--------------------------------------------- Лев Славин Кафе «Канава» Еще не выдохлись из Нюры переживания после тех заповедных слов… А может, тут сентябрь напутал? Бывает, что пьянит он поболее, чем весна. Листья летят. Алые, желтые, красные, пурпурные, багряные. Садятся на плечи, приводняются в лужи. Лужи, лужицы! Веселые, зеркальные! И во всех – солнце, как парень, вбежавший в парикмахерскую. Те знаменитые слова Нюра услышала в электричке. В своей электричке, то есть в восемнадцать ноль три. Правду сказать, Нюра могла бы поспеть и на более раннюю. Но восемнадцать ноль три самая ее любимая. А почему? Потому что набита она до отказа. И у Нюры чувство, что она не такая уж одинокая. Тут-то она и услышала те слова, что переживает еще и сейчас, когда идет со станции домой. Ходу минут двадцать, ну двадцать две от силы. Опять-таки от восемнадцать ноль три тот интерес, что сходит с него в Поварихине пропасть народу. Хоть и незнакомые, а все же у Нюры опять-таки чувство, что она идет в большой приятной компании. Давно уже, чтобы не так зануживал ее этот путь, разрубила его Нюра на куски. Как только минуешь ателье по ремонту телевизоров, начинается второй этап до поселкового Совета с его флажком на коньке и бодрым транспарантом: «Работники советских учреждений! Чутко относитесь к нуждам и заботам трудящихся!» Потом самый длинный и скучный отрезок до деревянного дворца, воздвигнутого зубным врачом Кирдяшки-ной-Волкодавер для своей разросшейся семьи. Зато потом интересный перегон, потому что на нем школа, двухэтажная нежно-кремовая кишка с большими окнами, и сквозь них видны черные доски и умненькие прыткие ребятки, и на досках красивые чертежи или что-нибудь письменное. Одно удовольствие смотреть – такое у них там все аккуратное, интеллигентненькое. И вот уже скоро Нюрин дом, только пройти мимо общежития учителей и кафе «Канава». Тут обычно Нюра замедляет шаги, чтобы ее хорошенько окатило из-за плетня запахом вянущих цветов. Садик там жиденький, совсем, правду сказать, паршивенький цветничишко. Летом его и не заметишь. Но об эту пору он начинает помирать, и предсмертные запахи гибнущих флоксов и всяких там гладиолусов разливаются тонкой, будоражащей и чуть терпкой нежностью. Однако сейчас Нюра не стала задерживаться, наоборот, ускорила шаги, потому что в кафе «Канава» были люди. Кафе «Канава» не кафе. Но – канава. Она заросла репьем, лопухом, полынью, одуванчиками и той травой, которую в Поварихине зовут пыреем и которую уважают собаки. Поверху попадаются ромашки. А в самой глубине, в тени и сырости, можно найти и незабудки. После сегодняшнего дождя на дне канавы собралась вода. Она долго не уйдет, земля в Поварихине тугая. Но своим ребятам это нипочем. Ноги вниз, поллитровки в траву, хлеб и сырок «Дружба» на колени. Интурист категория «люкс»! Увидев Нюру, монтер-верхолаз Башкиров поднялся. Зазвенели, как кандалы, цепи с кошками, обернутые вокруг пояса. Продубленное загаром лицо его засветилось сочувствием. За это сочувствие Нюра его ненавидела. Второй мужчина только приподнялся и сделал приветственный взмах рукой. Это инженер Сизоконь с усилительной станции, человек вежливый, обходительный. Даже в пьяном состоянии он являет собой в высшей степени пристойное зрелище. Это он придумал название: кафе «Канава». – Опять лупетку размалевала – не прогребешь, – сказал Башкиров, любуясь ее подведенными глазами. – И для кого, интересно, ты так ухорашиваешься? Кого цепляешь, а? Нюра страдальчески улыбнулась и вильнула в сторону. Башкиров схватил ее за руку. – Слышь, ты надо мной не улыбайся. Я же тебя жалею, а ты окусываешься. Смотри, Нюрка, я покуда с тобой по душам, а будет по ушам… Нюра вырвалась и убежала. В другое время она расплакалась бы. Но волшебство тех слов, что она услышала в электричке, продолжало действовать и возбуждало в ней волнение надежды. Что ж это были за слова такие в конце концов? Я завсегда страсть любила прислушиваться к разговорам в вагоне. Иногда такого наслышишься! Иной раз хочется сказать напротив. А иной раз наоборот – согласна, мол. Да я так и делаю. Про себя, конечно. Не буду же я к незнакомым лезть. Это только вид у меня такой слишком самостоятельный. Особенно когда я помоложе была. За это и падали на меня мужики. А на самом деле я чересчур застенчивая. А мне уже, между прочим, за тридцать. А габариты у меня крупные. И коже уже не под силу держать их. И лицо сделалось какое-то вроде рассеянное. Устало оно быть добрым, что ли… Наверно, все-таки