Аннотация: Тема возможного разрыва семейных связей и их восстановления очень важна для автора. Что каждый из нас понимает, говоря о семье: «Муж и жена — одна сатана» или «Браки совершаются на небесах»? И что для современного мужчины семья — дар Божий или проклятие, наложенное на него, поскольку он инстинктивно стремится к абсолютной свободе? --------------------------------------------- Юрий Поляков Геометрия любви 1 Никогда не думал, что стану автором «мужских» романов, интересных, впрочем, также и женщинам. Мне всегда казалось и кажется до сих пор, что членение литературы по половому признаку — нелепость. Однако, как писали в советских учебниках, «художественная реальность часто оказывается шире замысла автора». И вот как-то раз, вскоре после того, как моя семейная сага «Замыслил я побег...» увидела свет, произошел занятный эпизод. Во время пафосного юбилейного мероприятия один из руководителей нашего государства, удивив охрану, изменил направление торжественного движения, решительно направился ко мне, отвел в сторону и тихо сказал: — А знаете, вы в «Побеге» прямо-таки про меня написали! Потом он внимательно посмотрел мне в глаза, давая понять, что сообщенная информация совершенно секретная и разглашению не подлежит, вернулся к своим квадратным телохранителям и ушел рулить страной. Впоследствии я неоднократно слышал подобные признания от своих чиновных и бесчинных читателей, и это навело меня на мысль, что в душе даже самого образцового семьянина таится брачный беглец. А один мой давний приятель сказал даже так: — Ты, Поляков, сдал нас, мужиков, с потрохами! Кстати, это выражение — «сдал» — преследует меня чуть ли не с самого начала моей литературной работы. Сначала я «сдал» в повести «ЧП районного масштаба» (1985) комсомол. Потом в повести «Сто дней до приказа» (1987) — армию. Затем в «Апофегее» (1989) — партию. Далее в «Демгородке» (1993) — демократию. Позже в романе «Козленок в молоке» (1995) — писательское сообщество. И вот, наконец, сочинив «Замыслил я побег...», сдал мужиков, как таковых... Сначала это выражение меня немного задевало, как и то, что критика успех каждой моей новой вещи неизменно объясняла «конъюнктурой». Мне, правда, не понятно, какой «конъюнктурой» я мог руководствоваться, когда в 1980-м писал «Сто дней до приказа», увидевшие свет в журнале «Юность» лишь в 1987 году? Руст приземлился на Красной площади, и всесильная военная цензура впала в кремлевскую немилость, словно именно она пропустила странноватого немецкого летуна в самое сердце Отчизны. И тогдашний главный редактор «Юности» Андрей Дементьев после шестилетнего запрета наконец подписал повесть в свет. Или возьмем мой «Демгородок» — ехидную сатиру на дорвавшийся до власти постсоветский либерализм. Эта повесть-памфлет писалась в 1991-92 годах, а вышла в журнале «Смена» в те дни, когда танки расстреливали Белый дом. Она вызвала бурное сочувствие читателей и бешенство тогдашнего главного ельцинского администратора, а я надолго попал в список демократически ненадежных литераторов, где, кажется, остаюсь и до сих пор. Если все это — конъюнктура, то, согласитесь, какая-то мистическая и от воли автора явно не зависящая. Но, скорее всего, тут другое: важнейшей составляющей частью художественного дара является интуитивное умение совпасть с главной болью своего времени. Деятели, такой способностью не обладающие, всегда будут барахтаться или в патоке официоза, или в нечистотах вечного сопротивления. Со временем я понял и еще одну вещь: критики часто мстят писателям за то, что настоящая литература ходит совсем не теми стежками-дорожками, которые намечают для нее теоретики художественного процесса. Вот ведь и постмодернизму отводилась роль главной творческой магистрали, или, как выражаются продвинутые критики, «мейнстрима». А вышло что-то вроде тропки к дачному сортиру. Литератор, добившийся у публики успеха, не запланированного и не предсказанного критикой, непременно будет обвинен в конъюнктуре, даже если изложит свой новый замысел с помощью индейского узелкового письма. Да и леший с ними: критики по сути своей очень напоминают (за редким исключением) лакеев, допивающих из хозяйских бокалов, но воображающих себя при