--------------------------------------------- Павел Сутин Эти двери не для всех Повесть в новеллах КОМПАНИЯ И ПРИЛЕГАЮЩИЕ К НЕЙ ТЕРРИТОРИИ ГАРИВАС Владимир Петрович Гаривас, родился в 1965 году, в Омске. Закончил Первый Медицинский институт им. Сеченова, хирург, по специальности проработал три, может быть, года. После некоторых исканий создал журнал "Время и мир". Темпераментный, успешный человек, атлет, сангвиник. Жена – Оля Лысенко, дипломированный психоаналитик (разведены). Сын – Витя. СЕНЯ Семен Петрович Пряжников. Родился в роддоме им. Грауэрмана в 1961 году. Умер в Первой Градской от поликистоза почек в 1994 году. Сын академика, эрудит, большой, несколько медлительный, мудрый, попыхивающий трубкой. Доктор-нефролог, человек философского склада, совесть компании. БЕРГ Александр Всеволодович Берг, 1964 г.р. Закончил МИТХТ, затем – биофак МГУ. Кандидат биологических наук. Горнолыжник, мастер спорта, экстример, фри-райдер. Разведен, вновь женат – на Маше Гульницкой. Крепкий, седоватый, коротко стриженный. Двоюродный брат Сени Пряжникова. Тренер, разнорабочий на базе Олимпийского резерва в Крылатском. Впоследствии – владелец магазина горнолыжного инвентаря "BERG SKI LOCATION". БРАВИК Григорий Израилевич Браверман, 1964 г.р. Учился в одной группе с Гаривасом. Уролог, доктор медицинских наук, профессор. Рост – 168 см. Вес – 87 кг. Лысоват, брюшко, маленькие глазки за очками в старомодной, массивной оправе, дурацкая манера одеваться, брюзглив, обреченно холост, непьющий. Какой бы то ни было позы чужд абсолютно. Младший брат – Павел Браверман, литератор, автор известного сборника новелл "Прогулки с Баневым". БЕЛОВ Артем Павлович, родился в шестьдесят четвертом году, в восемьдесят седьмом окончил филологический факультет. Талантливый эссеист, литературовед. Худощавый брюнет, живчик, интеллектуал, авантюрист. Лауреат громких журналистских премий. Жена – Марта, чешка, журналист. В 1999 родилась дочь – Марта-маленькая. С 200… года Белов живет в пятом округе Парижа, преподает русскую литературу в колледже Святого Франциска Ассизского. НИКОН Владимир Астафьевич Никоненко, родился в шестьдесят третьем, однокурсник Бравика и Гариваса. Уролог, хирург высшей категории, заведующий отделением урологии Первой Градской. Рост – 192 см. Вес – 112-116 кг. В юности – мастер спорта по дзюдо. Могучие плечи, маленькие серые глаза, подбородок патриция. Добродушен, любит и умеет подраться, грубоват, трогательно нежен к друзьям. В середине восьмидесятых в стройотряде, под Кустанаем, во время ссоры с местными жителями демонстративно положил на плечи лом и очень сильно его погнул. Жена – Катя, дочь – Машуня. В компании особенно близок с Бравиком. СЕРГЕЕВ Геннадий Валерьевич. Родился в 1964 году. Живет на Варшавке в двухкомнатной квартире, ездит на видавшей виды "восьмерке". Однокурсник Бравика, Гариваса и Никона. Жена – Марина, сын – Вася. Профессию оставил в 1992 году. Сделал быструю и удачную литературную карьеру, одним из первых освоил жанр "болезненно психологической прозы". В писательской работе необыкновенно добросовестен, продуктивен и расчетлив. В литературных кругах завистливо известен высокими гонорарами и независимыми манерами. Высокий, широкоплечий, длинноногий. Голубые глаза, чуть навыкат, рыжеват, залысины, подбородок с ямочкой. Счастливый семьянин, сибарит, ироничный человек, "в мире с самим собой". А также: БОРЯ ПОЛЕТАЕВ германист, "таинственный человек", завсектором Института Прессы им. Подрабинека и аналитик контртеррористического подразделения "Берта". ХУДОЙ Вадим Борисович Колокольцев, инженер-радиотехник и высококлассный сноубордер. ВАЦЕК Вацлав Юрьевич Романовский, выпускник МИТХТ, художник-график, иллюстратор "Монреаль трибюн" и преданный сподвижник Гариваса. КОНРОЙ Константин Олегович Конин (жена – Валька, дети – Андрей и Ира), биолог, ассистент-профессор Университета штата Нью-Йорк (State New York University). И еще несколько хороших людей – добрых и умных, веселых и честных. Надежных, нервных, выпивающих и "желающих странного"… Потому что такая вот интересная страна, дьявол раздери эту интересность!.. Уж лучше бы как-то поспокойнее, что ли, чтобы газончики там везде плюшевые, кирхи, нормальный европейский решпект, никаких концлагерей, субботников и пароксизмов истории… А, да ладно, уж как получилось… Нормально. Все нормально. Вот, пожалуйста, – хорошие люди… И время – тоже ничего себе, время как время, бывали и похуже времена… Ничего, прорвемся. Лэхаим, джентльмены выпивают и закусывают квантум сатис, живым оно все хорошо, приключения духа интереснее приключений тела. Итак – компания. WELLCOME TO THE CLUB В зеркальной кабине лифта было невообразимо чисто. Из светильников лился золотистый неяркий свет, толстый матовый стальной поручень был как будто покрыт инеем, а надписи под стальными кнопками панели были на английском. Это неброское здание на Садовом, с тонированными стеклами фасада, мраморным вестибюлем и вежливыми секьюрити, было вполне типичным. Здесь уже в лифте пахло деньгами. Атлетический брюнет пристально осмотрел свое отражение и одобрительно кивнул самому себе. "Я соответствую, – подумал брюнет. – Выгляжу уместно и сообразно… Ольга права – галстук мне идет. Следует иногда надевать галстук". Брюнет не любил галстуки. Равно как и сорочки, пиджаки, отглаженные брюки, которые надо поддергивать, садясь. Брюнет также не жаловал полуботинки, сюртуки, цилиндры, рединготы и стеки. Ему нравились просторные джинсы, спортивный свитерок, кеды или теннисные туфли. Он был человеком толковым, цельным, но внешне небрежным. Однако сегодня брюнет был одет в отлично сидевший серый костюм, ослепительно белую батистовую рубашку и черные, легкие, очень дорогие итальянские ботинки, мягкие, как лайка. Брюнет был уверен в себе, всегда уверен в себе, тем и славился – независимо от того, как ему пожелалось одеться утром. Но он еще и уважал правила игры. Он спокойно, согласно, как данность, принимал и то, что в такие здания, в такие лифты и к таким людям все-таки стоит приходить в безукоризненном костюме. Брюнет никогда не выпендривался по мелочам. Лифт неслышно остановился, прозвучал тихий, деликатный звук, похожий на гонг, дверь лифта плавно отошла в сторону. Брюнет подмигнул своему отражению и шагнул на ковролин холла. Он пружинистым шагом пересек просторное помещение с тремя яркими абстрактными картинами на стенах, с огромным низким диваном бежевой кожи и двумя такими же креслами и подошел к единственной двери в холле – огромной двери из мореного дуба. Брюнет уже взялся за затейливую, до сияния начищенную бронзовую ручку, но остановился и посмотрел на часы. "Стоп… – подумал брюнет. – Рановато. Точность – вежливость королей. Я войду в эту дверь ровно через две с половиной минуты". Он четко развернулся, сделал два шага, сел в кресло и хамовато развалился. Кресло нежно приняло его, подобострастно шурша и поскрипывая великолепно выделанной кожей. Брюнет вытянул ноги, достал из внутреннего кармана пиджака обтянутый сафьяном портсигар и вынул из него сигарету "JPS" (при обычных обстоятельствах брюнет достал бы из заднего кармана джинсов сплющенную пачку "Лаки страйк"), щелкнул старомодным серебряным, в акульей шкурке, "Ронсоном" и пустил синеватую струю дыма в потолок. "Не перебор? – подумал брюнет, искоса взглянув на элегантную, как "Остин" Джеймса Бонда, зажигалку. – Нет, не перебор". Зажигалку он под страшные клятвы и пылкие заверения взял на день из коллекции тестя. "На один-единственный день, Валентин Иванович! Я умоляю вас! Только на день! Верну вечером в абсолютной сохранности! Мне нужно произвести впечатление, поймите… Завтра я должен быть в образе, это чертовски важно, у меня судьбоносная встреча, я должен соблюсти все до мелочей…" "Играем по правилам, – подумал брюнет. – И выглядим по правилам… Галстук, короткая прическа, лаконичный бизнес-план и "Ронсон" шестьдесят второго года – все один к одному. Он купится. Или я ни хрена не разбираюсь в людях. К тому же я не аферу ему предлагаю. Я предлагаю верное и перспективное дело… Черт побери, а если не купится?! Тогда будет обидно. Тогда этот велосипед изобретут другие, и очень скоро изобретут… Но он купится. Скажем так: он рассудит здраво. Он разумный человек, он поймет, что время мелких и суетливых издательств прошло. Что наступило время солидных издательских домов. Он тщеславен, он до смешного падок на все почтенное, весомое и основательное – словом, на все, что поможет ему поскорее забыть о его комсомольской карьере, его спекуляциях медпрепаратами, его недавнем быдловом и беспокойном окружении… Я же знаю – он хочет быть благообразным и консервативным. Как викторианский особняк. Прекрасно, я предложу ему именно то, чего он хочет… И он купится. И тогда мой журнал, моя мечта, моя любовь, мой выстраданный замысел – не сдохнет. Мы сделаем с ним издательский дом. Солидный издательский дом. Он купится… Нет? Спокойно, спокойно, мон ами, все получится… Я хорошо подготовился к этой встрече. Мои руки и ноги теплые, я вдыхаю прану, дышу глубоко и ровно, я спокоен и уверен в победе… Я все делаю правильно? Да. Я все делаю правильно. К черту независимость, к дьяволу… Следующий тираж мне самому не выдюжить. Аренда взлетела вдвое, офсетная взлетела в полтора раза, полиграфия дорожает по экспоненте, и надо мной висят три судебных иска о клевете… Это пиздец какойто, мама, роди меня обратно… И грош мне цена, если я не смогу увлечь этого комсомольца". Брюнет аккуратно положил сигарету на край черной пепельницы из вулканической породы, каковая пепельница стояла посередине стеклянного журнального столика, и хрустнул пальцами. Потом он вновь посмотрел на часы и подумал: "Сорок секунд – и я вхожу в эту дверь". Брюнет опять взял сигарету, глубоко затянулся, свободной рукой поправил узел галстука и, разминаясь, повел мускулистой шеей. На вид ему было слегка за тридцать (на самом деле он был моложе). Невысокий лоб, тонкие губы, массивный подбородок, нос с горбинкой, короткие, курчавые волосы, выпуклая грудь, сильные плечи, маленькие, нервные кисти. Все движения брюнета были плавными и экономными – точные движения опытного боксера-средневеса. Он был смугловат, выглядел южно, необычно для наших широт, он походил на латино. Но друзья и близкие знали, что своим своеобразным обликом брюнет обязан дедуодесситу и тому бессарабо-малороссийскому замесу в крови, который брюнет унаследовал от бабушки из Буковины. Он погасил в пепельнице сигарету, пружинисто встал, сделал три шага и решительно открыл тяжелую дверь. – Добрый день, – сказал безликий клерк, сидевший за секретарским столом у бесконечного, во всю стену, окна. – Я могу вам чем-нибудь помочь? – У нас договоренность о встрече с господином Ефановым, – непринужденно сказал брюнет. – Я приглашен к четырнадцати сорока. – Простите, как вас представить? – равнодушно-доброжелательно спросил секретарь. Человек, работавший в этом здании, в этой роскошной приемной, у этого патрона, конечно же, точно знал, кто именно прибыл к патрону в четырнадцать сорок. Но клерк произнес "как вас представить?", поскольку это тоже входило в правила игры. Как и мягчайшее кожаное кресло в холле, как бронзовая дверная ручка с завитушками, как галстук и новенькие ботинки брюнета. – Гаривас, – твердо и чуть насмешливо сказал брюнет. – Сообщите, пожалуйста, Александру Владимировичу, что приехал Владимир Петрович Гаривас. *** Оперирующий доктор, невысокий, сутуловатый толстячок, сделал быстрое движение иглодержателем и наложил последний шов. Первый ассистент неуловимо мелькнул пальцами и затянул в узел толстую капроновую нить. Ординатор, два с половиной часа простоявший "на крючках", вздохнул, переступил с ноги на ногу и кончиками ножниц из нержавейки срезал нитки точно в полутора сантиметрах от узла. Оперирующий доктор, удовлетворенно посапывая, пронаблюдал, как сестра быстро обработала шов йодонатом, обмазала клеолом и наложила марлевую повязку. Потом доктор отшагнул от стола. Этот доктор никогда не уходил из операционной до того, как ушивалась кожа. Он мог поручить ушивание операционной раны второму ассистенту – ординатору или интерну, – но из операционной выходил только после того, как сестра наложит повязку. Про доктора поговаривали, бурчали, шептались – мол, зануда. Но у доктора были свои привычки. И он считал, что это хорошие привычки. – Всем спасибо, – скрипуче сказал доктор. – Так мы его забираем? – полувопросительно-полуутвердительно сказал анестезиолог, стоявший в изголовье стола, рядом с прозрачными цилиндрами и гофрированными шлангами аппарата ИВЛ. – А стоит? – с сомнением сказал доктор. – Вроде все спокойно?.. Нет, не стоит. Идет к нам, в послеоперационную палату. К тому же, если мне память не изменяет, нынче дежурите вы, Лев Кириллович? Досматривайте его у нас. Хорошо? – Конечно, – с готовностью согласился анестезиолог и негромко попросил анестезистку: – Тамара, звони в урологию, скажи сестрам, чтобы приезжали. Анестезиологи-реаниматологи относились к низенькому, полному доктору с искренним уважением и все, без исключения, ему симпатизировали. Отчасти потому, что тот старался не перегружать реанимацию без особой на то нужды. Если у доктора не было серьезных опасений, если кровопотеря была незначительной, а объем операционного вмешательства – стандартным, то доктор сразу забирал прооперированных в отделение. Он был достаточно осторожен, однако никогда не стремился взвалить беспокойство первых послеоперационных суток на реаниматологов. И реаниматологи – у которых было переполненное отделение и всегдашний, многажды отраженный литературой, кино, беллетристикой и профессиональным фольклором избыток и переизбыток хлопотливой, круглосуточной, в высшей мере ответственной работы, – реаниматологи любили этого доктора за абсолютную самостоятельность. Не говоря уже о том, что доктор был хорош. Это все знали. – Перчатки не мойте, – сказала операционная сестра. – Бросайте в таз. – У нас случилось изобилие, – насмешливо сказал первый ассистент. – Мы выбрасываем перчатки. Фантастическая роскошь… Доктор со шлепками содрал с рук пленку латексных перчаток в подсыхающих бурых пятнах, повернулся спиной к второму ассистенту, и тот поспешно развязал тесемки халата. – Реополиглюкин у нас есть, Дмитрий Саныч? – спросил доктор. – У Люды еще четыре флакона, – ответил первый ассистент. – Хорошо, – сказал доктор. – Промой, пожалуйста, дренаж, перед тем как домой пойдешь. – Естественно… – буркнул первый ассистент. Ассистенту можно было не напоминать про дренаж – не в том возрасте был ассистент, и в неформальной внутриклинической табели о рангах он занимал уже место немаленькое. Однако доктор напомнил потому, что и это тоже считал хорошей привычкой. Он вышел в предоперационную, стянул с себя зеленый, выцветший от бесчисленных стирок халат и бросил его на пол, под рукомойник. Потом он сел на круглую вращающуюся табуретку с красным инвентарным номером и надписью "Оперблок" на исцарапанном сиденье. Доктор нагнулся (ему мешал животик), расшнуровал бахилы и, кряхтя, стащил их с коротких толстеньких ног. Под бахилами оказались обшарпанные "скороходовские" сандалии. Доктор встал над рукомойником, развязал тесемки желтоватой марлевой маски, свернул ее в кулек и положил на край раковины. Потом снял колпак, повесил его на подставку для таза с раствором муравьинки, пустил воду, подставил под струю кисти рук, смывая с них пот и тальк от перчаток, и поднял глаза к зеркалу, что висело над раковиной. В небольшом зеркале отражалась кафельная стена предоперационной, старая передвижная бестеневая лампа, задвинутая в угол, и кусочек окна с темной голой веткой и гроздью сморщенных красных ягод рябины за стеклом. А еще в зеркале отражался доктор. Округлое лицо, розовая лысина с редкими волосками на темени и над лбом, жидкие, растрепанные, влажные от пота волосы. Такая голова вполне могла бы принадлежать бухгалтеру строительного треста или часовому мастеру – с черным окуляром в глазу, с несвежим воротничком и в черном фартуке. Она могла бы быть головой служащего Госкомстата или Госкомзема, библиотекаря или заводского вахтера… Дряблые щеки с уже наметившимися брылями, бесцветные губы, явный намек на второй подбородок, бесформенный пористый нос. Короткая шея и узкие, заплывшие жирком плечи, белая, поросшая редким волосом грудь в вырезе "зеленки". Торс в зеркале не отражался, но и торс был так себе – уже упоминавшийся круглый живот, валики, нависшие над резинкой коротких штанов, белые, гладкие лодыжки. А ниже – черные носки и "скороходовские" сандалии. Словом, у доктора была совершенно заурядная внешность. Неинтересная внешность, скучная. Внешность человека, с которым никто особенно не считается и не церемонится (в данном случае внешность не соответствовала сути – с доктором считались, и еще как считались). Но, кстати, небольшое зеркало на голубой кафельной стене могло показать внимательному наблюдателю еще кое-что. Непредвзятый наблюдатель, повидавший самые разные типажи, разглядел бы жесткие складочки в уголках пухлогубого, но отнюдь не безвольного рта. И еще одну складку – меж кустистых бровей – разглядел бы тот гипотетический, преуспевший в физиогномике наблюдатель. И эта неприметная складка, эта черточка, вроде бы незначительная, рассказала бы ему о крепком, упертом характере доктора. И о многом рассказали бы глубоко посаженные, маленькие, покрасневшие от усталости глаза – взгляд был спокойный, немного равнодушный. Это был взгляд человека умного и умелого. Человека, которому наплевать на то, что он толст и лыс. Доктор вытер руки марлевой повязкой и снял с вешалки белый халат. В боковом кармане халата лежал старый целлулоидный футляр для очков, а в нагрудном – перьевая ручка "Паркер" с завинчивающимся колпачком. В предоперационную вошел первый ассистент. Он с хрустом расправил плечи, бросил колпак на подоконник и спросил: – Протокол сам напишешь? Первый ассистент давно работал с доктором (собственно, доктор был заведующим отделением, в котором работал ассистент) и наедине был с ним на "ты". – Напишу, – ответил доктор. – Митя, ты помнишь, что у него диабет? Бери сахара каждый день. – Это не моя палата, – укоризненно сказал ассистент. – Это палата ординатора Скворцова. Ординатору Скворцову был в свое время вручен диплом о врачебном образовании… Надо воспитывать самостоятельность в ординаторе Скворцове, это будет ему полезно. – Разговорчики в строю, – равнодушно сказал доктор, застегивая часы на пухлом, белом запястье. – Смотри за сахарами. Аденому сам будешь делать? – Ординатор Гулидов будет оперировать, если ты не против. Я буду помогать. – Хорошо, помогай. Только шейку ушей сам. И следи, чтобы он не торопился. Добросовестный парень, и руки хорошие, но вечно торопится… Придерживай его. Я буду в учебной комнате, у меня занятия с курсантами. Он надел халат и пошел к лифтам. Навстречу торопливо катили носилки две медсестры. Поравнявшись с доктором, они дисциплинированно замерли. – Наташа, проследи, чтобы по дежурству отметили, сколько будет по дренажам, – на ходу сказал доктор. Он вышел из лифта на втором этаже. На лестничной площадке курили три врача, приехавшие на повышение квалификации из Омска. Они приехали в Москву вчера вечером, сегодня был первый день их цикла оперативной урологии. Доктор уже заходил в коридор, но увидел врачей и остановился. – Добрый день, коллеги, – сказал он. – Вы из Омской о-ка-бэ, верно? Хорошо. У меня к вам большая просьба – в клинике не курить… Без обид, коллеги… Лекция через двадцать минут, в учебной комнате. Командировочные удостоверения отдайте старшей сестре – это в конце коридора, слева. Я сейчас напечатаю протокол и жду вас в учебной комнате. Он доброжелательно улыбнулся врачам и вошел в отделение. – Это еще что за Винни-Пух? – недоуменно спросил один из врачей. – Я с тринадцати лет курю… Ну и порядочки у них тут, в Москве. – Е-мое! – пробормотал другой. – Это же Браверман, мужики… Андрюха, я его сразу узнал! – Да ладно тебе, – недоверчиво сказал первый. – Нет, точно Браверман? – "Пластика мочеточниково-пузырного анастомоза по Браверману", – сказал третий. – Вот тебе и "ладно", Андрей Евгеньевич. Корифеев надо знать в лицо. Бросай курить, Андрюха. У нас, в клинике Бравермана, не курят. – Я думал, он повыше будет, – сказал Андрюха. – Ни хера себе… Слушайте, мужики, я сто лет конспекты не писал! Пошли скорее… Напомните мне, как его по имени-отчеству? – Григорий Израилевич, – почтительно сказал второй. – Григорий Израилевич Браверман. Это, значит, мы не зря приехали… Так, где тут у них учебная комната? *** Огромный человек полулежал на ковре, привалившись необъятной спиной к поставленной на попа диванной подушке. Подушка упиралась в диван, и тот жалко поскрипывал, когда огромный человек шевелился. На животе у огромного человека копошилась и ворковала девочка в фиолетовой фланелевой пижамке. Она ползала по животу, как по лужайке. – У, заюшка моя… – с нежностью пробасил огромный человек и осторожно, кончиком пальца, потрогал золотистую щечку. Девочка мурлыкнула и цепко ухватилась за палец. Огромный человек блаженствовал. А девочка была приятно удивлена тем, что рокочущее, гигантское существо с названием "папа", существо, от которого всегда шло ощущение тепла, существо, с которым можно было делать все, что угодно, – трепать за волосы, обмазывать кашей, даже писать ему на колени (существо только влюбленно рокотало, целовало и не спускало с рук) – утром осталось дома. У девочки было много ярких и пушистых игрушек, но существо "папа" было самой любимой, послушной и теплой. И самой большой. У огромного человека был выходной, они с дочкой недавно проснулись. Девочка вылезла из своей кроватки, прошлепала по теплому паркету, залезла под одеяло к огромному и мягкими ручонками обхватила могучую шею. Полчаса они с огромным удовольствием нежничали и возились в постели, делали "домик" из одеяла и по очереди изображали, "как тигла лыцит". Потом из кухни потянулся восхитительный запах молотого кофе, пришла жена огромного, поцеловала мужа в нос, переселила воркующую парочку на чистый рыжий ковер и убрала с дивана постель. Огромный натянул просторные цветастые "бермуды", белую футболку с надписью "State New York University" и привалился спиной к диванной подушке. А девочка в пижамке вскарабкалась на огромного. Она встала, держась за его палец, и, попереминавшись ножками, принялась ходить по упругому животу. – Дуда! – говорила девочка и шла к голове, подпрыгивала на плотной, как резина, груди, потом говорила: – Тепей дуда! – И шла к ногам. – Она тебя затопчет, – сказала жена огромного. – Она так сучит ногами, у меня весь живот в синяках. Машунь, хватит по папе прыгать. – Пигать! – пискнула девочка, белея мелкими жемчужными зубками и сияя всей своей чудесной мордашкой. Она подпрыгнула на животе огромного. Легкие русые прядки вспорхнули, как крылышки. – Ты моя роднуля… – прогудел огромный и широко улыбнулся. – Ты моя золотая. А ну, давай – прыг! И он качнул девочку, качнул одними мышцами брюшного пресса. – Пиг! – с восторгом сказала девочка и подпрыгнула. – Бравик звонил, – сказала жена. Она стояла в дверном проеме и затягивала пояс толстого махрового халата. Ей было двадцать шесть лет, она любила своего огромного мужа и следила за тем, чтобы он не толстел. Ее муж был хирургом из Первой Градской, добряком, балагуром и драчуном. На улице его за версту обходили агрессивные, развязные подростки, с ним почтительно разговаривали милиционеры и заискивающе – таксисты. Он любил и умел устраивать "танцы с буфетом", любил настоящую баню, любил сыграть партейку в шахматы со своим другом Браверманом и вообще он любил жить. Но больше всего на свете он любил свою кроху Машуню. А жена управляла огромным с легкостью необыкновенной. Потому что огромный любил ее почти так же, как кроху. Это "почти так же" жену не обижало, жена была умная. Ей даже странно было иногда, что такой большой и могучий человек находится в абсолютном ее подчинении. – Чо ему не спится? – добродушно сказал огромный. – У всей страны выходной… Я к нему жуткий гидронефроз перевел в понедельник… Бравик у нас самый главный по пластикам. – Бравик умница, – сказала жена. – А со стороны не скажешь, что доктор наук, правда? – Я хотел сам оперировать, а потом перевел, – сказал огромный. – Так оно спокойнее. Это как раз для Бравика случай. Он в четверг этот гидронефроз должен был оперировать. Хочет, наверное, рассказать, как все прошло, а у меня, понимаешь, выходной. Отдыхаю я, короче… Давай Бравика на ужин позовем. – Запросто, – сказала жена. – Я баранью ногу запеку. Слушай, когда он женится? – Не смеши, – сказал огромный. – А что у нас на завтрак? – А на завтрак у нас овсянка, – весело сказала жена. И добавила: – Сэр. Она собрала в хвост мягкие каштановые волосы, схватив их синей вязаной "резинкой", ласково посмотрела на огромного и ушла на кухню. Огромный посадил девочку на ладонь и покачал. Кроха сидела в ладони, как в лодочке, – попка в фиолетовых штанишках целиком помещалась в пятерне. Огромный осторожно встал, поддерживая девочку за спинку. – Ты моя золотая, – сказал огромный и потерся носом о русую, пахнувшую молоком макушку. – Ты моя заюша. И осторожно пересадил трепетное тельце на сгиб локтя. – Дуда! – сказала девочка и показала ручонкой в мешковатом байковом рукаве на дверь в коридор. – Надо к маме! – Это точно, – тихо сказал огромный. – Если куда и надо – так только к маме. Он стоял посреди комнаты, почти задевая люстру плечом. Волосатые колоннообразные ноги в "бермудах" незыблемо попирали рыжий ковер. Белая футболка с красной надписью обтягивала широченные твердые плечи и бесконечную бугристую спину с глубоким желобом. Маленькая, коротко стриженная голова сидела на треугольной шее борца-вольника. Все это дополнялось небольшим твердым подбородком патриция, широкими скулами и стальными внимательными глазками под массивными надбровными дугами. Только приветливый прищур глаз и насмешливый изгиб губ говорили о том, что огромный опасен лишь для людей нехороших. А для добрых и воспитанных людей огромный приятен и всегда доброжелателен. – Как маму зовут? – спросил огромный, начиная привычную игру. – Кася, – быстро ответила девочка. – Мама Кася. – Мама Катя, – подтвердил огромный. – А заюшу как зовут? – Масуня, – кивнула девочка. – А папу как? – Воля, – радостно сказала кроха и засмеялась, как колокольчик. – Ты моя роднулечка, – растроганно сказал огромный и бережно, чтобы не поцарапать щетиной, поцеловал девочку в шелковую шейку. – Вова, точно… Вовой папу нашего зовут. Владимир Астафьевич Никоненко наш папа. – Латими асасись, – хитро сказала девочка и обняла богатырскую шею. *** Издатель перекатил тонкую манильскую сигару из одного угла рта в другой, откинулся на спинку кресла и довольно посмотрел на автора. Автор выглядел смущенно и счастливо. Он сидел на стуле напротив издателя и держал на коленях верстку. Левой рукой он бережно придерживал толстую стопку листов, а правой аккуратно стряхивал пепел с сигареты. – Ну что, теперь уже не волнуешься? – насмешливо спросил издатель. – Честно говоря, немного волнуюсь, – сказал автор. – Честно говоря, еще не верится. – Куда уж больше? – усмехнулся издатель. – Вот верстка, у тебя в руках. Я уже не говорю о договоре… Назад хода нет. Смотри верстку и во вторник приноси. – Я завтра принесу, – быстро сказал автор. – Не торопись, – возразил издатель. – И не волнуйся. Я тебе говорю – назад хода нет. Просмотри все очень внимательно. Ольга Михайловна говорила, что у тебя очень много идиом и жаргона. Так что ты внимательно проверь, а то наборщики частенько портачат… А через две недели возьмешь в руки сигнал. Ты макет обложки подписал? Тебя все устраивает? Автор помотал головой и сказал: – Мне все равно… Нет, не подписал. Я еще не видел макет. Но меня все устраивает, ты считай, что я его подписал. – Нет, так не пойдет, – возразил издатель. – И не трясись ты так! Ты тоже считай – считай, что уже вышла твоя книжка. Он нажал кнопку на интеркоме и сказал: – Марина, принеси, будь добра, макет "Пешехода". Автор погасил сигарету в круглой хрустальной пепельнице и теперь держал верстку обеими руками. Тихо вошла секретарь издателя, положила на стол лист бумаги с типографски отпечатанным рисунком обложки и сказала: – Вот. – Спасибо, – сказал издатель. – Сделай кофе, пожалуйста. И не соединяй ни с кем. Я работаю с автором. Секретарша послушно кивнула и вышла. – Ну как тебе? – Хорошо, – задумчиво сказал автор. – Очень хорошо. Он пристально разглядывал макет обложки. …Желтоватый фон, как бы небрежный рисунок углем… Заводская окраина, дождь, пустая улица, силуэт человека в плаще… – Хорошо, – еще раз сказал автор. – Меня устраивает. – Отлично, – удовлетворенно сказал издатель. – Я могу это взять? – Ну разумеется, – кивнул издатель. – Не нервничай. Через неделю будет сигнал. Автор бережно сложил макет пополам и положил его во внутренний карман пиджака. Вошла секретарша и принесла на подносе две чашки с растворимым кофе. – Спасибо, Марина, – сказал автор и взял одну чашку. – Сахара две ложки, – сказала секретарша и улыбнулась автору. Он ей нравился. Импозантный мужчина. И воспитанный. – Спасибо, – повторил автор. Когда секретарша вышла, издатель отпил из чашки и сказал: – Я почитал твой синопсис. Меня тоже все устраивает. Я только хочу обратить твое внимание на одно обстоятельство. Это, как мне кажется, очень важное обстоятельство. Ты, старик, очень много думаешь о качестве текста – это правильно… Но ты мало думаешь – и это заметно! – о сроках. – В смысле? – Старик, мне нужен конвейер. Ты, наверное, и сам понимаешь, что одна твоя книжка как таковая меня мало интересует. И две твоих книжки мне тоже ни к чему. Мне нужна серия. Четкая, выверенная, непрерывная серия. На ближайшие два года. Он пыхнул сигарой и поставил чашку на блюдце. – Каждые три месяца… – напряженно сказал автор и озабоченно нахмурился. – Я гарантирую тебе одну книжку в три месяца. – Принято, – согласился издатель. – Итс сэтлд. Но что у тебя готово? Только, старик, не морочь мне голову!.. Не "задумано", не "спланировано", не "почти готово" – а готово. – Не считая "Пешехода", у меня готовы "Уход в лиловое", "Сумеречный вторник" и "Нежелательное знание", – ответил автор. – Нормально, – согласился издатель. – Этого хватит на год. А вот эта, ты заявил ее в синопсисе… Как там – "Повелитель судеб"? – "Сочинитель судеб", – сказал автор. – Чтобы довести "Сочинителя судеб", мне нужно три месяца. Я, знаешь ли, быстро работаю, когда передо мной висит морковка. – Я подвешу тебе эту морковку, – благодушно сказал издатель и выпустил клуб ароматного дыма. – И все у нас получится. У меня такое предчувствие, что слава тебя не минует… Ты еще покажешь всем хер в окошко. Из тебя вполне может получиться "модный прозаик". Хочешь быть "модным прозаиком"? – Не возражаю, – усмехнулся автор. – Очень мне надоело ошиваться по приемным. Понимаешь, мне уже тридцать лет… Ты не думай – я не славы хочу. Я хочу всего лишь умеренной известности. Чтобы быть профессионально востребованным. Я хочу нормальной литературной карьеры. Мне кажется, что я достаточно сделал для этого. Я много работал, черт побери… Написал шесть книг – и неплохих книг! Но первый человек, который отнесся ко мне серьезно, – это ты. – Ну что ж, постарайся об этом не забыть, когда станешь знаменит, – без улыбки сказал издатель. – И не волнуйся. Все получится. Мы сделаем тебе имя. Ты нащупал перспективный жанр. Я чувствую, как в воздухе витает запах удачи! Издатель смешно наморщил нос и сделал вид, что принюхивается. – До вторника, – сказал автор и встал. – Спасибо тебе. – До вторника, старик, – ответил издатель и пожал автору руку. – Тебе спасибо. Давай, покажем снобам хер в окошко! Автор вышел из особнячка, почти скрытого старыми разлапистыми вязами, свернул за угол и, никуда не торопясь, побрел по Цветному бульвару. Он думал о том, что через неделю возьмет в руки сигнал, и улыбался. Он думал о том, что это проклятое, неуверенное время позади… Это самоедское, невыносимо долгое, зряшное время, когда написано уже слишком много, когда написанное уже нельзя задвинуть, похерить, выбросить из жизни, – слишком много места уже занимает в этой жизни написанное. Если его вышвырнуть, то образуется невосполнимая пустота… И эту пустоту уже не занять ничем – ни врачебной профессией, уже безразличной автору, ни разными приключениями тела, ни тихими семейными радостями. Автор был высоким, за метр восемьдесят, молодым человеком. Широкоплечим, длинноногим и длинноруким, мосластым. В юности он был мастером спорта по плаванию, и с тех пор сохранилась в его движениях этакая… не разболтанность, но вольность, которая заметна у пловцов и афроамериканцев. У автора были негустые короткие рыжеватые волосы, высокий покатый лоб с залысинами, голубые, чуть навыкате глаза, породистый нос, полные, четко очерченные губы и еле заметно скошенный подбородок с желобком. Автор выглядел привлекательно, располагающе. Одет он был просто и сдержанно-элегантно – серые брюки, спортивный пиджак из дерюжки, под пиджаком был джемпер тонкой исландской шерсти. У него была выигрышная фигура, на которой все мало-мальски стоящие вещи смотрелись хорошо. И еще от автора исходило ощущение солидности. Молоденькие секретарши от него млели, а мастерюги в автосервисах всегда обращались на "вы". Он перешел проезжую часть, вышел на бульвар, присел на скамейку и закурил, положив ногу на ногу. "Неужели все кончилось? – радостно думал он. – Кончилось это поганое время, когда ты точно не знаешь, кто ты… То ли невостребованный писатель, то ли обычный графоман… Неужели начинается нормальная литераторская жизнь?" Он поднял глаза и увидел на противоположной стороне витрину небольшого книжного магазина. С бульварной скамейки он мог разглядеть цветастые пятна книжных обложек, выставленные на стенде, за стеклом витрины. И он сказал про себя этим ярким обложкам: "Ну, ждите… Скоро вам придется потесниться – и на этой витрине, и на всех остальных. Еще покажем хер в окошко…" И засмеялся. У него было великолепное настроение. А потом он вспомнил про макет, зажал в губах сигарету и достал из кармана пиджака сложенный пополам лист. Он развернул его и с удовольствием стал разглядывать. …Желто-серый фон, размашистый, но и точный рисунок углем, штрихи дождя, неуютная окраинная улица, одинокий силуэт человека в плаще… Вверху макета простым черным шрифтом было напечатано: ГЕННАДИЙ СЕРГЕЕВ Пешеход под дождем *** – Итак, вы считаете, что способному журналисту пребывание в профессиональном сообществе не на пользу? – Я боюсь, что вы неверно меня поняли… Профессиональное сообщество, а точнее – профессиональная среда, необходимы любому специалисту. Я имел в виду другое. Чрезмерное погружение в профессиональную среду умаляет в человеке самостоятельность. Пребывание в профессиональном сообществе иной раз навязывает некоторые правила, не имеющие отношения собственно к профессии. Журналист, излишне завязанный на цеховые правила, перестает быть независимым в суждениях. А пишет-то он, между прочим, не для товарищей по цеху – пишет он для людей, ожидающих только размышлений, информации и выводов. К тому же профессиональная кухня не всегда хорошо пахнет… – Борьба амбиций, интриги, сплетни, подковерная возня и тому подобное? – И это тоже, к сожалению. Увы. Но главная проблема в другом. Журналист, эссеист, литературный критик, спортивный комментатор, в конце концов, – они, застряв в сообществе, начинают ориентироваться не на объективную потребность своего читателя в информации, верном умозаключении или остроумной реплике, а на некие "ну и херню ты, старик, сочинил!" или "да ты гений, старик!", высказанные после трех рюмок коньяка в буфете Домжура. – А свои публикации вы считаете вполне независимыми? – Вы, коллега, задаете некорректные вопросы. Я просто стараюсь так жить и работать, чтобы мои статьи и эссе были предметны, чтобы в них угадывался я, а не советчики и собутыльники. – То есть "гамбургский счет" вас мало интересует? – Совсем не интересует. – А как у вас обстоит дело с тщеславием? Престижные премии вас интересуют? – Вы, коллега, от некорректных вопросов перешли к провокационным. Что за намеки? – Это правда, что вы отказались номинироваться на Пулитцеровскую премию? – Поймите, сударыня, факт выдвижения на какую бы то ни было премию очень мало коррелируется с вероятностью эту премию получить… Это всегда своя кухня, и всегда подковерная, как это вы говорите, возня… Это во-первых. Во-вторых – Пулитцера крайне неохотно присуждают иностранцам. Так что стоит ли рыпаться? Стоит ли суетно тратить свое профессиональное время? И в третьих: я русский беллетрист, пребываю в национальном культурном пространстве, и если бы мне и возжаждалось лавров, так уместнее бы было добиваться премий национальных. – Премию имени Подрабинека вы получили в прошлом году. – И горжусь этим. А что до Пулитцера – его слишком часто присуждали тем, кто рьяно копался в чужом белье. И вообще, каким только идиотам его ни присуждали… Словом, я тогда действительно отказался номинироваться. Хотя ту публикацию в "Нью-Йоркере" считал и считаю очень удачной. – О вашей личной жизни мы говорить будем? – Исключено! – Я так и знала. Вы планируете и дальше сотрудничать с журналом "Время и мир"? – Разумеется. Это интенсивный, интересный и в высшей степени качественный журнал. И очень перспективный. Я предвижу ваш следующий вопрос: я всегда готов сотрудничать с "Время и мир" еще потому, что его главный редактор, Владимир Гаривас, – мой старый друг. – Ага! То есть дружеские связи для вас важнее цеховых? – В этом нет сомнения, сударыня! – Вы не часто пишете критические статьи. Практически никогда не пишете. Почему вы сделали исключение для Сергеева? Я слышала, что вы много лет дружите – вы, Гаривас, Сергеев. Ваша статья в "Большом городе" была очень… доброжелательной. Промоутируете таким образом старого товарища? – Сергеева-то? Вот уж кто совершенно не нуждается в промоушене! И дело даже не в его нынешней популярности – она закономерна и заслужена… Он несколько лет работал "в стол", работал методично, добросовестно, он вообще требователен к себе. И когда нашелся, наконец, прозорливый издатель – к Сергееву пришел успех. Но я хотел сказать не об этом… Дело в том, что он нашел свою тему. Выдумал свою историю. Его стиль индивидуален, слог грамотен, а рассуждения внятны. Это встречается нечасто. Так что я писал одобрительную статью о хорошем и многообещающем писателе, а вовсе не о своем друге. – Сможет ли, по вашему мнению, Институт Прессы положительно повлиять на качественный уровень отечественной публицистики? – Это двухэтажный вопрос. На мой взгляд, не существует некоего общего качественного уровня. Различные печатные издания работают с различным качеством, вот и все… А вот некий средний читательский уровень существует. И это, коллега, невысокий уровень… Учреждение же Института Прессы в этой связи я считаю явлением положительным. В директорат Института входят высокообразованные люди: Витицкий, академик Штюрмер, Борис Полетаев – тоже, кстати, мой друг – и многие другие. – Спасибо. Я благодарю вас за интереснейшее интервью. Благодарю от себя и от читателей "Монитора". – И я вас благодарю. Но мы еще кое-что не обговорили. – Что же? – Марта, а вы не согласитесь поужинать со мной? Сегодня или завтра… Вообще – когда угодно. И если можно – ваш телефон. Я назойливо себя веду, да? – Кажется, мне пора выключить диктофон… Изящная, улыбчивая, черноглазая шатенка щелкнула клавишей крохотного диктофона и положила его в карман потертой коричневой кожаной куртки. Интервьюируемый – невысокий, худощавый парень, известный эссеист – выжидательно глядел на журналистку. Молодая журналистка, сотрудница легковесного еженедельника "Монитор", взяла со столика пачку легких сигарет. Эссеист не мешкая протянул ей зажигалку и спросил: – Ну так как? – Простите? – якобы непонимающе сказала журналистка. – Мы поужинаем? Я еще хотел пригласить вас на концерт моего приятеля… Лучков – может, слышали? Хороший музыкант, гитарист, скрипач. Завтра он выступает в "Бункере". Уютный клуб, неплохая кухня… Что скажете? – Погодите… – девушка засмеялась. – Мне же нужно сдавать статью. Ей нравился эссеист. Он оказался славным человеком, не важничал, не капризничал, согласился на интервью с первого звонка, приехал вовремя. И в разговоре не красовался собой, не выпячивался: мол, вот я какой талантливый и доступный. Когда отвечал на вопрос – отвечал лаконично и исчерпывающе. А если не отвечал – так прямо и говорил: мол, не хочу этой темы касаться. Короче говоря, он был остроумный и чертовски приятный парень. Журналистка и сама мельком подумала, что неплохо было бы, если бы это знакомство продолжилось. Эссеист это как будто почувствовал и сразу повел себя напористо, чем привел журналистку в некоторое смущение. – Сдадите вы статью, – сказал эссеист. – Работаете вы, насколько я успел заметить, вполне профессионально. За вечер статью напишете. А завтра поужинаем в "Бункере". Согласны? – Я дам вам свой телефон, – сдалась девушка. – Скажите, Марта, если не секрет: откуда такая фамилия – Дрожичка? – Смешная фамилия, да? – Фамилия как фамилия… Но необычная. – Я чешка, – сказала журналистка. – Родители живут в Праге. Я в позапрошлом году закончила журфак МГУ. А в Москве осталась потому, что вышла замуж за москвича. (В лице эссеиста не дрогнула ни одна черточка. Последняя информация его ничуть не обескуражила.) Они хорошо смотрелись рядом. Девушка была тоненькая, с высокой грудью, миловидным лицом и длинными ногами. По воротнику и плечам кожаной куртки рассыпалась копна мягких, густых волос. А эссеист был невысоким, тонкокостным и очень ладным. Он был хорошо сложен, лицо у него было живое и умное. И еще в повадках эссеиста, в его мимике, манере усмехаться и приподнимать бровь проглядывал иной раз дворовый пацан, тертый шпаненок. Они встретились в полупустом кафе час назад, сели у стены, в глубине зала. Эссеист заказал двойной "эспрессо" для журналистки и двойной скотч для себя. И еще два раза он потом заказывал скотч. Но ничто не менялось при этом в его дикции, жестах, в цвете его лица. Он свою дозу знал хорошо – и журналистке это в нем тоже понравилось. Она брала у него интервью, они разговаривали о новинках литературы и публицистики. Он вежливо уклонялся от вопросов, касавшихся его самого, но охотно делился своими соображениями о литературной критике, некоторых критиках персонально, о нынешнем состоянии всего словесного. Рассказывал занятные и колоритные литературные историйки из недавнего прошлого (русскую литературу этого столетия он знал блестяще). Журналистка чувствовала, что у нее получится хорошая статья. И еще она с беспокойством чувствовала, что ей уже хочется пойти завтра с эссеистом в "Бункер". А она ведь была замужем, вполне благополучно была замужем. И ни к чему ей была вдруг вспыхнувшая симпатия к этому обаятельному, известному и наверняка избалованному человеку. От легкого романчика со знаменитым эссеистом отдавало пошлятиной, а журналистка была девушкой неглупой и чистоплотной. – Мне очень понравилась та публикация в "Нью-Йоркере", – искренне сказала она. – Вы не надпишете мне? – С удовольствием, – ответил эссеист. Она достала из полотняной сумки журнальный номер годичной давности и открыла на заложенной странице. Эссеист вынул из нагрудного кармана джинсовой рубашки дешевую пластмассовую ручку и четким почерком написал поверх заголовка, рядом со своим черно-белым фотографическим портретом: Товарищу по цеху и очень милому человеку. С наилучшими пожеланиями. И размашисто подписался: АРТЕМ БЕЛОВ *** Он попросил: – Расул, дай отвертку. Расул подал ему отвертку и недовольно смотрел, как он закручивает крепеж до "десятки". – Зря ты, – укоризненно сказал Расул. – Что-то ты больно самоуверен. – Нормально… – буркнул он и вщелкнул ботинки в крепеж. Подул резкий ветер с колючей крупой. На Донгуз наплывали рваные облака. Снег валил второй день, "Ай" замело до самых окон. Ветер с хлопками трепал синюю растяжку с надписью "Старт". Стоявший неподалеку бородатый мужчина с рацией в нагрудном кармане пуховика крикнул: – Двадцать шестой, пошел! Парень с номером "26", натянутым поверх желтой куртки "Dubin", сильно толкнулся палками и, мгновенно собрав тело в болид, ушел вниз. – Камень тот помнишь? – в пятый раз спросил Расул. – Да помню я, помню… – Он кивнул, облизнул губы, покрутил торсом, разминаясь, и поправил номер "28", надетый на синюю куртку "Columbia". – Подлый камень, чего там говорить… Я помню. Правее пройду. – С утра мело. Камень не видно, наверное… Но он там, сука… Канты убьешь – черт с ними. Себя береги, – сказал Расул и добавил: – Зря ты на "десятку" затягиваешь. Он промолчал. Он насупленно смотрел на склон и думал: "За сосной прыгну. Или пан или пропал. Все обходят тот бугор – кто лучше, кто хуже… А не надо обходить. Надо прыгнуть, время выиграю… Но стремно там прыгать, ядрена-матрена! Там же кустики эти. Не видно за ними ни хера, ядрена-матрена…" – Двадцать седьмой – приготовиться! – крикнул бородач в пуховике. Невысокий крепыш в эластике подъехал к старту, опустил на лоб очки и сосредоточенно замер. – Пошел, двадцать седьмой! Крепыш скользнул вниз, шаркнул задниками в повороте и пропал за буграми. – Только не рви сердце, – сказал Расул. – Ты же не спортсмен, верно? Пройди красиво, но сердце не рви… И не старайся Рессона сделать. Он с ноября раскатывается, а ты – неделю. Ты его через годик нормально сделаешь. Ты мне верь, ты прогрессируешь – дай бог каждому. А сегодня просто пройди красиво. Он кивнул и подтянул перчатки "Chiba". Он никогда не покупал бутор на Сайкина. Нет, не пижонил, просто не любил толкаться среди говорливых продавцов, не любил скученности, не любил примеривать на снегу. В "Эрцоге" и в Крылатском он тоже не покупал. Там чайники экипировались, и переплачивали там чайники – будь здоров. Он покупал у Андрея Рудакова, в "Доломите", там его знали (его, вообще-то, везде знали – в Цее знали, в Кировске и, конечно же, здесь, в Терсколе) и делали ему скидки. На прошлой неделе Андрюша самолично прикрутил на его новые "ФельклВертиго" виброплиту, поставил крепеж и сказал: "По моему разумению, для фрирайда лучше, чем "Вертиго", ничего нет… А вообще, избаловались мы все, братцыкролики. Ты помнишь, всего десять лет назад что творилось? Ни черта же не было! На "Полспортах" сраных катались, на "ка-лэ-эсах"… И ничего, счастливы были. А у кого "Атомики" или там "Фишера" – ну, те просто короли!.. Слушай, старик, а еще перчатки есть. Хорошие перчатки, недорогие… Ты на экстрим-то поедешь, конечно? Тёма Зубков уже уехал, вчера звонил из Терскола, сказал, что снега – море. На Чегете сейчас метет, дует. А перчатки – сказка… Двойные. И красивые". И он купил перчатки, синие непродуваемые "Chiba". Он подтянул перчатки, крепко взялся за желтые изогнутые палки "Kerma" и размял колени, двигая ими вправо-влево. – Двадцать восьмой – приготовиться! – крикнул бородач. – Ну, давай, – сказал Расул и хлопнул его по плечу. – Накати им всем. Но не горячись. Он опустил очки и торопливо поднял "молнию" до подбородка. – Пошел, двадцать восьмой! – скомандовали сзади. – Рок-н-ролл! – быстро сказал ему в спину Расул. – Рок-н-ролл! – ответил он и бросился вниз. До сосен надо было метров двести пройти по буграм, знаменитым чегетским буграм. Их еще не накатали как следует. К концу сезона – а в особенности если сезон был многоснежным – бугры вырастали в человеческий рост. Кому-то здесь, по бугристым "югам", нравилось кататься, а ему – нет. Он предпочитал гладкие, крутые, зализанные поземкой "севера". Больше всего на свете он любил в конце дня, когда склоны пустели, взять траверсом как можно правее, слететь по неглубокому "целяку", потом уйти в гигантский желоб между Чегетом и Донгуз-Оруном, пофинтить по замерзшей и засыпанной снегом реке, выскочить к кривым сосенкам внизу и по длинному выкату, по заледеневшей к концу дня лыжне выехать на Поляну Чегет. Он даже на Эльбрусе катался реже, чем по "северам". И "доллар" он тоже не жаловал. "Доллар" был куда менее интересен, чем о нем, тараща глаза, рассказывали чайники – два долгих поворота между редкими, невысокими деревьями, и все. Вот вам и весь "доллар". Не катание, а бобслей. А на "северах" было здорово. В пятом часу, когда солнце ползло в Сванетию, когда лохмы облаков отбрасывали тень на бело-голубой Донгуз и ветер заводил монотонную песню, занося лыжные следы, – тогда здесь становилось по-арктическому пусто, и одиночество человека на склоне ощущалось сильно, странновато и немного пугающе. Он быстро прошел первую часть трассы и обошел слева первую опору. Все, теперь катание закончилось. Теперь начинался цирк. …Наташка все это недолюбливала. И катание по целине, и хели-ски ("В конце концов, это просто дорого!"), и, уж конечно, экстрим "под опорами". Характеризуя последнее занятие, Наташка слов не выбирала: "идиотизм", "маразм абсолютный", "мудацкий выпендреж", "съезд будущих инвалидов" и многое-многое другое. Редким женам, конечно, могло нравиться то, что их мужья катаются "под опорами". Оля, жена Вовки Гариваса, один раз съездив с ним в горы, больше туда носа не казала. "Все это ваше псевдогероическое времяпрепровождение, эти ваши усталые, гипермужественные песенки, ваш коньяк по литру на персону – это же все какой-то безвкусный спектакль… Вы ведь взрослые люди! Кому нужно такое катание?" – вот так она говорила Вовке. "Молчи, женщина, – угрюмо отвечал Вовка Гаривас. – Нормальное катание. Как умеем – так катаемся. С горой боремся… Кто – кого, понимаешь?" Оля не понимала. И Наташка не понимала. Хотя в горы иногда ездила. Пила глинтвейн в "Ае", фотографировалась на фоне Донгуза… Так, теперь по-настоящему началось. По-взрослому… Он едва успел убрать плечо, уворачиваясь от кряжистой ветки. Бросил тело в проем между двумя тонкими сосенками, подобрался, резко погасил скорость. Здесь уже было раскатано. Если слово "раскатано" могло быть уместным для описания сорокапятиградусного лесистого склона. Вернее – узкой полоски этого склона, что лежала под трассой канатки. Двадцать семь экстримеров, которые спустились до него, распахали, расчертили глубокий снег, посыпанный хвойными иголками и кусочками коры. Даже здесь, "под опорами", после пяти-шести проходов оформлялась какая-никакая трасса. Почти все, в общем, шли по одной и той же кривой. Это потому, что экстримеры интуитивно находили, молниеносно вычисляли среди деревьев и засыпанных снегом валунов одни и те же участки, мало-мальски пригодные для быстрого поворота, мгновенного кантования, толчка перед коротким прыжком. Он часто и резко поворачивал, крутя сомкнутыми коленями, подтягивал колени чуть ли ни к подбородку, мгновенно выпрямлял ноги, быстро и мягко обрабатывая сумасшедшие неровности дурацкой трассы. Возле одной из опор его горную лыжу резко и сильно швырнуло назад. Так, что больно рвануло в колене. Он отчаянно отмахнул локтем и удержался на ногах. "Мать твою!!! Что еще такое?… Я же видел – там пусто было! Это подушка… Точно, мать твою, это подушка! Надо дальше от опор…" Наверное, он шваркнул ботинком по бетонной "подушке", на которой стояла опора. Видно, угол "подушки" предательски торчал под тонким слоем снега. Он вытянул руки вперед, пригнул голову и проломился через сосновую поросль, круша кантами тоненькие стволы. Щеку ожгло веткой. Он качнул тело вправо, резанул лыжами по толстому корню огромной вековой сосны и подумал: "Так, сосна… Теперь – бугор… Не обходить. Прыгну". Он вчера и позавчера по два раза прошел эту трассу. Метрах в пятидесяти ниже был бугор, собственно, небольшая, заваленная снегом скала. Те, кто шел до него, обходили бугор справа (он сейчас это видел, лыжные следы в рыхлом снегу вели право). И еще он знал, что после бугра придется сбрасывать скорость и пятнадцать-двадцать метров медленно шкрябать по естественной лесенке из кочек, камней и корней. А слева бугор было не обойти, слева высилась стальная, в облупившейся серой краске, опора канатки. Он еще утром решил здесь прыгнуть. И он прыгнул, он вкатился на заснеженный бугор, мгновенно сфотографировал короткий участок под собой и прыгнул. "Ап! У, е-мое!.. Есть!" Хорошо. Получилось. Он только больно прикусил щеку и теперь чувствовал кровь во рту. И еще после прыжка сильно заныла левая стопа. Но это – черт с ним. Задвинем… Сейчас некогда… Он восемь лет назад поломал голень, но голень от нагрузок не болела, а болела почему-то стопа. Хотя в стопе он тоже тогда что-то повредил, и оперировали ему все, что ниже колена. По кусочкам собирали… Он автоматически исполнял бешенную акробатику, шарахался из стороны в сторону, нырял с рыхлых бугров, перебрасывал сведенные вместе ноги через камни, сильно загружал палки в поворотах. А в голову лезли всякие мысли, хотя, казалось бы, никаким размышлениям и рассуждениям в этом скакании между сосен места быть не могло. "…на двух стульях сидеть… Определяться пора… Докторская, да? А нужна мне докторская? Пусть Бравик пишет докторские… Ну не хочу я больше всего этого, не хочу! Больше не хочу Лопатина, не хочу каждое утро ездить на "Октябрьское Поле", не хочу лаборатории, чаепитий, перекуров… Не хочу фарезов, "пи-си-аров", хроматографических колонок и таких абсолютно безразличных мне явлений, как "…экспрессия пектатлиазы в Escherihia coli…" Больше не хочу старшего научного сотрудника Стеркина с его рыженькой бородкой и удушливым одеколоном. Младшего научного сотрудника Сударикову, с ее двоечницей-дочерью и идиотоммужем, тоже не хочу. А главное – не хочу бездарно разбазаривать свою единственную и неповторимую жизнь… Я, кажется, уже всем показал, что не безголовый… Родителям показал, в университете показал, в "мит-ха-тэ" показал… Сколько можно показывать? Мне тридцать лет. Имею я право любимым делом заниматься?.. Я нормальный, вполне профессиональный фри-райдер, я горный человек. Бывают горные козлы и горные дороги. А я – горный человек". …Наташка как-то сказала ему: "Ну, а какие перспективы? Какие у тебя перспективы? Я понимаю, если бы ты был профессиональный спортсмен… Как ты дальше жить собираешься? Чайников будешь натаскивать в Азау? Детишек учить? У тебя даже тренерского диплома нет. Просто ты хочешь жить в свое удовольствие, хочешь, чтобы вся твоя жизнь была сплошным горнолыжным курортом…" Он тогда попытался что-то ей объяснить. "Это моя среда обитания, понимаешь? – говорил он. – Я себя там чувствую хорошо, я человеком себя там чувствую… Да хоть и чайников натаскивать! А Молгенетика – это не моя среда. Ну не для меня это – утром на работу, вечером с работы… Я даже не простужаюсь в горах! У меня в горах нога болеть перестает! В Москве болит, а в Терсколе – никогда". Наташке все это не казалось убедительным… Он прочертил две коротких дуги по нетронутому снегу и славно приложился плечом о ствол. "Твою мать…" Дальше было сложнее – он знал. Дальше торчали камни. Он приметил язык снега меж двух зазубренных ступенек, спрыгнул туда, лыжи едва поместились на языке, заскрежетал кант. Разумеется, он сегодня был не на "Вертиго". На этом склоне лыжи для фри-райда были ни к чему. Он шел на своих прошлогодних "Династарах". Он боком свалился в желоб между двумя скалами… Слева мелькнула шероховатая стенка в серо-оранжевых пятнах лишайника. "…Вы по три раза за зиму берете отпуск за свой счет, – недовольно сказал Лопатин, шеф. – А у лаборатории есть утвержденный план. Ну да, я тоже уважаю спорт… У меня, если хотите знать, был первый разряд по многоборью. Но надо разделять научную работу и… физические упражнения! Вы об этом подумайте!" Боже, как же ему все это осточертело… "Рессон шел одиннадцатым. Его мне не сделать, – думал он. – Рессон хорош. Еще бы он не был хорош!.. Он из Валь-д'Изера, он там родился, там живет и там круглый год, падла такая, катается… А я – турыст. Я в горах наскоками. Если же хочешь быть профи, то надо проводить в горах весь сезон. А еще лучше – жить постоянно…" Ну да, получится у него "жить постоянно", как же… Три года тому назад, когда у него был промежуток между Институтом биоорганической химии и Молгенетикой, он зиму проработал спасателем на "Мире". Раскатался за сезон так, что пошла слава, а весной австрийцы пригласили сниматься в ролике. Молодежь в Азау смотрела на него как на дедушку экстрима Ансельма Бо. Наташка два раза прилетала к нему, а потом сказала: "Это, конечно, все очень хорошо, очень романтично… Только что это за семья, когда ты четыре месяца в горах? А ты не думал, что мне посоветоваться с тобой надо иногда? Что у папы артрит, он водить больше не может, надо гараж продавать? Я должна это делать? И потом, ты извини, но я уже забыла, когда занималась с тобой любовью на равнине… А в "Чегете" кровать скрипит, и тараканы… Ты однажды вернешься из своего вонючего Терскола, а жены нет. Была, да вся вышла". Еще раза два он уходил немного в сторону, зарываясь по колени в снег. Один раз упал. На этом аттракционе можно было падать – лишь бы потом встал. На фри-райде падение в nо-fall-zone сулило дисквалификацию. А здесь – ничего. Лишь бы доехал. Впереди мелькнул просвет между соснами. Он уже крутил вензеля по колее, пропаханной до него, и уже просчитывал не на три-четыре метра, а больше. Он пролетел под самым сиденьем подъемника, наползавшим снизу. Там, на креселке, был пассажир. Ему даже показалось, что пассажир его сфотографировал – сквозь громкий шорох лыж он расслышал чмокающий щелчок. На соревнованиях "под опорами" всегда было много фотографов. Они снимали с деревьев, с опор, с подъемника. Фотографии получались очень героические. Только, глядя на фотографию, было непонятно – что делают горнолыжники посреди густого соснового леса, наклоненного под углом в сорок пять градусов… Еще метров двести… Пара кочек, последняя опора, обрывчик, сугроб, несильный удар кантами о наезженный лед… Все. Он выкатился к станции канатки и проехал мимо высокого парня в желтой куртке BASK. Парень шагнул в сторону, пропуская его, и крикнул: – Двадцать восьмой – девять сорок три! "Девять сорок три… – подумал он. – Ничего. Неплохо. Даже хорошо". Возле растяжки "Финиш" стояла группа девиц в комбезах и расстегнутых ботинках. Они глухо зааплодировали, не снимая перчаток. "Спасибо, девушки, спасибо… – подумал он. – Ну, а жена-то моя где?" Наташка уже шла к нему, проваливаясь в снег по щиколотки. Она подняла капюшон, держала руки в карманах и улыбалась. – Красавец… – насмешливо сказала Наташка и поцеловала его в щеку. – Живой? Не падал? Падал… У тебя кровь, ты щеку поцарапал… Говорят, что ты хорошо прошел. У нее в кармане запищала рация. – Прием! – сказала Наташка, достав маленькую черную "Моторолу". – Он прошел? Прием! – послышался из рации искаженный голос Расула. – Да, спустился. Порядок, Расул. Прием. – Какое время, прием? – спросил Расул. – Девять сорок три, – сказала Наташка. – Оувер. И положила рацию в карман. – Пойдем, чаю выпьем, – сказал он, вынул руки из темляков и воткнул палки в снег. Потом поднял на лоб очки и расстегнул куртку. Из-под куртки шел пар. Он стащил пластиковый шлем и вытер шершавой перчаткой мокрый лоб. К ним подошел Зубков. Зубков сам профессионально катался, а еще он был редактором модного журнала для всевозможных экстремальщиков. – Привет, – сказал Зубков. – Молодец. У тебя третий результат будет, наверное. – Привет, Тёма, – сказал он. – Откуда знаешь? – Да я трусь возле судейства весь день, – сказал Зубков ухмыляясь. – Все слышу, все знаю… Тебя киевлянин обошел, и Рессон. А остальным ты накатил. Молодец. Там еще человек пять спустятся, но это любители. Анисимов тоже тебя сделал бы, но он не приехал… Хорошие перчатки. Где покупал? – В "Доломите", – сказал он. – А Андрюха где? Я его вроде видел утром. – Мосье Каменев снимает, – утомленно сказал Зубков. Было видно, что накануне Тёма, в чегетских традициях, до упора развлекался в баре с трогательным названием "Deep Purple". – Наверх поехал… Тебя, кстати, снять хотел. Если хорошо получится, я тебя на разворот помещу. Не возражаешь? – Валяй, – сказал он. – Помещай, мосье Зубков. Пошли с нами, чаю попьем. Через полчаса он, Зубков и Наташка стояли в густой толпе лыжников и зрителей. Объявляли результаты. Его фамилия прозвучала третьей. – Молодец, – сказал Зубков. – Быть тебе на развороте. И еще короткое интервью. Строк на сорок… Идите, призер. Вас ждут заслуженные почести. И подтолкнул его к пьедесталу. Он осторожно ступил тяжелыми ботинками на скользкий, наспех сколоченный помост, пожал руки киевлянину и Рессону. – Третье место занял, – торжественно крикнул в микрофон парень в BASKе, – Александр Берг, Москва! Испанская партия, декабрь 88-го "ШАХМАТЫ В ПЯТНИЦУ" Папе с любовью Отец спросил Бравика: – Ты ждешь кого-то? – Никон звонил, – сказал Бравик. – Сказал, что он недалеко, на Балаклавке. Скоро заедет. Бравик, сопя, сдвигал кресла к журнальному столику. – Я вам не помешаю? – спросил Израиль Борисович. Он собирался смотреть телевизор. – Ну что ты, пап, – сказал Бравик. – Никон не по делу, он просто так. Мы поговорим, в шахматы сыграем… Можно взять твой коньяк? – Конечно, конечно… Бери. Ты вроде говорил – Володя больше у вас не работает? – Он перешел в Первую Градскую… – Бравик поднес торшер к столику. – Он, папа, теперь большой человек. Старший ординатор. – Он защищаться-то думает, твой большой человек? – Нет, не думает, – покачал головой Бравик. – Не хочет. Говорит, что ему это не нужно. Может, и не нужно… – Какая у него категория? – Высшая… Пап, а тройник где?.. У него высшая категория. Через несколько лет станет заведующим, а большего ему и не нужно. Наш Никон не честолюбив. То есть абсолютно… Я его недели три не видел. Нет, правда, мы тебе не помешаем? Это был пятничный вечер. Мама пошла в театр, на Таганку, на "Деревянных коней", а Бравик с отцом холостяковали, сами приготовили ужин – поджарили шпикачки, которые отец купил в "Праге", открыли банку соленых огурцов, болгарское лечо. Поели, Бравик помыл посуду Отец хотел посмотреть телевизор, показывали "Июльский дождь" с Визбором и молодой Ураловой. Это был тот редкий вечер, когда отец оказался дома уже в шесть часов. Обычно он возвращался из института к восьми. Бравик взялся было читать статью Морозова в "Урологии и нефрологии" (интересная, новаторская статья, пространная, живая… но к опусам доктора Морозова Бравик относился скептически еще потому, что сам Морозов ему не очень нравился – Бравик не любил маниакальных людей), но тут позвонил Никон и спросил, можно ли ему заехать. И Бравик стал готовить для них с Никоном "уголок". Он всегда, когда приезжал Никон, готовил "уголок". Сдвигал кресла к журнальному столику, включал торшер, ставил на столик пепельницу для Никона, пару рюмок, коньяк, блюдце с нарезанным лимоном и шахматы – если Никон был не прочь сыграть. Сам Бравик спиртного почти не пил, но ставил рюмку и для себя и растягивал эту рюмку на весь вечер. "Ну ты и зануда…" – говорил Никон, глядя на то, как Бравик лихо расправляется со своей рюмкой. Иногда они играли в шахматы, иногда просто разговаривали, а Никон при этом просто выпивал. Бравик был человек несветский. Он редко ходил в гости, вот разве только у Сеньки Пряжникова бывал почти каждую неделю. Младший брат Бравика, Паша, жил у своей жены. А Бравик жил с родителями в Чертаново и поэтому редко принимал гостей. Но Никон, Сергеев и Тёма Белов к нему заходили на огонек. – А что Володя делал на Балаклавке? – спросил отец. – Он в спортзал ходит… Бугай такой… Штанги тягает, гири… – Тебе бы тоже не помешало… – Что "не помешало"? – Физкультура бы тебе не помешала, Гриша. Можно по утрам делать пробежки… – Ой, папа, я тебя умоляю… Бравик был низкорослый, полный, не любил всякой физкультуры, не участвовал в походах на байдарках по Оке, опасливо косился на Сашку Берга, когда тот возвращался со своих гор и показывал всей компании фотографии каких-то немыслимых круч… И на Никона Бравик тоже опасливо косился – на Никона, громилу и драчуна. Никон ходил по вечерам в зал тяжелой атлетики в Битцевском спорткомплексе. "Иначе я начинаю толстеть", – говорил Никон. Никакой физкультуры Бравик не признавал. Он почти не пил, не курил, он был холост, его не интересовали "приключения тела". Зато он очень много оперировал, делал сложные пластики, выстаивал по шесть-семь часов у операционного стола. Он в двадцать пять лет защитил кандидатскую, у него была на подходе докторская, и отец был им вполне доволен. Вскоре пришел Никон. – Привет, Бравик, – сказал Никон. – Здрасьте, Израиль Борисыч. – Сколько лет, сколько зим, – приветливо сказал отец. – Давно тебя не было, Володя. Никон снял ботинки и стал осторожно снимать куртку – он едва помещался в маленькой прихожей. – Все, Израиль Борисыч! Поменял я место работы, – сказал Никон. – Слышал, – сказал отец. – Это как – повышение? – Пожалуй что повышение. Никон наконец разделся и вошел в комнату. – Израиль Борисыч, курить можно? – спросил Никон. – Кури, – сказал отец. Никону в их некурящем доме разрешали курить. – Чай будешь? – спросил Бравик. – Буду, спасибо… Старый, в большую кружку, ладно? И с лимоном… А Галина Николаевна где? – Галина Николаевна пошла в театр, – сказал отец. – А мы холостюем. Ты ужинал? – Да нельзя мне ужинать, – досадливо сказал Никон. – Катюха мне салатики делает по вечерам. Морковка, капустка… – Гриша! – позвал Бравика отец. – Ты слышишь? Салатики… – Папа, я тебя умоляю! – отозвался из кухни Бравик. Домашние всегда следили за Бравиком – чтобы он не очень полнел. С самого детства. Восьмилетним толстячком, сидя за семейным обеденным столом, маленький Гриша медленно, как бы небрежно, мазал кусок хлеба маслом, поддерживал разговор с мамой, "рассеянно" отвечал, а сам молниеносно переворачивал в пальцах хлеб, как опытные картежники переворачивают колоду, и так же медленно начинал намазывать с другой стороны. Когда Грише было десять, родители приехали навестить его в пионерском лагере. – Мальчик, – позвал Израиль Борисович пробегавшего мимо пионера. – Мальчик, ты Гришу Бравермана знаешь? Из второго отряда? – Ага, – ответил пионер и закричал: – Сорок два! Сорок два! Иди сюда! К тебе родители приехали! Подошла пионервожатая. – Вы к кому, товарищи? – Мы к Грише Браверману, – сказал Израиль Борисович. – Скажите, девушка, а что значит "сорок два"? – Ну, понимаете, товарищи… – пионервожатая помялась. – Детям свойственно давать прозвища сверстникам.. Мы не видим в этом ничего страшного… – А почему у моего сына такое странное прозвище? Что же, его все так и зовут – "сорок два"? Нет, разумеется, ничего страшного… Но почему, если не секрет? – Да, вы знаете, так и зовут. Весь лагерь. Понимаете, недавно у нас было контрольное взвешивание… Ребята его возраста – двадцать три килограмма… Двадцать пять. А Гриша – сорок два. Бравик принес Никону большую кружку крепкого, свежезаваренного чая с лимоном. Никон уже сидел в кресле под торшером и разговаривал с Израилем Борисовичем. – Тебе, конечно, виднее, Володя, – говорил отец. – Но кому и когда помешала кандидатская? – Не нужно мне все это, Израиль Борисыч, – отмахнулся Никон. – Не по мне это. Это же надо при кафедре тереться, тому угодить, этому угодить… – М-да? – с сомнением сказал отец. – Я вообще-то полагал, что для этого нужно работать… Ну, тебе виднее. – Я высшую категорию получил? Получил. Пусть вон Бравик у нас защищается… Бравик, когда у тебя апробация? – В декабре, – сказал Бравик, поставил на столик кружку с чаем и сел в кресло напротив Никона. – Слушай, Никон, а вот как ты думаешь – может доктор медицинских наук быть толстым? Имеет право? – Не… – сказал Никон, подумав. – Доктор наук – нет. Вот член-корреспондент уже может. Точно может… А доктор наук не может. И он подмигнул Израилю Борисовичу. Тот подмигнул в ответ. – Ну, давай по коньячку, – сказал Никон, шумно отпив из кружки. – Пап, ты будешь? – спросил Бравик. – Разве что рюмочку, – ответил с дивана отец. Бравик встал, принес из кухни третью рюмку, налил отцу коньяка и подал. – Ваше здоровье, Израиль Борисыч, – отсалютовал Никон из кресла. – Твое здоровье, пап, – сказал Бравик. – Ваше здоровье, ребята. Они отпили по глотку. Отец поставил рюмку на подлокотник дивана, взял "Огонек", раскрыл и стал читать, время от времени поглядывая на телевизор. Шел фильм "Июльский дождь". Бравик тоже любил этот фильм. Жаль, его редко показывали. Там молодой Визбор пел "Спокойно, дружище, спокойно… И пить нам, и весело петь. Еще в предстоящие войны тебе предстоит уцелеть…" Хороший фильм, неспешный, уютный. Очень "московский" фильм. Но отец даже и в телевизор толком не смотрел, и "Огонек" не читал – так, проглядывал. Отец получал неторопливое удовольствие. …Идет фильм "Июльский дождь", полрюмки армянского коньяка, покой, неяркий свет торшера, сын с товарищем толковые, дельные ребята – собираются сыграть партию в шахматы, Галя скоро вернется из театра. Все хорошо… – Бравик, ты слышал – Гаривас журнал открывает. – Никон искал по карманам зажигалку. – Какой еще журнал? Бравик расставлял на доске фигуры. – Журнал! Настоящий журнал. Он будет редактором. Правда, ты чего – не слышал? Никон закурил. – Что за чушь? Какой еще журнал? Никон, сегодня белыми… Кто ему позволит открыть журнал? У нас, слава богу, не Америка. Ходи. Никон пошел. Бравик поставил пешку на e4. – Ничего ты не знаешь. Не интересуешься, – сказал Никон. – Как, однако, оригинально начинается партия… Гаривас открывает независимый журнал. В стране теперь свобода. Они открывают журнал "Время и мы"*. Там их целая компания… Его дружки-диссиденты и Тёмка Белов. Бравик с Никоном быстро разыгрывали начало. Бравик начинал с равнодушным видом, он надеялся, что Никон попадется на "дурацкий" мат. Такое бывало. Но Никон не попался. – Что я тебе – мальчик, что ли… – тихо проворчал Никон. – Зря Гаривас с ними дружит, – неодобрительно сказал Бравик. – Больно храбрый Гаривас. Эту лавочку скоро прикроют… Какая свобода? Какая тут может быть свобода? Никон пошел ладьей на e1, Бравик передвинул пешку на e5. – Может, – уверенно сказал Никон. – Просто "Московские новости" не читаешь. В стране теперь свобода… Ты знаешь, что Бехтерева убили, потому что он сказал, что Сталин – шизофреник? – Чушь, – сквозь зубы сказал Бравик. – Не был Сталин шизофреником… Он вообще был на порядок проще, чем о нем теперь пишут. За "Московскими новостями" всегда очередь. Мне некогда стоять в очередях… Ты верхогляд, Никон. Почему ты такой верхогляд, а? Бехтерева убили, потому что он занимался теорией массовых психозов. А весь этот режим – сплошной массовый психоз. А ты – верхогляд… И потом, "Время и мы" – это израильский журнал. Там Поповский редактор. Ты читал его "Тысяча дней академика Вавилова"? – Не… Не читал. Некогда… "Время и мир"! Точно – "Время и мир". Ошибочка… Но – независимый журнал. Ты, Бравик, пессимист. Никон налил себе рюмку и пошел слоном – a4-b3. – А ты разгильдяй, – сказал Бравик. – Что за херню ты докладывал на Обществе? – В чем дело? – холодно спросил Никон. – "В чем дело"… Слышь, Никон, не надо модничать! Ты статей, что ли, морозовских начитался? У тебя еще ни фига нет отдаленных результатов! Ты посдержаннее себя веди… Какие, на хрен, пункционные нефростомы? У тебя есть разовые дренажи? Нету? А где ты их возьмешь? Так что давай оперируй нормально… Ты не в Америке, Никон. Ты сейчас начнешь наши резинки пихать, а потом у тебя полезут осложнения… Ты что – хочешь капитал сделать на модных штучках? Ты что – как этот крендель из госпиталя эм-пэ-эс? Он спер французский дренаж со стенда на выставке и докторскую написал. А дренаж был один-единственный… А такие вот, вроде тебя, начали наши дренажи мастрючить… И у них теперь осложнения. Ты полегче. – Ох ты, елки-палки, академик… – сказал Никон и погасил окурок. – А чего делать-то? Нету дренажей! И чего? Весь живот полосовать, когда можно тонкую трубочку поставить? – Модничать не надо, – сварливо сказал Бравик. – Вот что, Бравик, давай-ка в шахматы играть, – миролюбиво сказал Никон. – Я давно играю, а ты трепешься, – сказал Бравик. Отец давно уже отложил журнал и смотрел фильм. И, кажется, даже не смотрел, а подремывал. – А тебе Гаривас не рассказывал про журнал? – вполголоса спросил Никон. – Нет… Бравик задумался. Никон мог убрать его пешку. Мог не польститься на нее, но мог и убрать. А она Бравику была нужна. Бравик кое-что придумал. – А представляешь – если он действительно откроет журнал? – Нет, не представляю… Дай подумать. – А ты не одобряешь Гариваса? – В чем не одобряю? – Ну, в том, что он из больницы ушел, из медицины ушел. – Он уже давно ушел, – сказал Бравик. – Он взрослый человек. Решил уйти – и ушел. – Я бы не смог уйти, – сказал Никон. – И ты не смог бы уйти. Ты ничего другого не умеешь. А Гаривас умеет… Считает, что умеет. И зачем тебе куда-то уходить? Ты на своем месте. Он пожертвовал пешкой ради инициативы и начал фигурную атаку. – Все-таки вот это такое качество… Все оставить и уйти… И начать на новом месте. – Какое качество? Ходи, – сказал Бравик. – Ну, такое качество – суметь бросить все, что нажил, и все начать заново. С табула раса… Одни могут, а другие нет. Никону пришлось ослабить пешечное прикрытие. – Ага… – озадаченно сказал Никон и стал рассуждать вслух: – Значит, если я двину пешку на h3, ты возьмешь ее слоном… Пожертвуешь фигурой и получишь неотразимую атаку… – Про себя, – попросил Бравик. – Думай про себя. – Гаривас – молодец, – сказал Никон. – Все бросить и все начать заново… Бравик промолчал. Он недоверчиво относился к тем, кто все бросал и начинал новую жизнь. К тем, кто менял профессию. Бравик считал, что профессию трудно поменять. Поменять по-настоящему. Для того чтобы вполне владеть профессией, считал Бравик, нужны годы. А те, кто "все бросают", – из них, как правило, ничего путного не получается. Они, как правило, трепачи и верхогляды. Так считал Бравик. Альзо шпрах Заратустра. – Не… Молодец Гаривас. – Никон налил себе полрюмки и выпил. – А в подвиги ты веришь? – В смысле? Бравик вывел вперед ладью, для того чтобы за ней могла встать другая. Никон был вынужден отвести ферзя на f1. – Нет, я неправильно спросил… Как это – "Нет пророка в своем отечестве"… Вот ты веришь в то, что обычный человек, человек, которого ты хорошо знаешь, может вдруг совершить что-то этакое? Вот жил человек рядом с тобой, жил, и вдруг оказывается, что он герой. Что он гений. Что он открыл журнал. Настоящий журнал. Самый лучший журнал… Веришь? Бравик отвлек ладью Никона, надеясь вскоре использовать ослабление первой горизонтали. – Я не люблю "вдруг", – сказал Бравик. – Я не верю во "вдруг". Если человек сделал что-то настоящее, то это не может быть "вдруг". Все настоящее может быть только скучно, трудно и постепенно… Ходи. – Ты устарел, – сказал Никон и быстро пошел ферзем на f4. – Ты просто устарел. Ты зануда. – А вот это зря, – сказал Бравик. – Может, подумаешь? Посмотри на моего слона. Если бы ты его забрал, то мне трудно было бы продолжить атаку. – Уже подумал, – сказал Никон. – Ходи. И не учи меня… Ты зануда, Бравик. – Может быть, я зануда… Правда, я так точно и не знаю, что в твоем понимании "зануда"… До сих пор "зануда" – это был человек, который пьет меньше, чем ты. – Ходи, – сказал Никон. Бравик задумался. В сложившейся ситуации его фигуры с ферзем против ладьи, коня и пешки Никона стоили немногого. – А чо ты вообще такой старичок, а? – недовольно сказал Никон. – Ну, чо ты вечно – "трудно", "постепенно"… Как будто тебе сто лет! Ну, есть же какие-то прорывы… Я не знаю… Озарения… – Ты погоди с озарениями… Ты говоришь – "подвиг", "гений"… Ты Леху Калашникова знаешь? – Калашникова? Из Института урологии? Знаю. Мажор. У него папаша какой-то высокопоставленный… – Никакой он не мажор, нормальный парень, – сказал Бравик и откинулся на спинку кресла. – А кто такой Конон Молодый – знаешь? – Нет. – "Мертвый сезон" смотрел? – Это с Банионисом? – Да. – Смотрел… – Конон Молодый – знаменитый разведчик. Леха с ним то ли в родстве, то ли семьи дружили… "Мертвый сезон" – это про Конона Молодыя. Он прототип главного героя. В журнале "Знамя" это еще было. Аграновский – "Профессия – иностранец"… Не читал? Но "Мертвый сезон" ты смотрел? Ходи… – А… Ну да… Смотрел. Его еще там так красиво меняют… Никон защитил пешку h2 конем. – На самом деле все было не так красиво… Долго очень все было… Но – не суть. А Леха – хороший мужик, никакой не мажор. Он на Николиной Горе живет, это недалеко от Сенькиной дачи. Я у него там бывал. И он мне рассказал про Молодыя. Леха в детстве у Молодыя на коленях сиживал – "дядя Конон"… Ну, чего говорить – завлекательно… Заслали в Канаду, оттуда он перебрался в Англию… Стал миллионером, отслеживал военно-морские базы… И спалился. Просидел три года в английской тюрьме, обменяли… Роскошный мужик, конечно… Позвонил мне Галкин отец, Борис Борисович: "Гриша, я хочу, чтобы ты моего товарища прооперировал". Я его товарища посмотрел, положил к нам, обследовал… Оперировал Папа. Я знакомых не оперирую… Принципиально. Я помогал. Так вот – хороший оказался дядька. Из их конторы. Уже на пенсии. Не стал оперироваться в госпитале КГБ, к нам лег… Бравик начал новую атаку. Он пошел слоном на g1. – К тебе лег, – сказал Никон. – А ты его Папе подсунул. – Я знакомых не оперирую, – повторил Бравик. – Себе дороже… И он лег к нам, и все прошло хорошо. Интересный мужик… Янгайкин Сергей Алексеевич… В этой конторе интересных мужиков хватает… Он шпионил в Латинской Америке – в Перу, в Мексике… Помнишь, я тебе текилу подарил на день рождения? Это он принес… Однажды я его пригласил в ординаторскую чайку попить. Вечер, поздно… Хороший дядька, разговорились… Я сказал – пойдемте, чаю попьем И я ему рассказал про Леху и про Молодыя. Он послушал и говорит… Симпатичный такой человек, был простым инженером в Барнауле, металлургом, анкета безупречная, активный комсомолец… Взяли его на работу в органы. Представляешь, да? Высшая школа КГБ, был простой инженер, а тут перед ним весь мир… Он был очень способный к языкам… Значит, я ему рассказал про Молодыя, а он мне отвечает – понимаете, говорит, Григорий Израилевич, в нашей профессии известность – это признак профнепригодности. Я, говорит, шесть лет был менеджером строительной компании в Венесуэле. И очень, хочу вам сказать, плодотворно поработал… Поскольку моя компания строила аэродромы. Всякие аэродромы, стратегические – в том числе. И никто про меня ничего не знает. И никогда не узнает. А Конон Трофимович, конечно, человек известный, портрет его висит в Зале славы. Но он ведь потому и известный, что спалился. – Ты это к чему? – спросил Никон. – А вот к чему… Ходи. Никон пошел королем. Бравик тут же переставил коня. – Вот я это к чему, – задумчиво сказал Бравик. – Настоящие подвиги… Их сложно разглядеть человеку со