Кита, а не против несчастной женщины, и она наслаждалась сейчас мыслью, что для него каждодневная пытка видеть это ужасное несоответствие между юной грациозной верхней половиной тела своей жены и безобразно широкими бедрами с тонкими ножками. И вместе с тем она с состраданием спрашивала себя, как же живется женщине, если она уродлива не только в собственных глазах, но и в глазах окружающих? Ей приходилось встречать некрасивых женщин, очень некрасивых женщин, и она замечала, что многие из них выработали в себе какие-то особые свойства, которые заставляли забывать об их лицах, потому что и сами они забывали о них. Но Элспет никогда, ни на одну минуту не забудет, каково ее тело – ведь каждое движение дается ей с величайшим трудом: ноги ее постоянно стиснуты этими ужасными колодками, ходить без палки она не может. Тэмпи пришла сюда, готовая к сражению с женщиной высокомерной и самолюбивой, знающей силу и власть денег, способных купить для нее все, что угодно, и всех, кого угодно. Но эти дрожащие губы и избегающие ее взгляда глаза ясно показывали, что в душе ее – обнаженная рана, дотронуться до которой Тэмпи не решалась. Не нужно было обладать большим умом, чтобы найти слова и поступки, способные обидеть такую женщину. Тэмпи почувствовала: желание досадить ей за то, что она была женой Кита, растаяло как лед. – Я прошу простить меня за такое неожиданное появление. Другого способа у меня не было, а мне очень нужно с вами поговорить. Элспет открыла рот, собираясь что-то сказать, снова закрыла его, провела носовым платком по губам и наконец тихо спросила: – Вы уверены, что хотите говорить именно со мной, а не с моим мужем? Итак, дуэль все-таки состоялась, но не Тэмпи сделала первый выпад. Она хотела, чтобы и ее глаза были такими же ясными и честными, как у Элспет. – Да, уверена, – ответила она, понимая, что только разговор начистоту может ей помочь. – Я видела его вчера, и он отказался сделать хоть что-нибудь для меня. В этом, очевидно, причина того странного приема, который мне был здесь оказан. Элспет, не отрываясь, смотрела на Тэмпи, глаза ее были беззащитны, как у ребенка. Видимо, ей было лет тридцать, но, несмотря на взрослую прическу, на полные груди кормящей матери, на безобразно широкие бедра, во всем ее облике сохранилось что-то детское. Она провела языком по пересохшим губам и стала крутить носовой платок в руках, округлых и точеных, как у мадонн эпохи Возрождения. – Простите, миссис Кэкстон, но боюсь, я ничего не понимаю. Пожалуйста, объясните мне, зачем вы сюда приехали? – Я приехала, чтобы просить вас употребить свое влияние и помочь мне в одном очень важном деле. Вернее, не мне, а моей внучке. Элспет шевельнулась в своем кресле, руки ее на мгновение замерли. – Вашей внучке!.. Но вы совсем не похожи на бабушку. – Да, у меня есть внучка. Ей пять лет. Мой сын женился очень рано, и мы об этом не знали. Ему тогда было всего восемнадцать. Теперь, оглядываясь назад, я прихожу к выводу, что и его отец и я вели себя неправильно, когда он сказал нам о своих чувствах к девушке. Вскоре после этого он вместе со своим подразделением был послан в Малайю, а мы даже не попытались как-то помочь ему. Наоборот, мы сделали все, чтобы его послали туда, так как считали это лучшим выходом из положения. Мы даже не подозревали, что посылаем его на верную смерть. Потом многие годы я кляла себя за это, но тогда мне казалось, будто мы поступаем правильно, будто это единственное, что нам оставалось. Вы лучше поймете наши чувства, если я скажу вам, что девушка, в которую он влюбился, была полукровка. Не знаю, как вы относитесь к подобным вещам, но то, что я увидела за последнюю неделю, настолько перевернуло мои представления об этих людях, что теперь я с трудом могу поверить, что шесть лет назад эта мысль приводила меня в ужас. Перед отправкой в Малайю он женился на ней. Нам он об этом не сообщил. И никто не сообщил нам, когда у него родилась дочь и когда жена его после родов умерла. Только неделю назад я получила письмо, из которого узнала обо всем этом. Но сумеете ли вы понять меня, понять, что значит для женщины, которая думала, что она осталась в этом мире совсем одна, вдруг узнать о существовании внучки? Ведь одиночество – это так страшно. – Не могу себе представить, чтобы вы, живя такой бурной жизнью, когда-нибудь чувствовали одиночество. – Пусть вас не вводит в заблуждение внешний блеск моей жизни. Может быть, на нее приятно смотреть со стороны, но она не приносит удовлетворения. К тому же все это не вечно. Когда женщина достигает среднего возраста, ей требуется нечто другое. – Мне кажется, вы и сейчас красивы. Вы совсем не изменились с тех пор, когда я впервые стала смотреть ваши передачи по телевидению. И завидовать вам. В голосе Элспет прозвучало столько неподдельной сердечности, что Тэмпи растрогалась. И все же она не хотела, чтобы это чувство обезоружило ее. – Письмо пришло, когда я была серьезно больна. Сознание, что на свете есть существо, в котором течет капля моей собственной крови, придало моей жизни смысл, а я в этом так нуждалась. Я вылетела туда, где она живет – на Северное побережье, – и обнаружила, что и Кристина нуждается во мне, а это еще важнее. Сказать откровенно, я всегда приходила в ужас при мысли о том, что у меня могут быть внуки. Мне казалось, жизнь моя на этом закончится. Но теперь я понимаю: это лишь начало новой жизни. Не могу передать вам, какая радость охватывает меня всякий раз при виде ее детских причуд. Я уже успела забыть, каким был мой сын в ее годы. Она замолчала, подбирая слова, чтобы как можно ярче, живее описать Уэйлер этой женщине, которая слушала ее с неподдельным