этом дегустаторами, а то и виноделами. А вот выражением «сдал» я со временем стал гордиться, ибо в это слово на самом деле читатель вкладывает совершенно особый смысл — признает, что тебе, как автору, удалось выйти на некий новый, непривычный, удивляющий и даже шокирующий уровень душевной искренности, социальной достоверности и художественной убедительности. Предвижу чье-то раздражение, но скажу: главная миссия художника и заключается в том, чтобы «сдать» свое время, своих современников да и себя самого, то есть сказать читателям такую правду, какую они сами себе не смеют или еще пока не умеют сказать. Только умоляю, не путайте эту правду жизни с откровенной чернухой, когда вам рассказывают не о жизни, а об отходах жизнедеятельности организма или общества. Разумеется, писатель на белый свет может взирать отовсюду, даже из унитаза, но в таком случае у читателей складывается ложное впечатление, будто весь наш мир населен исключительно задницами и гениталиями. А разве ж это так? 2 Почему я последовательно «сдал» комсомол, армию, партию, демократию и писательское сообщество, объяснить сравнительно легко. Эти сферы жизни были наиболее закрыты, табуированы или мифологизированы — поэтому мое вторжение в запретные сферы и вызывало в обществе шок... Увы, наш читатель не был избалован даже самой обычной художественной достоверностью, ибо соцреализм и диссидентская литература изображали тогдашнюю жизнь лживо. Только в первом случае это была ложь обеляющая, а во втором случае очерняющая. Поэтому некоторое время можно было удивить читателя простодушной честностью, на которую, кстати, способны только начинающие литераторы. Это я с Божьей помощью и сделал, опубликовав в «Юности» свои первые повести. Причем удивление было настолько сильным, что и теперь, спустя без малого двадцать лет, я встречаю людей, увлеченно обсуждающих мои ранние вещи — «ЧП», «Сто дней», «Апофегей»... Среди этих памятливых читателей попадаются персонажи, невообразимо переменившие свою участь, ставшие владельцами, как говорится, заводов, газет, пароходов. Что им, обладателям поместий на Лазурном Берегу или Рублевке, до моей, например, давнишней «антикомсомольской» повести, ушедшей на дно Истории вместе с утонувшей советской Атлантидой? А поди ж ты! Помнят и обсуждают... Искусство, видимо, таит в себе нечто более могущественное, нежели то, что сконцентрировано в деньгах и во власти, которые правят сегодняшним днем. Искусство же повелевает памятью нации, а в особо выдающихся случаях — памятью человечества. Но спустимся с горних высот великой литературы в предгорье моего скромного творческого опыта. Начиная с повести «Апофегей», меня, как литератора, не менее, а может, даже и более социально-политической проблематики стала волновать тонкая материя любви, из которой, по сути, скроена и сшита вся наша жизнь. Страсть, привязанность, семья, дети — именно из этого шьется судьба, строится жизненный дом, который кажется вечным, а потом вдруг в одночасье без всякой видимой причины рушится. Почему? Что-то было не так с самого начала, в фундаменте? А может, в несущих балках завелся некий особый жучок — «бракоточец». Так покажите, покажите, как он выглядит! Или же другая ситуация: человек, полагавший жить в этом доме до своего смертного часа, неожиданно убегает из него прочь, в чистое поле. От чего он убегает — от опостылевших брачных стен или от себя самого? Вообще семейный союз двух человек — странное сооружение, оно может развалиться в пору тихого благоденствия от шанелевого ветерка, поднятого прошелестевшей мимо женской юбкой, а может защитить тех же двоих от бешеных ударов исторической бури. Как это произошло в начале 90-х, когда обрушился привычный, спертый советский мир, и на его обломках в мгновенье ока выросли душные крокодиловые джунгли «новой России». Сколько я перевидал в те переломные годы молодых интеллигентных женщин, которые со швабрами в руках в опустевших ночных барах и офисах спасали свои внезапно обнищавшие семьи! А их любимые мужья тем временем надеялись перележать ненавистные перемены на диванах. Но были и другие мужчины, наделенные особым даром превращения любого жизненного мусора в деньги. Нет, такой не покорился, он быстро