стороны. Настоящие подвиги – действие высокопрофессиональное. И оценить настоящий подвиг может только профессионал. А широкой публике остается… беллетристика. Статеечки в газетках… "Среднего роста, плечистый и крепкий, ходит он в белой футболке и кепке. Знак "ГТО" на груди у него. Больше не знают о нем ничего". Все настоящее – оно бывает красивым, но оно, как правило, рутинно и незаметно. Вот такие пироги, Никон… Ходи. – Чего ты все – "ходи! ходи!" У нас что – блиц? Ты куда-то торопишься? Я, например, никуда не тороплюсь… Тебе подлить? – У меня есть, – сказал Бравик, не отрывая взгляда от доски. Он понял, что отсутствие ладьи на первой горизонтали для Никона будет весьма некстати. – Значит, в подвиги ты тоже не веришь? – Что значит "тоже"? Во что я еще не верю? – В свободу, – Никон с удовольствием выпил рюмку. – Трепло ты… Для тебя свобода – это чтобы можно было диссертацию не писать. – "Русскому человеку дай свободу – первым делом тещу зарежет", – процитировал Никон. Отец за спиной у Бравика зевнул, встал и подошел к друзьям. – Ну, что тут у вас? – спросил он и с интересом посмотрел на доску. – Ага… Ладью бы тебе вот сюда, Володя… Гриша… Здесь можно слоном взять коня. – Папа! Можно я сам? – разозлился Бравик. – Израиль Борисыч! Двое на одного! – запротестовал Никон. – Все, все, молчу… – Отец хитро усмехнулся и вернулся на диван. – А Израиль Борисыч, наверное, так же думает? Да? – сказал Никон. – Ты о чем, Володя? – спросил отец. – Да мы тут о подвигах лениво спорим. Бравик считает, что настоящий подвиг всегда в тени. – По-разному бывает… – неопределенно сказал отец. – Никон, ходи, – сказал Бравик. Никон пошел слоном на d2. – А у вас как бывало? – Угомонись, Никон. Ты будешь играть? – недовольно сказал Бравик. – А разве я не играю? Бравику не нравилось, что Никон то и дело отвлекается. Он хотел выиграть красиво. Он хотел выиграть после трудной борьбы. Так, чтобы Никон играл в полную силу и проиграл. А Никон трепался и приливал коньячок. Бравик пошел ферзем. – "А ты азартен, Парамоша!" – обеспокоенно сказал Никон. – Так, значит, да?.. "Подвиги… – подумал отец. – Ну, конечно – подвиги. Молодежь всегда любит подвиги. И говорит о них". Никон уже трепыхался из последних сил, он попытался вернуть на место ладью. – Израиль Борисыч, а что вы думаете о подвигах? – спросил Никон. – Володя, честно говоря, мне не нравится это слово. – Патетики не любите? – Не люблю, – отец покачал головой. – Ты сформулируй почетче, Володя. – Да пожалуйста… Давайте назовем это иначе – поступок. Или – свершение… Вам ведь приходилось совершать поступки? – Бывало, – отец кивнул. – И что – это всегда было скучно и незаметно? – Как правило… А что ты вообще начал об этом рассуждать? – Понимаете, – сердито сказал Никон, – в независимый журнал Бравик не верит, в красивые поступки не верит… Но это скучно! – Ты мне братца моего напоминаешь, – сказал Бравик. – Такое же трепло. Паша Браверман заканчивал филфак. Бравик любил своего младшего брата, но всерьез не принимал. – Все бывает, Володя, – спокойно сказал отец. – И независимый журнал, и поступки. Для того, чтобы оценить красивый поступок, надо знать все обстоятельства. Все побудительные мотивы. Контекст времени, так сказать… – Это вы его таким занудой воспитали, Израиль Борисыч, – укоризненно сказал Никон. – Теперь я вижу. И он склонился над доской. У Никона было совершенно безнадежное положение. В понедельник Изя сидел в своем закутке и бегло просматривал накладные. Открылась фанерная дверь, вошел Резник, бросил на стол кепку и сказал: – Здравствуй, Изя. – Здравствуй. Они пожали друг другу руки. – Сходи в дирекцию, – сказал Резник. – Тебя Степанченко вызывает. Срочно. – Зачем, не знаешь? – спросил Изя. Как всякий итээровец среднего звена, он побаивался внезапных вызовов в дирекцию. – Точно не знаю, – сказал Резник. – Кажется, из-за домкратов. Иди к Степанченко. – Так вчера же говорили про домкраты, – недоуменно сказал Изя. – Это не мой участок… Ладно. Он положил в стол накладные и направился в дирекцию. Изя вышел из цеха, прошел по асфальтовой дорожке мимо клумбы. У входа в администрацию завода Боря Суперфин, секретарь заводского комитета комсомола, крепил канцелярскими кнопками к доске объявлений лист ватмана. Поверху доски шла красная выцветшая надпись "Достижения сталинского самолетостроения". На ватмане синел призыв: "Помощь в уборке урожая – дело чести заводчан!" Боря был отличный парень. Добрый, веселый, замечательно пел бархатистым голосом романсы. Изя знал его еще по институту, они учились на одном курсе. Боря был фронтовик, носил черную повязку через лицо. Он потерял глаз под Харьковом. Боря в сорок первом году получил медаль "За отвагу", он был наводчиком орудия и, когда погиб весь расчет, один расстрелял прямой наводкой несколько танков. Боря Суперфин остановил продвижение немцев на участке фронта и получил в сорок первом медаль "За отвагу". – Привет, Изя! – радостно сказал Суперфин. – Ты на дрова записался? – На дрова? Ах ты, черт!.. – сказал Изя. – Привет… Ах ты, черт побери! Давно записывают? – С утра. Давай, беги в профком. – Сейчас, только в дирекцию схожу. Степанченко вызвал. – А! Это из-за стапелей, – кивнул Суперфин. – Слышал. А потом дуй в профком. Итээровцам дают по шесть кубов. Хочешь, я Раю предупрежу? – Борис, будь другом, предупреди! – горячо попросил Изя. – Мама всю неделю напоминала про дрова… А тут с этими накладными!.. Только что поступили комплектующие для зуборезной группы… Совсем забыл про дрова! – Иди к Степанченко, а я схожу к Рае в профком, – пообещал Суперфин. – Спасибо, Борис, – благодарно сказал Изя и вошел в дирекцию. Он поднялся на второй этаж, прошел по коридору и открыл обитую дерматином дверь с черной табличкой "Главный инженер". В кабинете, по разные стороны стола, сидели Степанченко и Головко, начальник производства. Степанченко обернулся к вошедшему Изе, погасил в пепельнице папиросу и сказал: – Так, Константин Андреевич, вот и ИзраИль пришел… Он так звал Изю – не Изя, не Израиль Борисович, а ИзраИль. С ударением на третьем слоге. – Здравствуйте, товарищ Степанченко, – сказал Изя. – Здравствуйте, товарищ Головко. – Садись, Израиль, – сказал Степанченко. – Я так считаю, Константин Андреевич, партком верный выбор сделал. Израиль у нас твердо числится в маяках. Он справится! – Давай, Николай Михалыч, не будем обсуждать решения парткома, – негромко сказал Головко. Изя заметил, что Головко коробит нарочитая простоватость Степанченко. Тот всегда любил ставить задачи "по-простому", "по-партейски". А Головко был интеллигент, высококлассный инженер, опытный спец и сдержанно останавливал Степанченко, когда тот собирал начальников участков и заводил: "Так, хлопцы, партия нам ставит задачу – фюзеляжный цех должен…" – Израиль Борисович, вы знаете, какая ситуация со стапельными домкратами? – спросил Головко и посмотрел на Изю из-под густых бровей. – В общих чертах, – ответил Изя и положил руки на стол. – Так вот. Ситуация осложнилась, – сказал Головко. – Ситуацию взял под свой личный контроль товарищ Булганин. Двадцатого числа ожидаем комиссию из Москвы. – Так, – сказал Изя и выпрямился на стуле. – Слушаю, Константин Андреевич. Он подобрался и нахмурился. Он еще не знал, в чем срочность, но уже сообразил, что скоро начнется аврал. Только при чем тут он, начальник участка, Изя еще не понимал. – К декабрю "Ильюшины" должны пойти в серию, это вы знаете, – напряженно сказал Головко. – Но на предприятии выявлено слабое звено. Стапельных домкратов до сих пор нет. – Домкраты поставляет шестьдесят четвертый завод, – сказал Изя. Это было известно. Стапельные домкраты для "Ил-28" должен был поставить воронежский завод. – Не поставлены своевременно, – ровно сказал Головко. – В Воронеже за это кое-кто ответит… – вмешался Степанченко. – Минуту, Николай Михалыч… – сказал Головко. – Израиль Борисович, домкраты будем изготавливать сами, на предприятии. Иначе не успеем. – Так… – осторожно сказал Изя. – Это что получается?.. По одному домкрату под каждую дугу фюзеляжа… Это порядка шестидесяти штук… Как же мы успеем, Константин Андреевич? – Вот за этим мы тебя и вызвали, Израиль! – опять вмешался Степанченко. – Вчера было заседание парткома. Вот, я объявляю тебе резолюцию, товарищ Браверман. Решено создать участок по производству стапельных домкратов. Ты назначен ответственным. Мы знаем твои возможности как руководителя. Срок – семнадцатое! Головко еле заметно скривился. Нет, его определенно раздражал Степанченко. Тут распахнулась дверь и вошел Елиневич. Все встали. – Кого не видел – здравствуйте, – сказал Елиневич, прошел к столу и сел напротив Изи. Борис Петрович Елиневич, директор самолето-строительного завода номер сто шестьдесят шесть, был худощавый, энергичный, среднего роста, рыжеватый. Ему еще не было сорока. – Браверман? – спросил Елиневич главного инженера, кивнув в сторону Изи. – Здравствуйте, товарищ Браверман. Садитесь, товарищи. И он, перегнувшись через стол, быстро пожал Изе руку. – Товарищ Браверман, решение парткома вам известно? – спросил Елиневич. Изя кивнул. – Какая помощь вам нужна? Говорите. Изя сжал кулаки под столом. Впервые задание ему давал лично Елиневич. – Товарищ директор… Это неожиданно… Постараюсь справиться. Приложу все усилия. "Ох, не то я говорю!.. Ах ты, черт побери! Пятьдесят семь… Да нет – все шестьдесят домкратов! До семнадцатого! Да как же это успеть? Домкраты – что? Домкраты – железка… Главное – редукторы… Значит – шестерни… В цеху зуборезного оборудования мало… – Изя вдруг разозлился. – Раз ставят такие задачи, пусть обеспечивают!" – Как вы смотрите? – твердо спросил Елиневич. – Не буду вам объяснять. Дело первостатейной важности. В декабре "Ил" идет в серию. – Мы знаем твои возможности как руководителя, – повторил Степанченко. – Борис Петрович, – сказал Изя севшим голосом, – если будут даны распоряжения всем службам и цехам… Инструментальному цеху, службе снабжения и комплектации… Он даже сам себе порадовался – как быстро он все решил и как быстро приготовился. – Все будет, – сказал Елиневич. – За это можете не беспокоиться. – Нужен знающий технолог, – сказал Изя. Он подумал: "Диму Шантина надо". – И раз такие сроки, то пусть никаких заминок с комплектующими… – Все будет, – терпеливо повторил Елиневич. – Прямо сейчас начинайте. Идите к себе в цех, составляйте комплектацию, список прикомандированных. Это правительственное задание, товарищ Браверман! И чтобы завтра я знал повременный план. Не буду вам объяснять… Успеете – почет вам и уважение. А не успеете – завод будет выглядеть не в лучшем виде. "Как они меня быстро охомутали… – думал Изя. – А с другой стороны – куда я денусь? Правительственное задание… И уже решение парткома… Но почему меня?" Изя лихорадочно соображал – что еще? Что еще потребовать? – Да! – сказал Изя. – Вот еще! – Что? – спросил Елиневич. Он уже поднялся из-за стола и взялся за ручку двери. "…Все равно будут заминки… – думал Изя. – Что бы он сейчас ни говорил… Он мне сейчас наобещает всего, а потом мне придется каждое требование согласовывать. А спросят с меня… Надо брать быка за рога". – Товарищ Елиневич… – сказал Изя звенящим голосом. – Товарищ директор, на время выполнения правительственного задания прошу официально назначить меня… дублером директора завода! – Чего? – сказал оторопевший Степанченко. Головко улыбнулся. Елиневич отпустил ручку двери. – Что значит "дублером"? – спросил он. – Хотя… Понимаю. Молодец! Согласен. Приказ подготовят. Идите, работайте. И Елиневич вышел. – Ну ты даешь, Израиль! – сказал Степанченко. – Ты понимаешь, какая это ответственность?! – А вы быстро соображаете, Браверман, – одобрительно сказал Головко. – Из вас получится отличный производственник. Изя был начальником участка. На его участке работали две смены, по семьдесят человек каждая. И участок Изи выпускал более тысячи двухсот "наименований". То есть Изин участок производил столько разновидностей деталей. Изя был молод. Но производственный опыт у него был для его лет немалый. После института его сразу назначили начальником производства центрального авторемонтного завода в Иркутске – "Ирзолототранс". Через год Изя уже был главным механиком управления строительства автозавода, там же, в Иркутске. Сюда, в Омск, он перевелся, потому что родом был отсюда, здесь закончил Автодорожный институт. И еще мама была нездорова. "Изинька, ты будь поближе, я ведь не вечная", – сказала мама, когда Изя закончил институт в двадцать лет. Изя так рано выпустился из института, потому что поступил в него пятнадцати лет – он экстерном и с золотой медалью закончил школу. А со второго курса был секретарем комитета ВЛКСМ. "Где другие знают на пять, ты должен знать на шесть, Изинька, – когда-то сказала ему мама. – Жаль, бабушки с нами нет, она бы тебе лучше меня объяснила. Наша бабушка еще застала черту оседлости… А теперь опять нехорошее время… Тебе будет труднее других, Изинька. А ты все равно старайся". Еще Изя готовился к аспирантуре. Месяц тому назад он послал документы в НИИАТ. И еще Изя работал в школе рабочей молодежи – у него было сорок четыре часа в неделю, он преподавал физику и математику. Изе было трудно, времени оставалось только на сон. Но надо было заработать на аспирантуру – приодеться, запастись несколькими парами обуви, отложить на сберкнижку для мамы. Временами Изя сомневался: "Смогу ли? Выдюжу ли?" Но ничего другого не оставалось. Изя был упрям и знал, что надо ставить перед собой цель и добиваться ее исполнения. Только так. Он вернулся в цех (про запись на дрова в профкоме он, понятное дело, не вспомнил), зашел в конторку, сел за стол и начал писать химическим карандашом на листке: "Технолог – Шантин. Подготовитель – Финкенфус. Бригадиры – в первую очередь Григоров. Зуборезная группа! РЕДУКТОРЫ!!!" И жирно подчеркнул слово "редукторы". Потом он достал из стола чистый лист и стал писать повременный план. Дважды заглядывал Резник, но Изя только отмахивался: не мешай. Наверное, по заводу уже поползли слухи, потому что Резник послушно прикрывал дверь. Шла осень сорок девятого года. Омский авиастроительный завод номер сто шестьдесят шесть вскоре должен был запустить в серию первый фронтовой реактивный бомбардировщик "Ил-28"*. Это был первый самолет такого класса, после пошли в производство уже туполевские бомберы. Головной завод, КБ Ильюшина, находился в Москве, а дочерние предприятия – в Омске и Воронеже. На омском заводе в это время как раз начиналось производство центропланов, килей и фюзеляжей. Фюзеляжи уже собирались на стапелях, но для выравнивания всех агрегатов необходимы были стапельные домкраты – они устанавливались под дуги фюзеляжей. Стапельных домкратов на тот момент на заводе было ничтожно мало. Изя просидел над планом полтора часа и отнес его в дирекцию. Секретарша Елиневича, пожилая казашка, взяла у Изи план и сказала: – Борис Петрович велел вас пускать к нему в любое время. – Я завтра утром приду, – сказал Изя. – Я там написал, кто мне нужен. Приказ на меня готов? – Борис Петрович только что подписал, – сказала секретарша. – Я про дублерство, – сказал Изя. – Готов на вас приказ, товарищ Браверман, – повторила секретарша. – Показать вам? – Вы проследите, пожалуйста, чтобы директор утвердил мой список, – сказал Изя. – В период с восьмого по семнадцатое вы назначены дублером директора завода по решению проблемы стапельных домкратов, – заученно сказала секретарша. – Хорошо, – удовлетворенно сказал Изя. До обеда он сдавал все текущие дела Резнику. Потом в конторку собрались Шантин, Иван Степанович Григоров (ветеран, известнейший на заводе человек), Амалия Финкенфус, пятидесятилетняя тощая латышка, и еще трое бригадиров. – Садитесь, товарищи, – сказал Изя. – Начинаем производственное совещание… Рассаживайтесь. На Григорова можно было положиться. Изя знал, что Григорову достаточно сказать вполголоса – и все забегают. А Амалия Финкенфус была дотошная баба, страшная матерщинница, работяги перед ней трепетали. Изя не знал, с чего начать. И он проголодался, живот подводило. Пообедать он не успел. – Товарищи, – сказал Изя. – У нас такое задание… Это настоящее правительственное задание! У нас неделя сроку… (Сроку было десять дней, но Изя так рассудил, что нужно настроить себя и людей на неделю, тогда будет какой-никакой запас времени.) – Ты это… Борисыч… – Григоров встал. – Люди уже все знают. Давай техническое задание. – Иван Степанович, – сказал Изя, – главное – редукторы… Утром Изя пришел в приемную директора, сел на стул. Но секретарша сказала: "Пройдите, Израиль Борисович, директор ждет". – Я посмотрел ваш план, – сказал Елиневич. – Вы правильно выделили зуборезную группу. Партком не ошибся в вас – вы успеете… Вам нужно сегодня вылететь в Москву. – В Москву? – изумился Изя. Он никогда не был в Москве. – Получите на ведущем заводе конструкторскую документацию. И сразу возвращайтесь, – сказал Елиневич. – Я сейчас распоряжусь, вас отвезут на аэродром. Изя взял из своего стола в конторке зубную щетку и мыло. Он успел позвонить маме. – Мама, ты не волнуйся, – сказал Изя. – Я сегодня домой не приду. Я лечу в Москву. Завтра… нет – послезавтра вернусь. – А как же у тебя будет с питанием? – испуганно спросила мама. – Два дня без горячего… – Мама, не волнуйся, – сказал Изя. – У меня правительственное задание. Правительство обо мне позаботится. Через два часа Изя сидел в холодном, дребезжащем "Дугласе" и летел в Москву. Он летел до Москвы четырнадцать часов, а Москвы так и не увидел. В Тушино его поджидала "эмка". Изю привезли в КБ, до двух часов ночи он вникал в техническую документацию, потом съел гуляш в столовой, и его опять отвезли в Тушино. Да, как Изя и предполагал, самым узким местом оказались шестерни для редукторов. В Изином цехе было два зуборезных станка, но шевинговальные и зубошлифовальные станки стояли в третьем цехе. Изя пошел к Елиневичу, и третий цех получил задание заняться редукторами. Изя то и дело бегал из цеха в цех. Они с Резником, старшим контрольным мастером, придирчиво проверяли каждую партию шестерен. – Спросят-то с нас… – приговаривал Резник. – Третий цех напортачит, а спросят с нас… Так! Эта шестерня не пойдет!.. Первые два дня Изе еще удалось ночевать дома, а на пятый день мама принесла к проходной подушку, смену белья и лепешки из белой муки. – Спасибо… Ты не волнуйся, питание хорошее, – сказал Изя и поцеловал маму. – Нам талоны выдают… – Изинька, ты же зарос, – сказала мама. – Там бритва, в узелке. И помазок. Изя спал урывками, на дощатом топчане, который стоял в углу конторки. Ходить в столовую он не успевал. Резник забрал его талоны и приносил Изе еду в цех. "Обязательно успею… – думал Изя. – Иначе – никак". На высокое доверие Елиневича ему было наплевать, он уже перерос тот возраст, когда покупаются на такие штучки. Ему и прежде доводилось налаживать производственный цикл "от и до". Изе нравилось смотреть на "Илы". Он просто влюблен был в эти серебристые громады, выраставшие на стапелях. "Илам" нужны были стапельные домкраты. На пятые сутки на Изин участок работали почти все станки в цехе – токарные, фрезерные, сверлильные, автоматные. Когда третий цех задержал корпуса редукторов, Изя поднял телефонную трубку и сказал: – Начальника цеха пригласите к аппарату. – Он на планерке, – ответили Изе. – Кто говорит? – Срочно начальника цеха к аппарату! – громко повторил Изя. – Говорит дублер директора завода! – Кто?.. А!.. Минуту! Корпуса редукторов поступили через два часа. Работяги и прежде уважали Изю. Он никогда не матерился, не тыкал тем, кто был старше его. Но он всегда был аккуратен и туго знал свое дело – такое работяги понимали. Последние дни рабочие особенно почтительно косились на Изю, когда он проходил по цеху – осунувшийся, небритый, в мешковатой "спецухе". – Борисыч, иди поспи, – говорил Григоров. – Иди поспи, на тебе лица нет. График соблюдается, Борисыч… Я проверю эту партию, а ты поспи. Тогда Изя понимал, что надо немного поспать, иначе он будет плохо соображать и где-нибудь напортачит. Он шел в конторку, ложился на топчан и спал час. Несколько раз к Изе заглядывал Головко. – Справляетесь, Браверман? – спрашивал Головко (он-то знал, что Изя справляется). – Помощь нужна? – Все в порядке, товарищ Головко, – отвечал Изя. – Вот знаете, какое дело… Когда все закончим – всем рабочим обязательно бы премию… Это можно? Все хорошо работают… Смены работали по двенадцать часов. – Все будет учтено, Браверман, – говорил Головко. – Инструментальщики не подводят?.. Хорошо… Тридцать восемь домкратов смонтировали. Давайте, Израиль Борисович! Давайте, дорогой… Изя с симпатией относился к Головко. Однажды Изе было поручено выступить на партсобрании. Сначала секретарь парткома сказал про банду Тито – Ранковича, а потом Изя делал сообщение про школы рабочей молодежи. Изя сказал все положенные казенные слова, а потом еще добавил от себя. – Наша молодежь, товарищи, руководствуясь идеями Ленина – Сталина, – сказал Изя, – чутко прислушивается ко всем новым указаниям партии. Молодежь – она как барометр новых веяний… Молодежь – и наша заводская молодежь в том числе – молодежь не подведет, товарищи! После собрания Головко остановил Изю в коридоре, крепко взял за локоть и отвел к окну. – Слушайте, молодой человек… – тихо сказал Головко. – Вы толковый парень, Браверман… Что ж вы не соображаете, что говорите? – А что я такого сказал, Константин Андреевич? – удивился Изя. Головко посмотрел по сторонам, притянул Изю к себе за локоть и, дыша Изе в лицо, зло сказал: – Вы беспечны, как мальчишка, Браверман! Вы глазом моргнуть не успеете, как вам оторвут голову! Следите за языком, Браверман! "Молодежь – она как барометр" А вы знаете, кто в свое время сказал: "Молодежь – барометр партии"? Знаете? – Нет, – пожал плечами Изя. – Это сказал Троцкий! – Головко отпустил Изин локоть. – Следите за языком, Браверман! Четырнадцатого числа Изя понял, что они успеют. Он зашел в фюзеляжный цех – черные, лоснящиеся домкраты стояли на шести стапелях. – Успеваю… – подумал Изя. – Я кое-что значу… Я кое-что умею… Грош мне цена, если не поступлю в аспирантуру. Но я поступлю. – Успеваете, Браверман, – сказал незаметно подошедший Елиневич. – Я слышал, что вы подали документы в НИИАТ. У вас будет самая лучшая характеристика. Изя позвонил домой. Трубку взяла Вера Андреевна, соседка. – Вера Андреевна, маму позовите, – попросил Изя. – Ты почему дома не показываешься, стахановец? – насмешливо спросила соседка и закричала: – Люба! Люба! Иди к телефону! Изя звонит… – Изинька, как у тебя там? – тревожно спросила мама. – Мама, все хорошо… Работаем. Еще пару дней – и все. Как ты себя чувствуешь? – Хорошо… Вчера поднялось давление… А сегодня хорошо. Изя, у тебя послезавтра день рождения… – Ах ты, черт… Забыл, мама… – виновато сказал Изя. – Ну что же ты – не вырвешься? – В воскресенье отпразднуем, мама. Мне премию дадут. Дрова привезли? – Привезли! Боречка привез. Сам сложил в сарае… Изя, я немного дров Вере отдала. Ты не возражаешь? Скоро холода, им в техникуме дрова не выделили… – Правильно, – сказал Изя. – Я еще постараюсь получить. Мама, из Москвы не было ответа? Насчет аспирантуры? – Нет, Изя. Как ты кушаешь? Вам дают горячее? – Мама, я тебе сколько раз говорил – дают талоны… Питание хорошее… Целую, мама. В четверг Григоров сказал Изе: – Ты, может, домой пойдешь? Четыре штуки осталось. Я прослежу. – Все закончим, и пойду домой, – сказал Изя. – Иван Степанович, у Амалии никаких претензий не было по последней партии? – Ух, Амалия дает шороху! – довольно сказал Григоров и хохотнул. – Восемь шестерен не приняла. – Вот видите – восемь шестерен! – сказал Изя. – А вы говорите – домой… В пятницу утром последний домкрат прошел технический контроль. Затем домкрат принял военспец. – Все в порядке, Александр Сергеевич? – спросил Изя. – Четко работает ваш участок, Израиль Борисович, – одобрительно ответил майор Бессонов. – Вовремя "Илы" запустим. Знаете, кто будет проводить испытания? Владимир Константинович Коккинаки! Прославленный летчик-испытатель! Изя зашел в дирекцию, поднялся в приемную Елиневича и сказал секретарше: – Доложите директору, пожалуйста, что военспец принял последний домкрат. Он вернулся в цех, позвал Резника в конторку и сказал ему: – Слушай, я пошел… От меня уже толку мало… Посплю. Ни черта не соображаю… Накладные завтра подпишу. – Борисыч, ты теперь знаменитость на заводе! – восхищенно сказал Резник. – Вот только что начцеха звонил из дирекции… Молодец ты, Борисыч. Нет, ей-богу, я тебя всегда уважал! – Ага… – сказал Изя. Он хотел только одного – лечь на чистые простыни и поспать. Изя снял спецовку, надел пиджак, кепку, взял габардиновый портфель и пошел к проходной. Возле доски с надписью "Достижения сталинского самолетостроения" стоял Боря Суперфин и прикалывал кнопками бумажный лист. – Изя! – крикнул Боря. – Молодец, Изя! Отлично! А ну-ка – ответим Трумэну и Аденауэру нашими "Илами". Им, поди, мало не покажется! На листе было написано: "СЛАВА КОММУНИСТУ, ИНЖЕНЕРУ ИЗРАИЛЮ БОРИСОВИЧУ БРАВЕРМАНУ, СВОЕВРЕМЕННО ВЫПОЛНИВШЕМУ ВАЖНОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ ЗАДАНИЕ!" Изя улыбнулся Боре и махнул рукой. – Боря, спасибо за дрова, – сказал он. Боря поднял над головой сжатый кулак. Изя шел к проходной. Его подташнивало, глаза закрывались сами собой, и казалось, что под веками у него песок. Навстречу прошли двое рабочих. Изя достал из кармана пиджака пропуск. – Дублер директора завода, – услышал Изя за спиной. В этих словах не было насмешки. А Изя усмехнулся. Дублеру директора завода вчера исполнилось двадцать четыре года. Отец вновь отложил журнал. – Ну, как там у вас, ребята? – спросил он. – Белые держатся? – Белым кранты, – сказал Никон. Бравик дожимал его. Бравик ввел ладью на е2. – Все, – негромко сказал Никон и положил своего короля на доску. – Сдаюсь. – Не слышу, – сказал Бравик. – Сдаюсь! – Папа, я выиграл, – сказал Бравик и протянул Никону руку. Никон пожал его руку и сказал: – Что у нас получилось? Испанская партия? – Да, – кивнул Бравик. – Испанская партия. Никон взял сигарету и поудобнее устроился в кресле. – Слушай анекдот… – сказал он. – Ребята, а налейте и мне коньячку, – попросил отец. Вадя, январь 97-го "НАШ ЧЕЛОВЕК В ГОРАХ" …Когда мне плохо, я работаю… Когда у меня неприятности, когда у меня хандра, когда мне скучно жить – я сажусь работать. Наверное, существуют другие рецепты, но я их не знаю. Или они мне не помогают… Аркадий и Борис Стругацкие "За миллиард лет до конца света" Выходя из подъезда, Тёма пропустил Худого и прикрыл за собой дверь. – И залпы башенных орудий в последний путь проводят нас, – сказал Худой и утешающе похлопал Тёму по плечу. Они постояли. Тёма поправил шарф. Худой закурил. – Ты извини, – сказал Худой. – И перед ним потом извинись… Зря я… – Да ладно, – мрачно сказал Тёма. – Он привык. – Мы же ему не заплатили… – спохватился Худой. – Да ладно, – повторил Тёма. – Ладно – у попа в штанах, – укоризненно сказал Худой. – Вернемся, надо заплатить… – За что ты заплатишь, господи?.. Не возьмет он. Не берет он за такие разговоры. – Сознательное в бессознательном… – Худой поднял воротник куртки. – Бессознательное в сознательном… Бред. "Я хотел как лучше", – подумал Тёма и сказал: – Не нужен тебе психоаналитик, это точно. – Куда уж точнее, – согласился Худой. – Что я – дикий? "Знаю я, что тебе нужно, – подумал Тёма. – Только бы ты не скис". – Ты извини, Тём. Время на меня убил. Дунешь? – Не… – Тёма принюхался к дыму сигареты. – Я по другой части. Я другое поколение. – Ну да, – кивнул Худой. – Вы – пьющее поколение. – Мы – героическое поколение, – назидательно сказал Тёма. Он уже нес что ни попадя, ему было все равно что говорить. – Куда тебя отвезти? – Я пройдусь, – сказал Худой. – Вадик… – Что, Тёма, дорогой? – Вадя, ты тертый… Ты умный… – Тёма, прекрати, – твердо сказал Худой. – Пока, брат. Я пройдусь. Он бросил в урну окурок, пожал Тёме руку и пошел через дворик. Тёма смотрел, как Худой идет мимо детской площадки, как горбится от мороза в своей короткой куртке, и думал: "Ну да – он тертый и умный… Сеня Пряжников не глупее был… Помогло это Сене? Дела – говно…" Он постоял минуту возле подъезда, пробормотал "вот, черт!" и шагнул к машине. Едва он повернул ключ зажигания, затилиликал телефон. – Да! – раздраженно сказал он. – Что "да"? – спросил Никоненко. – Что "да"? Ты водил его? – Ну, водил… На кой черт я только его водил… – И что? – Он посидел там… немного. Он не захотел разговаривать! – Как не захотел? С кем? – С психоаналитиком. – С каким психоаналитиком? – брезгливо спросил Никоненко. – Что за чушь? Слушай, ты чем там занимаешься? Ты его к Валере водил? – К Валере? Ах, да… – спохватился Тёма. – Водил… Да. Утром. Делали компьютерную томографию… Я правильно говорю – компьютерную, да? – Да, правильно. И что? – А что я в этом понимаю? Лера сказал, что позвонит тебе. – Ни черта от вас от всех полезного, – злобно сказал Никоненко. – Сам сейчас Лере позвоню… Занимаетесь какой-то херней… – Иди ты в жопу, – с душой сказал Тёма. – Сам иди в жопу, – сказал Никоненко и положил трубку. Вадик действительно очень хотел пройтись. Сегодня с утра у него не болела голова, сегодня отчего-то отпустило. И не двоилось в глазах. Иногда его пошатывало, но с этим он научился справляться – нужно было дунуть, и головокружение прекращалось. Ненадолго. Он уже стал было сживаться с головной болью, знал, когда принять таблетку, когда погодить, когда дунуть, когда – просто полежать в темной комнате. Вот только беда, что головная боль усиливалась понемногу с каждой неделей. И вечером еще наваливался страх. Но сегодня-то было грех жаловаться. Сегодня был хороший день. Он шел по Русаковке к метро. День был морозный, искрящийся такой денек, пуржило, поземка полировала снежком серые полоски трамвайных рельсов. Вадик вспомнил, что вечером на Нагорной включают свет, и взбодрился. "Ну конечно, как забоюсь, так возьму доску и поеду на Нагорную… Ух ты!.. А чего на Нагорную?… Надо же к Сане поехать… Саня мне свет включит…" Тут он малодушно подумал – а как же он станет возвращаться потом, после катания, на ночь глядя, во Фрязино? "У Сани и переночую… Верно…" Он представил себе квартиру Саши Берга в Крылатском, самого Сашу. "Даже можно будет выпить с ним немного… А уж страшно-то наверняка не будет, тепло у Саши, спокойно… Был бы дома…" Он сразу стал искать глазами автомат, засуетился, увидел, быстро подошел и сунул в щель карточку. – Сань… – Вадя, – сказал Берг, – Машка – аферистка… Она мне только что сказала про психоаналитика… Вадя, это все фуфло… Не нужно… А вечерком приезжай покататься. Я тебе свет включу. Бери доску, приезжай. Я вашу шпану не пускаю – склон убивают. Тебе свет включу. Ночевать – у меня… А хочешь, дунем… Фильм купил – "В три десять на Юму". Ты видел?.. Вадя, приезжай, я жду. Вадик потер лицо, сказал: "Я к семи", – и заплакал. Берг что-то говорил из трубки, а Вадик кивал, всхлипывал и выцарапывал уголком карты на заиндевевшем стекле волка из "Ну, погоди!". Вадик по прозвищу Худой был двоюродным братом Гены Сергеева, то есть человеком априорно неслучайным. Он был моложе всех, лет на шесть-семь моложе, но его приветили. В конце концов, Берг с Гаривасом тоже когда-то числились юношами. Покойный Сеня Пряжников барственно и добро говорил: юноша Владимир и юноша Александр. Никоненко плавно вынимал изо рта трубку и кивал Сене, соглашаясь – мол, да, молодежь, молодежь должна быть рядышком, это и ей, и нам полезно. Тёма Белов говорил: "А на прошлой неделе, мессиры, юношу Вадима видели читающим Пушкина!" – "Я думал, это про летчиков, – придурковато оправдывался Вадя. – Ас Пушкин". В компанию он был вхож около двух лет. "Набережную неисцелимых" он не читал и не цитировал, но определенно читал Шервуда Андерсона, Салтыкова-Щедрина и Уайлдера – проверяли. И он знал разницу между Тушинским Вором и Воренком. А это на фоне повсеместного интеллектуального оскудения было каким-никаким цензом. К Ваде уже было привыкли, как случился "шкандаль" – неожиданно оказалось, что Вадя сноубордист. Досочник. Шпана. Пятью-шестью годами раньше Ваде было бы с треском отказано от дома. Но с возрастом отцы-основатели помягчели. Отнеслись с юмором. "Он не виноват, отцы, – терпимо говорил Тёма. – Может, детство было тяжелое… Или еще что…" Вадя даже ездил со всеми в Терскол (пока они еще ездили в Терскол, пока не разлюбили), на "Мире" он коротко переговаривал со спасателями, и они смотрели в сторону, пока Вадя с доской под мышкой уходил куда не положено. Поднимаясь на "Кругозор", Тёма, Никон и Гаривас видели росчерки Вадиной доски на девственных каменистых стенках. "Ты же приличный человек, – уважительно говорили Худому за вечерним коньяком в "Вольфраме". – Ну попробуй лыжи. Ты же по-русски грамотно говоришь, ты же книги читаешь…" "Хорош, деды, – вежливо отвечал Вадя. – У вас своя мифология, у меня – своя. Свободный человек в свободной стране. И скручивающий момент отсутствует. Летать проще. Ясно?" А уж летал он… Да. Чего уж. Летал. По целику летал, по льду, по буграм – где хотел, там и летал. Он был лучше всех. Когда Вадя приезжал в Азау, вся "молодежь – не задушишь, не убьешь" собиралась вокруг. Патлатые, развязные, понтовые, мажорные, с оранжевыми "Моторолами", в банданах, в "полартексе", скромненькие, нафаршмаченные, крылатские, нагатинские, питерские, киевские – все. И он знал для них слово. Тихо здоровался с одним, с другим… Мог дать попробовать свою доску с автографами Гаскона и Шастаньоля – они расписались несмываемым маркером в апреле девяносто шестого в Марибеле. У Худого было много досок, он в горы меньше трех не брал, и была особенная, любимая – "Оксиджен-Глоуб", на ней корифеи расписались, а Гаскон сказал: "У тебя, Вадя, с законами физики какие-то свои отношения". Правду сказал – то, что делал Худой, даже некой особой техникой нельзя было назвать. Он знал склон телом – от макушки до подошвы. Ему достаточно было видеть ближайшие десять метров горы, а уж как себя дальше повести – разбирался на месте. Он прыгал, кантовался, и еле уловимое касание точно сообщало ему, как поступить дальше. И еще он самым мистическим образом оказывался в горах. Он не раздумывал. Быстро оформлял отпуск за свой счет. Пока Тёма с Бергом считали да рядили – "…билет, апартаменты, ски-пасс… э-э, не, бля, дороговато, перебьемся Татрами…" – Вадя выныривал в Червинье со своими досками, зеленым брезентовым рюкзаком и полтинником за душой. Или – в Шамбери. Он день катался, а вечером, похмыкивая, садился за преферанс с чехами, до утра, сердечно прощался и уходил с шестью сотнями. Потом… словом, было несколько вариантов "потом". Покупал самый простой пансион, жил неделю, потом последовательно чинил гриль, газовую колонку, усовершенствовал теплоцентраль – его приглашали пожить и постоловаться еще неделю. С тем же полтинником возвращался в Москву, покупал в "дьюти-фри" "Баллантайнз" и "Бучананз", приезжал вечером к Бергу. А траву – траву он просто брал из воздуха. Везде. С Вадей всякий делился – от Петропавловска-Камчатского до Кировска, от Церматта до Аосты. "Хиппи, – говорил Гаривас и разводил руками. – Хиппи поганое… И никаких вам явственных ориентиров. Улисс, блин, доской стукнутый и доской живущий…" И такое было. Скажем, в девяносто четвертом, в Червинье, Вадя тогда впервые приехал в Италию, у него горели глаза, он сходил с ума от счастья. Во вторник он простелил по стенке двести метров, юркнул в кулуар, попетлял, красуясь, и вблизи подъемника оторвал "корскрю". И уже когда с доской под мышкой скромно стоял в короткой очереди, к нему боязливо подошел восхищенный антиквар из Антверпена и попросил "класс". Вадя был смущен. Он прежде не думал, что доска может кормить. Антиквара он после, через год, еще раз выкатывал в Валь-д'Изере, и у них даже нашелся общий знакомый – приятель Тёмы Белова Йозеф Кнехт, профессор славистики из Утрехта. Возвращаясь в Москву, Вадя скучнел и шел на работу в НПО "Исток" во Фрязино. Паял, лудил, в девяносто четвертом защитился. По субботам приезжал к Тёме, к Бергу, к Никону, немножко выпивал, в спорах о судьбах российской словесности не участвовал, помалкивал. (Никон говорил: "Злость копит, щас скажет".) Сидел на полу у стеллажа, ставил на место книги, которые брал в прошлую субботу, откладывал книги на следующую неделю. Изредка подходил к столу, выпивал рюмку "Дербента" или "Васпуракана", хорошо выдерживал паузу и говорил, как гвоздь вбивал: "Ерунда все это, Тёмка… Нет никакой такой ментальности Нового Света, и не надо ее приписывать ни Элиоту, ни Фросту. Они – над временем и над географией". – "Вундеркинд… – ворчал Гаривас, – интуитивное у него понимание, блин". А Гаривасу он мог сказать: "Тебя "Письмо к Горацию" только тем и привлекает… хоть ты ни черта в нем не понял… что это просто образец хорошего русского языка". Правильно говорил. Тёма тогда еще был трепло, журналист, любитель от литературы. А Гаривас наслаждался русским языком тех эссе, что Рыжий писал на английском. Тёма же тогда угадывал и все не мог угадать отличие всей американской литературы от всей литературы европейской. Гаривас – педант, потаенный эстет – сквернословил и бурчал: "Обормот… Анашист… Закрой рот, бери гитару…" Вадя покладисто брал гитару, пел любимый в компании романс "Белой акации гроздья душистые". Еще он пел: Редеет круг друзей, но – позови, Давай поговорим, как лицеисты, - О Шиллере, о славе, о любви… О женщинах – возвышенно и чисто*. "Что у него в голове за салат? – продолжал бурчать Гаривас. – И Шиллер тебе, и лицеисты… Каэспэшные вирши – как коклюш, ими надо болеть в детстве…" И получал. "Был такой поэт – Пушкин, – вежливо отвечал Вадя, откладывая гитару, – написал в числе прочих стихотворение "19 октября"… Посвящено, по слухам, Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру… У Шпаликова, стало быть, оттуда цитатка… "Приди, огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи, Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви…" Ты бы книжку какую почитал, Вовка…" Все похихикивали, Гаривас говорил: "Смотрите-ка, досочник, а в галстуке". И все были до крайности довольны. Выпивали коньяк помалу. Гена с Бравиком играли в нарды, Никон ароматно пыхал трубкой, Гаривас читал фрагменты из неопубликованного еще тогда "Путешествия в Крым", Вадя пел спиричуэлс, чудил… Пили чай… Расходились за полночь, Вадю забирал к себе ночевать Берг… Так и жили. В конце января Вадя отозвал Никоненко на кухню и сказал: – Никон, что-то со мной не то. – Я вижу, – ответил Никоненко. Последние недели Вадя часто морщился, тер ладонью лоб и затылок, прилюдно пил баралгин. – Ты расскажи, – встревоженно говорил Никон и усаживал Вадю на стул. – Ты почему раньше не говорил? – Думал, как-нибудь рассосется… Но, ты знаешь, все хуже и хуже… Голова кружится… Болит всю дорогу… В глазах стало двоиться… Никон видел, что Вадя напуган. Так напуган, как только пугаются боли и недомогания всегда очень здоровые люди. Напуган и растерян. – Вадя, мы завтра во всем разберемся, – сказал Никон и приобнял Худого за плечи. – Потерпи до завтра. Завтра ко мне приедешь. Знаешь, где Первая Градская? Я сейчас всем позвоню, завтра тебя обследуем. Полечим. Никон любил Вадю. Он проводил его до метро, а сам вернулся и суетливо поговорил с Гариком Браверманом. Сам он заведовал урологией в Первой Градской, а Бравик был просто велик, все на свете знал. Сам Никон боялся лечить друзей. Пять лет тому назад умерла от лимфогранулематоза жена его младшего брата Ваньки, с тех пор Никон вздрагивал от малейшего насморка любого из своих. – Ну… Не суетись, – отмахнулся Бравик. – Надо обследовать… Не суетись. Может, он просто перекурил. Назавтра Вадя к Никону не приехал – наверное, ему стало получше, он застеснялся, устыдился своих страхов и не поехал. Но через неделю его привез Берг. Накануне у Вади сильно разболелась голова, болела несколько часов подряд все сильнее и сильнее, а потом были судороги. Это случилось дома у Берга. Судороги Вадя не помнил, но напуган был сильнее прежнего. Невропатолог сказал Никону: – Очаговая симптоматика… Это может быть все, что угодно. – Так, ты только время зря не теряй, – сухо сказал Никону Бравик. – Договорись с Новиковым и вези Вадю на Каширку. Валера Новиков был гематологом. Собственно, онкологом. Он очень скоро все организовал. Вадя послушно ходил за ним с этажа на этаж. Ваде делали исследования, подрагивали стрелки приборов, помигивало, попискивало выползала бумажная лента. Вадю ставили перед экранами в затемненных комнатах, Ваде крепили к голове электроды, водили по животу датчиком, брали кровь. В шесть часов вечера Валера позвал в свой кабинет Никона с Бравиком и сказал им, что у Вадика опухоль головного мозга. У Никона противно за-дрожали губы, а Бравик зло засопел. Около восьми Вадя приехал в Крылатское. Свет на горе включили, Вадя увидел еще из машины, сам Берг, наверное, и включил. Вадя расплатился с таксистом, бережно вытащил с заднего сиденья доску и пошел к горе. Саша Берг к тому времени два года работал тренером-разнорабочим-сторожем на замечательной горке слева от улицы Крылатские Холмы. Справа были эллинги, гребной канал и всем известные горки в Крылатском – "Крыло". А слева – не всем известные. Гора, где работал Саша Берг, была похожа на пианино – крутой короткий склон, затем короткий выкат, затем еще один крутой склон. Два подъемника – слева и справа. Хороший яркий желтый (теплый, а не синюшный) свет. Эту гору так и звали – "Пианино". Берг сидел на стуле возле трансформаторной будки. Он курил и глядел на свои валенки. Саша Берг вообще был непрезентабелен. Что до инвентаря – это да. Сашин инвентарь в сборе стоил подороже иного автомобиля. А в быту – так, куртка "эскимос", грубой вязки свитер с терскольского базарчика возле Чегета, на горе – валенки. – Привет, Сань. – Худой снял перчатку и пожал Бергу руку. – Привет, пойдем на базу. Чаю выпьешь? – Давай потом. Через часок. Сам-то не покатаешься? Берг махнул рукой и сказал: – Накатался по самые уши. – Учишь детишек? – сурово спросил Худой. – Правильно учишь? – Ой, правильно, – вздохнул Берг. – Смотри… – Худой погрозил пальцем. Сашу Берга, доктора биологических наук, в компании звали "гуру" и "Макаренко-Сухомлинский". Четыре года назад он ушел из Молгенетики и устроился ("Классно ты устроился", – говорили Тёма и Гаривас; непонятно только было, чего больше проглядывало в их "устроился" – иронии или зависти) разнорабочим на небольшой базе олимпийского резерва в Крылатском. Он ухаживал за горой, лопатил снег, ратрачил, включал и выключал свет и подъемник. Еще он обучал детей из окрестных дворов – начальство ему позволяло. Берг был терпелив и добродушен, детей к нему вели охотно, он даже не всех брал в свою группу. А гуру друзья его называли оттого, что Берг ненавидел спорт в чистом виде, считал горные лыжи высшим, сакральным занятием. Он учил своих ребятишек любить не горнолыжную технику, но горы, скорость, Визбора и все прочие производные. – Ладно, – сказал Берг. – Переодевайся и катайся. Пойду чай заварю. – Давай покурим. – Берг протянул Ваде сигареты. – А Машка здесь не катается? – спросил Худой. – Она вообще не очень катается, – спокойно сказал Берг. – Последнее время. Беременная моя Машка. – Ух ты! – искренне сказал Худой. – Это у них бывает, – кивнул Берг. – А здесь она не любит кататься. Она любит в горах. И не во всяких горах… Худой промолчал. Санина Машка была той еще штучкой, это было общеизвестно, предпочитала Куршевель. – Хорошо тут у тебя, – сказал Худой. – Тихо. – Всех разогнал, вот и тихо, – сказал Берг. Под ветром легко шумели деревья, внизу поскрипывал барабан подъемника. Худой понял, что Берг специально для него, для Худого, постарался сегодня всех спровадить с горы. – Саш, я, пожалуй, не буду сегодня кататься, – вдруг сказал Худой. Берг не удивился. Он поднял со снега Вадину доску и ответил: – Пойдем чай пить. Накануне вечером Тёма звонил Бергу. – Что, Тёма? – спросил Берг. – Да плохо там все, – сказал Тёма. – Что доктора говорят? – Они между собой говорят. Никон кидается на всех, психопат. Бравик не лучше. – Ты с Лерой говорил? Единственный вменяемый человек, – сказал Тёма. – С Никоном разосрались вчера окончательно. – И что Лера? – Короче, Вадя тяжело болен. Такая… самая страшная опухоль в голове… Не запомнил названия. Самая страшная. Лечить бесполезно, оперировать бесполезно. Все бесполезно. – А Вадя как? – Черт его разберет… Плохо ему… Страшно. – Что ты думаешь? – Слушай, пусть Никон с Бравиком думают. Пусть Сергеев думает… Марта говорит – нужен экстрасенс. – Где она видела экстрасенсов? Одни жулики. А моя Машка говорит – к психоаналитику. – Те же яйца, только в профиль. – Запиши телефон, а? – попросил Берг. – Ну, диктуй. – Тёма записал телефон. – Никон вот тоже – "Отправим его в Штутгарт…" Он, Никон, мол, денег даст. Год тому назад на конгрессе во Франкфурте Никон подружился с роскошным онкологом из Штутгарта. – Денег он даст… Откуда у него деньги? – вяло сказал Тёма. – И потом, что там такого есть, чего здесь нет? Что здесь Вадя умрет, что в Штутгарте. Уж лучше здесь. – Что ты панихиду устроил, мать твою?! – разозлился Берг. – Умрет… Сразу – умрет! Может, поживет еще! – Слушай, Сань, – осторожно сказал Тёма, – Никон, конечно, землю рыть будет, Вадю будут обследовать… Лечить будут. Как они говорят – "умереть не дадим – залечим насмерть"… Но знаешь что я думаю – пусть он в горы едет. Ты не смейся… – А я и не смеюсь, – сказал Берг. – Пусть он едет в горы. Пусть он едет в ваши сраные горы. Самое ему там место сейчас. Ты не смейся, Берг… Я только не знаю, как ему сказать… – Я знаю, как сказать, – терпеливо ответил Берг. – Я скажу. – И я не знаю, что теперь делать… – Вадя покачал головой, в глазах у него плавала смертная тоска. – Ой, ну погано… Ну страшно… И как поступить – не знаю. Я же не раскис… Ты не думай… Но поступить-то как правильно? Надо, наверное, в больницу лечь… К Валерию Валентиновичу надо лечь. Он звал. Но, знаешь, Саш, мне кажется, что это мимо денег. Я же вижу по Никону. – Никон не по этим болезням, – глухо сказал Берг. – Какая разница… Ему же объяснили… Берг встал, снял с плитки чайник и подлил в Вадину кружку. Вадя осторожно разворачивал пакетик из фольги. – Тебе забить? – спросил он. – Забей, – сказал Берг. – Не таскай с собой. Милиционеры тряхнут – вони не оберешься. – Да, – с чувством сказал Вадя. – Милиционеры – это серьезно. Это проблема. – Ты как себя чувствуешь? – Ничего… Чувствую… Сань, я деятельный, ты знаешь. Я не ботва. А сейчас что делать? – Он посмотрел на Берга, как смотрят больные собаки. – Не хочу в больницу. Не верю, Сань. "И я не верю, – подумал Берг. – И Никон". – Страшно так, аж знобит… – Вадя помял сигарету, взял у Берга чашку с чаем и скривился. – Надо, наверное, маме сказать. Вадя уже несколько дней все знал. То ли подслушал, то ли понял сам. Родителям (он жил вместе с ними во Фрязино) он ничего не говорил. Родители у него были простые. Отец – токарь, мама – кассир на автовокзале. Вадя их берег. А Гарик Браверман приезжал к Никону накануне. Никон к тому времени вернулся из операционной и сосредоточенно выговаривал ординатору. Тот переминался с ноги на ногу, за версту было видно, что ни черта он Никона не боится. – Отливай, откапывай… Полтора литра. Лучше два, – нудил Никон. – И кортикостероиды… Понял? Иди. – Никон, – Гарик тронул Никона за локоть. – Да? – Никоненко обернулся. – Привет. Пойдем к тебе. – Что ты вперся в ботинках?! – зашипел Никон. – Что вы ходите все сюда, как в кабак?! Но уже подошла постовая сестра, подала Гарику бахилы. Бравик заведовал этим отделением до Никона, потом ушел в Институт урологии. Конечно, Бравика помнили и чтили. И, кажется, немного тосковали по твердой руке. – Не ори, – строго сказал Бравик. – Пойдем к тебе. Никон махнул рукой и пошел в свой кабинет. Бравик семенил за ним. – Ну чего, чего ты приехал? – зло заговорил Никон, прикрыв за Бравиком дверь. – Разговоры разговаривать приехал? Тёма звонит, Берг звонит. Все звонят. Папа Никон, блин, должен со всеми разговаривать… – Не ори, – повторил Бравик брюзгливо и положил бахилы на стол. Он сел в кресло, скрестил толстенькие ноги и поскреб лысину. – Ты же сам звонил, – спокойно сказал он. Тут Никон вспомнил, как вчера, после того как Лера прочитал ему по телефону все протоколы, он в половине первого пьяно канючил в телефонную трубку: "Бравик, блядь, ну посоветуйся с Шехбергом… с Мартовым… Ну пусть его еще раз прокрутят, пусть его Новиков к себе возьмет, я же слышал, какая у него выживаемость… Бравик, ну грош всем нам цена…" Никону стало стыдно. – Извини, – сказал он. – Брось, – сказал Бравик. – Только не ори. – Чего ты приехал? – Это проигранная ситуация, – ровно сказал Бравик. – Я к тебе не просто как доктор к доктору… Не надо Вадика лечить. Ничего не надо. Оставьте его в покое, понимаешь? – Это на тебя не похоже – оставлять в покое, – сказал Никон, исподлобья посмотрев на Бравика. – Оставьте его в покое, – твердо сказал Бравик. – Это тот самый случай. Никон оскалился, буркнул: "Эх!" – сел в кресло и закурил. – Ты поверь мне, – просяще сказал Бравик. Он сейчас был совсем не похож на всем привычного, ядовитого, резкого в суждениях Бравика. – Я тебе как другу говорю, не нужно ничего. Вы все потом будете казниться… Его Вайнберг смотрел, его Мартов смотрел. Хочешь, чтобы к нему отнеслись формально? Чтобы его замучили химиотерапией? Не надо с ним… упражняться. Когда припрет, мы обеспечим все. И обезболивание… и все. – Хорошо, – тускло сказал Никон. – И не ори на меня при сестрах, – сказал Бравик. – Сашка, я же в Бога-то не верю… Рад бы, да не верю. Знаю, что потом ничего нет… – Выпить хочешь? – Может, чуть-чуть… Берг достал из тумбочки бутылку коньяка "Васпуракан", свинтил пробку и плеснул в Вадину чашку, прямо в чай. Вадя так любил. Потом Берг еще немного посидел молча с бутылкой в руке, посмотрел на нее недоуменно и из горлышка сделал несколько больших глотков. – Вадик… Чего я тебе скажу… – Он придвинул стул. – Вот как надо поступить… Ты голову не ломай. Ты не умрешь, я клянусь, не умрешь. Ты катайся. Вадик безразлично смотрел на Берга. – Катайся, – повторил Берг. – Катайся, Вадя, дорогой. Что умеешь, что любишь – то и делай. И поезжай, пожалуйста, – в Терскол, в Цею, в Валь-д'Изер, к черту на рога… И катайся. Вадя уже выпил свой чай с коньяком и растерянно слушал. – Я тоже неверующий, Вадя… Что там потом, что там, где… Но что я точно знаю, на "Мире" теперь снега немерено… Да ты сам вспомни: внизу – выкат, справа – Донгуз-Орун, Когутай… Шхельду видно, Ушбу… Мы же горные люди. Ты горный человек… Быть того не может, чтобы наш человек в горах вымер. Ванька вот тоже рассказывал мне про одну даму… Колчинская, профессор из Киева. Он у нее защищался. Она самая главная по гипоксии… Знаешь, что такое гипоксия? Это когда на Гара-Баши клипсы застегнешь, разогнешься – голова кружится… Короче, кислорода не хватает. Эта гипоксия, короче, чудеса творит. Да много там чего в горах… Ты знай катайся. Он замолчал и посмотрел на Вадю. Тот поставил чашку на стол и прищурился. Хорошо так прищурился. И видно было, что он больше не мечется. – Можно от тебя в Лион позвонить? – спросил Вадя, – Ты мне косарь не займешь? – Конечно, – радостно сказал Берг. – И звони куда хочешь. Они приехали в Шереметьево кавалькадой на трех машинах: Берг с Машкой, Гарик, Никон, Тёма, Гаривас и Гена Сергеев. Возле "Departures" Вадя положил на пол чехол с досками и сказал: – Еще долго. Только объявили. Пошли в бар. Действительно, оставалось время. В Шереметьево в ту пору каждый третий был с лыжами и каждый пятый с доской. Повсюду вздымались, висели на плечах, стояли в пирамидах и лежали на полу зачехленные лыжи, реже – доски. Гарик сопел и смотрел на часы. – Что ты сопишь? – сердито спросил Никон. – Тебя поджимает – поезжай. Отметился – и поезжай. – Общество сегодня, – сказал Гарик. Заседания Урологического общества начинались в шесть на Третьей Парковой. Сколько бы Гарик ни сопел, он уже не успевал. Да он и не торопился, просто чувствовал себя неловко. Гарик не любил авантюр. – Вы все так себя ведете, – сказал он накануне Никону и Тёме, – как будто болеть и умирать могут только люди посторонние и малосимпатичные. – Ну, а что ты предлагаешь? – сразу же завелся Тёма. – Что ты предлагаешь? Слезу точить? Апельсины ему в Онкоцентр носить? Да проблюется он твоими апельсинами после химиотерапии. – Сейчас он счастлив, – примирительно сказал им Никон. – Там будет счастлив. – А потом? – спросил Гарик. – Потом – суп с котом, – зло сказал Тёма. – Не занудствуй. Они все вошли в бар, там сразу стало тесно. – Девять тройных коньяков, – громко заказал Гаривас. – Але, кто за рулем, легче, – сказал из-за спин Гена Сергеев. Они разобрали стаканы, сгрудились в кружок и вытолкнули Худого в середину. "Зря мы его так провожаем, – подумал Берг. – Надо было попроще. Как всегда было, когда он ехал в горы, – так и в этот раз надо бы". – Не сломай себе шею и другие части тела, – сказала Машка. Она чокнулась с Вадей, встала на цыпочки и поцеловала его в щеку. – Ага, – добавил Никон. – Летай пониже. Все стали чокаться с Вадей, обнимать его, потом поставили пустые стаканы на стойку и вышли из бара. – Долгие проводы – лишние слезы, – сказал Тёма. – Мы поехали, а ты поболтайся за таможней. В магазин сходи, сосиску скушай. Купи "Баллантайнз", там дешевый, одиннадцать долларов литр, поди плохо?* Бравик придержал Худого за локоть. – Ты как себя чувствуешь? – тихо спросил он. – Хорошо, – сказал Вадя и улыбнулся. Но лицо у него было серое. Накануне Бравик приготовил Ваде сверток, он сейчас лежал в Вадином рюкзаке. Там были всякие анальгетики. На все случаи жизни. – Я туда записку положил, как принимать и когда, – сказал Бравик. – Звони мне каждую неделю. Ты понял меня, аферюга? – Я буду звонить, Гарик. Спасибо тебе, Гарик, – сказал Худой. Он пожал всем руки, а с Машкой обнялся. – Шею не сломай, – повторила Машка. Когда они приехали к Бергу, Вадя позвонил в Лион. После он еще звонил в Дублин и Дорнах, потому как секретарь сказал, что Руби уехал на выходные, а куда уехал – сказать не мог. Дал несколько телефонов. Вадя прозванивался, здоровался на чудовищном английском, произносил пароль "Вадя", пережидал взрыв иноязычного болботанья. Потом трубку перехватывала Машка и говорила по-французски. Винсент и Фармер были радостно-вежливы – Вадя не стал их ни о чем просить. – М-м-да… Ну, это европейские дела… – протянул Берг. – Козлы, – сказала Машка. – Мудачье. Ламма был в горах, в Новой Зеландии. До него дозвониться не удалось. Но Руби они нашли. Руби некоторое время говорил с Машкой, потом сказал: – Вадя, поезжай завтра в итальянское посольство. Я пошлю им приглашение для тебя. От Ирландской федерации фри-райда. Они дадут визу. Берг с Машкой закивали – итальянцы быстрее других давали визу. – А есть такая федерация? – спросил Вадя. – Если нет – учредим, – сказал Руби. Берг с Машкой заулыбались и замахали руками – мол, хороший человек. Потом Руби твердо и ясно объяснил, что он может сделать для Вади. Через восемь дней он начинает снимать ролик для "Хэда". Ролик будет сложный, надо будет много прыгать. Вот тут Вадя и пригодится. – Мы с женой собираемся провести в Доломитах почти весь февраль, – сказал Руби. – Будешь прыгать. И немного фри-райда. А потом видно будет. На моей странице в Сети будет твой борд-класс… Хочешь много кататься? Будешь много кататься. У тебя хватит денет на иншуранс? – Берг с Машкой опять закивали и замахали руками. – Прекрасно. Получай визу и покупай билет. Я или жена, мы встретим тебя в Милане. – А я думал, что он меня не вспомнит, – сказал Вадя, когда они простились с Руби. – Он тогда так обкурился, что маму свою мог забыть. – Хороший мужик, – сказала Машка. – Не то что это жлобье… Винсент этот сраный. – Французы – это да… – вздохнул Берг. – Это что-то особенное… – Они хуже фиников, – сказала Машка. – Жлобство – их национальная добродетель. – Да ладно вам… – Вадя усмехнулся. – Дались вам французы. Это еще ничего. А вот, скажем, арабы… – А что, он тебе будет платить? – спохватилась Машка. – Что-нибудь да будет, – беспечно сказал Вадя. – Мне бы кататься, тушкой ли, чучелом… Он прошел через таможню и почувствовал, что проголодался. Ночью сильно болела голова, до тошноты. Под утро Вадя выпил трамал и немного поспал. Родителей немного удивило, что Вадя точно не мог сказать, когда вернется. Но такое и раньше случалось. Отец только спросил, оформил ли Вадя отпуск. Вадя сказал, что оформил. На самом деле он уволился. "Позвони через недельку", – попросила мама. Вадя обещал звонить часто. После коньяка в баре есть захотелось еще сильнее. Вадя с удовольствием съел горячий бутерброд, запил холодным легким пивом и сел, дожидаясь, пока объявят посадку. В магазин ему идти не хотелось, к спиртному он был равнодушен. Это Гаривас всегда покупал столько виски, что на него косились таможенники. Он пристроил в ногах рюкзак, откинулся на спинку оранжевого пластикового сиденья и прикрыл глаза. Сильнее головных болей все эти дни его мучил страх. Страх начинался холодком по лицу, пробегал дрожью и опускался противным нытьем в низ живота. Вчера, поздно вечером, до того как навалилась, засверлила головная боль, Вадя собирался в дорогу. Он сидел на стуле, посреди разложенного на полу бутора. Родители легли, но еще не спали. Вадя слышал, как за стеной тихонько бубнит телевизор. На полу лежали доски, чехлы, рукавицы, очки, всякая мелочь – он так собирался, раскладывал все кучками на полу, оглядывал, проверял, не забыл ли чего, только потом укладывал в рюкзак. Вдруг он взял в руки старый серый свитер плотной вязки и ткнулся в него лицом. Он купил свитер за пятнадцать рублей на рынке возле "Чегета" одиннадцать лет назад. От свитера пахло сырой шерстью, табаком, туалетной водой "Ярдли" и бензином. Всем сразу. В низ живота противно скользнул страх, Вадя с глухой тоской чувствовал, как проклятая головная боль и все, что ждет его дальше, отрывают его, Вадю, от этих родных запахов, от этого чудесного бормотания телевизора за стеной, от покашливания отца, от бутора на темном паркетном полу… Вадя тихо завыл, кусая губы, быстро встал, пошел на кухню, достал из холодильника отцовскую "Старку" и, давясь, выпил стакан. В животе стало горячо, страх потеснился и отступил. Вадя вернулся в комнату, включил Поля Мориа и стал укладывать вещи в рюкзак. Он уже знал, что надо не думать… – Да Худой это, говорю тебе… Вон сидит, кемарит, – услышал Вадя. Он открыл глаза. У прилавка с салатами и сэндвичами стояли два пацана в "полартексе" и смотрели на него во все глаза. – Привет, Худой, – осторожно сказал один. Второй несмело помахал рукой. – Привет, ребята, – сказал Вадя. – Ты куда, Худой? – спросил первый. Было видно, как ему приятно, что он запросто с Худым. – Ты куда, Вадя? – эхом спросил второй и заулыбался. – В Доломиты, – ответил Вадя. – А вы, ребята, куда? – Да в Пампорово… Там со снегом ништяк… Там наши уже, с Крыла… Полетаем!.. – радостно заговорили пацаны. Они уже знали, как в Пампорово скажут: "В Шереметьево с Худым говорили… Мы, говорим, в Пампорово… А он – ну а я, пацаны, в Италию…" – Как оно, вообще, Худой? – продолжил первый. – Все в порядке, – приветливо сказал Вадя. Тут объявили посадку. – До встречи, ребята. Удачи. – Удачи!.. – Удачи, Вадя… Он взял рюкзак и пошел к контролю. За спиной ребятишки взволнованно говорили о нем: – Он чувак – улет… Он вообще пиздец какой чувак… Ты видел его в декабре по "Спорт-Ти-Ви"? Как он в Марибеле… "Молодежь – не задушишь, не убьешь…" – подумал Вадя, показывая посадочный талон. Ему в августе исполнилось тридцать два. Но он никогда не тяготился ребятишками. И уж, конечно, он не тяготился бешеной у них популярностью. Гаривас однажды шутя назвал его то ли жиганом, то ли пионервожатым. Вадя серьезно ответил: "Брось, Вовка. Вне горы я с ними никак. На горе – кто смел, тот и съел. Мы же не за Прустом в горы… И не за Кортасаром". В самолете он выпил таблетку седалгина, почитал "Известия" и уснул. Он стоял у трейлера и смотрел, как техники откапывают хаф-пайп. Ратрак взревывал, чихал соляром, техники плавно ходили вокруг с лопатами. Руби стоял в стороне и отрывисто говорил по телефону. Аннушка, жена Руби, сидела на крылечке трейлера, подложив под себя рукавицы, и говорила Ваде: – Не понимаю, зачем это нужно. Штурм унд дранг… Имитация деятельности. Завтра будет погода, завтра все снимут. Но Вадя знал, как их поджимает. Вьюжило третий день. Руби нервничал из-за сметы. Хаф-пайп заносило за полчаса. Вадя вполне мог прыгать, но Руби нужны были солнце и панорама Валлечеты. Он настаивал на том, чтобы Вадя прыгал и накануне, и сегодня, потому что боялся расхолаживать Вадю. Сам он расхолаживаться не боялся – не прыгал, а кричал на техников и говорил по телефону. Вадя старался сопереживать, но, откровенно говоря, ему было все равно. Сегодня он спустился восемь раз и двенадцать раз прыгал. Он положил себе кататься пять часов в день непрерывно. – Вадя! – крикнул Руби. – Родео-флип! Будь так любезен… Вадя улыбнулся. Оператор Даян, македонец, приятель-волонтер Руби, сидел в трейлере и ел колбаски с кетчупом. Снимать было некому. Руби держал Вадю в форме. Смешной человек – Вадя мог прыгнуть среди ночи, только подними. Он бросил на снег сигарету, застегнул клипсы, взял доску под мышку и пошел наверх. Снег оползал под ботинками, иней, что Вадя надышал на воротник, холодил щеки и шею. Вадя выбрался на верхний бугор, постоял немного, хрустнул шеей и вставил ботинки в крепеж. – Вадя, – крикнул Руби снизу, – рок-н-ролл! Вадя качнул доску, поплыл вниз, чуть повел задни-ком, вошел в трубу и сделал родео-флип. Мир провернулся вокруг Вади. Мир состоял из сухой снежной пелены, белесого неба и цветных пятен курток, комбезов и ратраков. Потом он, шурша доской по снегу, подъехал к трейлеру и отстегнул крепеж. – Штурм унд дранг, – повторила Аннушка. Она так и сидела на крылечке. Ей хотелось спуститься в Бормио и поговорить с дочками – она каждый день звонила в Дублин. – Выпьешь кофе? – спросила Аннушка. – Да, с удовольствием, – сказал Вадя. Аннушка была полькой, родилась в Англии. Ее отец был министром связи в правительстве Миколайчика. Вадин английский был так себе, но Аннушка часто вставляла польские слова, это Ваде помогало. Аннушка и Руби были женаты восемь лет, их дочери свободно переходили в разговорах между собой (но только между собой!) с английского на польский. Неделю тому назад Аннушка встретила Вадю в Милане, подхватила чехол с досками и на карикатурном "жуке"-кабриолете привезла Вадю в Бормио. Для житья Ваде приготовили трейлер, и Вадя был в восторге. В трейлере было тепло, тихо и сухо. Вадя там жил один, больше охотников жить в трейлере на верхней очереди не нашлось. Отныне у Вади имелись: одиночество (что им ценилось превыше всего прочего), масляный электрообогреватель, умывальник, телевизор и душ с туалетом. Руби, Аннушка, два оператора и техники жили в Бормио. Из того сумбурного телефонного разговора Руби понял, что Вадя в депрессии и болен. Переводя, Машка почему-то напирала на депрессию. На Вадину депрессию Руби и откликнулся со всей душевной теплотой. "Это у них принято, – сказал тогда Берг. – Твердо и радостно сообщать людям смертельные диагнозы и с бесконечной нежностью нянькаться с неврастениками". И еще Руби понял, что Ваде нужно помочь с жильем и работой в горах. Худой, видимо, всегда нравился Руби. Как нравились ему все катающиеся, прыгающие и летающие. К тому же Вадя был из лучших – Руби видел его в Марибеле. Он приготовил к приезду Вади трейлер, а потом объяснил Ваде через Аннушку и сам, что Вадя будет прыгать, когда скажут. Вадю эта китайская постановка задачи совершенно не задела, он был очень благодарен Руби. Вадя рано просыпался, пил растворимый кофе, разминался и спускался к первой очереди. Утром, когда бывало пасмурно, мешал "плоский" свет, но это даже было полезно для Вади. Ноги начинали чувствовать гору. Он поднимался два-три раза в полупустом вагончике. К десяти поднималась вся группа. Поднимался Руби с телефоном у уха, его люди расставляли флаги и растяжки, начинали откапывать хафпайп. Вадю за неделю стали узнавать подъемщики, спасатели, такие же, как он, ранние катальщики. Он завтракал (завтракали почему-то наверху, в трейлере) с группой и несколько раз прыгал без оператора. Потом он прыгал для Руби. Потом что-нибудь ломалось. У "Бетакама" садилась батарея. Приносили истеричный факс из головного офиса. Из факса следовало, что на Ваде и Руби должны быть не синие и желтые рукавицы, а зеленые и красные. Или Руби, человек в общем-то не склочный, замечал, что у Вади повязка "Скотт", и устраивал "шкандаль". Руби всплескивал руками, кричал и пытался втолковать Ваде про штрафы. Правда, быстро остывал, хлопал Вадю по плечу, показывал на хаф-пайп и миролюбиво говорил: "Вперед… Еще разок…" Вадя прыгал, оператор сдержанно аплодировал, удерживая камеру на плече. Потом опять задувало, Чима Бьянка и Валлечету заволакивало серой хмарью, Руди уходил пить кофе. Вадя перемигивался с Аннушкой, шел к канатке, поднимался на ледник и долго, длинными дугами пролетал до нижней очереди, где вокруг кафе, обшитых коричневым тесом и крытых красной металлической черепицей, толпились лыжники и досочники и почти не дуло. Руби мог бы снимать и у нижней очереди, но ему нужна была панорама Валлечеты. Все это было немножко не то, что нужно. Было все это таким физкультурным, совершенно необременительным катанием. Так катаются в Гудаури – от стакана до стакана. Но Вадя точно знал, что впереди и другое катание. А пока он с наслаждением уставал на зализанных, разратраченных склонах. Он катался до съемок, во время съемок и часа два после. По вечерам Вадя выпивал по стаканчику виски с Руби и Аннушкой, они смотрели снятое за день. Потом еще смотрели старые записи, как Руби спускался в Валь-д'Изере вместе с Фулбрайтом. Или в Чимбулаке с Попорте. Или в Марибеле с Вадей. Вадя прощался с Руби и Аннушкой, поднимался на ратраке (ратрачники его привечали, Вадя уже стал местной достопримечательностью – ратрачники, подъемщики и спасатели много чего видели, Вадю оценили) в свой трейлер, принимал душ и покуривал. К тому времени у него уже болела голова. Он наловчился изобретать микстуры, вытряхивал анальгетики из ампул в стакан, добавлял воды и выпивал. На вкус это было отвратительно, но помогало лучше таблеток. Голова по вечерам болела невыносимо, иногда Вадя поскуливал, сворачиваясь в калачик на кушетке, его кружило, несколько раз он падал и ушибался. Еще он заметил, что хуже чувствует запахи. Но он стал быстрее засыпать. Он весь день делал все, чтобы уставать и засыпать быстрее. На пятый день распогодилось, они сняли все, что хотели. Вадя даже загордился, когда смотрел последнюю запись. Глядя на то, как он все выполняет на "биг-эйр", Вадя подумал, что он, наверное, один из лучших в Доломитах в этом сезоне. И в Европе он один из лучших. Руби не снимал его в экстриме, но Вадя знал, что в экстриме он тоже будет хорош. Лишь бы голова не болела днем. Только бы не болела днем… В последний день съемок он спустился к длинному выкату. На склоне сидели здешние ребятишки и ждали Вадю. "Как тюлени на льду", – подумал Вадя. Лыжники, те, когда останавливались, стояли. А досочники сидели. Стайками. Ребятишки увидели Вадю, вскочили, попрыгивая на досках, заскандировали: "Вадя! Вадя!" – похлопали рукавицами и полетели вниз. Вадя пошел за ними, обогнал, показал "как надо", ребятишки восторженно кричали ему в спину. У подъемника они протягивали ему доски, маркеры, он, загордившись, расписывался, фотографировался в обнимку. Вечером Руби устроил party, все выпивали. Руби вручил Ваде семьсот долларов, еще дал подписать бумагу. Вадя догадался, что это отказ от каких бы то ни было авторских притязаний. Руби сказал, что трейлер оплачен еще на две недели. А Аннушка сказала, что через неделю в Бормио приедет их приятель Патрик, которому нужен борд-класс. Патрик – fat и lazy, кататься станет два часа в день, не больше. Патрик готов заплатить четыреста, но надо запросить тысячу, тогда он заплатит шестьсот. Еще Аннушка сказала, что отец мальчишки, которого Вадя три дня тому назад научил делать "one-foot", – начальник карабинеров. Поэтому, когда подойдет к концу виза, надо спуститься в Бормио, пойти в околоток, с визой Ваде помогут. Утром Вадя сердечно простился с Руби, поцеловал Аннушку в сухую смуглую щеку. Группа приготовила для Вади кассету – смонтировали одного только Вадю, как он прыгает, как исполняет "фри-райд", как курит на крылечке трейлера, даже как огрызается на Руби, все это с музыкой "Кармина Бурана" и "Allegro non molto", "Four seasons". Вадя был тронут. После завтрака группа сгрузила в вагончик сумки, доски, растяжки и флаги, треноги и осветители. А Вадя докурил, бросил сигаретку на снег и пологими дугами пошел по склону, стараясь держаться под вагончиком. Он так с ними прощался. В середине апреля, числа, может быть, пятнадцатого – "…давным-давно – кажется, в прошлую пятницу…" – Берг, Никон и Тёма подъехали к дому Гарика Бравермана. Берг вынул ключ из замка зажигания и сказал: – Могли, между прочим, прекрасно посидеть у меня. – Не ворчи. – Тёма с заднего сиденья похлопал Берга по макушке. – Неудобно. Давно у него не были. Надо соблюдать… ротацию. – Ты же можешь здесь машину оставить, – рассудительно сказал Никон. – Поезжай домой на такси. На метро поезжай. Уж Никон-то понимал – Берг прежде всего недоволен тем, что нельзя выпить по причине руля. – И то верно, – бодро сказал Берг. До Никона логический ход типа такси ему в голову не приходил. – Вот и хорошо, – сказал Тёма. – Вот все и устроилось. Вот и ладненько. Никон грузно выбрался из машины, шумно вздохнул, хрустко потянулся и сказал: – Он обижается, если к нему не ездить. – Ага, – сказал Берг. – Он то брюзжит, то обижается. Одно удовольствие с ним дело иметь. Редкой души человек… Бравик открыл дверь, едва Тёма нажал на кнопку звонка. – Здорово, мужики, – сказал Бравик. – Берг, Машка звонила, сказала, чтоб ты здесь машину оставил. – Наши жены – это пушки заряжены! – хохотнул Никон за спиной у Берга. – Святой человек, – истово сказал Берг. – Святой. Как чувствует, когда папа хочет выпить! Бравик был хрестоматийный холостяк. Почти не пил, не курил, не читал беллетристики и отвлеченного, не катался на лыжах и не любил беспредметных разговоров. При всем при том оставался цельным и умным человеком, настоящим мужчиной. Разумеется, для тех, кто был способен это разглядеть в толстеньком, лысоватом, сварливом Бравике. А Тёма, Никон, Берг, Гаривас и Гена Сергеев (трепачи и сибариты) все разглядели много лет назад. – Гаря, положи, пожалуйста, водку в морозилку, – попросил Никон. – Я вам виски приготовил, – застенчиво сказал Бравик. – "Бучананз". – О! – сказал Тёма и пошел на кухню. – Сань, чисти картошку! – крикнул Никон из ванной. – Я в прошлый раз чистил, – сказал Берг. – Бравик, мы подарок тебе привезли, – сказал Тёма из кухни. – Точно! Чего тянуть, – гаркнул Никон, выходя из ванной. – Ты стирку там затеял? – спросил Тёма. – Руки мыл, – сказал Никон. – Гигиена. Чего тянуть. Доставайте подарок! Берг протянул Бравику две книжки. – Вот те раз… – пробормотал Бравик, взглянув на обложки. – Ну чего… Спасибо… Чего уж там… – А ты про нас – алкаши, алкаши, – укорил Берг. – Сорок шестой год, – благоговейно сказал Бравик. – "ИМКА-ПРЕСС", семьдесят восьмой. Таких уже ни у кого нет. Это были "Очерки гнойной хирургии" издания сорок шестого года с лиловым штампом Верхоянской городской библиотеки и "Жизнь и бытие Войно-Ясенецкого". – Ни у кого нет, а у тебя есть, – довольно сказал Берг. – Где "Бучананз"? Еще три дня Вадя катался по трассам. Сезон был на пике, на склонах было пестро и тесно, Вадя старался уезжать на малолюдные склоны. На четвертый день он впервые взял доску с длинным носком. Погода была прекрасной, лишь изредка ветер приносил лохмотья облаков со Средиземного моря. Когда облако заслоняло солнце, мгновенно становилось холодно, ветерок тут же становился ветром и прохватывал до костей, над площадкой перед кафе у верхней очереди, где стояли шезлонги, поднимался тихий визг, загоравшие лыжницы быстро натягивали верх комбезов. Вадя поднялся на бугеле, взял доску под мышку и, проваливаясь в снег по колено, медленно пошел по гребню. Брюнет с биноклем и "Моторолой" что-то крикнул ему. Вадя обернулся и помахал рукой. Спасатель узнал его и отвернулся. Вадя минут двадцать шел по гребню. Иногда он останавливался, доставал из кармана полароидный снимок и сверялся. Снимок он сделал вчера, от своего трейлера. Оттуда целиковая стенка просматривалась на три четверти. Угол у стенки был градусов сорок. И сюрпризов – полок, карнизов, прочего – не ожидалось. И недавно кто-то ниже прошел по целику на лыжах. "Ага, – подумал Вадя, – отсюда". Он остановился возле трехметровой скальной пирамидки. На снимке она была ориентиром. Вадя положил доску на снег, похрустел шеей, снял рукавицы, присел на корточки и слепил плотный шар из снега. Потом он слепил еще несколько шаров, подышал на ладони и надел рукавицы. Затем он бросал шары на склон и внимательно смотрел. "Хорошо, – подумал он. – Все хорошо". Вадя застегнул крепления, качнул задником доски и стал спускаться. И сразу зарылся, как ни готовился. Он слишком привык к укатанным склонам. Но через несколько секунд "перегрузился", "всплыл" и пошел вниз, стараясь делать повороты легче, чем того хотели ноги. Слева он почувствовал движение и немного насторожился – не подрезал ли лавину… Лавинку. Нет, не подрезал – этот снег был великолепен. Сухой, легкий, однородный. Поворачивая, Вадя создавал шуршащие волны, и они нагоняли его на пологих дугах. Он еще подумал, не уйти ли в кулуар справа, но быстро решил не делать этого. Там могли быть сюрпризы, а он еще не раскатался. Он еще не чувствовал целину. Он взял левее траверсом, ускорился немного, лег грудью на плотный воздух и выскочил к флажкам. Дальше лежал разратраченный склон. Вадя остановился, подышал, сел и посмотрел на стенку. След от его доски был похож на гигантский штопор, который растянули в скрученную ленту. След был хороший, плавный, "без истерик". На шестой день приехал Патрик. Было ему под сорок, всю жизнь он катался на лыжах, а в этом сезоне захотел встать на доску. Ну, захотел так захотел… – Неделю? Хорошо? Поработаешь со мной неделю? – спросил Патрик. – Конечно, – сказал Вадя. – Как скажешь. Он не стал "поднимать" Патрика ни до косаря, ни до шестисот, он вообще не понимал, почему Патрику не взять нулевой класс в Бормио за двести. Патрик катался азартно, но немного. После двух он плотно обедал и всякий раз приглашал Вадю. Но – у советских собственная гордость. Вадя и на посиделки с группой Руби приходил со своей бутылкой. Да и к тому же за годы у Вади сложился свой горный рацион. Он брал на гору багет, ветчину "хамон" и полбутылки "Пино". В "Пино" он утром сыпал сахар. Он так привык, это было необходимо и достаточно. После обеда Патрик катался символически. Ему часто звонили. Он останавливался и подолгу разговаривал. Около четырех Вадя с Патриком прощались, Вадя поднимался в трейлер, надевал ботинки "Райхл-Кликер", брал доску с длинным носком и крепежом "Росси-Рок" и шел по гребню. Ту первую стенку он к тому времени облизал вдоль и поперек, теперь он уходил дальше, спускался по контрфорсу, прыгал и поворачивал в кулуар. Он проводил на горе семь часов. И все это время не боялся. Страху некуда было втиснуться. Если Вадя катался с Патриком или один по трассам, то старался делать больше сложных элементов, он не думал ни о чем плохом, он забивал катанием каждые сто метров горы и каждые десять минут дня. А когда Вадя уходил по гребню, страх и не пытался увязаться за ним, страху нечего было там делать. Там ветер сдувал с серых скальных зазубрин кристаллический высокогорный снег, ветер выводил одну бесконечную песню. Там слева была белая бликующая стенка, а правее – голубая и серая. И не было в жизни задачи серьезнее, чем не "зарезаться" вон там, где в ложбину надуло пухляк, чем, траверсируя, не вылететь под карниз, где еле угадывались подлые камни, чем потом от счастья не потерять осторожность внизу и вновь не "зарезаться". По вечерам он смотрел MTV и местный канал. Показывали чемпионат мира по скоростному спуску в Валь-Торансе, фристайл в Марибеле, показывали хороших лыжников и фри-райдеров. Однажды Вадя узнал себя на "биг-эйре", обрадовался, загордился, но не мог понять, в чем дело. Потом увидел в углу экрана марку "Хэда" и сообразил, что Руби оформил все, что они снимали. Он регулярно звонил родителям, раз за разом сочиняя, почему не возвращается так долго. Вадя не любил вин, в компании если выпивал, то коньяк или виски. Но в Бормио он купил корицу, гвоздику, кардамон. Покупал каберне в пузатых литровых бутылях, вечерами варил глинтвейн. Запахи он совсем перестал чувствовать. После пяти двоилось в глазах, а головная боль становилась пульсирующей. К полуночи пульсация перерастала в гул, кто-то злющий и сильный быстро и часто вбивал огромный гвоздь в темя. Тогда Вадя пил очередной коктейль из бравиковских анальгетиков. На Вадино счастье днем ему было неплохо. Собственно, хорошо. И только на третью неделю он подумал, что, может быть, днем ему хорошо потому, что днем он все время на доске. Патрик уехал. Подарил Ваде коробку сигар и переплатил сверх оговоренного две сотни. Вадя съехал из трейлера, спустился в Бормио и оплатил две недели в скромном, чистеньком, ситцевом таком пансионе. Утром он съедал бутерброд с сыром, пил две кружки "регулярного" американского кофе. Днем – багет-"хамон"- "Пино". Вечером – тяжелый мясной ужин. Плитки в номере не было, на кухню ходить было неловко, Вадя приноровился варить глинтвейн с помощью кипятильника. Кастрюльку купил в супермаркете. "Сиротский быт… – думал он, прихлебывая из кастрюльки. – Босятство – это в крови". Однажды Вадю нашел один москвич и передал от Гарика пакет с анальгетиками. Там даже были ректальные свечи с дионином. Вадя оценил. Вот в этом был весь Бравик. Никаких соплей, но – ректальные свечи с дионином. Это дорогого стоило. По вечерам было неизменно тяжело. Но Вадя уже был совершенно уверен, что в горах ему лучше. Уместнее. Утром, вялый, с серым лицом, он гнал себя на гору. У него было ощущение правильности происходящего, он чувствовал, что именно теперь нужно терпеть. Корчиться по вечерам от боли, пить микстуры из анальгетиков и поутру идти на гору. Терпеть и кататься. Кататься и терпеть. Так он чувствовал себя два года назад в Аосте, когда выполнял экстрим, а Попорте "наводил" его снизу. Он вспоминал тревожный голос Попорте в наушниках: "Easy… Easy… No-fall-zone…" Теперь он вновь был в "no-fall-zone…" Он твердо знал, что это тот самый единственный шанс. В холле пансиона стоял телевизор. Хозяин увидел ролик Руби и долго шептался потом с женой и невесткой. Хозяин сказал Ваде, что если тот будет кататься в куртке с надписью Vitelli Ski Location (Вителли приходился хозяину пансиона шурином), а с шести сидеть в магазине и рекомендовать инвентарь, то Вадя может жить у него. Жить, завтракать и ужинать. Вадя легко согласился. Куртка была роскошная – гортекс, "Невика", в Москве Вадя ни за что не разорился бы на такую. Когда подошла к концу виза, Вадя пошел в полицию, они с начальником выпили кьянти, у Вади взяли паспорт и вскоре вернули с визой еще на месяц. Все складывалось отнюдь не трагично. Иногда Худой думал, что было бы, если бы он остался в Москве, представлял себе коричневую слякоть в вестибюлях метро, фрязинские вакуумные генераторы, облезлые землистые горки в Крыле и участливого Валерия Валентиновича в Онкоцентре… Тоска… Так прошел март. К апрелю лыжная публика стала разъезжаться, катались только на верхней очереди. Он смог отложить какое-то немыслимое количество лир – в лирах он путался, в долларах выходило под полторы тысячи. Это потому, что он дважды давал "класс" и Руби прислал премию от "Хэда" (а скорее всего, от Аннушки, сам-то Руби был скуповат). Вадя выкупил за полцены куртку и катался. Он продолжал быть местной достопримечательностью, у него не спрашивали ски-пасс. Он вновь жил в трейлере наверху, теперь это было по карману, а в трейлер он влюбился еще в первые дни. У него даже случилось приключение сексуального свойства с голландкой. "Как я, однако, необременительно болею…" – думал Вадя, прихлебывая вечерами глинтвейн. Но это все были шуточки. Два месяца подряд он тяжело трудился на горе, трудился непрерывно, никогда еще так не трудился. "Вот теперь у меня техника, – думал он. – Теперь меня можно снимать". Пятого апреля в дверь трейлера постучал Дин Каммингз. Он сказал Ваде, что "Скотт" будет снимать "хели-ски" на Вальфурве, и, если Вадя согласен, то он пойдет на доске за Фулбрайтом. – Поймите, Дин, это долго объяснять, но я практически инвалид. У меня страшные головные боли. Опухоль головного мозга. У меня на час раньше обычного начнется головокружение – и вам придется снимать меня со склона. – Я видел тебя вчера, инвалид, на западном склоне, – сказал Каммингз, пригубливая кофе. – И жена Руби сказала, что ты лучше всех… Ну что, ты пойдешь по Вальфурве? – Вы поможете продлить визу? – Я постараюсь, – сказал Каммингз. Тёма ел вареную картошку с укропом, Никон курил в приоткрытую фрамугу. Бравик стоял рядом с Никоном и говорил ему в плечо: – Она истеричка, но она грамотный человек. Уважает тех, кто ей поперек. А Бородков мудак и слизняк. Я всегда хорошо составляю график. Там всё: когда подать, кто трансфузиолог… И вот я делаю цистэктомию, четвертый час, значит, работаем… Приходит Караваев, говорит, что Бородков отказывается давать наркоз в соседней операционной. То есть, по сути, саботирует. Я нормально вызываю начмеда. Тот приходит, думает – ситуация. А тут – полная херня. И входит Бородков, сука, и держит в руках рапорт – Браверман грубит… – Да он пидор и кисель! – рыкнул Никон. – Что ты с ним цацкаешься? – Слушай, Гаря, – негромко сказал Берг и пригубил "Бучананз", – а Худой тебе звонил? – Нет. – Бравик отошел от Никона и сел за стол. – Он мне звонил, – сказал Никон. – Когда? – Давно. Месяц назад. – А родителям его вы звонили? – спросил Берг. – Кто это "вы"? – желчно спросил Бравик. – Никон, ты звонил? – Нет. – Тёма? – Ну ладно. Кончай эту перекличку, – грубо сказал Никон. – Ты сам звонил его родителям? Нет? А чего? Боишься? Ну так не надо тут перекличек. – Что ты думаешь, Бравик? – спросил Берг. Бравик пожал плечами. – Три месяца почти прошло. А тот его знакомый, он что за человек? – Вроде хороший человек. – Я надеюсь, что он уложил Вадю в больницу, – сказал Бравик. – Три месяца прошло. Это очень… быстрая опухоль. Никон бросил окурок в окно, прикрыл фрамугу и сказал: – От тебя, Гаря, ни хера хорошего никогда не услышишь. – Ребята, – устало ответил Бравик, – ребята, дорогие вы мои… Хотите чудес? Так и я хочу! Вы спросили – я отвечаю. Как меня учили. Как в учебниках написано. А написано там, что Вадя или умер, или умирает. Другое хотите услышать? Да ради бога, могу наврать! – Наш человек в горах не вымрет, – тихо сказал Берг. – Да брось ты! – раздраженно сказал Бравик. – Брось ты эту сраную лирику! Ты, понимаешь, романтик, а я, блядь, – циник… – Наш человек в горах не вымрет, – упрямо сказал Берг. Вадя стоял на Чима-Бьянка и думал, что снег уже не тот, надо быть осторожнее. В конце апреля сходили лавины. Сначала был холодный декабрь. Потом мягкий и многоснежный январь – это Вадя застал. И в феврале были сильные снегопады. К апрелю нижний слой снега, тот, что как следует не схватился с горой в декабре, "поплыл". Вадя знал это, он был осторожен. Он постоял, посмотрел на бликующий гребень Валлечеты и пошел к стенке, что была севернее. Сегодня он в первый раз собирался пройти эту стенку. А накануне вечером у него не болела голова. И, прихлебывая глинтвейн, он чувствовал, что не доложил гвоздики. – Что любишь, что умеешь – то и делай, – так тогда сказал Берг. "Надо Бравику позвонить, – подумал Вадя. – И вообще пора всем позвонить". Прозаик Сергеев, февраль 92-го "ПИСАТЬ О ФЕВРАЛЕ НАВЗРЫД…" "Плохо как… Как плохо, черт…" – думал Сергеев. Он вышел из метро и брел по Ленинскому, не замечая дождя. И только когда погасла сигарета, он достал из портфеля зонт. Дождь, поначалу накрапывавший, теперь почти лил. "Что за мерзость – дождь в феврале…" – с отвращением подумал Сергеев. Он отбросил сигарету "Голуаз" и на ходу прикурил другую. Он с ранней молодости, со студенческих лет курил "Голуаз". При советской власти ему присылала "Голуаз" двоюродная тетка – заграничная родственница семьи Сергеевых. Она портила анкеты фактом своего существования, но присылала "Голуаз", одежду, лекарства, а когда Сергееву было пятнадцать лет, они с матерью три недели гостили у тетки в Тулузе. Когда он проходил мимо остановки, подъехал троллейбус. Но Сергеев упрямо пошел дальше, не поднялся в сухой и теплый салон. Ему не нужна была прогулка (хотя что за прогулка – дождь, резкий ветер, мелкие грязевые брызги от машин), ему нужна была отсрочка. Пусть короткая, пусть на несколько минут… Как ни промозгл был продуваемый и сырой Ленинский проспект – то, что ждало Сергеева впереди, было во сто крат хуже. Поэтому он, не торопясь, шел пешком. Через несколько минут края брючин намокли и неприятно холодили ноги. "Бравик, наверное, уже ушел. – Он посмотрел на часы. – Да, ушел Бравик. Мы договорились, что с семи – я". – Все. На этот раз он уже не встанет, – сказал Бравик на прошлой неделе. – Может, обойдется, – сказал Сергеев. – Нет. Не обойдется. – Бравик зло засопел (он всегда так сопел, когда случалась какая-нибудь беда) и, ткнув пальцем в переносицу, поправил очки. – Не обойдется, и не строй никаких иллюзий на этот счет. Бравик так вел себя, словно ему легче станет, если он будет говорить резко, почти грубо. Сергеев такое за Бравиком и раньше замечал. Но, простившись с Бравиком и сев в машину, он подумал, что сам до сих пор не желал думать, что Сенька скоро умрет. Не желал и все, и не думал. Делал вид, что обойдется. Как страус. Сергеев тогда сел в машину и еще подумал о том, что некоторые очевидные явления становятся предельно очевидными, если все подытожит кто-нибудь другой. Ктонибудь другой скажет: "Дважды два – четыре". И вдруг понимаешь – четыре. Он немного опаздывал. Полчаса назад он завел машину, вытянул подсос, чтобы погреть, и порвался ремень генератора. Это была обычная история – он ничего не проверял загодя, не профилактировал, тормозные колодки менял, когда они начинали визжать и хрустеть. Что-нибудь ломалось – тогда он звал автослесаря, и машину приводили в порядок. Поэтому он опаздывал – потому что пришлось ехать на метро. Можно было взять такси, но он знал, какой трафик в это время – на метро получалось быстрее. "Никон вчера сказал, что вечером зайдет. Может, Никон еще сидит…" Сенька умирал. Сенька лежал на спине, бледный, отечный. Держался молодцом, матерился, как будто все ему по фигу. Наотрез отказался переводиться в реанимацию. "Здесь отдуплюсь". Может быть, оно и правильно, что Сенька отказался переводиться. Это же было Сенькино собственное отделение. Он здесь столько лет проработал. Сюда он интерном пришел, здесь окончил ординатуру, здесь же защитился на кафедре. И этим отделением семь лет рулил… Здесь был ему догляд, здесь было ему все внимание, сестры ходили – глаза на мокром месте, главврач справлялся каждый день, профессура хмурилась, еженедельно – консилиумы, "…больной Пряжников С.