мне больше к лицу счастье… Нет, в общем-то я еще ничего. А особенно когда подтянусь. А что с того? Ах, мужики такие шалые! Как посмотрю я, кто за них повыскакивал! Тьфу! Нахрапом, наверно, берут их. А я тихая. Вот оттого и не лезу в разговоры вагонные. Только в уме. И все ж таки даже от этого чувствуешь себя не такой одинокой. А с соседями в вагоне как повезет. Иной раз говорят так интересно – не оторвешься. А иной раз молчат, как идолы. Сегодня, как села, смотрю, ну кого ж мне бог послал? Слава те господи, мужики. Двое. Какой-то пижон в усиках и безрукавке, а другой – негр. Одет негр прилично, во все импортное. Только ботинки нечищенные, видать, этому уже у нас научился. А второе – он лысый. Вот уж не ожидала, что негры лысые бывают. Тот с усиками зарыл нос в журнал, не иначе – кроссворд решает. А негр, вижу, пялится на меня. Ну я, конечно, понимаю, что он сейчас заговорит. Не по-русски, конечно, ну, может, знаками. А какая разница? Как говорится, два любящих сердца всегда поймут друг друга. А он вдруг провел себе рукой по коричневой лысине и как рявкнет чисто по-русски: – Пашка развелся? Тот, усатенький, в ответ ему, даже не вынимая морду из кроссворда: – С Нелькой? Уже. И я сразу как-то к ним потеряла интерес. Тем более, что и они на меня нуль внимания. Прислушиваюсь к другим. Масса разговоров кругом. – Ну, открой же окошко, Генка! Сколько раз просить! – А ты, Ирка, с запросами: то тебе тесно, то тебе душно. – А тебе главное, чтоб по-твоему. Ты, Генка, принципиальный, как осел. И завелись. Неинтересно! Прислушиваюсь, что сзади. Голоса культурные: – Умственным трудом я решил вообще больше не заниматься: преждевременно иссушает, – А жить на какие шиши? – Буду писать пьесы. Что это нынче все такое скучное! Ну, а в проходе о чем? – Я как вмазал ему, он враз запахал. Подымается. Весь скосорылился. Спрашиваю: «Еще?» – «Хватит, отец», – говорит. «Какая грубость! – думаю. Как это мне сегодня не везет»… Тут который в усиках и негр уходят, а на их место другие двое. Один постарше, небритый, правда, в шляпе, но с отвислыми полями. Из периферийных начальничков, видать. Другой, наоборот, в ватнике, в сапогах до колен и в фуражке без кокарды – ясно: снабженец при нем. Оба лижут эскимо. Прислушиваюсь. Поначалу будто интересно. Который в шляпе говорит: – Прихожу к нему. А он – на тебе! – подарок мне сделал: повесился! Снабженец зацокал языком: мол ай-ай-ай, как же это он позволил себе! Жду, что же дальше. Это же цельная трагедия! Почему повесился? Через любовь? Или недостачу? И сколько ему лет? И так далее. А он вдруг перешел на строевой лес, что древесина не соответствует кондициям и в ней процентура влажности, – фу-ты, враг его побери! Отвернулась я от них. А он в эту минуту возьми и ляпни такое, что меня от волнения прямо всю перекосило. И я до этих пор, вот уже столько времени, вся в спазмах и не знаю, чего же мне делать, а в общем, как будто решилась. Сказал он вот что: – А мужики там знаешь какие? Увидит русскую женщину, тут же разом очертенеет! Все бросит и – за ней. Куды она, туды и он. Она в поезд, он за ней. Даже домой не зайдет жену предупредить и бельишко захватить. Она в самолет, и он за ней. И не отступится, пока до своего не додолбается. На все для этого пойдет. В загс? В загс! «Господи! – думаю себе. – Зачем же человека терзать? Только где это? Где эта интересная местность?» Сижу, слушаю и дрожу, что он опять перейдет на древесину. Не выдержала, – да и выходить мне пора, – спрашиваю: – Простите, гражданин, вы про какую область рассказываете? Он удивленно посмотрел на меня, рассмеялся, но сказал… Директору Нюра наплела бог знает чего: про тетку престарелую, одинокую. Умрет, похоронить некому. Чужие люди, соседи, опекуны всякие растащат все добро. Вот это последнее про хищных опекунов подействовало на директора больше всего. Он сказал: – Ладно, даю тебе внеочередной отпуск на десять дней без сохранения содержания. Он оглядел ее оценивающим взглядом, вздохнул и сказал: – Не обидишься? Поймешь, что я скажу? Нюра сказала самолюбиво: – Почему не пойму? Нормальному человеку все вбить в голову можно. – Одеваешься ты чересчур ярко. Не по возрасту. Все ж таки в культурный центр едешь. Учти. Нюра на радостях была весь день так вежлива с покупателями, что те поглядывали на нее с удивлением и даже испуганно. – Что с Нюркой стряслось? Прямо как зачухан-ная, – сказала другая продавщица, Раиса. – Не иначе втрескалась на старости лет. Смотрите, всучила покупателю