--------------------------------------------- Киплинг Редьярд Город страшной ночи Редьярд Киплинг ГОРОД СТРАШНОЙ НОЧИ Тяжелая, влажная жара, покрывалом нависшая над ликом земли, убила всякую надежду на сон. Жаре словно помогали цикады, а цикадам -- воющие шакалы. Невозможно было тихо сидеть в темном пустом доме, где гулко отдавались все звуки, и слушать, как панкха хлопает по замершему воздуху. Поэтому я в десять часов вечера поставил свою трость на землю посреди сада, чтобы посмотреть, в какую сторону она упадет. Она показала прямо на освещенную луной дорогу в Город Страшной Ночи. Звук ее падения встревожил зайца. Он выскочил из своей норы и помчался к заброшенному мусульманскому кладбищу, где безжалостно обнаженные июльскими ливнями черепа с отвалившимися челюстями и берцовые кости с утолщениями на концах поблескивали, как перламутр, на изрытой дождем почве. Нагретый воздух и тяжкая земля заставляли даже мертвецов вылезать наверх в поисках прохлады. Заяц присел, с любопытством понюхал закоптелый осколок лампы и скрылся в тени тамарисковой рощицы. Лачужка ткача циновок, прикорнувшая к индуистскому храму, была набита спящими людьми, похожими на трупы в саванах. Вверху сияло немигающее око луны. Мрак все-таки создает ощущение прохлады, пусть ложное. Трудно было поверить, что льющийся сверху поток света не теплый. Не такой горячий, как солнце, но все же томительно теплый, он, казалось, нагревал тяжелый воздух. Прямая, как брус шлифованной стали, пролегала дорога к Городу Страшной Ночи, и по обеим сторонам ее лежали тела, скорчившиеся на своих ложах в причудливых позах, -- сто семьдесят человеческих тел. Одни-закутанные в белое, с завязанными ртами; другие -- обнаженные и при ярком свете черные, как эбеновое дерево. А одно -- то, что лежало лицом кверху с отвисшей челюстью, вдали от других, -- серебристо-белое и пепельно-серое. "Этот спящий -- прокаженный; остальные -- усталые кули, слуги, мелкие лавочники и возчики с ближней стоянки повозок. Место действия -- главная дорога в город Лахор, а ночь жаркая, августовская". Вот и все, на что стоило смотреть, но отнюдь не все, что можно было видеть. Колдовство лунного света разлилось повсюду, и мир пугающе преобразился. Длинная вереница нагих "мертвецов" с окоченевшей "серебряной статуей" в конце не радовала глаз. Здесь лежали только мужчины. Так, значит, женщины были обречены спать в душных глинобитных лачугах -- если только они могли спать! Сердитый детский плач, донесшийся с низкой земляной крыши, ответил на этот вопрос. Где дети, там должны быть и матери, чтобы смотреть за детьми. В эти душные ночи им нужен уход. Черная, круглая, как шар, головка выглянула из-за карниза, и тонкая, до жалости тонкая коричневая ножка свесилась на водосточный желоб. Резко звякнули стеклянные браслеты; женская рука на мгновение появилась над парапетом, обвилась вокруг худенькой шейки, и упиравшегося ребенка оттащили назад и водворили в кроватку. Тонкий, высокий визг его замер в плотном воздухе, едва зазвучав, ибо даже чадам этой земли было слишком жарко, чтобы плакать. Снова тела; снова куски освещенной лунным светом белой дороги; вереница сонных верблюдов, отдыхающих в стороне; мелькнувшие призраки убегающих шакалов; извозчичьи лошади, заснувшие в сбруе; деревянные повозки, обитые медными гвоздями, мерцающими в лунном свете, и -- снова тела, как трупы. Всюду, где только есть тень: от воза ли с зерном, стоящего с поднятыми оглоблями, от древесного ли ствола, от спиленного ли бревна, пары бамбуков или охапки тростника, -- всюду земля усеяна ими. Они лежат в ослепительном лунном свете; некоторые -- ничком, скрестив руки, в пыли; иные -- закинув за голову сжатые ладони; одни -- свернувшись клубком, как собаки; другие -свесившись с повозок, как пустые джутовые мешки; третьи -- скрюченные, прижавшие голову к коленям. Было бы как-то спокойнее, если б они храпели; но они не храпят, и сходство их с трупами нарушается разве только тем, что тощие собаки, обнюхав их, отходят прочь. Кое-где крошечный ребенок лежит на ложе отца, и всегда его обнимает охраняющая рука. Но большинство детей спит с матерями на крышах. Ведь можно всего ожидать от желтых, белозубых бродячих собак, рыщущих вблизи темных тел. Из пасти Делийских ворот вырвался поток удушливо-жаркого воздуха, и я чуть было не отказался от своего намерения войти в Город Страшной Ночи. В нем смешались все