П., сорок один год… поликистоз почек, хроническая почечная недостаточность, терминальная стадия… проводится инфузионная дезинтоксикационная терапия…" Куда уж больше?.. Умирал Сенька. Сергеев прошел вдоль ограды, свернул направо и открыл дверь терапевтического корпуса. "Из всех московских больниц Первая Градская – самая солидная, – подумал он. – Самая-рассамая…" Давным-давно, когда он еще был доктором, когда Володя Гаривас тоже был доктором, когда Бравик был молодым доктором, они приезжали сюда на заседания Урологического общества. Те заседания тогда проходили в неврологической клинике, там конференц-зал был с балконом. Они – Бравик, Гаривас, Сергеев – сидели на балконе и острили насчет корифеев. Корифеи уже много лет были докторами, а они, Бравик, Гаривас и Сергеев, тогда еще были никем. Однажды в перерыве Кан или, может быть, Гориловский, или Мазо, в общем кто-то курящий, спросил у Гариваса сигарету. Так Гаривас (между прочим, когда у него попросили сигарету, он постыдно засуетился, стал рыться в карманах, уронил пачку на пол) после этого величественно вздергивал брови и говорил: "Видишь ли, дружок… молодой человек…" и "Однажды мы курили с Евсеем Борисовичем…" Сергеев вошел в вестибюль и сдал в гардероб мокрый плащ. В отделении на посту сидела сестричка и помечала назначения. "Хорошая девочка", – подумал Сергеев. Он ее запомнил, она хорошо попадала в вену, и улыбка у нее была хорошая. – Здрасьте, – сказала сестра, подняв голову. – Добрый вечер, – сказал Сергеев. Он подошел к столу, достал из портфеля большую коробку конфет и блок сигарет "Вог". – Спасибо… Зачем вы… – Это вам спасибо, Люда. Как там? – Так же, – тихо сказала сестра. – Капаем. Я вам халат приготовила. Положила в палате. Сергеев кивнул и пошел по коридору. Сенькина палата была в самом конце. Проходя мимо клизменной, Сергеев учуял сигаретный дым и на всякий случай заглянул. Так и есть – на подоконнике сидел Никон и курил. – Здорово, – сказал Сергеев. – Привет, – ответил Никон, кашлянул, встал и пожал Сергееву руку. – Ты извини, я тебя задержал. – Нормально. – Ремень генератора порвался. Паскудство. Так это всегда не вовремя… – Потому что надо все вовремя менять, – сказал Никон. – Нельзя так с машиной обращаться, как ты обращаешься. Запасного ремня у тебя, конечно, не было? – Не было. – А всегда должен быть. Масло ты когда менял? – Не помню. – Ну так, значит, дождешься – застучит движок. Ладно. На ночь остаешься? – Да, конечно. – Я утром заеду. Там Люда, сестра. Она все знает, она потом капельницу снимет. Сегодня Паша Гулидов дежурит. Он будет обход делать. Если что не понравится – зови его, он в ординаторской. Знаешь, где ординаторская? Никон бросил окурок в форточку. – Пойдем, – сказал он. – Там сейчас Бравик сидит. Они пошли по коридору – впереди Никон, за ним Сергеев. Сергеев смотрел на широкую спину Никона, обтянутую белым халатом. "Создает же мать-природа, – подумал Сергеев. – Вот бугай…" Никон был ростом под два метра. Могучие, чуть вислые плечи, маленькие мясистые кисти, необъятная спина и шея. Сергеев видал Никона во всех видах. Тот очень даже обожал подраться. В молодости обожал, да и позже был не прочь. "Генка, – говорил Никон, округляя глаза, как будто сам себе удивляясь, – Генка, у меня же удар… охуительной силы!.." И удар был той самой силы, ей-богу. Никон не бил – он сокрушал! И, пожалуй, не было такого, чтобы Никона одолели. Однажды, правда, в кабаке, на Пресне, уговорили Володю графином. Но – сзади, по-подлому… Девятнадцать лет тому назад в стройотряде, под Кустанаем, Никон вышел один против четверых местных – но бить не стал, а положил на шею лом и, сипло выдохнув, согнул. Местные быстро развернулись и ушли. А вечером принесли в расположение отряда ящик водки – так сказать, "за уважение". Доктор Никоненко. Добрый, опасный, как пулемет… Никон работал в Первой Градской старшим ординатором в отделении урологии. Перед дверью палаты Сергеев придержал Никона за локоть и спросил: – Ну, а Света чего? – Да пошла она… – сквозь зубы сказал Никон. – Сука. У Сеньки давно не ладилось с женой. Но последние полгода эти нелады стали безобразными. Сенька часто и подолгу лежал в больнице, а жена почти не показывалась. Сеньке на жену было наплевать, он давно на нее рукой махнул, жил отдельно, на даче. Но тяжело скучал по двухлетней дочке. – Слушай, ты, дрянь… – угрюмо сказал Никон по телефону неделю тому назад. – Сама носа не кажешь – черт с тобой… Дочь приведи – слышишь? Дочь приведи, у него совсем плохи дела!.. Сенькина жена ответила, что не хочет травмировать девочку. – Мразь! – сказал Никон и бросил трубку. За Сенькой ухаживали Сашка Берг, Бравик, Никон, Сергеев, Тёма Белов – компания. Неожиданно появился Майкл, всеми давно позабытый. Их жены готовили для Сеньки, сами они расписали между собой дежурства, раздобывали и приносили нужные препараты – в Москве плохо было с препаратами. Сергеев засбоил с романом, перестал реагировать на звонки из издательства. Саша Берг с помощью своего ньюйоркского приятеля Марка Стронгина списывался с известными американскими клиниками. (Саша был человек не медицинский, он много фантазировал насчет того, что там, где не помогут московские врачи, обязательно помогут американские.) Бравик дергался, брюзжал на своих докторов, в операционной кричал, швырял на пол зажимы, стал держать водку в кабинете, чего никогда прежде не делал. Майкл приехал из Бакулевки со стерильным набором, отодвинул здешних реаниматологов, сам закатетеризировал Сенькину яремную вену (здесь почему-то не могли добраться до подключички, говорили про какие-то "синостозы"). Майкл, напряженно сопя, все сделал, помялся, покурил с Никоном и уехал, оставив свой телефон. И стал приезжать через день. Что-то в нем дрогнуло, когда он увидел Сеньку. Сенька говорил: – Да нормально все, мужики… Чо вы ходите сюда делегациями… А у самого в глазах всплывала смертная тоска. Сергеев хотел открыть дверь, но дверь отворилась сама, и из палаты вышел Бравик. Толстенький, сутулый, в очках с массивной темной оправой. – Здравствуй, Гена… – сдавленно сказал он, отвернулся к стене и, кхекая, заплакал. – Бравик… – сказал Сергеев. – Прекрати, Бравик. Бравик отмахнулся и стал искать по карманам платок, нашел, вытер лицо и лысину, блестевшую от испарины. – Ну, чего ты? – недовольно сказал Никон. – Чего ты, старый? – Все… Все, я пошел… – невнятно сказал Бравик, вытер глаза и засеменил по коридору. – Расклеился Бравик, – сказал Сергеев. – Что ни день – то панихида, – зло сказал Никон. – Ни хера себя в руках не держит. – Сенька в сознании? – Да так, знаешь… Утром еще что-то отвечал. Мочевина за сорок. Приплыли… Они вошли в палату. – Халат надень, – сказал Никон. Сергеев взял со стула сложенный накрахмаленный халат, расправил, встряхнул и надел, не застегивая. Сенька лежал с приоткрытым ртом, глаза его были закрыты. У кровати стоял штатив с двумя полулитровыми флаконами. Тонкая прозрачная трубочка от одного из флаконов тянулась к катетеру возле ключицы. Сергеев взял Сеньку за вялую кисть. – Сенька… Это я, – сказал Сергеев. – Ладно, я пошел, – сказал Никон. – Позвони мне попозже. Часов в одиннадцать. – Пока, Никон. Они пожали друг другу руки, и Никон ушел. Сергеев приоткрыл дверь на балкон (это была особенная палата, сюда помещали VIPперсон, у этой палаты был маленький балкон и санузел с душем) – чтобы немного проветрить. Он снял ботинки, достал из портфеля тапочки, "Московские новости" и "Мартовские иды". "Мартовские иды" он принес для Сеньки. Накануне Сенька был в сознании и попросил принести что-нибудь хорошее и известное. Сергеев включил настольную лампу на тумбочке возле кресла, выключил верхний свет, сел, положил ноги на стул и стал читать "Московские новости". Ему было стыдно признаваться себе в этом, но он надеялся, что Сенька умрет не при нем. Пусть при Никоне, при Майкле, но не при нем. Не любил он быть крайним. Но, впрочем, никогда не уворачивался. Сергеев нахмурился, подумав, что в бытность его доктором тяжелые больные чаще всего почему-то погибали именно на его дежурствах. Или просто такое случилось несколько раз, а потом это стало как будто фатальностью, отделенческим мифом. – Имярек очень тяжелый… – говорил на утренней конференции заведующий, Папа Шехберг. – Кто сегодня дежурит? – Геннадий Валерьевич, – отвечали Папе. – А… Пиши, Гриша, эпикриз… – говорил Шехберг. Часа два Сергеев маялся – пытался читать, дремать, сходил в ординаторскую, позвонил домой. – Как он, Гена? – спросила Маринка. – Неважно… Совсем плохо… – Гена, ну что же она за баба такая? Есть в ней хоть что-нибудь человеческое? – Да не важно все это, Маринка… – Генчик, я рано уйду, там голубцы будут, на плите, ты разогрей… – Спокойной ночи, целую… Потом еще звонил Саша Берг. Сергеев к телефону не подошел, попросил сестру передать, что все по-прежнему. Он вышел на балкон, выходивший в сторону Нескучного сада, покурил. Еле слышно доносился шум машин с Ленинского проспекта. Дождь прекратился. Пахло сырой землей. Февраль выдался на удивление теплым, да и зима была малоснежная. Грязный снег у оград и на газонах за неделю растворили дожди. Казалось, еще несколько дней – и начнется настоящая весна. "Февраль – достать чернил и плакать. Писать о феврале навзрыд…"* – подумал Сергеев. Он посмотрел на небо, подсвеченное городскими огнями, докурил сигарету и вернулся в палату. Сенька дышал хрипло и часто. Стойка для капельницы стояла в углу – час назад сестра отсоединила капельницу от катетера и переставила стойку. Приходил дежурный доктор. – Здравствуйте, Геннадий Валерьевич. – Добрый вечер, Павел Леонидович. Доктор подошел к Сеньке, снял с груди одеяло, приложил фонендоскоп, подержал за запястье. У Сеньки дрогнули веки. – Семен Петрович, – позвал доктор. Сенька пошевелил губами, как будто фыркнул. Доктор прошел к двери и поманил за собой Сергеева. – На ночь останетесь? – спросил он в коридоре. Сергеев кивнул. – Уходит… – Я вижу, – кивнул Сергеев. Доктор был молодой, лохматый, видно было – хороший парень. – Я в ординаторской, – сказал доктор и ушел. Сергеев зашел в палату и сел в кресло. Сенька дышал с постаныванием. Сергеев посмотрел на часы – была четверть первого. Он вынул из портфеля металлическую фляжку и глотнул коньяка. Подержал фляжку в руке, глотнул еще раз. Опять вышел на балкон и закурил. "Вот эти ночные бденья… Они самые тяжелые. Днем – покормить, помыть, утку подать, разговоры с докторами, анализы-фигализы… Хоть какое-то копошение. Ночью остается только сидеть". Он облокотился о перила, затянулся, щелчком отбросил окурок, проследил взглядом, как красный огонек улетел вниз по дуге, и опять вернулся в палату. Он немного почитал "Мартовские иды", умостился в кресле, приладил голову на короткую спинку и, наверное, все-таки задремал. Потому что, когда он открыл глаза, этот тип уже стоял перед ним, а как открылась дверь, Сергеев не услышал. Сергеев открыл глаза. Перед ним, между креслом и Сенькиной кроватью, стоял кряжистый мужчина лет сорока пяти или пятидесяти, в топорщащемся накрахмаленном халате для посетителей – без пуговиц на манжетах, коротком, с расплывшейся застиранной надписью "2-я терапия" на нагрудном кармане. – Простите… Вы что хотели?.. – Сергеев потер ладонями лицо. Мужчина склонил голову к плечу, посмотрел на Сергеева, потом обернулся к Сеньке, шагнул к кровати, взял Сенькино запястье. – М-да… – тихо сказал он. – Вы, простите, реаниматолог? Добрый вечер. – Сергеев прокашлялся и, опершись о подлокотники, сел прямо. – Нет, я не реаниматолог. – А… кто? – М-да… Плохо дело. – Мужчина бережно положил Сенькину руку поверх одеяла. – Вы к Семену Петровичу? – хрипло спросил Сергеев и опять прокашлялся. – Да, – сказал тип. – Конечно. – Слушайте, может быть, вы палату перепутали? – Сергеев встал. Гость стоял напротив и глядел на Сергеева. Гость глядел сочувственно. Этот странный человек так глядел, как будто ему положено было прийти нынче ночью в эту палату, разбудить Сергеева, как будто они договорились заранее, что он придет. – Нет, не перепутал, – сказал гость и покачал головой. – Это двадцать шестая. – Я знаю, – спокойно сказал гость. – Там, на двери, номер. – Ничего не понимаю, – неуверенно сказал Сергеев. – Вы – доктор? – Геннадий Валерьевич, вы знаете что… Вы садитесь. Я вам представлюсь. Но вы все же садитесь. Это всякий раз такая история – всегда спрашивают: "вы кто?", "вы зачем?" Сейчас все расскажу. Садитесь. "Псих какой-то", – подумал Сергеев. – Не волнуйтесь, пожалуйста, садитесь. Мочевина у него за сорок. Вы знаете, конечно, да? Сергеев еще раз крепко потер лицо и сел в кресло. Гость взял за спинку стул, поставил напротив кресла и тоже сел. Сергеев посмотрел на гостя. В облике гостя было что-то странное, что-то неуловимо узнаваемое. – Я не узнаваем, Геннадий Валерьевич, – сказал гость. – Я… э-э… Симпатичен скорее… – Что значит – "симпатичен"? Кому "симпатичен"? – обалдело спросил Сергеев. У Сергеева голова шла кругом. "Что за черт? Кто это такой? Что он тут делает? Час ночи уже. Какие, на хер, загадки? При чем тут "симпатичен", "узнаваем"? Что за еб твою мать, он что – мысли, что ли, угадывает?" – Спокойно, спокойно, доктор, – негромко сказал гость. – Погодите… Я не доктор. Давно уже не доктор. Я писатель, прозаик. Да не важно это… Вы можете толком объяснить, что происходит? – Ах, ну да… Вы прозаик. Извините, запамятовал. Я ничего вам не смогу объяснить, если вы будете нервничать. – Хорошо, я не буду нервничать. Но и вы поймите – ночь… Обход уже был… Вы какие-то странные вещи говорите, мысли угадываете. Вы кто? Гость устало вздохнул. И Сергеев внезапно понял гостя и посочувствовал ему – действительно, как это трудно всякий раз объяснять, кто ты, зачем ты, почему ты… И всегда все нервничают, и жаль их… А все ведь так просто – гость здесь, и это данность. И незачем нервничать. Сергеев почему-то все понял и успокоился. – Извините, это такой мой прием, – виновато сказал гость. – Почувствовали, да? Я – данность. Это у меня такой прием. Все равно сразу объяснить невозможно. Да и времени всегда мало. – Бред какой-то, – неуверенно сказал Сергеев. Он еще раз внимательно вгляделся в полночного визитера. Напротив него на стуле сидел крепкий мужик. Лицо рыхловатое, но такое значительное, без бабистости, уверенное. Маленькие карие, глубоко посаженные глаза, кустистые брови, короткие седые волосы, большие залысины. На мужике был великоватый халат. Сергеев – а он был наблюдателен – отметил, что две минуты назад халат был короткий, тесный в плечах. А сейчас халат уже был свободный, пообмявшийся, привычный гостю, докторский. С пятнами от диоксидина и ручкой "Паркер" в нагрудном кармане. И под халатом виднелось операционное белье, "зеленка", а две минуты назад это была голубая сорочка с галстуком. "Ну бред же!" – подумал Сергеев. – Нет, не бред, – сказал гость. – Геннадий Валерьевич, я никакая не нечистая сила. Это вы в книжках начитались. Почему-то очень у нас любят про нечистую силу. И Михал Афанасьич любил, и Орлов. Все, сию секунду малопонятное, непременно надо загнать в категорию нечистой силы. А ведь вроде неглупые люди… Так вот, я не нечистая сила, я, как бы это сказать, обстоятельство. Да! Обстоятельство! Такая категория вам понятна – обстоятельство? – Мне всякая категория понятна, если я немножечко выпью, – ошалело сказал Сергеев. – О! Правильно! Нет, нет, вы в боковой карман положили… Ага, вот здесь… Сергеев порылся в портфеле, вынул фляжку, открутил крышку и глотнул. В животе стало горячо, а в голове – яснее. – Слушайте, давайте выйдем на балкон, – предложил гость. – Там свежо. Вы сразу в себя придете. А? Сергеев нашел ногами тапочки, встал и предупредительно пропустил гостя. Тот открыл дверь и вышел на балкон, а Сергеев – вслед за ним. – Так что вы говорили про обстоятельства? – спросил Сергеев на балконе. – Я говорил про одно из обстоятельств, – сказал гость и с удовольствием вдохнул свежий ночной воздух. – А почему вы сказали, что вы "симпатичны"? – Я же говорю вам – технический прием. Я сам обстоятельство и соответствую прочим обстоятельствам в положении вещей. И то, что я вам симпатичен – а я должен быть как минимум симпатичен, иначе вы со мной разговаривать не станете, – то, что я симпатичен – один из способов соответствовать. – Погодите. Может, вы меня разыгрываете? Время-то, – Сергеев кивнул в сторону окна, – время не самое удачное. Гость, держа руки в карманах халата, качнулся с пяток на носки и обиженно сказал: – Вот знаете, если бы в это, не совсем удачное, как вы справедливо заметили, время вас стали бы разыгрывать – вот тогда это действительно была бы фантасмагория, безобразие и черт знает что. А я вас не разыгрываю. Сергеев достал из брючного кармана измятую пачку "Голуаза". – Курить будете? – спросил он. – Буду, – с готовностью сказал гость. – Буду соответствовать. – И, благодарно наклонив голову, вытянул из пачки сигарету. – Вы уже который раз упираете на "соответствовать", – сказал Сергеев. – А это что значит? – Да вы ведь уже поняли. Или нет? Действительно, Сергеев вдруг понял. "Телепат. Он телепат, – подумал Сергеев. – Ничего особенного. Обычный телепат". – Ну, хорошо. Зачем вы сюда пришли? – А вот это – потом. – Потом – суп с котом, – задиристо сказал Сергеев. – Это больница, здесь в палате тяжелый больной. А вы не доктор. Вы ведь не доктор? – Если надо – доктор. – Вы не доктор. Что вы тут делаете? Ладно – ночь, я спал… Допустим, что вы – нечто метафизическое. После короткого сна и теплой палаты Сергеева слегка познабливало. Он закурил. – Кстати, как мне к вам обращаться? – Да как угодно, – покладисто сказал гость. – Скажем, Герман. Звучное имя – мне всегда нравилось. Или – Вергилий. – Так что вы здесь делаете, Вергилий? – Ага, вам больше понравилось Вергилий. А что мы все делаем в этом мире? – Вы эти еврейские шуточки бросьте! – сердито сказал Сергеев. – Я в этом мире сижу со своим другом ночью. А вы пришли в палату и морочите мне голову всякими загадками! – Начинаю объяснять, – сказал гость, оперся о балконный поручень и затянулся. – Вот посмотрите на небо. Что вы там видите? – Облака, – сказал Сергеев. – Самолет. Во Внуково, наверное. Созвездия. Небо прояснилось, и сквозь облака видны были звезды. – Так, – согласно сказал гость. – А ниже? – Деревья, – нетерпеливо ответил Сергеев. – Скамейки. Нескучный сад. Темно. – Вот! – подхватил гость. – Итак – февраль, Москва, два часа ночи, Первая Градская, самолет во Внуково, звезды, Нескучный сад. – И что? – Обстоятельства! Определенное положение вещей! Могло же быть иначе – Касабланка или Кельн… Или Порт-о-Пренс… Араукарии, прибой, самба, Южный Крест… Страховой агент Лопес или контрабандист Гомес… Короче говоря – другие обстоятельства. Теперь взгляните в окно палаты – там доктор Пряжников, ха-пэ-эн, терминальная стадия… Близ него – доктора Никоненко, Смирнов и Браверман, бывший доктор Сергеев. Достойнейшие люди, ум, честь, дружба. Полная безнадега. Тоже определенные обстоятельства. Одно к одному. И я – одно из обстоятельств. Теперь понятно? – Нет. – Коньяк еще есть? – У меня всегда есть коньяк. – Ну, и чем вы хвастаетесь? – вздохнул гость. – Печень до пояса, а туда же… Коньяк у него всегда есть. Несите сюда ваш коньяк. "Не помешает", – подумал Сергеев. Он отворил балконную дверь, вошел в палату, взял Сеньку за безвольное запястье, посчитал пульс. Едва-едва… Редко и слабо… Он взял из портфеля фляжку, подумал: "Мистика-схоластика", – и вернулся на балкон. Гость ждал его, глядя через плечо. Ветерок трепал лацканы его халата. "Как ему не холодно? – подумал Сергеев. – Одно белье под халатом." – Будете? – спросил Сергеев, откручивая крышку. – Не стоит. – Гость махнул рукой. "И еще он любит не "Голуаз", а дух сорта "Кэвендиш"*. И коньяк ему ни к чему", – подумал Сергеев. Он сделал маленький глоток. – Так зачем вы здесь? – Я скорее не "зачем", а "почему". – И почему? – Как говорит ваш сын Вася – "потомусо". – Он так говорит, когда не желает раскрывать мотив своих безобразий. К тому же ему три года. У него низкая степень социальной ответственности. – А у меня вообще никакой социальной ответственности. Я только хочу вам заметить, что в нашем с вами случае копаться в причинно-следственных связях не стоит. Времени мало. – Я, право, не знаю, как с вами разговаривать, – недовольно сказал Сергеев. – Вы все время темните. – Да поймите же вы, прозаик, человек с фантазией! – Гость повысил голос. – Поймите, что я соответствую, я по образу и подобию, я логически и эмоционально комплементарен! Я здесь, потому что у вас есть вопросы, которые вы не решаетесь задать самому себе, потому что вы уже боитесь, что смерть Семена Борисовича может послужить для вас одной из зарисовок, попасть в одну из ваших сумасшедших книг – и сами уже этого стыдитесь. И еще много "потому что". Дьявол вас раздери, Сергеев! Вас ведь не удивляют бытовые закономерности? Порвался ремень генератора – вы поехали на метро. Пошел дождь – вы раскрыли зонт. И так далее. Эти закономерности вы даже не отмечаете. Выпейте еще немножко коньяка. Выпейте, выпейте, вы после коньяка лучше соображаете. Отнеситесь к моему появлению как к изменению погоды или… словом, как к данности. За каким чертом вы ломаете голову? Какая сейчас разница – кто я такой? Тень отца Гамлета, дежурный реаниматолог, ваш прадедушка по материнской линии или баньши? У вас ведь есть вопросы? Так задавайте свои вопросы! Сергеев был немного оглушен. Он растерянно смотрел на тлеющую сигарету в своей руке. – Ну как? К делу? – спросил гость. – Значит, вечер вопросов и ответов? – неуверенно спросил Сергеев. – А хоть и так. Садитесь, там, позади вас, стул. В углу балкона действительно стоял стул. Сергеев вынул носовой платок, смахнул с дерматинового сиденья пыль и сел. Гость прислонился к стене. – Итак? – Итак, – сказал Сергеев и закурил новую сигарету. – Почему плакал Бравик? – Прекрасно, лед тронулся. Вы говорите – Бравик? Ну конечно! Бравик! Сам Бравик! Вы его, поди, обескураженным-то никогда не видели. – Всяким видел… – Это давно было. А тут он заплакал. Бравик – и заплакал! – Я, наверное, не совсем точно выразился. Но Бравик у нас такой спокойный человек. И он сильный, он за собой следит. – Ну разумеется. А тут спокойный Бравик разревелся, как девчонка. – Почему? – Вы только меня не торопите. Я вам буду постепенно отвечать, хорошо? Так вот, доктор Браверман, как известно, большая умница. Но доктор Браверман знает о себе кое-что такое, чего не знают ни его друзья, ни его коллеги, никто. Ваш Бравик не циник, но он, как бы это сказать, "знает жизнь". В отделении у Бравика стальная дисциплина и образцовый порядок. Он гоняет своих докторов, как сидоровых коз, он так их выучивает, что в Москве его ординаторы, "люди Бравермана", идут нарасхват. Он уверен в себе, язвителен, как гюрза, безжалостен к шалопаям. Так? – В общем, так. – Но он часто думает о себе. – О себе? – Да, о себе. А приближающаяся кончина Пряжникова свела воедино некоторые догадки Бравика. Сергееву стало зябко, он поплотнее запахнул халат. "Он, наверное, тоже замерз", – подумал Сергеев и посмотрел на гостя. Но гость-то не замерз. Там, где недавно из-под халата виднелось операционное белье, Сергеев увидел высокий воротник плотного вязаного свитера. – Однажды, – монотонно продолжал гость, – было это года три или четыре тому назад, Бравик консультировал у Пряжникова своего больного. Семен Борисович – грамотнейший нефролог, к кому еще идти за советом, как не к нему. Там была патовая ситуация. Такая… балансирующая ситуация. И вроде бы можно оперировать – и вроде бы не стоит оперировать. Помните, как это бывает, да? Пряжников оперировать не советовал. Он сказал: "Поготовь его еще пару недель, если хочешь – переведи ко мне, формально ты прав, но я не советую, что-то мне не нравится". А Бравик по каким-то своим причинам все же прооперировал, и больной погиб. Позиция Бравика была безупречна, у него были веские резоны и были четкие показания к оперативному вмешательству. Но Пряжников ему тогда все же сказал: "Ты уже достаточно опытный человек, тебе уже пора отталкиваться не только от показаний и противопоказаний, но иногда и от своей интуиции, ты уже можешь ей доверять, ты уже взрослый, и интуиция твоя – взрослая". Улавливаете, да? С того случая Бравик стал осторожнее. Он стал понимать свою работу не так… механистично. Сергеев подумал, что немного было на свете людей, к кому Бравик прислушивался. А к Сеньке он прислушивался всегда. – Или вот еще – отец Бравика. Вы ведь вхожи в его семью? – Конечно. Мы с Бравиком вместе учились. Мы старые друзья. – Что за отношения у него с отцом? Как вы думаете? Сергеев пожал плечами. – Доброжелательные. Сдержанные. – А вот и нет! Бравик обожает отца! Знаете, чем тот занимается? – Да. Крепит ракетный щит Родины. Секретный дядя Изя – секретнее некуда… – Верно. Жена Израиля Борисовича шутит: "Ты мой членкор по фамилии Петров". Его карьера могла сложиться куда удачнее. – Куда уж удачнее? – Не скажите. Он в свое время написал две докторские диссертации. – Почему две? – Дважды его защита совпадала с началом антисемитской кампании. В первый раз он вышел на защиту – и тут началась Шестидневная война. Представляете? В шестьдесят седьмом году человеку с фамилией Браверман было сложно защититься. Его зарубили. Больше половины сданных бюллетеней оказались испорчены. Кворум не набрался. Он какое-то время поборолся за отмену решения комиссии, а потом махнул рукой. К тому же его разработка давно была внедрена и исправно служила народному хозяйству. "Изделие номер такой-то…" Когда доброжелатели из ВАКа дали ему знать, что опять пора – он уже закончил новую разработку. И с ней вышел на защиту. – И что? Гость рассмеялся. – Что такое "не везет" и как с ним бороться. Это был семьдесят третий год. Началась Война Судного Дня! – Вот черт! – восхищенно сказал Сергеев. – Но на этот раз он уперся. Он был возмущен. Не тем, что его прокатили, – он же всегда был инвалид пятой группы, к антисемитизму он привык, как ленинградцы к плохой погоде. Но его здорово разозлила эта фатальность. Он написал в ЦК. К тому же он знал, что эти суки не могли без него обойтись, он им ракеты делал. За него вступились высокие военные. Он стал доктором наук – но время! Время-то не вернешь! И к тому же, чего ему все это стоило! Юный Гриша тогда пристально наблюдал за отцом. Он уже тогда восхищался его выдержкой! И потом, Бравик знает историю своей семьи. Израиль Борисович закончил школу в пятнадцать лет, экстерном и с золотой медалью. Дед Бравика к тому времени умер в новосибирской внутренней тюрьме от голода и туберкулеза. Бабушка была тяжело больна. Израиль Борисович поступил в автодорожный институт, блестяще учился и подрабатывал где мог. Время было тяжелое – шла война. В двадцать четыре года он стал начальником цеха в Омске. В двадцать четыре года! Поставил на ноги младшего брата, поступил в аспирантуру в Москве. Ну как, племя младое, незнакомое – вам слабо? – Слабо, – согласился Сергеев. – То-то… Израиль Борисович – никудышный педагог. Он вообще мало воспитывал Бравика, он всегда был на работе. Но юный Бравик все видел и все правильно понимал. Конечно, вы можете сказать, что это все – этакая околофрейдистская бодяга. Но ведь он и в доктора-то пошел потому, что отец вовремя что-то сказанул о трепачах и верхоглядах и о профессии для настоящего мужчины. Так что тихий Израиль Борисович всегда был в авторитете у вашего друга. Бравик знал, что должен сравняться с отцом. И достижение этого равенства для него долго было главным. Может быть, поэтому его отношение к больным, особенно в молодости, было несколько… суховатым. – Нормальное у него было отношение, – сказал Сергеев. – Он много работал. И тогда, и сейчас. – Э-э… Конечно! Бессердечный Бравик лучше слезливого неумехи – это бесспорно. Но малая толика лирики ему бы не повредила. Сергеев достал из пачки еще одну сигарету. – Помните Папу Шехберга? – спросил гость. – Шехберг отдавал должное Бравику. Его рукам и голове. Но как Шехберг однажды сказал? "Цены бы Грише не было в автосервисе". Помните? – Помню. Да, Папа относился к Бравику странновато. Бравика это задевало. Сам он Шехберга очень уважал. – Можно сигарету? – спросил гость. Сергеев протянул ему пачку. У него уже саднило в горле, но подобный разговор был бы немыслим без курева. – Коньячку, – напомнил гость. Сергеев послушно отхлебнул. Мерзнуть он перестал. – Ваш Бравик… – гость элегантно затянулся. – Ваш Бравик вовсе не чурбан. Он нередко думал – что-то не в порядке в его Датском королевстве. И всякий раз, когда он совершал ошибки, он ехал к Пряжникову. На Остоженку или в Перхушково. Они играли в шахматы. Сегодня… – Гость посмотрел на часы. – Собственно, уже вчера – Бравику пришло в голову, что за ошибки ему придется расплатиться смертью Пряжникова. За все свои ошибки. За прошлые и за будущие. И ему стало страшно. – Да бросьте! – раздраженно сказал Сергеев. – Вы слишком мудрите! – Не верите? Зря. Непохоже на Бравика, да? Некоторые оголтелые прагматики иной раз нарезают такие идеалистические виражи! Только диву даешься! И потом – баланс. Бравик не зря ездил к Пряжникову. – Да мы все к нему ездили, – буркнул Сергеев. – Верно. И каждый – за своим. Баланс… В своей повседневной практике Бравик отличался от Пряжникова. Семен Петрович ведь добряк каких мало. Как он всегда обласкивал бессемейных старух, не спешил их выписывать, игнорировал лишние койко-дни… А Бравик полагал, не без оснований, что его бесстрастность в этой жизни уравновешивается сердечностью Пряжникова. А теперь Пряжников погибает, и нарушился баланс. Вот Бравик и расплакался. – Как-то все это чересчур… психологично. – Ну, знаете, – холодно сказал гость. – Вы же не мальчишка, не стоит отказывать себе в умственной деятельности. Сергеев бросил вниз окурок и заглянул в палату. Сенька дышал. Сергееву показалось, что настольная лампа светит слишком ярко. Как будто это могло мешать Сеньке. Он поставил ее на пол, за кресло. Гость стоял на балконе, упираясь локтями в поручень, и смотрел в темноту. – Что-то забыли? – спросил он. – Я обещал Никону, что позвоню. – Не надо, – посоветовал гость. – Он спит. Выпил водки и спит. Позвоните утром. А еще лучше – поезжайте к нему домой утром. – Да, пожалуй… – Поезжайте, поезжайте. Утром вы здесь будете не нужны. – Ну, а что Никон? – спросил Сергеев. – В смысле? – Что вы думаете о Никоне? – Геннадий Валерьевич, это вы думаете о Никоне. А я о Никоне знаю. Гость побарабанил пальцами по поручню, развернулся, посмотрел сквозь оконное стекло в палату, потом посмотрел на часы. – У вас слишком отточенные формулировки. Слишком верные для нормального разговора. – А разве у нас с вами нормальный разговор? Ничего себе – "нормальный"! Это же бред, мистика, черт знает что… Гость оперся спиной о поручень и сунул руки в карманы халата. – Ну, слава богу. Хоть с этим вы согласны. Но все-таки – кто вы такой? Вы все знаете. Все-то вы знаете… – А я-то уж обрадовался, что вы перестали "почемукать". Я – символ, понимаете? Я обстоятельство, даже, если хотите, формальность. Я всегда сообразен тому, с кем приходится иметь дело. И мое нынешнее обличье, мои манеры – все это соответствует вашему психическому статусу. Кто я?.. Вот будь другой на вашем месте, я вполне мог бы ответить – "Я смерть". Просто и со вкусом. Но вы-то понимаете, что никакая я не смерть. И вообще, то, что все вы называете "жизнью", и то, что вы называете "смертью", это, если взглянуть со стороны, немного не то, что вам кажется. Вот, в доступных вам образах, – это такие равнозначащие составляющие одного процесса. – Откуда это – "со стороны"? – живо спросил Сергеев. Гость пропустил вопрос мимо ушей и с сожалением сказал: – Эх, будь у вас философское образование – я бы с вами по-другому поговорил. Итак – Никон? Тут все понятно! Мышечный тип. Нет, нет! – Гость вскинул ладони. – Все его достоинства при нем! Чудесный колоритный мужик, очень непрост по-своему. Громила… Слуга царю, отец солдатам… Это вы все рефлексируете с вашим Бравиком. А Владимир Астафьевич не рефлексирует. Он из тех, что сначала стреляют, а потом задают вопросы. – Не преувеличивайте, – устало возразил Сергеев. – Никакой он вам не "колоритный мужик", не надо так фамильярно. Он достойный и умный человек. – Извините. Я отозвался о нем развязно. Извините. Я только хотел сказать, что в числе реакций Никона есть одобрение, равнодушие и активное – до рукоприкладства! – неприятие. А полутонов Никон не знает. Спросите его – что он думает о происходящем? Он, наверное, не ответит. Ничего он такого не думает. Света – дрянь и предательница. У Сеньки дела – говно. Чего тут думать? Надо лечить сколько можно и сидеть ночами. Остальное от лукавого. И он сидит, помогает лечить, кроет матом Свету. И ничего особенного не думает. А если бы стал думать, так надумал бы, чего доброго, что Сеньку должно вытащить одно его, Никона, присутствие рядом. Он же такой бугай, такой похуист. Какая уж там смерть – он же рядом. Они помолчали. Потом гость вновь заговорил: – Вот вы ничего не спросили о Майкле… – Собирался, – сказал Сергеев. – Как раз собирался. – А он, пожалуй, ближе всех вас к пониманию того, что происходит. – Вот как? – Представьте себе. Он же лет пять как отошел от вашей компании? Помните, почему? – Помню, – сказал Сергеев. – Мишка женился. – Так и вы все женились. И не по одному разу. – Он очень сильно женат. – Что значит "сильно"? – Ну, у нас так шутят, – усмехнулся Сергеев. – "Сильно женат" – это значит счастливо женат. Прочно женат. На всю жизнь женат. – Хорошо сказано. У него ведь сын? – Да. Егор. Так что Майкл? – Ваш Майкл всю жизнь идет в бой. Он герой, обычный и незамысловатый герой… – Да бросьте вы! Почему у вас все так накатанно и гладко? Постоянно у вас наготове формулировка! Сергеев вдруг разозлился, ему вдруг захотелось возражать. – Слушайте, вам то ли хочется поспорить, то ли вы ни черта не понимаете в своих друзьях. Ваш Майкл – герой, говорят вам. Комсомолец-доброволец. И специальность у него соответствующая, подходящая – реаниматолог. "Отступать некуда, позади – заградотряд". Вы сами вспомните его трудовую биографию, его "си-ви". Что он сделал, окончив ординатуру? Он взял и уехал – то ли в Якутию, то ли на Камчатку. К черту на рога. В Москве работы не было? Сколько угодно. Но он сказал – в Москве, где полпрофессора и два доцента на каждый квадратный метр операционной, самостоятельным человеком можно стать к сорока, может быть, годам. И нырнул в земство. И через семь лет вынырнул победителем. Через семь лет Майкл все умел и ничего не боялся. И никаким красавцам не позволял разговаривать с собой покровительственно. Потому что за красавцами всегда стояли старшие товарищи, наставники. А за Майклом там, в Якутии, никто не стоял. Один только портрет Войно-Ясенецкого висел на стенке в ординаторской*… Майкл там был один анестезиолог-реаниматолог в радиусе семисот километров. – Мне это известно, – сказал Сергеев. – Работать рядом с таким парнем – одно удовольствие. – Гость удовлетворенно кивнул. – Такой всегда берется за толстый конец бревна. Можно еще сигарету? Сергеев достал из кармана пачку и пересчитал сигареты. Оставалось пять штук. "До утра хватит, – подумал он. – По одной с этим, две до утра и одна потом". Они закурили. – Вот послушайте, – сказал гость. – Когда умирает кто-то близкий, считает Майкл, кто-то свой, и ты все это видишь день за днем, то рано или поздно наступает момент отчуждения. Наступает миг, когда близкому человеку предстоит навсегда уйти в некую дверь. Ему одному предстоит войти в нее. Никому больше. Все прочие останутся по эту сторону. За той дверью – темнота. Иррациональное, непознаваемое, лежащее за пределами понимания. Человек войдет в ту дверь – и все. Он уже не здесь. Он более не принадлежит этому понятному и привычному миру. Это страшно, невозможно… и это неизбежно. И в это мгновение, когда та дверь приоткрывается, те, кто проводил до двери, невольно бросают взгляд в дверной проем. Тогда-то и наступает миг холода и отчуждения. А не проводить до той двери нельзя. Недостойно это – не проводить. Гость замолчал и грустно посмотрел на Сергеева. Сергеев провел ладонью по лицу, вытянул ноги и подумал, как тяжело он устал… Гость сочувственно сказал: – Потерпите немного. Скоро утро. Выпейте. Сергеев взял фляжку, отвернул крышку, сделал несколько глотков. Коньяк принес невероятное облегчение. Гость неторопливо расстегнул пуговицы халата, снял его и небрежно бросил на перила балкона. – А Саша? – Простите?.. – Гость обернулся. – Саша… Саша Берг. – А… Берг… Горный лыжник… Это так… Детский лепет… Тут и комментировать особенно нечего. Сенька – его двоюродный брат. Они росли вместе. Сенька – его детство, его юность. Умер Сенька – закончилась юность. Хотя тоже драма. Сергеев молчал. – А что до вас, Геннадий Валерьевич… Вы подозреваете, что уход вашего общего друга будет концом компании. Пряжников был вашим праведником, вашим цементирующим компонентом. Никон дрался в кабаках, Берг роскошно катался на горных лыжах, Белов, Гаривас и вы развлекали компанию писательством, Браверман замечательно оперировал. Друг с другом вы пили, умничали, дружили. Но за советом вы бежали к Пряжникову. Он мирил вас с женами, у него вы жили после разводов, даже оставляли ему детей, когда уезжали со своими девицами в Прибалтику. Вы и теперь не разбредетесь. Но это будет не то. Бравик с Сергеевым – да. Никон с Гаривасом – да. Берг, Вацек, Белов – тоже да. Но вместе вам уже не собраться. Боюсь, что не собраться. Может, это и лучше. – С хрена же это лучше? – Черт его знает… И вообще, кроме "лучше" и "хуже" есть еще много других категорий. Понятных, кстати, даже вам. – Ну а Сенька? – глухо спросил Сергеев и в упор посмотрел на гостя. – А что Сенька, – гость невесело усмехнулся. – Он уже не здесь. Уже вошел в ту дверь. – А что он думал? – Сергеев наклонился, сидя на стуле. Он крепко сжал кулаки, так что ногти впились в ладони… – Что он думал, Вергилий? Гость тоже наклонился к Сергееву и быстро ответил: – Так вы догоните и спросите! Сергеев вздрогнул и откинулся на спинку стула. – Не надо, – негромко сказал гость. – Не надо преждевременно заглядывать в последнюю страницу. Никто не имеет на это права. Я и без того вам немало сказал. У вас же голова на плечах, а не горшок с говном. Додумайте сами. Сергеев выдохнул и встал. – Посмотрю, как там Сенька. – Посмотрите, – безразлично сказал гость. Сергеев отворил балконную дверь, зашел в теплую палату. Подошел к кровати, постоял. Сенька дышал – громко и с долгими паузами. Кто-то прошел мимо палаты. В коридоре еле слышно гудели лампы дневного света. Сергеев зачем-то поправил на Сеньке одеяло. Он вышел на балкон. Там никого не было. Сенька перестал дышать в половине шестого. Громко вздохнул, всхлипнул раз, другой… И все. Сергеев постоял возле кровати, погладил Сеньку по щеке. Он снял халат, тапочки, надел ботинки. Прошел по коридору в ординаторскую, постучал, открыл дверь, встретился взглядом с сонным Гулидовым и сказал: "Все… Умер". Сергеев вышел из отделения, спустился в фойе, разбудил гардеробщицу, надел плащ. Он прошел аллейкой, хрупая подошвами по утреннему ледку. Утро было морозным, голубым и ясным. По Ленинскому катили первые машины. Сергеев шел, зажав в губах незажженную сигарету, и бормотал: "Плохо-то как, Господи… Как плохо…" Профессор Браверман, декабрь 98-го "О, ЭТА СКУКА НИЦШЕАНСТВА…" Высокой памяти хирурга Петра Николаевича Сергеева посвящается Господи, сохрани подольше это дурацкое российское самоедство! Еще никому оно не помогло, но все равно сохрани его в нас подольше! Виктор Конецкий "Разные люди" Во вторник, как всегда, как вчера, как год, три, пять лет назад, в пять минут девятого Бравик вошел в отделение. Люда, старшая медсестра, выглянула из своего кабинета и сказала: – Григорий Израилевич, доброе утро. – Доброе утро, Люда, – ответил Бравик. – Вам звонил Назаров, просил перезвонить, как придете, – озабоченно сказала Люда. Видимо, ее впечатлил факт служебного разговора с профессором. – Профессор Назаров? – удивился Бравик и взглянул на часы. – Он что, сегодня звонил? – Только что! Очень просил позвонить, – дисциплинированно сказала Люда. – Ну, хорошо… – несколько удивленно сказал Бравик. Он пошел к кабинету, потом остановился, обернулся. – Все спокойно? – Да, – Люда кивнула. – В послеоперационной у Храмцова дренаж забился. Дмитрий Александрович сейчас отмывает. А так все спокойно. Бравик покачал головой и пошел по коридору. Он открыл ключом кабинет, положил на стул старый желтый портфель с потускневшими заклепками и исцарапанными замочками на ремешках, снял пиджак и повесил его на плечики в шкаф. Потом сел на стул у двери, покряхтывая, снял ботинки, задви-нул их под тумбочку и надел старые мягкие туфли без шнурков. Он мельком глянул на операционный график под стеклом, грузно утвердился за столом и перелистнул страницы большого блокнота. Профессор Иван Андреевич Назаров, председатель правления Урологического общества, был человек обстоятельный, неспешный, и раз Бравик ему понадобился в такую рань, значит вопрос отлагательств не терпел. "Так… Вот. Нет, это домашний… Он, наверное, уже у себя… Ага, вот". Бравик набрал номер. – Иван Андреевич, добрый день. Браверман. – Здравствуй, Григорий, – обрадованно сказал Назаров. – Как хорошо, что ты на месте. – Что-то случилось? – Да нет, ничего не случилось. Но я, Гриша, к тебе с большой просьбой… Бравик подумал, что Назаров хочет положить к нему кого-то из родственников или знакомых. Кого-то, кого он не хочет оперировать сам. – Говорите, Иван Андреевич, все сделаю, – вежливо сказал Бравик. – Чем могу помочь? Назаров на том конце провода прокашлялся, закурил, поперхал в трубку и наконец сказал: – Ты понимаешь, Григорий, завтра в Твери начнется конференция Общества. Их ежегодная, региональная конференция… А председатель оргкомитета, тамошний завкафедрой, энергичный такой мужик, я ему всячески содействую… покровительствую, если хочешь… он у меня защищался в восемьдесят втором… Профессор Чернов, Алексей Юрьевич… – Иван Андреевич, – терпеливо сказал Бравик (Назаров всегда был очень неспешный, к сути вопроса он пробирался через генеалогию упоминавшихся, погодные условия и массу прочих обстоятельств), – чем могу быть полезен? – Гриша, не торопи, – томно сказал Назаров. – У меня еще в голове не улеглось. Со вчерашнего. – А что вчера? – с интересом спросил Бравик. – Ты ведь знаешь, что Морозов стал "действительный член"? Бравик усмехнулся. О том, что профессор Морозов несколько дней назад был избран действительным членом Академии медицинских наук, он знал, но в контексте их специальности фраза "действительный член" звучала сомнительно. – Знаю. Я Алексея Владимировича поздравил. Действительно, позвонил, расшаркался, поздравил. – Был банкет… Мы Алексея, в связи с произошедшим, чествовали… Ты, кстати, почему отсутствовал? – По ранжиру не положено, – спокойно сказал Бравик. – Рангом не вышел пока. С Назаровым он был достаточно накоротке, мог и побрюзжать и поворчать. – Прекрати, я же знаю, что Леша звал тебя! – возмутился Назаров. Dr. Morozoff был персонажем в высшей степени профессиональным и в той же степени злопамятным. Некогда Бравику довелось прилюдно поспорить с ним по какому-то незначительному поводу. Бравик тогда Морозова высек, и с тех пор они оставались холодно любезны. Подчеркнуто любезны. Приглашение на банкет было отменно выдержано в стиле "дружище, давай не приходи". – Ну, ладно, к делу, – вздохнул Назаров. – Понимаешь, я обещал Чернову, что на их конференцию приедет Мышко. Или Кучерский. Чернов просил меня, чтобы приехал член правления Общества. Я обещал. Чернов – стоящий мужик. И региональное отделение у них в Твери сильное. По вапоризации у них хорошие результаты, по фаллопротезированию очень интересные работы… Словом, Чернов хочет придать вес их конференции, его можно понять… – А какие проблемы? – осторожно спросил Бравик. Ему этот разговор уже не нравился, он понимал, куда клонит Назаров. – У Кучерского тяжело больна теща, – грустно сказал Назаров. – А Мышко сейчас очень занят пленумом. Бравик досадливо поморщился. Иван Владимирович Мышко был назначен председателем ежегодного пленума Урологического общества. Пленуму надлежало быть в Омске, через две недели. – Григорий, – просительно сказал Назаров, – поезжай, пожалуйста, в Тверь. Будь другом. – Что я там скажу? – недовольно спросил Бравик. – Боже ты мой… Прочитай эту свою статью про эстрогены. Прекрасная статья. – Да это практически не моя статья, а Винарова… – Да какая разница! Это ваша статья, прекрасная статья! Гриша, это моя просьба к тебе. Я обещал Чернову… Бравику сразу пришла в голову прагматическая мысль. – А вы считаете, что это удачная статья? – хищно спросил он. – Да превосходная же статья! – загорячился Назаров. "Ну, что ж, – подумал Бравик, – Закину удочку". – Иван Андреевич, ведь это четвертая статья. – укоризненно сказал Бравик. – Четвертая… Почему же вы их раньше не замечали? – Почему это я не замечал, Гриша? Очень даже замечал… И рецензировал… Роль эстрогенов в патогенезе дэ-гэ-пэ-же… Кто же мимо этого пройдет? – Ну, а раз вы читали эти статьи – неужели не увидели, что назрела монография? – Гриша, сукин ты сын, – тихо ответил Назаров. – Ты что же это, мерзавец, торгуешься? – Совестно вам, Иван Андреевич, – грустно сказал Бравик. Он уже знал, что удочка закинута, а наживка проглочена. – Вы хотите, чтобы я поехал в Тверь? Вы хотите? Так значит, я поеду в Тверь, и говорить тут не о чем! – Ах ты жидяра, шантажист, – удовлетворенно сказал Назаров. Он знал правила игры. Бравик знал правила игры. Им было просто договариваться друг с другом. – Так поедешь? – спросил Назаров. – Надеюсь, председательствовать мне там не надо? – Да ну что ты! Сделай сообщение, посиди в президиуме… В завершительном выступлении отметишь работы кафедры и самого Чернова лично. И вечерним поездом домой. – Хорошо, Иван Андреевич, поеду, – сказал Бравик. – Вот и молодец. У тебя операций много на этой неделе? – Немного. – Я сейчас ординатора отправлю, он тебе билеты привезет, – довольно подытожил Назаров. Бравик положил трубку. Собственно, в том, чтобы съездить в Тверь, ничего плохого не было. Короткая конференция, сильная кафедра, вполне возможно – интересные доклады. От этих региональных конференций Бравик почему-то всегда получал больше удовольствия, чем от симпозиумов и ежегодных пленумов. Там не протолкнуться было между светилами, а спокойно разобраться в том, что докладывали, всегда удавалось только не спеша, прочтя материалы уже в Москве. Он даже несколько воодушевился – сразу представил домашнюю атмосферу тверской конференции, каких-нибудь молодых ребят с их собственными, а не перекатанными результатами, уютный банкет, профессорский коньячок, его, бравиковский, чаек (он спиртного почти не пил) и – чего греха таить – соответствующее отношение к нему, столичной штучке. Но это – ладно. Это, конечно, глупости, никогда он этого не поощрял. А когда встречал работы оригинальные и перспективные, то через того же Назарова продвигал в "Урологию и нефрологию" и не забывал устроить авторам приглашение в Москву на семинар или международную конференцию. По этой же, кстати, причине имел множество доброжелателей в провинции, Еще он подумал, что отложит Лучкова на следующую неделю. Нет худа без добра, не лежала у Бравика душа оперировать Лучкова завтра. Отчего-то не хотелось Бравику его оперировать. Бравик провел утреннюю конференцию и попросил Митю зайти к нему. – Митя, – сказал Бравик, – мне надо поехать в Тверь. Лучкова завтра оперировать не будем. – Правильно, – сказал Митя. – Я вам говорил – он не подготовлен. – Вот, вот. Пусть его анестезиологи еще подготовят. Цистэктомию сделай сам. Аденомы пусть ординаторы делают. Ты проследи. Встань на первые руки. Ты или Гурам… – Хорошо, Григорий Израилевич. Разберемся, – сказал Митя. – В двенадцатой палате постинъекционный абсцесс. – Это безобразие. – Бравик повысил голос. – Это никуда не годится! Гулидова палата? – Григорий Израилевич, у Гулидова пять палат, – резонно сказал Митя. – Ну что вы, а? Он не может каждую ягодицу отследить. Это вообще интерн абсцесс пропустил. – Так… Не надо мне тут адвокатов. Вот пусть Гулидов сам идет в гнойную хирургию, сам договаривается и сам переводит. Здесь вскрывать не будем. Это безобразие! – Да переведем, – спокойно сказал Митя. – На пластику лоханки вы в графике. Переносить? – Оперируй. Вместе с Гурамом оперируйте. – Понял. Только я график перепечатаю, а вы – подпишите. – Да, разумеется, – сказал Бравик. Он отпустил Митю и позвонил Никону. Трубку взяла постовая сестра. – Владимира Астафьевича… – Он в перевязочной, – сказала сестра. – Это Браверман говорит. Позови его, пожалуйста. – Ага… Сейчас, Григорий Израилевич… Она стукнула трубкой по столу и убежала. Вскоре подошел Никон. – Привет, Бравик. Как дела? – Все нормально. Ты знаешь, я в Тверь уеду завтра. – Зачем тебе в Тверь? – Конференция. Назаров попросил… поприсутствовать. – Ну, давай. Водки попьешь, аспирантку склеишь, – хохотнул Никон. – У Худого день рождения завтра. – Точно, – сказал Никон. – Мы проставимся за тебя. Не переживай. Бравик не любил дней рождений, крестин, свадеб, спусков яхт на воду, почти никогда не ходил – на него не обижались. – Как он себя чувствует? – Бравик, это не комментируется, – усмехнулся Никон. – Хорошо себя чувствует. – Его, вообще, обследовали потом? – сварливо спросил Бравик. – А это надо? – Да пожалуй, что не надо, – буркнул Бравик. – То-то, – сказал Никон. – Когда ты вернешься? – В пятницу. – Ну, давай. Счастливого пути. – Пока. Бравик положил трубку. Бравик боком вошел в купе, положил портфель на полку и неловко, бочком, сел, не сняв пальто. Билеты для него были заказаны в мягком вагоне, это было хорошо. Было бы совсем хорошо, если бы в соседях оказался молчун средних лет, непьющий, аккуратный. Такой, чтоб пошелестел немного газетой, попил чаю и лег спать. Бравик снял пыжиковую шапку, протер носовым платком запотевшие очки, провел платком по подмокшей лысине, отдернул занавеску и посмотрел на часы. До отправления поезда оставалось пятнадцать минут. Бравик очень не любил спешки, суматошного проталкивания по коридору, не любил пережидать, пока соседи разложат по ящикам сумки и коробки, и всегда приезжал к поезду загодя. Но стоило ему выйти на перрон, он начинал торопиться, семенил, обгонял носильщиков, успокаивался только в купе. Он встал, повесил на вешалку немодное серое пальто с каракулевым воротником, поверх пальто повесил пиджак, переложил в портфель портмоне. Потом вынул из портфеля несессер, книгу Конецкого "Вчерашние заботы", полиэтиленовый пакет с войлочными тапочками. Мелкие деньги – чтобы расплатиться за белье и чай – у него лежали в очешнике. Бравик, пыхтя, расшнуровал ботинки, задвинул их под полку, снял брюки, быстро достал из портфеля синие тренировочные штаны, надел, вздохнул, бережно разгладил брюки по складкам и повесил на плечики. Прекрасно… Он взбил подушку, положил в изголовье портфель, накрыл его подушкой и подумал, что к путешествию готов. Потом включил светильник, погасил верхний свет, лег, раскрыл Конецкого и стал ждать соседа. Вскоре состав громко скрипнул, качнулся и еле ощутимо поплыл. Постучав, вошел проводник – молодой широкоплечий парень в голубой форменной рубашке с погончиками. Бравик заплатил за белье, спросил чаю и про соседа. Проводник улыбнулся и сказал, что до Твери Бравик поедет один. Бравик улыбнулся в ответ. Это было просто превосходно. Проводник ушел, минут через десять вернулся, принес чай. Бравик сел, отдуваясь, сделал несколько глотков – после метро и торопливой одышливой ходьбы по перрону ему хотелось пить. Чай был вкусный, крепкий. Бравик еще раз вытер платком лоб и опять прилег. Он лежал поверх одеяла и слушал погромыхивание колес на стыках. За занавесками проносились огни подмосковных станций, в купе было натоплено, чисто, свежим пахла наволочка, тепло светил желтый ночник в изголовье. Краем глаза Бравик видел, как покачивается в тонкостенном стакане с мельхиоровым подстаканником янтарный чай, слышал, как еле-еле позвякивает ложечка. Он подумал, как замечательно выспится в эту ночь (Бравик всегда хорошо спал в поездах). Он с наслаждением умостился. Сначала Бравик было почитал Конецкого, но потом закрыл книгу и положил на живот. Читать не хотелось. Хотя Конецкий при любых обстоятельствах был ему мил – квинтэссенция самоиронии, спокойное отношение к жизни, неповторимые моряцкие юмор и фольклор и очень верное понимание человеческих характеров. Умница. И трудяга. Бравик любил умниц и трудяг. Но читать не хотелось. А было чертовски приятно лежать вот так одному, в полуосвещенном купе, слышать поскрипывания вагона, представлять, как за толстым двойным стеклом окна проносится темный снежный вечер, ощущать под собой удобную полку с мягким матрасом и толстым рыжим одеялом, слышать негромкое хлопанье дверей в соседних купе и неторопливые, небеспокоящие шаги по коридору… Бравика нимало не заботило, что там завтра станет происходить в его отделении. Митя (собственно – Дмитрий Александрович, старший ординатор) был самостоятельный и осмотрительный доктор, он в отсутствие Бравика содержал отделение в образцовом порядке. Наверное, если бы Бравик был "книжным профессором", он немедля разложил бы на столике текст завтрашнего доклада или рукопись грядущей статьи. Но Бравик не был "книжным профессором", он отдыхал, лежал с книгой на животе и улыбался. Немного погодя он прошел в туалет, вернулся, постелил белые накрахмаленные простыни, лег и вскоре глубоко и покойно спал. Синим морозным утром поезд остановился в Твери. Бравик, крепко держа ручку портфеля, вышел из душноватого, пахнувшего брикетным углем теплого коридора в холодный тамбур. – До свидания, – сказал проводник. Он зябко поводил плечами под синей путейской рубашкой. – Спасибо, – сказал Бравик. – Всего доброго. Счастливого пути. Поезд был проходящий, стоял в Твери восемь минут – Бравик успел заметить из расписания, когда шел по коридору. Он осторожно спустился по стальным ступенькам и сделал несколько шагов. По перрону мела поземка. Из тени перронного ларька навстречу ему шагнул человек. – Григорий Израилевич? – Да… – Бравик поправил очки. – С приездом вас, коллега! Добро пожаловать в Тверь. Высокий человек в длинной кожаной куртке и меховой кепке крепко пожал Бравику руку и ловко перехватил у него портфель. – Алексей Юрьевич! – догадался Бравик. – Встретили. В такую рань! Спасибо. – Рад… Рад познакомиться, наконец, – весело сказал Чернов. – До сих пор-то мы с вами заочно… – Не стоило вам ни свет ни заря… – смущенно сказал Бравик. – Пустое, пустое, – говорил Чернов и вел Бравика к вокзалу. – Я думал, что приедет Мышко, но узнал, что вы… Рад. Бравик застенчиво улыбнулся. Не зря Назаров так хорошо отзывался о Чернове. Меньше всего Бравику хотелось в половине седьмого отыскивать гостиницу в незнакомом городе. – Алексей Юрьевич, Назаров передавал вам привет, – говорил Бравик (ему хотелось сказать Чернову что-нибудь доброе) и торопливо шагал рядом с Черновым. Чернов был высоким, плечистым, он шел неспешно, но широко, и Бравик едва за ним поспевал. – Я разговаривал с Иваном Андреевичем вчера вечером. Честно сказать, ваш приезд – сюрприз, – громко сказал Чернов. Они прошли через пустое здание вокзала, вышли на площадь, и Чернов повел Бравика к автомобильной стоянке. – То, что приехали именно вы, – это просто моя личная удача. – Чернов распахнул перед Бравиком дверцу темной "Волги". – Назаров говорил вам об основных направлениях конференции? – Честно говоря, нет, – смутился Бравик. Он действительно вчера так и не удосужился поинтересоваться у Назарова, что будут докладывать на конференции. Бравик сел в машину, повозился, прищемил полу пальто, наконец устроился, захлопнул дверь. Чернов повернул ключ зажигания. В машине было тепло, она не успела остыть, пока Чернов ждал Бравика на перроне. Чернов снял кепку с наушниками, бросил на заднее сиденье, расстегнул молнию кожаной куртки, подбитой мехом, и полуобернулся к Бравику. Тут Бравик смог наконец его разглядеть. Профессор Чернов был моложавым мужчиной с мощными плечами и крепкой шеей. Еще у Чернова был большой подбородок с ямочкой, широко посаженные глаза и выпуклый лоб с высокими залысинами. Идеально выбритое лицо хорошей лепки и короткая прическа. Даже в свете уличных фонарей Бравик приметил, что профессор сед. – Это моя личная удача, – повторил Чернов и аккуратно тронул с места машину, – потому что именно я настоял на том, чтобы основным направлением конференции стали проблемы консервативного лечения. Не обошлось, конечно, без возражений… Эта тема очень даже может быть рутинной. Сами знаете, стоит объявить: "Консервативное лечение доброкачественной гиперплазии", – коллеги скучнеют… Но мы с коллегой Каприным… Вы знакомы с доцентом Каприным? – Бравик стал быстро вспоминать – да, в прошлом году он рецензировал статью Каприна – и кивнул. – Я так и думал. Так вот, мы с Каприным загодя договорились подготовить минимум докладов. Но! Чтобы это были такие доклады… Мы сразу планировали исключить сообщения по альфа-блокаторам и всяким растительным ингибиторам. – Ну что ж. – Бравик прокашлялся с холода и одобрительно покивал головой. Его и самого ничуть не интересовало всестороннее обсасывание всяких новых аспектов того, что в принципе было давно понятно. – Будут три основные темы, сразу вам скажу, – сказал Чернов. Он с ходу брал быка за рога, и Бравику это нравилось. – Вапоризация – это раз. Наши докладчики учились у Мартова, а за последние два года – свои результаты. Эндохирургия – два! Полтора года назад клиника закупила операционную, есть чем похвастаться. Тут мы тоже профессору Мартову многим обязаны. И третье – химизм эстрогенов в патогенезе аденомы. Я вам напрямую скажу – просто прочтите вашу с Винаровым статью. Это будет именно то, что нужно. – Завершающий аккорд, так сказать, – добродушно сказал Бравик. – Если хотите, – согласился Чернов. Он быстро вел машину по заснеженным улицам. Бравик видел, как Чернову приятно то, что он, Бравик, приехал. Видел – Чернов горд, как мальчишка, предстоящей конференцией. Ему, Чернову, было что показать. И все это очень нравилось Бравику. – Алексей Юрьевич, когда начало? – В десять, как обычно, – сказал Чернов. – Вы выспались в поезде? – Как дитя, – ответил Бравик. Он прекрасно выспался, чувствовал себя свежим и отдохнувшим. Отлично себя чувствовал. – Хорошо. Позавтракаете, и я отвезу вас в клинику. Представлю оргкомитету, покажу отделение. И еще кое-что покажу… – Что покажете? – Бравик заговорщически подмигнул Чернову. Он, конечно, представлял, что может показать ему Чернов в Твери. Чернов любил свою работу – такое Бравик умел распознавать с первых минут. И если даже Чернов сто раз был наполеончик, если он любил не просто работу, а себя ненаглядного в этой работе – ради бога… Чернов не был старпером. Чернов болел за свою конференцию. Чернов приехал на вокзал за Бравиком в половине седьмого утра. – Нашу конфетку, – широко улыбнулся Чернов. – Шторцевскую операционную. Вас, конечно, этим не удивить. Но все-таки. Самые красивые резекции мы снимаем. На видео. Покажу. В отделении Бравика уже пять лет имелась такая операционная. Кассетами с записями Митя заставил целую полку в ординаторской. Но Бравик и тени скуки не чувствовал – он знал, что с удовольствием посмотрит фильмы Чернова. Чернов проводил Бравика в гостиничный номер, положил бравиковский портфель на кресло и сказал, что через час будет ждать Бравика в машине у входа. Чернов ушел, а через десять минут в дверь постучалась горничная и вкатила в номер тележку с завтраком. Номер был тесноватый, но уютный. Даже с претензией – ковер, корейский телевизор, кондиционер. Во второй половине февраля кондиционер был хорош, но необязателен. – Хорошая у вас гостиница, – уважительно сказал горничной Бравик, когда та наливала в кружку чай и снимала целлофан с бутербродов. Бутерброды Бравику достались с горбушей и ветчиной. – Бывшая гостиница обкома, – с непонятным сожалением ответила горничная. – Приятного аппетита. Бравик с удовольствием съел два бутерброда, нарезанный огурец со сметаной, выпил полную кружку сладкого чаю. Потом он отодвинул столик, разделся и принял душ. Душ, тверской гостиничный душ, вялый и еле теплый. Однако Бравик и тут был доволен, он, кряхтя, растерся царапающей синтетической мочалкой, терпеливо постоял под прохладными струйками и крепко вытерся коротким вафельным полотенцем. Стоя босыми ногами на колючем ковре, он еще покрутил туловищем, несколько раз присел, понагибался, ощутил себя юным и упругим – "сам бы себя целовал в эти плечи и грудь…" – ежась, натянул футболку, треники, тонкие шерстяные носки. А потом уже надел белую сорочку, брюки, повязал галстук, влез в пиджак. Стоя перед овальным зеркалом, он тщательно расчесал жидкие седоватые волосы. Итак, Бравик был готов к встрече с коллегами, к выходу в свет. Конференц-зал Центральной клинической больницы был полон. Во-первых, зал был невелик, а во-вторых, ежегодная региональная конференция была значительным событием для всех здешних урологов. Иные из сидевших в зале были в халатах – это были доктора ЦКБ, спустившиеся из отделений, у них был нормальный рабочий день. Большинство было в партикулярном: костюмы, галстуки, реже – свитерки и джинсовые рубашки. Под гул разговоров Чернов провел Бравика на сцену, заботливо усадил за стол президиума и сам сел рядом. Конференция началась. Бравик вертел в руках футляр для очков, привычно пропускал мимо ушей все вступительные слова и глядел в зал. Первые ряды по традиции занимали люди почтенные, заслуженные и пожилые. Выше сидели доктора помоложе. Самые молодые сидели в последних рядах. Так происходило всегда и везде, потому что самые молодые были еще и самые занятые, самые неосведомленные о времени начала конференции и самые опаздывающие – они быстро входили, озирались и, пригнувшись, пробирались к свободному креслу поближе. Бравик вздрогнул, услышав: "…доктор медицинских наук, заведующий отделением, ведущий научный сотрудник Института урологии, член правления Всероссийского урологического общества Григорий Израилевич Браверман!" Бравик неловко встал, едва не опрокинув стул, ответил благодарной улыбкой на редкие аплодисменты и прошел за кафедру. – Глубокоуважаемый Алексей Юрьевич, глубокоуважаемые коллеги… – Бравик прокашлялся. – Мне крайне приятно было получить приглашение на эту конференцию. Я уверен, что сегодня мы с вами хорошо и плодотворно поработаем. Еще хочу сказать, что правление Общества, к которому мы с вами имеем честь принадлежать, не склонно делить нашу профессиональную область на урологию тверскую, московскую, челябинскую и так далее. Урологическое общество – это то профессиональное содружество, которое позволяет нам быть вместе, работая при этом в разных городах. Что касается лично меня, то хочу поблагодарить профессора Чернова и всех коллег за теплый прием. Правление Всероссийского урологического общества с большим вниманием и гордостью следит за достижениями наших коллег из Твери. Мне поручено приветствовать вашу ежегодную конференцию от имени Правления и лично Ивана Андреевича, Николая Алексеевича и Олега Борисовича. Вот, пожалуй, и вся ария московского гостя, – тихо закончил в микрофон Бравик. В зале одобрительно зашумели, ряды забелели улыбками, Бравику громко аплодировали. Он, поклонившись, вернулся к своему месту в президиуме. – Спасибо за добрые слова, Григорий Израилевич, – сказал справа Чернов. Бравик еще раз легко поклонился в ответ. Полутора часами раньше они шли с Черновым по коридору отделения, Чернов рассказывал яркую, насыщенную драматизмом историю приобретения шторцевской операционной – собственно, историю выделения (а по сути – многолетнего невыделения) средств из областного бюджета. Бравик рассеянно слушал Чернова. Увы, все эти истории были похожи одна на другую как близнецы. Бравик раскланивался с докторами, идущими навстречу. – Прошу… Цистоскопическая… Тоже – "Карл Шторц"… – смущенно и гордо сказал Чернов, распахнув перед Бравиком дверь. Наверное, если бы в Чернове не было столько достоинства и уверенности, то любезность его показалась бы Бравику перебирающей через край. Бравик, может быть, даже подумал бы что-нибудь такое: "Угодлив… "прошу"… он бы еще каблуками щелкнул…" Но Бравик ничего такого не подумал. Он уже оценил отделение – и чистоту, и недавний ремонт, и новую мебель. Он быстро пригляделся к операционному графику, что был приколот кнопками на стенде в ординаторской, – объем операционных вмешательств Бравик тоже оценил в полной мере. У Бравика был достаточный опыт знакомств с чужими клиниками. Ему с первых минут стало ясно, что Чернов рулит клиникой твердо и умело. В дверях цистоскопической они столкнулись с высоким брюнетом в операционном белье. – Рекомендую – доцент Каприн, – представил Чернов. – Каприн Виталий Олегович. – Брюнет протянул руку, и Бравик пожал большую вялую ладонь. – Очень приятно познакомиться с вами, Григорий Израилевич. – Ты почему до сих пор не внизу? – негромко спросил Чернов. – Все… Переодеваюсь и иду, – быстро сказал Каприн. – Поживее, – поторопил Чернов, уже не глядя на своего доцента. – Григорий Израилевич, посмотрите наш литотриптор или – кофе? – Ну что ж… Кофе… С удовольствием, – сказал Бравик. – Мы не опаздываем? – Нет, нет, начало – минут через сорок. Чернов сделал приглашающий жест рукой и пошел по коридору. Бравика неприятно царапнуло то, как Чернов при нем бросил своему доценту это "поживее". Но Бравика это не касалось. А навстречу им уже почти бежал следующий фигурант. – Это заведующий отделением, – сказал Чернов. – Познакомьтесь. Рохликов Игорь Михайлович, врач высшей категории, заслуженный деятель здравоохранения. Пожимание рук, раскланивания, приставление ножки… Чернов смотрел на заведующего как-то досадливо. Бравик только сейчас подумал – странно, что экскурсия по отделению состоялась без заведующего. Но и это Бравика тоже не касалось. – Вы сейчас в конференц-зал, Алексей Юрьевич? – спросил заведующий. – Минут через сорок, – ответил Чернов. – Мы с коллегой Браверманом пойдем ко мне. Вы спускайтесь. Бравика опять царапнуло. Чернов, само собой, был профессор. Но хозяином отделения был – должен был быть, по крайней мере, – этот Рохликов. Чернов приглашал в свой кабинет на чашку кофе Бравика, но заведующего он отчего-то не пригласил. Попробовал бы пятнадцать лет назад профессор Попов с подобной интонацией сказать Шехбергу: "А вы – спускайтесь". Они подошли к полированной двери с латунной табличкой "Директор клиники д.м.