разбогател и вдруг взглянул на свою единственную спутницу с брезгливым недоумением, как на свой некогда единственный, давно залоснившийся инженерский костюмчик. И началась эпоха мужского сексуального реванша, лихорадка эротического приобретательства, чрезвычайно интересная для литератора и печальная для приличных семейных женщин. Когда меня упрекают в том, что в моих постперестроечных сочинениях слишком много эротики, я отвечаю: «Не моя вина, что на смену социализму в России пришел не только дикий капитализм, но и не менее дикий сексуализм!» Наш мужчина расставался с регламентированным советским прошлым по-крупному, словно бы он стал героем непотребного фильма, снятого порнографом-монументалистом. Впрочем, дамы в долгу тоже не остались: в страну на тонких лесбийских ножках вбежал феминизм, а затем брутально зашел и мужской стриптиз с продолжением на дому... 3 В середине 90-х, после «Демгородка», я решил реализовать сюжет, который болтался в моей пассивной литературной памяти чуть ли не с начала 80-х. История такова: мужик, задумавший сбежать от жены к любовнице, собирает вещички и невольно вспоминает прожитое — хорошее и плохое. Обычное дело, ведь вещи — это запечатленная жизнь. Недаром их еще называют «пожитками». По первоначальному замыслу, воспоминания в конце концов так растрогали беглеца, что он решил остаться в семье, более того — отправился на кухню, чтобы к возвращению супруги с работы приготовить романтический ужин. Вот такая незамысловатая история. Но первичный сюжет отличается от окончательного произведения примерно так же, как яйцеклетка от взрослой дочери, одетой в свадебное платье. Постепенно рассказ преобразовался в повесть, а та стремительно распространилась в роман, даже в семейную сагу, вобравшую в себя, кроме конкретной адюльтерной ситуации, историю нескольких поколений семьи Башмаковых да еще и судьбу страны за последние тридцать лет. К концу работы я вдруг понял, что пишу, простите за некорректность сравнения, свой «Тихий Дон». Только между двумя женщинами мечется не пассионарный Григорий Мелихов, а слабовольный Тапочкин. И герои подхвачены не кровавыми вихрями русской революции начала века, а мусорными ветрами буржуазной реставрации конца XX столетия. Кстати, такая глобализация замысла закономерна: чтобы понять, почему к середине 90-х, в разгар безбашенного российского капитализма мой герой превратился в «эскейпера», надо знать, как он жил в системе советских ценностей, с кем дружил, к чему стремился... А «эскейпер», как читатель уже понял, есть человек, избегающий принятия любых ответственных решений и движущийся по жизни, как бумажный кораблик в ручье. Но почему, спросите вы, автора так заинтересовал именно этот человеческий тип — «эскейпер»? Не современный, скажем, Павка Корчагин — отважный Рыцарь Джедай, оставшийся всего лишь персонажем второго плана. А потому что не Джедай, а Тапочкины определили участь нашего Отечества в конце XX века. Люди, не способные принимать решения, есть всегда, но если их количество в социуме переходит некую опасную черту, общество становится безвольным и бессильным перед теми вызовами, которые ему бросает время. Не случайно, конечно, и на вершину политической власти вынесло тогда эскейпера и геополитического клоуна Горбачева, который, в отличие от моего Башмакова, оказался вдобавок глуп и непорядочен. Еще неслучайнее другое: вокруг не нашлось никого, даже среди военных, кто попросту свернул бы ему шею, хотя большинство отлично понимало, куда он тащит страну... Единственный, кто смог вышибить Горби из политики, — Ельцин, умевший брать на себя ответственность и принимать решения. Но это была ответственность и решительность пьяного мясника с колхозного рынка. Остальное общеизвестно... Читателю, наверное, интересно узнать, что я довольно долго мучился с концовкой романа. Их было несколько. И я склонялся к довольно необычной развязке: Тапочкин, неспособный выбрать между женой и любовницей, от безысходности превращался... в калихтового сомика, который, собственно, ради этого и появился в романе. А Вета и Катя, войдя в опустевшую квартиру, обнаруживают аквариум с грустноглазой рыбкой и никак не могут понять, куда же девался их горячо