интересом. – Я познакомилась с семьей аборигенов – с семьей матери моей внучки. Они написали мне, потому что над ними нависла угроза выселения из их дома в Уэйлере. Это идиллический уголок, и я поняла, почему мой сын влюбился не только в девушку, но и в Уэйлер. Там какая-то благотворная обстановка. И люди не такие развращенные, как мы. Мне бы хотелось, чтобы моя внучка росла именно там. Видя глубокую заинтересованность Элспет, она говорила ей о том, о чем не осмеливалась говорить Киту. – Может быть, вы сочтете меня излишне сентиментальной, но вся их жизнь и то, как они добывают себе хлеб насущный – рыболовством и земледелием, – кажутся мне такими естественными. Нельзя допустить, чтобы их выселили из Уэйлера ни в резервацию аборигенов – это такой позор для нашего, по общему мнению, цивилизованного общества! – ни в трущобы Редферна, что еще хуже. Она замолчала. Прошло много времени, прежде чем Элспет сказала: – Сочувствую вам, но не представляю себе, как я могу помочь. Я веду тихий, замкнутый образ жизни. Может быть, вам нужны деньги? Я буду рада… – Благодарю вас, но здесь дело не в деньгах. Необходимо поднять общественность, чтобы положить конец произволу – ведь возможно, даже сейчас, когда я разговариваю с вами, там творится еще какое-нибудь беззаконие. Единственный путь – действовать через газету. – Тогда… вероятнее всего, мой муж… – Я все это рассказала вашему мужу. Но он отказал мне. – Почему? – Он сказал, что это не соответствует направлению его газеты. Что он – всего лишь редактор, а не владелец, но и владельца газеты этими вопросами не заинтересуешь. О, у него нашлась масса самых убедительных доводов, которые сводились лишь к одному, а именно: он не хочет этого делать. – Даже ради вас? Тэмпи колебалась – ее вынуждали ответить на вопрос, который ставил ее в тупик. Был ли это вопрос романтически настроенной девушки, считавшей, что никто не может противостоять ее кумиру? Или это был вопрос женщины, знавшей все, что только можно было знать о них с Китом? Элспет еще глубже забралась в свое кресло, пальцы ее судорожно сжимались. – Пожалуйста, ответьте мне, миссис Кэкстон. Кристофер был сыном моего мужа? Этот вопрос потряс Тэмпи настолько, что она ничего не могла ответить. Несколькими словами эта женщина вырвала из ее рук оружие, которое она собиралась использовать в крайнем случае. Она покачала головой. Элспет закрыла лицо руками. Тэмпи ждала слез, но, когда Элспет опустила руки, глаза ее были сухими. – Миссис Кэкстон, вы все время разговариваете со мной так, будто я ничего не знаю об отношениях, существовавших между вами и моим мужем. Но через несколько месяцев после свадьбы я получила анонимное письмо. Неужели вы думаете, я вышла бы замуж, зная об этом?! Тэмпи ничего не сказала. – Видимо, вы правы. Ведь если чего-нибудь очень хочешь, на многое закрываешь глаза. Я знаю, есть люди, которые думают, будто я использовала положение отца и его влияние, чтобы купить себе мужа. Но это неверно. Не думайте, что я настолько наивна и глупа, чтобы не понимать, чего Кит добивался. Но мне казалось, что, помимо всего прочего, я ему нравлюсь. Он подолгу сидел у нас, я играла ему. Он приносил мне книги, и мы вместе обсуждали их. Мы разговаривали о многих интересных проблемах. Это была вовсе не та Великая любовь, о которой писали романтики (все эти книжки спрятать бы под замок – они же обманывают молодежь). Но я думала, что наша дружба прекрасно может заменить такую любовь. Ну и еще – я была уверена, что после его трагической женитьбы в молодые годы он ничего, кроме дружбы, и не мог мне предложить. Да и вообще, разве в меня можно влюбиться? Вероятнее всего, мне еще тяжелее было осознавать свое уродство потому, что до пятнадцати лет, до того, как заболеть полиомиелитом, я страстно хотела стать балериной. Отец разрешил мне брать уроки у Борованского – тот нашел, что у меня талант. Это сделало меня страшно тщеславной. Я часами простаивала в пачке перед зеркалом, любуясь собой. Отцу очень нравилось, когда я танцевала для него. Конечно, он меня избаловал. Видите ли, я родилась лишь через двадцать лет после того, как он женился, а он любил мою мать. Мне было всего пять лет, когда она умерла. В этом самом доме. Всю свою любовь он перенес на меня. Я знаю, отца считают тяжелым человеком. Пожалуй, я – единственная его слабость. Я тоже его обожаю. Я думаю, что моя болезнь была для него таким же страшным ударом, как смерть матери. Возможно, даже более страшным. Это было крушение всех надежд – ведь болезнь на всю жизнь приговорила меня к разочарованию и страданиям. Но никто в мире не мог бы быть более заботливым, добрым и внимательным ко мне, чем мой отец. Вероятно, вы думаете, что я просто неврастеничка, избалованная женщина. Возможно, так оно и есть, но это моя беда. О, я знаю, у меня репутация милой женщины. А почему бы мне стать другой? В доме все всегда делалось для моего удобства. В то время мы жили в Мельбурне. Прислуга была вышколена и вела себя со мной так, будто это совершенно естественно, что сначала я ходила на костылях, потом – с помощью специальных подпорок, потом с палкой. Отец построил для меня бассейн с подогревом воды. У меня были подруги, но их родители, все, в той или иной мере зависели от отца. Возможно, было бы лучше, если бы мне самой пришлось зарабатывать себе на жизнь и сталкиваться с ней лицом к лицу. Ведь зачастую опека бывает излишней. У меня были гувернантки, причем очень хорошие. Но, видимо, было бы лучше, если бы меня отправили учиться в школу. Тогда я раньше привыкла бы видеть жалость и отвращение в глазах людей. – О нет! – О да. И в ваших глазах я прочла то же самое, когда вы в