н. профессор Алексей Юрьевич Чернов". Возле двери кабинета их нагнала докторша лет пятидесяти. Белые брючки, короткая тужурка, голубой разовый чепчик на кудрявой голове – Бравик сообразил, что это анестезиолог. У анестезиологов везде была своя форма одежды, они халатов не носили. – Алексей Юрьевич… Алексей Юрьевич… – Доктор немного суетилась. – Вы сегодня не моетесь? – Василевская Юлия Николаевна, заведующая анестезиологией, – слегка раздраженно, как показалось Бравику, представил доктора Чернов. Он нелюбезно взглянул на Василевскую и переступил с ноги на ногу. Все эти догонялки, переспрашивания, пререкания, нестыковки – кого в какую очередь подавать в операционную, кто моется, а кто не моется, заготовили кровь или не заготовили кровь, – все это было нормальным в общении с анестезиологами. Так что Бравик неудовольствие Чернова понимал. Бравик терпеливо отступил в сторону, чтобы не мешать, пока Чернов все решит с Василевской. А после они – Бравик с Черновым – выпьют хорошего профессорского кофе. – Так вы не моетесь? – спросила анестезиолог. Спросила опасливо, как будто ожидая разноса, зависимо спросила, анестезиологи так обычно не спрашивают. – Юлия Николаевна, голубушка, – желчно сказал Чернов, – известно ли вам о таком малозначительном… я бы сказал – мимолетном событии, как ежегодная региональная конференция областного Урологического общества? Известно? Прекрасно. А могли ли вы предположить изменение моего операционного графика в связи с этой досадной мелочью – конференцией? Могли. Великолепно. И не составило ли бы для вас труда заглянуть в измененный в связи с вышеупомянутым, не стоящим вашего внимания эпизодом операционный график отделения? В этом графике вы, вне всякого сомнения, обнаружили бы, что на сегодня я свое участие в операционной деятельности клиники прекратил. Так что я не моюсь, Юлия Николаевна, душа моя, не моюсь. Моется коллега Авдошин со товарищи. И позвольте – я угощу кофием коллегу Бравермана. Чернов заломил бровь, поклонился анестезиологине, открыл дверь своего кабинета и увлек туда Бравика. Бравик терпеливо пронаблюдал эту сцену. Заведующая анестезиологией вполне могла бы сообразить, что в день, когда директор клиники занят конференцией, не надо теребить его из-за такой мелочи, как изменение операционного графика. "Не надо суетиться, как курица на проезжей части", – сказал бы в таком случае Папа Шехберг. Но, прикрывая за собой полированную дверь, Бравик успел заметить, что глаза докторши, дамы, вполне, может быть, дельной и работящей, наполнились от обиды слезами. "Ничего, ничего…" – хмыкнул про себя Бравик. Он терпимо относился к раздраженным взбрыкам заведующих и профессоров. Естественно, если эти взбрыки были по делу. Хороший начальник должен быть колоритен, он имеет право на характер и закидоны. Бравик мысленно процитировал Конецкого: "Должен признаться, что капризы капитанов считаю положительным признаком свободы внутри профессии и профессионального мира. Капризность есть сигнал о том, что мужчина на капитанском мостике наконец вытеснил из себя комплекс запуганного школьника и начал утирать сопли не рукавом, а платком. То есть поверил в себя и свое право быть там, где он есть". В кабинете Чернов самолично заварил кофе – достал из тумбочки яркий пакет, залил джезву водой из колбы, поставил на маленькую электрическую плитку. Бравик сидел в бежевом кожаном кресле, скрестив короткие толстые ноги, и посматривал на Чернова. Накануне, после того как ординатор Назарова привез ему билеты на поезд, суточные и командировочное удостоверение, Иван Андреевич позвонил Бравику еще раз. – Гриша, – сказал Назаров так, будто забыл сообщить Бравику какую-то мелочь. – Гриша, я еще вот о чем тебя попрошу… Глянь-ка ты, брат, по-свежему на Алексея… Я тебе, знаешь, доверяю в этих делах. Знаешь ты толк в людях. Тут оно вот как получается – то ли брать его к нам, то ли не брать. Стручков в следующем году пойдет на пенсию. Это предрешено. Вот я и думаю про Чернова. – Да, да, конечно, – сказал Бравик. Он все отлично понял. Назаров решал: протежировать ли Чернову при возможном его назначении завкафедрой урологии в Институт усовершенствования. Терпеть Бравик не мог подобных поручений. Плевать он хотел – кто там куда подходит или не подходит. Было у него, у Бравика, свое отделение, были свои темы, и совсем неинтересна и неприятна была ему эта квазиакадемическая возня. Но были еще и добрые отношения с Назаровым, с Лораном… А поскольку Бравик оставался человеком трезвым и реалистичным, то всегда помнил: хочешь нормально пребывать в среде – соблюдай правила среды. И, соответственно, четко выполняй поручения благожелательных вышестоящих. И пусть эмиссарства этого Бравику совсем не хотелось, но деваться было некуда, он твердо решил для себя, что когда вернется из Твери, то представит Назарову объективный отчет – хоть устный, хоть письменный. – И вот еще что, – добавил Назаров. – Назревает у Чернова монография. Да, да, представь, не только вам с Винаровым монографии положены, периферийным коллегам тоже положены. Так вот, монографию Чернова я предложу тебе отрецензировать. Он, кстати, об этом должен догадываться… Чернов распрямился и поставил перед Бравиком маленькую глиняную кружку. В кружке взбухала густая коричневая пена, в кабинете ароматно запахло кофе. – Только без сахара, – просяще сказал Чернов. – Иначе кофе не кофе. Ей-богу, не пижоню. – Да я понимаю. Кофе… понимаю… – сказал Бравик. – Вы, Алексей Юрьевич, както строго с анестезиологом… Нет? Уж извините. – С Юлией Николаевной-то? – хищно спросил Чернов. – Строго… Милейшей Юлии Николаевне пора целиком сосредоточиться на внуках, у нее их, если не ошибаюсь, двое. А она пьет мою кровь. И ест мою плоть. Вы, Григорий Израилевич, заполошных анестезиологов очень любите? Нет, таких анестезиологов Бравик не любил. Таких никто не любил. Анестезиология-реаниматология – специальность неблагодарная и широкой публике малозаметная. И очень-очень трудная. Хирурги с бешеными глазами и потными лбами, под патетическую музыку за кадром, решают свои глобальные задачи. А анестезиологи должны незаметно сделать так, чтобы оперируемый не прекратил вдруг свою жизнедеятельность. Чтоб он не уронил давление и не прекратил кровообращение, чтобы его сердечная мышца не прекратила вдруг, к вящему удивлению собравшихся, свои сокращения. И все это анестезиологам положено осуществлять несуетливо, чтобы не ранить тонкую психику оперирующего хирурга. А зудеть над ухом и отвлекать – этого анестезиологам не положено. При всем при том, что анестезиологи – общепризнанные аристократы операционной деятельности. Умеешь эти правила соблюсти – молодец, честь тебе и почет. Не умеешь – будут разговаривать как с бобиком. Или ругаться. – Вы не сочтите меня бесцеремонным… – с любопытством сказал Бравик. Ему еще интересно было, как Чернов ответит на его расспросы. – Но вот мне показалось, что с заведующим своим вы тоже… Запросто… Вы что – им не очень довольны? – Он у меня никакой, – спокойно ответил Чернов и придвинул к столу другое кресло. – И вас устраивает "никакой"? – А… – махнул рукой Чернов, усаживаясь. – Устраивает. Я, знаете ли, не ленюсь. И обходы у меня – не раз в неделю, а ежедневно. И перевязками не гнушаюсь. Отделение у меня под контролем. Бравик понял, что когда-то, несколько лет назад, заведующий не поставил себя с Черновым. Что ж, это Бравику тоже было понятно. Сам заведующий и виноват. И тут он Чернова почти одобрял. В дверь тихо постучали. – Да! – сказал Чернов и на вращающемся кресле повернулся к двери. В кабинет заглянул Каприн. Он переоделся – черный костюм, белая сорочка, синий галстук, поверх – отглаженный халат. И высокий накрахмаленный колпак. Бравик много раз с некоторым удивлением отмечал, что в Москве все, от субординаторов до профессуры, носят мягкие колпаки, а вне Москвы – в обычае высоченные, твердо накрахмаленные, прямо башни какие-то. – Что?! – недовольно спросил Чернов. – Извините, слайды… – виновато сказал Каприн. Чернов еле кивнул. Каприн суетливо, чуть ли не на цыпочках, прошел за стол, взял со стеллажа картонную коробку и шмыгнул из кабинета. "Интересно, – подумал Бравик. – Все-таки не холуек, не интерн, это – доцент. Доцент – не хухры-мухры. Но как он тут… на цырлах… А может быть, Чернов – вождь? А ведь, судя по всему, – вождь…" Бравик вождей на дух не переносил. И вот тут он уже совсем по-другому взглянул на Чернова. Чернов с удовольствием попивал кофе и выглядел вполне хорошо. Брезгливую нелюбовь к вождям Бравик впервые ощутил в себе еще студентом. Однажды на пятом курсе он сдавал зачет после цикла урологии (в мыслях у него еще не было становиться урологом, а мечтал он, как многие порядочные медицинские студиозусы, одолевать рак, был активистом соответствующего кружка, верил истово в лекарственную терапию, но и радикально изничтожать рак, оперировать его, гада, под корень тоже хотел), а зачет сдавал на Самой Главной Кафедре Самого Главного Института, где имел высокую честь обучаться. На кафедре, которой заведовал Самый Великий, сын Самого-Самого Великого. Зачет он сдавал в полупустой в ту, почти вечернюю, пору аудитории деликатнейшему профессору Маляеву. Бравик тогда чувствовал себя неуверенно. Он был хороший студент. Усидчивый, на шальную удачу никогда не рассчитывал. Но тогда чувствовал, знал, что немного недоработал. И вот он уже положил перед Маляевым зачетку, нахмурился, собрался. За пиелонефрит, что значился первым вопросом в билете, Бравик был спокоен. А за надпочечники – неспокоен. И вот он уже приготовился так, попространнее, поглубже ответить пиелонефрит, чтобы о надпочечниках Маляев его особенно не расспрашивал… И тут в аудиторию шумно вошел Самый Великий. Бравик от неожиданности и почтительности привстал. Все-таки нечасто доводилось видеть вблизи Самого Великого. На лекциях – да. Лекции тот читал интересно, сочинял всякие афоризмы, студентам это дело всегда нравится. Итак, Самый Великий вошел, влетел, ворвался и с порога, не обращая, естественно, внимания на подзачетного, существо низшего порядка, закатил Маляеву омерзительный, отвратительный, безобразный скандал. Бравик сейчас уже и не вспомнил бы – из-за чего был тот скандал. Великий кричал, визжал, брызгал слюной, вел себя так, как будто перед ним был не седой интеллигентный Маляев, а мальчишка, щенок, мразь. Бравик уперся глазами в стол, некоторое время отсутственно посидел, а потом совершил, наверное, первый в своей жизни правильный поступок. Он встал и вышел из аудитории. Притворив за собой тяжелую высокую дверь, Бравик перевел дух, сплюнул от гадливости и под недовольным взглядом уборщицы закурил "Казбек" (он тогда по молодости курил). Через некоторое время говнеж, вопли и ругань, плохо слышимые из-за массивной двери, утихли, дверь раскрылась, и Самый Великий, шелестя развевающимися полами халата, тяжело и быстро прошагал по коридору. Естественно, на Бравика, докуривавшего папиросу, он не кинул и мимолетного взгляда. Бравик бросил в форточку окурок, тихо выматерился вслед Самому Великому и неслышно вошел в аудиторию. Профессор Маляев, милейший человек, клиницист раньшего времени, коротко и благодарно взглянул на приблизившегося Бравика, провел сухонькой ладонью по лицу, придвинул к себе бравиковскую зачетку и, ни о чем не спрашивая, вписал каллиграфическим подчерком – "зачет". С того самого дня Бравик решительно невзлюбил вождей. – Замечательный у вас кофе получается, – сказал Бравик. Чернов кивнул, мол, все для вас – и кофе, и доклады, и наша профессионально растущая молодежь. – Алексей Юрьевич, вот что касается вашей эндохирургии, – сказал Бравик, – кто из ваших докторов этим занимается? – Ну, во-первых, я, – ответил Чернов и извинительно развел руками ("…все на мне, все – сам…"). – Затем Каприн. А больше и незачем. – И, скажите по совести, как у вас с послеоперационными стриктурами? – Да как у всех, так и у нас, – честно ответил Чернов. Они попивали кофе и говорили об эндохирургии. Чернов, это видно было, именно на эндохирургию ставил, видно было, что это его конек. Поэтому обсуждать с ним операции, результаты, осложнения, рецидивы и преимущества одних приборов перед другими было полезно, не впустую, Чернов говорил дельное. И речь у него была хорошая. Бравик эндохирургией владел средне, в его отделении этим занимались Митя с Гурамом. Но разговор с Черновым был ему приятен, как это всегда бывает, когда собеседники друг другу в цеховом смысле близки и друг друга быстро понимают. Наконец Чернов встал и пригласил Бравика в конференц-зал. Конференция заканчивалась. Произнесено было пять-шесть значительных докладов по медикаментозной терапии, как и обещал Чернов, несколько докладов по модному теперь протезированию, с пяток сообщений коротких и рутинных – "опытная группа представлена таким-то количеством пациентов, контрольная группа представлена таким-то… можно смело утверждать, что препарат такой-то есть оптимальное средство…" – и так далее. Чернов просидел всю конференцию справа от Бравика, в перерыве тоже от него не отходил. Для завершительной речи слово было вновь предоставлено Бравику, он сказал какие-то обычные слова о большой проделанной докладчиками работе, оценил умелую организацию конференции, с глубоким удовлетворением отметил высокий уровень руководства клиникой и не менее высокий уровень областной урологической службы. Все как полагается. – Григорий Израилевич, – Чернов наклонился к Бравику, когда тот вернулся в президиум, – сейчас пять, я на всякий случай взял вам билет на восьмичасовой поезд. Подумал – может быть, вы не захотите ночевать в гостинице. У вас ведь билет на утренний? – Вот спасибо, – благодарно сказал Бравик (совершенно не хотелось ему ночевать в Твери), – конечно, поеду вечерним. Ей-богу, предупредительности Чернова не было предела. Доктора расходились, трое молодых людей снимали экран, разбирали слайд-проектор. Оргкомитет никуда не торопился, профессура курила прямо в зале. – Банкет? – спросил Бравик. – А как же? Разумеется, банкет, – твердо сказал Чернов. На столе президиума перед Бравиком лежал роскошный, с золотым тиснением, приветственный адрес и такой же роскошный кожаный бювар с именной надписью – Бравика принимали по высшему разряду, и банкет без него состояться, конечно же, не мог. И хоть Бравик был небольшой охотник до банкетов, уклониться у него и в мыслях не было. Бравика встретили в Твери с уважением и приязнью, он знал, что должен, хоть и с минералкой в фужере, явственно и громко поблагодарить. – Алексей Юрьевич… – сзади к ним подошел Каприн. Он был без халата и без колпака, и Бравик не сразу его узнал. – Простите, Григорий Израилевич. Алексей Юрьевич, вы позволите, я вас отвлеку на минуту… Чернов отошел с Каприным в сторону, взял его под локоть, некоторое время слушал, потом резко сказал: – Та-ак. Об этом и речи быть не может. Все. Плевать я хотел. А ты это заступничество брось. Каприн что-то нерешительно говорил в сторону, у него дергалась щека, Бравик слышал только обрывки: "…заявку составлял он… не можем же мы… полтора года работы, Алексей Юрьевич…" – Так! Все! – Чернов поджал губы, отвернулся от Каприна и пошел к столу, возле которого вполоборота сидел Бравик и с любопытством наблюдал эту пару – твердого профессора и вялого доцента. Каприн несколько секунд смотрел в спину Чернову, потом махнул рукой, жалко сморщил лицо и быстро ушел из зала. – Что-то случилось? – спросил Бравик. Чернов выдвинул стул, сел боком к Бравику и нахмурился. – Это все наши… проблемы воспитания. Он достал из кармана пиджака пачку "Явы" и закурил. – А что, если не секрет? – Вы помните четвертый доклад? Локальная гипертермия? Бравик кивнул. Доклад он запомнил, приличный был доклад, большой материал, хорошие результаты. Только докладчик какой-то бледный. То есть натурально бледный и с запавшими глазами. – Тищенко Александр Борисович. Мой аспирант. – Чернов был раздражен. Он затягивался и смотрел в одну точку где-то на стене. – А в чем проблема? – осторожно спросил Бравик. Спросил из простого любопытства. Ему было интересно, чем непримечательный аспирант мог рассердить блестящего Чернова. Чернов бросил недокуренную сигарету прямо на паркетный пол, раздавил ее подошвой и неохотно ответил: – Полгода тому назад мы стали составлять заявку на грант. Для клиники Мейо. Грант на локальную электромагнитную термотерапию гиперплазии и рака простаты. Тищенко мой, – Чернов весьма элегантно произнес это "мой", – владеет английским. Вообще, разносторонний юноша. Спелеология, альпинизм… Все документальное оформление было поручено ему. А термотерапия – тема его диссертации. – И что? – непонимающе спросил Бравик. – А по причине своей разносторонности он вдобавок заинтересовался гемодиализом. Вы видели нашу установку… Отделение гемодиализа Чернов показал Бравику в перерыве. – Драмкружок, кружок по фото? Ни то ни се? Верхогляд? – Нет, тут другое. Может быть, честолюбие. Но суть не в этом. Он в соавторстве с завотделением гемодиализа стал писать работу. Я сказал ему, что приветствую многостаночников, но напомнил, что поставил ему задачу. Тищенко пообещал, что успеет все. И заявку на грант, и три статьи по термотерапии, и гемодиализ. – Не успел? – лениво спросил Бравик. – Задержал заявку на две недели. – Так вы, стало быть, не получили грант? – с сожалением спросил Бравик. Да, это, наверное, было обидно. Грант от клиники Мейо для провинциального мединститута – это роскошно. Тем более жаль упустить грант из-за того, что аспирант не представил вовремя перевод документации. Бравик сочувствовал Чернову. – Слава богу, грант мы получили, – сказал Чернов. – Отлично! Поздравляю! – Грант мы получили, но аспиранта Тищенко в перечне соискателей больше нет. Исключен из списка. Это за него только что заступался Каприн. Доцент Каприн взывал к моему человеколюбию. – Не понял, коллега. – Бравик озадаченно уставился на Чернова. – Вы успели получить грант, но парня из списка соискателей исключили? Нет? – Исключил, – сказал Чернов. – Нет, я не садист. И не самодур. Бравик постарался скрыть удивление. "Да, милый, ты не садист и не самодур, – зло подумал Бравик. – Ты, похоже, просто скотина". Бравик не вчера родился на свет, он не был сентиментален. И, в общем-то, дела ему не было до какого-то аспиранта. Но ему стало неприятно. К ним, широко улыбаясь, приблизился завкафедрой профболезней. – Алексей… Григорий Израилевич… Стол накрыт. Поднимемся в отделение. Чернов встал, развел руками, сочувственно посмотрел на Бравика и сказал: – Григорий Израилевич… Банкет. Коллеги ждут. Если хотите – договорим за столом. В отделении Чернова был небольшой банкетный зал. То есть это было просто большое помещение, не занятое ничем определенным. Здесь принимали экзамены, здесь проводили семинары, здесь же устраивали торжества. Приглашенных было немного, человек пятнадцать. Стол был накрыт изобильно, горячего не ожидалось, но рыба, холодное мясо, свежие овощи, салаты, фрукты – всего было в избытке. Выпивка была представлена неразнообразно (с различными этикетками, видимо, местного приготовления, водка и шампанское), но очень количественно. Коллеги расселись. Чернов, прекращая разноголосицу, позвенел ножиком по пустой рюмке, налил, жестом пригласил всех сделать то же самое и встал. "Неужели он действительно выбросил парня из списка? – подумал Бравик. – Парень работал по гипертермии и немало, поди, наработал, парень составил заявку на грант – а раз грант дали, значит, составил заявку квалифицированно, – парень перевел заявку, а Чернов отправил парня за борт… Да нет… Он чего-то недоговаривает. Не может он оказаться такой сукой". И пока Чернов говорил речь, Бравик глядел на него – широкие плечи, дорогой костюм со стальным отливом, сохранивший четкость, несмотря на целый день, проведенный в конференц-зале, узел галстука, короткая стрижка, красивая ранняя седина. Как там у Конецкого – "он с сильной сединой, высокий и красивый…" Лет пятнадцать тому назад у таких орлов еще принято было носить лауреатские значки на лацкане. "Нет, ты вождь… – подумал Бравик. – Вождь… Сукин сын, вождь… Белокурая бестия…" Когда прозвучало его имя, Бравик был готов: в фужере – лимонад, на языке – здравица. Он сказал все, что положено, сел и стал есть. Проголодался он за день отчаянно. В перерыве есть особенно не хотелось, да и Чернов повел его в отделение гемодиализа. Чернов подсел к нему минут через сорок, когда профессора, доценты и несколько заведующих выпили по шестому или даже седьмому разу, ослабили узлы галстуков, а иные – так просто повесили пиджаки на спинки стульев. – Вы извините, я вас оставил одного… – Чернов что-то шепнул на ухо соседу Бравика, и тот с готовностью уступил Чернову свое место. – Вы не пьете? Ах, ну да – вы же не пьете. Общеизвестно… Бравик быстро взглянул на Чернова. Тот-то пил наравне с остальными, лицо покраснело. И Бравик подумал, что если уж говорить с Черновым дальше, то теперь – самое время. Профессор, протеже Назарова, выпил, слегка распустил портупею, сейчас он оставит профессорский решпект, и Бравик, коль скоро Бравика это занимает, может разглядеть Чернова "як воно е". – У меня все не идет из головы тот ваш аспирант, – серьезно сказал Бравик. – Тищенко, кажется? – Да, Тищенко, – кивнул Чернов. – Я видел, что вас это заинтересовало. – Значит, вы решили отставить его от гранта, так? – А я могу вам объяснить. – Чернов и не собирался уходить от вопросов. Он даже с какой-то странной готовностью хотел продолжить разговор о незначительном аспиранте. – Я поставил перед ним задачу. Я определил сроки. Профессор поставил перед аспирантом задачу и дал четкие сроки. Вы понимаете? Тищенко я отличил еще на пятом курсе, после субординатуры пригласил его на кафедру. Ему было тогда двадцать два года, он из райцентра Нижние Сольцы. Вы слышали когда-нибудь о таком месте – Нижние Сольцы? Я тоже до того времени не слышал. Он хорошо учился, звезд с неба не хватал, но учился хорошо. Однако на потоке не он один учился хорошо. Кружок он посещал с третьего курса. Кандидатов в аспирантуру я отбираю придирчиво. Словом, юноша Тищенко из Нижних Сольцов был принят в аспирантуру кафедры урологии. К концу первого года я позвал его для личной беседы. Вы улавливаете? Директор клиники по душам беседует с аспирантом первого года. Я объявил ему, что вполне доволен тем, как он работает, и обозначил перспективы. Нет, может быть, для колледжера Лиги Плюща этого было бы мало! Но для Тищенко из Нижних Сольцов – по-моему, неплохо. Хорошая, гарантированная защита и место ассистента на кафедре. Понимаете, коллега Браверман, вопрос дисциплины… В жизни клинициста не так много основополагающего… Прежде всего – вопрос дисциплины! Чернов взял чистый стакан, предназначенный для лимонада, плеснул туда водки и сделал большой глоток. – Алексей Юрьевич, чего вы, право, так разгорячились, – виновато сказал Бравик. – Ваш аспирант… Так хоть с маслом его ешьте… – И все же я договорю. Чернов еще не был пьян, нет. Наверное, он чересчур серьезно отнесся к персоне Бравика или многого ждал от его приезда в Тверь. А может быть, он был хорошо о Бравике наслышан, заочно Бравика почитал – и такое могло быть. – И все-таки я договорю, – повторил Чернов. – Дисциплина, Григорий Израилевич! Дисциплина! Поставлены задачи и сроки, а молодому человеку вздумалось еще вдобавок позаниматься гемодиализом. Я дал ему понять, что он может заниматься хоть дельтапланеризмом, хоть игрой в го. Но если профессор определяет аспиранту из Нижних Сольцов сроки, – "Господи, дались тебе эти Сольцы", – досадливо подумал Бравик, – то аспиранту уместно и должно сроки соблюсти. "Ну, а карбонариев у себя на кафедре ты не потерпишь, ты их, сучат, в бараний рог… Они у тебя, профессора, поймут, гаденыши, дисциплину", – подумал Бравик. Он злился все больше и больше. – А вы сами родом откуда? – участливо спросил он. – Из Барнаула, – усмехнулся Чернов. – Кстати, что такое "аспирант из провинции" – я помню очень хорошо. "Ты очень хорошо сохранил в себе комплекс неполноценности аспиранта из провинции, – подумал Бравик. – Вот поэтому ты и чмыришь своих мальчишек. И всех прочих, тебе подвластных, чмыришь". – И в моей трудовой биографии есть что угодно, кроме ровных дорожек и подарочков судьбы, – сказал Чернов сердито и даже обиженно. "Ну да, ну да, – подумал Бравик. – Что там у Конецкого на этот счет? Вот, пожалуйста: "Трудная мужская жизнь. Самоограничение и воля. Узда и цель". Да, так…" – Алексей Юрьевич, а вы отдаете себе отчет в том, что ломаете способному парню карьеру? – прямо спросил Бравик. – Ну, посудите сами, тот грант для него – это ведь не просто работа хорошего уровня. Даже не европейского уровня. Просто-таки американского уровня работа по термотерапии. В конце концов, это как минимум трехмесячное присутствие в клинике Мейо. Вы говорите – с английским у него хорошо? Тем проще. Мальчик мог бы получить там резидентуру. Пусть он не вернется к вам в Тверь. Представьте – ваш аспирант станет medicine doctor*. А вырастили вы… И плевать на личные амбиции. Нет? – Да не в этом же дело, – упрямо сказал Чернов. – Есть правила, понимаете? Наша профессия жива правилами. Вот у летчиков есть эн-пэ-пэ – "Наставления по производству полетов", считается, что они написаны кровью пилотов. У нас тоже есть правила. И в первую очередь – дисциплина. А вы совсем не пьете? – Совсем, – соврал Бравик. Он мог выпить бокал вина, с Никоном мог выпить две рюмки виски. – Принципиально. – Одно из проявлений дисциплины, – шутливо сказал Чернов. Он закурил, придвинул к себе чью-то пустую рюмку и стряхнул в нее первую порцию пепла с сигареты. – А конференция у вас получилась удачная, – сказал Бравик. Ему не раз доводилось слушать эти громогласные рассуждения о дисциплине. Продолжать разговор с Черновым было скучно. Вождь – он вождь и есть. Памятник собственному величию. Перевидал Бравик вождей достаточно. С мальчишкамиординаторами Чернов тверд и властен, а тому же Назарову задницу вылижет за милую душу. Но любопытство в Бравике жило, до поезда времени оставалось много, и он спросил: – Вы докторскую где защищали? – В Институте урологии, – ответил Чернов. – А кандидатскую – у Кана. "Черт! – подумал Бравик. – Да я же его помню! Только тогда он был такой… с шевелюрой…" – Вы давно заведуете кафедрой? – Восемь лет, – ответил Чернов. – После защиты докторской особых перспектив в Москве для меня не было. – Почему? – По многим причинам. Ну, во-первых, в Москве достаточно москвичей… "Что-то он темнит, – подумал Бравик, – были другие причины". – У вас был Учитель, Алексей Юрьевич? – вдруг спросил Бравик. – Нет, – коротко ответил Чернов. – И к понятию "Учитель" я отношусь скептически. Может быть, когда-то… В прежние времена… А теперь это все больше игра, спектакль, имитация традиции. Бравик пожал плечами, но подумал, что и сам так считает. Почти так. – А сами представляли себя когда-нибудь Учителем? – Нет… Учитель… Не знаю. Я – шеф. Я ведь догадываюсь, о чем вы думаете. – Ну, это несложно, – вздохнул Бравик. – Мы с вами хорошо понимаем друг друга. Но вот вы вышвырнули парнишку из обоймы, лишили его возможности простажироваться в американской клинике, лишили этой возможности деревенского парня, который хорошо учился, который с третьего курса посещал кружок, который подошел вам для аспирантуры. А требования у вас, я полагаю, высокие. Парня, из которого прямо прет способный доктор… Так вот, вы лишили его шанса. Сами знаете, как часто выпадает такой шанс. Почти никогда не выпадает. Почему? Ваши рассуждения о дисциплине, вы простите, – они не убедительны. Ну, затянул на пару недель… Чернов погасил в рюмке сигарету, на секунду зажмурился, потер большим и указательным пальцами переносицу. – Не хочу спорить. Я определенным образом воспитан. У меня свои установки. Вам это не покажется интересным. – Почему нет? Хотите договорить? Вы забудьте о том, что я здесь… в официальном качестве. – Об этом я все-таки с вашего позволения забывать не буду, – корректно сказал Чернов и улыбнулся. – Забудьте, ей-богу. Конференция подготовлена и проведена вами превосходно. Клиника ваша… – иным московским клиникам надо взять пример. Давайте обменяемся концепциями воспитания юношества. Бравик, правда, умолчал о неофициальном поручении Назарова. – А может, нам и не о чем спорить, – сказал Чернов. – Я вообще подозреваю, что у нас с вами установки одни и те же. "Интересно…" – подумал Бравик. – Тищенко я, как это вы говорите, лишил шанса еще потому, что в его возрасте надо поменьше рассчитывать на шанс и побольше упираться. Корпеть, трудиться… Настойчиво, с прицелом на несколько лет вперед. – Нет, все-таки вы по-своему хотите быть Учителем, – сказал Бравик. – Может быть, – кивнул Чернов. – Мне это напыщенное слово "Учитель" не нравится. Но ведь я учу их оперировать, учу делать пункции, учу правильно писать статьи. Почему мне не учить их всему остальному, что входит в профессию? – Тут главное – не увлекаться, – заметил Бравик. – Вот мы с вами – два немолодых и опытных человека… Я позволю себе некоторую патетику. Учить можно только жестко. С самых ранних лет вбивать педантизм и ответственность. Во всем. В мелочах, в крупном… Чтоб дневники они писали подробно и разборчиво, чтобы перевязки сестрам не доверяли… И если шеф велел в срок – то значит в срок! – А как вы считаете, они любят вас? – спросил Бравик. – Никогда меня это не занимало, – пренебрежительно ответил Чернов. – Я же не девица. Бравик неожиданно подумал о своем друге Никоне. Вернее, о его шефе, Учителе Никона. Боже, как Никон его ненавидел первые два года! Никон и в ранней молодости был добросовестным и знающим хирургом. Но и шалопаем он был изрядным. Никон нередко покидал попойку в четыре утра, а в восемь докладывал больного на операцию. Он был драчун, быстрый, умелый ("Бравик, блядь, у меня же удар охуительной силы!"). Он обрабатывал в операционной руки раствором и морщился, потому что спиртовой раствор ел ссадины на костяшках. Никону звонили в ординаторскую дамы и барышни – часто и разные. Шеф преследовал Никона, как больная совесть, он сквозь зубы выговаривал ему на утренних конференциях и во весь голос – в операционной. Шеф жалил, жег, уязвлял и бичевал. Шеф был низкорослый, худой, угрюмый и не прощал Никону ничего. Вовка Никоненко много лет спустя признавался Бравику, что никто в его жизни больше не смог вместить в два слова – "Владимир Астафьевич" – столько яда и презрения. "Слушай, Дядя Петя заебал!.. – в отчаянии шипел Никон, когда приходил перекурить в отделение, где чуть помягче, но приблизительно так же лелеяли Бравика. – Глаза у меня мутные!.. Да какое ему дело, какие у меня глаза?!" Шеф Никона был хирург замечательный, виртуозный. Дотошный. Настоящий. Он был из тех заведующих, что живут в отделении. Школя и гоняя Никона в хвост и в гриву, шеф все чаще и чаще ставил его первым ассистентом. Потом он сам начал вставать к Никону первым ассистентом. К тому времени он уже не выговаривал Никону в операционной. И Бравик никогда не смог бы забыть, как громила Никон влюбленно вспыхнул, когда его шибздик-деспот, "тиран и сумасброд" негромко бросил (Бравик сам слышал, рядом стоял) после общебольничной конференции: "Володенька, подавай на нефрэктомию и сам начинай". С тех пор прошло двадцать лет, Никон всегда держит на столе в своем кабинете застекленную фотографию – худое неулыбчивое лицо, врачебный колпак таблеткой. -…происходит выбраковка, это нормальный процесс… Пока Бравик бродил в воспоминаниях, Чернов, оказывается, продолжал. – Простите, вы сказали – выбраковка? – переспросил Бравик. – Но это ведь, кажется, о крупном рогатом скоте? Нет? – Григорий Израилевич… – с расстановкой сказал Чернов и сделал небольшую паузу. – Не сочтите меня фамильярным. Ради бога. Но все же… Ведь и вы… – Простите, что – я? – удивился Бравик. – Вы известный человек. – Бравик даже не поморщился. – Вы сделали быструю и удачную карьеру, вы фигура, ваши работы у всех на слуху… – Коллега, – попросил Бравик, – заканчивайте вступление. – Пожалуйста, не раздражайтесь. Оцените хотя бы откровенность, с которой я, провинциальный завкафедрой, – а вот тут Бравик все же поморщился, – разговариваю с профессором Браверманом. – Вы что – юродствуете, Алексей Юрьевич? – прищурился Бравик. – И в мыслях не было, – кротко ответил Чернов. – Вы… как бы это сказать… раззадорили меня своим прекраснодушием. Так вот, я хотел сказать, что в нашем урологическом мире доктор Браверман известен не только профессиональными достижениями, но и крутым характером. И язвительностью, да! И резкостью, и сарказмом. Я ведь знаю… да кто этого не знает?.. Вы ведь только на людях такой… плюшевый. Говоря все это, Чернов два раза наливал себе водки. "Вот тебе и разговор начистоту, – подумал Бравик с некоторой досадой. – Наговорит сейчас черт знает чего. Потом сам будет жалеть. Чего он полез в эту философию? И чего это я за ним в нее полез?" Зато скуки – как не бывало. – Вы вот трогательно участвуете в судьбе моего аспиранта. А самому-то вам не доводилось вышвыривать разгильдяев и неудачников? Вышвыривать из профессии? – Разгильдяев – да, – откровенно ответил Бравик. – А что до неудачников… С ними вообще надо поосторожнее, с неудачниками. Попадаются, знаете ли, люди, которым просто не везет. Толковые, знаете ли, люди. Но не везет. Им надо переждать… – Не бывает никакого "не везет"! – тихо и яростно сказал Чернов. – Бестолочь видно уже на старте. И нечего с ней связываться, с бестолочью. Подальше от себя, подальше. И ни в коем случае не допускать их в сотрудники. А если проглядели – то избавляться. – Ну что ж, тогда старый, как мир, вопрос: вы беретесь отличить нескладехусопляка – может быть, честного, трудягу… просто пока еще щенка… – от очевидной бестолочи? – Берусь, – без тени сомнения сказал Чернов. – Я учился много лет, я доказал свою профессиональную состоятельность, мне доверено руководить коллективом, и теперь я берусь. Имею право. – Фридрих Ницше, – тихо сказал Бравик. – "По ту сторону добра и зла". Как это скучно. Ницшеанство в условиях урологической клиники. – Вы, Григорий Израилевич, сейчас неискренни, – укоризненно сказал Чернов. – Профессор Назаров рассказывал мне о вас. В прошлом году из моей клиники ушел в докторантуру Халатов, он у вас когда-то был ординатором. И он о вас много рассказывал. Вы тоже… – "Ты только не мешай свое "тоже" с моим "тоже", вождь", – недовольно подумал Бравик. – Вы тоже бываете беспощадны к разгильдяям… – Но мы так и не определились с вами в том, кто есть разгильдяй, а кто – нет. – Бравик несогласно поднял указательный палец. – Да не в этом даже дело. Мне кажется… нет, я уверен – вы не допускали проколов. Не той вы породы. Вы осторожны, это видно сразу. Это не воспитывается, это в крови. Это качество бережет жизни больных. Оно же определяет верную карьеру клинициста. Бывают такие, знаете, истеричные… неустойчивые. Их берут под крылышко, с ними нянькаются. Обычно это чьи-нибудь дети. Иногда такие могут состояться. Но сколько они напортачат прежде… Однако вы-то не из этих… Руку даю на отсечение – вы никогда не унизились до того, чтобы вас вытаскивали из неприятностей за шкирку и потом подтирали вам сопельки. Иначе из вас не получилось бы знаменитого Бравермана. "Он все-таки далеко заходит. Пусть он здорово выпил, пусть он со мною начистоту… Не пора ли посадить его на жопу?" – подумал Бравик. – Мне очень лестно все это слышать, Алексей Юрьевич, – вежливо сказал Бравик. – Но почему вы так уверены, что мне не доводилось лажаться? Доводилось. И меня прикрывали. Мудрые и сильные люди. Они были шефы. Но, наверное, они были и Учителя. Кстати, я тоже защищал кандидатскую у Кана. Ординатуру я проходил в другой клинике… Он пристально посмотрел на побагровевшего, изрядно расплывшегося на стуле Чернова – может, тот все-таки что-нибудь вспомнит? Чернов вертел в пальцах рюмку с окурком. – А вы ведь моложе меня. Лет на пять-семь, – задумчиво сказал Чернов. – Нет, все-таки это – Москва. "Вот-те нате – хрен в томате, – опешил Бравик. – А ты, дружок, еще проще, чем я думал". Он знал цену этим разговорчикам про Москву и все московское. Уж так сложилось, что добрая половина его компании – Вовка Гаривас, Берг, Миша Дорохов – в Москве оказались годам к двадцати – двадцати пяти. И были они самыми что ни на есть москвичами девяносто шестой пробы. А в последней фразе "self-made man'а" профессора Чернова чудесно прозвучала интонация "колбасных" электричек двадцатилетней давности. Чернов посмотрел на часы и сказал: – Пора нам трогаться, Григорий Израилевич. Вещи у вас в гостинице? – Да. Там портфель в номере, – заторопился Бравик. Чернов тяжело встал, махнул рукой – возле них тут же возник Каприн. – Виталий Олегович… – Чернов искал по карманам. – Ага, вот… Отвези нас, будь другом. Погрей пока машину. А мы оденемся. Он дал Каприну ключи. "А он ведь не пил, чтобы отвезти шефа, – смекнул Бравик. – Что бы сказал Никон про всю эту компанию? "Да пиздец!" Или: "Да полный вперед!" Может, доцент нам еще пальтишки подаст?" Каприн тут же растворился. Чернов громко попрощался со всеми, Бравик тоже стал откланиваться. Он пожимал руки, благодарил за прием и доклады. "Чернов наверняка хороший оператор, – думал Бравик, пока они шли по полутемному коридору, пока одевались в кабинете Чернова и спускались в холл больницы. – Такие почти всегда хорошие операторы. И работать под ним, наверное, спокойно, и оперировать спокойно – он все десять раз перепроверит, и сам поздно вечером приедет, чтобы перевязать или посмотреть в реанимации. И все-таки он – говно. Любуется собой – какой он твердый. А еще каких-нибудь десять лет назад я на таких покупался… Что по этому поводу говорит мой Конецкий? Так, соберемся, отмобилизуем память… Есть! "Мой идеализм и раньше махрово проявлялся, например, в том, что я автоматически считал всех профессиональных кондовых моряков хорошими людьми. Я считал, что благородство моря и опасность профессии делают из любой шельмы конфетку. Или же путем естественного отбора сепарируют шельм и центробежно вышвыривают их из морей на берега. Боженьки мои родненькие, как я изумился, когда впервые обнаружил патологического труса в заслуженном капитане!.." Все помню! Надо же – все помню! Да и грешно не помнить – чудесный писатель. Умница. И без позы…" У подъезда грелась "Волга" с Каприным за рулем. Бравик с Черновым сели сзади. Бравик не удивился бы, если б Чернов хлопнул доцента по плечу и гаркнул: "В гостиницу! А потом – к курьерскому! Полтинник серебром, если поспеешь!" – Я в позапрошлом году был в бостонском центральном госпитале, – сказал Чернов, закурил и приоткрыл окно. – Можно их конвейерной системой восторгаться, можно не восторгаться. Но работает эта система как часы. Не госпиталь – завод! Пропускная возможность потрясающая. И никакой лирики. Оперировать много и хорошо – нормально. Представьте себе – все много и хорошо оперируют. Ну, почти все. Мы имена-отчества больных годами помним, а они там только раскрытые животы видят. Понимаете, чтобы вырастить генерацию зубастых и рукастых хирургов, нужно сформировать поколение несентиментальных наставников… Каприн подрулил к гостинице. Бравик поднялся в номер, взял свой портфель, попрощался с коридорной. В машине крепко пахло водочным выхлопом. "Еще хорошо, что он не сел за руль сам, – подумал Бравик. – А мог бы. Поди, переоперировал всю здешнюю ГАИ, сам черт ему не брат…" – Вы словом "выбраковка" оскорбились, – сказал Чернов. – Ну, извините. А я считал и считаю, что выбраковка нужна. Она есть, от нее никуда не денешься. Что до моего Тищенко… Он никчемный тип. Вот вы сказали – я лишил парня шанса. Но парень-то в его возрасте должен понимать, что ему представился шанс? А он что делает? В то время, когда ему светит клиника Мейо, этот дурачок позволяет себе… всякую ерунду. Ему бы сосредоточиться, сконцентрироваться! И уж, конечно, в этот ответственный период не гневить шефа. А он не понял, что за время настало в его жизни. Ну и черт с ним. Значит, не очень дорожит. Поэтому – пошел вон… "Вот всегда люди так раскрываются, – думал Бравик. – И чаще всего – после выпивки. А тут – конференция, он насуетился, набегался, много поработал, потом выпил… И разговорился. Разговорился, как тот Елпидифор у Конецкого. Хотя Елпидифор, кажется, не пил". – Я вас утомил, наверное, разговорами. – Нет, Алексей Юрьевич, вы об этом даже не думайте. Наша с вами встреча для меня очень полезна. – До вашего поезда еще минут сорок. Я, с вашего позволения, расскажу одну историю. Это давно случилось… Кан имел привычку отправлять аспирантов перед защитой в некоторый творческий отпуск. Чтобы аспирант собрался. Была у академика такая правильная особенность. Так вот история эта произошла накануне моего отпуска. На следующий день после той истории Кан велел мне отправляться домой. Собственно, в общежитие. И дозревать. Бравик положил свой знаменитый портфель на колени и откинулся на спинку сиденья. – Я аспирантом поддежуривал в клинике профессора Попова. Это было летом, все в отпусках, ответственным дежурным урологом поставили ординатора второго года. Я был главнее по всем статьям, но я был совместитель. Словом, начальник был не я. В середине дня привезли деда с острой задержкой мочи, у профессора вдруг зачесались руки, и он спунктировал деду пузырь и поставил троакар. А дед… да, в общем, и не дед-то – он нестарый был, лет шестьдесят – был вдобавок глухонемой. Поставил ему профессор троакар, хотя, по уму, человека надо было оперировать нормально. Но поставил и поставил. А больной дренаж подвыдернул. Поскольку он был глухонемой, то дежурному доктору о неудобстве не сказал. Доктор, этот самый ординатор второго года, заметил, что дренаж "не стоит", только поздно вечером. Дренаж тоненький, поставлен только что, свищ не сформировался. Все понятно. Дежурный доктор стал дренаж восстанавливать – вроде восстановил… – А вы где были? – глухо спросил Бравик. – А я был никакой не ответственный, я был в приемном отделении. Утром доктор промывает дренаж – то ли промывается, то ли нет. Короче говоря, когда пришел заведующий, у деда уже был напряженный живот. То есть дежурный доктор, пытаясь восстановить дренаж, перфорировал брюшину А Попов, поставив троакар, уехал на дачу и вернулся только через десять дней. А все эти десять дней больной погибал. Потому что развился мочевой перитонит, деду делали лапаротомию, потом была эвентерация… Я обо всем этом узнал под занавес, когда через десять дней приехал за зарплатой. Так вот я присутствовал при заключительной сцене. Больной от перитонита погиб. Ну, ординатор тот был белее потолка, это понятно. Но, кстати, никаких жалоб от родственников не было – они ничего не поняли, а видели только, что доктор от деда не отходит, чуть ли не ночует в реанимации. По-моему, родственники даже благодарность написали. Смешно? Итак, через десять дней Попов возвращается с дачи… Нехорошо, конечно, так говорить, но руки у профессора Попова всегда росли из жопы. Не стоило ему деда трогать. Возвращается Попов с дачи и узнает, что ординатор его клиники натурально угробил больного. Эксцесс. И при обычном положении вещей ординатору мало не показалось бы. Но выжил бы. А тут у Попова произошел какой-то конфликт с главврачом, тот раздул скандал из-за смерти больного, мол, в клинике бардак… Короче, ординатора порвали в куски. Я сам слышал, как Попов сказал парню: "Ты отчислен". Можете себе представить, что это значило для ординатора второго года? Ему предстояло потом лет пять дожидаться, пока о нем забудут. Его бы к операционному столу только за сто первым километром допустили. Лет через пять… А мораль? – М-да?.. – сквозь зубы промычал Бравик. – Дисциплина, Григорий Израилевич. Вернее, один из возможных вариантов ее отсутствия. Тот ординатор должен был вызвать – хоть поздно вечером, хоть среди ночи – заведующего. Он должен был сделать сто панических записей в историю болезни. А не лезть самому. Тем более после того, как Попов сам поставил троакар. Тот ординатор был бестолочь. Неудачник. Никто. Я не помню, как его звали. Его вышвырнули к чертовой матери из урологии. И больше о нем никто ничего не слышал. И это правильно. Я видел, как Попов говорил о нем доценту. Как о покойнике. А потом его еще взял за воротник заведующий, отвел к себе в кабинет. Что там было, я не знаю, но думаю, что заведующий размазал этого придурка не слабее, чем Попов. И это правильно… Они подъехали к вокзалу. – Мотор не глуши, – сказал Чернов Каприну, выходя из машины. – Хорошо помню ту историю, – удовлетворенно сказал Чернов, когда они вышли на перрон. – Все хорошо помню. Это просто какой-то схемой для меня стало: не лезь, пока не скомандовали, и не жди, что отмажут. И – ни тебе Учителей, ни тебе благодушного наставничества. Получите и распишитесь*. "Ну да… "Не верь, не бойся, не проси"… Скотина, – подумал Бравик. – Ницшеанец сраный, доморощенный. Никона на тебя нет…" – А когда я вам сказал, что у нас одни установки, я вот что имел в виду. Ни со мной, ни с вами такая позорная история произойти не могла. Даже по крайней молодости лет. Мы осторожны. Мы знаем правила. Я, Григорий Израилевич, всегда очень радуюсь, когда встречаю среди коллег людей своего склада. Это меня как-то укрепляет. Значит, есть поколение наставников и будет создана генерация рукастых и зубастых. Вот, пожалуй, и все. Счастливого вам пути. Назарову кланяйтесь. И Амосову от меня передайте теплый привет. И Григоряну. Чернов отдал проводнику билет. Бравик коротко простился с Черновым, пожал ему руку и поднялся в тамбур. Поезд проходил через стрелки, вагон сильно качало. Бравик положил портфель на верхнюю полку. В купе все спали. Бравику опять достался проходящий поезд. Бравик стоял в тамбуре. От дыхания изо рта валил пар, на стеклах нарос толстый слой инея, но Бравику не было холодно – он не снял ни пальто, ни пыжиковую шапку. Бравик стянул с руки вязаную перчатку и протаял пальцем на стекле маленький овал. В овале мелькали фонари, депо, темные составы и шлагбаумы. "И все-то ты помнишь… Да ни черта ты не помнишь! Вождь, мать твою… Душить таких в колыбели…" Бравик продолжал оттаивать окошечко в инее. Если бы он курил, то сейчас бы закурил сигарету или папиросу. Попов, сволочь, тогда от него открестился мгновенно. У Попова были свои дрязги с городским руководством, и он, не сомневаясь ни минуты, нашел крайнего. – Это недопустимо, это черт знает что, – деланно гневно сказал Попов. – Я тебя отчисляю. Я отчисляю тебя из ординатуры! Возмутительно… Да, выглядел тогда Бравик кисло. И губы дрожали, и руки потели… А как отцу сказать? О боже, позор какой… Больной Ларин… – больной Ларин ему потом год снился. Сам угробил. Своими собственными руками. В первый раз. "У каждого хирурга есть свое собственное кладбище". Ну, ясно, но это все-таки профессиональный фольклор. А когда больной погибает – какие уж тут шуточки… Это был бравиковский настоящий первый раз. Черт, как же тяжело ему тогда было! Заведующий, Папа Шехберг, увидел, что Бравик сейчас пошло разревется, крепко взял Бравика за плечо и втолкнул в свой кабинет. В кабинете Шехберг несколько секунд стоял напротив Бравика, глядел ему в лицо, потом шагнул за свой стол и стал перебирать бумаги. – Это никуда не годится, – сердито сказал Шехберг и пролистал какую-то папку. – Оставляют меня на лето с двумя ординаторами и дежурантом… Потом удивляются. А ну-ка, подбери сопли!!! Я кому сказал – подбери сопли! Это все твоя отстраненность. Твое высокомерие. Ну что ты раскис? Тебя не отчислят. Понял? Все. Иди! Работай. Иди, Гриша". Шехберг строго хлопнул ладонью по столу и вышел из кабинета. Бравик безжизненно поплелся вслед за Шехбергом, вышел в коридор. Он искал по карманам сигареты и думал, как сказать отцу. Шехберг неторопливо, косолапо прошел по коридору, не постучавшись, открыл дверь профессорского кабинета и плотно ее за собой притворил. Что он там сказал Попову – одному богу известно. Но история та прекратилась, выдохлась сама по себе, уже через два дня Попов как ни в чем ни бывало выслушивал бравиковские доклады на утренних конференциях. Это "подбери сопли" Бравик запомнил навсегда. И Шехберга помнил всегда… Больше двадцати лет прошло… С почитанием, с любовью помнил Шехберга… Всегда. "А конференция была хорошая, – подумал Бравик. – Назаров будет доволен. Хорошая конференция". Саша Берг, февраль 84-го "НА ЛИЦО УЖАСНЫЕ, ДОБРЫЕ ВНУТРИ" Саша, пробираясь через людный вестибюль, шел в гардероб. Он очень спешил – вчера вечером позвонил Таиров из Крылатского и сказал, что в магазине "Спорт", на Щербаковке, сегодня выбросят "Атомики". Какая будет ростовка, Таиров не знал, но хватать надо любую ростовку, а потом, если не подойдет, можно поменять на толкучке, возле ДК ЗИЛа. "Атомики", разумеется, будут недешевы, триста двадцать рублей, астрономические деньги, шесть стипендий – ну так это же "Атомики". Это, конечно, еще не легендарные "Россиньоли", и не дважды, трижды легендарные "Кейту" (сказать по правде, Саша знал только одного обладателя "Кей-ту" – это была марка для небожителей, для выездных). Но "Атомики" – это уже ЛЫЖИ. Это явление иного порядка, нежели убогие "Полспорт". "Атомик" – это уровень. Саша, разумеется, тоже был не пальцем деланный, у него с прошлого года имелись пестренькие, бело-сиреневые, "Фишеры". Тоже неплохо, тоже уровень. И ботинки у Саши были нормальные. Не позорные какие-нибудь "ка-лэ-эсы", а красно-белые "Альпины" прошлогодней модели. Однако до чего же ему, черт побери, хотелось иметь "Атомики"! Еще осенью он прикупил синий австрийский комбез-эластик и очки "Карера" купил, выложил восемьдесят рублей, две стипендии. Вот теперь бы еще "Атомики" – и он будет выглядеть как человек. Саша со стройотряда отложил две сотни (сезон был удачный, "урожайный", Саша купил тогда "вертушку", съездил в сентябре в Гурзуф с Наташкой и еще отложил две сотни), а сто двадцать ему дал Сенька. – Саня! – крикнули с лестницы. – Саня, подожди! Саша обернулся и увидел Вацлава Романовского, высокого, рыхлого парня из параллельной группы. Они познакомились и подружились на картошке, этой осенью. Вацлав был классным парнем, знал массу анекдотов и обладал приятным умением обживаться где угодно. Их курс поселили в корпусах пионерлагеря. Между облетающими березами белели алебастровые горнисты. Посреди спортивной площадки подергивалась зябью темная лужа. В пыльной столовой пахло сгоревшим маргарином. Саша при расселении замешкался, и ему не хватило свободной кровати в пыльном дортуаре, где на стенах висели приколотые канцелярскими кнопками альбомные листы с детскими рисунками гуашью и цветными карандашами. Саша стоял в проходе между кроватями, когда его хлопнули по плечу и густой голос с хрипотцой сказал: – Пошли со мной, старик. Там отдельное купе имеется. Так Саша поселился в маленькой комнатке для пионервожатых. (Вацлав не спешил вваливаться в корпус вместе со всеми, он приметил запертую дверь и открыл ее гвоздем.) Получилось прекрасно. Ни тебе толкотни после работы в поле, ни тебе чужих мокрых штурмовок и грязных резиновых сапог, а главное – почти не слышны были жуткие песни под гитару: "Па! дароге ра-за-чараваний…", "Вот! новый пАвА-рот! и! мАтор рИвет!.." И всякая подобная чепуха. Саша был человеком вполне компанейским, но совершенно не переносил хорового пения. Пения этого, мудацкого, не любил потому, что был каэспэшным человеком, бывал на слетах и знал цену пению настоящему – оно-то, настоящее, могло быть только на стихи Левитанского, Сухарева, Самойлова, et cetera. Саша был молод, ему еще скучен был таежнодорожный, интеллигентно-бородатый подгитарный эпос. Саше еще не резало слух то, как Визбор путается в падежах. Его пока еще не смешил Кукин, у которого во всех песнях был один и тот же герой – ироничный, средних лет столичный житель, потерявший друга, брошенный женой, разочаровавшийся в человечестве (нужное подчеркнуть) и философствующий по этому поводу в тамбуре вагона, в салоне самолета, у геологического костра (нужное подчеркнуть). И жалистные "дамские штучки" Вероники Долиной ему пока казались занятными. И бесчисленных старших и младших научных сотрудников, завсегдатаев каэспэшных слетов и нешуточных романтиков, Саша пока еще слушал с энтузиазмом. А жеребятины, всякого сексуально-озабоченного рыготания он не выносил. От сальных студенческих пересуд его мутило по причине интеллигентного воспитания и уже сложившейся привычки к негромким, насмешливым разговорам Сенькиных друзей. Привычки к той выдержанной тональности веселых и умных бесед, что была в обычае на Сенькиной даче. Саша последние два года все больше и больше времени проводил в Сенькиной компании, там ему было хорошо и интересно. А сокурсники, в институтских стенах вполне приемлемые, на пленэре Сашу очень раздражали. Переместившись из Москвы на картофельные поля под Рязанью, сокурсники быстро становились разухабистыми, шумными и совсем не уважали права соседа на privacy. В дортуаре густо пахло несвежими носками и окурками, постоянно верещал транзисторный приемник, а засыпали там только под утро. И выпивали сокурсники тоже слишком шумно. – Взвились, блин, кострами синие ночи, – сказал про однокурсников Вацлав. Он оказался прекрасным соседом – чистоплотным и неназойливым. Они раздобыли занавеску на окно и каждый день по очереди мыли пол. Преподаватели на их комнатку не покушались, преподавателей поселили в директорском коттедже. Через день Вацлав украл у водителей электроплитку, а Саша подтибрил в столовой две тарелки и два граненых стакана. Эмалированные кружки у них имелись свои, был также запас индийского чая, три блока сигарет "Родопи", четыре книги и двухлитровая банка меда. Так сложился скудный, но достаточный "картошечный" быт. По вечерам Саша с Вацлавом заваривали на плитке крепкий чай, разливали по граненым стаканам вермут "Вишневый" или портвейн "Агдам". Закусывали яблоками. Яблок было полно, сразу за забором лагеря начинался колхозный сад. Выпив, Вацлав рассказывал два-три анекдота, потом ложился с книжкой и вскоре засыпал. Саша приоткрывал окно, шел чистить зубы и мыть ноги, стелил постель, говорил Наташкиной фотографии "спокойной ночи" и ложился. Они с Вацлавом разговаривали немного, хотя Вацлав был шутник. Сосед оказался деликатен, он хорошо чувствовал, когда Саше хочется тишины. Он вообще был чертовски необременителен – жил с Сашей в одной комнате, но был совершенно незаметен, не мешал. Это чудесное качество не мешать Саша в людях очень ценил. Вацлав в душу не лез, лишнего не болтал, на Наташкину фотографию один раз покосился и заметил: "Красивый какой заяц…" И так он это хорошо сказал, подоброму, как бы слегка завистливо, что Саша только благодарно улыбнулся в ответ. (Саша уже за три дня отчаянно соскучился по Наташке.) Еще оказалось, что Вацлав отлично рисует. Однажды вечером он простым карандашом на внутреннем развороте обложки Сашиной книги "Трудно быть богом" за считанные минуты набросал портрет – Саша, небритый, в свитере с высоким воротом, с сигаретой в углу рта. Получилось очень похоже и очень здорово. Саша ничего не понимал в изобразительном искусстве, но рисунок вышел точный, уверенный, как будто рисовал профессиональный художник. И на танцах в Доме культуры Вацек тоже… хорошо себя проявил. Не скис. Студенты от нечего делать пришли в субботу на танцы. Как будто забыли, дурачки, что отметелить городских – это для местной молодежи все равно что сходить в планетарий. Приятно, культурно, и нечасто случается. Студентов начали задирать сразу, дали по морде одному, другому… Все это могло закончиться скотским избиением, тем более что местная молодежь поголовно была на бровях, а студенты трусливо жались к стенам. Вацлав с Сашей пришли в Дом культуры последними, они хотели успеть до закрытия магазина – и успели, купили "Агдама", ирисок и две банки бычков в томате. Когда они вошли в фойе с дощатым полом, двумя лубочными, условными пейзажами средней полосы и портретами членов Политбюро на стенах, к ним подскочил вертлявый рыженький шкет. Таких всегда пускают вперед. А за шкетом уже громоздилась пара трактористов или там механизаторов. В общем, людей грубых и невоспитанных. – Слышь, студент, покурить дай, – сказал шкет. Механизаторы, ухмыляясь, подошли. Они собирались всласть покуражиться. Вацлав повел себя энергично и просто. – Саша, прими-ка на минутку, – попросил он и отдал Саше сетку с покупками. – Сейчас будет вам "покурить", труженики полей, мать вашу. Вацлав цепко схватил шкета за оттопыренное ухо и рывком оттащил в сторону. Шкет завизжал от боли. Вацлав быстро шагнул к одному из трактористов, схватил за лацканы пиджака и, откачнувшись назад, ударил лбом в курносую рязанскую ряшку. Саша услышал отвратительный хрустящий звук. Тракторист задохнулся от боли, схватился руками за лицо и, мыча, осел на пол. А Вацлав, ничего не говоря, не угрожая, не пугая, не ругаясь, ловко саданул следующему селянину по яйцам. Тот сипло ахнул, согнулся, и Вацек, с подходом, как по футбольному мячу, дал подъемом стопы ему по роже. И не то чтобы он очень сильно или умело бил – но он действовал так спокойно, не раздумывая, с такой деловитой жестокостью, что сельская молодежь опешила. Саша тоже начал соображать и навесил кому-то слева. (У него был хороший левый боковой, он, еще школьником, четыре года занимался боксом, и с Сенькой они на даче часто били "по лапам"; и еще брезентовый мешок с песком висел в углу участка, на толстой ветке тополя; Саша утром, размявшись, врубал по мешку.) Правда, Саше тут же прислали сзади, так прислали, что загудело в ушах, и перед глазами поплыли оранжевые концентрические круги. Но он вскоре поднялся и успел провести два прямых. Но главное – студенты, увидев, как Вацлав бестрепетно бьет пейзан, осмелели. И кто-то уже негодующе произнес: "Как смел ты, быдло навозное, ударить по лицу студента столичного вуза?!" И кто-то уже, азартно хакая, сучил кулаками и валил на пол возомнившего колхозника, и визжали уже местные красавицы, и тонко звенело разбитое зеркало… В общем, трусливое непротивление прекратилось, получилась нормальная и даже не очень ожесточенная драка. Получилось так, что селян вовремя остановили, не дали им озвереть от безнаказанности. И никого не изувечили, никого в пьяной злобе не посадили на перо, и в конце концов приехал на тарахтящем "Урале" низкорослый седоусый участковый, и все обошлось… Но порядок – порядок навел именно Вацлав! Он навел порядок, когда собственным примером остановил трусливое непротивление, когда размозжил сопатку скверно воспитанному уроженцу рязанской области. И, кстати, с "механизаторами" теми они потом встретились на поле – шоферами были "механизаторы", приезжали на "КамАЗах" за картошкой, которую собирали студенты. И ничего – узнав Сашу и Вацлава, добродушно заулыбались, поздоровались, как с добрыми знакомыми. Хоть у одного синел бланш на пол-лица, а у второго нос был чуть набок. И еще раз встретили тех селян возле магазина, поздоровались уже за руку, и пили с ними "Агдам" на школьном крыльце, курили "Беломор"… Хождение, так сказать, в народ. Короче говоря, этот увалень оказался славным парнем, и Саша еще тогда, на картошке, подумал, что надо присмотреться к Вацлаву получше, а может быть, даже пригласить его к Сеньке на дачу, в Перхушково. На Сенькиной даче уже не первый год собиралась хорошая компания – молодые врачи Володя Никоненко, Гриша Браверман и Вова Гаривас. Приезжал Миша Дорохов, начинающий писатель, биохимик из Института генетики и селекции промышленных микроорганизмов на Варшавке. Еще захаживали Артем Белов с филфака и Борис Полетаев – то ли журналист, то ли литературовед. На Сенькиной даче привечали умных и ярких людей, а Вацлав, судя по всему, именно таким и был. – Здорово, Сань! – радостно сказал Вацлав, протягивая руку. – На третью пару останешься? – Не, – сказал Саша и пожал большую, мягкую ладонь. – Мне ехать надо. Срочно. – Случилось что-то? – участливо спросил Вацлав. Ему до всего было дело. Симпатичный он был человек, этот Вацлав. Говорят, что поляк по отцу. Немного, правда, суетливый. Но искренний такой, доброжелательный. Хороший парень. – Да, там… Короче, купить надо кое-что, – торопливо сказал Саша. И объяснил (не хотелось быть невежливым с Вацлавом): – Лыжи хорошие в одном месте сегодня продают. В Союзе такие редко бывают. Слушай, у тебя нет случайно трехсот рублей? Мне недели на две. Он подумал, что можно было бы купить еще одну пару, для Шуплецова – тот с радостью взял бы "Атомики". Шуплецов на прошлой неделе жаловался Саше, что сточил канты на своих "Фишерах" до ноля. – У меня и пяти рублей нет, – беспечно сказал Вацлав. – Безденежный я человек, Саня. Вот слушай. Кстати, о лыжах. Я сейчас разговаривал с Серегой Рейном из профкома… – И что? – нетерпеливо спросил Саша. – Слушай, – мягко и настойчиво сказал Вацлав и взял Сашу за плечо. – Из райкома комсомола на институт дали две путевки. В Горовец. – Старик, ты извини, мне надо бежать, – вежливо сказал Саша. – Если лыжи выкинули до перерыва, то у меня уже мало шансов. Какое мне дело до каких-то путевок? – Ты не понял! – Вацлав округлил глаза. – Горовец! – Ну и хрен с ним… И тут он понял, что имеет в виду Вацлав. – Боровец! Не Горовец, а Боровец, верно? – спросил он. Да, это было бы – ни фига себе… Боровец. Болгария. Рильские горы. Горнолыжный курорт… Это вам не Терскол и не Кировск. Это почти Альпы. – Боровец, Горовец… Один хер. Это же по твоей части, Саша? – Это, конечно, по моей части, – вздохнул Саша. – Это по моей части, но не про мою честь. Во-первых, две путевки из райкома разберут люди из комитета комсомола. Это обсуждению не подлежит. Во-вторых, у меня нет денег. – Ты слушай сюда, – Вацлав приблизил к нему лицо и стал заговорщически шептать: – Серега Рейн сказал, мол, профком заебало, что все конфетки достаются комитету… Потом Серега с Глущенко не ладят, это известно. И еще Серега сказал, что он поставит вопрос на комитете – чтобы одну путевку получил видный институтский спортсмен, победитель Универсиады, кандидат в мастера спорта по горным лыжам. А именно – Александр Берг со второго курса факультета органического синтеза и синтеза полимеров! Ясно вам, Александр Берг? – Да ерунда все это, – отмахнулся Саша. – Ничего не выйдет. Все равно комсомольцы заберут обе путевки. А самому стало зябко и тревожно от шальной надежды – а чем черт не шутит?.. Дьявол забери – Боровец!.. Шуплецов был там на молодежном первенстве. Рассказывал, что там все как на Западе, – отели, трехкресельные подъемники, никаких очередей, ски-пассы, бары, уютные ресторанчики… Да, это было бы здорово. Покататься в Боровце на новых "Атомиках"… Мечта, сладкая несбыточная мечта. – Все равно денег нет, – сказал Саша. – Я, если лыжи куплю, буду сотню должен. – Ты не понял – башляет райком! Бесплатные путевки, Саня! Для передовиков учебы и спорта. Ты комсомолец? Про международное положение рассказать сможешь? Типа там: безработица в Антарктиде, сионисты – пидоры и гады, а пролетариат Занзибара победит… – У меня почетная грамота от райкома за Универсиаду! – оживился Саша. – Я Ленинский зачет первым сдал в группе… – Ты поезжай за своими лыжами, – уже спокойнее сказал Вацлав. – А завтра поговорим. Я сейчас еще пойду и нашепчу Сереге. Он нормальный мужик. Он им устроит, ебать их в рот, демократический централизм! Саша с сомнением улыбнулся, пожал плечами и пошел в гардероб. Он купил лыжи, и ростовка досталась подходящая – сто восемьдесят. Он успел вовремя. В маленький отдел, где продавались алюминиевые детские санки, хоккейные клюшки "МЭЛФ", деревянные равнинные лыжи "Быстрица" и "Тиса", торопливо проходили собранные, моложавые мужчины, в импортных куртках "Аляска", светлых дубленках и ондатровых шапках. Они уверенно поводили глазами и по-свойски здоровались с завсекцией. От этих папиков за версту несло Цахкадзором и Бакуриани, загранкомандировками, одеколоном "Арамис", ужинами в Домжуре, финскими стенками и "Жигулями" седьмой модели. Саша пробирался к выходу из магазина, крепко держа прохладные, блестящие лыжи с надписью "Atomic", чувствуя под полиэтиленовой пленкой остроту кантов, и не верил своему счастью. Вот оно, свершилось. Теперь у него есть "Атомики", теперь он упакован. Он злорадно посмотрел на вылезавшего из белой "Волги" папика, которому "Атомиков", скорее всего, не достанется, и подумал, что надо будет поставить Таирову пузырь. За наколку. Вечером он позвонил Сеньке. – Ну чего – купил? – спросил Сенька. – Успел? Денег хватило? – Ага, успел, – сказал Саша. – Такая красота – пиздец. Лизнуть хочется… Я под них новые чехлы сошью. Чехлы он собирался сшить из огромного длинного флага с пятью кольцами, который они с Пашкой Шевелевым сняли летом в Лужниках. Флаг остался после Олимпиады. Они ночью ходили воровать тартан с беговых дорожек – из того тартана получались отличные коврики для ванной и обшивка для макивар. Они прокрались в темноте между деревьями, и тут Пашка сказал: "Санюха, смотри – ничей флаг!" Потом Саша, чертыхаясь, подсаживал Пашку на скользкую стальную мачту, а Пашка, тихо матерясь, больно оступался на Сашиных плечах и сдирал огромное синтетическое зеленое полотнище. Они тот флаг честно поделили пополам. Пашка сшил из флага чехол, и еще хватило на рюкзачок. А Саша сунул ком зеленой шелестящей ткани под диван и забыл про него. Вот теперь-то он тоже сошьет из флага чехол для "Атомиков". – Ну, молодец, – одобрительно сказал Сенька. – "Лыжи у печки стоят, гаснет закат за горой…" Что нового? Как академическая успеваемость? – Успеваемость на уровне, – ответил Саша. – Тут у меня, Сенька, такие интересные перспективы образуются… Ты помнишь – я тебе про Вацлава рассказывал? Парень такой хороший, я с ним на картошке был. – Художник, – утвердительно сказал Сенька. Он, старый хрен, помнил все, что Саша ему рассказывал. – Ну да… Короче, мы с ним сегодня встретились, и он сказал, что у меня есть маза получить путевку в Боровец. Слабенькая такая маза, не очень реальная… В комитет комсомола две путевки прислали из райкома. Но есть шансик. Ты представляешь? – А что это такое? Как ты говоришь – Боровец? Это где? – Сенька! Ну ты тундра! Боровец – это болгарский горнолыжный курорт. Там, елкипалки, все как на Западе! Да это вообще для западных людей курорт. Болгарцы так валюту зарабатывают. Мне Шуплецов рассказывал про это место. Там вообще сказка! – Так рой землю, – посоветовал Сенька. – Крутись-вертись. Интригуй. Добудь путевку, черт тебя раздери! Слушай, Сашка, если тебе так намазано в этом Боровце – ты скажи папе. Папа тебе достанет путевку через Академию наук. – Райком башляет, Сенька! – азартно сказал Саша. – Ты понимаешь, старик, – комсомольская халява! Бесплатная путевка. А я Универсиаду выиграл. Я, получается, активист. Спортсмен, отличник, комсомолец… Как ты думаешь – дадут эти бляди мне путевку? – Вряд ли, – честно ответил Сенька. – У них свои расклады. Им ведь тоже отдыхать надо. Ты, Санька, не жди милостей от ВЛКСМ, взять их – наша задача. Чем черт не шутит, может, и дадут тебе эту путевку. Крутись, добывай. Нет смысла описывать Сашино треволнение последующих нескольких дней. Казалось, ничто не обещало ему волшебной поездки в Боровец, но в Саше поселилось беспокойство. Он уже злился на Вацлава за то, что тот рассказал ему об этих путевках. Не знал бы про путевки – и жил бы себе спокойно. А теперь Саша стал надеяться, и от этой шаткой надежды у него пропал аппетит. Сначала все было тихо. Саша нервничал и не знал, как начать интриговать и действовать. Вацлав энергично подходил к нему в перерывах между лекциями и что-то сбивчиво советовал. Сенька усмехался: – Глубоко расслабься. Лао-Цзы говорил: "Если долго сидеть на берегу реки, то когда-нибудь мимо проплывет труп твоего врага". Плюнь, и оно само собой образуется. Сенька тоже был хорош – то "крутись-вертись", то "расслабься". Потом начались некие потаенные движения. Слава Рубан, идейный идиот и комсорг курса, вдруг поинтересовался – нет ли у Саши выговоров в учетной карточке и родственников за границей. Старший преподаватель кафедры политэкономии, невысокий, подвижный, с усами "скобочкой", как у музыкантов из ансамбля "Песняры", носивший узкользающую, приятную языку фамилию Водолазский, со значением заметил: – А вам, Берг, неплохо было бы повторить Готскую программу. Мишка Аникин на лекции подмигнул Саше и шепнул, будто слышал в деканате: всех, кто на пятерку сдаст "Процессы и аппараты химической технологии", пошлют на практику в Чехословакию. А Оля Зайцева томно повела глазами и небрежно произнесла: – Говорят, ты на сборы едешь… Чуть ли не в Италию… Правда? Саша начал ощущать некоторую нервозность вокруг своей персоны. И вскоре все разрешилось. В коридоре Сашу придержал за локоть Серега Рейн. – Вот что, Берг, – буркнул Серега, – зайди завтра к Глущенко, после третьей пары. Ты Ленинский зачет сдал? – Сдал, – заволновавшись, ответил Саша. – Вторым на курсе сдал. А чего такое, Серега? – Да заебала меня эта рабочая аристократия, – непонятно сказал Рейн. – Раз в кои-то веки есть маза поощрить того, кого надо. Отличник, в сэ-нэ-о занимается… Я говорю – Универсиаду человек выиграл, поддержал, можно сказать, спортивный престиж института! А эти бляди мне – Сахаров, Сахаров… Саша сразу понял, о ком говорит Рейн. Человек с этой одиозной фамилией учился на четвертом курсе и в комитете комсомола отвечал за так называемый "военнопатриотический сектор". Это был ладный, неторопливый, широкоплечий тип с безупречным зачесом и идеологически выдержанным выражением волевого лица. Нормальный комсомольский подонок. От его ошалелого карьеризма впадали в ступор даже всякое повидавшие инструкторы горкома. Высказывание современников о Талейране – "Он продал бы родную мать, но на нее в то время не было спроса" – подходило этому миляге абсолютно, как патрон патроннику, как гайка болту. Когда проносился слух (да не слух даже – полслуха, намек на слух, дуновение слуха), что комсомольская организация института вот-вот прольет жидкий дождь благодеяний на самых достойных, – этот выблядок уже готовно стоял первым с краюшку, закаменев честным лицом. Хотя учился он здорово. Был ленинским стипендиатом. И парень был крепкий, плечистый. Говорили, что у него первый разряд по боксу. В прошлом году на институт пришла разнарядка. Одна путевка по линии молодежных организаций Италии. Рим, Милан, Флоренция, Пиза, Капуя. Сказка и сон… Такого не бывает. Сахаров на заседании комитета комсомола застенчиво, но твердо сказал: "Поеду я". И он действительно поехал, этот гений комсомольской интриги. Секретарь комитета ВЛКСМ Женя Глущенко не поехал, ленинский стипендиат и сын генерала КГБ Зюзин не поехал, председатель Общества советско-монгольской дружбы Айрапетян не поехал, а Сахаров – поехал, сука такая! Он, гад, всех обставил и поехал. Он, этот "военно-патриотический сектор", увидел своими честными комсомольскими глазами Джотто и Веронезе, ел, падла, пасту и пил кьянти, покупал джинсы "Рэнглер" и сигареты "Кент". И клеймил бесчеловечный общественно-политический строй на встречах, организованных левыми молодежными сообществами. Но он, гнида, тогда прокололся, запнулся, он стал институтским анекдотом. В Риме, за день до возвращения на Родину, с Сахаровым случился конфуз, и престиж делегации был в буквальном смысле подмочен. Та история стала известна в институте и райкоме, поскольку получила отражение в одной левой итальянской газете, в разделе курьезов и фельетонов, и вообще получился скандал. А произошло следующее: делегация перемещалась по Вечному городу, посещая музеи и осматривая памятники архитектуры. Их привезли на огромном автобусе с тонированными стеклами на площадь Навона. Делегация с интересом осмотрела церковь Санта-Аньезе архитектора Барромини и сфотографировалась перед фонтаном со скульптурным ансамблем, изображавшим богов четырех самых великих рек мира. И в какой-то момент нескольким членам делегации пришло время посетить туалет. Члены делегации сообщили об этой необходимости сопровождавшим их итальянским товарищам. "Per favore", – сказал коммунист Паоло Страччи и показал рукой на небольшое сооружение из голубого пластика, стоявшее в ста метрах от фонтана. Сооружение походило на автобус без колес и окон. Никаких пояснительных надписей на сооружении не было, только светилось маленькое зеленое табло со словом "Open". "Toiletta", – приглашающе сказала социал-демократ Анна Стапетти. А ультрарадикал в кожаной куртке подмигнул Сахарову и для пущего понимания сделал жест, будто расстегивает "молнию" на джинсах. Первым к туалету шагнул заместитель главного редактора омской газеты "Молодой сибиряк". За десять дней на Западе он уже научился разбираться в том, как функционируют разные бытовые удобства, и быстро разглядел щель для приема купюр. Над щелью была еле заметная надпись – "1000 lire". Заместитель редактора осторожно сунул измятую купюру в щель, раздалось тихое гудение, и купюру плавно втянуло внутрь. Затем послышался щелчок, и узкая пластиковая дверь отошла в сторону, как в лифте. Омич нерешительно помялся пару секунд и вошел. И тут у стоявшего рядом Сахарова сработал рефлекс экономного советского туриста. Сахаров увидел, что услуга уже оплачена, а дверь в сооружение еще открыта. И, стало быть, представляется возможность пописать tax-free. Сахаров шмыгнул в сооружение вслед за заместителем редактора. Тот принял это как должное и потеснился. Дверь со щелчком встала на место, на табло загорелась красная надпись "Occupied". Омич управился первым и вышел. И дверь за ним закрылась (sic!). Сахаров, не торопясь, мыл руки, разглядывал ослепительно чистый крохотный туалет и размышлял об очевидном превосходстве здешних бытовых удобств над отечественными. Он еще не подозревал, какой жестокий сюрприз уготовила ему западная инженерная мысль. Комсомолец умел обманывать турникеты московского метрополитена, проходя вдвоем и втроем с однокурсниками за один пятачок. Но римский сортир оказался конструктивно сложнее, чем примитивный московский турникет. Когда заместитель главного редактора вышел и дверь за ним закрылась, то автоматика справедливо рассудила, что туалет пуст. Ведь иначе и быть не могло – оплачен-то был только один визит. Следовательно, в туалете побывал лишь один человек (при конструктировании данного хитроумного устройства такое обстоятельство, как туристо совьетико, проектировщиками во внимание не принималось, – а зря). Посетитель покинул помещение – об этом сообщил дверной датчик. Следовательно, туалет пуст, решила автоматика. И значит, пора производить периодическую, раз в час, влажную уборку санузла. Сахаров беспечно причесывался и довольно разглядывал в небольшом настенном зеркале свое отражение, когда из мелких отверстий в потолке хлынули струи горячего моющего раствора. Сахаров взвизгнул, заметался по туалету и стал биться в дверь. Это было совершенно бесполезно – туалет знал про себя, что он пуст, что он совершает влажную уборку, и поэтому дверь была крепко заперта. Сахаров требовательно кричал, звал на помощь, отплевывался и стирал с лица липкий моющий раствор с приятным запахом хвои. Потом на мгновение с потолка перестало лить, потрясенный Сахаров в надежде начал рвать на себя круглую дверную ручку. Но через несколько секунд полилось опять, на этот раз просто горячая вода, тонкими, твердыми струйками. Вода размывала слой маслянистого раствора на щеках и лбу Сахарова и пенилась на полу маленькими водоворотиками, уходя в водостоки. Сахаров перестал кричать и принялся поспешно смывать с лица омерзительную хвойную липкость. Душ прекратился, белые плиточные стены туалета поблескивали тысячами капелек, в кабине висел густой, удушливый хвойный туман. Зажглась, потрескивая, ослепляющая, бело-фиолетовая бактерицидная лампа, зазвучал мощный гуд, и включился исполинский фен. Могучие струи обжигающего воздуха – самум, сирокко, хамсин – испепеляли, превращали кожу в пергамент, а волосы, обильно политые моющим раствором, – в твердые торчащие стружки. Наконец все закончилось, дверной замок, щелкнув, открыл Сахарову дорогу к людям, и полуобморочный комсомолец вывалился на шумную площадь Навона. Выглядел он роскошно – подсохшая зеленоватая пленка равномерно покрывала серый гэдээровский костюм, от колко торчащих волос шел пар, с бледного, вымытого до сияния лица дико смотрели красные, слезящиеся глаза. Нежный хвойный аромат сопровождал Сахарова еще несколько дней, не помогали ни шампунь "Осень", ни одеколон "Олимпийский". У товарищей по группе было постоянное ощущение того, что неподалеку моют туалет. Эта забавная история обсуждалась в институте не один месяц. Но уже через две недели после возвращения на Родину невозмутимый Сахаров организовал торжественное собрание "Быть достойными памяти героических отцов", оформил стенд на военной кафедре, и акции туристо совьетико вновь поползли вверх в институте и райкоме. Так что у Сереги Рейна были все основания подозревать, что "военнопатриотический сектор" захочет в Рильские горы. – Ты не тушуйся, Берг, – сказал Рейн. – Я до горкома дойду в случае чего. Завтра в три заседание комитета. Ты будь обязательно. Это значит – этим сукам сюрприз будет. А там и поговорим, на заседании. На горнолыжный курорт должен, по идее, ехать горнолыжник. Тем более что ты Универсиаду выиграл. Баскетболисты-то наши на Универсиаде обосрались. А их, дармоедов, и в Гурзуф посылали, и обеды им бесплатные, и зачетные недели им переносят… Все понял? Завтра в три. На следующий день, в три часа пополудни, Саша нервно переминался возле двери с табличкой "КОМИТЕТ ВЛКСМ". Из-за обитой красным кожзаменителем двери глухо доносились невнятные голоса. Там, видно, шла дискуссия. Саша ходил взад-вперед по коридору и вспоминал свои прегрешения. "На субботнике не был. Так я болел. И у меня справка была, что я болел. Рубан тогда говнить начал, а я ему справку показал, и он отстал. Политинформации не проводил давно. Но как-то ведь проводил – в сентябре, кажется, или в октябре. Что еще? Галича пел, когда у Полежаевой в общаге собирались. Но там только свои были, группа. Свои-то свои, и вроде никто у нас не стучит, но Сенька мне потом выговорил – бренчи, говорит, поменьше. Откуда он узнал? А! Так ему Заяц, поди, рассказала! Ну да, точно, у него тогда с Зайцем какие-то амуры были, хотя ничем не кончились те амуры. Она динамка манерная, наш Заяц, с ней надо или никак, или решительно. А старый развел вокруг нее свою интеллигентную бодягу, книжки ей давал читать, на выставки с ней ходил, идиот… Так, что еще на меня есть? Да ни хрена, если разобраться, на меня нету! Чист я! И Универсиаду я выиграл. Неужели пошлют в мой Боровец какого-нибудь козла, который и лыж-то никогда в глаза не видел? А ведь пошлют, гады… Что им Универсиада? Что им мой "ка-мэ-эс"? Ну и к черту их всех! Накоплю денег и в том году сам поеду через "Спутник". Или дядю Петю попрошу, он мне достанет путевку через Академию наук". Дверь открылась, в коридор выглянул Серега Рейн и сквозь зубы сказал: – Заходи, быстро! Саша облизнул пересохшие губы и вошел. В просторном помещении комитета ВЛКСМ было душно. За длинным столом сидели комитетчики, несколько человек с любопытством посмотрели на Сашу. Глущенко, восседавший в конце стола, на секретарском месте, озабоченно хмурился и вертел в пальцах шариковую ручку. За спиной у Глущенко стоял на подставке большой гипсовый бюст Ленина. Ленин из-за головы Глущенко неприязненно смотрел на Сашу белыми гипсовыми глазами, словно говоря: "Хрен тебе, а не Боровец! Ты плохой комсомолец, ты не проводил политинформации!" – А вот он и сам, кстати, здесь! – сказал Рейн. – Вот давайте его вопрос сейчас и рассмотрим. Отдельно взятый, так сказать, живой человек, наш товарищ… В его присутствии и выскажем все "за" и "против". А чего заглазно-то? Если какие-то претензии к нему, если недостоин, так давайте при нем и решим. – Не много берешь на себя? – негромко сказал Глущенко. – Сколько положено беру, – спокойно ответил Рейн. Как писал Дюма, "их взгляды скрестились". – Какие будут мнения? – немного погодя спросил Глущенко. Саша понял, что из-за него "группировка Рейна" схлестнулась с "группировкой Глущенко". Видимо, вопрос о том, кто поедет по путевке горкома, вылился в вопрос соблюдения норм демократического централизма. – Он, кажется, учится посредственно, – пробурчал некто в сереньком пиджаке, сидевший одесную от Глущенко. – Извините, – твердо сказал Саша. – У меня даже четверок нет. – Александр отличник, – подтвердил Рейн. – В этой сессии у него три пятерки и два "автомата". – Активист СНО, – подал голос парень с пшеничными усиками, сидевший у двери. – В декабре сделал доклад на конференции. Работа по фарезам, отличные результаты. Статью задепонировал в соавторстве с профессором Редькиным. Саша благодарно покосился на парня. Его звали Сергей Еремин, и он был с пятого курса. Саша встречал его в спортзале, там кучка энтузиастов три раза в неделю занималась "сэ-нэ", очень жесткой разновидностью дзюдо. – Отличный спортсмен. Горнолыжник. Что немаловажно, – заметил Рейн. "Связей, порочащих его, не имеет…" – подумал Саша. – На Универсиаде защитил честь института, – веско произнес лысоватый крепыш из спортсектора, самбист, он тоже выступал на Универсиаде. – Кандидат в мастера спорта, – застенчиво добавил Саша. – Насчет международной обстановки в курсе? – спросили слева. – Какие газеты выписываешь? – Выписываю "Известия" и "Комсомолку", – четко ответил Саша. – За международной обстановкой слежу. Провожу политинформации… периодически. И подумал: "Безработица в Антарктиде, сионисты – пидоры и гады, пролетариат Занзибара победит…" Комитетчики молчали, кто-то перебирал бумаги, кто-то разглядывал Сашу. Было тихо, только справа от Саши напряженно сопел Рейн. И вдруг Саша понял, что ему дадут эту путевку. Кажется, дадут. Это невероятно, но ему могут дать путевку. Какие-то тут у комитетчиков сложились расклады, что Саше путевку дадут. У него от волнения вспотели руки. Саша внезапно ощутил в себе странное чувство. Странное, очень сильное и какое-то… детское. Он так чувствовал себя в десять лет, когда отец раздумывал – брать его с собой в Бакуриани или пока рано брать, пусть еще одну зиму поелозит на Ленгорах. И все было в этом чувстве – огромное нетерпение, противный страх, что неповторимый шанс будет упущен, и острое, страстное желание попасть в этот яркий, современный, далекий, заграничный Боровец… Саша вдруг вспомнил привычный Терскол, и впервые вспомнил его с неприязнью. Вспомнил осточертевшие хамские, небритые рожи "подъемщиков", ободранные вагоны канатки, липкую клеенку на столах в кафе "Горянка" и помойку посреди поселка, в которой рылись облезлые худые коровы. Да, конечно, Донгуз-Орун был прекрасен – прекрасен безотносительно к клейким макаронам в столовой "Иткола", восхитителен, несмотря на тараканов и текущие краны в "Чегете"… Да, разумеется, трасса от "Приюта Одиннадцати" до "Азау" была роскошной, и если пройти ее не останавливаясь (а мало у кого хватает дыхалки!) – чувствуешь себя человеком… И, безусловно, разлитый в граненые стаканы грузинский коньяк – вечером, в номере, в компании хороших ребят, когда так славно поется "Прощайте, красотки, прощай, небосвод! Подводная лодка уходит под лед…", и ноги гудят, и вкусно пахнет влажным вязаным свитером и дымом "Явы", – этот коньяк ничуть не уступает какому-нибудь "Курвуазье" или "Камю"… Да, все так. Но помойка! Помойка посреди Терскола, будь она проклята!