любимый муж-любовник... Однако, все обдумав, я решил, что такая развязка больше подходит писателю-мистику, а мне, реалисту, хоть и гротескному, не подобает выпутывать героя из сложнейшей жизненной коллизии подобным сверхъестественным способом. Потому-то я и оставил Тапочкина, сорвавшегося с балкона, буквально висеть между небом и землей. Ведь этим, собственно, он и занимался, только в переносном смысле, всю жизнь. В результате редкая моя встреча с читателями обходится теперь без вопросов: а не сорвется ли Башмаков вниз, сумеют ли соединенными усилиями жена и любовница спасти этого милого никудышника? С одной стороны, такие вопросы меня раздражают, ибо, подвесив героя, я, как мне думалось, переосмыслил и развил гоголевского Подколесина, выпрыгнувшего от предсвадебных душевных сомнений в окно. Однако такое участие читателей в судьбе Тапочкина косвенно подтверждает то обстоятельство, что мне удалось написать чрезвычайно живой, волнующий образ. А это очень важно для сочинителя! Ведь новое слово в литературе — это, прежде всего, новый, живой герой. Те, кто полагает, будто новаторство заключается в том, чтобы писать тексты без точек и запятых, — или глупы, или неграмотны, или и то и другое вместе. В общем, идя навстречу озабоченным читателям, я решил в романе «Грибной царь» дорассказать, чем же закончилось висение моего «эскейпера» на балконе. Еще меня часто спрашивают о том, как я отношусь к восьмисерийному телевизионному фильму, снятому по роману «Замыслил я побег...» режиссером Мурадом Ибрагимбековым. Фильм неплох, хотя, по-моему, тот диалог стилей, который возможен в литературном произведении, будучи перенесен в кино, оборачивается безжанровостью и сбивает с толку зрителей. У меня, кстати, большой опыт по части экранизаций, начиная с нашумевшего фильма «ЧП районного масштаба» Сергея Снежкина. Вместе с «Маленькой Верой» Василия Пичула эта лента в 1988 году стала символом перестроечного кино: и в смысле смелости, яркости, и в смысле злобного мифотворчества по отношению к советской цивилизации. Вот и Мурад Ибрагимбеков, воссоздавая доперестроечное время, руководствовался не столько моим романом, сколько теми идеологическими штампами, которые успели сформироваться в постсоветский период. Как говаривала моя покойная бабушка: «При царе жили хорошо, но был гнёт!» Когда фильм показали на Первом канале ТВ, я на собственном опыте убедился в том, что цензура благополучно пережила крушение «коммунистической деспотии». Вырезали достаточно невинные эротические сцены, что, впрочем, объясняется борьбой за общественную нравственность, основательно расшатанную тем же самым телевидением, которое на протяжении десятилетия любило порассуждать в утренних воскресных передачах о странностях однополой любви. Но из фильма были выброшены еще и все сцены, посвященные странностям «путча» 1991 года и подозрительностям антиконституционного ельцинского переворота 1993-го. Вот такое демократическое кино. С чувством известного самодовольства могу сообщить: почти все мои романы и повести экранизированы. Впрочем, я выразился неверно. Правильнее сказать: по мотивам моих сочинений снято кино. В одних случаях, как в фильме «Сто дней до приказа» Хусейна Эркенова, от первоисточника осталось не больше, чем от героя гражданской войны Сергея Лазо, брошенного японцами в паровозную топку. В других случаях режиссеры отнеслись к литературному материалу с большим пиететом. Это, прежде всего, сериал «Козленок в молоке», снятый Кириллом Мозгалевским. Но такого, чтобы можно было воскликнуть: «Это я, я на экране!» — пока еще не случалось. И скорее всего, никогда не случится, ибо от экранизации нужно ждать не подобия (оно в принципе невозможно), а соответствия. И еще экранизации, даже не очень успешные, расширяют круг читателей. А если, посмотрев фильм, люди еще вдобавок говорят: «Книга лучше!» — это не только комплимент автору, но и лишнее подтверждение неправоты Ленина: из всех искусств важнейшим была и остается литература, а театр, кино, телевидение — всего лишь живые тени изящной словесности. И вот еще: «Побег» переведен на многие языки, но наибольший успех обрел в Китае, где был признан лучшим переводным романом 2003 года, из чего я делаю вывод: проблема Человека Убегающего актуальна не только для русских, простите, россиян, но и для китаян. 