первый раз посмотрели на меня. Я не сталкивалась с жизнью до тех пор, пока отец не взял меня в кругосветное путешествие. Мне тогда было девятнадцать лет. Страшная действительность обрушилась на меня на корабле: все девушки танцевали и играли, а я не могла делать даже того единственного, от чего получала наслаждение, – плавать. Обычно нам подавали еду в каюту, это спасало меня от необходимости бывать в общей столовой. И меня видели нечасто. Это были самые ужасные дни в моей жизни. Когда я сидела на палубе в шезлонге и ноги мои были закрыты пледом, молодые люди останавливались около меня и начинали флиртовать, как это обычно бывает во время морских прогулок. Я до сих пор помню одного юношу с сентиментальными глазами. Он не отходил от меня три дня подряд. На четвертый день он вышел на палубу как раз в тот момент, когда отец усаживал меня в шезлонг. Я увидела ужас на его лице и… жалость. В большинстве своем люди добры. Просто глядя на таких, как я, они не принимают их за нормальных людей. – Дорогая моя, вы неправы. – Вот видите, вы сказали мне «дорогая моя», словно я малый ребенок, которого нужно утешить. Я полюбила Кита, потому что он оказался первым человеком, посмотревшим на меня без тени обидной жалости, той жалости, которая у других так заметна, хотя они и стараются запрятать ее поглубже. Видимо, еще до первого визита к нам его кто-то предупредил. Как бы то ни было, но на протяжении нескольких лет, пока он бывал в нашем доме в Мельбурне, мне ни разу не удалось уличить его. Когда мы вместе катались на машине или на лодке, он вел себя так же, как отец. Он разрешал мне самой делать кое-что для себя, хотя делала я все очень плохо. Вначале я считала, что он бывает у нас на правах друга отца и еще потому, что его личная жизнь не удалась. Я никогда не думала всерьез, что он может относиться ко мне как-то иначе, не только по-дружески. Разумеется, было бы ложью утверждать, что я не мечтала об этом, как мечтает об этом любая одинокая девушка. Из-за него я совсем перестала интересоваться другими мужчинами. Когда он попросил меня быть его женой, я не могла поверить в свое счастье. И вовсе не потому, что это предложение было первым в моей жизни. То же самое предлагали мне и другие мужчины, помоложе его, но у них не хватало ума даже на то, чтобы постараться скрыть свое стремление к богатству. Кит же добивался не денег. Цель у него была другая, и я служила средством к достижению этой цели. О, лучше бы мне выйти замуж за одного из этих откровенных искателей отцовских денег! Тогда я пошла бы на это с открытыми глазами и не чувствовала бы себя обязанной испытывать к мужу вечную благодарность, потому что такой брак был бы не более чем qui pro quo [3] . А Киту я благодарна, правда, не только за то, что он женился на мне, но и за то, что дал мне вместо любви – товарищеское отношение. Когда я выходила замуж, я была страшно наивна. В наше время такое, как мне кажется, почти невероятно: двадцать восемь лет – и наивность. Представьте себе: до этого меня никто никогда не целовал по-настоящему. Для молодых людей, которые живут в нормальных условиях, проводят время вместе, танцуют, занимаются спортом, совершают прогулки на автомашинах, поцелуи – в порядке вещей. А ведь насколько труднее – даже если это входит в состав намеченного плана – целовать человека, обреченного на неподвижность. Кит приучал меня к этому постепенно. Приходя к нам, он целовал меня в щеку, если я была на ногах, или же, если я сидела в своем кресле, наклонялся и прикасался губами к волосам. Это были бесстрастные поцелуи, которые я могла понимать как угодно. И по прошествии шести лет мне стало казаться, что он совсем особенный, равнодушный к сексу мужчина. Я стала благоговеть перед ним за это… Она говорила что-то еще, тихо и торопливо, но Тэмпи ничего не слышала. «Шесть лет» – это было для нее как гром с ясного неба, ее рассудок отказывался что-либо принимать. Наконец она очнулась и услышала: – И вот, когда его жена умерла и он сделал мне предложение, я буквально бросилась в его объятия. Во время нашего медового месяца мой первый дикий, легкомысленный экстаз – кто же это так сказал? – был омрачен проблемой, как снять с меня железные оковы, и моей навязчивой идеей, что мне необходимо все время закрывать ноги. Первая половина медового месяца была платонической. Ему понадобилось довольно много времени, чтобы воодушевиться. Я уже думала, он – импотент. Но когда наконец он стал моим мужем по-настоящему, я сходила с ума от счастья – хоть в этом отношении я нормальная женщина. Прошло целых пять восхитительных месяцев, в течение которых я пыталась возместить ему все годы его одиночества, – ведь я думала, что это было так. Он был очень добр и ласков со мной. На меня оказали большое влияние ваши телевизионные передачи – я старалась как можно лучше выглядеть дома, стала носить длинные платья, потому что они скрывали мои ноги, и его друзья уже не отводили глаза в сторону. Каждое такое домашнее платье стоило мне столько же, сколько роскошный вечерний туалет. Когда у нас были гости или когда я куда-нибудь выезжала, то наперекор моде надевала длинные платья. О, вы не можете представить себе, какое чувство охватывает тебя, когда чей-нибудь взор с удивлением следует за тобой или, еще хуже, когда впервые люди видят, каким образом ты передвигаешься… А потом пришло это письмо. Грязная анонимка. Меня все время терзала мысль, кто же этот жестокий человек, написавший ее? Мне почему-то казалось, что это мужчина и сделал он так потому, что завидовал карьере Кита. Я чуть не лишилась рассудка. Но потом выяснилось, что у меня будет ребенок, и это спасло меня. У меня было