… И загаженный ржавой арматурой, баками, окурками и проволокой снег вокруг "Мира"! И наглые морды "местных", шашлычников и контролеров на "Кругозоре"… И вечно холодные батареи в номере… "Я другой такой страны не знаю…" А ведь где-то есть другая жизнь! Там современные подъемники без очередей, там уютные полутемные бары, там ступеньки на станциях канатки выложены толстой пористой резиной, там улыбаются спасатели и обслуга, там нужно только кататься и не думать ни о чем другом… – Что за фамилия такая – Берг?.. – проворчал кто-то с глущенковского конца стола. – Иностранная какая-то фамилия… У тебя есть родственники за границей? – Сменю! – хрипло сказал Саша и выдохнул. – Сменю фамилию! Боже, как Саша собирался! Никогда и никуда он так не собирался! Ни прежде, ни после. Он же всегда как уезжал в горы? – "только свистни". Выдавалась свободная неделька – и уезжал. Упихивал в рюкзак пару свитеров, носки, зубную щетку и комбез, очки и перчатки совал в ботинки, ботинки укладывал сверху, брал лыжи и ехал на вокзал. И билет до Минвод брал уже на вокзале. Прежде отъезд не был событием. А теперь он собирался трепетно, истово. Он собирался в свою мечту. Саше Бергу предстояла первая в его жизни заграничная поездка. Его ждал иностранный горнолыжный курорт, неизведанные радости, двенадцать дней счастья. Он сшил чехол для "Атомиков", хороший, крепкий чехол с наплечным ремнем. Он тщательно проштопал перчатки, посадил две аккуратные кожаные заплаты. Крепеж он поставил новый, не стал переставлять с "Фишеров". Ну, не совсем новый, конечно, но живой крепеж, "Саломон". "Атомики" были новенькие, острые, как ножи. Но Саша уложил в сумку тиски и напильник – мало ли что. Говорят, что в Рильских горах бывает плохо со снегом. Если придется поправить убитый о камень кант, то напильник и тиски (канторезом Саша не пользовался принципиально, считал, что хорошо наточить можно только напильником) он, получается, повез с собой не зря. К инструментам он положил специальный утюжок и тефлоновые палочки – если придется полечить "скользячку". Мазь тоже взял, обычную и для плюсовой температуры. Для катания у него были австрийский эластик и венгерская куртка с капюшоном. А для "вечера" он приготовил джинсы "Уайлд Кэт", классные джинсы, почти не ношенные (свои повседневные "Джордаш" он решил надеть в дорогу), тонкий исландский пуловер с еле заметной искусной маминой штопкой на плече и самую главную свою фирменную одежку, самую дорогую, жемчужину своего гардероба – джинсовку "Силвер доллар". Из футболок он отобрал "Адидас" с тремя полосками на коротких рукавах и трилистником на груди. "Адидас", честно говоря, была старовата и застирана. Но Саша не мог ехать за границу в футболке с надписью "Glavsportprom" или "Олимпиада-80". Он много раз слышал от друзей и знакомых, что советские туристы за рубежом бросаются в глаза нелепой одеждой и провинциальными повадками. Саша оденется так, чтобы не было стыдно. Он хотел чувствовать себя непринужденно. Конечно, речи быть не могло о том, чтобы удивить кого-то в Болгарии фирменной одеждой. Да и не мог Саша состязаться с западными туристами – не было у него ни пуховки "Коламбиа", ни свитера "Труссарди", ни шапочки-петушка "Скотт". А пытаться ответить западной моде москвошвеевским батником или болоньевой курточкой из "Польской моды"… Это смешно и жалко. В конце концов, Саша не Эллочка Щукина. Саша решил, что будет одет в студенческом стиле. Все будет просто: джинсы, футболка, в отеле – кроссовки ("Ромика", не новые, двухлетние, но и не потрепанные, просто ношеные), на улице – дутые сапоги, на Западе такие называются "сноубут". Сашины "сноубут" были родом из приветливого города Таллина. Таллинские дутые сапоги – это первый и последний компромисс, постановил Саша, вся остальная одежда должна быть фирменной. Пусть стираной, пусть простенькой, но фирменной. И тогда Саша не будет себя чувствовать совтуристом, кухаркиным сыном. Он будет "как все". Он будет одет просто, но в западное. Как те молодые ребята, которые приезжают в Боровец из ФРГ и Дании на студенческие каникулы. И еще Саша дал себе слово, что не будет экономить. Он не станет выкраивать гроши для покупки всяких там пледов, не говоря уже о бра и паласах. Он будет по вечерам заходить в бары, а на горе покупать горячие бутерброды и глинтвейн (Шуплецов восторженно рассказывал о необыкновенно вкусных горячих бутербродах с сыром и ветчиной). Сенька сказал вечером, на Метростроевской, когда они пили чай: – Ну а несессер-то кто увидит? (Саша попросил у Сеньки его замечательный несессер с принадлежностями для бритья, кожаный, английский, очень элегантный, джентльменский. Настоящий. Несессер привез Сеньке отец. Дядя Петя был в Лондоне на симпозиуме и привез Сеньке много замечательных вещей. Сенька дал бы Саше все, что угодно, любую свою одежку, благо от регулярных загранпоездок отца Сеньке перепадали хорошие вещи, но он был выше Саши на полголовы и в два раза шире в плечах. Саша попросил у Сеньки только несессер и огромную спортивную сумку с надписью "Харродз".) – Понимаешь, Сень, я не хочу там чувствовать себя занюханным. Несессер – это, конечно, не смокинг и не зажигалка "Ронсон". Его никто не увидит, – объяснял Саша. – Но когда я сижу в ресторане или вечером, предположим, иду на дискотеку, а в номере у меня лежит на кровати или на полочке в ванной вот такой несессер… Это, Сень, неизбежно сказывается на моем внешнем виде – я выгляжу уверенно и непринужденно, когда у меня есть такой несессер. Это совсем не то, что когда у меня в номере лежит электробритва "Харьков". И черные сатиновые трусы. Я не хочу стесняться. Надо, чтобы все у меня там было, как у людей. Как у наших сверстников с прогнившего Запада, Сеня. Я не хочу чувствовать себя так, будто меня на минуточку пустили на праздник жизни. Будто меня пустили на минуточку, но пустили в ватнике и валенках. Понимаешь? – Отчего ж не понимать? Понимаю, – серьезно ответил Сенька. – Нездоровые у вас наблюдаются настроения, товарищ Берг. Вы должны помнить, товарищ Берг, что советский гражданин даже в сатиновых трусах на голову выше своего западного сверстника! Потому что у нас в руках самое передовое общественное учение – научный марксизм! – Да, пиздец, – согласился Саша и встал из-за стола, чтобы подлить себе и Сеньке чаю. – "Зато мы делаем ракеты и покорили Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей". Человеком я себя там хочу чувствовать, Сеня. Во всем, до мелочей. Раз уж привалило мне такое счастье. И экономить я там не буду, а буду пить в баре кофе с коньяком. И суп из пакетиков кипятильником варить не буду. Веришь? – Не первый год знакомы, – кивнул Сенька. – Возьми темные очки. Хорошие очки, итальянские. Были еще хлопоты – приятные и не очень. Саше выдали загранпаспорт. После возвращения Саша должен был его сдать. В загранпаспорте все надписи были на французском. – Слушай, а почему на французском? – спросил Саша у Сеньки. – Во всем мире вроде на английском? – Черт его знает, – пожал плечами Сенька. – Я думаю, это из-за Афганистана и Олимпиады. – В смысле? – Наши вошли в Афганистан, а американцы бойкотировали Олимпиаду. Наши им за это отомстили – мы теперь, мол, вашими сраными американскими словами пользоваться не будем, мы теперь по-французски будем в загранпаспортах писать. – Маразм, – сказал Саша. – Это, Санька, не самый большой маразм нашей великой страны. А еще Саша побывал на инструктаже. В райкоме комсомола. Вот уж где был маразм так маразм! – Это какой-то пиздец! – изумлялся Саша. – И ты представляешь, все это говорится с абсолютно серьезной мордой! Такое впечатление, что меня отправляют не в братскую республику народной демократии, а к немцам в тыл! Как будто меня в Штаты отправляют. В номера к иностранцам не заходить ни в коем случае! Знакомств с западными туристами не завязывать категорически! Подарков не принимать даже под пистолетом! Ни за что не принимать подарков! Почему-то их там, в райкоме, особенно пугают подарки. Ни за что не принимать подарков, даже сувениров, даже бутылку кока-колы нельзя взять! У меня теперь такое ощущение, что еще в аэропорту ко мне со всех сторон побегут с подарками. Сенька, посмеиваясь, набивал трубку. – Очень советовали все время держаться коллективом. Интересно, как это у меня на горе получится держаться коллективом? – Ты там, действительно, не выпендривайся, – сказал Сенька и выпустил клуб вкусного дыма. – Не надо там шуточек всяких, болтай поменьше. В группе, конечно, будет человечек специальный. Потом куда надо будет доложено – как товарищ Берг себя вел в зарубежной поездке. Захочешь через пару лет на озеро Балатон, а тебе – хрен на рыло. Плохо вел себя товарищ Берг в братской Болгарии, болтал много, с руководителем группы спорил, подарки принимал. Отдыхайте на Черноморских здравницах, товарищ Берг. – Это какой-то пиздец, – сказал Саша. – Я академику Сахарову напишу. Он взял с подоконника гитару, повалился на диван и очень похоже запел, хрипя и прирыкивая: …Копоть-сажу смыл под душем, Съел холодного язя И инструктора послушал - Что там можно, что нельзя… – Вот, например, Вова Гаривас, – сказал Сенька. – Совершенно безответственный человек. Вел себя кое-как, теперь локти кусает. В прошлом году они с Генкой в Польшу ездили, по линии "Спутника"… – И чего? – с любопытством спросил Саша. – Что они там натворили? – Они очень шумно квасили. А потом Гаривас у англичанина все выиграл. – У какого англичанина? И что значит "все выиграл"? Каким образом? – Все. Деньги, джинсы, плащ… В покер выиграл. Раздел до нитки. Потом, конечно, вернул – шутка… Но все равно получился скандал. Английский студент, марксист, сутки в номере просидел, выйти не мог. Не в чем было выходить, Гаривас ему носки и трусы оставил, – хмыкнул Сенька и поставил на крышку письменного стола две серебряные рюмки. – Потом выяснилось, что они с англичанином одну и ту же немку обхаживали. И Гаривас, значит, был на грани успеха. И ему надо было только, чтобы джентльмен один денек под ногами не путался. По-немецки Вова говорить не умеет. С немочкой же надо было помурлыкать. А по-английски, как ты сам понимаешь, джентльмен говорил немножко получше, чем наш Вова. – Молодец Гаривас, – одобрительно сказал Саша. – Он победил? – Естественно. Разумеется, он победил. Ты же знаешь Гариваса. Устроил Брусиловский прорыв. Трахнул Гретхен и вернул шмотки товарищу из Оксфорда. Но скандал все же получился. Сенька посопел трубкой и разлил по крохотным серебряным рюмочкам армянский коньяк (у него всегда водился армянский коньяк, Сенькин отец был академиком, получал фантастические заказы в неприметном, без вывески, с зашторенными витринами, продуктовом заведении на Ленинском проспекте). – Но вот беда-то – немочка, мать ее, оказалась западной, – продолжил Сенька. – Трахнуть товарища из Германской Демократической Республики – такое Гаривасу простили бы, а, может быть, даже одобрили бы. Так сказать, укрепление интернациональной дружбы на уровне молодежных организаций. Но вступить в интимную связь с представителем капиталистического лагеря?! Переспать с фройляйн из Североатлантического блока?! Вопиющая безответственность, если не сказать хуже! – Гаривас парень не промах, – согласился Саша, взял рюмку, кивнул Сеньке и выпил. – Уфф… Какой коньяк, е-мое!.. Так, и что дальше? – Старший группы сделал Вове замечание. Велел к немке не приближаться. – Да, Вова безумно любит, когда ему дают такие указания, – кивнул Саша. – Дальше я приблизительно представляю. С Вовой Гаривасом Саша познакомился на даче у Сеньки, в прошлом году. Гаривас был парень-огонь. Чернявый, смугловатый атлет, похожий на испанца. Незамедлительный на язык. Как говорится: если и есть на свете парень, которому можно указывать, кого можно трахать, а кого нельзя, – так это точно не Гаривас. – Вова послал старшего. Тот поднял вонь: мол, возмутительно себя ведешь, отправим тебя в Москву завтра. А Вова ему: пошел ты, у меня, может, большое чувство, она, может, из своего Франкфурта в нашу с родителями двухкомнатную на Каховке переедет и в ВЛКСМ вступит. И вообще, говорит, отвали, у меня путевка оплачена до двадцать восьмого включительно, и Родиной меня не пугай. Ну, а потом Вове все это дело аукнулось. Он хотел этим летом через тот же "Спутник" поехать в Венгрию, а ему – отойдите-ка в стороночку, товарищ Вова Гаривас, у вас дисциплина хромает. Его теперь еще долго никуда не выпустят. – Да я вообще там глухонемым прикинусь. Мне бы только покататься досыта, – покладисто сказал Саша, откинулся на диванные подушки и опять запел: …Говорил со мной, как с братом Про коварный зарубеж, Про поездку к демократам В польский город Будапешт… Наташка грустно сказала: – Целых две недели тебя не будет… – Я тебе звонить стану, – нежно прошептал Саша и поцеловал Наташку в висок. Он знал: мало того, что будет звонить, – он будет звонить ежедневно. – Что тебе привезти? Так в кино всегда спрашивают: "Что тебе привезти из Лиссабона, дорогая?" Про шмотки я молчу, болгары в глаза таких шмоток не видели, какие ты носишь. Наташка польщенно усмехнулась. Ее старшая сестра Вера – белесая, с лошадиными зубами и великолепной спортивной, точеной фигурой – одевалась сама и одевала Наташку. Фарцовщики на Беговой и в Лужниках ходили перед ней на цырлах, она была клиент. Вера была привередлива, как Жаклин Онассис, и выдерживала стиль, как Коко Шанель. Она презирала дешевку из "Тати", обувь покупала только итальянскую, трикотаж – только шведский, а джинсы – только штатовские. Она издевательски смеялась, когда ей пытались задвинуть сингапурскую туфту. Она отставала от сверстниц из Брюсселя и Лос-Анджелеса на полсезона, не больше. Конечно, одеться на мэнээсовские сто двадцать и стипендиальные сорок было невозможно, немыслимо. Однако у сестер, слава богу, был папа, профессор биофака МГУ. Он был разведенный папа, но о дочерях и бывшей жене трогательно заботился, еженедельно загружал продуктами холодильник в квартире на Усачевке и постоянно подбрасывал сестрам. – Привези мне розовое масло, – попросила Наташка. – Ленка Грицук была на "Слынчев бряге", привезла такие колбочки, их в Казанлыке делают, в Долине роз. Пахнет сказочно. – Привезу, – пообещал Саша. – А ты честно скучай по мне. И помни, сука, Вовик тебя любит. Это у них была такая шутка, они часто так друг другу говорили. Осенью Вова Гаривас, который был в Сенькиной компании главным поставщиком "нелегалки", дал Саше на ночь сборник рассказов ленинградского писателя Сергея Довлатова, эмигрировавшего на Запад. Сборник назывался "Наши", и это был не ксерокс, не самиздатовская машинописная перепечатка, а настоящая американская книжка, опубликованная издательством "Ардис" в прошлом году (остается только удивляться, с какой оперативностью Гаривас добывал книжные новинки). Саша с Наташкой читали вслух сборник всю ночь и хохотали так, что наутро болели скулы и сел голос. В этой книжке вохровцы уводили уголовника со свидания, а он вырывался и кричал жене: "Надька, сблядуешь – убью! Разыщу и покалечу, как мартышку… И помни, сука, Вовик тебя любит!.." Саша, возвращая книгу, сказал Вове: – Слушай, какой замечательный писатель! Я про него раньше не слышал. А кто он, вообще, такой? Гаривас сказал, что Сергей Довлатов – бывший журналист, что он жил в Ленинграде и Таллине, что ему "перекрыли кислород", и он в семьдесят восьмом уехал. И еще Гаривас пообещал Саше книгу "Зона: Записки надзирателя" Анн-Арборовского издательства "Эрмитаж". – Только на "Зону" очередь, – сказал Вова и поморщился – невольно получился мрачноватый каламбур. – Ее сейчас Генка читает, потом Боря Полетаев будет читать, потом Дорохов. А вот после Дорохова я тебе дам. – Где ты берешь такие классные книжки? – завистливо спросил Саша. – В библиотеке, естественно, – легко сказал Вова. – Во многия знания многия печали, Саня. Меньше знаешь – крепче спишь. Читай и радуйся. Какая тебе разница, где я их беру? Вообще, Вова Гаривас был занятным типом. Он был хирург, в прошлом году закончил институт, работал вместе со своими друзьями Гришей Браверманом и Геной Сергеевым в шестьдесят четвертой больнице. Но Саше казалось, что Гаривас очень тяготеет ко всему словесному, что литература занимает его больше, чем медицина. И когда Саша сказал об этом Сеньке, тот ответил: "Вовка в медицине не задержится, помяни мое слово. Он или писателем станет, или журналистом". Гаривас был здорово начитан, и видно было по нему, что литература для Гариваса не музей, но привычный интерьер, обжитое жизненное пространство. Вову всегда было интересно послушать. Он так, по-свойски, говорил о писателях, так хорошо знал перипетии биографий и сонм библиографий, что корифеи писательского дела превращались для Вовиных слушателей из памятников в людей. Из покрытых пылью застекленных портретов в школьных кабинетах литературы писатели превращались в живых людей. В пьющих, брюзжащих, добрых, злопамятных, обремененных большими семьями, удачливых и несерьезных – в живых людей. В мелочных и щедрых, осаждаемых кредиторами и не ладящих с тещами, запутавшихся в любовницах и добивающихся литфондовских дач – в людей… Вова выкладывал уместные цитаты, как профессиональный картежник выкладывает на стол "стрит" или "каре". Гаривас помнил, что сказала Гертруда Стайн молодому Хэму в ноябре двадцать четвертого года, как однажды пошутил на лекции в Филадельфии Марк Твен, о чем однажды заспорил Шервуд Андерсен со своим издателем. Вова о литераторах говорил этак по-домашнему, как о добрых, старых знакомых… "Как хорошо сказал однажды Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин…", "Лермонтов Михал Юрьевич имел скверное обыкновение говорить лишнее, был злоязык и несдержан…" Саше все это нравилось. Он видел, что Вова не выпендривается, не щеголяет своей начитанностью. Саша понимал, что Гаривас просто уютно и привычно чувствует себя в пространстве книг. В позапрошлую пятницу, у Сеньки, на Метростроевской, Мишка Дорохов читал свои стихи. Он, собственно, не читал, а мелодекламировал. Как Галич, пощипывая струны гитары. Мишка исполнил меланхолическое стихотворение, представлявшее собой невеселые размышления интеллигента о прожитом. И кончалось это стихотворение такими словами (Саша запомнил): …А сегодня все просто - Из окон бренчанье гитар, Гастроном, перекресток, Аптека, пустой тротуар… – Далась вам эта аптека… – закуривая, пробормотал Гаривас, когда Мишка отложил гитару. – Кому это "вам", а, Гаривас? – подозрительно спросил Дорохов. – Галичу, Блоку… Тебе вот еще, – Гаривас выпустил в потолок струю дыма и невинно улыбнулся Мишке. – Это, Миха, называется "невольным эпигонством". Стесняться этого не надо, это получается непроизвольно и естественно. Как будто пукнул на людях. Чего там, все понимаем. Вот, скажем, Александр Аркадьевич следующим манером изобразил: "Лишь неизменен календарь в приметах века… Ночная улица, фонарь, канал, аптека…" А у Блока, стало быть, так: "Умрешь – опять начнешь сначала, и повторится все, как встарь. Ночь, ледяная рябь канала, аптека, улица, фонарь…" А теперь еще ты. С третьей по счету аптекой. Не многовато ли получается аптек в русской поэзии, Миха? Вот такой он был парень, этот Вова Гаривас. Саша на инструктаже узнал, сколько денег ему поменяют. Меняли по сорок пять рублей, деньги, конечно, смехотворные. В переводе на болгарские деньги получалось что-то около сорока левов. Но Саша прикинул – если не шиковать, то на горячие бутерброды и вечерний бар ему хватит. Кроме того, очень толковый совет дал Гаривас. – Фотоаппарат продай, – сказал Вова. – Как это – "продай"? – изумился Саша. – Кому это его, извини, "продай"? В комиссионку, что ли, отнести? Что ж, можно. А есть на курорте комиссионки? – Тундра ты, Саня, – деловито сказал Гаривас. – Твоих сорока левов тебе хватит на кока-колу и жевательную резинку "Идеал". Ну, на ракию, может быть, еще хватит. И на "Плиску". Мерзость, скажу я тебе, неописуемая. За "Зенит" тебе дадут левов двести, если не больше. Наша оптика там ценится. Ты меня слушай. Я в Польше загнал "Юпитер", и мы с Генкой жили как короли. – Не знаю… – с сомнением сказал Саша. – Да и не умею я это… Как продам? Кому продам? – Ох, тундра. Значит, так: шепнешь официанту в отеле или бармену, что есть хорошая советская оптика. В тот же день к тебе подойдут и все в лучшем виде купят. И дальше будешь, как это ты говоришь, "чувствовать себя человеком". Так все делают, чучело. Кто икру загоняет, кто фотоаппараты. Ты что думаешь, люди из Болгарии люстры и паласы везут – на сорок пять рублей? Вообще, Саше эта идея понравилась, и он подумал, что на двести левов мог бы и вовсе не экономить. А без "Зенита" он в Москве обойдется. У него где-то лежит в шкафу "Смена 8М", ею тоже можно неплохо снимать. Во вторник Саша заехал на Ленгоры. Тренироваться он бросил в прошлом году, и Михалыч злился на него до сих пор. Саша тогда, как мог, объяснил Михалычу, что на первенство Союза он не хочет. Просто не хочет… И вообще больше не хочет рвать сердце, не хочет ездить на сборы, не хочет качаться и "шкрябать" по три часа в день. Большой спорт его никогда не манил, а кататься в горах он будет всегда, всю жизнь. К тому же он будущий инженер. И об этом ему сейчас надо думать. А Михалыч… А что Михалыч? Он видел только, что лучший его ученик задурил и отправил псу под хвост свой потенциал и свои перспективы. Саша в прошлом году поговорил с Михалычем почтительно, но твердо. Попросил, чтобы Михалыч на него не обижался. Сказал, что всегда будет вспоминать Михалыча с благодарностью, но когда нет огня в душе, то и тренироваться незачем. Он с тех пор частенько к своему тренеру заезжал, катался вечерами на Ленгорах, они с Михалычем пили чай в тренерской. Михалыч позлился на Сашу какое-то время, а потом принял его решение. Видно, рассудил мужик, что так тому и быть. И верно – если нет огня в душе, так не получится чемпиона даже из самого талантливого. Михалыч-то понимал, деспот и брюзга, что одной техники и одних задатков мало. Чтобы чемпионом стать, надо к этому прорываться. Страстно, яростно. Месяц за месяцем, год за годом. Надо этого хотеть. Раз парень решил уйти из спорта, если мыслит себя вне спорта, так и нечего его отговаривать. Пустое. Не боец, значит, нет огня в душе. А про профессию парень правильно думает. Он будущий инженер, и надо теперь все силы на это. – Сергей Михалыч, я в Болгарию еду, – сказал Саша. – В Боровец. На две недели. – Не бросил бы спорт, так поехал бы в Пампорово от Федерации, – сварливо сказал Михалыч, дуя на горячий чай. – На курорт, значит, едешь. Будешь, значит, там с чайниками по зеленым горкам елозить. Береги там себя, ножку не ушиби или ручку. – Ладно вам, Сергей Михалыч, – примирительно сказал Саша. – Почему обязательно по зеленым? Там всяких полно. – Будешь там глинтвейн сосать и в шезлонгах сидеть, – бурчал Михалыч. – Вот Шуплецов пашет, показывает результаты. В конце месяца поедет со сборной в Татры, в Ясну. А ты будешь с чайниками елозить. – Ну ладно, Сергей Михалыч, хорош! – рассердился Саша. – Я к вам радостью поделиться заехал, между прочим! – Заехал он ко мне… – Михалыч встал и мягко протопал коричневыми валенками по линолеумному полу тренерской. – Дам тебе записку к одному человеку. Тодор Благоев. Хороший парень, мы с ним с шестьдесят восьмого года знакомы, на чемпионате Европы выступали. Он в семьдесят пятом четвертое место занял на "гиганте". Переписываемся иногда. Тодор в "Балкантуристе" работает, начальник представительства в Боровце. Придешь к нему, передашь от меня привет, никаких проблем у тебя там не будет. – Спасибо, Сергей Михалыч, – поблагодарил Саша. А сам подумал: "Там не Терскол, там у меня и так никаких проблем не будет". Но когда через полчаса он шел по заснеженной, освещенной яркими фонарями улице Косыгина, то с теплотой подумал о Михалыче – хороший мужик, и тренер классный. "…Да разве сердце позабудет того, кто хочет нам добра. Того, кто нас выводит в люди, кто нас выводит в "мастера"…" "Хороший мужик Михалыч, – думал Саша. – А тренироваться я вовремя бросил". За два дня до отлета Саша остался ночевать у Сеньки, на Метростроевской. Дядя Петя попил с ними чаю, сказал: – Сашуня, я завтра рано уйду, мы с тобой уже до отъезда не увидимся. Хорошо тебе отдохнуть, ты там поосторожней, пожалуйста, летай на своих лыжах. Встал, взъерошил Саше волосы, поставил в мойку чашку и добавил: – У меня осталось после Пловдива. Был на симпозиуме в августе, трат никаких, работали плотно. А после заседаний – на всем готовом. Семен, отдай, не забудь – я положил тебе на стол. Там восемьдесят пять левов, не лишние будут. Развлекайся, Сашуня, в ресторан сходи. Пластинки купи, там продается настоящий нью-орлеанский джаз – Армстронг, Элла Фицджеральд… Фирма "Балкантон" выпускает хорошие пластинки. Я в Пловдиве купил Гендерсона и "Порги и Бесс". А как вернешься – мы с Семеном тебя ждем с отчетом о поездке. Семен, не забудь ему отдать левы, на столе у тебя лежат… – Спасибо, дядь Петь, – растроганно сказал Саша. – Спокойной ночи, пап, – сказал Сенька. Дядя Петя кивнул и ушел в свой кабинет работать. Он всегда допоздна сидел. – Дал папе вчера послушать "Прокол Харум", – тихо сказал Сенька, когда дядя Петя вышел в коридор. – Слушал. Заинтересовался, представь… Сенькин отец знал толк в джазе, а к музыке, которую крутили Сенька с Сашей, прислушивался с опасливым любопытством. О "Битлз", например, дядя Петя отзывался так: "Нехитрая целлулоидная музычка для пятнадцатилетних… Во все времена такая музычка существовала. А что весь мир с ума сходил и сходит – так это немудрено. Эта музычка общеупотребима, как чуингам. Музыка настоящая, высокая, мастерская, она по определению не может быть массовой. И это вам, ребята, не сноб говорит, и не эстет. Это говорит поживший человек… А когда вам взрослые и умные люди рассказывают, как они любят этих "Битлз", так вы особенно-то не верьте. Они не столько этих "Битлз" любят, сколько свою молодость. "Битлз" – это такая большая ностальгия…" Дядя Петя к друзьям сына относился с симпатией и интересом. – Хорошие у тебя друзья, – с удовлетворением сказал он однажды сыну. – У них есть будущее… Они свою жизнь не просвистят. Твоя компания, Семен, напоминает мне одну отличную книгу. Роман Ирвина Шоу "Молодые львы". Очень мне хотелось бы, чтобы твоих ребят жизнь не пережевала, не перемолола… Как-то раз Вова Гаривас принес дяде Пете пластинку одной диковинной группы, Саша прежде о ней не слышал. Группа называлась "Джетро Талл", а пластинка – "Пэшен плэй". Музыка была сумбурная, неритмичная и непривычная. Вокалист группы много играл на флейте, и это звучало очень необычно. Дядя Петя внимательно прослушал пластинку, потом вышел на кухню, где Сенька, Саша, Гаривас и Гриша Браверман попивали коньячок (Гриша пил чай, он не прикасался к спиртному), и сказал: – Ну, что я тебе скажу, Володя… Колтрейн и Майлс Дэвис – это высокое искусство. И Рэй Чарльз и Брубек – тоже высокое искусство. Но и эта музыка, черт побери, – высокое искусство! И знаешь, Володя, такая музыка могла появиться только потому, что до нее был джаз… Гаривасу только и оставалось, что согласно развести руками. Дядя Петя, как всегда, зрил в корень. Дядя Петя был мудер. Сенька с отцом дружил. Уважительно, немногословно дружил. Когда дядя Петя ушел к себе в кабинет, Сенька спросил Сашу: – А что за коллектив подобрался? Что за люди? – Один к одному, – неприязненно сказал Саша. – Комсомольцы-добровольцы и передовики производства. Тоска… А мне до них дела нет. Я все равно на горе буду весь день. Сенька покосился на Сашу и проворчал: – Трепись там, пожалуйста, поменьше… И включил телевизор "Рекорд", стоявший на холодильнике. По телику показывали "Бриллиантовую руку". Фильм начался недавно, на экране Андрей Миронов, подрыгивая женоподобными ножками, пел: …Там живут несчастные Люди-дикари. На лицо ужасные, Добрые внутри… – Ну вот скажи мне – почему только всякое мудачье за границу пускают? – риторически спросил Саша. – Пустой разговор, – отмахнулся Сенька. – Сам прекрасно знаешь, кого пускают. Пускают проверенных. Морально устойчивых. Идеологически выдержанных. Беспощадных к врагам рейха. А нашего человека выпусти за границу – он начнет водку пьянствовать и безобразие нарушать. Нашего человека выпусти – так он сразу норовит трахнуть гражданку капстраны. – Мудачье, – брюзжал Саша. – Один к одному. Лыж даже в кино не видели. А одна там… Ткачиха, передовица, свиноматка… И старшой – конченый идиот. Всем, говорит, взять по бутылке "Столичной" и в Боровце сдать ему на хранение. У него на роже написано, какое это будет хранение. Это будет захоронение. И не увидит больше никто своей "Столичной". – Ладно, ладно, – успокаивающе сказал Сенька. – Что-то ты разошелся. Ты особенно-то не горячись, дружок. Ты поспокойнее к людям относись. А то вечно у тебя – "мудачье", "рвань"… Поспокойнее, пожалуйста, дружок. Люди частенько не так плохи, какими кажутся в свете постановлений партии и правительства. – Их только подпортил квартирный вопрос, да? – Квартирный вопрос может вводить людей в состояние исступления, – согласился Сенька. – А ты… Ты вообще увлекающийся человек. То ты мгновенно очаровываешься кем-нибудь, а потом оказывается, что человечек-то – так себе. А то, не разглядев толком, – "конченый идиот". Может, он и идиот. Но ты, по крайней мере, в этом убедись. Сенька вечно учил Сашу уму-разуму. И к своим двадцати трем годам Саша не раз успел убедиться в том, что Сенька жизнь понимает правильно. – Идиот – он и есть идиот, – миролюбиво сказал Саша и встал, чтобы взять с холодильника сигареты. – Его видно сразу, с порога. Помнишь, как у Чехова: "летний дурак" и "зимний дурак"… "Летнего" видно сразу. – Сразу видно только Останкинскую башню, – назидательно сказал Сенька, тоже встал, взял со шкафа железную пепельницу с головой Нефертити и поставил ее на стол. – И то в хорошую погоду. К людям надо поспокойнее относиться. Надо быть априорно доброжелательным. Жизнь среди людей – это, брат, такая интересная штука. Надо быть спокойным и терпимым. Нельзя торопиться с определениями. И тогда очевидная вроде бы сволочь может оказаться вполне приличным человеком. Вроде бы одни козлы кругом. А присмотришься, поговоришь, водки с человеком выпьешь, поработаешь с ним вместе, на байдарке сходишь – очень даже хороший мужик… – Да я разве возражаю? – пожал плечами Саша и закурил "Шипку". – Ты не возражаешь, но характеристики лепишь, как пельмени. Очень ты горячий, дружище Берг. – А ты чересчур прекраснодушен, мой сэнсэй. – Я нетороплив и миросозерцателен, – величественно сказал Сенька, грузно сел на стул и стал набивать трубку. – Я лениво наблюдаю за медлительной и необоримой рекой жизни… Помнишь, как это у Куваева, – "я одинокий монах под дырявым зонтиком…"? Кто понял жизнь, тот не торопится, дружище Берг. К человечеству надо относиться добродушно. Люди, они, знаешь, такие – на лицо ужасные, добрые внутри. И Сенька кивнул на экран, где Андрей Миронов бегал по узким улочкам Стамбула. – Ладно, Сень, не еби мозги, – сказал Саша. – По-моему, ты просто зажимаешь коньяк, философ. Да, да, не делай, пожалуйста, большие глаза… Где там у нас этот чудесный тридцатирублевый "Ахтамар" из спецмагазина? И вот наступил день, когда… Нет, не так. И вот, наконец, наступил тот самый волнующий день… Нет, не то. День, которого Саша с безумным нетерпением ждал… Да не то все это! Нет тут места остроумию и иронии. Нечего тут делать насмешливости и издевке, пусть даже беззлобной и шутливой! Человек оцепенело дожидался своей мечты. Человек нервно ждал, облизывая губы и стиснув руки, – когда же он окажется в цивилизованных, европейских, заграничных горах… У какой сволочи повернется язык насмехаться над этим человеком? Невозможно выразить словами и Сашино ожидание, и Сашино нетерпение, и страх, что произошло недоразумение, что путевка досталась ему по ошибке, посему Сашу завтра вызовут в комитет комсомола и скажут, что, к сожалению, его поездка в Болгарию отменяется, поскольку возникли непредвиденные обстоятельства, или скажут, что его поездку в инстанциях "сочли нецелесообразной", или произойдет еще чтонибудь. Он так волновался, что в последнюю ночь долго не мог уснуть. Ворочался часов до трех, вставал, курил, по десятому разу проверял сумку, портмоне с загранпаспортом. Саша промаялся полночи, а потом наконец уснул. И так крепко уснул, что будильника не услышал, и если бы не мама, то он проспал бы свой рейс и свой Боровец. Мама растормошила его, отправила в душ, приготовила завтрак, положила в карман куртки сверток с бутербродами и взяла с него слово, что завтра он пошлет телеграмму, а если сможет, то позвонит. Саша поцеловал маму, обнялся с отцом, взял сумку, чехол с лыжами и осторожно протиснулся в лифт. На улице еще было темно, шел легкий снежок. Саша не стал ждать троллейбуса и пошел к Ленинградке пешком. Времени у него было полно, но он шел торопливо, ощущая в себе суетливое беспокойство, он нервничал и чувствовал, что спокойно ему будет только тогда, когда поймает такси или частника, а еще вернее – когда он приедет в аэропорт и встретится со всей группой. А вот когда самолет взлетит – тогда ему будет совсем спокойно, и тогда он по-настоящему ощутит, что его Боровец никуда от него не денется… Он дошел до "Войковской" и встал у кромки тротуара. Машин было немного – воскресенье, восемь утра. На мосту появилась светлая "Волга", и Саша увидел маленький изумрудный огонек. Он поставил лыжи на снег и протянул руку. – В "Шереметьево-два" поедем? – спросил он, открыв дверь. Из машины шел уютный дух тепла, бензина и табака. – Весло, что ли? – покосившись, спросил хмурый водила. – Не поместится же. – Сам ты весло, – пробурчал Саша, пристраивая лыжи в салон. – Все поместится, не боись. Багажник открой, пожалуйста, сумку брошу. – Это чо, лыжи у тебя? – спросил водила, когда они въехали в Химки. – Лыжи, – ответил Саша и посмотрел на часы. – Курить можно? – Кури. Это чо, горные? – Ну. Горные. У Саши был запас времени – минут сорок. Он достал из кармана смятую пачку "Шипки", вытянул сигарету и чиркнул спичкой. – Собрался куда? – не унимался водила. Он взял из надорванной картонной пачки "беломорину", движением подбородка попросил Сашу дать ему спичку и тоже прикурил. – В Болгарию, – небрежно ответил Саша. Ему было жутко стыдно этой небрежности, но он ничего не мог с собой поделать; теперь, когда все собрания и инструктажи были позади, когда уверенно гудел мотор "Волги", приятно пахло дымом "беломорины" и темное, зимнее, сине-желтое утро проносилось за окном, приближая Сашу к счастью, когда международный аэропорт "Шереметьево-2" был все ближе и ближе, – Саше хотелось всем и каждому рассказывать, что он летит в Боровец. – В Рильские горы. – В загранку, значит, – уважительно сказал водила и шмыгнул носом. – Нехуево… То-то я смотрю, горные лыжи. Сумка фирменная, "Шереметьево-два"… Сразу вижу – в загранку человек едет. Ну, счастливо тебе, палас там купишь. По профсоюзной линии или как? У меня тесть в гэ-дэ-эр был. Сервиз привез, мудила… В новом, выстроенном к Олимпиаде, "Шереметьево-2" Саша один раз уже бывал. Они ездили с Геной Сергеевым встречать посылку из Франции (охуеть можно – посылку из Франции!). У Гены в Тулузе жила родная тетка. Посылку ту привез толстенький, потливый мужичок, знакомый теткиных знакомых. Он работал в каком-то торгпредстве и согласился передать посылку. Саша с Геной два часа ждали, пока он пройдет таможенный досмотр (слова-то какие звучат тут, в "Шереметьево-2", – таможенный досмотр!). Этот тип, кажется, сам был не рад, что согласился передать посылку, все чего-то боялся, потащил их в туалет и лишь там, суетливо озираясь, вытащил из своего чемодана большой, матовый мешок из приятного на ощупь, мягкого, шелестящего, какого-то очень нездешнего полиэтилена. Сунул мешок Гене в руки и был таков. Саше из того мешка досталось целое богатство – блок "Честерфилда". А самому Генке достались три блока "Голуаза" и плащ. Саша никогда не пробовал "Голуаз". Было что-то интригующее и упоительно заграничное в слове "Голуаз". "…Она элегантно затянулась сигаретой "Голуаз", пригубила "Кюрасао" и повела точеными плечами под полупрозрачным пеньюаром…" После Саша вспомнил, что марка "Голуаз" упоминается в книжке "Господин Никто". Отличная книжка, писателя Богомила Райнова (болгарского, между прочим, писателя!). Книжка про ихнего болгарского Штирлица – Эмиля Боева. Сенька все посмеивался над Сашей, когда тот на даче не мог оторваться от книжки. На пляж не пошел, баню топить отказался, лежал на раскладушке под яблоней и читал затрепанный номер "Подвига"… Зря, кстати, Сенька посмеивался – обалденная книжка… Еще продолжение есть, называется "Что может быть лучше плохой погоды?". Саша расплатился с таксистом, вытащил лыжи из салона, повесил на плечо сумку и пошел к большим самораздвигающимся прозрачным дверям. В прошлый свой приезд в "Шереметьево-2" он уже проходил с некоторой опаской через эти двери. Саша знал, что там фотоэлемент, видел такое в кино. Однако непривычно было, что двери быстро и неслышно разъезжаются сами, когда к ним подходишь. "Что ж, надо привыкать, – подумал Саша. – За границу, все же, едем, блин… Пустили Дуньку в Европу, блин… Надо привыкать". Он вошел в огромный, темноватый зал. Там было пусто, непривычно пусто и тихо, светились электрические вывески "Beriozka Souvenirs" и большие прозрачные кубы с огромными флаконами внутри. Посреди зала тихо гудел эскалатор. Прозвучал мягкий гонг, вкрадчивый голос произнес: "Attention, please…" – и потом длинную фразу. Саша разобрал только слово "Цюрих". Через несколько секунд голос повторил порусски: "Начинается посадка на рейс двести восемьдесят пять до Цюриха. Таможенный досмотр и паспортный контроль осуществляются в крыле номер два". "Е-мое – "до Цюриха"!.. – подумал Саша. – Таможенный досмотр и паспортный контроль. Е-мое!" Их группа должна была встречаться на втором этаже, под табло. Саша осторожно встал на короткий эскалатор с прозрачными бортами и поплыл вверх со своей сумкой "Харродз" и лыжами в чехле из зеленого олимпийского флага. Как только эскалатор вынес его к табло вылетов, как только Саша шагнул к киоску "Союзпечать", – его тут же окликнули. – Берг! – услышал Саша. – Берг! Сюда! Мы здесь! Саша обернулся и увидел группу. Он сразу узнал старшого. Худощавого, костистого седого мужика с залысинами. Саша запомнил его на инструктаже, мужик сказал, чтобы все взяли по бутылке "Столичной". И толстушку с Трехгорной мануфактуры Саша тоже узнал. Она на инструктаже задала вопрос – обязательно ли всем кататься на лыжах, или можно до обеда постоять внизу? Хлыщ из райкома ответил, что на лыжах кататься не обязательно, но прокат инвентаря оплачен, а деньги не возвращаются. Толстушка смущенно сказала, что раз так, то она, конечно, покатается, но опыта у нее нет. Хлыщ сообщил, что это не беда, обучение катанию входит в программу и у группы будет свой горнолыжный инструктор. "Молодой?" – хихикнула толстушка и окончательно смутилась. – Это Александр Берг, – услышал Саша. – Виктор Иванович, пометьте – Берг, "митха-тэ"… Ну вот, теперь вроде все. Старшой насупленно и сосредоточенно что-то быстро записал в большом блокноте. Саша посмотрел вправо, туда, откуда звучал голос, назвавший его фамилию. И там, куда он посмотрел, стоял… Елки-палки… Мама моя дорогая! Там стоял Сахаров! Там стоял Сахаров в зеленой куртке "Аляска", стоял, сука, как ни в чем не бывало, и подмигивал Саше! – Это… Привет, – опешив, пробормотал Саша. – А ты, это… Ты-то как здесь?! – Ты забыл, старик, – сказал Сахаров, улыбаясь светло и нежно. – Путевок-то было – две. София не произвела на Сашу особого впечатления. Он, правда, не успел ее толком разглядеть. В аэропорте группу оперативно посадили в автобус, и Саша увидел Софию только из окна. Столица Болгарии напоминала нечто среднее между московским проспектом Мира и киевским Крещатиком. Было как-то странновато. Вроде бы и заграница, а вроде бы и нет. Все было очень похоже, но немножечко не так. Люди отличались, это было заметно даже из окна автобуса. В лицах не было той озабоченной угрюмости, что Саша привык видеть у москвичей. И очередей Саша из окна автобуса не увидел. Прохожие были одеты пестрее и лучше, чем прохожие в Москве. Была все-таки трудноуловимая разница. Вместо привычных "Икарусов" и "львовских" автобусов ехали однотипные автобусы "Чавдар", и Саша сейчас ехал в таком же. Он заметил, что в Софии много маленьких кафе. Надувались на ветру пузырями красные транспаранты с кириллицей. Только вместо "КПСС" мелькало то и дело "БКП". А вместо одутловатой, лишенной какого бы то ни было выражения физиономии Черненко Константина Устиновича появлялось там и сям интеллигентное лицо Тодора Живкова. Бежали по широким улицам такие же, как в Москве, "Жигули", "Москвичи" и "уазики". Еще было много румынских "Дакий" и гэдээровских потешных "Трабантов". Встречались польские "Заставы", жутко похожие на "Запорожцы" – те еще, старые, "горбатые". И иномарок было много, попадались "Мерседесы" и "Ситроены" с болгарскими номерами. Саша обратил на это внимание. В Москве иномарки с советскими номерами встречались редко. В Софии было тепло, нулевая температура. Люди ходили по улицам без головных уборов, в легких куртках и плащах. Саша забеспокоился: как там, в горах, со снегом? Рильские горы невысокие, и ехать туда от Софии недолго, часа четыре… Уж больно тут, в Болгарии, тепло. Словно услышав Сашины беспокойные мысли, представитель "Балкантура" сказал в микрофон: – В Софии последнюю неделю потеплело, весна в этом году ранняя. Но в горах снега очень много, катание прекрасное. Из-за обильных снегопадов даже были проблемы на дорогах. Представитель сидел на вращающемся кресле, слева от водителя, и рассказывал в маленький микрофон о Боровце. Давал советы, как одеваться в горах. Говорил о том, какая культурная программа ждет советских гостей на курорте. Потом кратко поведал о успехах промышленности Болгарской Народной Республики. Саша с любопытством глядел в окно. Он немного проголодался, с тех пор как съел вареную курицу и два кусочка свежего огурца в самолете. У него было приподнятое настроение, прекрасное настроение. Такое настроение приходит лишь тогда, когда сталкиваешься с чем-то очень хорошим и до сих пор незнакомым. Несмотря на узнаваемые детали социалистического быта, здесь была настоящая заграница. Здесь были приятные, незнакомые запахи, яркие, непривычные вывески. И пусть это был не Запад, но Саша сразу понял, что эта страна – уже намек на Запад, явное свидетельство существования Запада, преддверье Запада… Запад был совсем близко – это следовало из множества голландских и западногерманских туристов в аэропорту, из того, как свободно они вели себя, из того, как привычно и равнодушно смотрели на них и разговаривали с ними болгары. "Европа – это такое дело… – подумал Саша. – Это тридцатью годами социализма не вытравишь. Что бы там Гаривас ни говорил – "семнадцатая союзная республика"*, здесь даже воздух совсем другой". – Ты водку взял? – спросил Сахаров. Он в самолете сидел рядом с Сашей, и в автобусе сел рядом. – Угу, – рассеянно пробормотал Саша, разглядывая встречный двухэтажный автобус. – Сколько бутылок? – Три. А что? – Старшому все не отдавай, – тихо сказал Сахаров. – Понял? Саша покосился на Сахарова и подумал, что тот, чего доброго, намеревается с Сашей по-свойски бухнуть. Никакого желания у Саши не было бухать с Сахаровым. Тот еще собутыльник. Комсомолец-доброволец, мать его. "Военно-патриотический сектор", мать его. Но Сахаров сказал равнодушно: – Советская водка – это своеобразная валюта. Две бутылки прибереги. У меня были всякие случаи, я тебе потом расскажу. А старшой – алкаш. За километр видно, что алкаш. Он еще начудит, помяни мое слово. В загранпоездке руководитель группы – это очень важное обстоятельство. Если его сразу правильно расшифровать, то потом все намного проще. – Что проще? – немного раздраженно спросил Саша. Ему неприятна была деловитость Сахарова. Саша ехал к своей мечте, а этот комсомольский ловчила втягивал Сашу в свои разговоры. – Все, – вполголоса сказал Сахаров. – Как расселиться. Как жить спокойно. Как нужные покупки сделать. Какую характеристику тебе потом напишут. Все. – Ладно, – сказал Саша. – Ты извини, я устал немного. Ехать еще долго. Посплю. Он нажал на большую кнопку в подлокотнике, спинка кресла ушла назад, Саша закрыл глаза. Он действительно не прочь был вздремнуть. Рассматривать уже было нечего, автобус выехал на окраину Софии, за окном плыли обычные многоэтажки. Он задремал, а в автобусе между тем, как это принято говорить, "царила приподнятая атмосфера". Этакое радостное возбуждение. Члены группы громко переговаривались, показывали друг другу на различные детали городского пейзажа, а несколько человек на задних сиденьях даже наладились петь хором. Насчет снега Саша опасался зря. Уже через два часа пути стали попадаться небольшие снежные пятна на полях и обочинах. Пятна белели все чаще, потом превратились в некоторую припорошенность, потом все уже было в снегу – неглубоком, тающем, но дарящем надежду. А когда слева и справа от автобуса незаметно встали пологие лесистые горы, снега уже было совсем много, и чем выше в горы, тем больше. Слева промелькнул одноэтажный магазинчик с вывеской "Ski", и Саша успел заметить в большой витрине лыжи. Много лыж. – Вот и Боровец, – сказал сбоку Сахаров. – Дорогие гости, мы въезжаем в поселок Боровец, жемчужину зимнего туризма Болгарской Народной Республики, – сказал в микрофон представитель "Балкантура". – Вас ждет комфортабельный отель "Рила". Вы будете поселены в двухместные номера. Обед через час. Питаться вы будете в ресторане номер два. Автобус остановился. Саша жадно смотрел вокруг. Боровец оказался совсем крошечным. Он, кажется, и состоял-то из нескольких гостиниц. "Отелей, – поправил себя Саша. – Тут отели. Гостиницы в Союзе остались". Саша вышел из автобуса и глубоко вдохнул холодный воздух. Пахло тут замечательно. Свежо. Пахло снегом, соснами, вкусной едой и еще чем-то незнакомым, но очень приятным – то ли специями, то ли легкой парфюмерией. – Знаешь, Берг, первое, что чувствуешь за границей, – это запахи, – негромко сказал из-за Сашиной спины Сахаров. – Я это еще в Италии заметил. Всегда хорошо пахнет. А знаешь почему? Во-первых, много ресторанчиков, а во-вторых, полы моют специальными шампунями. А в туалетах – ароматизаторы. И замолчал. Видно, вспомнил что-то про туалеты. – Товарищи! Проходим! Следите за вещами, ничего не забывайте! – командовал старшой. Саша вытащил из багажного отсека сумку и чехол с лыжами. Озираясь, он вошел в просторное, сверкающее никелем поручней и стоек фойе. За стойкой с надписью "RECEPTION" сидели две улыбчивые брюнетки в одинаковых синих жакетах и красных косынках. Брюнетки были похожи на стюардесс. По фойе бродили люди в джинсах и горнолыжных комбинезонах с расстегнутым верхом. Дети в ярких свитерках бегали и смеялись. Пахло ванилью, негромко играла "АББА" – "Money, money, money…" Из-за стеклянной стены доносился стук бильярдных шаров, там стояли столы и стойки с киями. – Товарищи, присаживайтесь пока, – громко сказал старшой. – Я сейчас займусь расселением. Далеко никому не отходить. Саша осторожно положил лыжи на пол и сел в низкое, мягкое, неимоверно удобное кресло. Ему было волнительно и хорошо. Именно так он все себе и представлял. Надписи на английском, игровые автоматы у дальней стены фойе, раскованные светловолосые парни и девушки в солнцезащитных очках, громко и весело переговаривающиеся между собой по-немецки. Все вокруг было чистым и новеньким. – Как вы думаете – здесь есть переговорный пункт? Или надо идти на почту? Саша повернул голову. Справа от него сидела женщина в черной синтетической шубе. Саша заметил ее еще в автобусе, она сидела у передней двери одна и куталась в пуховый платок. Она и сейчас куталась в платок. Саша подумал, что эта женщина, наверное, случайно оказалась в группе. Она чужеродно, неуместно выглядела в фойе отеля, среди детишек в просторных футболках с надписями и лыжников в комбезах. Смешно она выглядела в своем платке и черной шубе ниже колен. Лицо у нее было незапоминающееся, никакое. Остренький нос, бесцветные губы, очки в толстой пластмассовой оправе. Училка, наверное, подумал Саша. Или бухгалтерша. – Не знаю, – сказал он. – Наверняка есть. Да вон, видите… И он показал рукой на дверь с надписью "Telephones". – Это, наверное, внутренний телефон, – неуверенно сказала женщина. – В Советский Союз по нему, наверное, нельзя звонить. Или можно? – Я думаю, можно, – вежливо сказал Саша. – Тут же много западных туристов. Они звонят за границу. В смысле, к себе домой звонят. Значит, и в Советский Союз можно. Да вы спросите у девушек. И он кивнул на стойку администраторов. – Неловко как-то, – тихо сказала женщина. – Я потом у Виктора Ивановича спрошу. А вы бывали в загранпоездках? – Нет, – сказал Саша. – Первый раз. Первый раз в первый класс. – И я первый раз, – обрадованно сказала "училка". – Какая красивая гостиница. Вы спортсмен? Она посмотрела на Сашины лыжи, лежащие у ее ног. Саша тоже невольно глянул вниз и увидел ее сапоги. Войлочные, несуразные, с металлической "молнией" спереди. Такие называются "прощай, молодость". – Да, спортсмен, – сказал Саша. – Кандидат в мастера спорта. – Вы по профсоюзной линии путевку получали? Саше не хотелось разговаривать. Ему хотелось сидеть и присматриваться. Даже одно это фойе отеля было страшно интересным. Красочным и непривычным. И то, что он в этом фойе полноправный турист, то, что ему вскоре выдадут ключ от номера и он будет так же непринужденно, как и эти молодые люди в комбезах, ходить по фойе, играть в бильярд, покупать пиво "Хайнекен", – все это тоже было абсолютно непривычно. Саше доводилось заглядывать одним глазком в заповедные "интуристовские" места. Бывал в "Национале", в кафе. Был как-то раз в огромном коричневом здании Совинцентра на улице Девятьсот пятого года. Там тоже были бары, недоступные витрины и иностранные вывески. Но там он чувствовал себя так, будто в кино прошел без билета. Как будто его в любой момент шуганут и будут правы. А здесь все было для него. Девушки под надписью "RECEPTION" что-то писали – для него, кресло было мягким – для него, и двери лифта гостеприимно распахивались – тоже для него. – Нет, я по комсомольской линии, – сказал Саша. – Я Универсиаду выиграл. Дали путевку от горкома. Повезло. – И мне повезло, – сказала женщина. Тут всех позвали к стойке и стали раздавать ключи от номеров. Дали глянцевые картонные карточки, в Сашиной было написано: "ИМЕ – Берг А.; СТАЯ № 656; ПРЕСТОЙ от 25.02.84 до 10.03.84". Сашу, конечно же, поселили с Сахаровым. Саша стоял на плоской, лысой вершине. Задувал ветер, и под ветром еле слышно шуршали торчащие из снега серые веточки рододендронов. Поскрипывал огромный барабан подъемника, глухо звякали, сдвигаясь, телескопические алюминиевые бугели с тарелочкой на конце. На площадку, прихлопывая задниками, изредка выкатывались лыжники. Сюда, на верхнюю очередь этой трассы, мало кто поднимался. Отсюда вниз вела гигантская крутая ложбина, градусов, наверное, под сорок. Почти все лыжники катались ниже, там было несколько пологих склонов. Как Саша уже успел убедиться, горнолыжное общество было тут представлено главным образом чайниками. Хороших катальщиков было мало, и все они, кажется, катались по этой ложбине или по замечательному склону – собственно, длинной, крутой просеке, что выводила к местечку Яровец. Накануне Саша не катался, хоть и подмывало сразу переодеться и поспешить к кресельному подъемнику, который был виден от крыльца отеля. День еще не закончился, полупустая "креселка" еще крутилась, но Саша вчера кататься не стал. В первый день кататься не надо, такое существовало правило, и Саша его всегда соблюдал. К тому же следовало заселиться, освоиться, найти свой стол в ресторане номер два, получить у старшого свои деньги. И инструктаж на месте тоже пропускать не стоило. Не надо с первого дня обращать на себя внимание, подумал Саша. Не надо показывать, что ты наособицу, что ты опытный горнолыжник. Не стоит. Надо быть скромнее и не выделяться. Получалось, что Сенька давал ему советы не впустую. Саша не пошел к подъемнику, а разложил, не торопясь, свои туалетные принадлежности на стеклянной полке над раковиной. Повесил на плечики в шкафу джинсовую куртку, поставил под зеркало в прихожей "Альпины", положил в шкаф остальные вещи. Затем привычно поставил на тумбочку в изголовье Наташкину фотографию, сел в кресло и закурил, придвинув стоявшую посреди журнального столика белую фарфоровую пепельницу с синей надписью "BALKANTOUR". Потом он положил сигарету, встал, прошел в ванную, взял с полки высокий, ослепительно чистый стакан с надписью "Balkantour", вынул из сумки бутылочку "Пепси-колы", оставшуюся от обеда в самолете, открыл брелком-открывалкой, налил в стакан, поставил бутылку на желтую салфетку с красной надписью "Balkantour" и опять сел. Вот теперь хорошо, подумал он, вытянул ноги и затянулся "Честерфилдом". Это была последняя пачка, он берег ее два месяца и открыл только в софийском аэропорту. Не мог он за границей курить "Яву"! Ни "Яву" явскую, ни "Яву" дукатскую, ни "Столичные", ни здешнего происхождения "Родопи" или "Шипку". Саша без колебаний распечатал последнюю пачку "Честерфилда" и надеялся, что купит здесь "Мальборо" или "Кент". Номер был просторный, новенький, элегантный. Две широкие кровати торцами друг к другу, два больших кресла, столик, темные шторы – все в тон, на всем ни царапинки. Даже висел на кронштейне меленький черный телевизор "Филипс". "Да, – подумал Саша, – это вам не "Иткол" и не "Чегет". Интересно, а может, тут западные телеканалы ловятся? В Прибалтике ловятся, если дециметровой антенной… Надо будет попробовать". Тут пришел Сахаров. Спросил, какую кровать Саша выбирает, и сообщил, что ужин с семи до девяти. Еще сказал, что посмотрел меню в ресторане – офигительное меню. После ужина (кормили здорово, давали на ужин жутко вкусное жареное мясо с острым соусом, диковинный салат со смешным названием "шопски салат", апельсины, бананы и баночное пиво по штуке на человека) Саша побродил по вестибюлю, прочел забавную надпись над стойкой администраторов: "При напускане на хотела, моля, предайте ключа от стаята на администратора!", – выкурил две сигареты, посидел на диване, понаблюдал за публикой. Вышел на крыльцо отеля, толкнул прозрачную дверь с забавными надписями "дрпни" и "бутни" (он догадался, что это значит "на себя" и "от себя"), постоял там, поглядел на быстро темнеющее небо, на заросшие густым сосновым лесом горы. Потом поднялся на свой этаж. Там в просторном холле компания из трех загорелых мужчин играла в карты. Саша, проходя мимо, заметил, что играют в преферанс, на столе лежал характерно расчерченный лист бумаги. Он зашел в свой номер. Сахаров лежал на кровати поверх одеяла и разгадывал кроссворд. – Классно кормят, – сказал Сахаров, не отрываясь от кроссворда. – В Италии была такая штука, называется "шведский стол". Это когда все разложено на одном большом столе. Всего полно – салаты, разное мясо, выпечка, овощи. Подходишь и набираешь сколько угодно. И вино в графинах. Тоже сколько угодно. Про вино Сахаров, конечно, загнул. Но про "шведский стол" не врал, Саша слышал об этом от дяди Пети. – Автор оперы "Паяцы", – задумчиво сказал Сахаров. – Одиннадцать букв. Что скажешь? – Леонкавалло, – ответил Саша и расшнуровал кроссовки. – Мы как – в номере курим? – Я редко курю. Так, балуюсь, когда выпью, – сказал Сахаров. – А ты – ради бога. Мне не мешает. Саша подумал, что Сахаров лично ему ничего плохого не сделал и незачем ему показывать свою неприязнь. Тем более что и неприязни-то не было. Просто Саша вообще не любил таких типов. Комсомольцев-добровольцев… А против Сахарова персонально он ничего не имел. В конце концов, им две недели жить в одном номере. Надо как-то контактировать. Иначе получится сплошное общежитие имени монаха Бертольда Шварца. Получится злобная коммуналка, а не номер в отеле. И, кстати, Саша сразу смекнул, что сосед из Сахарова выйдет хороший. Как-то сразу Саша это понял. По тому понял, как Сахаров аккуратно и незаметно разложил свои вещи, по тому, как он чуть приоткрыл балконную дверь, по тому, как помыл пепельницу, в которой Саша оставил окурок. Саше довелось в свое время пожить в гостиницах, в палатках и на спортбазах. Он досыта наездился на сборы и соревнования. И он сразу мог сказать, какой сосед ему достался, хороший или плохой. Так вот Сахаров, судя по всему, был сосед хороший. Саша взял книжку "Что может быть лучше плохой погоды?", сел в кресло, почитал какое-то время. Но вскоре книжку отложил. Приезд в Боровец надо было отметить. Обозначить. – Может, хлопнем за приезд? – как бы между прочим спросил Саша. Он уже забыл, как в автобусе высокомерно отметал возможность выпивания с Сахаровым. Сосед отложил журнал с кроссвордом, живо сел на кровати и сказал: – Я тут колбаски прихватил с ужина. И апельсинов парочку. – Тогда давай по рюмке, – сказал Саша. С Сахаровым ли, или не с Сахаровым, но невозможно было не отметить приезд в горы. В Европу. В заграницу. – Так я и рюмки прихватил, – сказал сосед и достал из своей тумбочки две микроскопические плошки, в которые в ресторане насыпали специи. Такие плошки стояли на всех столах. Они прекрасно ополовинили одну из Сашиных бутылок "Пшеничной". Сахаров не без юмора рассказал Саше, как ездил по Италии. Саша рассказал несколько Вацлавовских анекдотов. Они выкурили по паре Сашиных сигарет "Честерфилд", и Саша подумал (водка, может быть, способствовала прекраснодушию?), что вроде нормальный мужик его сосед. А потом, переполненные впечатлениями, расслабленные и согретые водкой, они быстро и крепко уснули. Утром Саша проснулся свежим и бодрым – балконная дверь оставалась открытой всю ночь. Он проснулся, когда за стеклянной стеной номера еще было темновато, синесеро. Он проснулся разом, как от толчка, и почувствовал, что ни минуты больше не может вот так бездарно валяться в постели. Он же на горнолыжном курорте в Европе, елки-палки!.. Саша сел, зябко ежась, посмотрел на светящийся циферблат часов "Слава", пошел в ванную, почистил зубы, быстро оделся в полутьме номера и вышел в коридор, застеленный темно-зеленой дорожкой. Он спустился в большом лифте с зеркальными стенками в вестибюль, кивнул администратору за стойкой (девушка в ответ улыбнулась и сказала "добро утро"), "дрпнул", а может быть, "бутнул" стеклянную дверь и вышел в раннее, приятно морозное утро. Светало, в небе над курчавыми сине-зелеными вершинами уже можно было различить облака. Было очень тихо, отель еще не проснулся, отель громоздился за Сашиной спиной темными окнами и пустыми балконами. Саша до завтрака побродил между отелями и автобусами "Чавдар" и "Мерседес", нашел главную станцию канатки, присмотрел симпатичный деревянный ресторанчик, узнал от девушки-администратора (она, кстати, отлично говорила по-русски), что в соседнем отеле есть бассейн и туда пропускают по "лифт-карте". Потом был вкусный завтрак, давали яичницу, поджаренные колбаски с кетчупом (Саша в Москве покупал такой кетчуп, шестьдесят пять копеек, в конических бутылках с красными пластиковыми крышками), апельсиновый сок. После завтрака группу повели в пункт проката, подбирать инвентарь, а Саша поднялся в номер, надел комбез и куртку, надел на лоб очки, взял лыжи и ботинки и в носках – он заметил, что так многие делали, – спустился в фойе. Там, сидя в мягком кресле, он надел ботинки, защелкнул клипсы, оставив их ослабленными, и пошел, цокая пятками по обледенелой дорожке, к станции канатки. Перед завтраком он изучил стенд со схемой склонов – креселка вела к началу недлинной трассы. А на самый верх поднимались в гондольном подъемнике, и там, наверху, еще были бугельные. Саша хотел сразу подняться на самый верх. Саша шел между большими сугробами (действительно – еще недавно хорошо валило, зима в этом году была снежная), мимо пестрых ларьков с сувенирами и всякой лыжной мелочью – шапочками, перчатками, очками. Он шел неторопливо, разглядывая приветливые магазинчики и огромные автобусы с затененными стеклами, прислушивался к разноязыкому гомону и вспыхивающему там и сям смеху, смотрел на лица, примечал марки горнолыжного инвентаря. Атмосферу Боровца он понял сразу, сразу нашел ей название – беззаботный праздник. Это передавалось мгновенно – как только из отелей пошли к подъемникам лыжники, как только зазвучали отовсюду стук ботинок по наледи и хлопки лыж, бросаемых на снег. Праздник начался сразу, незамедлительно, как только дирижер взмахнул палочкой и посыпались мерцающие блестки конфетти, как только взошло солнце, осветило высокие, густые сосны с тяжелыми, белыми до голубизны снежными шапками на кронах, как только заиграла где-то музыка – "Happy New Year! Happy New Year!.." – и из крохотного застекленного кафе запахло свежей выпечкой. На Сашу снизошла необыкновенно приятная, удивительная беззаботность. Никогда и нигде с ним прежде не было такого. Он всегда отлично чувствовал себя в горах, ни разу не простужался и даже не "болел" никогда, если доводилось крепко выпить с ребятами. Он, как дома, чувствовал себя в Терсколе и на Домбае, в Гудаури и в Цейском ущелье, и настроение у него в горах всегда было великолепное. Но вот эта волшебная беззаботность, совершеннейшая легкость, ощущение всеобщего дружелюбия и абсолютной безопасности – такое он чувствовал впервые. И особенно приятно было еще то, что праздник, который сейчас его окружал, полностью соответствовал тому предвосхищению, тому нервическому ожиданию, с какими он жил последние недели, с тех пор как Вацлав остановил его в институтском гардеробе и сказал, что райком выделил на институт две путевки. Группа стояла у пункта проката, когда подошел Саша. Он впервые увидел группу целиком. И в "Шереметьево-2", и в самолете, и в автобусе, и вчера, в отеле, – кто-то сидел сзади, кто-то спереди, кто-то опаздывал, кто-то уходил сверять некие списки, кто-то отходил в туалет или в представительство "Балкантура", чтобы разрешать какие-то несостыковки с расселением. И почти ни разу Саше не пришлось увидеть группу в сборе. Даже за ужином соотечественники сидели рассредоточенно. А сейчас все собрались вместе, и Саша увидел, что их совсем немного, всего двенадцать человек. Две семейные пары, седой, лысоватый старшой, хихикающая ткачиха с Трехгорки, высокий бородач с сыном-подростком, улыбчивый парень в вязаном свитере и штормовке, Сахаров, Саша и вчерашняя женщина в черной нейлоновой шубе и пуховом платке (она и сейчас была в шубе и платке). Инвентарь, который всем выдали, Саша оценил с ходу – говно. Здесь вообще с прокатным инвентарем было небогато, это Саша заметил. Но немцам, например, выдали (это Саша тоже заметил – большая немецкая компания с лыжами на плечах шла к подъемнику, навстречу Саше, когда он подходил к пункту проката) какие-никакие "Фишеры" и "Кнайсл". Пусть не новые, пошкрябанные и заслуженные, но живые, в общем, лыжи… И еще Саша встретил, когда шел сюда, несколько человек, говоривших по-английски, – они тоже несли прокатные лыжи. И вполне приличные лыжи, "Хэд-хот" и "Саломон". Может, где-нибудь во Французских Альпах такие лыжи показались бы антиквариатом, но вот в Крылатском, к примеру, таких лыж никто стесняться бы не стал. Крепеж на них стоял "маркеровский", допотопный, но лыжи все же были человеческие. И прокатные это были лыжи, прокатные – Саша видел трафаретные номера на задниках, – однако же совсем не такие, какие выдали нашим. Соотечественники стояли на утоптанном снегу с убогим инвентарем в руках и были, судя по всему, вполне довольны. Только Сахарову достались очень даже пригожие "Россиньоли". И ботинки на ногах у Сахарова были приличные, "Динафит". Но Саша этому ничуть не удивился, он давно понял, что Сахаров – это такой парень, каких рожают в рубашке, а хоронят на Новодевичьем. Но остальные смотрелись как сироты. Один к одному. Плакать хотелось, на них глядя. Всем выдали одинаковые, салатного цвета, древние "Полспорт" с неавтоматическим крепежом. С таким античным крепежом, у которого вращающаяся круглая "пятка" с металлическими пружинами. И еще нашим выдали ботинки – одинаковые, жуткие, темно-синие "Райхл" времен плана Маршалла и освоения целины. С двумя застежками скобкой, как у ботинок для младенцев. – О! А вот и наш чемпион! – бодро провозгласил старшой, завидев Сашу. – Ну, как нас экипировали, Александр? А? Красота! Да уж, красота, подумал Саша. Краше в гроб кладут. А, ладно, сойдет. Все равно они в этом ни хрена не понимают. Все равно они после Боровца кататься никогда не будут. Да они и здесь-то особенно кататься не будут. Поковыряются сейчас часокдругой, изваляются в снегу и пойдут в отель ждать обеда. – Вот и тренер наш, – сказал старшой. – Товарищи, это наш, можно сказать, наставник. Товарищ Кралев, мы вас приветствуем! Чернявый крепыш в комбезе "Карбон" обошел Сашу сзади и пожал руку старшому. – Товарищ Кралев у нас учился, все уже про него узнали, – объявил старшой. – Товарищ Кралев закончил институт физкультуры имени Лесгафта. Точно, товарищ Кралев? – Да, здравствуйте, – с еле-еле заметным акцентом сказал крепыш и коротко глянул на Сашу. – Да, в Ленинграде учился. Сейчас поднимемся на склон, я прошу всех точно выполнять, что я буду говорить. Потом инструктор раздал всем закатанные в пластик пропуска на шнурках. На синих пропусках было пропечатано поверх силуэта спускающегося лыжника – "ДК ПО ТУРИЗЪМ. ВЪЖЕНИ ЛИНИИ. ЛИФТ-КАРТА. 26.02.84 – 10.03.84". Саша повесил пропуск на шею. – Как мое оборудование? – деловито спросил Сашу Сахаров. – Все как надо? Я со здешним кладовщиком пошептался. Обслужи, говорю, с особой заботой. Потом, говорю, сочтемся. Видишь – кажется, что-то приличное дал. – Жаль, что ты за всех не пошептался, – сказал Саша. – В такое говно наших обули, что смотреть больно. – Я так и понял, – кивнул Сахаров. – Почему-то так и подумал. Я пока в твоих горнолыжных делах не разбираюсь, но я так и понял. Слушай, Берг, мне кажется, что тут некоторая дискриминация. Я точно видел, что западникам давали оборудование поновее. Что-то тут наших задвигают. Группа потянулась к станции, крепыш шел впереди и что-то объяснял старшому. – Ладно, пошли, – сказал Саша. – Тебе-то хорошие лыжи дали. И ботинки тоже неплохие. Я тебе вечером расскажу про инвентарь. "Эквип" – это дело очень важное… Уже заходя в дверь станции, Саша обернулся и заметил, что женщина в черной шубе из искусственного меха уходила по дорожке между соснами. Она шла, сунув руки в карманы шубы, и пинала ледышку. Саша мельком подумал: когда все стояли у пункта проката, у этой женщины не было лыж. Она прошла со всеми до станции, потом приотстала и теперь уходила по дорожке между соснами… И еще Саша подумал, что хоть он и не видит сейчас ее лица, но она улыбается. Так ему показалось. Она не стала брать лыжи в пункте проката, она просто пошла погулять по горному зимнему лесу, и ей было хорошо и беззаботно… Так ему показалось, хоть он и видел ее сейчас со спины и она была уже довольно далеко, метрах в пятидесяти. Сахаров сказал с лестницы: – Ты чего замер? Пошли, а то отстанем. Саша перехватил лыжи поудобнее и начал подниматься по бетонной лестнице, стараясь не греметь ботинками. Внутри станции гудели моторы, вращалось под потолком огромное, лоснящееся от машинного масла колесо, погромыхивали, легонько сталкиваясь, оранжевые шестиместные гондолы с полусферами из исцарапанного оргстекла. Гондолы подплывали одна за другой к короткому перрону, на полминуты задерживались, в них поспешно садились люди, торопливо рассовав лыжи в специальные гнезда по бокам гондолы. Саша споро устроился на скользком пластмассовом сиденье и помог Сахарову пристроить между ног палки. За их спинами контролеры отработанными движениями пристроили еще трех человек. Гондола качнулась и выплыла из полутьмы перрона под яркое солнце и нависающие с двух сторон разлапистые сосновые ветви. Сразу наступила тишина. Слышны были только сопение Сахарова, тихое поскребывание ботинок по полу и скрип троса над крышей гондолы. Все это было полчаса тому назад, а сейчас Саша стоял на плоской вершине и радостно смотрел вокруг. "Вокруг" было таким же непривычным, как и все в Боровце. Никогда прежде Саша не катался в таких горах. Он почти всегда катался на Кавказе. Реже катался в Кировске и раза два катался в Карпатах. На Кавказе было величественно и высоко. Баксанское ущелье было тем местом, где твердь земная частью раскололась до глубин, а частью вздыбилась до седых небес. Впечатлительный человек там чувствовал себя мелкой, ничтожной насекомой. И на Домбае, хоть там было поуютнее и не так сурово, человек тоже чувствовал себя ничтожной крохой в огромных горах. А в заполярном Кировске всегда, даже в конце марта, был такой колотун, что катание было практически подвигом. В странном городе Кировске, кроме голых скал, снега и унылого городского панельного пейзажа, не было ничего. Ни альпийских лугов, ни полутемных баров, ни комфортабельных отелей. Север, он север и есть. Хибины. Кольский, мать его, полуостров. На север – Баренцево море, на юг – Белое. "Там в горах – апатит, его надо добывать. Апатит его в хибину мать…" Те, кто приезжал в Кировск, ощущали себя мужественными людьми, настоящими авантюристами, полярниками, а никак не туристами на горнолыжном курорте. Здесь же было плосковато, укатано, безопасно. Мило. Склоны ровнялись специальными горными вездеходами на широченных ребристых гусеницах (Саша вспомнил огромные чегетские бугры, вспомнил плотный, по колени, а иной раз и по пояс, "целяк" между "Миром" и "Кругозором", вспомнил изрытый лыжами водянистый фирн между "Кругозором" и "Азау" и подумал, что там эту европейскую технику никто не увидит еще лет тридцать). Саша впервые посмотрел на эти вездеходы вблизи. Он и прежде слышал про ратраки, видел их в журналах и фильмах, а вблизи увидел десять минут назад, на верхней очереди канатки. "Ну вот, – подумал Саша. – Вот я и здесь. Сподобил, стало быть, Господь…" Десять минут назад он оставил группу возле станции канатки и поднялся сюда на бугеле. Инструктор, товарищ Кралев, построил Сашиных соотечественников в шеренгу и показывал, как надо вставлять ботинок в крепление. – А вы? – спросил инструктор Сашу и посмотрел на его "Атомики". – Вставайте со всеми, я сейчас буду показывать спуск плугом. На первом занятии очень важно правильно все запоминать, да. – Я плугом уже умею, – сказал Саша. – Я выше поднимусь, если можно. Товарищ Кралев еще раз коротко глянул на "Атомики", на Сашины очки "Карера", все понял и равнодушно кивнул. Саша улыбнулся соотечественникам, приветственно махнул рукой в перчатке – мол, спортивных успехов вам – и пошел к короткой очереди на бугельный подъемник. Бугель вытащил его по накатанной километровой лыжне между торчащими из снега рододендронами на плоскую вершину. "Начнем? – подумал Саша. – Сезон восемьдесят четвертого года на пике? Начнем?" И вдруг, неожиданно для себя, он поднял лицо к небу и закричал, заходясь от счастья, пузырящегося в нем, как новогоднее шампанское: – Я здесь!!! Я приехал в эти горы!!! И еле слышное эхо откликнулось – а-эсь!.. аа-оо-ы!.. Поднимающийся снизу полный краснолицый дядька в желтой дутой куртке и смешной шапочке с тремя помпонами опасливо покосился на Сашу. "Тебе не понять, европеец хренов, – благодушно подумал Саша. – Тебе этого не понять, буржуй. Ты и слова "райком" никогда, поди, не слышал. Начнем". Он облизнул губы, опустил на глаза очки, привычными движениями размял колени, подвигав ими вправо-влево, взялся покрепче за палки, толкнулся, разгоняясь, проехал по прямой метров сто и сделал первый поворот. За ужином Сахаров сказал: – Завтра экскурсия. На весь день. – Какая еще экскурсия? – удивился Саша. – Кататься же надо! – В Софию, – сказал Сахаров. – Осмотр столицы, посещение мавзолея товарища Димитрова, обед в ресторане, концерт народной музыки и танца. – Чепуха! – возмущенно сказал Саша. – Кататься надо, каждый день на счету. Я не поеду. – А вот это не советую, – серьезно сказал Сахаров. – Виктору Ивановичу это не понравится. У него учет и контроль. По плану у группы экскурсия. Покатаешься послезавтра. Саша недовольно нахмурился, доел тушеные баклажаны и налил в стакан вкусную зеленую газировку "Бреза". – Зайди через часок к Иванычу и попробуй отпроситься, – посоветовал Сахаров. – Он вроде нормальный мужик. Саша кивнул. Он даже представить себе не мог, что завтра утром, вместо того чтобы спешить к подъемнику, он сядет в автобус и поедет смотреть на забальзамированное тело совершенно незнакомого ему человека. А после этого на концерт народной музыки и танца. "Бред какой-то, – подумал Саша. – Гроб с музыкой. Панихида с танцами. Отпрошусь". Через час он постучался в дверь номера на шестом этаже. – Открыто! – крикнули изнутри. Саша вошел. В одноместном номере густо пахло одеколоном и табаком. По-офицерски так пахло, ядрено. Старшой лежал на кровати и читал "Что может быть лучше плохой погоды?". Это он у Саши взял вчера. – А, Александр! – радушно сказал старшой. – Заходи, садись. Отличная книжка, спасибо. Как дела? Размещением доволен? – Абсолютно, – ответил Саша. – Живем с соседом как родные братья. Виктор Иванович, у меня вот какое дело. Завтра, говорят, экскурсия. В Софию. – Точно так, – подтвердил старшой. – Поедем смотреть столицу. После обеда приобретение сувениров, покупки сделаем. Старшой выглядел вполне благодушно, и Саша без предисловий попросил: – Можно я не поеду? А, Виктор Иванович? Ну чего я там не видел? Кататься хочется… Старшой подобрался, рывком сел, отложил книжку и нехорошо прищурился на Сашу. – Так… Вот что, товарищ студент, экскурсия для всех. Вам ясно? – совсем не благодушно сказал старшой. – У нас поездка групповая, ясно? И все будет проистекать коллективно. В девять завтрак, в девять тридцать – посадка в автобус. И чтоб без опозданий. Еще вопросы? Саша промолчал. – Разговор окончен, – сухо сказал старшой. – Можете идти в свой номер, товарищ спортсмен. Вы не думайте, пожалуйста, что раз вы на лыжах умеете кататься, так общий распорядок не для вас. – Виктор Иванович… – Все! Дисциплина для всех. Идите, отдыхайте. Саша повернулся, взялся за дверную ручку, а потом спросил через плечо: – Вы, Виктор Иванович, в вооруженных силах не служили? – Майор инженерных войск в отставке, – ровно ответили Саше с кровати. – Ныне старший инженер по технике безопасности на Пресненском машиностроительном заводе. Я, студент, очень ценю порядок и дисциплину. Саша вышел в коридор обескураженным и мрачным. "Вот тебе и нормальный мужик, – грустно подумал он. – С чего я решил, что он меня отпустит? "Пьяный воздух свободы сыграл с профессором Плейшнером злую шутку…" Как же неохота целый день терять!" Сахаров сидел в кресле и внимательно изучал номер журнала "Ski". Он позавчера взял в холле несколько номеров и учился по рисункам правильной постановке ног. Он, кстати, к катанию отнесся очень добросовестно, учился увлеченно, и Саше это нравилось. – Ну как? – спросил Сахаров, подняв голову от журнала. – Да никак, – зло сказал Саша. – Козел. Сахаров усмехнулся, отложил журнал и откинулся на спинку кресла. – Он вовсе не козел, – негромко сказал Сахаров. – Просто с людьми надо… поаккуратнее. Саша тут же вспомнил Сеньку. – Куда уж аккуратнее, – сказал он. – Пришел к нему чин чинарем, попросил… Сахаров пристально посмотрел Саше в лицо. – Ты как маленький, – с сожалением сказал он. – Вот что. Сделай, как я тебе скажу. А потом я тебе кое-что объясню. Идет? Через десять минут Саша вновь постучался в дверь одноместного номера. – Антре! – крикнули изнутри. – Кам ин! Саша вошел. Старшой с любопытством посмотрел на Сашу с кровати. – Виктор Иванович, тут вот какое дело, – непринужденно сказал Саша. – Велели брать по две бутылки, а я взял с запасом. Запас, думаю, карман не тянет. А теперь девать некуда. Сам не пью – спортсмен. Сосед тоже непьющий. Я вам оставлю, если можно. Вы сами распорядитесь. В подарок, например, кому-нибудь из болгарских товарищей. В порядке, так сказать, сувенира. И он поставил на журнальный столик бутылку "Пшеничной". – Найдем применение, – согласился старшой. – Слушай, Саша, я чего подумал… Завтра экскурсия. Дело, конечно, интересное, одно посещение мавзолея товарища Димитрова чего стоит. Но ты ведь спортсмен, должен тренироваться, верно? Так что, если тебе надо пропустить экскурсию, я не возражаю. – Спасибо, Виктор Иванович, – благодарно сказал Саша и озабоченно добавил: – Мне там надо еще одну трассу освоить. – Давай, осваивай, – кивнул старшой. – Опять же "лифт-карта" оплачена… А я помечу в документации, что ты ездил в Софию. Саша торопливо вернулся в свой номер. – Сработало? – спросил Сахаров, улыбаясь во весь рот. – Не то слово! Втянул, как макаронину! Отставной инженерных войск алкаш… – Стоп! – сказал Сахаров и поднял указательный палец. – Не делай поспешных выводов. Ты думаешь, дело в пузыре? – А в чем же еще? – хмыкнул Саша. – Объясню, пожалуйста. – Сахаров открыл две бутылки грейпфрутового "Швепса" и протянул одну Саше. – Когда ты пришел к нему в первый раз – ты вперся с улицы к официальному лицу и хотел, чтобы это лицо поступило с тобой неофициально. А с какой, собственно, стати? У Иваныча есть обязанности, на нем лежит определенная ответственность. А ты с бухты-барахты к нему – ну как я сейчас нарушу общий порядок. Естественно, он тебе отказал. А во второй раз ты совершил неформальный поступок. Ты