4 Закончив «Побег», я решил, что закрыл, как говорится, «семейную» тему, и сел сочинять маленький рассказ, сюжет которого мне подсказал один забавный эпизод. Как-то раз меня пригласили на ТВ — поучаствовать в «Большой стирке» Андрея Малахова, только-только появившейся тогда в эфире. В этом трёп-шоу, если помните, участники какого-нибудь житейского конфликта на глазах миллионов зрителей бурно, чуть не до драки, обсуждали свои кухонно-постельные проблемы, а приглашенные эксперты потом оценивали ситуацию и давали семейно-бытовым супостатам мудрые советы и рекомендации по примирению. Такими экспертами в тот раз оказались певец Валерий Меладзе и я. Мы, сидя в закулисной засаде, по монитору с возмущением следили за семейной драмой — ее содержание прочитавшим повесть «Возвращение блудного мужа» известно. Мы смотрели, обмениваясь мнениями, дружно возмущались наглостью разлучницы-секретарши, а потом вышли к публике и принялись искренне наставлять участников скандала на путь истинный. Лично я сказал какую-то прочувствованную речугу о мужской доблести, которая сводится к тому, чтобы сохранить брак любым способом, чуть ли не ценой собственной жизни. Страсть к стилистическим красотам иногда заводит писательское воображение туда, куда самих литераторов палками не загонишь! И лишь после съемки, избавляясь от телемакияжа, мы со знаменитым певцом вдруг с изумлением обнаружили, что нас надули самым незамысловатым образом: в «гримерку» шумно ввалилась вся компания имитаторов: и брошенная жена, и закобелившийся супруг, и нахалка-секретарша, и проклявший отца сын... Живо и профессионально они обсуждали, насколько удачно им удалось заморочить публику. Такие подставы тогда были еще внове, и мы с Меладзе попались: вместе с миллионами простодушных невольников телеэфира приняли неузнаваемых актеров за жертвы реальной семейной драмы. Оставалось проклинать свое простодушие, оставшееся в наших искушенных мужских душах, вероятно, еще с пионерских времен! Рассказ, навеянный этим конфузом, как вы догадались, разросся в повесть. И снова, к недоумению автора, оказался историей мужчины, пытающегося уйти от жены к любовнице. Только на этот раз в лоно семьи его возвращает нравственный катарсис, пережитый во время трёп-шоу. Такая зацикленность на одной проблеме меня несколько озадачила, но я смирился, ибо давно уже понял: на самом деле не писатель выбирает тему, а тема выбирает писателя. Кстати, все мои герои с самых первых книг живут и страдают в одном и том же несуществующем, но вполне типичном московском Краснопролетарском районе, поэтому все мои сочинения так или иначе взаимосвязаны. Воспользовавшись этим обстоятельством, я выпустил «Побег» и новую повесть под одной обложкой и общим названием «Возвращение блудного мужа». Получилась как бы дилогия. Мне часто задают еще один вопрос: насколько описанное в моих книгах соответствует моей собственной жизни и моему личному опыту. Вопрос не простой и провокационный, если учесть, что писательские жены читают сочинения своих супругов исключительно как следователи по особо важным делам — в поисках улик, изобличающих былую, текущую или грядущую неверность. Чтобы не вдаваться в опасные подробности, особенно когда спрашивают в принародном эфире, я придумал такую лукавую формулу: «Мой личный опыт соотносится с моей прозой примерно так же, как тело танцора соотносится с танцем, который он исполняет». Красиво, согласитесь, но туманно. На самом же деле я почти никогда ничего не придумываю, окружающая жизнь настолько богата необыкновенными событиями и колоритными личностями, что дело писателя — их разглядеть, изъять из реальности и перенести — живыми — в свои сочинения. Другое дело, что в поисках героев и ситуаций я «роюсь» не только в своей жизни, но и постоянно заглядываю в судьбы моих друзей, родственников, знакомых и даже случайных попутчиков и попутчиц. Кстати, ценнейшую информацию обычно сообщают женщины, одаривающие сочинителя пусть даже кратким благорасположением. К сожалению, у большинства писателей прототип в процессе превращения в литературного героя тихо помирает, а читать