чувство, что Кит вздохнул с облегчением, узнав о моей беременности, но не потому, что хотел ребенка, а потому, что у него появилась причина отказаться от близости со мной. Я думала, сердце мое разорвется, когда я впервые узнала о вас. В романах никогда не пишут, каким прочным может быть сердце и что оно способно вынести. Мне понадобился лишь месяц или чуть больше, чтобы понять: сердце состоит из множества частиц и, даже если одна его частица вышла из строя, все равно можно жить – ведь можно же жить с изуродованными ногами! Я поняла, что беременность сама по себе приносит удовлетворение, почла это за счастье и более или менее успокоилась. Теперь у меня есть мои дорогие малыши, а от всего остального я отгородилась. Я не думаю, что они что-то значат для Кита, но если он останется со мной, у нас будет полный дом детей, – ведь это единственное, что я могу делать не хуже любой другой женщины. Мой отец будет на верху блаженства, а я просто создана для материнства. Она закрыла глаза рукой и долго сидела молча. Слышно было только, как на секретере тикают миниатюрные французские часики. Вдруг рука ее упала, и совсем другим голосом она спросила: – Он снова вернулся к вам, когда мы переехали сюда, в Сидней? – Нет. Я ни разу не видела его с того дня, когда у бывшего редактора газеты случился инфаркт. Только вчера. – Вы сами пришли к нему? – Да. Я позвонила ему по телефону. Он был очень занят, как сказала его секретарша. Тогда я объявила, что буду сидеть у дверей его кабинета и ждать, пока он не освободится. Видимо, это его испугало. Во всяком случае, мы с ним встретились. – Где? – Вначале зашли в небольшое кафе. Но там нам подали скверный кофе, и он пригласил меня в какой-то дешевый ресторан, где не бывают его знакомые. – Он никогда не приезжал повидаться с вами? – Нет. Свои вещи он забрал в мое отсутствие, когда я была за границей. Глаза Элспет засветились робкой радостью. Тэмпи ответила ей профессиональным искренним взглядом, которым она обычно одаривала телезрителей. Мысленно она запрятала золотой портсигар Кита на самом дне своей сумочки: ей стало тошно, когда она вспомнила, как низко была готова пасть. – Благодарю вас, – сказала Элспет. – Я очень ревнива и просто не вынесла бы этого. А ведь мне часто казалось странным, что он такой. Я полагала, что мужчина, который столько лет не жил нормальной жизнью, должен был бы быть… ну, скажем, более требовательным. Позвольте мне быть откровенной – я надеялась, что он будет более требовательным. Вас не шокируют мои слова? – Нет. – Многих это покоробило бы. Почему-то считается, что такое создание, как я, должно быть более утонченным. – Я вовсе не думаю, что утонченность заключается в том, чтобы избегать подобных разговоров. – Вы иначе подходите к таким вопросам. Вас всегда окружали мужчины. Я совсем не собираюсь сказать что-либо оскорбительное в ваш адрес – напротив, я завидую вам до глубины души. Она снова вытерла губы платком. Очевидно, хотела спросить о чем-то еще. Наконец решилась. Вопрос ее прозвучал слишком громко: – А с вами он был требовательным? Тэмпи почувствовала, как краска заливает ее щеки, шею. Ей даже показалось, что все ее тело стало пунцовым. – Скажите мне правду. Разве вы не понимаете, как мне необходимо знать правду? Ведь мне придется прожить с ним всю жизнь. Тэмпи неохотно кивнула, ее захлестнул стыд, словно она сделала что-то непристойное. Элспет откинулась назад в кресле, из груди ее вырвался продолжительный вздох. – Я так и думала. Теперь, пожалуйста, еще немного терпения. Я хотела бы узнать у вас одну вещь. Если он захочет вернуться к вам, вы его примете? – Нет! Она выпалила это не задумываясь, не рассчитывая на эффект. Только после того, как слово было произнесено, Тэмпи поняла, что сказала истинную правду. Теперь уже она не захотела бы его возвращения ни на каких условиях. То, что он сделал, было хуже предательства. Оправдать и простить можно любой опрометчивый поступок, но не такой преднамеренный обман. На губах Элспет расцвела улыбка. – Спасибо. Теперь я могу думать о будущем. Она нажала на кнопку звонка у кресла. – Простите, я плохая хозяйка. Сейчас я прикажу подать чай. – Вряд ли меня можно считать гостьей, поэтому извинения тут ни к чему. – Нет, почему же? Ведь я сама пригласила вас, когда вы сюда приехали. Я случайно была на балконе с малышами и услышала, как садовник отпирает ворота. А потом миссис Раунтри повела себя как тюремщица. Простите ее. Она со времени моей болезни ухаживает за мной и все взяла в свои руки. Но на этот раз она не виновата – все слуги получили приказание от Кита. Я слышала, как она разговаривала с ним по телефону незадолго до вашего приезда; она сказала, что никто не приезжал к нам. Не знаю, кого он больше старался защитить – меня или себя. – Думаю, всех вас. – Вы очень добры. Служанка вкатила низкий столик на колесиках. На нем стояли изысканные фарфоровые чашки и фамильное серебро, над которым обычно подшучивал Кит. Элспет ловко разлила чай. Когда служанка ушла, она сказала: – Вы должны простить меня за то, что я так с вами разговаривала. Вообще-то я совсем не такая. Обычно я таю свои думы в себе. Если бы я познакомилась с вами при других обстоятельствах, вы, видимо, мне очень бы понравились. – Я и не ожидала, что могу понравиться вам. – Я тоже не предполагала, что вы отнесетесь ко мне так сердечно. Но все равно, мне очень жаль. Вначале я испугалась. Я подумала, вы приехали сказать мне, что хотите вернуть Кита, и не знала, как мне удержать его, чтобы самолюбие мое при этом не пострадало. Но теперь я рада вашему приезду. Сегодня я сказала вам то, что всю жизнь говорила только себе одной. Во время