продемонстрировал ему свою готовность к взаимопониманию. И он сразу пошел тебе навстречу. Поверь, тут дело не в бутылке. Он, конечно, выпьет эту водку, но дело не в ней. Иваныч – хороший мужик, я знаю. Просто ты сейчас дал ему понять, что ты тоже хороший мужик. – У меня друг есть, – сказал Саша. – Философ, вроде тебя. – Тебе нужно было отпроситься с экскурсии. Ты принес пузырь, показал свою готовность к неформальному общению, и тебе пошли навстречу, – тоном лектора произнес Сахаров. – Здоровый прагматизм не исключает человеческих отношений. – А ты, Сахаров, знаток человеческих типажей, – одобрительно сказал Саша. – Меня вообще-то Сергеем зовут, – спокойно сказал Сахаров и подмигнул Саше. Саша подмигнул в ответ. "Военно-патриотический сектор" нравился ему все больше и больше. Когда восторг первых дней прошел, Саша стал замечать, что обслуживающий персонал относится к туристам по-разному. Как говорится, все равны, но есть те, которые равнее. Ну, во-первых, инвентарь. Саша в первый день не ошибся – советской группе действительно выдали самый дерьмовый. И продолжали выдавать такой же в последующие дни. Наши этого не замечали, им все было в новинку, для них горные лыжи были диковинным агрегатом, А уж какие там надписи на этих агрегатах, какие там железки к ним прикручены – это наших не волновало. Они под руководством товарища Кралева рыхлили склон, шумно падали и азартно рассказывали за ужином, как съехали сегодня "во-о-от с такой горы!". Мужчины широко расставляли ноги и опасно размахивали палками, дамы с визгом садились на задницу и "пропахивали" вниз, теряя варежки и шарфы. А товарищ Кралев, между прочим, особенно не напрягался. Он быстро показывал группе, что такое поворот на параллельных лыжах, и шел к дощатому ларьку пить кофе. На третий день у толстухи с Трехгорки никак не получалось застегнуть крепеж. Она беспомощно стояла на склоне с лыжей в руке, и видно было, что ей очень хочется кататься дальше. Она так простояла, наверное, час. Время от времени она бросала лыжу на снег и начинала пихать ботинок в крепеж. Товарищ Кралев пил кофе неподалеку и, конечно же, видел, как толстуха мается. Однако помочь не спешил. А остальные члены группы были увлечены борьбой с вектором силы тяжести и собственным физическим несовершенством. – Что-то случилось? – спросил Саша, остановившись возле толстухи, и поднял на лоб очки. – Вот, – растерянно сказала та и протянула лыжу. – Не застегивается. Наверное, я ее сломала. Саша посмотрел на грузную фигуру в болоньевой куртке и синих рейтузах. И его взяло зло на товарища Кралева. – Все в порядке, – сказал Саша. – Не расстраивайтесь. Просто снег прилип к подошве. Вы в таких случаях поскребите подошвой по носку крепления. Он отстегнул свои лыжи, подошел к толстухе, опустился на колени и поскреб ее ботинком по лежащей на снегу лыже. От подошвы отвалился натоптанный, смерзшийся, плотный кусок снега. Потом Саша вставил ботинок толстухи в крепеж и поднял, защелкнув, "пятку" с пружинами. – Ой! – обрадованно сказала толстуха. – Спасибо! А то я стою, а все катаются. Спасибо! И она вперевалку двинулась по направлению к подъемнику. Саша встал с колен, надел лыжи и поднял голову. Метрах в десяти от него инструктор группы сидел на деревянной скамейке, попивал кофе из бумажного стаканчика и равнодушно глядел на Сашу. – Тебя за это деньги платят, сука, – сказал Саша. – А много пить кофе очень вредно. Язву наживешь. Инструктор сидел далеко, он не мог этого услышать. Но Саша тщательно артикулировал, и, кажется, товарищ Кралев его понял. Инструктор явно не перетруждался. Мужик относился к подопечным шаляй-валяйски. Он только следил, чтобы те не разбредались по склону. И собирал всех к подъемнику задолго до того, как проход к бугелю завешивался тросом и на склон, помигивая желтыми фонарями, выползали ратраки. Как у подопечных получается, инструктора мало интересовало. Иногда он поднимался на бугеле и красиво проезжал. Картинно делая авальманы, он норовил проехать поближе к стайкам немочек и англичанок. Катался инструктор хорошо, на уровне первого разряда. Еще он подолгу стоял вместе с другими инструкторами и что-то со смехом им говорил. Саше казалось, что этот смех относится к их группе. И это было неприятно. Нефиг смеяться над неумелыми людьми, раздраженно думал Саша, когда видел инструктора и соотечественников, ковырявшихся на склоне. Нефиг смеяться, со злостью думал Саша. Учи, тебе за это деньги платят. Люди приехали активно отдыхать. Люди в институте имени Лесгафта не обучались… В ресторане номер два Саша тоже примечал, что к западным немцам и англичанам (тут, между прочим, было очень много англичан! с чего? ни один из них кататься не умел, но их было очень много) официанты относятся гораздо предупредительнее. Западные туристы приходили позже советских, а обслуживали их в первую очередь. Наши на это внимания пока не обращали. Да и Саша не обращал бы, но инструктор товарищ Кралев, халтурная морда, породил в Саше некую цепную реакцию наблюдений и умозаключений. Все выстраивалось одно за другим – дрянной инвентарь, нерадивый инструктор, сонные лица официантов… И даже на станции канатки контролеры усаживали наших в гондолы не так чтобы неприветливо, но все же как-то… механически. Подсаживая западников, контролеры улыбались. Говорили им "битте" и "плиз". А нашим только – "бързо, бързо…" Хотя Сашу не очень все это занимало и не очень беспокоило. Он наслаждался катанием и вечерним времяпрепровождением. С соседом он подружился. Да и нельзя было с ним не подружиться. Серега оказался невероятно удобным в совместном проживании человеком. Не шумел, не разбрасывал вещи, не приставал с разговорами. Был таким же хорошим соседом, как Вацлав Романовский. И очень даже непрост оказался Серега Сахаров. И не по-хитрому непрост, не в смысле какой-то подловатости, какой-то гаденькой хитрости – а похорошему непрост. Умный он был парень и далеко не такой правоверный идиот, каким полагалось быть "военно-патриотическому сектору". "Зенит" Саша загнал на пятый день. Собственно, загнал "Зенит" Серега. Когда Саша осторожно спросил его, как тот относится к тому, чтобы продать кое-что и на вырученные деньги шиковать, – Серега мечтательно улыбнулся и достал из своего чемодана "Юпитер" со вспышкой. – Сейчас все устроим, – сказал он и подмигнул Саше. – Я уже переговорил вчера с барменом. Тот еще жучара, хочу тебе сказать… Я вообще заметил – эти все, которые из обслуги, они здорово развращены. Они все время с туристами рядом, и они все хитро выебанные. – Во-во! – подхватил Саша. – И мне тоже друзья советовали – с барменами надо дело иметь или с официантами. Серега продал Сашин "Зенит" за двести сорок левов. А свой "Юпитер" впарил за триста. Они купили в магазинчике бутылку виски "Баллантайнз", орешков кэшью, баночной ветчины и сигареты "Кент". Устроили после отбоя пир на весь мир. – Ты не думай, что наших очень уж любят в соцлагере, – говорил раскрасневшийся Серега, размахивая зажатой в пальцах сигаретой. – "Братушки" там, "стоит над горою Алеша", "воины-освободители", всякая такая херня… Они все сидят под советской жопой и во сне видят, как бы от социализма избавиться. Я с поляком разговорился в Италии – поляки вообще нас ненавидят. Чехи нам никогда шестьдесят восьмой год не простят. А венгры – пятьдесят шестой. И болгары тоже. Ну да, ты скажешь – русско-турецкая война, братья-славяне, историческая общность… Я ведь, между прочим, не зря в комитете взял военно-патриотический сектор. Я вообще историей интересуюсь, и военной историей тоже. Русско-турецкая война ни хрена не была освободительной, это все лирика. Войны вообще не бывают освободительными. В подоплеке всех войн лежат хапужные интересы. А во время Второй мировой Болгария, кстати сказать, была союзником Гитлера. И социализм все они любят, как собака палку! – Слушай, Серега, – спокойно спросил Саша и поставил стакан с виски на журнальный столик. – Ты не обижайся. Но чего это ты со мной так разговорился, а? Нет, старик, а все-таки? Знакомы без году неделя. А ты тут при мне так свободно разглагольствуешь. – Ты в зеркало на себя давно глядел последний раз? – доброжелательно спросил Сахаров. – У тебя все на лице написано, Пан Спортсмен. Такие, как ты, не стучат. (Саша по молодости лет еще не знал, что когда не стучат такие, как он, то за милую душу стучат те, кто первыми заводят вольные разговоры. Но он об этом не подумал, его приятно удивило, что комсомольская гнида оказалась нормальным человеком.) И глупого вида толстуха с Трехгорки его тоже приятно удивила. Вроде бы – кулема, жиртрест, пролетарка безмозглая. А оказалось, что хорошая, свойская тетка. Кормилица. Alma mater. Она, как выяснилось, жила через стенку, вместе с той странной дамой в пуховом платке. Когда Саша с Серегой приканчивали бутылку, толстуха тихо постучалась в дверь, вошла и поставила на столик круглый розовый пластмассовый поднос. (В Сашином номере был такой же, только белый.) На подносе стояла открытая пол-литровая банка и тарелка с нарезанными солеными огурцами. – О! Спасибо! – сказал Саша. – А это что? – А это закуска вам, – ласково улыбнувшись, сказала соседка. – Это я из дома взяла. Грибочки. Маринованные. Они мне хорошо удаются… А огурцы – Раины. Она тоже из дома взяла. А то мы с Раей слышим – выпивают мужики, а закусить, поди, нечем. Угощайтесь, ребята. – Спасибо, – растроганно повторил Саша. – Это вам спасибо, вы меня просто спасли тогда, – хихикнула соседка и ушла. – Хорошая тетка, – заметил Серега. – Она ткачиха, год стояла в очереди за путевкой. На "Золотые пески" хотела. А ее, бедолагу, в горы услали. И они с удовольствием схрумкали огурцы и слопали сказочно вкусные белые грибы в маслянистом, прозрачном маринаде. Вечерами группа собиралась в просторном холле на этаже. Там были большой телевизор на столике, два торшера, несколько кресел и три низких дивана. В углу, под торшером, компания чехов ежевечерне играла в карты. Играли в преферанс, всегда одним и тем же составом – трое седых, загорелых, чопорных, как английские лорды, мужчин. Наши собирались в холле после девяти, приходил старшой, они с бородачом расставляли шахматные фигуры и много курили. Ткачиха Лена смотрела телевизор, все подряд смотрела, хоть и не понимала ничего – передачи шли на болгарском и немецком. Две семейные пары приходили, пили "Швепс" и показывали друг другу купленные в фойе открытки и салфетки. А Рая – та женщина в пуховом платке – вязала. Она и платок свой, наверное, сама связала. Садилась тихонько в уголок, вытягивала ноги в войлочных сапогах "прощай, молодость" и вязала. Иногда только поднимала глаза поверх очков, когда ткачиха говорила: "Ой, Раюш! Смотри, какое у них носят! Я же тебе говорила, у них опять миди носят…", или: "Раюш! Смотри, он всех шампанским поливает! Он автогонку выиграл, теперь всех поливает, у них так положено, наверное…" Блеклая женщина неопределенного возраста быстро поднимала глаза, улыбалась соседке бесцветными губами – ласково и терпеливо, как улыбаются маленьким детям, – и опять утыкалась в вязанье. Однажды, на шестой день, один из чехов отвел глаза от столика с записями, положил карты рубашкой кверху, повернулся к ткачихе и недовольно сказал: – На томто програму е пршлиш годне музика. – Ой! Извините? – смутилась толстуха. – Я не понимаю по-вашему. Чех вздернул правую бровь и сказал: – Могу те попросит выпноут тэлевизор? – Саш! Сереж! – растерянно позвала Лена. – А что товарищ хочет? Чех повторил. Размеренно повторил, глядя на Лену. И Саша вдруг подумал, что чех куражится. Ведь он не мог не знать, что толстуха не понимает по-чешски. Он специально так себя ведет, подумал Саша, он издевается над теткой. – What do you want her to do? – громко спросил Саша. Чех перевел глаза на Сашу и любезно сказал: – I would like the fat lady to make the sound of TV not so high, please. – Товарищ хочет, чтобы вы сделали звук потише, – сказал Саша. Вроде бы вежливо чех попросил, однако с издевочкой. Ишь ты – "fat lady"… Ткачиха Лена торопливо встала с дивана, переваливаясь, подошла к телевизору, стала искать рукоятку громкости. – Ой, ребята, – беспомощно сказала она и просительно поглядела на Сашу. – А как тут потише сделать? Чех брезгливо поджал губы, резко и шумно встал, подошел к телевизору, что-то нажал – стало тише. – Руси е дивадло… Веселогра, – вполголоса сказал он своим партнерам. Саша ничего не понял, но ему не понравилась интонация. Он чуть пригнул голову, поймал взгляд чеха и посмотрел. Так, как его когда-то научил смотреть школьный друг Эдик Шкилев (классный парень, культурист, уличный боец каких поискать, умница), – нехорошо. У них во дворе, на "Войковской", умели так смотреть, когда выясняли меж собой отношения и когда жизнь сводила с "соколовскими" или "динамовскими". Во времена Сашиного отрочества надо было суметь так посмотреть, чтобы от тебя отвалили. А если не отваливали, то надо было сразу бить. Сразу, не раздумывая, бить в рыло или в "солнышко". Так что в этом особенном взгляде были как бы две составляющие – собственно взгляд и все последующее. И чех скис. Конечно же, Саша не стал бы бить чеха. Господи, ну что за глупости! Но чех что-то понял. Понял, тварь высокомерная, европеец хренов. Понял и скис. Вернулся к своему преферансу и больше не возникал. Хоть Саша вскоре опять вернул телевизор на прежнюю громкость – показывали "Оттаван" и "Бони Эм", и Лене, наверное, хотелось послушать по-человечески. Саша заметил, как она в такт покачивает головой и, мечтательно прищурившись, вслушивается в еле слышную музыку. Саша подошел к телику, сделал погромче и вопросительно посмотрел на чехов. Ни один из них и бровью не повел. Саша сделал еще громче и направился в свой номер. А когда выходил из холла, случайно поймал взгляд "училки" в пуховом платке. Она смотрела на него весело. Весело и одобрительно, ей-богу. Даже странно было, что эта незаметная женщина в дурацких войлочных сапогах так смотрит. Больно умно она смотрела. Как-то не подходил ей такой взгляд. И Саша тогда подумал, что она тоже, вроде Сереги, не так проста, как кажется. Все шло своим чередом. Саша с наслаждением укатывался до того, что вечерами ноги гудели, как орган, – могуче и низко. Серега освоился на склоне до такой степени, что с товарищем Кралевым заниматься не желал. Он требовал, чтобы его учил Саша. Серега увлекся катанием не на шутку. Расспрашивал, где можно кататься в Москве, сколько стоит инвентарь, не поздно ли начинать в двадцать три года. Саша говорил: – Делай все правильно. Не старайся подражать хорошим лыжникам, не пытайся красиво вилять жопой. Делай все пусть медленно, пусть враскоряку, но правильно. Быстрота и изящество – это все придет потом. Вот пройди сейчас до того кулуара и сделай пять-шесть правильных поворотов. Помнишь, да? Загружаешь внутренний кант долинной лыжи. Серега послушно выполнял. Саша спускался, поднимался на бугеле, нагонял Серегу и говорил: – Не размахивай руками. Голени – в треугольник. В повороте долинное колено уходит под горное. Давай. И Серега старался. Упертый он был парень. Из тех, кто, если берется за что-то, не успокоится, пока не научится. Саша одобрительно говорил: – Ты поедешь, ты обязательно поедешь. Не в этом сезоне, конечно… Если у тебя запал не пройдет, то следующей зимой ты поедешь. Я в Москве с тобой еще позанимаюсь. Главное – сразу учись все делать правильно. Саша поднимался на бугеле, видел, как посреди склона Серега старательно учится поворачивать, и с удовлетворением думал, что плохие люди в горные лыжи не влюбляются. На Сашиной памяти, по крайней мере, такого не случалось. Если человек заболел горами, то это стоящий человек. Группа еще раза два выезжала на экскурсии. Саша зашел к старшому, занес блок "Мальборо" и бутылку виски ("Виктор Иванович, это так, просто. За уважение, так сказать…"), естественно, его от экскурсий освободили. Иваныч даже разрешил им с Серегой самостоятельно съездить в местечко Миловец. Поехать туда Саше ворчливо посоветовал товарищ Кралев: – Грамотно катаетесь, да… Надо поехать в Миловец, там хорошие склоны, да. Тут ехать недалеко, на такси вы поедете за получаса… Еще инструктор рассказывал Саше, как катался, когда учился в Ленинграде: – Короткие трассы, конечно, да… Но время было хорошее. Я Ленинград запоминаю с добром. И очень всегда красивые девушки в Ленинграде. Я там скучал по горам, а когда возвратился за Болгарию – в Союзе интереснее, хотя много очередей, плохо с продуктами. Мы с друзьями из института катались в Кавголово и Коробицыно. Однажды вечером, в ресторане номер два, Саша не сдержался. Всем давно уже принесли грейпфрутовый сок и фигурные бутылочки кока-колы, а на столы советской группы все не несли. А Саша не любил есть всухомятку. Он вопросительно смотрел на двух официантов, которые всегда обслуживали их столы, но те Сашу не замечали. Стояли возле низкой сцены, где по субботам и воскресеньям играл ансамбль из трех гитаристов, аккордеониста и барабанщика (играли, кстати, классно – "АББА", и "Смоуки", и болгарскую народную музыку здорово играли), и вполголоса переговаривались между собой. Саша немного подождал, потом встал, подошел к официантам и веско сказал: – Чо стоим, ребята? Работы нет? Быстренько – попить принесли, да? Официанты что-то негромко проворчали, один сказал "аз не разбирам", но сок и кока-колу принесли. – А чего ты удивляешься? – сказал в номере Серега, когда Саша поделился с ним своими наблюдениями. – Западники платят твердой валютой. Это во-первых. Вовторых, вся здешняя обслуга развращена общением с иностранцами. Западники чаевые дают. Ты видел, чтобы наш человек давал чаевые? И я не видел. Но даже не в этом дело. Они на наших отыгрываются. Этот, которого ты в ресторане одернул, отыгрывается. Инструктор наш заботливый тоже отыгрывается. А у чехов вчера все просто на лицах было написано. – Да за что отыгрываются-то? – За все. За Варшавский договор, за шестьдесят восьмой год, за советскую жопу, под которой они живут. Нет, не все, конечно, отыгрываются. Я тут говорил с несколькими болгарами – нормальные люди, хорошо к русским относятся. Они вообщето приветливые. Но некоторые отыгрываются. Датчане им ближе и роднее. А наши вроде как – с суконным рылом в калашный ряд. Наши одеты кое-как, в номерах консервы жрут, на витрины пялятся, как баран на новые ворота. А здешние над этим посмеиваются. Ты не думай, что это просто так – старые лыжи, сок вовремя не принесли… Это они так тонко показывают свое пренебрежение. – Да уж, тонко, – сказал Саша. – Один рожу воротит, другой сок не несет, третий издевается. Тоньше некуда. Конечно, не стоит думать, что группу в Боровце окружали исключительно люди недобрые, высокомерные и нерадивые. Болгары Саше нравились. Веселые, открытые люди. Разговорчивые и радушные. Саша все не мог привыкнуть к тому, что когда они говорят "ни", то кивают, а когда говорят "да" – качают головой из стороны в сторону. То есть все у них было наоборот. Саше нравились администраторши в отеле – все как на подбор густоволосые, яркие брюнетки, молоденькие и белозубо-улыбчивые. Нравился старик в тельняшке, треугольником синевшей в проеме овчинной куртки, – старик расчищал от снега дорожки перед отелем и каждый раз, завидев Сашу (он почему-то его выделял), поднимал сжатый кулак в жесте "рот фронт" и весело кричал: "Добър ден, братушка!" Особенно Саше понравился старинный знакомый Михалыча Тодор Благоев. Саша на седьмой день зашел после катания в представительство "Балкантура" и нашел там невысокого, коренастого, смуглого мужика с красивой сединой в смоляных волосах. Едва Саша успел произнести фамилию Михалыча, как Благоев засиял, стиснул Сашину руку, обнял и представил Сашу всем сотрудникам представительства. Потом усадил Сашу в кресло, сварил ему кофе и стал расспрашивать, хорошо ли разместили группу, нравится ли Саше питание в отеле, нравятся ли ему трассы. Саша ответил, что все чудесно, передал Тодору записку от Михалыча и рассказал что знал, как его бывший тренер живет-поживает. Благоев внимательно слушал, кивал, улыбался, сказал, что Михалыч был большим спортсменом – "добър спортист, великолепен скиор!", и хотя в те годы советские горнолыжники очень уступали западным, однако Михалыч обратил на себя внимание французской спортивной прессы, когда показал шестой результат на "гиганте" в Шамони. Благоев спросил, на чем Саша катается. Саша скромно ответил – на "Атомиках". Благоев одобрительно кивнул, сказал, что у него есть трехлетние "Россиньоли" без крепежа и что он подарит их Саше. Опять вспоминал Михалыча и то время – "Матерь божья, знал бы ты, на чем мы тогда катались! Австрийцы и французы нас зауважали, когда увидели, на каких гробах мы катаемся!.." Поговорив с Сашей, Благоев хлопнул его плечу и сказал, что должен отужинать с учеником своего старого друга, что они сейчас пойдут в отличный ресторанчик, но чтобы Саша оставил бумажник в номере, потому что Благоев угощает и никаких разговоров быть не может. И такой он был славный и искренний мужик, что Саша без возражений принял его приглашение и пошел в маленький, обставленный в национальном стиле ресторан. Там были грубые деревянные столы и тяжелые стулья, на стенах висели серпы, старинные медные сковороды, связки лука и цветастые коврики. Саша с Благоевым пили ракию, ели "доматена супа", "шопски салат", "кюфте от овче месо" – было страшно вкусно. Так что хватало вокруг хороших людей. Но и все нехорошее тоже обращало на себя внимание. А Серега (тот еще, между прочим, крендель – далеко не фраер, в людях неплохо разбирался) сказал за вечерним стаканчиком виски: – Знаешь, я давно понял кое-что. Иной раз человека надо как-то осадить, что ли. Одернуть. Вот смотришь иной раз – ну скотина же совершеннейшая. А поведешь себя твердо, посадишь его на жопу – он тебя зауважает и начнет себя вести прилично. И потом окажется, что это нормальный, приличный человек… Саша тогда вновь вспомнил Сенькины рассуждения о людях. А еще вспомнил, как он и Вацлав пили "Агдам" с колхозными шоферами. С теми самыми шоферами, которых за несколько дней до этого лупили по мордасам. Серега Сахаров окончательно открылся. Он не трепло был, не из тех, что норовят откровенничать с каждым встречным-поперечным. Но поговорили однажды хорошо. На восьмой день поговорили. И все окончательно встало на свои места. Саша и без того уже знал, что никакой Серега не подонок, не комсомольский карьерист. Понимал, что он просто нормальный прагматик, трезвый человек. А тут еще поговорили – и Саша Серегу понял, и вполне одобрил его жизненную позицию. – Сань, у каждого есть свое реноме. Амплуа, так сказать, свое… – медленно сказал Серега, помахивая перед Сашиным носом тлеющей сигаретой. Серега в тот вечер хорошо набрался; они в номере выпили, потом спустились в бар, там тоже выпили ракии, потанцевали. Саша – с Раей, она, кстати, здорово танцевала танго, по-настоящему, забавно было, что эта мышка серенькая умеет танцевать танго. А Серега, представьте, отрывался с толстухой Леной с Трехгорки – та довольна была страшно, еще бы, видный парень пригласил, и она выплясывала – будь здоров! -…Я, скажем, в институте считаюсь карьеристом. Ну да, все так. Но ты понимаешь – я просто играю по правилам. Ты где живешь? – На Ленинградке, – сказал Саша и закурил "Кент". – С родителями. У нас бабушка умерла в позапрошлом году. Осталась кооперативная квартира на "Соколе". Мои хотят туда переехать. А я чтобы сам жил. Хотят мне квартиру оставить. Я, наверное, женюсь скоро, Серега. – О! На Ленинградке! – внушительно сказал Серега и поднял указательный палец. – А я на Юго-Западной, в общаге. В "кресте". Я из Ташкента. Не, не, ты погоди!.. Я ведь не жалоблю тебя – мол, из глубинки, то да се… Просто у одних одно, у других другое. Каждому приходится стартовать со своего определенного уровня. Я из Москвы уезжать не собираюсь. И не уеду. Есть правила игры. Не я их придумал, и игнорировать эти правила смешно. Я упирался с первого курса. Ленинский стипендиат, между прочим. Да, представь себе. А вот теперь сравни меня с остальными. Не, без пиздежа, Сань… Значит, я заканчиваю четвертый курс. Что у меня в активе? В активе у меня зачетка с одними пятерками. Потом, первый разряд по боксу. В активе у меня поддержка райкома. Еще год – и аспирантура, потом кандидатская. Может быть, останусь на кафедре. А может быть, пробьюсь к Риснеру. Слышал про такого? К Риснеру пробьюсь, на Варшавку, или к Великодворской, в Институт молекулярной генетики. Посмотрим. И вот еще что у меня в активе – я в свои двадцать три года Рим видел, Падую видел, Флоренцию. Был в Варшаве, в Праге, в Берлине… В Восточном, естественно, Берлине. Теперь побывал в Болгарии. Ты губки-то не криви! Я, Саня, хочу на свой жизненный старт попасть подготовленным. Я только на себя рассчитывать могу. Родители далеко, в Ташкенте. Они у меня очень скромные люди… Да, комсомольский активист! Но таковы правила игры! Мне плевать, что про меня говорят. Через год у меня будет красный диплом и самые лучшие перспективы. А упираться я умею. У нас, знаешь, в семье все работящие… Саше нравилось то, что говорил Серега. И то, как он это говорил. "Он независимый парень, – подумал Саша. – Сколько бы он ни талдычил про "правила игры", он независимый парень. Он в жизни прорвется. И в Москве останется, и защитится раньше всех. Победит все обстоятельства. И он никакой не циник, просто не врет – ни мне, ни себе не врет". И еще он подумал, что говорят про Серегу всякое – кто неприязненно, а кто и завистливо, – но никто никогда не слышал, чтобы Сахаров кого-нибудь подставил, обманул или сделал подлость. Этого не было. Серега был толковый мужик, отлично учился и шел к своей цели. А такое Саша в людях уважал. Вечером девятого дня (звучит летописно – вечером девятого дня; но Саша каждый день, прожитый в Боровце, отсчитывал со значением и сожалением оттого, что на один день осталось меньше) они с Серегой по дороге в бар присели в холле выкурить по сигарете. Иваныч с бородачом играли в шахматы. Иванычу приходилось туго, он беспокойно чесал плешь и озабоченно хмурился. Рая в пуховом платке (Саша так и называл ее про себя – "Рая в пуховом платке") сидела с вязанием в углу. Пришли чехи, заняли свое обычное место. Их сегодня было двое. Саша встречал их на склоне, они и там держались вместе. И одеты были одинаково, в серые комбезы. Чехи вообще походили друг на друга как братья. Все одинаково загорелые, сухие, седоватые. Катались они хорошо, чувствовалась школа. А сегодня их было двое. Они положили на стол большой лист бумаги, колоду, закурили и негромко заговорили между собой. Чехам не хватало игрока, Саша это понял. Они посовещались, один встал, вышел из холла, вскоре вернулся и развел руками – мол, не нашел никого. Тогда тот, что был постарше, кого Саша укоротил в прошлый раз, повернул голову и оглядел холл. В кресле сидел молодой немец с газетой. Чех спросил его по-немецки, молодой человек сказал "найн", еще что-то, с сожалением покачал головой и опять углубился в газету. Старший чех с досадой побарабанил пальцами по столу. Потом опять повернул голову и с надеждой посмотрел на Сашу с Серегой. Саша вопросительно поднял брови. – Вы не играете в преферанс? – спросил чех по-русски, с сильным акцентом (умел! умел по-русски, надменная европейская морда!). – У нас не хватает партнера. – Увы, – ответил Саша. – Серега, ты в преферанс умеешь? – Еще раз увы, – сказал Серега. – Я в покер умею. – Ты еще скажи в "очко", – усмехнулся Саша. – Преферанс – это тебе не покер. Это игра интеллектуальная… Нам очень жаль, товарищ, но мы – пас. – Я могу сыграть, – вдруг услышал Саша. Это сказала "Рая в пуховом платке". Она отложила вязанье и прислушивалась к разговору. – Мы играем в преферанс, – несколько удивленно сказал чех. – Вы можете? – Я люблю преферанс, – невозмутимо сказала "Рая в пуховом платке". – Или вы с женщинами не играете? Чех пожал плечами, что-то сказал товарищу, кивнув на Раю. Они недоверчиво посмотрели на неприметную, худенькую женщину в войлочных сапогах и неказистой кофточке с пластмассовыми пуговицами. Потом старший сказал: – Проч нэ? Е ми то едно. Второй кивнул и пробормотал: – Ниц проти тому немам… – Просим вас, – вежливо сказал старший чех, встал и предложил Рае стул. Женщина положила вязанье на диван, пересекла холл и присела к столу. – Что играем – "сочи", "ленинград"? – деловито спросила она. Старший чех вскинул брови, потом сказал: – Да, понимаю… Знаю "сочинку". Распишем. – По сколько? – спросила Рая, садясь на стул. – По дэсэт стотинок, – сказал второй чех. – По времени? Чех пожал плечами, взглянул на часы и ответил: – Трши годины. Через полтора часа Саша с Серегой возвращались из бара. – Это не самый интересный период, – говорил Серега. – Это тоже очень важный период, переломное, так сказать, время. Но многое понаверчено, много присочинили. Это ты Эйдельмана, наверное, прочитал, да? Они в баре говорили о убийстве императора Павла. Серега действительно хорошо знал историю, с ним было интересно разговаривать. А Саша тоже историей интересовался, недавно прочитал "Лекции по русской истории" Платонова. Он попытался перед Серегой щегольнуть, сказал, что в ту мартовскую ночь тысяча восемьсот первого года вся история России изменила свое направление. Что убийство Павла было организовано англичанами. Серега ответил, что это чересчур сложно, то был просто нормальный для России гвардейский переворот, а потом уже насочиняли вокруг этого всяких геополитических узоров. – Есть в истории России периоды более загадочные. А самый загадочный – Смутное время, – говорил Серега, поднимаясь с Сашей в лифте. – Только мало что известно. Отрывки всякие, эпизоды, мифы… А все почему? Потому что документов не осталось. Вдруг он остановился. Саша шел позади и чуть не налетел на Серегу. – Смотри-ка, – тихо сказал сосед. В холле было пусто. Только за столом сидели чехи и "Рая в пуховом платке". Они сосредоточенно играли. Что-то заставило Сашу стоять и несколько секунд глядеть на них. Люди просто сидели за столом и играли в карты, но Сашу эта нехитрая картинка вечернего курортного быта поразила. Поразила разница в выражениях лиц. Разница между тем, как эти лица выглядели полтора часа тому назад, и тем, как они выглядели сейчас. На лицах чехов не было и тени высокомерия, ни тени сомнения в способности советской туристки играть в преферанс. Они теперь поглядывали на Раю уважительно. По-партнерски, на равных. На Сашу с Серегой чехи внимания не обратили, они были поглощены игрой. Старший что-то сказал Рае, та коротко ответила. Другой чех внимательно посмотрел на женщину и сделал запись на листе бумаги. И "Рая в пуховом платке" за эти полтора часа изменилась необыкновенно. Она сидела вполоборота к Саше, и он от души подивился, наблюдая ее лицо и позу. Худенькая женщина в немодной одежде, нелепых сапогах и дурацких очках в темной массивной оправе, делавших ее похожей на сову, сидела, непринужденно откинувшись на спинку стула, и смотрела на партнеров лениво и чуть насмешливо. Как сытая кошка на мышку. На следующий вечер чехи Раю ждали. Едва она вошла в холл, все трое встали, коротко поклонились, сказали "добри вечер", и один из них придвинул стул, когда женщина садилась. Она кивком поблагодарила, и Саша опять подивился – "Рая в пуховом платке" вела себя совершенно свободно. Это, казалось, была совсем не та женщина, что в первый день стеснялась справиться у администраторов насчет телефона. Саша уже знал, что накануне Рая обыграла чехов. Группа же, между тем, странным образом воодушевилась, видя, как соотечественница на равных играет с иностранцами. Если бы принято было "болеть" во время преферанса, то "болели" бы за Раю громко и единодушно. – Раюша вчера обставила чехословаков! – восхищенно рассказала за завтраком Лена с Трехгорки. – Они поразились. Комплименты ей делали… Иваныч с бородачем, играя в шахматы, ободрительно посматривали на "Раю в пуховом платке". – Показывает Раиса, что советские не лыком шиты, – довольно приговаривал старшой. – Наш человек все умеет. Надо – на лыжах едет – это, понятное дело, относилось к Саше, – надо – в преферанс всех обыграет. Товарищеский, так сказать, матч… На лыжи эта женщина не встала ни разу. С утра уходила гулять по лесу. Торопясь к подъемнику, Саша видел между сосен фигуру в темной синтетической шубе и светлом пуховом платке. Однажды, возвращаясь после катания в отель, он столкнулся с Раей возле ларька с сувенирами. Женщина стояла на дорожке и, не отрываясь, глядела на верхушки сосен. На блеклом, остроносом лице было выражение абсолютного покоя и умиротворения. – Вы, я смотрю, не катаетесь, – сказал Саша. – С телефоном разобрались? – С телефоном? Ах, да. Разобралась. Я дочку на свою маму оставила. У меня дочке пять лет. Она проболела всю осень, в детсад не ходила, – сказала женщина и с любопытством посмотрела на Сашу. – У вас лыжи хорошие. Я в этом ничего не понимаю, но нашим какие-то старенькие выдают, а вы привезли хорошие, красивые. А я не катаюсь, ни к чему мне это. Да тут и так хорошо. Тишина какая… Воздух необыкновенный. – Вы москвичка? – спросил Саша и снял с плеча лыжи. Они пошли рядом по дорожке. – Нет, я из Владимира, – ответила Рая, нагнулась, слепила снежок и, неловко размахнувшись, бросила в сосну. – Три года толком в отпуске не была. Бухучет преподаю в техникуме, и в школе рабочей молодежи у меня десять часов в неделю. А летом – участок, у нас шесть соток за городом. Свои овощи, витамины, для дочки это очень важно. Профсоюз выделил путевку, муж уговорил поехать. Он сам-то сейчас в командировке, в Тюмени. За дочку волнуюсь, она пневмонию перенесла. Звоню домой через день. Мне тут и без лыж хорошо. Отдыхаю, как никогда. Погода чудесная, место очень красивое. – Вы хорошо в преферанс играете, – вежливо сказал Саша. – Чехи вас зауважали. – Они тоже неплохо играют, – ровно сказала женщина. – Только немного суетятся. А преферанс – игра спокойная. Когда Рая играла с чехами в четвертый раз, Саша заметил, что в холле непривычно людно. Хорошо одетые, холеные люди сидели на диванах и в креслах. Деликатно, стараясь не отвлекать играющих, тихо разговаривали на немецком и чешском. Люди пришли посмотреть, как русская обыгрывает чехов. Саша даже заметил одного явного чеха, который болел за Раю. – Фандим рускэму мужству, – в какой-то момент сказал тот чех своей девушке. "Ну прямо матч Карпов – Корчной", – с удивлением подумал Саша. Атмосфера в отеле изменилась за эти три вечера. Ей-богу, изменилась. А может быть, Саше только так показалось. Но когда "Рая в пуховом платке" проходила по фойе, администраторши поднимали головы и провожали ее взглядом. Возле подъемника Саша услышал краем уха: "Last night in the hotel… She looks like a hundred percent widow but she's a high class gambler…" Старший чех (Саша уже знал, что его зовут Зденек Янда, он профессор математики из Брно, а его приятеля зовут Ладислав Швалковски, он художник-модельер из Братиславы, в Боровец ездят пятый год, у себя дома считаются хорошими преферансистами, – чехи рассказали это Рае, она – Лене с Трехгорки, а Лена уже доложила все Саше с Серегой) предложил играть по леву. Рая равнодушно согласилась. – Невади вам, же си запалим, слечно Рая? – спросил младший чех. – Можно ему закурить? – перевел старший. – Конечно, – кивнула Рая. – Играем? Через три часа Рая встала от стола, в холле зааплодировали. "Рая в пуховом платке" смущенно улыбнулась, взяла со стола деньги и негромко сказала: – Пан Швалковски, вы получили паровоз на мизере из-за того, что не успели пронести трефу. А вы, пан Янда, – вы что же, хотели посадить меня на распасах с восьмерной на руках? Это смешно, уж извините. Я бы не дала вам пронести бубей. Это же чистая математика, пан Янда. Старший чех сокрушенно покачал головой. Слух о странной русской прошел по отелю. Ну, казалось бы, – какое дело туристам из ФРГ и Соединенного Королевства до каких-то преферансистов? Но нет! Это был своеобразный триумф. О том, как туристка из Советского Союза в пух и прах обыграла трех опытных чехов, узнали все. Узнали немцы, датчане, администраторы, официанты, лыжники и электрики с сантехниками. Узнали горнолыжные инструкторы, англичане, сотрудники "Балкантура" и гиды. Раин выигрыш определенно стал событием сезона в Боровце. Главным событием сезона восемьдесят четвертого года стал разгром, который тихая, невыразительная женщина в массивных очках устроила двум подтянутым, седым, моложавым чехам. Когда после четвертой игры Рая уходила из холла в половине первого ночи, серьезные чехи, сказав почти хором "на схледаноу, слечно Рая", почтительно провожали ее стоя. А люди, набившиеся в холл, восхищенно шептались ей в спину. Утром началось что-то совсем удивительное. За завтраком официант, широко улыбаясь, сказал нашим: – Радваме се, че ви виждаме! Добро утро, товарищи… Да ви е сладко. Сегодня у нас на обед будут национални блюда – плато от кашкавал асорти и свинска пържола… Това е вкусно. А второй официант сам подливал нашим чай и какао, когда видел, что у человека опустела кружка. Саша зашел в лыжехранилище, чтобы подзакрутить крепеж на Серегиных лыжах. Серега жаловался накануне, что лыжа отстегивается. Саша достал из кармана складной нож с отверткой и вошел. Наши привычно разбирали свое барахло у длинной стойки. Вдруг Саша сунул нож в карман, шагнул к длинному мужику, который ведал здесь инвентарем, и неожиданно сказал: – Слушайте, товарищ. А дайте-ка нашей группе оборудование поприличнее… Длинный недоуменно посмотрел на Сашу и пробормотал: – Момент, моля… Почакайте. Потом вопросительно посмотрел на коллегу за стойкой. Тот потер густую, черную щетину на подбородке и крикнул длинному: – Дай за друга ски, Петр! Те советски от хотел "Рила"! И сделал такой жест, будто сдавал карты. Длинный оживился и с готовностью сказал Саше: – Не се тревожете. Няма проблема, братушка! Он торопливо ушел к небритому, и через минуту нашим стали подавать через стойку "Эланы" и "Саломоны". И ботинки – "Нордика" и "Россиньоль". Наши оживленно зашумели, стали примерять. "Вот чудеса-то", – подумал Саша. Он совершенно точно знал, что если бы попросил заменить инвентарь тремя днями раньше, ничего из этого не вышло бы. Длинный сделал бы пустые глаза и ответил бы "няма за лъжи". Во время посадки в гондолы Саша слышал в многоголосом гомоне, сквозь "битте" и "плиз", – "Пожалуйста… Пожалуйста… Не торопитесь, садитесь удобно…" Чудеса продолжались. Наверху их встретил товарищ Кралев. Инструктор улыбался и торопливо шел к ним по снегу. – Сегодня мы устроим небольшое соревнование, да, – энергично сказал он. – Я уже поставил трассу, да. Кралев махнул рукой в сторону склона, где на особенно пологом участке торчали разноцветные вешки. – Вы все уже достаточно подготовлены, да. Сейчас у нас будет настоящий слалом, – говорил болгарин с неподдельным задором. – Я объясняю за правила, и вы соревнуетесь, да. Это, конечно, не настоящий спорт, мы с вами как бы играем. Победитель получит приз. Мы с коллегой будем судить. И он показал на другого инструктора. Тот тоже улыбался. – Ты понял?! – с восторгом спрашивал вечером Серега. – Нет, ты понял?! Она посадила всех на жопу! Она посадила всех на жопу, и наших зауважали! А как халдеи теперь себя ведут, а? Как в отеле "Хилтон"! Как в ресторане "Максим". И между прочим, они вполне искренне себя ведут. Они хорошие ребята. И никаких чаевых, оказывается, не нужно. И Кралев приятный мужик – какой чемпионат нашим устроил! Какие спортивные страсти кипели! Иваныч первое место занял, счастлив был, как ребенок. Ходит теперь гоголем, всем приз свой показывает. Напялил этот колпак и не снимает. И на ночь, наверное, не снимет. Лыжи нашим выдали нормальные. Ты обрати внимание – они все хорошие люди. И халдеи, и Кралев, и эта дылда в лыжехранилище. А чехи – ну просто красавцы! Старший чех Раисе сегодня розы принес. Где взял, интересно? Видишь – люди, которые нас окружают, вовсе не так плохи, как нам кажется, когда мы раздражены или голодны. Их надо только чуть-чуть встряхнуть иной раз. Надо удивить, привести в чувство. Посадить на жопу. И по прошествии многих лет, уже побывав в самых разных странах и повидав самых разных людей, Саша всегда помнил, как неприметная "училка" в убогих войлочных сапогах, в немодных очках и деревенском пуховом платке одним своим умением играть в преферанс изменила атмосферу горного отеля. Саша стал взрослым и тертым, он катался на лыжах в Цель-ам-Зее и Шамбери, в Червинье и Давосе, он имел дело с такими типами, что только дух захватывало, у него были преданные друзья и непридуманные, серьезные враги, он повидал людей и мир. Но эту историю он не забывал никогда. Помнил, какой незначительный рычаг, какой слабый толчок понадобился для того, чтобы провернулось балаганное колесо, показывающее разнообразные картинки жизни. Он помнил, как серенькая провинциальная бухгалтерша всего лишь хорошо поиграла в карты, – и люди переменились. В автобусе, по дороге в аэропорт, Саша подсел к Рае. Кресло рядом с ней пустовало, поскольку Лена с Трехгорки пошла назад, к Иванычу. Тот накануне купил целую кипу журналов "Burda moden" – для жены, она у него была мастерица шить. Сейчас Лена сидела рядом с Иванычем и, забыв обо всем, листала журналы. – Не помешаю? – Пожалуйста. Садитесь. – Рая, а вас будут встречать в Москве? – Ну что вы. У меня в Москве родственников нет, – сказала Рая и тонким указательным пальцем поправила очки. – А когда вы в Калугу поедете? – Во Владимир. – Во Владимир, да, извините. Когда у вас поезд? – Утром поеду, электричкой в десять двадцать. А… Да вы не беспокойтесь, Саша, – сказала женщина, сообразив, к чему эти расспросы, и благодарно улыбнувшись. – Я у Лены переночую, в Бескудниково. Ее муж будет встречать, на машине. У нее муж инкассатор, он ее на служебной машине встретит. Мы давно договорились, что я у нее переночую. – Хорошо, – кивнул Саша. – Я просто подумал, что, может, вам в Москве остановиться негде. Хорошо. Они помолчали. За окнами автобуса плыл серый весенний пейзаж. Из скрытых динамиков трудноразличимо за шумом мотора звучала "АББА" – "Thank you for a music, the songs I'm singing…" – Рая, я вот спросить вас хотел, – помявшись, сказал Саша. – Почему вы так хорошо в преферанс играете? Нет, ей-богу… Согласитесь, не совсем обычно, чтобы женщина так хорошо играла в преферанс. А? Рая легко вздохнула, коротко усмехнулась, сняла очки, потерла пальцами переносицу и посмотрела на Сашу. "Черт меня раздери, да ей лет тридцать, не больше! – подумал он. – Просто она одевается идиотски. А лицо у нее тонкое и интересное. Глаза большие, серые – ей не эта уродская оправа нужна, ей нужна стрекозиная серебристая оправа с "хамелеоновыми" стеклами. Ей нужны строгий, стальной брючный костюм и духи "Сальвадор Дали"… Ее бы, училку, отдать на неделю Наташкиной сестричке. Верка бы из нее сделала Соню Рикель. Рублей за триста одела бы так, что любая кинозвезда отдыхает. В женщине главное что? Главное – изюмина, точно? А в этой серенькой мышке изюмина есть. Еще какая есть в ней изюмина. Кто сказал, что умная женщина – это плохо?" Только умные женщины бывают "самыми-самыми" – это Саша уже знал. Знал уже в свои сопливые двадцать три года. Рая поправила на плечах пуховый платок, словно закутываясь в него, и опять усмехнулась. – Это потрясающе, – сказала она. – Вы знаете, Саша, у вас сейчас такое выражение лица… Я вообще замечала это за мужчинами. Когда мужчины видят женщину, которая умеет хорошо водить машину или, как в моем случае, хорошо играет в карты, или может починить пылесос, у них делается замечательно удивленное лицо. Такое настороженно беспомощное. Так большие собаки выглядят, когда справляют нужду. Саша крякнул и заерзал в кресле. – Ладно, я вам открою глаза, – добродушно сказала Рая. – С чехами все было очень просто. Они неплохо играют, но это было избиение младенцев. Из них один Зденек играл по-настоящему сильно, это понятно – математик. Я, наверное, не стала бы с ними садиться, да и не было у меня поначалу особого желания играть, я в Боровце великолепно отдыхала, блаженствовала, бездельничала… Лет пять уже так не отдыхала. А чехи… Самодовольством своим они меня разозлили, вот я их и высекла. Я мастер спорта, Саша. По шахматам. Я шахматистка, председатель шахматного клуба у нас во Владимире. Играю в шахматы с семи лет. А преферанс для шахматистов, Саша, – это такое специфическое хобби. Мы все играем в преферанс. И, как сами понимаете, играем очень хорошо. Я вот слышала, что многие хорошие скрипачи прекрасно играют на гитаре. Паганини, к примеру, написал множество гитарных пьес. А мы играем в преферанс. Когда собираемся вместе, то почти всегда играем. Саша, у чехов не было никаких шансов. – М-да-а, – потрясенно промычал Саша. Все оказалось просто. Логично, объяснимо и даже скучновато. Ну да. Все понятно – мастер спорта по шахматам, практически профессиональная преферансистка, у чехов не было никаких шансов. Все было понятно и логично, однако у Саши возникло ощущение, будто при нем из жилетного кармана вынули живого кролика. – Какая у нас хорошая подобралась группа. А, Саша? – вдруг сказала Рая. – Вы знаете, я ведь чувствовала, как все сопереживают. Так приятно было… Таможенник равнодушно посмотрел на Сашину сумку и кивнул – проходите, мол, порядок. Серега уже стоял невдалеке и ждал Сашу. – Серега, меня друзья встречают, мы тебя подвезем, – сказал Саша. Он уже углядел за барьером Сеньку и Вову Гариваса. Раз Сенька приехал встречать Сашу – значит, он раскочегарил отцовскую "Победу". – Спасибо, Сань, – сказал Серега. – Меня подруга встречает. Вон стоит. Саша с легкой досадой подумал, что Наташка тоже могла бы его встретить. И тут же увидел Наташку. Увидел темноволосую головку рядом с Сенькиным плечом и почувствовал, что сейчас бросит сумку, лыжи и, сметая все на своем пути, побежит к Наташке. – Серега, давай… – торопливо сказал он, схватил Серегину руку, пожал, забросил на плечо чехол с лыжами (в чехле лежали две пары лыж – "Атомики" и "Россиньоли" без крепежа, которые Саше подарил Благоев), взял сумку и суетливо пошел к выходу. Наташка смотрела на него из-за стеклянной стены, что-то неслышно говорила и махала рукой. – Пока, Серега! Завтра увидимся в институте! – крикнул Саша, обернувшись. – Я все помню, завтра принесу "Корни дуба". А ты не забудь про те пушки!.. (Серега позавчера рассказал Саше про классную книжку Алистера Маклина – "Пушки острова Наварон". У него она была, обещал дать почитать.) С группой Саша простился пять минут назад. Иваныч сказал – мол, даст Саше такую характеристику, что Сашу назначат послом в США. Еще позвал Сашу на охоту. Сказал, что они с начальником охраны завода Валерой Карловым – отличным мужиком, бывшим флотским, штангистом и тоже, кстати, любителем преферанса – каждый год ездят на Муромщину, на лося, и Сашу возьмут с собой непременно. Наташка подбежала к Саше, обняла, прилипла, поцеловала в ухо. Сенька с Гаривасом деликатно ждали поодаль. Саша бережно отстранил Наташку, шагнул к друзьям, обнял Сеньку, пожал руку Гаривасу. – Сень, ты на машине? – спросил Саша. – Это не машина, – ухмыляясь ответил Сенька. – Это история отечественного автомобилестроения! Мы с папой вчера на спор замазали – заведу или не заведу. Завел, елки зеленые! Вдохнул жизнь в агрегат, так сказать! Заставил воспрять бездушный механизм, елки зеленые! – Завтра пятница, старик, – сказал Гаривас и взял у Саши чехол с лыжами. – Собираемся у Сени. Никон приедет, Бравик, Мишка с Полетаевым подтянутся. Все расскажешь. Как покатался расскажешь, как заграницу посмотрел. "Зенит" загнал? – Загнал в лучшем виде, – Саша кивнул и обнял Наташку за плечи. – Все сделал, как ты велел, Вова. Они пошли к выходу. Сенька забрал у Саши сумку и пропустил вперед Наташку. – Все хорошо было? – негромко спросил Сенька. Саша мечтательно улыбнулся. Он вышел из здания аэропорта под серое, низкое московское мартовское небо, с удовольствием вдохнул холодный влажный воздух, пахнущий автобусным выхлопом, грязноватым, просевшим снегом и Родиной, мать ее так… За Сашиной спиной шли люди, тащили сумки и чемоданы, катили багажные тележки. И люди из Сашиной группы были где-то там, среди толчеи "Шереметьево-2". Самые разные тут были люди. Советские и несоветские. Разные. На лицо ужасные, добрые внутри. – Все было отлично, – ответил Саша. – Группа была – пиздец… Хорошие люди. Завтра на Метростроевской собираемся? Я с Наташкой приду, ты не против? Такой салат приготовлю – умрешь… "Шопски салат" называется, мне официант рецепт дал… Ну, где ты поставил свою историю отечественного автомобилестроения? Новые Черемушки, апрель 200… "ВСЕ ЖДАЛИ ГАРИВАСА" "Поминутно жалуются, что у нас нет людей практических, что политических людей, например, много, генералов тоже много; разных управляющих, сколько бы ни понадобилось, сейчас можно найти каких угодно – а практических людей нет…" Ф.М.Достоевский "Идиот" Галка, стоя в проеме балконной двери, махнула рукой, подзывая Вацека, – он встал с дивана и пробрался между гостями. – Устал, Вацек? – спросила Галка. – Что-то у тебя глазоньки не смотрят. – Не выспался, – ответил Вацек. – У тебя все авралы? – Авралы, – сказал Вацек. – Всегда авралы. Специфика работы. Знаешь, как у нас: пока не сверстано, я курю. А когда сверстано – подайте макет. – Уложить тебя? – спросила Галка. – Вот еще! Что я – ползунок?.. Где ты меня тут уложишь? Давай выпьем. Галка протянула ему стакан с красным вином. – А ты? – спросил Вацек, приняв у нее стакан. – Вот, – она показала свой. Они стояли на балконе, над крышами Новых Черемушек воздух синел и сгущался. Галка созвала гостей к пяти, непривычно рано, потому что на этот раз она устраивала не обычную вечеринку, а настоящий прием – с долгим осмотром ее новой квартиры, с ахами и охами, со сменой блюд и танцами. Из квартиры шел многоголосый гомон, Конрой в этом гомоне был слышнее остальных. – Скоро он начнет петь, – сказал Вацек и сделал глоток. – Прекрасно. – А петь он любит вместе со мной. – Ничего, – благодушно сказала Галка. – Не убудет тебя. – Ну, ты довольна? – спросил Вацек. – Боже мой, – с чувством сказала Галка. – Ты представить себе не можешь, что это за счастье! Мой дом! Господи, мой дом! – Поди в долгах, как в шелках? – Плевать, – беспечно сказала Галка. – Мой дом. А ты чего пригорюнился, Вацек? – Нет, все в порядке. Знаешь, меня такое зло берет, когда я вижу, какие простые вещи делают нас счастливыми. А еще от того, когда они делают нас счастливыми. Всего лишь своя собственная квартира. Всего лишь стены, пол, потолок, немного мебели… И добрый, умный, красивый человек счастлив, как ребенок. Свой дом – чудесно. Но так радоваться хочется от другого. – От того, как пассат поет в снастях? – засмеялась Галка. Вацек пожал плечами. – Да. – Галка взяла у Вацека сигарету. – Я тоже когда-то поеживалась, глядя на тех, кто упоенно достраивал дачи. Тоже думала, что уж это-то фуфло в моей жизни много места занимать не будет. А потом выяснилось, что писать кандидатскую в коммуналке очень неудобно. И сохранить человеческое достоинство, проводя в общественном транспорте по три часа в день, – тоже непросто. Затруднительно. – Реалии, в бога душу мать! – вздохнул Вацек. – Мне сорок два, и никаких пассатов. И плевать. Мой дом. – За твой дом, – сказал Вацек. Они отсалютовали друг другу стаканами и выпили сладкого массандровского портвейна. Вацек подумал, что кабы не бунтарная Галкина натура, то не пришлось бы ей жить в коммуналке. Галка, родив своих близнецов, в дым рассорилась с родителями, ушла из генеральской квартиры на Куусинена к отцу близнецов, после все-таки вышла за него замуж. Закончилось все это комнатой на Соколе – там близнецы и росли. – У пацанов – по комнате, – сказала Галка. Вацек восхищенно поднял брови – "ну надо же!" – однако спохватился: – Постой. Тут же всего две комнаты. А ты? – Ты неисправим, Вацек, – Галка покачала головой. – У меня собственная кухня. Четырнадцать квадратных метров. Сто пятьдесят квадратных футов. – А кто это с Ванькой? – Не знаю… Барышня… Лида. Нет, Лиза. Тебе-то что за дело? – А Тёмка почему один? – Марта уехала в Прагу, к своим. Я слышала, ты будешь теперь работать у Тёмы? – Да, – сказал Вацек. – Тёма теперь будет завсектором. А я – его замом. – Странная у вас контора, – сказала Галка. – Да брось, – Вацек скривился. – Ничего странного. Он обернулся и посмотрел через оконное стекло на Тёму Белова. Тёма обнимал за плечи Сашу Берга и что-то говорил Конрою. Конрой уже взял гитару и крутил колки. – А где Гаривас? – спросил Вацек. – Не знаю, – ответила Галка. – Но ты его звала? – Я два раза звала его автоответчик. – Может, его в Москве нет? – Может, его нет в Москве. Может, его несколько дней нет дома. Кошка по имени Гаривас, которая гуляет сама по себе. Может быть, он очень занят. Может быть, болен. Может быть, он – последнее говно. – Так, – сказал Вацек, – чего мы стоим? Я стулья принесу. Гариваса он видел в редакции позавчера. Гаривас без придирок завизировал обложку и ни словом не обмолвился о приглашении к Галке. Вацек осторожно поставил стакан на пол и шагнул в комнату. – Вацлав! – требовательно рявкнул из-за стола Конрой. – Милый Вацлав! Где вы? – Где надо, – буркнул Вацек и стал протискиваться вдоль стола за спинами гостей. – Вы не с нами, Вацлав, – грустно сказал Конрой. – А кто не с нами – тот против нас. Вацек увидел, что его друг Конрой благополучно вплыл в свою песенно-афористичную фазу. Предстояла еще агрессивно-полемическая фаза, и до нее оставалось буквально три-четыре рюмки. – Миха, дай стул, – попросил Вацек. Майкл встал и пересел на диван. – Слышь, – сказал он, – а Гаривас где? Он будет? – Не знаю, – сказал Вацек. – Будет, наверное. Он взял стул, поднял над головой и стал пробираться к балкону – Поет твой дружок? – спросила Галка. – Начинает, – сказал Вацек. За столом запели Конрой с Тёмой: "Один интеллигент влюбился в тетю Зину. Сломал он ей диван и швейную машину. И кое-что еще, чего ломать не надо, и кое-что еще, о чем сказать нельзя…" – О чем тебя Майкл спросил? – Галка склонила голову к плечу и прищурилась. – Когда? – Да только что! Когда ты из-под него стул вынул. – Он спросил, где Гаривас. – Там нет ни одного человека, – Галка большим пальцем показала на комнату, где вокруг стола сидели гости, – там нет ни одного человека, кто не интересовался бы, где сейчас это говно Вова Гаривас. Вот есть такие люди, чье отсутствие не менее ощутимо присутствия. Это их способ напомнить о себе. Без него, понимаешь ли, народ не полный. Говно такое… – Будет тебе, – недовольно сказал Вацек. Двадцать лет назад Галка была красавица и выдумщица. Она спала с Вацеком, тогда еще – своим однокурсником. Через несколько лет она почти вышла замуж за Майкла. А один из самых феерических ее романов состоялся с Гаривасом. Но это случилось много позже. А когда Галка была звезда, ее хотели все, кроме Гариваса. Он ее не клеил. Она позже сама его склеила. Звезда Галка была невероятно привередлива. Гаривас, видать, построил ее на подоконнике. Она это помнила, и ее это до сих пор злило. – Чего ты заводишься? – спросил Вацек. – Чего он тебе именно сегодня понадобился? Столько лет ты прекрасно жила без Гариваса. Полгода назад Галка отлично перевела антологию Фроста и получила, помимо высокого гонорара, ежегодную премию Итона. Она купила эту квартиру, каждому гостю она надписала однотомник Фроста. За версту было видно, как ей хотелось, чтобы Гаривас увидел, какая она молодец. Так что именно сегодня Гаривас Галке и понадобился. "Трамваи подорожали… – пели Конрой с Тёмой. – Вот и едем в телеге… Сам себе – вагоновожатый, а сено – не деньги…" Галка без всяких тостов в три больших глотка выпила свой стакан. Вацек опасливо на нее покосился. Он любил Галку, но побаивался пьяных дамских откровений. – Знаешь, кто он? – спросила Галка. – Владимир Гаривас – мой главный редактор, – твердо сказал Вацек. – Он педагог, – сказала Галка. – Макаренко. Сухомлинский. Песталоцци. Однажды я его трахнула… Вацек промолчал. – А потом я… закапризничала. Он уехал открывать корпункт в Будапеште. Мне стало обидно – ну как это так он отвлекся от моей африканской страсти? И я завела кавалера. Да так, чтобы он узнал. И что ты думаешь? Он мне чеканно выговорил и велел больше не звонить. Я-то, дура, подумала, что это все истерики, обижалочки… А он все со мной закончил. Ты представляешь? Вот так просто. Взял и отставил. И уже много лет доброжелателен и вежлив. "Конечно, ты дура, – подумал Вацек. – Играться с Вовкой в эти игры… Смешно". – К вам можно? – спросил Майкл. – Заходи, – сказала Галка. Она посторонилась, пропустила Мишку и ушла в комнату. – Миха, ты Гариваса давно видел? – спросил Вацек. – Давно. Недели две… А что? Вацек, а чего Галка ушла? Я вам разговор поломал? – Нет, что ты… – Вацек, дай сигарету. – Галка опять выглянула на балкон. – Держи. Ты куда? – Надо кролика вынуть, – озабоченно сказала Галка. – Какого кролика? – В духовке у меня кролик, – Галка вытянула из пачки сигарету. – На кошку похож. Она что-то шепнула Романовой, и они вместе пошли из комнаты. "Не тает ночь и не проходит… А на Оке, а над Окой…" – пели Конрой с Тёмой. – У тебя что – тоже зуб на Гариваса? – спросил Вацек. – Что значит "тоже"? – не понял Майкл. – У кого еще на него зуб? – У Галки. – А еще у кого? – Ну вот… у Галки еще… – Ясно, – ухмыльнулся Майкл. – Гаривас – то, Гаривас – се. Если человек сам по себе, то люди просто кушать спокойно не могут. Ты вот что. Ты Галку в голову не бери. Я всю их историю хорошо представляю. Там все ясно как день. У них свой скелет в шкафу. Галка обожает тонкие психологизмы. Трепло она вообще, наша Галка… Это при том, что ей наплевать, что человек, к примеру, с дежурства. А утром пожрать не даст. Спит. – Ты-то откуда знаешь? – Это я-то откуда знаю? – Ах, ну да… – А Гаривас… Вовка пулю на себя возьмет, если увидит встречное движение. Галька, поди, ему тогда любовь наобещала, а потом стала нервы трепать. А у Гариваса разговор короткий. Надел кепку и – пока. Что для Галки свобода маневра, то для Гариваса простая нечестность. Вот так. А ты ведь у него сейчас, да? – Я вообще-то в Институте. Ну, и у него тоже. – И как тебе у него? – Даже не знаю, – сказал Вацек. – Я не в штате. Так – обложки, титулы… Тут Вацек подумал, что теперь может легко уйти из Института. Есть куда уходить. И все благодаря Гаривасу. Два года назад Вовка пригласил Вацека во "Время и мир", теперь почти всю графику в журнале рисовал Вацек. И это Гаривас помог Вацеку создать профессиональную репутацию. Гаривас настойчиво вытягивал Вацека на все мероприятия в Домжуре. И Гаривас очень поощрял заказы "Монитора", "Большого Города", он просто радовался, когда главного графика "Времени и мира" начинали сманивать на сторону. Майкл вернулся в комнату, а Вацек стоял и думал, скольким он обязан Гаривасу, всегдашней его хорошей снисходительности. "И вот ведь черт – рукоплескал всегда моему рисованию. Переоценивал. Я левой ногой накалякаю, а он – трудяга, мускулистый романтик, умный – всю эту дребедень обсасывает, подвергает анализу, тенденции-фигенции усматривает. И жить хочется после этого. Да и рисую лучше. Потому что хочется еще и соответствовать его исключительно завышенному мнению о моей абсолютно заурядной персоне". – Ты чего тут один? Вацек вздрогнул. Рядом с ним стоял Конрой. Пение в комнате утихло – Конроя больше не было в комнате. Конрой сел на стул и закурил. – Ты бы притормозил, певун, – нелюбезно посоветовал Вацек. – Нажрешься. – Отлезь, гнида, – ответил Конрой. – Кстати, мамочка, что тут у тебя за совещание? То Галина, то Миха… – Да все Гаривас. Про Гариваса говорим. – А чего про него говорить? Про него потом в учебниках пропишут. И бюст… на родине героя. Хороший человек. Самодостаточный. Он мне звонил на той неделе, сказал, что тебе заплатят за какой-то альбом. – Сам ты – альбом. За альманах. – Вот-вот. За альманах. Тебе когда заплатят за альманах, ты денежки отложи. И поедем с Бергом в Червинье. В феврале. А? – Дожить надо до февраля. Пойдем, столы сдвинем, потанцуем. Девки хотят потанцевать, я же вижу. – Да попозже. – Попозже ты нажрешься. – Отлезь, гнида. А где Гаривас? – Не, это массовый психоз. Мы же собрались праздновать Галкину квартиру. И все разговоры, заметь, о Гаривасе. – А что тут странного? – рассудительно произнес Конрой. – Он это… заметный человек. На балкон, потеснив Конроя, вышел Ванька. – Конрой! Перестрой гитару, – требовательно сказал Ванька. – Будь другом, перестрой гитару. Ванька в компании любил попеть, но у него что-то странное было со слухом – совершенно отсутствовало сопряжение. Слышал он все верно, но с трудом воспроизводил. К тому же Конрой оставлял после себя гитару на семиструнном строе. – Чего вы тут засели? "А чо это вы тут делаете, а?" Курите, отцы? Хорошую сигарету хотите? – Ванька протянул им пачку. Он неделю назад вернулся из Сент-Луиса и привез огромное количество "солдатского", как до сих пор принято говорить, стиляжного "Кэмела" – крепчайшего, простого, вкусного, без фильтра*. – Сколько раз, Иван, тебя Минздрав предупреждал? – грозно спросил Конрой. – Вань, – сказал Вацек и подмигнул Конрою, – кого тут не хватает? – В каком смысле? – Ванька оглянулся на гостей. – Гариваса не хватает. А ты что имел в виду? – Ответ положительный, – вздохнул Конрой. Он встал со стула и увел Ваньку перестраивать гитару. Вацек посмотрел им вслед и стал вспоминать, как Гаривас летал в Пекин. Это случилось два года назад. У Ваньки погибала жена. От лимфогранулематоза. Ванька исхудал, посерел, метался во все стороны, как курица по проезжей части. То он пробивался на прием к генералам науки, то отыскивал целителей. Генералы солидно сопели, превозмогали свою чрезвычайную занятость. Целители много говорили. К одному целителю Ванька, на беду целителя, пришел с Гаривасом. Целитель жил в Сокольниках, плотный, седенький, бодрый. Когда Ванька с Гаривасом вошли, в прихожей сидели отец безнадежного семилетнего мальчишки с лимфолейкозом и осунувшийся цирковой атлет с остеосаркомой. Чудодей с порога объявил, что денег брать не станет, потом сделал несколько осторожных оговорок. Некоторое время Гаривас слушал. После того как целитель прописал мальчишке браслеты из меди и пластины из олова, Гаривас шумно вздохнул, взял целителя за воротник, несколько раз сильно тряхнул и неинтеллигентно спросил: – Что же ты, сука, ебешь мозги несчастным людям? На следующий день Валера Новиков отвел Ваньку к доктору Киму. Валера сказал, что Виктор Ким – доктор наук, его выжили из "Блохинвальда", он слишком громко говорил о том, что официальная онкология преступно задавила неофициальную. Валера заговорил с Кимом на их птичьем языке, Ванька увидел, что Валера слушает Кима внимательно и почтительно. – Он очень грамотный. Правильный, – сказал Валера, когда Ким вышел из кабинета. – Он ей поможет. Если я что-то понимаю в людях. Ким приносил Ванькиной жене какие-то отвары – ее перестало тошнить, она начала есть (потом, когда было совсем плохо, Ким приносил комки опия – это помогало лучше аптечных наркотиков). Ким подолгу говорил с ней и просил Ваньку в это время к ним не входить, – и она перестала плакать часами, чаще вставала, она как-то сосредоточилась. К тому времени Ванька списался с двумя американскими и тремя европейскими клиниками. Из четырех клиник ответили, что время упущено, а из пятой прислали подробные рекомендации, как правильно подготовить свою жену к смерти. Типа, чтобы она все верно понимала и не обижалась. – Все неправильно, – грустно сказал Ким через три недели. – С самого начала все нужно было делать не так. Но ведь вы этого знать не могли. Он сам проводил Ваньку в китайскую лечебницу на Мосфильмовской. Там присюсюкивающий моложавый доктор сказал Ваньке вежливо и прямо, без восточных околичностей: – При этой болезни очень трудно помочь. Трудно, даже если лечить сразу, даже если лечить китаянку, которая всю жизнь жила и питалась, как китаянка. У нас в Китае существует сеть лечебниц, – он быстро произнес китайское слово, – там занимаются такими болезнями. Я напишу туда. – Но вы же китайский врач. Вы же учились… – Ванька глядел собачьими глазами. – Я учился в Германии, – сказал врач. – Но этому я тоже учился. Я буду ее лечить. Мне нужны лекарства. Запишите. – И он стал надиктовывать труднопроизносимые транскрипции. Тут опять появился Гаривас. Он накануне звонил Валере, потом Киму. – Дай мне тот списочек, – сказал Гаривас. – Все равно мне туда лететь. Позже выяснилось, что это было не "все равно". Гаривас планировал серию статей о литературном наследии русской колонии. Но лететь предстояло не в Пекин, а в Харбин. И не самому Гаривасу, а кому-то из его сотрудников. Но, так или иначе, Гаривас улетел в Пекин и привез много мешочков и коробочек с порошками и пилюлями. Ванькина жена вскоре умерла, но Вацек, Берг, Ванька и все остальные запомнили, как Гаривас без разговоров летал в Пекин. – Ух ты! – бодро сказал Ванька за спиной у Вацека. – Ух ты, как я наелся! Он пошатнулся, нетвердо прошел мимо Вацека и оперся о перила. На просторном балконе была заштабелевана всякая хурда-мурда – велосипед "Урал", торшер без абажура, рассохшаяся тумбочка, кафельная плитка, стопки старых журналов, завернутые в полиэтилен. Ванька шумно вытащил шезлонг, неверными движениями разложил, постоял, прицеливаясь, и со скрипом улегся. – Вот, – одобрительно сказал он. – Здесь и ляжем. Здесь, значит, станем отдыхать. А ты, Вацек, не пускай ко мне никого… пожалуйста. И через несколько секунд он спал, отвесив нижнюю губу. Вацек стащил с Ванькиных ног мокасины, снял с себя свитер, свернул, подложил Ваньке под голову, накрыл Ваньку каким-то покрывалом и ушел с балкона. В комнате уже было очень накурено – так, что не спасала открытая балконная дверь. Майкл вяло спорил с Гариком Браверманом – "сентенция… каденция…" "Зануды…" – мимолетно подумал Вацек. Он постарался быстро пройти мимо Мишки. Окажись он нерасторопен – Майкл усадил бы его рядом сильной рукой и принудил бы к тяжелому разговору о судьбах российской словесности. Вацек был сыт этими разговорами по месту работы. Или, того хуже, Мишка мог затеять рассуждение о драме профессионала, пребывающего в гуще национальных реалий. Мишка, когда поддавал, на ерунду не разменивался. Выходя из комнаты, Вацек услышал, как Майкл сказал Гарику: – Это кто декадент? Это я декадент? Вот сейчас ебну тебе в рыло – посмотрим, кто из нас декадент! Гости тем временем собрались на кухне. Так обычно и случалось – начинали в гостиных, на верандах, на балконах, за столом, а собирались на кухнях. Закон жанра. "Мы кухонное поколение, – рисовалась Галка. – Мы иначе не можем". – "Ну и нормально, – отвечали Галке. – Поколение как поколение". А на кухне Витя Князькин сидел на подоконнике и рубил на Галкиной гитаре: "Панджшер… Кандагар…" Его вежливо слушали, курили, негромко разговаривали. Вацек любил и уважал Витьку, мужественного человека. Но никогда никого не одергивал. Потому что Витькин личный кошмар не должен был становиться кошмаром каждого. А Витя не знал угомону. На всех посиделках устраивал десантную патетику, объявлял третий тост… – Вить, ты вообще соображаешь, где ты? – однажды спросил Вацек. – Вить, та война кончилась. – Вацек, ты меня не ругай, – потерянно ответил Витя. – Я же без головы, меня нельзя ругать. Витька был героический человек. Он закончил особенный факультет Курганского общевойскового училища, в восемьдесят третьем стал рекордсменом мира по марафону, девятьсот раз делал "подъем переворотом". В восемьдесят восьмом он командовал спасательно-поисковой группой "Скоба", летал на "Ми-восьмых" и выручал тех, кто попадал в оборот. Весной того же года он "поймал в жопу стингер", вертолет падал с трехсот метров, пилот смог что-то сделать, поэтому четверо остались живы, Витька – в их числе. Еще через три дня Витя по горячке полетел воевать. То, что показалось заурядной контузией, было на деле страшным внутричерепным абсцессом, и окончательно Витя приземлился в Красногорском госпитале. Тяжелым инвалидом с эпилептиформными припадками Витю без сантиментов списали из несокрушимой и легендарной. Добрейший Витя временами становился опасно гневлив. Однажды во время какого-то геополитического спора с Тёмой он начал хватать ртом воздух и потерял сознание. – Кретины, – зло сказал подскочивший Гарик Браверман, – это посттравматическая энцефалопатия. Не надо с ним спорить. Витя долго лечился, потом работал в ветеранском фонде, собирал деньги для детей. Он заходил в кабинеты и говорил: – Дайте двести долларов, и мы сможем отправить детей погибшего майора имярек в летний лагерь. Несколько раз он приходил к Гаривасу. – Список… Список детей… – требовательно говорил Гаривас. Он открывал визитницу и набирал номера телефонов, делал скидки рекламодателям, в Витькин фонд мешками привозили зимнюю одежду. "Время и мир" отправил в Болгарию восемнадцать детей, и Витя сказал: – Ты, Гаривас, какой-то неправильный еврей. – Антисемиты – это которые против семитов, – сварливо ответил Гаривас. – Филантропировать надо прицельно. – Вацек! – крикнул Витя. – Вацек, а Гаривас где? – Господи, воля твоя… – прошипела Галка. – Все тебе будет, и Гаривас будет, – пообещал Вацек. – Мне выпить дадут? Тут все разом зашумели, задвигали стульями, Романова бережно подала Вацеку полную рюмку водки. – За Галку, ребята, – громко сказал Вацек. – За Галку… За Галку… – Гости чокались, обнимали Галку. Витя на подоконнике вновь запел, но, слава богу, не армейское, а любимый романс Вацека "Белой акации гроздья душистые". Вацек сообразил, что Витя поет для него, постоял, послушал, показал Вите большой палец и увидел Борю Полетаева. – Привет, Вацлав, – сказал Боря. – Здравствуй, Борис, – сказал Вацек. – Я и не заметил, как ты пришел. – Ты курил на балконе. Витя закончил пение, и Вацек мог покинуть кухню. – Давай, Боря, вернемся на балкон, – сказал Вацек. – Там, знаешь, прохладно. Бери свою рюмку и пошли. Они оба работали в Институте Прессы, только Борис заведовал сектором "Берн", а Вацек был ведущим графиком у Тёмы Белова в секторе "Берлин". Правда, внештатным. Но ведущим. Они с Борей гуськом прошли через комнату – Мишка с Гариком продолжали спорить, но вполне миролюбиво, – и вышли на балкон. Боря покосился на спящего Ваньку и уважительно сказал: – Вот это темпы… – Где твоя жена? – вежливо спросил Вацек и протянул Боре сигареты. – В отъезде, – коротко ответил Боря. – Спасибо. А где ваш Гаривас? – И где тут Ленин? – сказал Вацек. – А Ленин в Польше. Они с Борей редко встречались в приватной обстановке. Все чаще на планерках или в буфете. Иногда встречались у Тёмы. Боря был загадочный человек. Своим сектором он рулил ни шатко ни валко. Но пользовался непонятным благоволением Управления. Ежегодные конкурсы проходил легко, вновь и вновь утверждался на заведование. – Этот Полетаев ваш… – как-то сказал Вацеку Витя Князькин. – Он, может быть, и не Полетаев вовсе… Я таких знаю. Я их кожей чувствую. Он смерть видел. Про Борю в Институте шептались. Вацек был знаком с Полетаевым восемь лет. Полетаев, как и Вацек, воевал в батальоне "Берта", но они были в разных взводах, и у Полетаева была какая-то особенная работа. Вацек однажды попробовал расспросить Тёму, но тот решительно не поддержал разговора. "Не важно, – недовольно сказал Тёма. – Чего теперь вспоминать". В Институте – случайно ли или не случайно – работали несколько ветеранов "Берты". Вспоминать прошлое они не любили. Ненавидели то "время крушения надежд". Вацек знал, что Боря был вхож к штабистам и имел какое-то отношение к Тёминой службе внутренней безопасности муниципальных батальонов*. – Вот, что, Вацлав, – сказал Боря, – тебе, наверное, завтра принесут мой запрос. Если можно – ты поспеши. Пожалуйста… Вацек покивал. Приятельский перекур с любым из заведующих почти всегда заканчивался просьбой поспешить. Просьбами, требованиями и заклинаниями поспешить сопровождались и официальные запросы. – Я поспешу, – согласился Вацек. – А что там? – Сущая ерунда. Несложно. Готические шапки из "Фолькишер беобахтер". Немного работы. Я все знаю – Тёма наседает на тебя с голландцами. Но Тёму не поджимает, а меня очень поджимает. – Хорошо, я все сделаю, – пообещал Вацек. – Спасибо. Это будет открытая публикация. Тут оказалось, что у меня мало открытых публикаций. Меня очень выручил Гаривас. Весьма. – Как он тебя выручил? Впрочем, Вацек знал, как может выручить Гаривас. – О! Иметь дело с Владимиром Петровичем Гаривасом – одно удовольствие! – Боря оживился. – Он сам взял три статьи и две присоветовал в "Монитор". – И, наверное, так присоветовал, что там взяли без звука, да? – Ну да, – Боря довольно кивнул. – Он не формалист, правда? Хороший человек, – убежденно сказал Боря. – Тут его все обождались. – Еще бы, – сказал Полетаев, – я слышал, что ты у него работаешь. – Да, – сказал Вацек. – А я слышал, что он звал тебя. – Это было давно, – спокойно сказал Полетаев. – Год назад. Потом я сам просился к нему, но он мне отказал. – Почему? – Сказал, что у меня пламени в душе нет. Он умеет очень элегантно отказывать. Он даже не просто отказал мне, а популярно объяснил, почему мне не стоит уходить к нему. Когда я попытался настоять, он сказал, что разговор окончен. "Вот тебе и Гаривас, – подумал Вацек. – Разговор окончен. Это при том, что Борис ему – человек не посторонний". – А теперь как ты с ним? – Нормально. Он ведь мне уважительно отказал. Он сам по себе и желает, чтобы остальные были самими по себе. Через полгода после того как Вацек вернулся из Канады, его друг Саша Берг женился. На свадьбе Берг рассказал Вацеку, что Машка, его жена, долго не могла определиться, как покончить с их холостым положением. Месяца за два до этого Машка с трудом выбралась из застарелого романа. Выбралась со скандалом и побоями. Берг был деликатен и неназойлив, а прежний – скандалил, угрожал и вообще всячески мотал сопли на кулак. Машка жила с Бергом, но замуж за него не шла. Вечерами долго говорила по телефону в ванной и выходила оттуда с красными глазами. Берг созвал друзей, чтобы отпраздновать в "Ту степе" их с Машкой день рождения. Дни рождения у них мистически совпадали – двадцать четвертое мая. Они уже собрались выходить, как позвонил Конрой и дурашливо сказал, что за ним заезжать не надо, он уже в "Ту степе", и, кстати, тут Машкин бывший, хотите – сам ему наваляю, хотите – вам оставлю. Черт его тянул за язык, мудака… Машка подобралась, поскучнела и сказала: "Саш, давай куда-нибудь в другое место". Берг взбесился, ничего не мог с собой поделать. – Конрой там, Ванька с Гариком приедут туда! Тёма тоже! Какое нам дело до него? Возьми себя в руки! – Ну уступи, Саш, – просила Машка. – У меня день рождения. – И у меня! – резонно отвечал Берг. Гаривас сидел на кухне, курил и смотрел телевизор. – Скажи ей, – попросил Берг, в сердцах хлопнув стопарь. – Нет, – сказал Гаривас и отрицательно покачал головой. – Сам. Все сам. – Я тебя прошу! – зашипел Берг. – Иди к ней! Поулыбайся, уболтай! Она тебя послушает! – Нет, – сказал Гаривас. – Твоя женщина – ты и убалтывай. – Ну и пошел в жопу! – в бешенстве сказал Берг. Гаривас пожал плечами, аккуратно погасил сигарету и ушел. Берг вдребезги разругался с Машкой, швырнул в стену духи, цветы и серебряный браслет, выпил три таблетки тазепама, стакан коньяка и уснул на кухне. Утром, слава богу, Машка была дома. – Прости, Саш, дурака сваляла… Телефонные разговоры в ванной прекратились, спустя два месяца Машка вышла замуж за Берга. А Галка тогда же, на свадьбе, сказала Бергу: – Сашок, поверь, мы очень ценим деликатность. Но еще больше мы ценим то, как в нужное время нас крепко берут за шкирку и отводят куда положено. Даже если со скандалом. В комнате заиграла музыка. Танго. Танго!!! Пам-пам-пам-пам… У Галки было под сотню виниловых пластинок. Галкин отец многие годы был резидентом в Аргентине. – Все вы – щенки! – объявляла Галка еще на институтских посиделках. – О вас газеты писали? А обо мне писали! Мне пять лет было, а обо мне писали газеты! И она, смеясь, показывала всем вырезки из аргентинских газет: "Советский атташе по культуре Пасечников объявлен персона нон грата и в среду ночью покинул Буэнос-Айрес"*. На пожелтевшей газетной бумаге – фото. Мама несет спящую пятилетнюю Галку к трапу самолета. Спустя год Галкин отец Борис Борисович вновь был атташе по культуре и вновь резидентом – в Перу. А двойняшек Галка принесла в подоле, когда Папа Боря консультировал разведку Фиделя. В семье Пасечниковых культивировали "латино" – и кухню, и музыку. А вот Гариваса Папа Боря не терпел, хотя ко всему прочему был снисходителен – к гулянкам в просторной квартире на улице Куусинена, к диссидентскому пению, к терп-кому запаху шмали из комнат дочерей. Младшая Галкина сестра Света вышла замуж за Федю Горчакова, Папибориного подчиненного и протеже, а во времена Галкиного студенчества была в свои пятнадцать-семнадцать конченой шалавой. Гаривас же как-то раз пылко сказал Папе Боре (Папа Боря снизошел до покровительственного разговора с юношеством): – Специфика вашей профессиональной среды, Борис Борисович, еще в том, что подвизаются в ней, главным образом, обалдуи, циники и интриганы. И не надо, пожалуйста, красивых легенд про советские плащи и советские кинжалы. Папиборины предтечи выкосили Гаривасу полсемьи, историю своей страны Гаривас знал, от гэбэшных сказок его натурально тошнило. Еще тогда, в студенчестве. А впоследствии Гаривас только укрепился в своем отношении к тайным службам. От чего, кстати, пострадала его дружба с Тёмой и Федей Горчаковым. Вацек вошел в комнату – там стояли по стенам. Галка с Гариком танцевали. Вацек с удовольствием поглядел на Галку. Она танцевала. Она была интересна. Качнула бедрами – нет пяти лет из ее сорока двух. Быстрый поворот головы – еще минус пять. Короткий взгляд темных глаз, тряхнула челкой на третьем такте – вот та двадцатишестилетняя Галка… Крепкие тонкие лодыжки, круглые колени, гибкая спина… И сохнет во рту, и вспоминаешь, как она жарко дает, как сидит, голая, скрестив ноги и протягивает раскуренную сигарету… – Вацек… Вацек с нежностью и грустью смотрел на дружище Галку. – Вацек, потанцуем? Он обернулся. Рядом с ним стояла Ленка Романова. – Давай, Ленка, – сказал Вацек. – Потанцуем. Он приобнял ее и повел. Куда ему было до Галки с Гариком. Но танго – он мог. Без излишеств, без чувственных прогибаний, без концентрированной страсти окраинных байресовских melonges. Но провести в полном согласии – мог. – Теперь, Ленка, танго не танцуют, – сказал он в теплую Ленкину щеку. – А что танцуют? – Романова ласково поглядела на Вацека и шагнула ближе. "Какие у нас классные девки, – подумал Вацек. – Как мы их любили, боже, как мы их трахали! Они настоящие друзья – наши девки. До сих пор нас любят". – Сальсу, – сказал Вацек. – Теперь танцуют сальсу. Знаешь, как танцуют сальсу в Берлине? Огненно! – Я бы танцевала сальсу, – Романова усмехнулась. – И дракончика бы на жопе наколола. Если бы была помоложе. – Куда моложе-то? – искренне сказал Вацек. Танго закончилось, но Вацек видел, что Галка с Гариком друг от друга не отходят, ждут, когда пластинка опять заиграет. И Полетаев с Нинкой Зильберман тоже стоят рядом. – Ленка, пойдем-ка на балкон, – сказал Вацек. – Я там полвечера провел. Привык. Пойдем, покурим. Поговорим. Романова вяло улыбнулась и сняла руки с плеч Вацека. Опять зазвучало танго. Гарик с Галкой быстро обнялись, они что-то говорили друг другу, Гарик целовал Галку в ухо. Гарик, лысеющий толстячок, про которого Галка еще пятнадцать лет назад сказала: "Единственный настоящий мужик среди этих ковбоев Мальборо…" Боря Полетаев танцевал с Нинкой – она возвращала Борины руки со своих ягодиц на талию и гладила Борю по щеке. "Девчонки как сговорились – все без мужей", – подумал Вацек. Они с Романовой прошли между танцующими на балкон, Вацек галантно усадил Романову на табурет. Ванька спал в шезлонге и тихо постанывал. – Переверни его на бок, – сказала Романова. – Зачем? – не понял Вацек. – За тем, – деловито сказала Романова. – Переверни. Он очень быстро нажрался. Я видела. Не надо на спине. Он уже блевал? Нет? Переверни его на бок! Вацек опустил спинку шезлонга и перевернул Ваньку. – Ты выпьешь? – спросил он. – "Налить вам этой мерзости? Налейте…" Выпью. Вацек нагнулся, взял бутылку массандровского портвейна. Ленка подхватила с перил стакан и протянула Вацеку. Темнело. Стало прохладнее. После комнаты и танго – совсем хорошо. – Гариваса все нет, – сказала Романова. – Уж полночь близится, а Вовика все нет… Вацеку всегда нравилась Романова. Она, в отличие от Галки, никогда не устраивала сцен. Галка всем устраивала, и Романовой тоже – "Холодная сука!.." Галка была чересчур изобретательна. "I want it all, I want it now!" Кареглазая смуглая Галка некогда попыталась утащить в постель белокожую пепельноволосую Романову. "Обойдешься", – спокойно ответила ей Романова, Вацек слышал из соседней комнаты, это было на турбазе в Звенигороде. Ленка была сдержанным и доброжелательным человеком, мастером спорта международного класса по лыжным гонкам. Она рано вышла замуж – на третьем курсе. Ни с кем из компании у нее ничего не было, а с Гаривасом – было. – И ничего, – сказала Романова. – Он еще приедет. – Он еще покажет, – зачем-то сказал Вацек. – Что покажет? Ах, покажет… Да. Покажет. Он всю жизнь показывает. – А чего в нем такого особенного? – ревниво сказал Вацек. – Ты сам знаешь… Но это не важно… У нас, – Романова кивнула в сторону комнаты, – куда ни плюнь, попадешь в особенного. Укомплектованы страстями по самое не могу. И все друг на друге завязаны. Вот черт! Все друг на друге завязаны! Не сейчас, так когда-то. А Вовка для наших – как та точка, которую ловят глазами, когда крутят двадцать четыре фуэте. – Ленка, а что у тебя с ним не срослось? – грубовато спросил Вацек. Романова слегка удивленно посмотрела на Вацека и ответила: – Он трус. – Да ладно! – Помнишь, как я замуж вышла? – задумчиво спросила Ленка. – Конечно, – кивнул Вацек. Он до сих пор чувствовал досаду от того, что их милая Ленка стала женой какого-то неизвестного поца. – Это был обычный, нормальный студенческий "замуж", – сказала Романова. – Через год Антон родился. Через пять лет развелись. Два года спали врозь. Тут Гаривас вспыхнул. Загорелся. Увез нас с Антошкой к себе. Потом поехали в Новый Свет. В августе. – А потом? – Потом он испугался. Дрянь. Слабак. Антошка к нему сразу привыкать не пожелал. Родители мои уперлись. Вовка же инфантилен! Дарить – умеет, помогать – умеет. А свою жизнь менять – не умеет. – Развели вы вокруг него… – недовольно сказал Вацек. – Пуп земли. Красноармеец Сухов… – Зато он всех объединяет, – неожиданно рассмеялась Романова. – Его все любят, и он всех объединяет! – "Даже память не обязательна для любви… Есть земля живых и земля мертвых, и мост между ними – любовь. Единственный смысл, единственное спасение…" – замогильным голосом сказал Вацек. Романова светло улыбнулась и растормошила Вацеку волосы. – Верно, – сказала она. – И нечего вспоминать плохое. – Знаешь, что я тебе скажу. – Вацек поставил стакан на пол, взял Ленку за руку и поцеловал прохладную ладонь. – Женщина не должна быть такой умной. Машина думать не может – машина должна ехать. – Вацек! – Галка выглянула на балкон. – Вацек! Быстро! Растащи их! Вацек раздраженно поморщился и шагнул за Галкой. Он много лет разнимал Гарика с Майклом, потому что те начинали с литературы, а заканчивали старыми обидами. Когда Вацек вошел, Майкл с Гариком уже сопели по разным углам, их разнял Витя. – Ну, чего ты, Гаря. – Витя держал Бравика за локоть и успокаивал. – Конечно, поколение ему обязано. И мы обязаны. Наверное, Майкл прошелся по кому-то из светочей, "делать жизнь с кого". – Никто, видишь ли, никому не обязан, блядь. – Гарик Браверман слабо вырывался. – Он воевал, он сидел, он литературу делал. А ему никто не обязан! Ты ведь, мать твою, и детям своим так станешь объяснять – что никто никому ничем не обязан! А существует только индивид, белокурая бестия, с ее сраными воззрениями и сраными достижениями! – Да не воевать же надо было, баран! А семью спасать! Себя спасать! – выкрикнул Майкл и попытался вернуться к барьеру, но Нинка твердо усадила его на диван. – Не было в той войне победителей! Не было! Ты-то не дед-пердед, живот в орденах, ты-то должен понимать! Это потом навертели вокруг мифологии! Одно рабство победило другое рабство! Он за Эльбу мог уйти! Мог – и опять себя в рабы записал! И детей своих в рабы записал!.. Но они уже успокаивались. У Бравика имелся очень типичный комплекс – "воевал, сидел, делал литературу". Вацек, по простоте душевной, не раз пытался объяснить Бравику, что раз уж на то пошло, то людям пристало только делать литературу, а на остальное людей обрекала жуткая эпоха и брутальная самопожирающая страна. Но Бравик, кажется, в детстве не доиграл в войнушку. Бравик, прекрасный хирург, ощущал себя неполноценным. А может быть, так испытывал вину перед теми, кого почитал. Бравика вообще надо было отправить за впечатлениями к Вите Князькину. Витя не сидел, не писал, но навоевался досыта. Но они бы друг друга не поняли. Все-таки Бравик был умственный, а Вите муторно было вспоминать политотделы, дизентерию, то, как он штык-ножом отрезал голову своему комэску – голова держалась на кожном лоскуте, иначе извлечь тело из расплющенного вертолета было невозможно… – Гариваса на тебя нет, романтик долбаный, – зло, но уже негромко сказал Майкл. – Он бы тебя укоротил. – Сталина на меня нет, – огрызнулся Бравик. Галка, досадливо поджав губы, меняла пластинку. Нинка придерживала Майкла за плечо и по-матерински смотрела на него. Нинка жила между Москвой, Хайфой и Нью-Йорком. В Хайфе жили родители. Нью-Йорк она обожала так, как могут обожать его только люди, полжизни прожившие при советской власти. А в Москве жил Мишка, в которого злоязыкая Нинка была – тайно для Мишки и явно для всех – влюблена с первого курса. "Рядом с Мишей я чувствую себя мужчиной!" – смеялась Нинка, пока у нее была еще охота смеяться. Вацек оглядел гостей. Боря Полетаев уныло кушал салат. Саша Берг, горнолыжный человек, листал альбом с фотографиями. Конрой (он самовольно влез в духовку), шкодливо улыбаясь, откусывал от кроличьей ноги. Федя Горчаков – Фриц – тихо разговаривал по сотовому телефону. Тёма Белов, доставая из нагрудного кармана рубашки сигареты, осторожно пробирался на балкон, в левой руке он бережно нес полную рюмку водки. Они собрались здесь, чтобы отпраздновать новую квартиру друга Галки. "…По наступление дня пятидесятницы все они были единодушно вместе…" И тогда, как в плохой пьесе, грянул дверной звонок. Все наконец замолчали. Звонок грянул вновь. В Галкиной квартире стало тихо. Потому что все ждали Гариваса. Сюрпризы Гариваса, зима 99-го "ЭТИ ДВЕРИ НЕ ДЛЯ ВСЕХ" Посвящается Владимиру Петровичу Сергееву (Гаривасу). Сюжет подарен мне моей женой Ирой. Я устал сбивать подошвы о булыжник мостовых, И английский мелкий дождик сеет дрожь в костях моих. Редьярд Киплинг "Мандалей" – Ага! – азартно сказал Гаривас. – И ты, значит, тоже считаешь, что солдат главнее физика? – Нет же! Не так! – Берг махнул рукой. – Период первичного накопления капитала многое ставит на места! – И что же в этот благословенный период так удачно ставится на места, а Берг? – утомленно спросил Гаривас. Гаривасу был скучен период первичного накопления. – Я вижу, тебе мои нынешние кореша не нравятся, – запальчиво сказал Берг. – Да с чего ты взял, что они мне не нравятся? – Ну, у меня глаза есть… – Ладно, с другого бока зайдем – а чем они тебе так нравятся? – Вот! – Берг воздел указательный палец. – Объясню. Изволь. У меня к ним, понимаешь, такое отношение… Вот как тебе сказать… "Брат-храбрец"… да! Понимаешь?