книжки, где, словно зомби, разгуливают по страницам неживые персонажи, движимые усилиями авторской воли, сами знаете, неинтересно. Собственно, этим тайным даром сохранять жизнь прототипам и отличается хороший литератор от плохого. Нельзя просто так взять и переставить человека из реальности в текст, ничего не получится. Замечательно эту простоватую методу спародировали Ильф с Петровым, изобразив писателя, который, познакомившись в гостях с кустарем-одиночкой и приняв его за стопроцентного пролетария, тут же побежал вставлять нового приятеля в свой роман «А паразиты никогда». Видимо, прототипы, чтобы стать полноценными литературными героями, должны значительное время пожить во внутреннем мире писателя, теряя случайные и закрепляя в себе типические черты, пропитываясь авторской индивидуальностью. И еще один секрет: литературные персонажи не заготавливаются впрок, как соленые рыжики к Новому году. В процессе сочинения они спонтанно востребуются из сонма себе подобных, обитающих в авторском подсознании. Кстати, по некоторым гипотезам, душа ребенка витает над «делающими детей» родителями, дожидаясь момента, когда можно юркнуть в свое будущее телесное обиталище. С литературными героями примерно то же самое. Вот и в повести «Возвращение блудного мужа» историю про то, как партийный начальник стал издавать порножурнал, я не придумал. Один мой товарищ, детский поэт, некоторое время руководивший парткомом Московской писательской организации, основал в начале лихих девяностых, чтобы прокормиться, общеизвестный сексапильный еженедельник. Он даже звал меня к себе на работу, принимая во внимание мои заслуги по реабилитации эротизма в советской литературе. (См. мою статью «Об эротическом ликбезе и не только о нем...» 1989 г., собр. соч., т. 5.) От приглашения я отказался, хотя тоже в ту пору не жировал. А вся эта пикантная коллизия пригодилась мне спустя десять лет, когда я описывал мытарства издательского труженика Саши Калягина... Вот ведь как! 5 Кстати, и грибная тема довольно долго никак не проявлялась в моих писаниях, хотя я с детства буквально болен «тихой охотой». Ужение, сиречь рыболовство, волнует меня гораздо меньше, а ружейного звероубийства мне и даром не надобно. Должен с удовлетворением сообщить, что неплохо разбираюсь в грибах. Когда я стал жить в Переделкине, то многие обитатели этого писательского поселка поначалу были уверены, что, гуляя по лесу, я собираю исключительно поганки, каковыми они, грибные невежды, считали фиолетовые, допустим, рядовки или еловые, скажем, мокрухи. Мне всегда очень хотелось сочинить что-нибудь грибное в хорошем смысле слова. И отголосок этого хотения можно уловить в моей пьесе «Халам-бунду, или Заложники любви», идущей ныне во многих театрах. Речь, конечно, о Косте Куропатове, изобретателе чудодейственного порошка «фунговит», благодаря которому можно раз и навсегда решить проблему пищевого равенства человечества. Но кроме грибных фантазий, в моей памяти уже много лет хранилась история про женщину, последовательно побывавшую замужем за двумя офицерами, учившимися в одном военном институте. Несмотря на то что они стали участниками своего рода эстафетного брака, отношения между ними остались товарищескими, предшественник даже давал преемнику некоторые советы по оптимальному режиму эксплуатации. Видимо, из-за своей бесконфликтности это житейское происшествие и томилось невостребованным в моем сюжетном депо. И вдруг в один прекрасный момент я сообразил, что друзья должны непременно покинуть ряды вооруженных сил, стать коммерческими компаньонами, жутко разругаться из-за женщины или денег и довести конфликт до смертоубийства, которое случится во время сбора грибов! Если вы думаете, будто такое озарение родилось из ничего, как наша Вселенная, то глубоко ошибаетесь! Кровавая катавасия между соратниками осталась в моей голове, отколупнувшись от сценария, который мы когда-то, в середине 90-х, сочиняли вместе с замечательным режиссером Владимиром Меньшовым. Но так и не сочинили, потратив силы на споры о будущем России и некоторые традиционные русские излишества. Наш замысел, кстати, именовался «Зависть богов», и впоследствии именно так Владимир Меньшов назвал свой