скверные запахи -- животные и растительные,-- которые успевает накопить окруженный стенами город в течение дня и ночи. Этот воздух так жарок, что, по сравнению с ним, жара в недвижных пизанговых и апельсиновых рощах за городскими стенами покажется прохладой. Да поможет небо всем больным людям и маленьким детям, лежащим внутри города этой ночью! Высокие стены домов все еще яростно излучают тепло, а из темных переулков несет зловонием, способным отравить буйвола. Но буйволам оно нипочем. Стадо их шествует по безлюдной главной улице; изредка животные останавливаются, прижимают тяжелые морды к закрыгым ставням лавки зерноторговца и фыркают, как дельфины. Потом наступает безмолвие -- безмолвие, пронизанное ночными шумами большого города. Едва, но только едва, слышатся звуки какого-то струнного инструмента. Высоко над моей головой кто-то распахивает окно, и стук деревянной рамы гулко отдается в пустой улице. На одной из крыш громко пыхтит хукка, а люди тихо беседуют под бульканье воды. В другом месте, чуть подальше, разговор слышен отчетливей. Освещенная щель прорезает слегка раздвинутые ставни лавки. Внутри ее купец со щетинистой бородой и усталыми глазами подводит баланс в счетных книгах, окруженный тюками ситца. Три фигуры, закутанные в покрывала, сидят рядом с ним и время от времени роняют какое-то замечание. Купец делает запись в книге, потом говорит что-то, потом проводит ладонью по потному лбу. Жара на тесной улице ужасна. Внутри торговых помещений она, должно быть, почти невыносима. Но работа упорно продолжается: запись, гортанное ворчанье и взмах поднятой руки следуют друг за другом с точностью часового механизма. Полицейский -- без чалмы и крепко уснувший -- лежит поперек улицы, на пути к мечети Вазир-Хана. Полоса лунного света падает на лоб и глаза спящего, а он не пошевельнется. Близится полночь, но жара как будто все усиливается. Открытая площадь перед мечетью усеяна телами, и надо тщательно выбирать путь, чтобы не наступить на них. Лунный свет ложится широкими косыми полосами на облицованный цветными изразцами высокий фасад мечети, и каждый голубь, дремлющий в нишах и углублениях каменной кладки, отбрасывает короткую, маленькую тень. Какие-то призраки, закутанные в покрывала, устало поднимаются со своих постелей и уплывают в темные глубины здания. Удастся ли мне сейчас взойти на верхушку высокого минарета и оттуда посмотреть вниз, на город? Во всяком случае, стоит попытаться -- возможно, что дверь на лестницу не заперта. Она не заперта, но крепко спящий сторож лежит на пороге, повернув лицо к луне. Заслышав шум приближающихся шагов, из его тюрбана выскакивает крыса. Человек мычит, на минуту открывает глаза, повертывается на другой бок и снова засыпает. Весь зной нескольких свирепых индийских летних месяцев скопился в черных, как деготь, полированных стенах винтовой лестницы. На полпути мне попадается что-то живое, теплое и пушистое, и оно сопит. Гонимое со ступеньки на ступеньку шумом моих шагов, оно вспархивает вверх и оказывается желтоглазым рассерженным коршуном. Десятки коршунов спят на этом и на других минаретах и ниже -- на куполах. На этой высоте чуть прохладнее, во всяком случае воздух тут менее душный, и, освеженный им, я начинаю смотреть на Город Страшной Ночи. Доре мог бы нарисовать его! Золя мог бы описать его -- это зрелище тысячных толп, спящих в лунном свете и в тени, рожденной луною. Крыши домов кишат мужчинами, женщинами и детьми, и воздух полон неопределенных шумов. Они не знают покоя, эти жители Города Страшной Ночи, и не мудрено, что не знают. Чудо, что они еще могут дышать. Внимательно всматриваясь в эти толпы, можно заметить, что они почти так же суетливы, как дневная толпа; но шум теперь приглушен. Везде, куда только падает яркий свет, видно, как спящие поворачиваются с боку на бок, переносят свои постели на другое место и снова раскладывают их. Во дворах, похожих на ямы, -- такое же движение. Безжалостная луна обнажает все это. Она обнажает и равнины за городом, и кое-где, за его стенами, кусок реки Рави шириной в ладонь. Обнажает и брызги мерцающего серебра на крыше дома, почти под самым минаретом мечети. Какой-то несчастный встал, чтобы вылить кувшин воды на свое разгоряченное тело; и плеск падающей струи едва достигает слуха. Два или три человека в дальних углах Города Страшной Ночи следуют его примеру, и вода сверкает, как гелиографические