* – Прекрасно понимаю. – Гаривас кивнул. Берг махнул рюмку. – Ты вчера нос воротил за столом. – Кто нос воротил? – Ты. Невежливо себя вел. Натан тебе рассказывал про корма, а ты скучал. – Саня! Окстись! Ну какое мне, на хер, дело до куриной еды?! – Хейфецы купили помойку и сделали из нее конфету! Они мне здорово нравятся! У них не было папика за спиной – и у меня не было! У них – птицефабрика, у меня – магазин. У нас с ними одна группа крови. Ты когда-нибудь слышал такое слово – "партнеры"? – Я слово дал. Купеческое слово, – ехидно сказал Гаривас. – Саня, ты просто увлечен. Остынь. – У нас же всегда: по ноль-семь и – о поэзии, – презрительно сказал Берг. – Ну, дружок. – Гаривас развел руками. – Кто же виноват, что у твоих нынешних корешей не в чести поэзия? Да, впрочем, и проза. И кто виноват в том, что ты был интеллигентом, а стал бизнесменом? – Да. Тебе это скучно. Но в том, чтобы прокормить семью, есть своя поэзия, – убежденно сказал Берг. – В это сучье время… – В это сучье время надо почаще вспоминать о поэзии, – сквозь зубы сказал Гаривас и закурил. Берг недовольно промолчал. От Машки, своей жены, он перенял неприязнь к отвлеченным разговорам. Машка, слыша малопонятное, становилась агрессивна. Стоило Гаривасу произнести "трансцендентно", – Машка шумно вставала и меняла блюда. А коли Гаривас не унимался и говорил "имманентно", – она подавала чай, и из этого следовало, что "гости закончились и всем пора". Берг с Гаривасом в пятницу вечером сидели в маленьком офисе на втором этаже магазина "Berg Ski Location", разговаривали, попивали коньяк, курили, никуда не торопились. Час назад Берг позвонил Машке и предупредил, что задержится, потому что приехал Гаривас. Машка не возражала. На углу серого письменного стола, рядом с тарелкой тонко нарезанной бастурмы, рюмками и бутылкой коньяка "Васпуракан" стояла пара ботинок "Доломит". Ботинки сверкали никелированными клипсами и бликовали гладкими шоколадными боками. Ботинки хотелось лизнуть. – А за ботинки ты еще скажешь спасибо, – сказал Берг. Гаривас кивнул. Ботинки обошлись ему очень дешево, он уже второй год покупал инвентарь в "Berg Ski Location". – Третья клипса утягивает пятку, – сказал Берг. – Утром надеваешь, вечером снимаешь. И весь день – как дома у мамы. Гаривас еще раз кивнул. Он знал, что Берг сам катается в "Доломитах". У Берга была оперированная стопа, он знал толк в ботинках. – Хейфецы кормят свои семьи, – миролюбиво сказал Берг. – Их жены могут заниматься детьми. В этом есть своя поэзия. И Хейфецы – приличные люди. – Да я же не спорю, – сказал Гаривас. – И Хейфецов уважаю. Это значило: "Я тебя уважаю, Берг. И мнение твое уважаю, не рефлексируй. Но время все равно – сучье". Натан Хейфец и Гриша Хейфец были порядочные, умеренно богатые, способные люди. Берг два года ставил их, плоскостопых, на лыжи. Он выкатывал их в Терсколе и Цермате. И они помогли Бергу открыть "Berg Ski Location". – Время… Время как время… Бывало и хуже время. – Гаривас завел руки за затылок и мощно, похрустывая, потянулся. – "Времена не выбирают – в них живут и умирают…" Но вот какая штука – хорошим людям природа иногда приоткрывает некие потаенные двери. Эти двери не для всех. – Чего? – недовольно покосился Берг. – Мистика-схоластика. Попроще, Вова, попроще… – Плесни, – попросил Гаривас. Берг разлил коньяк. Они чокнулись, выпили. – Хочешь, врежу по твоему марксизму-материализму? – лениво спросил Гаривас и стал жевать с кожурой лимонный кружок. – Проще, проще, Вова, – повторил Берг и взял ломтик бастурмы. – Покатаемся завтра? – Конечно, – сказал Берг и с удовольствием съел бастурму. – Тебе вообще надо больше кататься. У тебя живот. – Какой живот? У кого живот? – забеспокоился Гаривас. – Нет никакого живота. Вот и поехали кататься. Ботинки я купил. Завтра и поедем. – В "Турист" поедем? – Э, нет. Нет, партайгеноссе Берг. Дай мне трубочку. – Он стал набирать номер. – Врежу-ка я все-таки… По мировоззрению… – Ты кому звонишь? Поздно. – Не поздно. Оля? Добрый вечер. Я не поздно? Ага. Володю – будь добра. Спасибо. Володь, привет… Все хорошо. Завтра приехать можно? Прекрасно. Володь, я хочу друга привезти. Ты не возражаешь? То есть абсолютное соответствие, можешь мне поверить! На мой взгляд, даже чересчур. Саша Берг, из Крылатского, ты про него слышал наверняка. Да, хроменький, точно… Тот самый. Ну! Я всех знаю. И меня – все. Спасибо, Володь. Два бугеля… До завтра. Берг внимательно дослушал переговоры, придвинул пепельницу и закурил. Гаривас положил трубку. – Вот так, майне кляйне либер Берг! – торжествующе сказал Гаривас. – Завтра поедем кататься в чудесное место. Берг промолчал, он знал все горнолыжные места в Подмосковье и Вовкиного воодушевления не разделял. – Кстати, ты в горы почему не ездил? – спросил Гаривас. – А! – досадливо махнул рукой Берг. – Ты не поверишь. Был я старший лаборант, был мэнээс, денег ни черта не было – каждый год ездил. И в Кировск в апреле…* Денег, конечно, не очень прибавилось, больше – головной боли. Но вот машину поменял, квартиру тоже поменял. Большая теперь квартира… А в горах не был два года. А что ты хочешь – дело, едрена матрена… – Вот-вот, – с неопределенной интонацией сказал Гаривас. Берг опять махнул рукой и разлил по рюмкам. – Любишь горы? – грозно и одобрительно спросил Гаривас. – Кто не любит… Гаривас, смуглый атлетический сангвиник, всегда готовый к выпивке, приключениям тела и самоиронии, доброжелательно посмотрел на друга и сказал: – Ладно, не унывай. Ты – горный человек, все еще будет. И горы будут. И собираться еще будешь. Любишь собираться в горы? – Ну! Они рассмеялись, отсалютовали друг другу рюмками и выпили. – Куда завтра, Вовка? – спросил Берг, морщась от лимона. – В хорошее место. В очень хорошее место. В правильное… – А что ты сказал про двери? – Двери? – Ну, двери, которые природа… И так далее… – А! Двери! Я тебе подарок сделаю завтра, – сказал Гаривас, выпил коньяк и шумно выдохнул, сделав губы трубочкой. – Я же человек романтический. Рос книжным ребенком. Всегда считал, что для носителей разума и доброты мироздание изредка оставляет этакие… поблажки. Завтра покажу. – Ну-ну, – сказал Берг. – Давай собираться. Утром созвонимся. Они простились, пожали друг другу руки. Гаривас надел меховую куртку, сцепил липучками ботинки, повесил их на шею, громко и нетвердо спустился по лестнице. Внизу он запел: "Лыжи из печки торчат, гаснет закат за горой…" Потом крикнул: "До завтра, Саня!" – и ушел. Берг сполоснул рюмки и блюдца, позвонил Машке, сказал, что выезжает, включил сигнализацию, оделся, вышел и с жестяным грохотом опустил жалюзи. Он пошел к Рублевке, вскоре остановил такси, сел на заднее сиденье и задумался, уткнув подбородок в воротник свитера. "Да, сборы – такая же равноправная составляющая счастья, как и само катание, – думал Берг. – Говорят, что на свете есть люди, которые аккуратно заканчивают сборы к семи вечера, а в десять ложатся спать. Эти люди не из нашей компании. Они не с нашего двора. Раньше одиннадцати закончить со всеми делами не получалось никогда. К полуночи я делал все предотъездные звонки, укладывал Машку спать и начинал собираться. И, конечно, выпивал. И раз, и два, и три… То есть натурально ставил бутылку коньяка и рюмку на пол. Мог даже для полного соответствия тихонько включить: "Снег над лагерем валит, гнет палатки в дугу…" Или: "А ты приди сюда и в холод, и в жару, на веселую планету простаков. Розовеет в вечеру Донгуз-Орун, и Эльбрус пошит из красных облаков…" Правда, если приходилось собираться вместе с Гаривасом, Павлином или Тёмой, то один из них мог гаденько добавить: "А сколько он падал?.. Там метров шестьсот…"* Тихонько включал – потому что Машка уже спала. Она вообще всегда спит. А путешествует "багажом", как она говорит. Чтобы никакой ответственности. Свой паспорт она берет в руки два раза – на таможенном контроле. И потом быстро сдает мне. Итак, к четырем оставалось вбить в сумку камеру и всякую мелочь, вроде Машкиного эпилятора. Потом я всегда вспоминал про канты и точил. Тихо-тихо… Машка спала. Ну, а потом ложиться уже просто не было смысла. Ничего, отосплюсь в самолете… В "Шереметьево" обычно приезжаем рано утром, на место прибываем к вечеру. Все равно в первый день лучше не кататься. В "Duty Free" на бутылки надевают такие мягкие сеточки – чтобы не бились… В самолете еще пара глотков, и это уже – "Баллантайнз" или "Джонни Уокер". И на бочок. В Цюрихе пересаживаемся на "Cross-Air"… Совершенно иные сенсорные воздействия… Там сиденья синей кожи, волнующие чужие запахи… Еще встречаются лица из "Шереметьево", но все реже. Кстати, что до "Шереметьево" в конце февраля, то уместно перефразировать старый анекдот про аэропорт "Бен-Гурион": если в конце февраля в "Шереметьево" возле стойки вылетов ты встретил человека без лыж, – значит, это сноубордист. А в Женеве уже можно позавтракать. Там во "французском коридоре" на втором этаже есть кафе. Яичница с беконом. И пиво. Высокий холодный стакан. После – некоторая возня, суета: штабелюешь лыжи на тележку, потом перекидываешь лыжи и сумки в автобус, сигарета, большой глоток из фляжки – теперь уже никаких бутылок, у нас тут, в Альпах, из бутылок не принято, только из тонких стальных фляжек! – и поехали из этой весенней Швейцарии в весеннюю Францию! Грязный пористый снег, серое небо – все осталось в Москве. Здесь пробивается первая зелень, чуть ниже шоссе пролетают назад красные черепичные крыши, на франко-швейцарском несокрушимом рубеже пограничники в свитерках с погончиками на мгновение отрываются от домино и машут водителю, чтобы проезжал. Мы дремлем, просыпаемся, спрашиваем водителя, далеко ли до Гренобля, он поанглийски ни черта не понимает, но улыбается, значит – недалеко… Проезжаем заправки, городки, вокруг сплошной плюшевый газон… Ах, Европа, как мы по тебе соскучились за последние триста лет…" Однажды, лет пять тому назад, Берг с Гаривасом вышли из автобуса и заглянули в кафе. Они сидели за столиком и смотрели на площадь, на фонтан с позеленевшим в швах мрамора бортиком, коричневую ратушу и невыразительный памятник гражданам города, погибшим в Первую мировую войну. – Мсье, а на втором этаже живут? – спросил Берг у гарсона. – Да, мсье, – сказал гарсон. – Моя семья. Я владелец кафе. – Вы извините мою бесцеремонность… А давно ваша семья живет в этом доме? – Семь поколений, – не задумываясь, ответил тот. По серому булыжнику ходили толстые голуби, седенькая дама в бежевых брюках поливала из шланга синий "Ровер", за соседним столиком тихо разговаривала пожилая азиатская пара, бутуз в наколенниках неуверенно ехал на стучащих по булыжнику роликовых коньках… "La vie en rose…" – М-да…, – выразительно сказал Гаривас и на школьном французском попросил еще пива. …Гаривас родился и вырос за Уралом, в пыльно-панельном городе с нефтекомбинатом, десятком секретных заводов, общевойсковым училищем и хоккейной командой первой лиги. Гаривас не раз говорил Бергу, что можно сколь угодно клясть провинциалов, заполонивших Москву, но, ей-богу, никто ее, Москву, так не любит, как они, провинциалы. Потому что никто так не тоскует по вековому городскому уюту, как интеллигенты, живущие в невыразительных панельных городах. Когда-то все они – Берг, Гаривас, Тёма, Ванька Никоненко, Фриц Горчаков – истово исповедовали городской культ прежних лет: На Песчаной – все песчано, Лето, рвы, газопровод, Белла с белыми плечами, Пятьдесят девятый год, Белле челочка идет… Ну и, конечно, "Последний троллейбус", "…и выезжает на Ордынку такси с больными седоками…", "…прощай, Садовое кольцо, – я опускаюсь, опускаюсь…", "…и только в марте вздрогнешь, если вдруг колеса скрипнут или звякнет сталь, и заскрежещет флюгер поутру, и в переплет окна хлестнет мистраль"… Всякое такое… Потом каждый выбрал свой круг рая. Тёма преподает славистику в Монтре и Нанте (хотя, черт его, Тёму, разберет, чем он там на самом деле занимается, таинственный бывший "безопасник" муниципального батальона "Берта"), Гаривас полгода назад стал главным редактором "Время и мир", Ванька пребывает в молекулярной биологии – от Октябрьского Поля до Сан-Диего, водит дружбу с Соросом, Боруховым из "State New York University"* и Риснером, Бергу подай горы и еще эти вот городки с ратушами и фонтанами. – Ну что тебе сказать. – Гаривас развел руками. – Слава богу, что все это существует. Это же и есть нормально. – У нас, блядь, как будто жизнь украли… – злобно сказал Берг. – Да брось ты, ничего у нас не украли, – беспечно отмахнулся Гаривас. И с удовлетворением добавил: – Не успели, суки. А тогда они с Гаривасом переглянулись, допили пиво и вернулись в автобус. Утром Берг проснулся от того, что в туалете рыл Томас. Томаса подарил Вацек два года тому назад. Томас походил на пуховую детскую варежку и пронзительно пищал по ночам. Его вообще сначала назвали Тамарой, но вскоре в гости пришел Гаривас, друг животных и детей. Гаривас произвел исследование и сказал, что это кот. Томас рос, много ел, апатией отличался как до кастрации, так и после, вырос в мягкого бело-рыжего красавца. Не переносил поездок в машине – его тошнило. Машка была привязана к Томасу, говорила, что Томас – сапиенс. Корытце с песком стояло в туалете. Около семи часов Томас совершал отправления и рыл. – Замри, придурок, – тихо сказал Берг. Томас затих, а Машка заворочалась. – Маш… Машунь… Кататься поедешь? – прошептал Берг. Машка невнятно ответила и придвинулась к Бергу теплой попой. – Ясно, – сказал Берг. Он осторожно встал, укрыл Машку поверх ее одеяла своим, взял телефонную трубку и ушел в ванную. Там он набрал номер Гариваса и спросил: – Вовка, ну чего – едем? Доброе утро. – Доброе утро, – сипло сказал Гаривас и прокашлялся. – Да, конечно. Поехали. Берг принял душ, побрился и поставил чайник. – Саш… – позвала из спальни Машка. Берг заглянул к ней. – Ты поехал? – Ну да… Мы с Гаривасом. Я вернусь к шести. – Там отбивные в холодильнике, – сказала Машка и с головой накрылась верблюжьим одеялом. Берг позавтракал, положил в сумку готовые отбивные в фольге, залил термос и подумал, что его холостой друг Гаривас, конечно, ничего не возьмет, а к трем часам пополудни проголодается и станет недоуменно оглядываться в поисках кафе с глинтвейном, шпикачками и камином. Когда он подъезжал к "Юго-Западной", часы на запястье пикнули десять. Гаривас стоял у метро и протирал очки. – Привет, – сказал Гаривас, положив лыжи на траверсы, а палки и сумку – на заднее сиденье. – Который час? – Десять. Привет. – Так, – сказал Гаривас. – Рули. Поезжай по Кольцу. К Дмитровке. – Ты не темни, – сказал Берг и тронул машину. – Куда едем? – Ты помнишь поворот с Дмитровки на Ярославль? – Ну… Через канал? В Яхрому едем? – Рядом. – В Ильинское? – Рули, Саня. – Хорошо, саиб. Слушаюсь, саиб, – сказал Берг. Они поехали по Кольцу, Гаривас достал из кармана кассету и поставил – у него была такая причуда, он носил с собой кассеты и ставил их в чужих машинах, домах и даже в барах. – Это что? – спросил Берг. – "Скрипач на крыше", – ответил Гаривас. – Марк мне позавчера записал. "To life! То life! Lekhaem! Lekhaem! Lekhaem! To life!" – нормальный пархатый мюзикл, Гаривас любил такие. Первая жена Берга говорила Гаривасу: "Вова! Я ничего не имею против национальной культуры. Но только если это не через край. Ты представь, что моя мама, Минасян, начинает при твоем появлении шпарить "Давиду Сасунского" Ованеса Туманяна, а мой папа, Лысенко, заводит "Ничь яка мисячна…", после чего пускается в гопак…" – "Антисемиты – это которые против семитов!" – остро реагировал Гаривас. Берг убавил звук. За Икшей Гаривас попросил остановить. На маленьком базарчике он купил ветчины и пива. – Я взял поесть, – сказал Берг, когда Гаривас вернулся в машину. – Ты взял, так и я взял. Слушай, дай порулить, а? Они поменялись местами. – Черт, приятно, – сказал Гаривас. – Сколько литров? – Два. Ты летай пониже. Берг свою "Вектру" знал хорошо – она вылетала сильно, отлично держала дорогу, но была тяжеловата. А Гаривас несколько лет подряд ездил на легоньком старом "Гольфе" и мог не рассчитать. – Что там твой бегунок? – Скоро, – довольно сказал Гаривас. – Дня через три. Вчера звонил из Хельсинки. Последние недели Гаривас жил без машины, ждал, когда ему пригонят из Голландии "Омегу". – Коробка – автомат? – Ясное дело, – сказал Гаривас. – На то и "Омега". – Какой цвет? – Беж, – торжественно ответил Гаривас. – Цвет неброский, – одобрительно хохотнул Берг. – Кстати, ты знаешь, кто поехал за моей машиной? – Нет. Кто? – Коныч. – Надо же, – усмехнулся Берг. – Помню его. Он же был вундеркинд, да? Звезда курса. Коныч, Гаривас, Бравик и Генка Сергеев учились в одной группе, в Первом Меде. Гаривас теперь даже не вспоминал, что когда-то был господин доктор. На подначки друзей и вопросы интервьюировавших он отвечал цитатой: "Не знаю, что в моем лице приобрела литература, но медицина точно ничего не потеряла". – Коныч – голова, – сказал Гаривас. – Знаешь, он единственный из всей компании, кто защитился в двадцать четыре. А докторскую – в тридцать два. Сильно? – Сильно. А где он защищался? – В Институте трансплантологии. – А теперь гоняет машины? – спросил Берг. – Ты не нагнетай. Ну, гоняет. Он же не героин продает. – Бравик говорил, что он чистоплюй. – Господи, ты-то что в этом понимаешь? Ну, говорил что-то Бравик. – Гаривас достал из кармана куртки пачку сигарет, тряхнул, вытянул сигарету зубами и вдавил прикуриватель. – Коныч защитился, стал работать в институте. Нормальный доцент. Вскоре стал бы вторым профессором. – И что? – Да, в общем, ничего. – Гаривас прикурил и пустил толстую струю дыма в ветровое стекло. – На кафедре все было отлажено. Человека только поднимали из приемника – он уже все знал. Что, почем. Все было четко. Правильно. Без постыдной, так сказать, суеты. И, заметь, сплошной кэш. Страховые полисы там никого не интересовали. Впрочем, можно было и с полисом. Кафедрой тогда ведал Пушкарев. У него была секретарша, мышка такая. Она всех обходила накануне операций и перед выпиской. Докторам оставалось, собственно, работать. Вроде бы порядок. Но, с другой стороны, – знаю я этот порядок. Как в кабаке – чаевые поровну. Опять же, все равны, но есть – которые равнее. Говно все это… Пушкарев приходил в операционную к раскрытому животу. Анестезистки вытирали салфетками его высокий профессорский лоб. Он делал все самое вкусное и интересное. Ассистенты ушивались. Это мы проходили… Все это говно… – Короче, Коныч не вписался, – сказал Берг. – Еще как не вписался. Он ведь считал, что кто даму обедает, тот ее и танцует. Раз он принимает и ведет – он и оперирует. И все деньги ему. Тут он и вошел в конфликт с реальностью. Ему бы многое простили – понты, амбиции, склочность. Четкого разграничения обязанностей не простили. Коныч как думал: ребята, вы – прагматики, я – прагматик. Чего нам, прагматикам, делить? Но так ведь черт знает до чего можно договориться. Так можно договориться до того, что Пушкарев – никакой не вождь. Нормальный рукастый оператор, но не вождь. И что у Пушкарева бывают, и нередко, свои обсеры. И что Коныч, если разобраться, ничем не хуже Пушкарева. Да просто лучше. Короче, Коныч нарушал равновесие. А потом еще был эксцесс. У них был скоропомощной день, привезли тяжелого больного. Не помню подробностей. Пушкарев сказал фразу, он скор на фразы: "Я трупы не оперирую". На беду рядом случился Коныч. Он завелся, настоял, устроил, блин, романтику хирургии. Удачно прооперировал… – Ну, понятно, – брезгливо сказал Берг. – Его начали есть, – сказал Гаривас. – Кушать. Его начали подставлять. То есть, его перестали прикрывать, что, в сущности, одно и то же. А иногда и хуже. – И что дальше? – С кафедры он ушел. Работал в сорок шестой больнице. Это было просто ни к чему. Там никто ничего не умел. Коныч – умел. Умничал. Чрезбрюшинный тораколюмбальный доступ… Какие-то пластические чудеса по дежурству… Заведующий был алкоголик, оперировать лез все время. Убийца. Коныч ему по морде дал… – Ну? – Ага. Уволили по статье. Потом его Кучеревский пригласил. В андрохирургию. Он к Конычу хорошо относился, уважительно. Дал ему два операционных дня. Живи – не хочу. Но – амбиции… Кучеревского он тоже начал учить. Опять ушел. – Но он не забухал? – тревожно спросил Берг. – Нет, – твердо сказал Гаривас. – Это – нет. Кстати, стал много кататься. Приезжал на мою гору каждый день. Выговаривался. – На какую твою гору? – ревниво спросил Берг. – Скоро увидишь. Он хорошо катается. Пива хочешь? – С удовольствием, – ответил Берг. Он потянулся к заднему сиденью и вытащил из сумки Гариваса банку пива. – Ох, как оно хорошо! – сказал Берг, сделав несколько больших глотков. – Отдыхай, – добродушно сказал Гаривас. – Мастер ведет машину. А ты – отдыхай. А вчера мы – по-взрослому… Пора, наверное, тормозиться с этим? Годы свое берут, нет? – Тебе пора – ты и тормозись, – заносчиво сказал Берг. – Я уснул в такси, – пожаловался Гаривас. – Ты не лечишься по утрам? – Нет. А ты? – Не лечусь. Нормально. Над моей печенью трудились многие поколения непьющих евреев. – Ты скажи – куда мы едем? – Куда надо едем… К Володе Немчинову на базу. Я вот о чем тебя попрошу – ты там поменьше расспрашивай. Особенно – сначала. Нет, серьезно. Я сам все объясню, Володя Немчинов объяснит. Все поймешь, когда надо будет. – Да чего пойму-то? – улыбнулся Берг. – Кстати, о Коныче. Он ведь бесплатно поехал за моей машиной. Ты не думай, что я старого товарища пошло нанял. Я ему очень настойчиво деньги предлагал. Но он взял только на дорогу, на бензин и на визы. – А почему? – Точно не знаю, но догадываюсь. Я привозил его к Немчинову в январе. Теперь он катается только здесь. И ты свою гору теперь забудешь и только здесь будешь кататься. – Ты очень таинственный человек, Гаривас, – сказал Берг. – Но ты все-таки летай пониже. – Гаривас выехал на встречную и обогнал три машины подряд. Через некоторое время они переехали по мосту через канал, свернули налево. Поднимались и спускались по заснеженной дороге по холмам, проезжали лесочки, церковь, дачи. Гаривас повернул в последний раз, и машина по глубокой колее подкатила к длинному одноэтажному дому с красной жестяной крышей. Горок вокруг видно не было, и Берг подумал, что дом как раз на горе и стоит. И верно – вскоре он увидел метрах в пятидесяти от дома опору подъемника. Трос уходил вниз, барабан вращался. Гаривас осторожно пристроил машину между желтым четыреста двенадцатым "Москвичом" и старым коробчатым "Исудзу Трупер". – Ну вот, приехали, – сказал Гаривас. – Посиди минутку, я сейчас. Он вылез из машины, пошел к крыльцу, открыл дверь и пропал. Берг немного посидел, потом тоже вышел, закурил и осмотрелся. Здесь он прежде не бывал. Хотя он бывал, кажется, во всех лыжных местах вокруг Москвы*. Дом был большой и ухоженный. Крышу красили этим летом, оконные рамы тоже. Штукатурка нигде не осыпалась. В центральной части фасада угадывалась столовая, из открытых форточек пахло едой и слышался работающий телевизор. На коньке крыши сверкала новенькая параболическая антенна. Перед домом стояли несколько машин – "шестерка", "Москвич", "Исудзу", две "Волги" и новый "Пассат". Еще стоял "Буран". Было тихо. Слабое поскрипывание барабана подъемника и негромкое бурчание телевизора из дома лишь завершали эту тишину. Берг с удовольствием затянулся. Погода была неважнецкая, пасмурно, но предстоял день с катаньем, может быть, какие-то приятные люди (Гаривас всегда обитал там, где встречались приятные и умные люди), вкусный обед в теплом доме, рюмка-другая коньячку, еще немного катания, может быть, бильярд… У Берга было хорошее настроение. Входная дверь два раза дернулась, приоткрылась, и на низкое крыльцо с утоптанным снегом выскользнул рыжий кокер-спаниель. Он глянул на Берга, поводил носом, тявкнул и побежал за дом. Потом на крыльцо вышли Гаривас и невысокий брюнет с проседью, лет сорока, в старой нейлоновой куртке, мешковатых джинсах и сноубутах. – Саня! – позвал Гаривас и махнул рукой. Берг бросил сигарету и подошел. Гаривас с брюнетом шагнули с крыльца и пошли ему навстречу. – Здравствуйте, – сказал брюнет и протянул большую ладонь. – Володя. – Добрый день, – Берг пожал протянутую ладонь. – Берг. Саша. – Располагайтесь, – приветливо сказал Володя. – Гаривас вам все покажет. Мы с вами встречались. – Да? – Вы не помните? В Цее, в восемьдесят восьмом. Мы с вами немца спускали. Сезон восемьдесят восьмого года Берг проработал спасателем в Цейском ущелье. И тут он сразу вспомнил Володю. Тогда поломался немецкий лыжник – на большой скорости зарылся по колени в фирн. Из спасателей наверху оказался один Берг. Спускать немца в стальной "лодке" ему помог доброволец из публики. Это был Володя. – Точно. Здравствуйте, Володя! – Берг обрадовался. – "Буран" можно взять? – быстро спросил Гаривас из-за Володиного плеча. – Не надо! – уже недовольно сказал Володя и резко повернулся к Гаривасу. – Я вас сам отвезу. Берг сразу догадался, что Гаривас когда-то взял "Буран" и произошло что-то плохое. – Переодевайтесь, – сказал Володя. – Чайку попейте. Вечером баня будет. Останетесь? – Посмотрим, – обиделся Гаривас. – Свободная комната есть? – Идите в мою. Я буду в мастерской. Ты, Гаривас, загляни ко мне, когда оденешься. Володя пошел к дому, потом остановился и поманил Гариваса пальцем. Гаривас послушно приблизился. Володя тихо спросил его о чем-то. – Нормальная реакция. – Гаривас пожимал плечами, смотрел себе под ноги и кивал. – Свободно говорит… И по-английски говорит… Упаси бог… Да был он там сто раз… Володя внимательно посмотрел на Берга и ушел в дом. Они сняли лыжи с траверсов, прихватили из машины палки и вошли. За входной дверью оказался маленький тамбур, там стояли лыжи – спортивный "Династар X-9" с виброплитами, очень модные "Саломон" этого года и жуткие исцарапанные "Полспорт" с веревочками. Друзья поставили лыжи и палки в угол. В тамбур выглянул Володя и сказал Гаривасу: – Лыжи в дом не носи. И снег сметай с ботинок. – Избегай случайных связей и не стой под стрелой, – ответил Гаривас. – И не кури траву в столовой, – строго сказал Володя. – Боже упаси! – Гаривас сделал большие глаза. – Нам можно пройти? Володя одобрительно посмотрел на берговские лыжи "Хэд", на спортивный неавтоматический крепеж и посторонился. За тамбуром начинался длинный, выстланный чистым линолеумом коридор с дверями по обе стороны. Они пошли по коридору и сразу столкнулись с густо загоревшим крепышом в голубом комбинезоне. – О! Привет, Гаривас! Здрасьте… – сказал крепыш и широко улыбнулся. – Леха, мы крем забыли. – Гаривас ткнул крепыша кулаком в живот. – Там, на подоконнике. – Крепыш махнул рукой и посмотрел на Берга. – Это Саша Берг, – сказал Гаривас. – Сашу знаем, – бодро сказал Леха. – Саша, вам экспертные "Доломиты" завезли? – Да. – Берг кивнул. – Приезжайте. Двести восемьдесят пять. "Технику" тоже завезли. – Двести восемьдесят пять, – уважительно сказал Леха. – У людей есть совесть. – Слушай, дай пройти, – попросил Гаривас. Крепыш посторонился и сказал им в спину: – Да вы не спешите. Там только включили все. Десяти еще нет. Друзья вошли в комнату с латунным номерком "19", и Берг спросил: – Что включили? Где десяти нет? И чего – десяти? – Десяти часов нет, – сказал Гаривас. – Переодевайся. Я схожу за сумками. Последние четверть часа все только и делали, что входили, выходили, выглядывали и говорили малопонятное. Бергу это надоело. Он захотел покататься. – Сходи за сумками, – желчно сказал он. Переодевать-то ему было нечего. В сумке лежали еда, термос и ботинки. Гаривас ушел, а Берг присел на коечку гостиничного типа, немного посидел, встал и пошел в столовую. Там покоем стояли столы, застеленные цветастой клеенкой. Работал телевизор, наверное, спутниковый канал – диктор бойко говорил по-французски. На стенах висели схемы Инсбрука, Валь-д'Изера и Ле-доз-Альпа. На двух подоконниках стояли цветочные горшки с зеленью, пахло котлетами. В углу пили чай двое кряжистых мужчин в футболках и девочка лет десяти. Девочка, беловолосая, угловатая, с "пони-тейлом", вертела головой и двигала по столу пустую зеленую кружку. – Пап, я же знаю, как… – говорила девочка, и видно было, как ей хочется, чтобы мужчины поскорее допили свой чай. – Что за глупости, – недовольно буркнул один. – Я же знаю, как попросить! – не унималась девочка. – Вот слушай: фортаж до ски, силь ву пле! – Зачем там? – возражал мужчина. – Я вчера тебе точил. – Катя, – басом сказал второй. – Там нужно только кататься. Больше ничего. Только кататься. – Меня не выдергивает… – канючила девочка. – Меня совсем не выдергивает! Пап! Ну, пап!.. – И не надо ничего покупать! – твердо сказал "пап". – А в туалет? – В туалет… Да, в туалет можно, – вздохнул "пап". – А меня не выдергивает! – хвастливо повторила девочка. – Надевай куртку и иди на гору, – пробасил второй. Девочка поставила на стол кружку и выбежала из столовой. – Ее действительно не выдергивает, – сказал "пап". Бергу стало неловко от того, что он их разглядывает. Он негромко сказал "добрый день" и сел перед телевизором, спиной к мужчинам. – Добрый день, – ответили двое, допили чай и вышли из столовой. И мужчины, и девчонка – Бергу это сразу бросилось в глаза – были еще чернее того крепыша в коридоре. И еще они были похожи друг на друга. Ну просто как близнецы. По коридору шумно прошел Гаривас, задевая сумками за стены. – Саня! – вскоре крикнул он. – Ты где? – Я здесь, – громко ответил Берг и вернулся в комнату номер девятнадцать. – Чай пить будешь? – спросил Гаривас. Он сидел на кровати и втискивал ногу в ботинок. – Нет, – ответил Берг. Он достал из сумки очки, перчатки и сел напротив Гариваса. – Там чай пили… Два мужика и девочка. Слушай, чего они все тут такие загорелые? – Загорели, – сказал Гаривас. – Это Игорь с Олегом. А девочка – Игоря дочка. Костю Бурого помнишь? Архитектор, Тёмы Белова дружок. Бурый с Олегом в Ираке работали. Олег и Игорь – близнецы. Заметил? Они инженеры. Строители. Он защелкнул клипсу и встал. Берг тоже надел ботинки. Они прогрохотали по коридору, взяли в тамбуре лыжи с палками и пошли к горе. Им навстречу прошли пять человек с лыжами на плечах, они улыбчиво здоровались с Гаривасом и приветливо кивали Бергу. Берг всмотрелся в лица – трое были совершенно коричневые, а двое сгорели, носы пылали, губы растрескались. "Что же, Олег с Игорем как загорели тогда в Ираке, так до сих пор?.." – озадаченно подумал Берг. – Коман са ва, Гаривас! – крикнули от подъемника. – Са ва бьян, – ответил Гаривас. – Кто это с тобой? – бесцеремонно-дружелюбно крикнули еще раз. – Саша Берг! – Коман са ва, Саша! – Здрасьте, – ответил Берг и тихо спросил: – А это кто? – Наш народ, интели, – легко сказал Гаривас. Они вышли к склону. – Смотри, – Гаривас показал рукой. – Вон та гора называется Север. Эта, соответственно, Юг. За горой, на вершине которой сейчас стояли Берг с Гаривасом, стелилась равнина, метров триста. Из снегов жидко торчал камыш с пушистыми метелками. "Болото", – подумал Берг. За равнинкой круто поднималась вверх другая гора, поросшая высокими соснами. У подножия стояли будки подъемников, а возле них – несколько фигурок. Одна из фигурок поползла по склону вверх под невидимым отсюда тросом. Горка, на которой они стояли, была раскатана. Посередине горки росла кряжистая разлапистая сосна. Внизу, широко расставив руки и ноги, сползал на лыжах ребенок, совсем маленький, лет четырех. Он походил на Нила Армстронга на Луне, сходство умножал оранжевый пластиковый шлем. У подножья стояла девушка в вязаной шапочке и красном комбезе. – Поворачивай, Костик!.. И еще раз поворачивай! – донеслось снизу. – Чего я не люблю, так это детей на горе, – с душой сказал Гаривас. Берг усмехнулся – детей Гаривас терпеть не мог, это было общеизвестно. – Ты с возрастом помягчаешь, – пообещал Берг. – Мамаша! – зычно крикнул Гаривас. – Уберите дитя с горы! Во избежание! Девушка подняла ладонь козырьком к глазам, посмотрела вверх и четко ответила: – А пошел бы ты, Гаривас! – Бардак на палубе, – беззлобно сказал Гаривас. – Никакого уважения к ветеранам. – Вовка, мы будем кататься? – спросил Берг. – Погоди. Продолжаю. Итак – Север. Все сюрпризы ждут тебя там. Сейчас должен приехать Немчинов. Он нас отвезет. И действительно, послышался нарастающий мотоциклетный звук. Подкатил "Буран" с Володей за рулем. – Чего вы стоите? – недовольно спросил Немчинов. Он подгазовывал и, привставая, смотрел на дальний подъемник. – Отвезешь? – спросил Гаривас. – Бугели возьмите. – Володя протянул им скрученные бугели. Берг сунул бугель за пазуху. – Значит так, ребята, – сказал Немчинов. – На все про все вам три часа. Гаривас, ты слышишь меня? Если выдернет – сворачивайтесь. – Ты чего? – изумился Гаривас. – Саню с непривычки выдернет – концерт окончен? – Ну, значит, окончен! – зло сказал Немчинов. – Ты почему так себя ведешь, Гаривас? А может, тебе показать, где дверь, а, Гаривас? Чтобы ты потом в Крыле шкрябал? – Как я себя веду? – огрызнулся Гаривас. – Короче, всё! – Немчинов был рассержен не на шутку. – Спускайтесь. Он газанул и поехал вниз. – Что происходит? – Бергу все это не нравилось. Гаривас наобещал ему чего-то необычного, а сам втянул Берга в свои непонятные дрязги. – Да, ладно, – отмахнулся Гаривас. Они толкнулись палками и поехали. Берг прислушался к своим ощущениям – "Доломиты" держали ноги сильно и удобно. Внизу он остановился, нагнулся и утянул клипсы еще на одно деление. Немчинов ждал их у опоры. "Буран" стрекотал и обдавал выхлопом. – Цепляйтесь, – сказал Немчинов. – Гаривас, договорились? – Да, саиб. Слушаюсь, саиб, – буркнул Гаривас. – Вот тебя выдернуло в прошлый раз, – уже спокойно сказал Немчинов. – Ты опять полез. Потом еще раз. И снова ты полез. Потом неделю никто не катался. – Ну да? – ошеломленно сказал Гаривас. – Неделю? – Вот тебе и "ну да". Не открывалось неделю. Гаривас выглядел виновато и сконфуженно. Берг его давно таким не видел. – Я не знал, – убито сказал Гаривас. – Вечером извинись перед всеми. – Извинюсь, – послушно сказал Гаривас. Они привязали фалы к скобе за сиденьем, и Немчинов быстро повез их по замерзшему болоту. Осторожно проехав по камышу, Немчинов газанул, и накатанная заснеженная дорога полетела им под лыжи. Подъехав к горе на той стороне, они отцепились от "Бурана". Немчинов обернулся и сказал: – Давай, Гаривас, покажи все Саше. И поспокойнее. На немцев, пожалуйста, не ори. Без толку. Бараны… Он кивнул Бергу и, вздымая белый бурунчик, покатил обратно, через замерзшее болото. Берг проводил взглядом "Буран" Немчинова и огляделся. Два подъемника расходились кверху V-образно, тросы тянулись за сосны и там пропадали из виду. Между будками стояли двое на лыжах, они не обернулись на шум двигателя, от одного из них тянулся дымок. Берг почувствовал сильный аромат трубочного табака. До того как те двое повернулись, Берг знал, что увидит загорелые лица. И он их увидел. – А ты не торопишься, Гаривас, – сказал один, вынув изо рта трубку. – Всем привет, – сказал второй. – Что, Гаривас, жаба давит? – спросил тот, что курил трубку. – Через наш подъемник будешь кататься? – Хоть говенная, а все же валюта. Все же тратить исключительно жалко, – ответил Гаривас и подмигнул трубачу. – После двенадцати ски-пасс на "Жандри" стоит сорок франков, – укоризненно сказал второй. – В полтора раза дешевле. Зато не надо дыру грузить. Берг испытал мимолетное раздражение. Он не любил бывать в чужих компаниях, где говорили на своем жаргоне. Еще он увидел, что у этих двоих к петлям "молний" пристегнуты закатанные в пластик карточки. "Прямо настоящий клуб, – уважительно подумал Берг. – Даже ски-пассы". Вдруг раздался неясный звук – то ли хлопок, то ли щелчок. Слева от Берга неожиданно оказалась полная женщина лет пятидесяти, в полартексе и на красных "Россиньолях". Она подъехала к будке подъемника, слегка потеснила Берга, сказала: "Разрешите…" – подцепила бугель к тросу и стала подниматься. – Вера Сергеевна, вы обедать пойдете? – крикнул ей в спину тот, что курил трубку. – Я не хочу, – громко ответила женщина. – А Николай Федорович скоро спустится. Она поднялась выше и пропала за соснами. "Что за чертовщина", – подумал Берг. От подножья горы до будки было метров тридцать. И Берг, хоть и стоял лицом к горе, не видел, чтобы дама на "Россиньолях" проехала эти тридцать метров. И она не стояла у подъемника, когда Немчинов подвез их на "Буране". – Ну что, Сань, поднимайся, – сказал Гаривас. Берг достал из-за пазухи бугель, бросил под ноги свернутый фал, подцепился к тросу и стал подниматься. Склон располагался слева от трассы подъемника, и чтото показалось Бергу странным. Надо сказать, Бергу здесь многое казалось странным. И тут он сообразил – что. Лыжню под тросом укатали до льда. То есть поднимались здесь сегодня много раз. А склон слева оставался нетронутым. На эту горку поднимались сегодня, и лыжню под тросом раскатали сегодня – снег последнюю неделю шел ежедневно, и вчера тоже шел. Лыжню под тросом раскатали, а горку – нет. А всего-то склона было – Берг уже прикинул – метров двести. Пять человек за час разъездили бы всю гору. Тогда Берг решил, что поднимаются здесь, а катаются справа от подъемника. Наверное, из-за сосен склон, где катаются, не виден. Но странно, потому что эта гора-то – отличная. Крутая, без бугров, чего здесь не кататься? Но, видно, справа еще лучше… Берг выкатился к верхней опоре, бугель звякнул об отбойник. Возле мачты лежали шишки и окурки, а снег был разбит и расчерчен лыжами. Толстушка на "Россиньолях" сматывала фал и косилась на Берга. Нос и щеки толстушки (надо ли говорить "покрытые густым загаром"?) были жирно намазаны зелеными полосами из "карандаша". Берг смотал фал, посмотрел на кроны поскрипывающих под ветром сосен и сказал толстушке: – Погода, конечно, не очень… – Не знаю, – недоуменно ответила та. – Разве что задувает. И то редко… Берг вежливо улыбнулся и поехал. На нетронутом снегу ехалось прекрасно. Он взял чуть левее, поюлил между соснами и выскочил к нижней опоре. Там не было ни Гариваса, ни трубача. Стоял второй из той пары и держал в руке маленькую плоскую выгнутую фляжку в желтой коже. У Берга была похожая фляжка, лежала в кармане. Он посмотрел на склон – склон отсюда просматривался на две трети, – по горе никто не ехал. Он накинул бугель на промасленный трос и стал подниматься. Сосны шумели от ветра, крутились, поскрипывая, колесики на мачтах, гудел мотор подъемника. Обычные звуки. Но чего-то не хватало… Звука лыж. Гариваса на горе не было, не было толстушки, не было того курильщика со скипассом. Никого. Только сосны. Берг спустился на этот раз с противоположной стороны от подъемника. На горе по-прежнему не было ни души, а у подъемника уже толпились люди. С десяток лыжников. Берг остановился возле худого лыжника с торчащей седой бородой. На макушке у бородача еле держалась вязаная шапка с помпоном, одет он был в допотопную выцветшую штормовку поверх свитера, грудью навалился на палки, тяжело дышал и улыбался. Седые пряди на его лбу слиплись от пота. "Астматик, что ли… – подумал Берг. – Горка короткая, а он так устал…" Он сочувственно и уважительно посмотрел на бородача. Берг тепло относился к тем, кто катался не взирая на возраст и болезни. А еще к тем, кто приезжал кататься на электричке. Когда-то он и сам ездил кататься на электричке. И на автобусе. Седой выпрямился, оказался на голову выше Берга, мощно толкнулся палками и одним движением скользнул к подъемнику. "Вот тебе и астматик", – хмыкнул про себя Берг. – Саня! – Рядом, как чертик из табакерки, возник Гаривас. – Где ты был? – обиженно спросил Берг. – Проехался разок, – ответил Гаривас. Он сиял. – Погода чудесная. Дул порывистый промозглый ветер, над соснами нависало тяжелое серое небо. – Цепляйся, – сказал Гаривас. – Давай, Сань. Пора. Сейчас все покажу. Наверху они смотали фалы, Берг достал сигареты, закурил. Гаривас попросил у него сигарету и тоже закурил – Ну вот что Саня, – сказал Гаривас торжественно. – Значит, так. Реакция у тебя хорошая. Я так полагаю, что без истерик обойдется. Здоровая у тебя, значит, психика. Да. А я все время рядом буду. Понял, да? Я рядом. Ну-ка, посмотри вон туда. – Он показал палкой. – Ну? – недовольно спросил Берг. Ему все это не нравилось. Эти исчезновения, появления, пронизывающий ветер, множество незнакомых людей. Черт, ведь мог же спокойно выспаться с теплой Машкой… трахнулись бы не спеша, как люди… позавтракали бы вдвоем, сделал бы ей оладьи с яблоками, покатались бы в Крылатском… Гаривас взял его за плечо, слегка встряхнул и спросил, показывая подбородком вниз: – Сосну с отметиной видишь? – Вижу. Ну ясно, Гаривас затеял очередной свой розыгрыш. На склоне, ниже, стояла сосна, на стволе – жирная синяя метка. – Сильно толкнись, разгоняйся и поезжай, – сказал Гаривас. – Понял? – И чего? – сердито спросил Берг. – А ничего. – Гаривас вдруг хохотнул. – Будет тебе и материализм, и прагматизм, и кофе, и какава с чаем! Берг посмотрел в лицо своему другу и вдруг понял, что тот вовсе не собирается его разыгрывать. Гаривас смотрел на него, как смотрят на именинников и победителей международных конкурсов. Обещающе, радостно и слегка завистливо. – Главное – не останавливайся, – серьезно сказал Гаривас. – Иначе выдернет. Захочешь вернуться – выбери горизонтальный участок и встань. Я буду рядом. Да, еще. За сосной тряхнет. Приготовься. Давай. Уэлкам ту зе клаб. Давай. Берг еще раз посмотрел на ту сосну. Склон до сосны был очень раскатан. "Ладно, – подумал Берг. – Прокачусь и пойду в дом. Ничего тут нет особенного. Гора короткая, погода плохая. А в доме – бильярд. Заварю кофе, телик посмотрю". Он толкнулся и поехал к сосне, прямо, не поворачивая. – Тряхнет! – крикнул позади Гаривас. Берг катился к сосне с отметкой и видел, что за ней следов лыж нет. Нет. Лежит ровный снег и сосновые иголки на нем. Он обо всем догадался за мгновение до того, как в глаза ударило солнце. Когда Гаривас повернул машину на Дмитровку, стемнело совсем. Шел крупный густой снег. У поста ГАИ их остановили, инспектор наклонился к приопущенному стеклу, узнал Гариваса и махнул жезлом, чтобы проезжали. Берг еще раз (в десятый уже, наверное, раз) глотнул из фляжки. Полчаса тому назад Гаривас вызвался вести машину. Иначе, впрочем, и быть не могло. Уж Берг машину точно вести не мог. Гаривас вел себя деликатно. Он только довольно посматривал на друга и покровительственно улыбался. Он ни разу не спросил: "Ну как?" Он стоял на огороженной флажками площадке у креселки. У него пересохли губы, его знобило. Гаривас крепко держал его за плечо и тихо приговаривал: "Саня, спокойно… Спокойно…" Гаривас сказал ему правду – после сосны сильно тряхнуло. Так, что Берг прикусил щеку и во рту стало солоно. Солнце ослепило Берга, но он автоматически повернул, он не успел испугаться. Его ноги заработали прежде головы. Берга уже несло по склону, он стал поворачивать. Он еще ничего не чувствовал и не понимал, но стал поворачивать, постреливая глазами по сторонам. Вокруг не было ничего из того, что окружало Берга несколько секунд назад. Не было подмосковного февральского неба, липкого снега, шумящих сосен, роняющих иголки… Вокруг лежал только чистый, сухой, голубоватый снег. Склон рывком разлетелся в стороны и вниз, стал безмерно длинным и широким, рельефным и разным. "Не останавливаться… Он сказал – не останавливаться…" Берг шел по склону, делал повороты и вертел головой. Перед ним простиралась горная страна. Берг не успевал рассмотреть детали, но уже видел серые зазубренные пирамидки, проросшие из снегов, гребни и пики. "Тысячи три, – мелькнуло в голове. – Не ниже. Что это, Господи?… Он сказал – не останавливаться". Там, под соснами, он оставил очки на лбу, от скорости и солнца на глаза навернулись слезы, Берг сделал длинную дугу, подтормозил, опустил очки на лоб. Он увидел (Берг уже начал понимать, что он здесь, что он, настоящий Берг, спускается по этому настоящему склону) нехитрую "зеленую" трассу, разратраченную до последнего метра, обставленную желтыми пластиковыми вешками. Он прошел под тройной креселкой и увидел внизу большой дом с черной крышей и просторной террасой, там сидели в шезлонгах и стояли люди, много людей. Берг все летел, конца склону не было, сотни звуков рухнули на него… Свистел ветер, но это был не тот влажный ветер, что минутой раньше лениво тормошил кроны сосен, этот ветер пел, звенел между редкими скалами, срывал сухие щепоти снега и развеивал за лыжами… И лыжи под Бергом свистели – вшшших… вшшших… Стали доноситься редкие голоса, нахлынул сильный гуд горного воздуха. А Берг вкатился, он вкатился в это чудо, у него времени не было на изумление. Ноги трудились, ноги все вспомнили с позапрошлогодней зимы. Берг пошел – укол-поворот, укол-поворот, четкими ударами кантов он стал делать дуги короткими. – Саня! Я здесь! – Гаривас вынырнул слева, вильнул, пристроился рядом, чуть позади. Склон, скалы, снег, воздух – все было осязаемо, обоняемо, зримо. "Это не может быть галлюцинацией!" – решительно подумал Берг. Они с Гаривасом спустились к дому. На террасе стояли дощатые столы и синие шезлонги. И лыжи – прислоненные к стене, лежащие на снегу, торчащие из снега. И ходили люди – пили из белых стаканчиков, разноязыко гомонили, фотографировались. Берг и Гаривас резко остановились, запорошив снежной пылью чужие лыжи. Гаривас поднял очки на лоб и прищурился на своего друга. – Вовка… Вовка, что это? – хрипло спросил Берг. – Горы, Саня, – улыбаясь во весь рот, ответил Гаривас. – Альпы. Департамент Савойя. Александр Всеволодович Берг, тридцати девяти лет, женатый, совладелец магазина горнолыжного инвентаря, проехав в течение полутора часов по кольцу и Дмитровскому шоссе, оставив машину возле одноэтажного дома со свежевыкрашенной крышей, телевизором и спаниелем у крыльца, остановился возле станции канатки во Французских Альпах. Он дышал ртом и вытирал со щек слезы. Здесь сильно грело солнце – грело щеки, лоб, руки под перчатками. У Берга тряслись колени. Гаривас сказал: – Саня, садись… Берг нечувственно опустился на подплывшее сиденье, на толстую пористую резину, и снег ушел из-под лыж. Гаривас что-то говорил, успокаивал, сунул Бергу в рот сигарету и поднес зажигалку. Креселка плавно качнулась и тихо подняла их над склоном. – Смотри. Монблан. Вон там… – Рукой в перчатке Гаривас показал на одну из серых пирамидок вдали. Под ними с еле слышным шорохом стелились, проносясь, сноубордисты. Берг закрыл глаза и стал слушать горный гуд и "соль" ветра в тросах. Гаривас торопливо рассказывал, но Берг не открывал глаз. Тогда Гаривас расстегнул на нем куртку, достал из кармана фляжку и вложил ему в руку. Берг свинтил крышку, сделал два больших глотка и лишь после этого открыл глаза. И все осталось – солнце, мачты, двойные, тройные и четверные креселки, оранжевые эллипсоиды гондол, бело-красные вагоны, бело-голубое космическое небо и бесконечные трассы. – Ничего, – говорил Гаривас и обнимал Берга за плечи. – Ничего… Сейчас спустимся пару раз, отдохнем, ты в себя придешь… Ски-пасс не спросили, здесь уже вторая очередь, здесь обычно не спрашивают, раз сюда поднялся – значит, скипасс есть. Но могут спросить, попозже купим, после двенадцати он в два раза дешевле. Еще можно… – Тут Гаривас отнял у Берга фляжку и сам глотнул. – Еще можно чуть-чуть постоять, медленно покатиться вниз и захотеть вернуться на Немчиновскую гору. Тогда слегка затошнит, мелькнет в глазах, и вернешься… Креселка выплыла наверх, они встали, откатились в сторонку. Гаривас ободряюще подтолкнул Берга к "зеленому" склону слева. Но Берг заупрямился, мотнул головой, сказал: – Нет… Туда. – И показал палкой на стенку справа. – Ну да! Хорош! – резко сказал Гаривас. – Постепеннее, дружок! Тогда Берг сам трезво сообразил, что не нужно горячки, не нужно голеней переломанных вообще непонятно где… Они спустились, потом спустились еще раз. Гаривас отнял у Берга палки и придирчиво смотрел на друга, пока тот ехал без палок, проверял, так сказать, квалификацию и боеготовность. Потом Гаривас пустил Берга на спортивную гору и только крикнул в спину: "Летай пониже!" К тому времени Берг вспомнил все. Руки вспомнили, ноги вспомнили. Он так четко и резонно пошел вниз, что лыжники, стайкой стоявшие поодаль, обернулись все как один ему вслед. Бергу что-то крикнули по-итальянски с одобрительной интонацией. У другой креселки, с нагретыми сиденьями, Гаривас восторженно бил Берга по плечу и говорил: – Есть порох в пороховницах и пепел в пепельницах! Они спустились по сложной, местами со льдом, крутой, бугристой горе. Потом еще раз. Гаривас кричал, нагоняя: – Показывай европеоидам, как надо! Но у Берга наконец заболела стопа – она, курва, всегда болела, если ее не берегли, – и Гаривас сказал: – Домой, Саня… Домой. Все еще будет. Это не последние выходные. Они выкурили по сигарете, сделали по глотку. Берг еще раз ошалело посмотрел вокруг, вытер слезы, не стесняясь Гариваса. Потом они несколько секунд постояли у троса с флажками, Гаривас крепко взял Берга за руку, они толкнулись палками, проскользили и рывком очутились во влажном воздухе, под низким серым небом. Берга качнуло вперед, потому что лыжи попали на другой снег – сырой, пористый, присыпанный сосновыми иголками. Берг еще не открыл глаза, но чувствовал, как остывает лицо. Потом он открыл глаза. За будкой подъемника сидел верхом на "Буране" Немчинов, озабоченно посматривая на часы. Он увидел Берга с Гаривасом и успокоенно улыбнулся. Толстушка на "Россиньолях" совала Гаривасу тюбик с кремом от ожогов, расхаживали, отстегнув крепления, люди, галдели дети, суматошно носился тявкающий спаниель. – Мессиры и дамы! – зычно говорил человек с ароматной трубкой, прикручивая фал бугеля к скобе "Бурана". – Обедать! Давно пора обедать! – И он мягко вложил в руки Бергу перекладину бугеля. Берг услышал, как кто-то добродушно сказал: "Welcome to the club!" Еще он услышал, как Гаривасу посоветовали отвезти неофита на базу, потому что хватит с него на сегодня – сгорит неофит и переволнуется, надо его кремом помазать, покормить, и пусть выпьет немножко. Берг безропотно потрусил за "Бураном" на базу. Там Володина жена мазала ему кремом лоб и губы, а Гаривас наливал грамульку и подкладывал жареную картошку, квашеную капусту и котлеты. Гаривас вел машину по темной узкой Дмитровке и рассказывал, как в прошлом году в дыру возле сосны провалился Володя Немчинов. Володе, военному топографу, подполковнику Генштаба, сейчас пятьдесят два. А юнцом он катался на горных лыжах, когда от "Кругозора" до "Мира" нужно было полдня идти пешком, когда в Азау жили в фанерных домиках с буржуйками, когда за день спускались один, от силы – два раза. Володя – не просто ворчун в старой куртке. Он – эпос. Мифология во плоти. Он дружил с Крыленко, с Хергиани… "Кататься ты не умеешь и никогда не научишься. Чайник – это состояние души, – не раз говорил Немчинов Визбору. – Но без тебя горы – не горы. Ты как знаменосец… или трубач… – от тебя шашкой махать не требуется, ты труби и знамя вздымай". Володя пропал на горе посреди бела дня, до смерти напугав свою жену Аню. Объявился он около полуночи – Аня ездила на "Буране" по соседним деревням, а Володины друзья бесцельно бродили по горе с фонарями. Возникнув возле нижней опоры обесточенного подъемника, Володя бормотал несуразное, его било крупной дрожью, он прихлебывал холодный кофе из пластикового стаканчика, а в другой руке крепко сжимал яркий буклет – приглашение на рождественский бал в Ле-доз-Альпе. Палок при Володе не было. Палки он потерял во Франции. Володя не вернулся в Москву в понедельник. Неделю он провел на базе, вышагивая по коридору, невпопад отвечая на вопросы и пытаясь найти материалистическое обоснование произошедшему. Но профессиональный и житейский опыт не помогли Володе найти это обоснование. Тогда Немчинов взял отпуск и во вторник отправил Аню в Москву за эзотерической литературой. В пятницу вечером осунувшийся, почерневший Немчинов сбросил со стола на пол стопку книг и брошюр и разочарованно буркнул: "Бред…" Он поцеловал жену и сказал: "Ничего не бойся, там о людях заботятся". Застегнул клипсы и скатился по темной горе. И пропал до утра. Он вернулся на рассвете (впоследствии выяснилось, что здешнее подмосковное время с тамошним, французским, соотносится очень произвольно, разница могла составлять три часа, могла пять, а могла и двенадцать) с обветренным, обгоревшим до струпьев лицом, жадно поел, выпил два стакана водки и мертво уснул. А проснувшись, дал Ане список телефонов, сел на "Буран" и помчался на гору обставлять вешками участок вокруг сосны. К полудню на базу съехались его знакомые – математики, физики и топологи. Два дня под препирательства, тушенку и растворимый кофе шел неформальный симпозиум. Итогом симпозиума стали следующие тезисы: 1. Спускаясь на горных лыжах близ Яхромы, представляется возможным продолжить движение по одному из горных склонов департамента Савойя Французской Республики. 2. Как все это происходит – одному Богу известно. 3. Следует меньше трепаться и кататься себе в Альпах, раз есть такая возможность. Володя исхудал, издергался, вскрикивал по ночам по-французски, потом махнул рукой и стал вместе с Аней кататься в Альпах. Еще через неделю он составил свод нехитрых правил и пометил сосну. Гариваса, человека разгильдяйского, но крайне опытного в горнолыжных делах, Немчинов пустил в Альпы, после того как Гаривас вправил плечо голландцу. Тот вывалился на склон в начале апреля, ударился о мачту и вывихнул плечо. Он ошарашенно смотрел по сторонам, выл от боли и отбивался. Гаривас стремительно скрутил голландца, узнал, что того зовут Йозеф Кнехт, отвел его на базу, профессионально вправил вывих, напоил до беспамятства и помог Володе вывезти голландца на гору с сосной. После этого Гаривас, естественно, потребовал объяснений. Потом, конечно, были инциденты… Упоенная "Пшеничной" до положения риз смена спасателей на "Жандри Гляссир"… Ювелирно подделанные ски-пассы с пометкой "кататься везде"… Гаривас, носившийся с молодецким гиканьем на "Буране" по леднику, и потрясенный экипаж спасательного вертолета, кружившего над Гаривасом… – Вот что хочешь говори, Саня, – сказал Гаривас, когда они выехали на Кольцо, – но неспроста эта дыра образовалась здесь. Это база Института среднего машиностроения. Ее сто лет назад строили такие визборы, каких теперь днем с огнем не найдешь. Тут средний возраст докторов наук – тридцать два года. Даже теперь. И дыра открылась здесь, а не где-нибудь. А "Турист"… Что "Турист"? Туда красавцы на "Олдсмобилах" съезжаются по воскресеньям… Там такая дыра не откроется, смешно даже думать. И никакой это не снобизм, а просто спокойный логический вывод. Психологический климат в "Туристе" не тот. А здесь он – тот самый. А летом, слушай, возьмем серфы, покажу тебе одно местечко на Селигере, – Гаривас подмигнул, – так оттуда – на Оаху… Берг вздрогнул и жалко посмотрел на Гариваса. – Шучу, – успокаивающе сказал Гаривас. – Хорошо, что есть такие двери, правда, Сань? Эти двери не для всех… "Зря я продал ему "Доломиты", – подумал Берг. – Надо было подарить". ПЕЧАЛИ ПОЛЕТАЕВА /* “И если бы я служил в том батальоне, я бы радовался и гордился. Но я не служу в том батальоне. Я всего лишь второразрядный полицейский, прикидывающийся третьеразрядным журналистом… ” /Хемингуэй./ Пятая колонна – Т ы, Боря, прекрати себя изводить, – сказал Вацек.. Он уже не в первый раз это сказал. Он шел за Полетаевым от Никитских ворот. Шел и бубнил. А Полетаев зачем-то вспоминал определение резонанса из школьного курса физики – что-то вроде резкого увеличения амплитуды колебаний при совпадении частоты внешних воздействий. С Полетаевым происходил явный резонанс, попросту говоря, несколько неприятностей одновременно. Вацеку хотелось подбодрить приятеля и в то же время побыстрее от него отделаться. Вацек куда-то спешил. Они шли по Тверскому, собирался дождик. Вацек озабоченно посмотрел на небо и поднял воротник плаща. – Тебе надо перейти к Аландарову. – Вацек, отстань… – Почему сразу – отстань? – бодро сказал Вацек. – Забери свою тему и уходи к Аландарову. Он тебя со всей душой возьмет. Только для того, чтобы нагадить Штюрмеру, возьмет. И, кроме этого, у него сто резонов тебя взять. Ну хорошо, пусть не взять! Не цепляйся к словам! Ты в Институте велик, Аландаров тоже велик… Почему при этих обстоятельствах двум благородным донам не договориться? “Чего он за мной увязался? – досадливо подумал Полетаев. – А на совете молчал… ” Час назад на ученом совете Багатурия и Штюрмер насели на Полетаева всерьез. Они часто топтали кого-нибудь, а сегодня насели на Полетаева. Не так чтобы по настоящему, “ по-взрослому ” – все-таки Полетаев был наособь, за ним высилась фигура Кишкюнаса, очень значительная для Института фигура. Штюрмер с Полетаевым вел себя осторожно. Но Багатурия сегодня разговаривал нагловато. А Багатурия почти ничего не делал без распоряжения Штюрмера. И все это было плохим признаком – признаком того, что Полетаев перестал быть “ священной коровой ”. – Ладно, Вацек, – сказал Полетаев. – Все хорошо. Класть я на них хотел. Успокойся. На Пушкинской площади они пожали друг другу руки. Вацек остановил такси, грузно уселся, подбирая полы длинного плаща. Полетаев спустился в подземный переход. Машину утром забрала Вера. Полетаев подумал, что можно было бы пройтись пешком до Сретенки и побыть одному на полчаса больше. “В прошлой жизни, – думал Полетаев, лавируя между прохожими, – я был страховой агент Лопес или контрабандист Гомес… Я жил в Порт-о-Пренсе. Меня звали Янаки-Ставраки-Папасатырос… Я жил в Касабланке и в Маракеше… А здесь я не жил… И сейчас не хочу под этим дождичком гнусным… ” Короче говоря, Полетаеву не хотелось идти домой. Это рано или поздно случается со многими женатыми мужиками, случается по-разному, а что до Полетаева – так это был просто “ коньяк с легендой ”. “Итак, начнем, благословясь… ” “Знаешь, – как-то сказала Верка, – я ведь никогда не ждала от тебя подвигов (ну не дура?). И достатка особого не ждала. Но ты бы как-то соответствовал своим первичным половым признакам, супруг… ” Полетаев почти никогда с ней не спорил. Если спорил – то вполголоса, по вопросам бытовым и сиюминутным. Не нужны были Вере пресловутые гвозди, которые настоящий мужик вбивает в стену, и изысканные словеса ей не были нужны. А к постели она, кажется, остыла после тяжелой беременности и череды дочкиных младенческих болезней. Но какая-то заноза в голове у Веры была. “Боря, есть законы природы. Можно эти законы толковать так, можно этак… Но игнорировать их смешно. Ну да, я не хрупкая, не блоковская, в койке не верещу… Однако есть вещи, без которых мужчине с женщиной не ужиться. Понимаешь, надо, чтоб мужик чего-то очень хотел. Все деньги я заработаю сама. И черт с ней, с твоей карьерой… Я хочу чувствовать твой темперамент. У моего мужчины должен быть характер ”. А тут еще Катя, дочка… Первую, видимую пуповину пересекли в роддоме. Осталась невидимая. Катя чувствовала Веру кожей, могла переговариваться с Верой малопонятными посторонним междометиями, движениями бровей. Когда Кате было девять лет, Полетаев случайно поймал дочкин скучающий взгляд и вздрогнул. Дочери не должны так смотреть на отцов. Дети вообще не должны так смотреть. Да это и не Катя тогда взглянула на Полетаева, а Вера. Взглянула своими глазами и через ту чертову пуповину управляла мимикой Кати. “ Беги ты оттуда… ” – грустно сказала мама. Мама убежденно не любила Веру все годы полетаевского брака. “У Рассела есть рассказ “Мы с моей тенью ”,- сказал Вацек. – Помнишь? ” Вацек с Полетаевым тогда сидели в пивной на Пречистенке. (Холостой Вацек уже собирался, а женатый Полетаев все не спешил.) Он тогда огрызнулся и сказал Вацеку, чтобы тот не умничал – у Рассела толстухе с невостребованным пылом нужен был “ орел комнатный ”. Вере, кажется, требовался орел очевидный. “ Ты не обижайся,- осторожно сказал Садовников, – может, она дура? ” Может, и дура… Всякие бывают дуры. Бывают, наверное, и такие. И голоса она не повысит, и хороший вкус, и к Заболоцкому у нее пристрастие настоящее, искреннее, не манерное, и все при ней. Но дура… Да, может быть. “А что ты наплел про ранение? ” – деловито спросил Садовников. “ Ничего ”. “Совсем ничего? ” “Совсем ”. “ Не понимаю… Ты же лежал в Бурденко, Боря… В конце концов тебя дома не было две недели… Слушай, а она вообще знает, что ты занят в Управлении? ” “Не знает ”. “А вот это непорядок, – сухо сказал Садовников. – Совсем непорядок. Боря, есть правила… Порешай этот вопрос. Или я тебя отчислю ”. “ Куда ты меня отчислишь? ” – тоскливо спросил Полетаев. Он вошел в свою квартиру и прислушался – нет, дома никого не было. Повесил куртку, снял ботинки и прошел на кухню. Включил телевизор и уже собирался сделать себе бутерброд с салями (Вера по утрам ела фруктовые салаты, Катя тоже, на его еду они смотрели, как на тарантула) и налить свежего пива в высокий прозрачный бокал. Чтобы бокал мгновенно запотел, а он, Полетаев, сделал большой глоток, а потом – глоток поменьше… Но тут он увидел, что у телефона помигивает красная кнопка, и включил автоответчик. – Борис, – сказала Вера, – будь другом – забери Катюшу. Я не успеваю. Я еще позвоню. Дочка занималась в театральной студии во Дворце молодежи на “Фрунзенской ”, репетиции у нее заканчивались в семь. Полетаев посмотрел на часы – без четверти шесть. Он успеет выпить пива и съесть бутерброд. “Как назывался тот фильм?.. “La totale”! Точно!.. Итак, я герой, а она думает, что я ватный. А на самом деле я герой. Герой, голова с дырой… И нога с дырой… ” Фильм “La totale” они с Верой смотрели в кинотеатре “Спорт ” тринадцать, наверное, лет тому назад. Главный персонаж был штурмовиком “GIGN”. А жена думала, что он телефонист. Полетаев с Садовниковым в то время были просто приятели. В кинотеатре “Спорт ” Полетаев с Верой съели водянистый пломбир в никелированных вазочках, в зале держались за руки и, поворачиваясь друг к другу, смеялись. “Вацек зануда. Но романтик! Он всегда считал, что мэнээс с автоматом – это красиво и правильно. И Садовников тоже романтик. Служака, орел, но романтик. Этот считает, что ранения в бедро и касательное в шею (притом, что второе, кажется, от своих) для интеллигента в четвертом поколении, для меня то есть, тоже нормальны и входят в профессию… Ох, не люблю я романтиков… “ Романтика, романтика – нехитрая грамматика… ” Никогда не стал бы рассчитывать на романтика. Романтика начинается с хороших книг и горящих глаз, а кончается тем, что убивают самых лучших. И в “Берте ” тогда тоже – куда ни плюнь, попадешь в романтика. Сто шестьдесят романтиков: филфак, журфак, физтех. Альпинисты, каэспэшники, салат в головах – дон Румата, Роберт Джордан, “ свободные люди в свободной стране ”, “…да поможет нам меч, ибо щит нам уже не поможет… ”. Всякое такое… Половину положили тогда в Очакове… Городецкий вывозил на вертолетах все, что от “Берты ” осталось, трупы тоже вывозил. Кто теперь разберет, почему так получилось? Перемирие и тишина, но вдруг тяжелый, совсем, как в первые месяцы, бой в Очакове. Курсанты, таманцы, чуть ли не морская пехота… Все вперемешку. А ведь уже есть приказ Штаба на отход и расформирование, но в “Берте ” об этом ничего не знают. И армия присягнула парламенту, армейцев отзывают за Садовое кольцо, но таманцы тоже ничего не знают. Все знают, а они не знают!.. Городецкий тоже был романтик. Рассудочный романтик. Он не поверил заверениям штабистов, он прямо на заседании Штаба вытребовал три вертолета и бросился в Очаково к своему батальону. А батальон уже перемололи в труху… А после – та мутная история с самим Городецким: по всей Москве перемирие и тишина, но вдруг рейд на Щербаковке обстрелял “ уазик ” со Славой Городецким, и Слава умер в двадцать девятой больнице. Где тут, скажите, место романтике? ” По результатам переговоров в Тушине Слава и трое взводных из “Бер ты ” – а “Берта ” была видным батальоном, заслуг за “Бертой ” было много – должны были войти в серьезную парламентскую комиссию. Комиссия та должна была заняться выяснением всяких интересных вопросов: с чего это вдруг у больших армейцев шале в Завидове, куда уходил семтекс со складов московского округа, как так получилось, что в “ тихом ” районе, где много детских летних лагерей и где, по негласной договоренности, не воевали, были разгромлены и сожжены со всей, естественно, документацией и “ винчестерами ” три, непонятно чьих, таможенных терминала?.. “В моей бездарной стране кровавая мерзость стала тоскливо привыч ной… ” – так говорил Славка Городецкий… И еще много чего та комиссия должна была узнать. Может, все совпадение? Только говенное какое-то совпадение… Полетаев положил в карман сигареты и вышел из квартиры. Он спустился по лестнице, прошел через двор и, не торопясь, побрел к Сухаревке. Заморосило, и Полетаев до подбородка поднял “ молнию ” летной кожанки. Вера изредка напоминала ему: купи зонт. Полетаев туманно отвечал: “Руки должны быть свободны… ” Он подумал, что придется подождать в необъятном вестибюле, пока Катя выйдет. Однажды он зашел в раздевалку, чтобы поторопить Катю. Ни одна из бесштанных пигалиц на него внимания не обратила. А Катя спустя полчаса, уже в метро, затвердела личиком и выговорила ему: это никакая не раздевалка, это грим-уборная, туда нельзя входить, когда хочешь, пусть ты сто раз папа, но это ты ей, Кате, папа, остальным-то ты не папа! Он только развел руками и с тех пор терпеливо ждал в вестибюле. “Или мои пули… В бедро и в шею. Ну козлы же… Жирные, самодовольные козлы! Приперлись во Внуково – жопастые, уверенные… Прямо из-за стола. Торжество у них, ихнее гэбэшное торжество. Аж восемьдесят пять лет чеке. Юбилей. Празднуют юбилей чеки… Может, они и холокост празднуют?.. Рыцари, мать их, без страха и укропа… Отодвинули Садовникова – сами станем командовать, знаем, как… Накомандовали, мрази ”. Он еще представил, как Катя притворится, что не заметила протянутой ей руки, когда они пойдут к метро. Прежде Полетаев, не глядя, отводил руку, и Катина ладошка сразу оказывалась в его ладони. “Что на репетиции? ” – спросит Полетаев. А Катя возьмет да ответит: “Долго рассказывать ”. Хоть ты ее лупи после этого. Это она так ему однажды сказала: “Хоть ты меня лупи! ” А он ее шлепнул-то раза два за всю ее жизнь. А во Внукове он мог договориться. Еще не начал, но мог. Уже чувствовал, что тут можно договориться. Хотя опекаемые – они уже по-настоящему испугались – бились в истерике, то и дело начинали орать, по десятому разу обыскивать. Но они еще не тронули никого, только избили двух грузчиков и толстухе в коричневом пальто, которая стала выть и визжать, досталась затрещина. Но они не стреляли. Они уложили заложников на пол и орали на Полетаева. Старика в дождевике и молодого парня в джинсовой куртке они убили, когда начался штурм. А пока они столпились вокруг Полетаева. Они надеялись договорить ся – он же видел. Вдруг ему просигналили “ домой ”, и сразу же заработали стрелки – суматошно, часто… Раздражаться он не умел (Вера считала, что ленился). Да и нелепо было раздражаться, когда Катя отвечала: “Долго рассказывать… ” или “А тебе зачем?.. ”. Это ведь не дочка так говорила, а Вера. Вера на расстоянии тем же мистическим образом управляла Катиным языком, Катиной мимикой. А Полетаев, должно быть, и вправду был ленив. Может быть, даже именно на это его свойство Вера много лет назад и поймалась. Но она себе в этом отчета не отдавала, она вообще представить себе не могла, что могут существовать явления и свойства людей, ей непонятные. Тогда же, много лет назад, юный Полетаев любил говорить юному Садовникову: “Человечество любит тех, кто любит человечество! ” “Ого! Какой ты умный! ” – восхищенно отвечал Садовников. Садовников в ту пору словесной гимнастики чурался, он ее и после не очень-то жаловал. Он оканчивал училище погранвойск и ценил всякую минуту яркого незамысловатого бытия. В нечастые увольнения спешил успеть ВСЕ. Пойти в театр, переспать с женщиной – красивой, нежной, интеллигентной, верной (нужное подчеркнуть), выпить с душой под вкусную еду и сыграть в шахматы с Борей Полетаевым, человеком хорошим, хоть и штатским. Юный Полетаев добродушно посмеивался: Терпеть я штатских не могу и называю их шпаками. И даже бабушка моя их бьет по морде башмаками. Зато военных я люблю – они такие, право, хваты, Что даже бабушка моя пошла охотно бы в солдаты! “ Нет, ты все-таки мудришь… ” – благодушно отвечал Садовников и влек Полетаева к порокам. А у Полетаева было такое спасительное свойство – он не очень интересовался теми, кто не интересовался им. Свойство уберегло его от нервических любовей. Влюблялся, это было, но стоило барышне выказать пренебрежение - Полетаев терял интерес. Бывало, расстраивался, мрачнел, бывало – чуть ли не неделю… Но вскоре жизнелюбиво возвращался к бытию – к коньячку и “ философии ” с Геной Сергеевым, к коньячку и Галичу с Сеней Пряжниковым, к водочке и шахматам с Садовниковым, к барышне попокладистее… Капризницы удивлялись, отдельные оборачивались через плечико, обиженно звали, иные сами бежали трусцой… Когда он впервые увидел Веру, в его жизни еще ничего не было. Ни Института, ни Управления. Но был уже Темка Белов, щенок, трепло, филфаковская звезда. Был уже этакий “Арзамас ” – Вовка Никоненко и Сеня Пряжников (Господа Почти Доктора), был Мишка Дорохов, инженер-химик, он еще не написал свою “Памяти Савла ”, но уже написал много стихов, была Мишкина комната на Полянке, где Генка пел Мишкины песенки… Мишкина комната была отделена от всей остальной коммуналки тем, что в нее вела дверь с черной лестницы. Так что Мишка был как бы сам по себе. А Веру – Веру вообще тогда привел к Мишке Тема. Тема уже ДВЕ НЕДЕЛИ клеил эту стройную, холодную шатенку – сроки для тогдашнего Темы абсолютно недопустимые. И был готов на все – на дуэль, на богословский диспут, спасать