нашего разговора очень многое встало на свое место. Вы разогнали мои кошмары. Я хотела бы еще задать вам один вопрос. Вы ответите на него? – Если смогу. – На протяжении этих шести лет до того, как он женился на мне, знали ли вы, что он оказывает знаки внимания какой-то другой женщине, посылает ей книги, подарки, пишет дружеские письма, которые по заблуждению могли приниматься за любовные? Был ли у вас хоть какой-нибудь повод сомневаться в нем? Тэмпи медленно покачала головой. Ей вовсе не нужно было воскрешать в памяти эти годы. Слишком часто она думала о них после того, как он оставил ее. Элспет глубоко вздохнула. – Вот этого-то я и боялась. Возможно, для вас это утешение, а для меня – нет. – Это вовсе не утешение для меня, но я не понимаю, почему вас это так волнует. Мы обе считали его другим человеком. Я обманулась в нем. Вы тоже. – А теперь он обманулся в себе сам. – Что вы хотите этим сказать? – Он думал, будто женился на тихой и безвольной женщине. Теперь он увидит, что и у меня есть характер. Я не боюсь показать ему это. Пусть это будет для него частью расплаты. Ему придется уяснить себе, что если уж он не может быть хорошим мужем, то по крайней мере должен быть хорошим отцом. Он не посмеет разрушить наш брак по своему желанию. Он вынужден будет считаться со мной. Моим детям нужен отец, который играл бы с ними, когда я не смогу, занимался бы с ними спортом. Я же могу учить их только музыке и плаванию. Отец расширяет здесь плавательный бассейн. Он строит для нас дом на Питтуотере, и мы сможем всей семьей совершать прогулки на яхте, а Кит будет учить детей управлять парусом. Она замолчала. На лице ее сияла лучезарная улыбка, какая бывает у детей при виде рождественской елки. – Можете ли вы представить себе мое состояние, когда я думаю о будущей полноценной жизни после многих лет серости и скуки? – Да, могу. Когда Кит оставил меня, я плакала не только потому, что потеряла его. Я плакала потому, что потеряла в жизни все, созданное вместе с ним. Мне казалось, я умру, но я не умерла. По-настоящему я пришла в отчаяние, лишь когда увидела, что и профессия моя изменила мне, если, конечно, такое пустое и никому не нужное дело можно назвать профессией. Позднее я поняла: я пришла в отчаяние потому, что красота, которой я поклонялась и служила, покидая меня, не оставила мне ничего взамен – я не видела смысла своей жизни. Теперь у меня появилась возможность показать внучке: женщина может жить и после того, как лицо ее увянет, а любовь уйдет. – И вы будете счастливы этим? – Откровенно говоря, не знаю. Да пока я об этом и не забочусь. Я была счастлива с Китом. А чем это кончилось? Теперь я по крайней мере буду жить ради чего-то вполне реального и нужного. Через год, ну или лет через пять, я могла бы при случае рассказать вам, что из всего этого вышло. – Вы очень уверены в себе. – Если у вас создалось такое впечатление, то оно ошибочно. Я совсем в себе не уверена. Откуда бы у меня взялась эта уверенность? До сих пор я терпела фиаско во всех своих делах. Дверь вдруг распахнулась, и обе женщины удивленно обернулись. – О дорогой папочка, это ты? – воскликнула Элспет. – Какой приятный сюрприз! Дэвид Робертсон наклонился и поцеловал дочь, потом выпрямился и положил руки ей на плечи, как будто хотел защитить ее. Он возвышался над ними обеими, широкоплечий, высокий, с лысой куполообразной головой с густыми бровями и массивными, выдвинутыми вперед челюстями, властный и властвующий. Мало кому удается быть легендой при жизни. Он стал такой легендой. Теперь Тэмпи поняла, почему служащие боялись его. – Ты еще недостаточно здорова, чтобы принимать гостей, – сказал он, переводя укоризненный взгляд с дочери на Тэмпи. Элспет засмеялась. – Я еще никогда не чувствовала себя так хорошо, как сейчас. Встретив его взгляд, Тэмпи поняла, что он выражал и страх и гнев одновременно. Элспет положила ладонь на его руку. – А почему ты не позвонил и не сообщил о приезде? Я бы встретила тебя в аэропорту. Голос ее звучал так же тепло, но в глазах было предостережение, когда она весело продолжала: – Познакомься, это миссис Кэкстон. Вы ведь раньше не встречались? Вообще-то говоря, она вела самые интересные передачи по твоей программе в течение многих лет. Я тут старалась рассказать миссис Кэкстон, сколь многим я ей обязана. Он перевел подозрительный взгляд с Тэмпи на Элспет. Голос его стал таким же жестким, как и выражение лица: – Я не знал, что ты знакома с миссис Кэкстон. – Только как с личностью, известной всем в наше время. И вот – ты подумай! Мы давно уже беседуем, и у нас оказалось много общих интересов. Элспет беззаботно рассмеялась. Но он все еще продолжал смотреть на нее, нахмурив брови, похожий на сторожевого пса. Она начала подниматься с кресла, опираясь на его руку. – Мне следовало бы догадаться, что ты прилетишь в первый же день, как я вернусь домой с малышами. Ну, пойдем. Я не хочу заставлять тебя ждать. Направляясь к двери, она протянула руку Тэмпи. – Пожалуйста, пойдемте с нами, миссис Кэкстон. Мы так увлеклись разговорами, что у нас не было и минутки взглянуть на них. Она откинула москитную сетку, закрывавшую колыбельку. Лицо Робертсона сразу подобрело. Наклонившись над малышами, он смотрел на них с обожанием. – Это – Дебора Элспет, она названа так в честь моей матери. Она, как и бабушка, блондинка. А это – Дэвид Робертсон, в честь дедушки. Вам не кажется, что они очень похожи? Посмотрите на его лоб. И на нос – со временем он будет напоминать орлиный клюв. – Чепуха, – сказал Робертсон, но тон его смягчил резкость слова. – Они похожи на всех грудных младенцев, розовые и бесформенные. Что же касается орлиного клюва, то