сигналы. Облачко ползет по лику луны, и город с его обитателями, ранее отчетливо вычерченный черным по белому, расплывается черными, все более черными пятнами. Но не умолкает беспокойный шум -- вздохи огромного города, истомленного жарой, и народа, тщетно ищущего покоя. На крышах спят лишь женщины-простолюдинки. А какая теперь, должно быть, пытка лежать в решетчатых зананах, где еще теплятся немногие ночники! Снизу, со двора, доносится шум шагов. Это муэдзин, верный долгу священнослужитель; хотя ему следовало явиться сюда уже час назад, чтобы возвестить правоверным о том, что молитва лучше сна -- сна, который все равно не сойдет на город. Муэдзин с минуту нащупывает дверь одного из минаретов, ненадолго скрывается, и вот, подобный реву быка, великолепный громовой бас уже возвещает, что человек поднялся на верхушку минарета. Наверное, клич этот слышен даже на берегах самой обмелевшей Рави! Вблизи, через двор, он звучит почти подавляюще. Облако уплывает, и муэдзин черным силуэтом выделяется на фоне неба; руки его приложены к ушам, а широкую грудь вздымает движение легких. "Аллах акбар!" Потом пауза, во время которой другой муэдзин, где-то в стороне Золотого Храма, подхватывает клич "Аллах акбар". Снова и снова, четыре раза подряд. Человек двенадцать уже встали. "Свидетельствую, что нет божества, кроме бога!.." Что за великолепный клич-это исповедание веры, десятками поднимающее людей с их постелей в полночь! Еще раз муэдзин громово кричит ту же фразу, трепеща от неистовства своего голоса, и вот вблизи и вдалеке воздух ночи начинает гудеть от кликов: "Мохаммед -- пророк господень!" Кажется, что он бросает вызов дальнему горизонту, где летняя зарница играет и вскидывается, как обнаженный меч. Все муэдзины города кричат громким голосом, и кое-где на крышах домов люди преклоняют колени. Долгая пауза предшествует последнему выкрику: "Ла иллаха илла алла", -- и тишина замыкается на нем, как пресс на тюке хлопка. Муэдзин спускается по темной лестнице, спотыкаясь и что-то бормоча себе в бороду. Он проходит под входной аркой и исчезает. И тогда душная тишина нависает над Городом Страшной Ночи. Коршуны на минаретах снова засыпают, сопя еще громче, горячий ветер веет то порывами, то вялыми дуновениями, а луна сползает к горизонту. Облокотившись на парапет башни, можно просидеть тут до самой зари, глядя и дивясь на этот истерзанный жарой улей. "Как они там живут внизу? О чем они думают? Когда они проснутся?" Снова плеск воды, льющейся из кувшинов, слабый скрип деревянных кроватей, передвигаемых в тень или к свету, странная музыка струнных инструментов, смягченная расстоянием и превращенная им в нежный, жалобный плач, и один низкий раскат отдаленного грома. Во дворе мечети сторож, лежавший на пороге минарета, когда я поднимался, внезапно вскакивает во сне, закидывает руки за голову, бормочет что-то и снова валится навзничь. Убаюканный сопением коршунов -- они сопят, как объевшиеся люди,--я погружаюсь в беспокойную дремоту, отметив, что уже пробило три часа, и, чувствуя, что в воздухе ощущается легкая, очень легкая прохлада. Город теперь совершенно безмолвен, если не считать любовной песни какого-то бродячего пса. Все погружено в тяжелый, мертвый сон. А теперь кажется, что мрак длится уже несколько недель. Ведь луна зашла. Даже собаки утихли, и я жду первого проблеска зари, чтобы уйти домой. Снова шум шаркающих шагов. Сейчас начнется утренний призыв, а моя ночная стража кончится. "Аллах акбар! Аллах акбар!" Восток сереет, потом желтеет, принимая цвет шафрана; предрассветный ветер прилетает, словно призванный муэдзином, и Город Страшной Ночи, как один человек, встает со своего ложа и поворачивается лицом к светлеющему дню. С возвратом жизни возвращаются шумы. Сначала слышится тихий шорох, потом глубокое, низкое гудение -- ведь город сейчас весь на крышах. На веках моих лежит бремя сна, который слишком долго откладывался, и я выхожу из минарета во двор и потом наружу, на площадь, где спящие уже встали, убрали свои постели и собираются курить утреннюю хукку. Минутная свежесть воздуха исчезла, и стало по-прежнему жарко. -- Будьте добры, сахиб, дайте дорогу! Что это? Из полумрака выступают люди, что-то несущие на плечах, и я отхожу назад. Это труп женщины, который отправляют на гхат сожжения, и кто-то объясняет: -- Она умерла в полночь от жары. Итак, город был не только Городом Ночи, но и Городом Смерти.