детей из пожара, плясать вприсядку, вышивать гладью. Он тогда наобещал Вере ареопаг интеллектуалов, чтение серебряновекцев, виолончель и сухое вино. Какое там сухое вино… Сенька принес восемь бутылок “Варцихе ”. Сам Мишка городил одну скабрезность на другую. Едва Пашка Фельдмаршал возник со своей виолончелью – на него рыкнули и погнали чистить картошку. А пока он чистил, Никон, дуралей, подпив, написал на Пашкином инструменте (слава тебе, Господи, не маркером, а Галкиной помадой): “Гварнери дель Джезу Инкорпорейтед. Please! No Stairway To Heaven! ” И никаких стихов Вере в тот вечер не обломилось, а получила она куплетики: “Мы ехали в трамвае, сосали эскимо и палочки бросали в открытое окно… ” Еще была вкусная беспонтовая закуска (картофель с укропом, Сенькин шпиг, дорогущие малосольные огурцы с Черемушкинского рынка, селедка с луком кружочками) и еще вот это Мишкино особенное: … Пройдем досмотры и отчалим К иным местам и временам, Напишем письма, отскучаем, Привыкнем к запахам и снам, Мы сможем, выдержим, сумеем - Усердно, постоянно, днесь… И лишь тогда уразумеем: Здесь все останется, как есть. Здесь будут вьюги, будут мчаться Такси, как призраки карет, Здесь будет осенью качаться Лес на Николиной Горе. Здесь все продолжится, продлится - Зимою, осенью, весной. Все те же ливни будут литься На Пироговку и Страстной… Потом были чай с мармеладом и палящее танго – такое, после которого все присутствовавшие юноши должны были, как порядочные люди, не медля жениться на присутствовавших барышнях… Это Галка Пасечникова принесла свои пластинки. Ее “ папуля ” резидентствовал в Аргентине, и Галка кормила компанию “ латино ” – и кухней, и музыкой, и наукой жарко любить в по-стели. Но, как бы то ни было, едва Вера вошла в Мишкину комнату (Тема галантно и несколько беспокойно поддерживал ее за локоть), студиозусы стали ухаживать наперебой, стали приглашать на танец. Ей это нравилось. Ей все тогда понравилось. Картошка с укропом, коньяк, которого она прежде не пила. Нинка Зильберман даже заобижалась: как же, она прима, а тут – вот-те нате, хрен в томате… Ярче всех витийствовал Тема. А Полетаев в тот вечер сидел тихонько в Мишкином кресле, стеснялся. У Темы с Верой вполне мог завязаться роман, но Вера случайно уличила Тему в какой-то мимолетной сугубо плотской связи и по причине старомодной взыскательности резко отставила. А Полетаев все стеснялся. Достеснялся до того, что Вера сочла его высокомерным и обратила, принцесса, внимание. И разглядела как следует. Она влюбилась. А уж он-то был готов… Вера рассмотрела, что Полетаев умен, добр и немелочен, Полетаев радостно узнал, что принцесса заботлива и домовита… Они, черт побери, поженились. Возле Рождественского бульвара Полетаев остановил такси. “Подловил ”,- как говорила Катя. Когда он бывал с Катей, то такси старался не останавливать. Объяснял, что такси – изредка допустимое излишество. Если Катю встречал после студии Полетаев, то они ехали домой на метро. Когда встречала Вера – на машине. Вера почти всегда брала машину – она раньше уходила. Итак, папа – метро. Мама – машина. Папа зимой носил серое пальто реглан. Летом, осенью и весной – летную кожаную куртку. Пятью сантиметрами выше правого кармана куртка была грубо и прочно заштопана. (Туда однажды угодили две пули, пээмовский калибр. Это Эдик-Покер, разгильдяй, со своей форс-группой чистил Нижнюю Масловку. Пастор лежал в госпитале с пневмонией, и вместо Пастора Городецкий отдал Эдику Полетаева. Эдик шел, говорил в рацию, закомандовался, увлекся, а из-за угла сберкассы вышел армейский рейд с “Кедрами ” на изготовку. Полетаев успел повалить Эдика за обугленный остов “ Москвича ”, но в него попали, и от страшного, ломающего удара в подреберье он больше минуты не мог дышать… Под кожанкой был кевлар, Эдик перед выходом Полетаева проверил, как рядового необученного, и велел поддеть жилетку…) Мама выглядела хорошо. Мм-да… Сдержанно. Чего уж там – дорого. Джинсы мама не носила. Носила брючные костюмы. Когда приходила пора показать человечеству ноги – Вера надевала юбки, и человечество говорило: “ Ах! ” Папа покуривал и похмыкивал. Мама тонко улыбалась, вполголоса иронизировала. Папа был непонятно кто, занимался словесным, неосязаемым. Мама была популярный и дорогой стоматолог. Катя не очень понимала, что такое “ стоматолог ”, но уже хорошо понимала, что такое август в Ницце, льстивые улыбки солидных дядь, маленькая школа с оранжереей и бассейном и Новый год в Цермате. Папа мог до полудня курить в своем кабинете, ему не дарили бордовых роз. “Ты устал, Боря…” – говорил Садовников и был официально участлив. “ Уже столько лет ничего хорошего… ” – сокрушенно говорила мама. Возле Дворца молодежи Полетаев вышел из машины и купил в киоске сигарет. До окончания Катиной репетиции оставалось почти полчаса. Полетаев было собрался походить по садику Мандельштама, но заморосило. Он стал оглядываться, увидел белое пластиковое кафе без названия – только надписи “ Кока-Кола ” и “ Кафе ”. Поднялся по ступенькам, покрытым пористой резиной, и вошел. Тут славно пахло – жареными сосисками, поп-корном и кофе. Уютно пахло. Полетаеву сразу захотелось тут побыть, съесть жареную сосиску с горчицей и чили, выпить коньяку, тут наверняка наливали коньяк. – Что закажете? – “men behind the counter” спросил так, будто ждал, что Полетаев от двери пожелает “Дом Периньон ” пятьдесят шестого года и цыган. – Коньяк, пожалуйста, – сказал Полетаев. – Двойной, пожалуйста… Катя, конечно, учует. Ну и ладно. “А когда-то я радостно просыпался… Теперь тяжело засыпаю и раздраженно просыпаюсь. В августе вот только все было по-другому… А может, это все московская погода? Так ленинградская еще хуже… Нет, погода как погода. Почти сорок лет прожил при этой погоде. Интересно, что бы Тема сказал о моем сумеречном состоянии… У Темы всегда наготове формулировочка ”. Полетаев присел к стойке, закурил и стал вдруг вспоминать своего старинного друга Тему Белова. Темка – живчик, невысокий, худощавый брюнет, в юности отчаянный мастер подраться, в “Берте ” был “ безопасником ”. Та еще должность, между прочим… К “ безопасникам ” в батальонах часто относились, как когда-то к особистам, и на боевые они редко ходили. А по совести сказать – нельзя, в общем, было им ходить на боевые. Если брали, то тяжко им приходилось. Но Тема ходил со всеми наравне. И сидел потом со всеми наравне. Кто-то из батальонных то время вспоминал, как юность огневую. Только не Тема. “Купились мы на это дерьмо, – мрачно сказал Полетаеву Тема лет через пять. – Не надо нам было… Без толку. Опять убили лучших. И кругом все та же мерзость ”. Еще он говорил, когда напивался: “И если бы я служил в том батальоне, я бы радовался и гордился. Но я не служу в том батальоне… ” Но это он зря так говорил. А иногда Полетаеву казалось, что Тема больше других горюет по уби тым – по Пастору, по Славке Городецкому, по Перцу, по всем. “… А где мы шли, там град свинца, и смерть, и дело дрянь… ” Полетаев сделал глоток и подумал: а с чего это ушлый, тертый Тема так легко ушел из Института? Да, на него жали. Концепция его сектора, мягко говоря, не совпадала с позицией Управления (кстати сказать, когда Тема уходил, в Управлении и директорате вообще не приветствовались КОНЦЕПЦИИ – “…умные нам не надобны, надобны верные… ”). И что? Да плевать Тема на это хотел. Клал он на них всех с прибором. Как-то это не по-Теминому получи лось – тихо уволиться. Вот если бы с ожесточенной подковерной борьбой, со звенящим скандалом в финале – тогда по-Теминому. Несколько месяцев они с Мартой прожили в Ленинграде, на Галерной, в квартире Теминого старшего брата Додика. Тема написал работу с названием “Обыватель второго поколения ”. По всей видимости, это была хорошая работа. Сережа Радлов помог опубликовать ее в Германии. Под “Обывателя” же Тема получил стипендию в штутгартском университете, год они с Мартой жили в Штутгарте. Потом Марта стала директором корпункта “ Время и мир ”, Тема стал работать под ее началом (что тоже совершенно не по-Теминому). Потом у Темы был тур вальса с Управлением. Тема об этом периоде в своей жизни распространяться не любит, но друзья догадывались, что Управление почему-то вывело его из резерва и отправило работать “ в поле ”. Впрочем, на Управление Тема работал недолго. Теперь он негромко трудится в небольшой квартире на улице кардинала Лемуана. По утрам отводит дочку в детский сад, во второй половине дня забирает, вечерами читает ей “Евгения Онегина ”, Корчака и “ Винни-Пуха ”. И он определенно не “ постарел-помягчал-растолстел ”, нет, тут что-то другое. Тема, чертяка, не скис, идеалы юности (ах, как они просятся в кавычки, эти ИДЕАЛЫ ЮНОСТИ!) не растерял. Счастлив, по всему видно, что счастлив. Но отмалчивается, ни с кем секретом не делится. “Вы тут в отчизне помешались на смысле бытия, идиоты! ” – объявил Конрой. Они с Валькой прилетели из Милуоки на похороны Валькиного отчима. Конрой рассказал, что полгода назад жил в Париже две недели, часто и подолгу проводил время с Темой и Мартой. Во второй день симпозиума Конрой прочитал свой доклад, а чужие доклады слушать не стал: “ Они дураки все, тундра… Чего их слушать? Только время терять… Читал я весь фуфел, что они насочиняли… ” Еще Конрой рассказал, как они – Конрой, Тема, Марта, Марта-малень кая – уехали в Нант, после в Рошфор-сюр-Мер и утонули там в божоле. Через пять дней, впрочем, Марта железной рукой вернула Тему к “ ноутбуку ” на улице кардинала Лемуана. “Вы тут все психуете, бараны, все неуловимого Джо ловите… Ах, нерв бытия… Ватными прослыть боитесь, в бюргеры угодить боитесь! – ругался Конрой. – А Темка не боится. Он жизнь похавал, дерево посадил, дочка у него растет, милая и умная. А вам, баранам (имелись в виду Полетаев, Вацек и Гаривас), пора уразуметь, что если у человека совесть есть, если семью любит и кормит, интеллектуальный ценз держит, то не станет он бюргером! Хоть ты режь его! А у себя воровать нельзя, аскеты гребаные! У себя воровать – это у детей своих воровать… Русский интеллигент любит человечество и прекрасное будущее… А надо любить свою семью и свои понедельник, вторник, среду и так далее! Ясно вам? Так вот Темка эту фишку просек. А помалкивает оттого, что боится воду расплескать, оттого что время наверстывает! ” Потом Конрой выпил еще немного и стал откровенно грубить. “Вы тут охерели от сверхзадач (говоря по совести, упрекать присутствовавших – людей не первой молодости, со вкусом выпивавших и любивших приключения тела, – в чрезмерной сосредоточенности на сверхзадачах было просто несправедливо), согоршочники! Вы охерели от своей нескончаемой ностальгии!.. Ах, ну как же: “Вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик ”! А с чего вы все взяли, что надо постоянно оглядываться назад на эти мифы, на руины? Кто вам сказал, что надо подтверждать свою состоятельность грустными констатациями прожитого? ” Тут, конечно, Конроя укротили, накидали ему по чавке, он перекурил и остыл. Вся эта грубость на Полетаева, Гариваса и Вацека особого впечатления не производила. Был Конрой хороший парень, и был он щенок. Попросту говоря, он был моложе и толком о них ничего не знал, даже о своем закадычном друге Вацеке. Конрой глубоко уважал Тему, но и о нем тоже ничего не знал – Конрой был из другого возрастного эшелона. Так что вольно ему было хамить. А что до “ нескончаемой ностальгии ” – да, было и осталось. Наверное, чаще нужного вспоминали Гурзуф осенью семьдесят восьмого, Темины пылкие статьи в девяностых, похороны Сени Пряжникова, Чегет и Чимбулак, “ пятницы ” у Мишки Дорохова на Полянке. Но в отчизне, где от века так мало незыблемого, где так мало привычного, уютного, где сегодня – стихочтения в Политехническом, древняя дача в Удельной, физфаковские стройотряды, ура! хорошо!! правильно!!! А завтра – неправильно! сто тысяч лет без права упоминания! Где пятиэтажки от Кушки до Воркуты, хоть ты умри от тоски по вековым кленам на бульваре, – в данной отчизне иначе не получалось! Потому и захлебывались, как колодезной водой, потому и боготворили - … В ярко-красном кашне и в плаще, в подворотнях, парадных Ты стоишь на виду, на мосту, возле лет безвозвратных, Прижимая к лицу недопитый стакан лимонада. И ревет позади дорогая труба комбината… Штурмовой отдел Управления назвали “Берта ”. Как тот батальон. Кишкюнас говорил, что собирались назвать “Бета ” , но вставили “ р ”. Сам Кишкюнас, поди, и вставил. Что ж, правильно. После того как Кишкюнас стал замдиректора по оперработе, он пригласил Полетаева на загадочную должность “ экстремального аналитика ” или “ внештатного конфликтолога ” – Полетаев в отчетах фигурировал то так, то этак. Сережа Кишкюнас, “ наш человек в Гаване ”, был на связи у Темы всю войну. Тема во время фильтрации не отдал ни одного из своих “ доброжелателей ”. В Управлении было много тех, кто сочувствовал муниципальным батальонам. Отчасти поэтому после фильтрации и амнистии не обижали “ батальонных ” и не шерстили “ управленцев ”. А Полетаева Кишкюнас заметил тогда, в ноябре. Когда уже все заканчивалось. Война выдохлась. Штаб подписал соглашение с Минобороны, муниципальные батальоны разоружались, армейцы отходили за Кольцевую дорогу. Пустили метро, в дома стали давать газ. Но еще возникали истеричные перестрелки между батальонными и муниципальными героями (слово “ герой ” к тому времени стало повсеместно ругательным), армейцы взяли моду мочалить бэтээрами дорогие машины, а “ батальонные ” под шумок деловито расстреливали московских гангстеров. На Зубовской передовую группу “ Берты ” встретил плотный огонь. Тут они сами были виноваты – шли гуляючи. Последние дни было совсем спокойно, они подраспустились, чуть ли не стреляли сигареты у армейцев. Костя Бурый был легко ранен, а Пастор и Миля убиты. По всему их встретила полурота, расположились грамотно, на углу Пречистенки, в библиотеке мединститута и на верхних этажах пресс-центра МИДа. “Берта ” быстро “ рассыпалась ”, взводные стали по очереди докладываться. Эдик чертыхался, долго смотрел в бинокль, отмечал огневые точки. Они налетели на неугомонных – с косынками на лицах, в футболках, на предплечьях – татуировки… В “Берте ” осатанели после Очакова и гибели Городецкого, и битки не смущали никого. За последний год частых уличных боев в “ Берте ” всему научились. И битков уже накрошили достаточно – и с татуировками, и без татуировок. Бурый перевязался сам, отталкивая санинструктора, рыкнул – стрелки бросились по окрестным крышам. Люди Вацека растащили два миномета, Эдик-Покер с остренькими глазами и потным лбом что-то частил в рацию, это значило, что его форс-группы сейчас бегут дворами по трое-четверо. Полетаев сидел на бордюре за штабной машиной, курил и гонял вверх-вниз “ молнию ” на летной куртке. Тут с Темой (Тема заменял погибшего Городецкого) связались из Штаба. “Слышь!.. Слышь, ты! – орал Тема в “ Мотороллу ”.- Мне чо, целоваться с ними?! Пастору голову снесли! Я тут как на подносе! Все, короче, сейчас начну! И поддержку мне!.. ” Но на Тему тоже наорали, Теме, массаракш и массаракш, велели ни хрена не воевать, утрясти как угодно, потому, что сейчас в Кузьминках очень сложно. “Ты чо, Белов – герой? Потяни часок, их отзовут, часок только потяни! ” И Тема послал Полетаева договариваться. Дали вверх три очереди трассерами (“ поговорим? ”), и Полетаев пошел через Зубовскую. И только Кишкюнас знал (а он все на свете знал), что, когда Полетаев, напряженно сопя, подошел к перевернутому автобусу – встретили его майор и два сержанта. Они нехорошо глядели. По майору было видно, как он говорунов сионистов и смутьянов ненавидит. А уж у бойцов просто пропечатано было на лбах: “ этоестьнашпоследнийирешительныйбой ”. И тогда Полетаев принял озабоченный вид, шагнул вперед и спросил: “Мужики… Мужики, где тут у вас поссать?.. А? Сил нет… ” Это был гол. Уголки губ чуть дернулись вверх, стволы чуть качнулись вниз. Где-то на небеси ударил колокол, кто-то высший перевесил полетаевскую бирку на другой крючок. Полетаев показал свой талант. С майором они потом час лаялись, за грудки друг друга таскали, сержанты то брови сводили, то ржали, но зато весь этот час никто ни в кого не стрелял. А когда Тема, беспокоясь, уже на армейской волне стал спрашивать, как там его герой, Полетаев и майор, чугунно пьяные, сидя на асфальте, привалившись к колесу бэтээра, докурили и окончательно решили, что подразделение майора Андросова отойдет к Смоленке, получит подтверждение и выдвинется к Кольцу. А батальон “Берта ” соберет свою хурду-мурду, отзовет форс-группы, того дурака, что на четвертом этаже бликует, тоже отзовет и уйдет за Крымский мост. Прошло несколько лет, все вернулось на круги своя. Профи стали возвращаться – с дач, из посольств, из резерва. Кишкюнас приехал на черном лимузине в Институт, вежливо отстранил перепуганного Штюрмера и прошел в сектор к Полетаеву. Сначала, конечно, он завел разговор, полный околичностей и воспоминаний. Полетаев вежливо поднимал брови. Потом Кишкюнас разложил веером фотографии: Полетаев на заседании Штаба, Полетаев возле перевернутого автобуса на Зубовской, Полетаев с Городецким. Кишкюнас настойчиво втолковывал: “Я же не предлагаю вам, Борис, бегать по крышам с наганом, зажатым в потной руке! Много в вашей жизни было случаев, когда никто не может, а вы можете? Так вот это – тот самый случай ”. А накануне еще Вера, может быть, глянула на Полетаева “ особенно ”… Словом, Кишкюнас Полетаева уговорил. В кафе то и дело открывались двери, входили люди – выпить рюмку, что-нибудь съесть, укрыться от дождя. Двое мужиков порознь потягивали коньяк. Пятеро студентов громко разговаривали – раздражало! Полетаев взглянул на часы. “Еще пять минут, – подумал он. – Катя подождет. Да она и не выходит вовремя. Еще пять минут, и еще одна рюмка ”. Студенты громко засмеялись – Полетаев поморщился. Он не любил отроков и отроковиц, не любил любого вида буршей, не любил громкой речи и чужих детей. “А вот, к примеру, сунься я за советом к Гаривасу – что бы он сказал? Я бы ему: “Вовка, I am sad and tired, мне очень нужно, чтобы мироздание меня приободрило… Жена – хрен с ней, но, кажется, у меня дочка протекает между пальцами… Хреновые дела, Вовка… ” А Гаривас: “ В чем, собственно, дело? Почему надо с тобой нянькаться? Потому, что ты женат на стерве? А что, ты первый человек, женатый на стерве? Надевай кепку и уходи. И не хрен печально садить коньяк на фоне осеннего дождя…”” Так сказал бы Гаривас. Гаривас – это Гаривас. Нужно денег, нужно дельного совета, нужно прикрыть короткими очередями – пожалуйста. А за сочувственными соплями – будьте любезны, в другую кассу… Тут Полетаев негромко рассмеялся – вспомнил, как восемь лет назад Гаривас подытожил сомнения младшего Бравермана. Старший, Гарик, в этой жизни не суетился, он был активный хирург, ему хватало страстей по месту службы. А Павлик, младшой, метался, как курица по проезжей части. Однажды Павлик получил письмо из американского посольства – сообщали, что он вошел в квоту. Может паковаться. А Пашка-то уже позабыл, как за год до этого, поддавшись тогдашнему психозу, заполнял анкеты. Они все тогда очень веселились, помогая Пашке их заполнять. Ну то, что у Пашки пятая группа инвалидности, то, что его семья подвергалась преследованиям в течение всей советской власти, – это понятно… Кстати, так и было – с преследованиями в семье был полный порядок… Для убедительности они приложили к комплекту документов полароидный снимок: Пашкина дверь, а на ней жирно намалевано: “ЖИДЫ – ВОН!” Эта же надпись для верности была продублирована на английском… За прошедший год между тем издательство “Московский рабочий ” издало и переиздало “ Прогулки с Баневым ”, Пашкино детище, любимое и лелеянное (а потом еще и “Книжный сад ” издал “ Прогулки ”). И дела у Пашки шли прекрасно. Но, получив письмо с Новинского бульвара, жизнерадостный Пашка впал в меланхолию. Он так накрутил себя за считанные недели, что дилемма “ ехать – не ехать ” встала по своей значимости для него самого и, по его разумению, для всей национальной культуры вровень со “ что делать? ” и “ кто виноват? ”. И вот однажды, в конце июня, Ванька, Гаривас, Полетаев и Пашка ехали в Ленинград на поезде “ЭР -200”. Ехал, собственно, Иван, ехал к своей невесте Женьке, а остальные увязались за ним под обаяние белых ночей и Пашкин аванс в “Неве ”. Итак, они съели прекрасную солянку, жаркое в горшочках, выпили две бутылки “Варцихе ” и курили в тамбуре. Тут Пашка завел свою бодягу: “ Ехать – не ехать ”. Скорбел лицом и канючил: “Кто я буду там?.. А с другой стороны – кто я здесь? ” Пашкиным друзьям это нытье осточертело до крайности. Они уже были согласны на все – на то, чтобы Пашка уехал, на то, чтобы Пашка никогда никуда не уезжал, на то, чтобы Пашка поселился в деревне и воспел соху, на то, чтобы Пашка поселился на улице Архипова и воспел Сион, они были согласны на все, лишь бы Пашка заткнулся. “Вот что, Бравик, – сказал Гаривас (и все притихли, надеясь на Гариваса и предвкушая конец нытью). – Вот что, брат… Не зуди. Люди уезжают потому, что несчастливы здесь и рассчитывают стать счастливыми там. Остальное – чешуя”. И Пашка не обиделся, пожал плечами, разулыбался. Впоследствии два раза подолгу жил в Америке и дважды там издавался. “Мне бы знак какой… – думал Полетаев. – Знамение. Ну малость такую можно мне? А дальше я сам – твердо и спокойно ”. Он допил свой коньяк и распечатал жевательную резинку. Хотя Катя все равно учует коньяк. Полетаев скривился. “Вообще это перебор… Зарабатывает меньше мамы, старая кожанка, и к вечеру – пьяненький… Это перебор ”. И еще он подумал: “У меня свои привычки – так и у Верки свои привычки! Мне удобна моя глухая оборона, а Верке – ее полупрезрение-полуирония. Это ей необходимо. Ей мало ее очевидной состоятельности. Ей нужно, чтобы рядышком был я, ватный и некарьерный. Она просто любит иногда меня за это… Черт! Но почему с такой яркой женщиной мне так серо и тошно?.. Равномерно серо и тошно много лет. Только редкие светлые периоды… Человечество любит тех, кто любит человечество. И я не мазохист. Я тогда потому так к Верке потянулся, что у нее глаза горели, что она ноготь сломала, когда на мне рубашку расстегивала… Наша с ней жизнь – какая-то серая муть. Вот пробыли бы мы на Итаке на неделю больше, я бы вынырнул из этой мути окончательно ”. Он встал, погасил сигарету и вышел из кафе. “Дела я запустил – дальше некуда. Но это ничего. Чем хуже – тем лучше… ” И еще одно спасительное свойство имелось у Полетаева – он поднимался из нокдаунов. Когда становилось совсем плохо, он зверел. Второе дыхание. Он и сейчас на него рассчитывал. Впервые такое произошло с ним десять лет назад, когда он делал соискательскую работу о Белле. Он мог получить (получил в итоге) штатное место в Институте, необходимо было пройти конкурс. Но более штатного места его тогда интересовало мнение Веры, Темы Белова и Марты – они много ждали от него, это было очень приятно, это обязывало. И Полетаев за месяц сделал прекрасную работу. Сначала по “Глазами клоуна ”, потом по “ Хлебу ранних лет ”. Но “ Маккинтош ” у них с Верой был один на двоих, Полетаев до поры не хотел, чтобы Вера читала, и работал на дискете, идиот. И, когда оставался один абзац, заглючил дисковод, и дискета оказалась затертой. До сдачи работы оставалось трое суток. Ни необходимых утилит под рукой, ни должной сноровки, а главное – времени у Полетаева не было. Вот тогда-то он понял, что такое отчаяние. Все, над чем он пылко и профессионально трудился месяц, оказалось стерто, счищено, перемешано, как салат. Тогда он впервые ОЗВЕРЕЛ. Он упросил Штюрмера перенести аттестацию на неделю. За неделю Полетаев написал две новых работы. Они ничем не уступали затертым. “Я всегда виноват перед Веркой. Надежд не оправдал, темперамент не тот… А ее между тем никто на аркане не тащил… ” В его жизни не было женщины желаннее. Он много лет любил Веру и теперь любит. Но вот жизнь и работа так сложились, что пришлось хорошо насмотреться на настоящее. Много лет назад он быстро научился правильно оценивать людей и явления. И свою жену он тоже научился правильно оценивать. У нее тонкие запястья, морщинки на животе, темные соски, легкие каштановые волосы – на солнце они пахнут миндалем… В начале второго она приходит на кухню попить воды, кутаясь в толстый фиолетовый халат, недовольно щурясь от света настольной лампы. Хочется шагнуть от стола с машинкой, от институтского занудства, от свар дурацких, никчемных, хочется взять ее, глупую, колючую, на руки, отнести в постель, попоить, гладить по голове, пока не уснет… Можно прожить без нее. Так, чтобы она – сама по себе, а он – сам по себе. Но Катя-то – их кусочек… Катя угловатая, несклепистая… Ее нужно держать за руку, оберегать от простуд, от шпаны, от этой сучьей жизни. “ А из Института пора уходить. Все. Достаточно Института. Там мне уже не место… ” Управление создавало Институт свободной прессы для того, чтобы прекратить или умерить то, что тогда называлось “ свободной прессой ”. В то время в явлении “ свободная пресса ” было все что угодно, кроме умения, настоящего знания языка и традиций свободной прессы. Потому возник Институт. Возник, сослужил свою службу обществу и культуре, перебродил, выдохся, пованивал и портил перо молодежи. Когда-то высокую репутацию Института создавали светлые и талантливые люди, они ведали секторами и отделами, курировали направления, жанры и персонально издания. Направления от этого приобретали цивилизованный облик, а издания – стиль. Потом первое поколение завсекторами стало уходить. К тому было много причин, а главная – ясли пора было прикрывать. А способным людям пора было заниматься собственно журналистикой, публицистикой, политическим анализом, социологией, литературной критикой et cetera. И они уходили один за другим. Белов – в Управление, “ в поле ”, затем во “Время и мир ”, Фриц Горчаков – вслед за Темой. Лаврова – на филфак, Гаривас – в “Монитор ”, позже – во “Время и мир ”. Салимон – в “Золотой век ”, Голованивская – в “Power”. Кто куда. И это правильно… “ Боря, тебе пора валить, – сказал Тема. – Тебе пора валить, у тебя уши зарастают, Боря. Это уже не Институт, это Госкомстат, Потребкооперация, “Кому за сорок ”… Пора, Борис ”. И многие звали К СЕБЕ. Звал Гаривас, звал Тема, звал Радлов. Но Полетаев скрипел в Институте. Потому, что и Тема, и Володя Гаривас, и Генка Сергеев – все они в свое время уходили не К ДРУЗЬЯМ. Они уходили в никуда, а потом уже создавали направления, журналы и издательства. Верка изредка об этом тоже заговаривала. Но она имела в виду что-то другое. И, когда в полетаевском кабинетике звучало зубодробительное слово “ престиж ”, Полетаев вежливо отвечал, что ему нужно поработать. И вот, после того как Полетаев согласился на предложение Кишкюнаса, умение договариваться стало его professional skill. Он не очень-то поверил разговорам о своем таланте, но Кишкюнасу верил. И еще он помнил, как Тема горько говорил: “…и если бы я служил в том батальоне… ” Он помнил еще, как Бурый, приехав к нему домой после лагеря и амнистии, сказал: “Над нами легко посмеяться… Особенно если в тебя никогда не стреляли. Но до войны мы так жили все… неопределенно. А в “Берте ” помнишь, как было? Там – чужие, здесь – свои. И ничего лучше этого быть не может. “ Берта ” – самое прекрасное, что было в нашей жизни. Мы всегда будем мечтать о том, чтобы вернуться в “Берту ”, Боря. И не произноси при мне слово “ романтики ”. И слова “ идеалисты ” тоже не произноси. Лучше вспомни то время, когда яйцеголовые брали быдло к ногтю… ” Договаривались и до него, эта практика существовала всегда и везде. Договаривались в YAMAM, в GSG-9, даже (хоть это громко отрицалось) изредка – в Sayeret М at^Kal. И в отчизне, разумеется. Но по телефону или по рации. В Управлении считалось, что опекаемые относятся к захваченному закрытому пространству, как к крепости, единственному убежищу. Считалось, что любой парламентер – потенциальный заложник. “ Саня, это профанация, так нельзя,- говорил Садовникову Полетаев. – Ваши психологи – дармоеды. Какой там к едреной фене психопортрет по телефону? Нельзя в душу вломиться по телефону. Объясни начальникам. Эти… Они рискуют, когда меня впускают. Но они потому и впускают, что я рискую… Никаких телефонов. Глаза в глаза… Сам знаешь, как бывает – все эти ваши “Набаты ” -шмабаты… Психологи ваши, прости Господи… Все равно потом пальба… А штабы эти – местный главный мент, местный главный чекист, ни хера не понимают, щеки надувают, всего боятся…” “А чего ты МЕНЯ уговариваешь? – раздражался Садовников. - Меня нечего уговаривать. Пиши служебную записку. Знаешь, как пишутся служебные записки? Начальников можно убить только статистикой. Только сухой, значит, цифирью можно их, сук, впечатлить… Вот, скажем, через год я положу на стол – от бесконтактных переговоров вот такие результаты, а от экстремального аналитика геноссе Полетаева совсем другие результаты… Вот тогда будет наглядно. Работай, Борис ”. Полетаеву никогда не звонили – за ним приезжали. Кишкюнас сразу обговорил, что никаких тревожных звонков не будет. Если Полетаев не хочет работать в графике – дежурить, оставлять свои координаты, носить в кармане биппер или телефон, то за ним будут приезжать. “Берта ” обкладывала предмет ухаживаний. Стрелки разбирали цели, штурмовики курили кучками, внештатники где-то разыскивали родственников опекаемых, вожди стратегировали в штабной машине. Если опекаемые вообще склонны были беседовать, то после долгих препирательств с ними начинал работать Полетаев. Его отправляли договариваться. “Давай, Боря,- ритуально говорил Садовников. – Иди торгуйся”. Полетаев шел договариваться. Иногда это удавалось. Иногда его не допускали. Реже он не мог договориться. Возвращался к передовому посту и на расспросы Садовникова отвечал: “ Охеревшие морды ”. Или: “ Они себя похоронили ”. Шел к штабной машине, расписывался в журнале, уезжал, а “Берта ” штурмовала. Бойцы подолгу подползали, умащивались, “ накапливались ”. Потом вышибали окна и двери, с бешеными матюгами, под специальную пальбу, под взрывы “ слепилок ” вваливались, спускались на тросах. В учебных фильмах все получалось картинно и ладно. Когда работали – совсем не картинно. Как в настоящем киокушинкае – быстро, непонятно, некрасиво, очень больно. Дважды штурм начинался до того, как Полетаев возвращался к передовому посту. На шее, чуть выше ключицы, ему крепили пластырем ларингофон. Если Полетаев говорил: “Это неразумно! ” – “Берта ” штурмовала. “Это неразумно! ” означало, что Полетаева сейчас станут убивать и говорить больше не о чем. Однажды Садовников негромко и недовольно спросил Полетаева, почему тот уезжает, не дождавшись занавеса: “ Нехорошо, Боря… Мужики косятся…” “ Да кончай! – отмахнулся Полетаев. – Это же не футбол. Я стрельбы наелся”. Если и косились, то быстро перестали. Все-таки Полетаев стал любимцем. Талисманом. Он много раз себя показал. Ходил в своей знаменитой кожанке, грузно, ссутулясь, приволакивая правую ногу. Ходил к самолетам, к супермаркетам, к вагонам, по битому стеклу, огибая мертвых милиционеров и убитых случайных прохожих, горящие машины, подныривая под пластиковые бело-красные ленты “danger!”, ходил в кевларе под кожанкой, само собой без всякого личного стрелкового оружия, с ларингофоном над ключицей. Господин экстремальный аналитик. Герой. Уже через несколько недель он понял, что здесь все запущено, все неправильно. Садовников умствований не терпел, агрессивно спрашивал: “Что не так? Докладную! Четко излагай – что не так? ” “А то не так, – резко отвечал Полетаев, – что все плохо! ” “В смысле?! ” “ Пожалуйста… Снимайте их, когда можно, дайте мне их лица крупно! Получите мимику – уже что-то. Уже есть, что обдумать. Ты вообще слышал про физиогномику? Мне будет проще, когда я туда пойду, понимаешь? Если я буду знать, что вон тот блондин меланхолик, а вон тот брюнет писался до призывного возраста, я буду знать хоть что-то, как посмотреть, что сказать в первую минуту… Это в доступных тебе образах… Много еще чего можно. Можно сделать шаблон информашки – я тебе и составлю. Где родился, где женился, какие отметки в школе – это несложно поднять на любого, установили личность, запросили данные, и все мне… И не должен я быть у тебя один, понимаешь ты? У тебя аналитиков должно быть в половину от числа штурмовиков! ” И еще Полетаев не выносил седых, красномордых барбосов старой закалки. На планерках он рассказывал полковникам и подполковникам о копинг-стратегиях, забывал, где он, перед кем, пространно цитировал Даниэля Дэна и Фишера, метал бисер, провел натужный семинар по методикам Юри. Как об стену горох… Это было просто смешно. Барбосы звенели орденами, скрипели портупеями, солидно говорили: “Товарищи, консультант, наверное, на сегодня свободен?.. ” Полетаев махал рукой и спускался в буфет. И там уже, ухватив за пуговицу Обручева, Садовникова или Самвела, талдычил азы конфликтологии. “ Господи, – зло и горько говорил Полетаев Садовникову, – ты можешь понять, что хлопот будет меньше, затрат будет меньше, людей в конце концов меньше поляжет, если ты пригласишь несколько человек с психфака?.. Только не к дармоедам, не к телефонистам твоим, а ко мне. Под мое непосредственное начало. Чтобы они быстро думали, пока я стану тереть с охеревшими… И еще несколько человек из других мест. Я сам тебе скажу – кого… Диму Демченко надо сюда, он декан на психфаке… Кошкину надо, она долбанутая на всю голову, но у нее есть фантазия… Твою мать, Слава! Какое, милые, у нас тысячелетие на дворе? ” Да что там Садовников, что там барбосы… Если даже майор Обручев, Андрюха, игнорировал Полетаева в его, полетаевском, профессиональном качестве. Вне отдела – пожалуйста. Вне отдела Андрюха чудесно к нему относился. Выпивал с ним, пулю расписывал, учил играть на ударной установке. Хороший парень Борька Полетаев, но штатский. Андрюха три года назад простажировался на базе “ Сайерет Маткал ”, в хорошо всем известной пустыне Негев. Из той пустыни, помимо прочего полезного, он вывез эпидермофитию стоп и яростную уверенность в том, что штурм должен возглавлять старшой, а все остальное от лукавого. В отношении опекаемых Андрюха имел мнение частное, четкое и лаконичное, как штык: “Рвать в куски! ” Тамошние люди, их трудовая биография, история взаимоотношений страны с соседями – все это произвело на цельного Андрюху сильное впечатление. “Рвать! – убежденно говорил Андрюха. – И чтоб впереди – старшой… ” Но то была специфическая, так сказать, национальная позиция, Андрюха лишь озвучил ее в родных пенатах. Руководство Управления придерживалось иной позиции. “У аидов своя кухня и свой геморрой, – вразумляло Андрюху руководство. – У нас свой… ” В ТОЙ “Берте ”, может быть, хромала дисциплина, зато там хорошо и быстро соображали. По окончании СЛУЖБЫ Полетаев возвращался к “ чередованию согласных у Рабиндраната Тагора ”. В Институте прессы Полетаев начальствовал над сектором “Берн ”, изучал влияние германской классической беллетристики на швейцарскую публицистику. Почтенное занятие… Как полагается приличному журналисту, он писал книги. Закончив одну, начинал другую – всего было готово три. Сборник рассказов, пространная повесть и шесть эссе, объединенных условным названием “ Лекции на набережной Трудов и Дней ”. Когда-то он объявил себя продолжателем дела Миши Дорохова. Теперь-то Мишку забыли, а восемь лет назад он был в моде, когда вышла его “Памяти Савла ”. Мишка проинтерпретировал раннехристианские коллизии как игру разведки Рима и контрразведки Иудеи. Полетаев в том же ключе стал разрабатывать деяния апостолов – получалось очень складно. Покойный Сорокин, а позже Кишкюнас предлагали Полетаеву публикации через фонды Управления. Но Полетаев отказывался – застенчиво и гордо. Он вяло проталкивал те же публикации через директорат Института. Директорат плевать хотел на полетаевские апокрифы, он самим-то Полетаевым был сыт по самые уши. Впрочем, это только шло на пользу трудам Полетаева. Он шлифовал, оттачивал, находил все новые исторические и геополитические подтверждения. Но и конца этому видно не было. “Ну ладно. А у меня-то что не слава Богу? ” Полетаев вернулся в стекляшку возле “Фрунзенской ”. Он вздрогнул и недоуменно поглядел на обожженный палец – сигарета дотлела. Полетаев тихо ругнулся, лизнул маленький красный ожог и глотнул коньяка. Потом он посмотрел на часы: пора было идти. Но никуда не пошел, а еще раз глотнул и закурил новую сигарету. “ А то у меня не слава Богу, что именно теперь, этой скучной осенью, мне нужен знак. Знамение. Одобрительное похлопывание по плечу: ты хорош, есть связь времен, дочь подрастет и поумнеет, твоя любовь – не мимо, трудись, преумножай меру вселенского добра… Но ведь нет этого знамения! Нет, черт побери! А я мнительный, вялый, я хочу знамения!..” Обручев говорил ему: “Ты, Борька, мудришь. Книжный ты, братан, чересчур… Вот я солдатиков видел – у них гимнастерки от вшей шевелились. Они голодали… Язвы на ногах… Командиры их по морде били. А они бы за командиров сдохли. Потому, что командиры их в смерть просто так не гнали. Думали головой командиры, как правильно воевать. Ты давай иди в народ, Борька. Поучись у тех солдатиков простоте бытия. А то у одних суп жидкий, у других – жемчуг мелкий. Ты при мне не рефлексируй, а то я шибко раздражаюсь… ” “За эти годы я был определенно счастлив трижды… Первый раз – когда Верка меня полюбила и это показала… ” Он еще раз глотнул, поморщился, потер уголки глаз и с тоской, с давней нудной болью представил себе тогдашнюю Веру – как она, сдержанная, изысканная принцесса, задыхаясь от нетерпения, расстегивала на нем рубашку, как тонкими прохладными пальцами гладила его по щекам, как что-то сбивчиво говорила и плакала ему в шею, а он, потрясенный, лежал на просторной тахте, в Мишкиной комнате, обнимал Веркины ломкие голые плечи и ошеломленно глядел в потолок – там клубились желтые и розовые волны… “Второй раз – пять лет назад, когда Верка увезла Катюшу в Данию, а я делал ремонт. То есть ремонт делали спецы, я изредка инспектировал, а сам жил в Темкиной квартире. Белов уже ссучился, запродался Управлению, он был “ в поле ”, в Монтрё. А я написал “Обаяние книжной Европы ” – ах, как написал! И все там было на месте, и цитатки – одна к одной. Марта цокала языком. Гаривас говорил: “ Ну, что? Нормально… Я вообще люблю все профессиональное… ” С четырех я, поддатый, писал. После восьми, хорошо вдетый, украшал виньетками. К одиннадцати, пьянющий, выдумывал самое сочное и делал все грамматические и пунктуационные ошибки. Утром, светлый, отоспавшийся, убирал ненужное. СУШИЛ. После полудня – “Арбатское полусухое ” или “Мукузани ” – наводил блеск и глянец. Третий раз – когда обошлось во Внукове… ” “Ты по крайней мере можешь мне сказать, в чем дело? ” – спросил Полетаев. “Одна пуля, кажется, наша, – виновато сказал Садовников. - В четверг – разбор полетов. Приходи ”. “Ты чего?.. Ты это!.. Ты не вздумай еще виноватого найти! – вскипел Полетаев. – Одна пуля или не одна!.. Я тебя не об этом спрашиваю! ” По холлу хирургического отделения, где они сидели на красной жесткой банкетке, похаживали сухонькие отставные полковники в байковых халатах, Полетаев вытянул ногу и морщился – ему только что сделали перевязку, под марлевой наклейкой на бедре ныло и зудело. Слава Садовников медленно крутил пуговицу накрахмаленного белого халата. “Боря, это эксцесс. Ты сам это понимаешь. Не заставляй меня оправдываться”. “Все было нормально. Все было, как всегда. Почему стали штурмовать? Я понимаю, что эксцесс… Но я был внутри, а вы начали. Что случилось? Что за дерьмо? Откуда взялось это дерьмо? ” “ Из муниципалитета ”,- злорадно сказал Садовников. “Что? ” “ Команду штурмовать дал Каретников. Через мою голову. Я в это время разводил стрелков ”. “Что за чушь? Он же знал, что твой сотрудник в терминале! Или не знал? ” “Знал… А ты знаешь, как Управление гнется сейчас перед муниципалитетом? Газеты читаешь? ” “Слава, при чем тут газеты?.. ” “ Позавчера в Москве закончился саммит европейских городских муниципалитетов, – скучным голосом сказал Садовников. – О захвате во Внукове стало известно во время заключительного заседания. Каретникову позвонили и сказали, что вся Европа будет внимательно наблюдать за тем, как в Москве умеют управляться с террором. И еще ему велели показательно не оставить в живых никого. И начинать сию минуту. Он был датый, его вытащили из-за стола… Что за праздник был – ты знаешь. Он приехал с Кобуловым и Радько. Велел штурмовать. Ты был в терминале, я разводил стрелков… ” “ А Самвел? ” “Самвел был на капэ. Со вчерашнего дня Самвел переведен в резерв. По приказу того же Каретникова ”. “Он что… возражал? ” “То есть он так возражал, что, говорят, каретниковская личка выбрасывала его с капэ ”. “Вот скотство… ” Садовников осторожно положил на диванчик рядом с Полетаевым полиэтиленовый пакет с мандаринами и сказал: “ Единственное, что нас извиняет… отчасти… Шли не столько тех валить – сколько тебя вынимать ”. Полетаев одобрительно хмыкнул и с удовольствием вспомнил, как Петя Черников с раскатистым грохотом выбил алюминиевую фрамугу, два раза выстрелил в голову тому гаду, который затягивал на шее Полетаева металлический тросик, и, усыпанный мелким стеклом, метнулся к Полетаеву. Сверху по фалам скользнули трое, среди них – Обручев, его лицо под “ сферой ” было перекошено, он что-то кричал… Повалил дым, защипало глаза, по ушам ударили трескучие выстрелы… Затем были “ хлопушка ” и две “ слепилки ” – Полетаев перестал видеть и слышать. Он почувствовал сильный толчок в бедро, потом обожгло шею. Петя повалил Полетаева на пол и лежал на нем те секунды, что “Берта ” добивала опекаемых. “Все равно скотство… ” – угрюмо сказал Полетаев. “… Я-то уже думал, что все, каюк. И доволен потом был до крайности, что жить остался. Это теперь я такой остроумный. А там самое время было менять подштанники экстремальному аналитику. А почему, собственно, “ трижды ”? Четырежды… Четырежды, господа хорошие. В четвертый раз – этим летом, на Итаке ”. Приближался отпуск – и у Веры приближался, и Полетаеву Садовников сказал: “Короче, или ты идешь в отпуск, или наша санчасть оформит тебе инвалидность – я позабочусь… ” Что в отпуск уходить пора, Полетаев понял после того, как пришел на работу, бегло провел в секторе планерку, присел за свой стол, закурил, потом сунул сигарету за ухо и стал просматривать “ Внутренний бюллетень ”. За ухом потом долго саднило, напоминая о том, что в отпуск надо уходить вовремя. Верка за месяц стала говорить про Минорку. Это Казаряны хвалили Минорку. Одного того, что хвалили Казаряны, было достаточно, чтобы Полетаев никогда не ступил на берег Минорки, острова живописного и дорогого. Полетаев на дух не переносил бойкую мажорную чету Казарянов. И тут Гаривас сказал ему: “Боря, я два года подряд бывал на Итаке. Боря, там хорошо, покойно, там бессонница, Гомер, тугие паруса, не ломай голову. Хочешь островной Греции, хочешь мира в душе и неба над головой – вот тебе Итака… ” Полетаев объявил: “Итака – то, что надо, так сказал Гаривас, мы проведем отпуск на Итаке. Я по крайней мере. Извини, милая. Решено ”. “И моя обожаемая сучка поджала губы… Но глядела неравнодушно – как же: папа показал характер… Даже давала с душой две ночи. И не то постанывала, не то поскуливала… Странное дело – ни моя терпимость, ни моя отходчивость у Верки удовольствия не вызывают. А мои редкие “ топ ногой ” нравятся! Вижу, что нравятся!” В середине августа они улетели на Итаку. За неделю до этого Полетаев стал рассказывать Кате про Одиссея, Телемака, Пенелопу, Агамемнона и всю компанию. Он принес книжку “Легенды и мифы Древней Греции ”. Когда он сам был ребенком, такая книжка встречалась в каждом интеллигентном доме. Как синий двенадцатитомник Марка Твена, восьмитомник Джека Лондона и оранжевый шеститомник Майн Рида. Теперь, кроме как на Итаку, мадемуазель никуда не желала (одноклассник нахваливал Майами, но если разобраться – а мадемуазель умела разбираться,- то что такое Майами? Та же Минорка, говорят по-английски, и все дороже). Они прилетели на Керкиру рано утром, казалось, что “ Боинг ” садится прямо в воду – взлетно-посадочная полоса лежала посреди озера. В аэропорту Полетаев взял такси до порта, они проехали через маленький серо-зеленый Корфу-таун, и через час Полетаев с Верой стояли на палубе, Катя спала в шезлонге. Старый форт Керкиры медленно отдалялся в голубом дизельном выхлопе катера. По палубе сновали чернявые стюарды, гомонили немцы. Немцев было много. Их везде было много. “Слушай, чего их так много везде? – спросила Вера, ухмыляясь. – Ты ничего не слышал, может, они все-таки выиграли вторую мировую? ” Море и небо – вскоре вокруг были только море и небо. “Mare…” – медленно сказал Полетаев. “Что? ” – не поняла Вера. “”Cras ingens iterabimus aequor…” – Полетаев улыбнулся жене. – ”Завтра мы снова выйдем в огромное море… ” Гораций. Или Овидий ”. Вера благодушно улыбнулась в ответ. В “duty-free”, пятью часами раньше, Полетаев купил ей флакон “Соня Рикель ” и поцеловал в щеку. “Узо, – сказал Полетаев стюарду. И добавил: – Паракало… ” Он всегда находил особое удовольствие в том, чтобы виртуозно пользоваться несколькими местными фразами весь отпуск. Мог объясниться с барменом, портье, дорожной полицией. С энтузиазмом пил местное: текилу, кюммель, араку, кальвадос. Матовое, со льдом узо оказалось омерзительным (больше Полетаев к не му не прикасался, пил виски). Стюард правильно понял гримасу, улыбнулся и доверительно предложил что-то. Полетаев кивнул и сказал: “Эвхаристо… ” Стюард вскоре вернулся, подал Вере двойной “ бьянко ноу айс ”, а Полетаеву на три пальца водки. “Они со всеми говорят по-немецки, а с тобой на своем, – сказала Вера. – Ты со всеми умеешь договориться”. Полетаев подумал: “Только не с тобой ”. “… Верка, милая, в быту я легкий… Посуду за собой мою… – шептал на ухо Вере Полетаев (августовским вечером в Нескучном саду). – Но у меня ни кола, ни двора. И работа у меня с приветом. Я, извиняюсь за выражение, филолог… ” “Ты, извиняюсь за выражение, дурачок, – жарко говорила ему в шею Вера и ерошила его волосы. – Бог с ним, с бытом. Мы разберемся. Главное – психологический климат… Ты что, боишься меня замуж позвать? Не бойся… Борька, я тебя люблю… ” Потом прошло несколько лет, подрастала Катя. Вера была всегда занята, в высшей степени иронична и взыскательна. Все это вкупе, может быть, уберегло Полетаева (ой ли?) от ее измен. Потом Полетаев перестал показывать Вере свои статьи, хорошие, надо сказать, статьи. Потом она перестала интересоваться его статьями. Полетаев был не из громких, не из искрометных. Пока в Институте верховодили Тема с присными, о Полетаеве ЗНАЛИ. Тема и Марта двигали Полетаева, его эссе, комментарии. Полетаева часто публиковали, даже цитировали. После того как Штюрмер и Багатурия выжили Тему из Института, Полетаева отодвинули, публиковали только во внутренних бюллетенях и изредка – рефераты. Он же просиживал вечерами над интерпретациями деяний апостолов, Вера поглядывала недоуменно и недовольно. “Вот черт! Для меня любое море – это как Крым! ” – сказал Полетаев. Он глотнул из никелированной, в зеленой коже, фляжки и передал ее Вере. Верка тоже глотнула. “И для меня… Еще давай накатим… ” Вера стояла на палубе босиком, туфли она аккуратно поставила на скамью. Отводила рукой легкую челку и щурилась от бликов. Бело-голубой катер мощно взрезал Ионическое море. Палуба глухо и тихо гудела под ногами. Вера села на скамью, Полетаев – к ее ногам, она притянула его за плечи и положила теплые пальцы ему на лоб. Полетаев вздохнул, умостил затылок на Вериных коленях, накатил из фляжки и, не глядя, протянул фляжку жене. Вот из-за таких редких минут он до сих пор не развелся. “Твой Гаривас понимает толк в море, – сказала Вера (и Полетаев заревновал – не к живому, во плоти, Гаривасу, а к упомянутой на этой палубе фигуре, к тому, кто заслужил Веркино одобрение ввиду правильного понимания моря).- Он талантливый человек. Помнишь “ Путешествие… ”, Боря?” Гаривас не бывал у Полетаевых. Но Вера встречала его в Домжуре и на редакционных вечеринках. Пять лет назад, когда Гаривас еще не был главным редактором, в очень модном в ту пору альманахе “Большой город ” вышло его “ Путешествие в Крым ”. Под оригинальнейшим псевдонимом “Петров ”. Гаривас написал “ Путешествие… ” и того раньше, но, кажется, стеснялся его, говорил, что это любительство, фуфло, что это из категории “ как я провел лето ”. … Путешествие в Крым – обращение к давним страницам. Мы же рвемся вернуться – вслепую, в свой миф, на авось… Вот и классик скорбел: угадало в России родиться. Довелось… Ну так что? Не ему одному довелось… Вера погладила Полетаева по щеке и неуверенно припомнила: – Зазывающий гуд донесется с туманного рейда. Се – трехпалубный в Бургас… А мы все – стихи, имена… Мы вершим променад с рыжим другом пархатого Рейна. С нами некто Василий Джин-Виски вершит променад… Тут Полетаева охватил восторг, он сделал несколько больших глотков, в животе стало горячо. Он вытащил из заднего кармана сплющенную пачку сигарет, закурил, поймал Веркину ладонь и нежно поцеловал. “… Господи… Море… палуба гудит, Верка не собачится … Много ли мне надо?.. ” Дважды подходил стюард, приносил “ Джек Дэниэлс ” Полетаеву и “ бьянко ” Вере. Немчура на соседней скамье перешептывалась и округляла глаза. Будь ее, немчуры, воля – так она прямо на катере лишила бы пьющую русскую пару родительских прав на спящую в шезлонге Катю. Полетаев с Верой дочитали “Путешествие… ”, потом в полном согла сии начали “Большую элегию Джону Дону ”, но застряли то ли на “ булыжни ках, торцах, решетках, тумбах… ”, то ли на “ кленах, соснах, грабах, пихтах, елях… ”. Ну и чем все это могло закончиться? Они встали, бросили по беспечному взгляду на Катю и суетливо ушли в каюту, где недавно оставили сумки. Он стал раздевать Верку еще до того, как открыл дверь. Они нетвердо вошли, не расцепляясь, натыкаясь на углы и кресла. Полетаев крепко взял Веру за бедра, прижал – она шумно дышала, то царапалась, то сильно обнимала, глаза ее были полуприкрыты, губы стали сухие и горячие. Он целовал Верку в шею, потом стащил с нее через голову платье и целовал в соски, пока она жалобно не запросила: “ Ну что ж ты… ” Он положил ее, притихшую, вспотевшую, животом на столик… и уже непонятно потом было, кто там кого измотал… Когда они приплыли на Итаку, и катер, почихивая соляром, пришвартовался, солнце уже садилось в море. В маленьком порту было людно, по пирсам расхаживали смуглые седые мужчины в шортах. Полетаев отчаянно проголодался, а поесть все не получалось. То до порта оставались считанные минуты, то надо было тащить сумки к микроавтобусу, то в толпе высадившихся на пирс туристов пропадал гид с табличкой отеля – нужно было отыскивать гида. А рядом, рукой подать, Полетаев приметил три таверны, оттуда пахло едой, вкусной, горячей, здешней едой. Полетаев было двинулся на запахи, но сдержанно заворчали немцы – хотели побыстрее попасть в отель. Полетаев стал широко улыбаться, попытался уговорить. Но Вера сказала: “ Боря, окстись, с кем ты споришь? В отеле их ждет оплаченный ужин. А здесь нужен кэш. Боши, Боря… Они же удавятся…” Полетаев вполголоса выматерился, припомнил Марну, Курск и Сталинград, потом метнулся в сторону и купил своим по сандвичу. Но он уже наслаждался. Он ходил по теплым гладким плитам, между сваями пирса шипели волны, из таверны неслась музыка, мужской голос, изнывая, пел: “Паме гиа ипно Катерина, паме но лаксу ме зои… ” Потом микроавтобус долго петлял по узкой дороге, Катя вяло капризничала, Полетаев прикладывался к фляжке. В отель приехали в полубеспамятстве. Юноша в белом кительке вкатил в номер тележку с сумками и стал торжественно рассказывать, как включать кондиционер и открывать балконную дверь. Полетаев остановил его на полуслове, дал два доллара и сказал: “Все, друг, спасибо, вали… ” Им достался бело-коричневый номер. Выбеленные стены и потолок, темные, с претензией, столик, комод и кресла, деревянные жалюзи, пол из полированного известняка, два высоких глиняных светильника и белые полотняные занавеси. Только бар был как бар. Обычный маленький холодильник. Вера быстро уложила Катю, что-то нашептывая ей сквозь полусонные маловнятные капризы, устало разделась сама, пошатываясь, прошла в ванную, вернулась, легла и, блаженно постанывая, завернулась в простыню. “Будешь трахать – не буди… ” – попросила она. И через секунду крепко спала. А Полетаеву уже было жаль любой минуты на этом острове, он держался из последних сил, но налил еще на палец виски, вышел на квадратный балкон, увитый лозой, под ногами тихо поскрипывали половицы. Он послушал далекие гудки с моря, шорох деревьев, немецкое болботание соседей, выпил, выкурил сигарету, громко и нетрезво пожелал по-испански соседям доброй ночи и самых лучших вин, вернулся в номер, разделся, опрокинув пуф, и осторожно лег рядом с Верой. “Овидий… Mare… Пенный всплеск… ” Полетаев уснул. До того, как Полетаев зашел в первую в своей жизни таверну в Пирее, еще до того, как он с удовольствием впервые торговался в серебряной лавке в Касабланке, еще до того, как в Антибе он проснулся от стука оконной створки, по которой хлестнул мистраль, – за много лет до всего этого он знал Крым, знал, как свою ладонь. Кто помнит это теперь – сараюшечки и верандочки по трешке и по пятерке за койку, дворики под виноградом, дохленький душ?.. Зато правильно все понимали и принимали – в начале октября, когда начинало штормить и лить, стакан коньяка на ялтинской набережной был теплым праздником. К тому же все они – Тема, Володя Гаривас, Саша Берг – были книжными людьми. Черта с два был бы им нужен Крым без Волошина и Рыжего. “… Октябрь. Море поутру лежит щекой на волнорезе. Стручки акаций на ветру – как дождь на кровельном железе… ” Или: “Январь в Крыму. На черноморский брег зима приходит как бы для забавы. Не успевает удержаться снег на лезвиях и остриях агавы… ” И на черта нужен был бы им Крым без фантомов трирем за ялтинским молом? Если бы они не чувствовали в “ Черном докторе ” привкус фалернского? Меганом и Караул-Аба были прекрасны, но чего они стоили без генуэзской крепости?.. Там, на севере, за ленинградским морвокзалом, за выборгской таможней, было, по слухам, окно в Европу – зарешеченное и оберегаемое. А на Фиоленте, в Херсонесе и Гурзуфе горячо и пряно поддувало из окошка в Венецию, Киклады и Левант. А поскольку были молоды, так ездили туда не только меланхолическим октябрем – “…уехать к морю в несезон, помимо материальных выгод, имеет тот еще резон, что это – временный, но выход за скобки года… ”. Чего мудрить – когда были деньги, тогда и ездили. И в августе, и в июле – клеили киевских, харьковских, конечно же, московских девиц, жарили на ржавых листах мидии в Ай-Даниле, катались на серфах в Оленевке, покупали по трехе за канистру полуфабрикат новосветского шампанского и “ спивали ”: “И, значит, не будет толку от веры в себя да в Бога. И, значит, остались только – иллюзия и дорога… ” Через пятнадцать лет Гаривас сказал Полетаеву (они вместе с Темой выпивали в баре, в ненаглядном Темином восемнадцатом аррондисмане): “Аскеза, конечно, дело хорошее… До известных пределов ”. “Так что – блаженны нищие духом? ” – Полетаев хитро подмигнул Теме. “Нищие духом – козлы и чмошники ”,- сердито ответил Тема. “У тебя, Боря, кажется, дружба с Садовниковым, – сказал Гаривас (Тема поморщился и кивнул Гаривасу – скажи, мол, ему, идиоту, меня-то он не слушает). – Это все хорошо, каждый воюет со скукой, как может. Ты, главное, помни, что Слава – мужик боевой, обаятельный, все при нем… Однако Славка – это… карьерный человек. Славка кто у нас?.. Полковник?.. А хочет быть генералом. И станет генералом. Когда ты его продвижению к генеральству способст вуешь – это одно. А когда препятствуешь – совсем другое получается. А твои сомнения и метания Славке на хер не нужны. Они служат, они вояки. А ты… Ты из другого цеха ”. Но наутро началось… И тон, и атмосфэра… “То сидишь не там, то свистишь не так… ” На какой-то невинный вопрос Вера тут же ответила “ с интонацией ”. Катя, едва проснувшись, запросилась в бассейн – Вера велела ей перестелить раскладную кроватку. Потому что плохо застелила, неаккуратно. “Господи, воля твоя…- пробормотал Полетаев. – Ну что ты завелась? Ну горничная же сейчас придет… Все застелет ”. Они спустились к завтраку, и Верин взгляд бежал впереди, как луч прожектора. А в ресторане началось по-настоящему – бананы зелены, круассаны холодны, людей у кофейного автомата много… Тогда Полетаев рассердился. Взбрыкнул. “Отказ от пищи, невыход на работу ”. Он отложил бутерброд с беконом и сказал: “Слышь, супруга, хорош. Рот прикрой… Да? ” Верка от неожиданности облилась кофе. Полетаев встал и добавил: “ Вы завтракайте… Я осмотрюсь ”. Он спустился в холл. (Такое Вера, как ни странно, всегда понимала, правильно и сразу.) Полетаев прошел через прохладный холл с полом из красного гранита, с мебелью под “ грубую ” и “ старую ”, с киноафишами пятидесятых в темных деревянных рамах, между лотками с неправдоподобно красивыми морскими открытками, неправдоподобно дорогим серебром и салфеточками и оказался на площади перед отелем, под белесым солнцем, среди плотно-зеленых кипарисов и красных бархатных цветов на газонах. А через двадцать минут он уже расспрашивал яркую полную брюнетку в “rent-a-car”. Девушка, осторожно улыбаясь, сказала ему, что лучшие пляжи – на севере острова и что, если он хочет ловить рыбу, то не надо нанимать лодку в порту, там дорого, пусть он лучше наймет “motoboat” в деревне Мораитика, это тоже на севере. А в порту его станут вынуждать купить блесны и оплачивать бензин отдельно. “Эвхаристо ”,- сказал Полетаев. “ Паракало ”, улыбнулась брюнетка. Еще через десять минут он вывернул легкий и жесткий “ судзуки-самурай ” на шоссе и поехал по направлению к городу. Полетаев еще не знал, что будет там делать, но джип без верха так радостно ревел, за кипарисами, справа от шоссе, вспыхивало бликами море, навстречу жужжали стайки мотороллеров, солнце жгло лоб. “Вот, пожалуйста, неотложное дело в городе – купить темные очки ”,- подумал Полетаев. Ему было светло и радостно. Он въехал в городок, опасливо пробрался через бойкую толчею разнообразных малолитражек, мотоциклов и таких же, как у него, “ самураев ”. Пассивно, в общем потоке он сделал круг по площади со сквериком в центре (успел заметить посреди скверика три вросшие в газон мортиры и поясняющий обелиск рядом), увернулся от фаэтона, обвешанного воланами, колокольчиками и кистями, увидел просвет между “ копейкой ” (да нет же, не “ копейкой ”, а “ фиатом ”!.. “Фиатом ” шестьдесят седьмого года, тем самым!) и “Renault-twingo” и юркнул в этот просвет. Все… “Благороднейшее искусство парковки… ” Ключ из замка зажигания он не вытащил и нашел в этом некую приятность. Однако мимолетно подумал: “Только не надо к этому привыкать… Вот, скажем, оставляю я машину на Пушкинской и этак вальяжно не вынимаю ключ… Ой! И где же вскоре мой автомобиль?.. Ой, нет автомобиля…” Теперь он собирался выпить холодного пива, посидеть за столиком и посмотреть вокруг. И чувствовать, что здесь к его, Полетаева, гигантской стране не просто относятся так или этак, а о ее существовании почти ничего не знают. Чувствовать это ему почему-то всегда было приятно. Его всегда радовало другое, ежедневное, житейское, никак не соотносимое с его жизнью чужое. Полетаев немного прошелся по теплому, чистому, желтоватому, в выщерблинах, тротуару. Потом он, конечно, зашел в бар. Собственно, зашел он под тент и сел к стойке. “Brendy, please”. “Паракало… ” “Косо пани? ” Бармен показал три пальца – триста драхм. Полетаев выпил бренди и спросил бармена, с какого момента им, Полетаевым, начинает интересоваться полиция. Бармен поднял брови. Полетаев кивнул на рюмку и показал руками, как он крутит руль. “Oh! Driving and alchogol! – понял бармен и рассмеялся. С того момента, как вы въезжаете в патрульный автомобиль ”. Полетаев допил бренди, поблагодарил бармена, спросил, где продают серебро (“Везде ”,- лаконично ответил бармен), и пошел дальше. Ювелирный квартал начался через десять шагов. Полетаев, не торгуясь, купил красивый, необычный, зернистый могендовид для Гарика и два кольца с нормальным для здешних широт орнаментом Вере (размер Вериного безымянного пальца был размером его мизинца), себе он купил массивный браслет все того же орнамента. “Белое ионическое серебро! ” – со значением сказал продавец. Продавец пришел в ужас и несказанно огорчился, когда оказалось, что браслет великоват. Браслет унесли в глубь магазинчика, постучали там, позвякали, пошуршали, вынесли горячим и совершенно подходящим к запястью. – Машину подловим? – спросил он Катю, когда они вышли на Комсомольский проспект. – Давай, – согласилась Катя. Всего лишь однажды Полетаева прорвало. Да и то потому, что он хорошо наелся у Темы (это, понятное дело, случалось не “ однажды ”, но, когда Полетаев увидел, как Марта обращается с Темой, пьяным вдребезги, когда он не разглядел, как ни разглядывал, на ее лице никакой брезгливости, никакого холодного терпения, ему стало грустно и обидно), и Вера была страдальчески вежлива. “Ну чего тебе надо? – неожиданно для самого себя трезво сказал Полетаев. – Рекордсмена тебе надо, красавица? Ты ж когда-нибудь поумнеешь, помягчаешь, дура, тебе под бочок захочется… Что ж ты коллекционируешь мои проколы, супруга? ” Вера поджала губы – грубости она не терпела. Полетаев махнул рукой и ушел спать в свой кабинет. Он вот так всегда махал рукой и недоговаривал. А надо было, наверное, надо было проораться. Может быть, даже врезать Верке разок. Но он всегда не договаривал и уходил к себе. Вера качала головой, курила на кухне, Катя тихонько шла к ней, они начинали шушукаться, папа был зверь, так было много лет, и никаких надежд на то, что когда-нибудь будет иначе. Над столом в кабинете Полетаев сто тысяч лет тому назад приколол иголкой к обоям фотографию Кати. Ей на той фотографии было полтора месяца. Так с тех пор фотография и висела. Полетаев почему-то не вставил ее в рамку. Так и висела все эти годы на иголке. То есть первые два года фотография висела на Ордынке, в коммуналке, а потом, когда они переехали на Сретенку, Полетаев так же, иголкой, прикрепил ее в кабинете. Когда Полетаев с Верой, а вскоре и с Катей жили на Ордынке, у них была огромная комната с голландской печью. Когда поздней осенью шалило отопление, они топили печь. Забавное было время, Веру совсем не тяготила коммуналка. И когда стирать приходилось в общей ванной, и когда пеленки и подгузники висели поперек их комнаты – не тяготила. “Главное – психологический климат! ” – смеялась Вера. В роддоме Катю завернули в два одеяла. “Ленту давайте ”,- равнодушно сказала грузная пожилая медсестра. “ Какую ленту? ” – не понял Полетаев. “Красную… Или синюю… – сказала медсестра. – Ну ленту – перевязать… ” Полетаев сообразил, что красивая лента нужна, чтобы перевязать конверт с Катей. … Катя тогда еще не была Катей, ее так назвали только через неделю, Вера звала ее “ масечка ”… У Полетаева не было никакой ленты, ни синей, ни красной. В машине он нашел скотч, и конверт с Катей перевязали скотчем. Когда все они приехали на Ордынку, Полетаев вдруг испугался. Он представить не мог, что дитенок будет такой маленький, такой червячок. Дитенок совсем не мог жить без Полетаева и Веры, он разевал синюшный ротик и даже не плакал, не кричал, а мявкал. Вера немного пометалась, но что-то – кровь, генетическая память – ей сказало, что надо делать. У Веры быстро появился командный голос, она несколько раз коротко глянула на мужа и, видно, сообразила, что теперь она – главная. Полетаев еще пару недель побаивался купать и пеленать Катю. Что Катя – Катя, тоже решила Вера. Коротко и командно. Вскоре Полетаев взял себя в руки, почувствовал свое счастье, научился всему – спать пунктиром, присыпать, смазывать, кормить, непрерывно стирать. Но тот, первый его испуг Вера увидела и запомнила. “Another brick in a wall…” Вечером Полетаев вернулся в отель. Вера была тише воды, ниже травы. “ Вер, я взял машину, нечего тут сидеть, – сказал Полетаев. – На севере, мне сказали, хорошие пляжи… Потом рыбалка… Катюш, рыбу ловить поедем? ” Они долго ехали по узкому шоссе, обгоняя женщин, ведущих осликов с мешками и грудами хвороста на спинах. Они проезжали меж оливковых рощ, через пустые городки с розовыми и голубыми церквами, обгоняя допотопные пикапы с мегафонами – здесь так торговали овощами. Потом Полетаев сворачивал с шоссе на проселок, осторожно выруливал на песок, включал оба моста и ехал вдоль воды. Когда никого вокруг не оставалось – веснушчатых немок “ топлесс ”, дочерна загоревших английских студентов с высокими рюкзаками, таких же, как они, семей на “ самураях ” и “ витарах ”,- Полетаев останавливал машину и говорил: “Давайте здесь, ребята… Идите в воду, а я быт создам… ” Катя спрыгивала с заднего сиденья, бежала к воде, на ходу сбрасывая сандалии и футболку. Вера аккуратно снимала темные очки, стаскивала с ног кеды, приплясывая и чертыхаясь, шла по горячему песку к морю. Полетаев сдвигал на затылок армейскую панаму, подарок Гариваса, закуривал и еще некоторое время сидел в раскаленном “ самурае ”. Потом он тушил в пепельнице окурок, быстро раздевался, бросался в теплую стеклянно-прозрачную воду, возвращался к машине и создавал быт. У “ самурая ” был небольшой багажничек, туда вмещалась вся хурда-мурда. Тент, пенопластовая сумка-холодильник, ласты, надувной зеленый матрас. Но первым делом Полетаев включал приемник “Филипс ” и ставил его на капот. “Па ме гиа ипно Катерина, па ме гиа лаксу ме зои… ” Полетаев вкручивал в песок желто-красный зонтик тента, стелил покрывало из отеля. На покрывало он бросал бутылку “ Перье ”, Верину книжку, очки для плавания, маленькие деревянные шахматы, “Амбрэ соляр ”. Из пенопластовой сумки вынимал холодную, без наклейки, бутылку розового вина, одну из пяти. Молодое вино продавали вдоль шоссе. Полетаев сразу же отпивал половину, поправлял на голове панаму, садился на мокрый песок, опускал ноги в теплую воду Ионического моря и смотрел на горизонт, где в ирреальной голубизне виделось лиловое, расплывчатое пятно Кефаллинии. Здесь плавал Одиссей, жесткий, умный мужик, всегда знавший, чего он хочет, но и желавший странного. Здесь жили ионические племена, не подозревавшие, что они “ ионические ”. Люди с коричневой кожей, со спутанными выгоревшими бородами, в заскорузлых овчинах, с тусклым оружием из бронзы, на маленьких кораблях, пропахших рыбой, тухлой водой и прогорклым жиром, они ни черта не боялись и не подчинялись никому, они были рыбаки, торговцы, скотоложцы и пираты. Полетаев доставал из нагрудного кармана сигарету, прихлебывал из бутылки и снова смотрел на горизонт. За спиной у него играла музыка: “… Па ме но лаксу ме зои, на вуме ро мера покино… ” Он прекрасно помнил себя молоденького, помнил, как до двадцати пяти лет точно обреченно, окончательно ЗНАЛ, что нет другого мира, кроме того, где так вольно дышит человек. Нет и никогда не будет. И теперь, когда ему под сорок, он впитывал Корсику, Итаку, Португалию, как этот желтый крупный песок впитывал ленивую мелкую волну, – готовно и жадно. Поэтому он везде пил местное, поэтому злил Веру туземной музыкой. Он влюбился в эту пустоту и прозрачность сразу. Вправо и влево расстилалась широкая полоса бледно-желтого песка, за спиной высился обрыв, поросший поверху сероватой сухой травой и низким кустарником. А перед Полетаевым лежало чистейшее, покойное Ионическое море. Он допивал бутылку, вставал и вынимал из сумки-холодильника мясо. На берегу повсюду валялся плавник, прокаленный солнцем. Полетаев рыл неглубокую яму, валил туда деревяшки, бросал спичку – плавник мгновенно занимался огнем, вскоре была готова горка красных углей. Полетаев заворачивал куски мяса в фольгу и палкой зарывал свертки в угли. Потом раскладывал на полотенце большие пурпурные помидоры, чеснок, фиолетовый лук, оливки и маслины, свежий хлеб, пластиковые стаканы и тарелки, виноград и белый сыр. Он брал с заднего сиденья огромную глиняную тарелку, которую купил еще в первый день, резал на ней лук, сыр, перец, помидоры, сыпал маслины, солил, перчил, заливал все это оливковым маслом. Потом ставил на полотенце холодную, запотевшую бутылку, сок для Кати, натирал хлеб чесноком и возвращался к мясу. “Па ме гиа ипно Катерина… ” Вера с Катей лежали на зализанных каменных плитах или бродили по колено в воде, отыскивая крабов и скатов. Полетаев вытаскивал из углей пузырящие жиром свертки, обжигая пальцы, раскрывал фольгу и укладывал мясо на тарелки. Потом звал. Вера подбегала – холодная, мокрая, целовала Полетаева в висок и кричала: “Катюш! Папа уже все приготовил! ” К ночи они возвращались в отель, бросали “ самурай ” с ключом в замке где попало, окунались в бассейн и укладывали Катю. Иногда не укладывали, если принцесса желала прожигать жизнь. Полетаев всюду носил с собой приемник. Сиртаки звучало по всем волнам с перерывами на футбол и прогноз погоды. Из приемника лилось – аккордеон, бузука, барабан – “ Па ме гиа ипно Катерина… ”. Везде – в лавках, магазинах, тавернах. “Это ” хава нагила ”, балканский вариант ”,- насмешливо говорила Вера. Ужинали они в одной и той же таверне, рядом с отелем. На третий раз к ним вышел хозяин – собственноручно выбирать для них рыбу. “Что такое немцы? – важно спросил господин Закариас, когда в половине второго Катя спала головой на коленях у отца, а Вера, позевывая, ковыряла ложкой десерт. – Что такое немцы? Или шведы?.. По бутылке пива на каждого, и они весь вечер занимают столик… Что такое русские? Они делают заказ! Они хотят филе меч-рыбы, грик-сэлад, креветок, десерт! Их приятно кормить! Это клиенты! Иногда они шумят. Но они столько пьют, что имеют право шуметь! ” “Господи, Боря,- устало вздохнула Вера, – но он же изъясняется совершенно, как бабелевские персонажи! ” “По-английски!.. Говори по-английски! – сердито сказал Полетаев. – Человек к нам со всей душой! Это невежливо ”. На пятый вечер Закариас принес к их столику маленький, тяжелый бочонок. “Локаль вайн, – важно объявил Закариас. – Это подарок ”. Полетаев под насмешливым взглядом Веры снял с руки часы “Командирские ” и вложил в ладонь Закариаса. “Надо соответствовать национальному образу ”,- виновато объяснил жене Полетаев. Полетаев открыл дверь, пропустил Катю и шагнул в квартиру. Он услышал, как Вера говорит по телефону: “ Брось, Мартик, это все ерунда… Ничего я про себя не знаю, и никакого отпуска у меня долго не будет… Скорее всего вы сами приедете… Не зарекайся… Вот когда твой загадочный муж и мой загадочный муж будут пить на кухне, мы это обсудим. Привет Теме… Хорошо, Борис ему перезвонит… Целую тебя”. – Ма, мы на машине ехали, – сказала Катя. – И мы на машине ехали, – весело ответила Вера. – Привет, Борь. Она поцеловала Катю и сняла с ее головы берет. – Боря, Марта звонила. – Да, я слышал… Что у них? Привет… – У них все хорошо, – сказала Вера. – Тема просил тебя позвонить ему, когда придешь. Вера недавно пришла домой, она не успела переодеться. – Марта звала нас на Рождество, – сказала Вера из комнаты. – Что ты думаешь? – Глупости! – буркнул Полетаев. – Что?.. – Посмотрим… Катюш, не бросай плащ… Полетаев разделся, сунул ноги в войлочные тапочки и пошел в свой кабинет. – Тема сейчас в Нанте! – крикнула из комнаты Вера. – Я записала его телефон. Он просил тебя позвонить. – Я понял, – ответил Полетаев из кабинета. – А что случилось? – Боря, может, будет удобней разговаривать в одной комнате? – раздраженно спросила Вера. Полетаев вошел в гостиную. Вера просматривала Катину тетрадку, Катя стояла рядом с ней и негромко говорила про Гольдони и апельсины. – Извини, – сказал Полетаев. – А что случилось? – Он просил тебе передать, что Фриц заболел и переехал. – Фриц?.. Горчаков?.. Ах ты черт… – Что случилось? – встревожилась Вера. – Нет, ничего… Это Темины дела… – Боря, разбери свою сумку, – попросила Вера. – Какую сумку? – Твой “ рибок ” дорожный. У тебя в берлоге, под столом. Три недели прошу тебя – разбери. “Там же ” Бучананз ”…- подумал Полетаев. – Очень кстати… ” В аэропорту, на Керкире, Полетаев собрал по карманам последние драхмы и купил бутылку ”Бучананз ”. Они вернулись больше месяца назад, прилетели поздно вечером, наутро Садовников срочно вызвал Полетаева на оперативку. Потом Полетаев поехал на директорат – там разбирался скандал, который устроил Вацек на ученом совете. Потом сел читать статью Гариваса в “ Мониторе ”. А в одиннадцать часов вечера Садовников приехал за ним и увез во Внуково. Поэтому сумку Полетаев так и не разобрал. Вера с Катей пошли на кухню, вскоре там зазвякало и зашкворчало. – Боря, ты ужинать будешь? – крикнула Вера. – Нет, спасибо… – Ты дневник смотрел? – Нет… Он мог проверить Катин дневник, мог не проверять – Вера заглядывала туда по утрам. И Катя всегда была дисциплинированна и сообщала о форс-мажорных записях. Полетаев прикрыл дверь, выволок из-под стола большую красную сумку и открыл “ молнию ”. Сверху лежала карта Итаки. Полетаев бросил карту на стол и сунул руку в сумку, нащупывая там “ Бучананз ”. В аэропорту он завернул бутылку в свитер. Но вместо пузатой четырехгранной бутылки его рука наткнулась на пластмассовую обтекаемую коробочку. љ“Это что такое? ” Полетаев вытащил предмет из-под шорт, ласт, пляжных сандалий, каких-то сувенирных раковин и свитера с твердым внутри. Это был маленький черный приемничек “ Филипс ”. “Хм… Во дела! ” – подумал Полетаев и улыбнулся. Он не прикасался к приемнику с последнего дня на островах. Выключил его, когда они подплывали к Керкире, и уложил в сумку. Передвинул тумблер на “off”, а верньер настройки не трогал. И “Филипс ” остался на частоте радиостанции Керкиры. Полетаев сел в кресло, протянул руку, взял со стола пачку “Голуаз ”, закурил и посмотрел за окно. Там шел дождь. “Я нормальный взрослый человек, – подумал Полетаев, – и эта “ зима тревоги нашей ” кончится рано или поздно. И Катя поумнеет… И Верка поумнеет. А не поумнеет – так черт с ней. Но мне бы знамение… Именно сейчас, и именно мне… ” Он глубоко затянулся, еще раз посмотрел за окно, на крупный частый дождь, на светофор и серых голубей на карнизе. Он представил белесое небо, осликов, навьюченных дровами, оливковые рощи. Он подумал, что можно уйти к Аландарову. Сектор Аландарова занимался спецразработками, для Аландарова у Штюрмера руки были коротки. Полетаев вдруг передвинул тумблер на “on”. “… Па ме гиа ипно Катерина, па ме но лаксу ме зои… ” Бред… Полетаев потряс приемник. “Па ме гиа ипно Катерина… ” Изнывающий голос, бузука, скрипка, аккордеон. Он расплющил окурок в пепельнице и обеими руками схватил приемник. “ Филипс ” звучал негромко и чисто. Полетаев бережно положил приемник на пол, закурил новую сигарету – руки тряслись, он не сразу попал кончиком сигареты в пламя зажигалки. “… Па ме гиа ипно Катерина… ” “Судзуки-самурай ” взревывал на узком серпантине, розовое вино по триста драхм за бутылку без наклейки, со светлой пробкой без клейма холодило рот, мелкие волны лизали плоскую бесконечную полосу желтого песка… “… Па ме но лаксу ме зои… ” Где-то жили страховой агент Лопес и контрабандист Гомес, шумели под ветром араукарии. За сеткой здешних дождей нездешние каравеллы пробивались в бакштаг, силясь достичь горизонта. “ Что же я так раскис? – просветленно подумал Полетаев. - Стыдно… ” Вера Полетаева обеспокоенно прислушалась – в кабинете Бориса было тихо. Обычно, когда муж уходил к себе, оттуда еле слышно доносилось легкое постукивание клавиатуры, громче – телефонные разговоры, скрип плетеного кресла – если Борис вставал из-за стола или садился, шорохи, чертыханье – если он ронял книги со стеллажа. Сегодня Борис мазнул по ней пустым взглядом и ушел к себе. И там затих. Пару минут она прислушивалась – из кабинета тихо зазвучала та греческая музыка, что совершенно осточертела ей за время отпуска. Она негромко постучала – Борис не ответил. Вера толкнула дверь. Борис сидел в кресле, курил третью сигарету (два окурка лежали в красной керамической пепельнице) и, улыбаясь, смотрел в окно. – Боря, хочешь чаю? – осторожно спросила Вера. – А?.. Что?! – Борис вздрогнул и посмотрел “ сквозь нее ”. Он часто так смотрел. – Хочешь, чаю тебе принесу? – повторила Вера. – Ты знаешь, – тускло сказал Борис, – знаешь… Вот какое дело… Вере Полетаевой стало холодно и страшно. Ну дура же она, дура!.. Господи, что же она за дура!.. Борька последние месяцы глядит нехорошо… Кто ж ее, дуру, тянет за язык?.. Он скажет сейчас, что уходит “ пожить ” в Темину квартиру… Господи, Борька… Она, дура, не сказала ему, что тайком прочитала последние главы из “Лекций на набережной… ” – он же лучше всех… Все эти найманы-шмайманы, рыжие, прочие – ему за пивом должны ходить… Но он читать не дает, а признаться, что сама к нему залезла, – так взбесится… И с Садовниковым у него какие-то странные дела. Две недели жил неизвестно где. Она боялась спросить. Что не у бабы – понимала. А спросить боялась… Он мягкий-то мягкий, а может так отшить… А эта жуткая ссадина на шее, она откуда? И рубец на бедре… Это она недавно заметила, когда Борька выходил из душа… Рубец на своем муже она не сразу заметила! Так не спали же вместе после отпуска, ни разу с того времени вместе не спали!.. Откуда царапина и шрам? Борька что-то бормотал про рыбалку, про расщепившийся сук – этому лепету и Катька бы не поверила… Ох, как нехорошо он смотрит! Вот он сейчас скажет страшное… И Катьку она совсем распустила, если Катька еще вякнет на отца – надо так ей дать!.. Да что Катька – сама виновата… И хватит трахать ему мозги: мол, до сих пор не защитился… Да он мог бы быть вор, педофил и наркоман, а он всего лишь до сих пор не защитился… И что она, дура, может знать про их институтскую кухню? Говорила Марта: там такой серпентарий. .. Какая, к черту, карьера!.. И что же она, дура, сучка дешевая, за спектакли ему устраивает?.. Это же последнее дело – в койке отыгрываться… Борька совсем сник, поди, думает, что она его не хочет, что иногда только чудит, устраивает себе редкие всплески. Чтоб не забыть, как это делается… А она иногда его так хочет, что во рту сохнет… И надо купить ему плащ… широкий, удобный, небрежный дорогущий плащ… – Верка… – Полетаев вытащил из сумки свернутый свитер и достал из него широкую четырехгранную бутылку. – Будь другом – принеси стаканы… Посмотрим на жизнь сквозь вино… Вера часто закивала, быстро вышла из кабинета, мягко отстранила бросившуюся к ней Катю. На кухне она взяла два стакана, низких, под виски. Держала их в руках, улыбалась и тыльной стороной ладони стирала слезы. */