это всего лишь кусочек теста, и ничего больше. А врач и сестра довольны их развитием? – спросил он озабоченно. – Да, вполне. Они уверенно набирают вес. Я потом покажу тебе их медицинские карточки. Она опустила сетку и улыбнулась Тэмпи. – Дня не может прожить, чтобы не проверить, насколько они поправились и каким новым штучкам научились. А Тэмпи в это время думала, что хоть эти дети и будут носить фамилию Кита, они так и останутся детьми Робертсона. Элспет потащила отца в комнату. – Ну, теперь пойдем. Садись сюда, а я расскажу, что хочу попросить тебя сделать для миссис Кэкстон. Он стоял и хмуро смотрел на Тэмпи. – Не знаю, смогу ли я что-либо сделать для миссис Кэкстон. – Да, сможешь. Ты только сядь сюда, я зажгу для тебя сигару. И выслушай все, что она тебе расскажет. Или лучше я сама расскажу. Она, наверно, очень устала. Он неохотно сел. Элспет поднесла ему зажигалку. Потом рассказала историю Уэйлера, очень живо обрисовав и место действия и всех действующих лиц: Кристофера и Кристину, ее приемных родителей, всех родственников. Отец слушал ее, не отрывая глаз от сигары, лицо его было бесстрастным. Его совсем не трогала трагедия Кристофера и Занни, он остался равнодушным к затруднительному положению Кристины, нисколько не интересовался судьбой Уэйлера. Когда Элспет закончила свой рассказ, он посмотрел на нее вопросительно, словно допытываясь, чего же она ему еще не сказала, потом перевел недоуменный взгляд на Тэмпи. – Почему вы обратились к моей дочери? – Я подумала, что она сможет помочь мне опубликовать этот материал. – Конечно, обратиться в печать было бы самым разумным. Элспет слегка потрепала его по плечу. – Мой дорогой папочка, пожалуйста, не прикидывайся таким наивным. Ты ведь отлично знаешь, что невозможно поместить в газету материал, который не соответствует ее направлению. – Миссис Кэкстон, несомненно, об этом тоже знает. Зачем же ей было тратить время и приезжать сюда? – Затем, что она прекрасно понимает: если ты займешься этим делом, у них будет шанс выиграть его. Он усмехнулся; удивленно разглядывая их, он пытался найти ключ к разгадке этой совершенно необъяснимой ситуации, когда дочь его вдруг оказалась в дружеском контакте с «той, другой женщиной», о которой ей, вообще-то говоря, не следовало бы и знать. Конечно, единственное, что его волновало и имело для него значение, – это счастье дочери. Но где-то здесь таилась угроза ее благополучию. Заключалась ли она только в том, что существует на свете Тэмпи? Или же в чем-то еще? – Я против личного вмешательства в политику, проводимую прессой, – сказал он решительно. Один из малышей захныкал. Он встал и вышел на балкон, где в тот же миг появилась медицинская сестра в белом халате. Элспет предостерегающе приложила палец к губам. Когда ребенок успокоился, он снова вернулся и встал, облокотившись на спинку кресла Элспет. Засмеявшись, она погладила его руку. – Вы представить себе не можете, как мой отец трогательно относится к малышам. Я решила, что он должен переехать сюда и помогать мне воспитывать их. Давай-ка, папа. Ты будешь жить в старом флигеле. Договорились? Мы все будем в восторге. Хмурое лицо старика преобразилось – в холодных глазах зажглись огоньки, суровые губы против воли расползлись в улыбке. Элспет притянула его поближе к себе и зашептала: – Если бы речь шла о твоем внуке и ты оказался бы на месте миссис Кэкстон, разве ты не сделал бы этого? Он посмотрел на нее, все еще сомневаясь. У нее были такие искренние, любящие глаза, что им нельзя было не поверить. Он отвел от нее взгляд и в раздражении стал прищелкивать пальцами. – Ну хорошо, – резко обернулся он к Тэмпи. – А теперь, раз уж я отношусь к категории людей, которые любят брать быка за рога, я предлагаю вам пройти в мой кабинет. Я хочу записать кое-какие подробности. Стараясь не показать своей радости, Тэмпи как можно спокойнее ответила: – В этом нет необходимости. Прежде чем приехать сюда, я все написала. Он пробежал глазами листки, отпечатанные на машинке, и сказал с мрачной иронией: – Вам следовало быть журналисткой. Она стойко выдержала его взгляд. – У меня большой опыт в создании телевизионных передач. Не мне вам говорить, что успех на телевидении требует тщательной подготовки. – Хм. Вы, очевидно, совершенно четко знаете, что нужно делать, и, как большинство людей, воображаете, будто для владельца газеты нет ничего невозможного. А если это так, то, может быть, вы мне подскажете, с чего лучше начать? – Прежде всего нужно взяться за дело Ларри. То, что полиция вытворяет с аборигенами в Редферне, просто позор! – Ну ладно. Честно говоря, мне в высшей степени наплевать на ваших друзей аборигенов. Но полиция действительно иногда превышает свои полномочия. И не только там. Наша газета в Брисбене тоже занята подобным делом. Что еще? – Пошлите в Уэйлер хорошего корреспондента. – Андерсон подойдет? И в голосе и в выражении его лица явно чувствовался сарказм. Робертсон, разумеется, знал, что ей известно, кто такой Андерсон – самый популярный репортер, который пишет о звездах кино и телевидения. – Прекрасно. Завтра утром он сможет вылететь туда вместе со мной. – Вы что же, возвращаетесь обратно? – Да. – А как же с вашими телевизионными передачами? – Я рассталась с телевидением. Режиссеры моих передач решили, что я слишком стара для создания романтического образа, и, я думаю, они правы. Его глаза метнулись сверху вниз, вбирая в себя все детали ее внешности. – Вы еще довольно привлекательны, – сказал он с какой-то завистью. – Спасибо. Но для телевидения этого недостаточно. Телекамера видит больше, чем человеческий глаз. Он сел и сделал вид, что углубился в ее записи. Потом