фильм, снятый по другому сценарию — «Последнее танго в Москве» Мареевой. Зависть богов как раз и заключалась в том, что главный герой, бывший «афганец», погибает от руки своего боевого товарища именно в тот момент, когда наконец обретает большую, настоящую любовь, как ни странно, в лице своей собственной тещи. Кстати, одна из причин сворачивания творческого процесса заключалась и в том, что меня несколько смущала инцестная составляющая обвалившегося на героя личного счастья. Однако некоторое время назад, посмотрев очень смешную французскую комедию «Моя любимая теща» с Катрин Денев в главной роли, я лишний раз убедился в справедливости закона, открытого еще славянофилами в XIX веке: Запад всегда отстает от нас в замысле, но всегда опережает нас в исполнении... Все эти подробности я привожу исключительно для того, чтобы читателю стало понятнее, какими туманными и извилистыми тропами бредет писательское воображение от первообраза к конечному результату. Итак, я сел за «Грибного царя», задуманного, разумеется, как рассказ. О том, что рассказ превратился в повесть, а повесть распространилась в роман, читатель и сам уже догадался. Поначалу я ставил перед собой задачу от противного — хотел написать историю не безответственного «эскейпера», но русского пассионария, в данном случае советского офицера, победившего жестокое, абсурдное, безнравственное время, одолевшего эпоху первичного накопления, сделавшегося успешным и богатым. Конечно же, как выкормыша великой русской литературы, меня прежде всего интересовала нравственная цена вопроса, а именно: чем приходится платить в наше неправедное время за преуспеяние? Не мной замечено: материальное обогащение часто ведет к душевному оскудению. Кстати, гриб, не создающий жизненно важный хлорофилл, а забирающий его у других растений, показался мне довольно удачным социальным символом, отражающим взаимоотношения тонкого слоя богатых с толщей обделенных и обобранных. И я решил созорничать: всем своим персонажам я дал грибные фамилии. Да, да... А разве вы не встречали в лесу неприличный по форме и несъедобный по содержанию гриб, называющийся «весёлка»? Называется он так, потому что с древних пор селяне и селянки, обнаружив его, разражались игривым смехом. Да и фамилию главного героя — Свирельников — я образовал не от «свирели», а от «свирельника» — так в иных областях называют гриб-трутовик. Первоначально даже трех наших президентов я переиначил по-грибному: Грибачев, Подъеломников и Паутинников. Но потом старинный товарищ Геннадий Игнатов, который первым читает мои рукописи, начиная со «Ста дней», убедил меня, что я вроде бы как испугался назвать властителей их настоящими именами и проявил малодушие. Тогда я проявил многодушие и, кажется, зря... Но каково же было мое изумление, когда по мере написания романа меня помимо воли все глубже и очевиднее стала затягивать все та же история мужчины, убегающего из семьи в «сначальную» жизнь. Да теперь он убежал, извините, с концом. Но при этом унес с собой в новую участь все свои комплексы, проблемы и заморочки, как увозят из старой квартирки в новехонький пент-хаус родных тараканов. Возмущенный таким навязчивым однотемьем, я даже на некоторое время отложил рукопись в сторону, точнее, забил файл. Но потом, поразмышляв, понял: если подсознание упорно возвращает меня все к той же нравственной коллизии, значит, так надо. Значит, я еще сам что-то не понял и в чем-то не разобрался, а следовательно, не объяснил это «что-то» моим читателям. Ведь подсознание зря ничего не делает, в отличие от сознания. И я решил: раз такое дело, надо расслабиться, как в известном анекдоте, и получать удовольствие. Судя по тому, что, выйдя в свет, «Грибной царь» стал бестселлером, заняв первые строчки в рейтингах, удовольствие получил не только я один. 6 Вот так и сложилась трилогия, которую вы прочитали. Я назвал ее «Треугольная жизнь». Почему — ясно: треугольник — самая, наверное, распространенная фигура в геометрии любви. Надеюсь, теперь я и в самом деле «закрыл тему». Во всяком случае, для себя самого. Хотя, кто знает... Гарантий дать не могу. Да и вообще, автор не отвечает за свои слова, слова отвечают за автора... Переделкино, март 2006 года