вдруг резко спросил: – Вы намерены жить в Сиднее после ухода с работы? – Я не собираюсь совсем расставаться с работой. Ни в Сиднее, ни где-нибудь еще. Даже если бы я и хотела, я не смогла бы себе это позволить. – А вы не хотите? – Нет. Я хочу найти какую-нибудь другую работу. Надеюсь, она будет полезнее того, чем я занималась раньше. Он наклонился вперед, положил руки на колени. Он страстно желал узнать то, о чем не мог спросить: поддерживает ли она прежние отношения с Китом? А если нет, то не пытается ли Кит их восстановить? Этот вопрос не давал ему покоя. Может, потому голос его звучал так резко и весь он был так напряжен. Опасна ли эта женщина для Элспет? Вот что беспокоило его больше всего. Это было очень интересно: Тэмпи думала увидеть человека, которого все боялись, а тут он сам был вынужден обороняться, и это забавляло ее. Как это он сказал? «Я отношусь к категории людей, которые любят брать быка за рога». А вот с ней он ничего не может поделать. – Вы согласились бы работать не в Сиднее? – спросил он, прощупывая почву. – Где именно я буду работать, мне совершенно не важно, хотя я предпочла бы быть поближе к моей внучке, чтобы чаще видеться с ней. – Тэмпи улыбнулась и добавила, посмотрев ему прямо в глаза: – Уж вы-то понимаете, что это для меня значит. Он промычал что-то невнятное, потом сказал: – Существует старая поговорка: «Если одна дверь закрывается, открывается другая». – Я слышала эту поговорку, но как-то не очень верю ей. – Почему же? Дверь открывается. Он встал перед ней, огромный, властный. И впервые она почувствовала его силу. Кит много раз говорил ей об этом человеке. Не к чему тратить лишние слова и спорить, считал он, – старик в любом случае выйдет победителем. И тем не менее Тэмпи выиграла этот молчаливый поединок с ним. Так что же теперь? – Я знаю, что вы тонко чувствуете настроение публики. – Много лет я этим зарабатывала на жизнь. – А не хотели бы вы использовать свое имя и имя вашей внучки в новой серии телевизионных передач? Правда, должен вас предупредить: в глазах публики бабушки теряют все свое очарование. – Но мне никогда не дадут это сделать. – Дадут. А вы сами-то хотите этого? Она не могла скрыть своего неподдельного интереса. – Похоже, будто вы знаете, что именно о таком цикле передач я мечтала. Но кто же разрешит мне делать это? – Мы открываем новую телевизионную студию под Ньюкаслом. Он замолчал, желая узнать, как она к этому отнесется. Тэмпи прочла на его волевом лице мысли, которые он не мог высказать вслух: «Вот тогда я покончу с тобой, и ты перестанешь быть угрозой для Элспет. Бабушки теряют все свое очарование, а бабушки, у которых внучки аборигенки, – тем более». Ему казалось, что он поступал весьма мудро. Он все еще следил за ней. – Вы сможете придать вашей истории большую притягательную силу и вызвать интерес публики, – продолжал он. – К тому же это принесет популярность и поддержку вашим друзьям в Уэйлере. Далее, вы сможете создавать тематические передачи, более широко освещая вопросы, чем в обычных передачах для женщин. Откровенно говоря, дни таких передач сочтены. Я дам вам carte blanche – вы сможете говорить все, что захотите. Ну, разумеется, не выходя за рамки нашего направления. Кроме того, отныне в моей газете проблемой номер один станет положение в Уэйлере. Мы будем освещать его до тех пор, пока оно не нормализуется. Согласны? Она кивнула – горло ее сжалось, ей трудно было произнести хоть слово. – Конечно, вам придется жить в Ньюкасле. Это довольно близко от Уэйлера, и вы сможете ездить к своей внучке столько, сколько захотите. Телевизионная студия купит вашу здешнюю квартиру за любую цену, которую вы назначите, и предоставит вам квартиру в Ньюкасле. «Только убирайся из Сиднея, – кричали его глаза, – убирайся подальше от моей дочери!» Тэмпи насторожилась. Какой-то внутренний голос предостерегал ее: «Будь осторожна! Не дай обмануть себя пустыми обещаниями – ведь он просто хочет избавиться от тебя. На карту поставлена не только твоя собственная жизнь, но и будущее Уэйлера, будущее Кристины». «Ведь ему на все это наплевать, – говорила она себе, видя, как он старается добиться своей цели, – ему важно только одно – навсегда обезопасить Элспет. Сейчас все козыри в его руках». Она вспомнила – Кит рассказывал ей когда-то, как жесток и неразборчив в средствах этот человек, если дело касается его личных интересов. Он мог обмануть ее. Он мог погубить ее. Если он решит, что это необходимо, он не станет колебаться и не остановится ни перед чем. Она глубоко вздохнула, как обычно перед началом передачи по телевидению, потом заставила себя улыбнуться той улыбкой, которая приводила в восторг многочисленных зрителей. – Может, для начала обсудим условия моего контракта, мистер Робертсон? Его лицо вытянулось от изумления; именно так, наверное, выглядит чемпион по фехтованию, когда он вдруг терпит поражение от новичка. Потом он разразился громким смехом. Элспет – тоже. И всякий раз, когда уже казалось, смех вот-вот утихнет, он или она снова принимались хохотать. Наконец он остановился и вытер слезы на глазах. – Хорошо. Сейчас мы составим контракт. – Он встал и с восхищением посмотрел на Тэмпи. – Кто это выдумал миф о слабой половине рода человеческого? Утро было пасмурным. Самолет набирал высоту, а внизу под ним разворачивался Сидней в строгой мраморно-серой рамке моря. По мере того как город исчезал из виду, Тэмпи чувствовала, что вместе с ним уходит в прошлое и ее прежняя жизнь. Острая боль и сожаление о том, что она оставляла здесь, захватили ее целиком. Говорят, после того, как человеку отрежут ногу, она у него еще долго болит. Так как же ей, Тэмпи, не испытывать страдания? Ведь ей отрезали половину жизни. Мысли ее метались между воспоминаниями о прошлом и думами о будущем. Старая боль, как рисунок, выжженный на дереве, отпечаталась в ее сознании. Она скорбела о смерти Занни, чувствовала душевное смятение, вспоминая о Кристи, – ей хотелось, чтобы ее теплое чувство к девочке переросло в настоящую любовь, и в то же время она не была уверена, отплатит ли ей Кристи ответной любовью. Разве это не ирония судьбы – она, строившая всю свою жизнь на любви, теперь собирается жить без этого чувства! Андерсон, в последний момент перед вылетом занявший место рядом с ней, развернул утренний выпуск «Глоуб» и передал ей, хитро подмигнув. – Хорошее начало! Она увидела заголовок, набранный огромными буквами: «Древний Уэйлер в опасности». Дальше шли четыре колонки текста с жирными черными подзаголовками. Итак, в кампании по спасению Уэйлера был сделан первый шаг. Она бегло просмотрела статью. Должно быть, Робертсон продиктовал по телефону ее основные положения сразу же после того, как она уехала. Несмотря на то что она долго прожила с Китом и была в курсе всех его редакционных дел, Тэмпи поражалась, как это в нескольких абзацах могло уместиться так много сведений. Она читала и перечитывала статью, взволнованная своим триумфом и еще чем-то, в чем она пока не разобралась. Ей достаточно было и того, что она выиграла этот бой. Андерсон снова наклонился к ней и указал на передовицу: – Прочтите вот это. В глаза ей бросился заголовок: «Уэйлерское дело». Она быстро пробежала первые строки: «Возмущенная общественность с полной решимостью заявляет, что семья первых жителей поселка китобоев, известного под названием Уэйлер, четыре поколения которой прожили в этих местах, не должна лишиться своих наследственных владений…» Далее шло подробное освещение событий в Уэйлере. Тэмпи откинулась на спинку кресла, не отрываясь от газеты. «…Позорное обращение с достойной уважения, почтенной семьей… …премьер-министр, в отсутствие министра по земельным делам, занимаясь вопросами, входящими в его компетенцию, высказался весьма определенно против… министр обороны отрицает любые намерения… верховный комиссар полиции заявил, что потребует безотлагательно представить ему доклад… оперативные действия всех учреждений, имеющих отношение к данному делу, показывают, насколько сильно общественное мнение взволновано происходящим…» Таким образом, общественное мнение было создано. Ей вспомнилось циничное замечание Кита по поводу какой-то другой газетной кампании: «Так мы поступаем всегда, когда нам нужно!» Он говорил, что редактор сам редко пишет передовые статьи. И все же здесь явно улавливались его, Кита, резкие выражения, его фразы, наносившие удары прямо в цель, его аргументация, сочетавшая в себе негодование, эмоции и нравоучения. Возможно, это Элспет посоветовала отцу поручить передовицу Киту, – она сделала первый шаг в своей кампании. Но это уж их дело. А она, Тэмпи, должна бороться за Кристи и Уэйлер. Андерсон наблюдал за ней. – Хорошо, правда? – спросил он. – Вы слышали, что сегодня утром сообщило радио? – Нет, у меня не было времени. – Первоклассный материал. Вы должны быть довольны. Надеюсь, и вы поддерживаете этот протест. – Да. Моя внучка живет в Уэйлере. – Внучка? Вот это да! А босс мне ничего не сказал. Так что же, можно писать об этом? – Пожалуйста, если считаете нужным. – Это может решить дело. Ну, там видно будет. – Он вытащил несколько исписанных листков. – Редактор дал мне кое-какую информацию, но лучше еще раз ее проверить. Я намечу здесь основное, а вы дополните, если нужно. Впрочем, вы рядом, и я всегда смогу обратиться к вам. Пока она отвечала на его вопросы, а он делал пометки в своих записях, в туманной дымке, окутавшей Ньюкасл, показались трубы сталелитейного завода. Где-то там, внизу, ей предстоит сражаться. Будущее ее было таким же неясным, как этот город, очертания которого она могла лишь угадывать. Что ожидало ее? В руках у нее был контракт, очень выгодный контракт со студией телевидения. Размышляя о своей будущей работе, она приходила к уверенности: у нее хватит способностей выполнить то, что она так поспешно пообещала Робертсону. И все же в прошлом ей сопутствовал такой огромный успех, что она сомневалась, сможет ли теперь удовлетвориться новой скромной ролью. Кит оказался прав хотя бы в одном: можно жить и без любви. Она теперь знала: нельзя строить что-то прочное на такой любви, какая была у них. Но чем же ее заменить? Душевный подъем от сознания своей победы сменился сомнениями. Даже если она добьется успеха, у нее не будет чего-то главного в жизни. Никому она по-настоящему не нужна. Свонберги вряд ли захотят считаться с ней – ведь между ними преградой встал образ Занни. Они использовали Тэмпи в своих целях, а Кристи принадлежит только им – не ей. В тумане стал вырисовываться Хогсбэк, самолет летел уже над Уоллабой, омываемой голубым по-зимнему морем. Среди деревьев она увидела крошечный белый домик старшего инспектора, серые однообразные лачуги вдоль ручья, почти неразличимые фигурки людей. И вдруг она ощутила себя участницей той длительной и тяжелой борьбы, которую все они ведут. Она поняла, что будущее ее зиждется на чем-то более глубоком и обширном, чем просто любовь Кристи. Самолет снизился над изумрудным Уэйлером, приземлился и подрулил к аэровокзалу. Со ступенек трапа с радостью, охватившей все ее существо, она увидела темные лица, поднятые вверх. Тут были и Берт, и Эмма, и Пол, и Мэй. А выше всех, усевшись на плечо Джеда, махала ей рукой улыбающаяся Кристи. И, спускаясь по трапу, она вдруг как наяву услышала рядом с собой шаги Кристофера.