жильца. Видал, Эдик? Надо же! Эдик, унылый вислоносый паренек, практикант из торгового техникума, удивленно переспросил: – Жильца? – Ах, ты не знаешь, лопух ты стопроцентный! «Жильцом» у нас называется костюм, который давным-давно висит на вешалке, и никто его не берет. И, глядя на сиявшую улыбкой Нюру, Раиса сказала задумчиво: – Замуж она, что ли, выскакивает? Да нет, кто такую возьмет – мордяга мучнистая, фигура – кваша. Я вот, Эдик, в момент могу выскочить. На свои бока я найду дурака. Один тут за мной третий год сохнет. А я ни в какую! – Неужели? – равнодушно сказал Эдик, оглядывая маленькую Раису с ее высоко взбитой башней на голове и по-кавалерийски изогнутыми ногами. – Не, не, пусть и не думает. Так он мужик из себя ничего. Пожилой, правда, но еще далеко не бабай. Да вот фамилия у него ни в какие ворота не лезет. – А какая? – вяло заинтересовался Эдик. – Загогулин. Что ж это я буду, значит, Загогулина? Не дождет! Она снова посмотрела на Нюру и сказала решительно: – Втрескалась! Вот дуреха! Наплачется же! Да что поделаешь! Любовь! Стихийка! – Типичное чэпе, – промямлил Эдик. …Спервоначалу Нюре почудилось, что она попала в страну сплошных красавцев. Все горбоносые. Все с тонкими черными усиками. Все с мечтательным и воинственным разлетом бровей. Все с глазами томными и страстными. Все бродят по Приморскому бульвару, то в одиночку, а то скапливаясь целыми гроздьями киногероев. Притом небо синевы невероятной, цветы яркие до судорог. А к тому же рядом море, и на нем миллионы солнечных высверков, и оно их перекатывает, и тушит, и снова зажигает, и расшвыривает пригоршнями, и поджигает ими воздух, и вообще чёрт знает что! И все кругом такое пахучее, что чувствуешь себя как в бутылке с туалетной водой. И от всего этого Нюре тревожно, весело, жутко, празднично. Она, конечно, первым делом сделала проходку по бульвару. Чудеса! Где у людей липы, там у здешних пальмы. Стоят себе, как ни в чем не бывало, целыми шеренгами вдоль берега и вежливо помахивают широкола-пыми ветками. Нюре даже показалось, что они почтительно вытягиваются при виде ее. И далекое Поварихи-но, грязные дороги, унылые облетевшие кусты, робкие березы, резиновые сапоги, шлепающие по лужам, канава с полупьяными Башкировым и Сизоконем – все это куда-то провалилось, словно никогда и не было. Нюра села на скамью, заложила ногу за ногу, скрестила руки, глаза опустила и чуть улыбалась, вся такая загадочная. Так она просидела минут сорок. От напряжения у нее замлела шея, а в руках и ногах щекотно заерзали мурашки. Кроме того, она проголодалась. Она встала и, с трудом передвигая онемевшими ногами, побрела в ресторан. В меню, неразборчиво отпечатанном на папиросной бумаге, значились блюда с непонятными названиями. По кафе носились быстрые как вихри официанты. Один из них остановился возле Нюры, такой же молодец, как все они, прямо с первомайского плаката. Она заговорила с ним воркующим голосом, но он – нуль внимания. Она ткнула наугад в меню и через несколько минут ела что-то страшно наперченное и все следила глазами за официантом. Прошло несколько дней. Нюра ходила на бульвар, как на службу, гуляла под пальмами до изнеможения. Потом шла в ресторан. Там, восхищенно поглядывала на ухаря-официанта, ела, давясь и перхая, что-то до того острое, словно оно было заправлено динамитом. Потом шла на танцплощадку. В тусклом свете под баян кружились пары. Вокруг сидели зрители. Время было после ужина, они сидели и покойно переваривали пищу, наблюдая танцы. Однажды от скуки Нюра пошла танцевать с какой-то девчонкой, нескладной, но, видать, заводной. Так и швыряла она глазами во все стороны. Сначала Нюра была за даму. Но девчонка сказала: – Ой, я не могу за мужчину. Они переменились местами. Вдруг девчонка вскрикнула: – Ой, там один на меня смотрит! Они остановились. Но мужчина подошел не к ней, а к Нюре. «Не бог весть какой принцесс, но в общем ничего, – подумала Нюра, внимательно разглядывая его. – Ряшка, правду сказать, чересчур желтая и раздутая, как айва. Но ничего, привыкнуть можно…» Они пошли в ресторан. За ужином Нюра завела светский разговор об Аркадии Райкине, о новых исканиях в области пиджака, о космосе. Мужчина в ответ только хмыкал, нагло рассматривал Нюру и глушил коньяк. Один раз он только рявкнул: – А ты, часом, не из Улан-Удэ? И замолк на весь вечер. Заговорил он только в гостинице. Говорок у него какой-то странный, не акающий и не окающий, а какой то укающий: – Ну, дувай раздювайся скурей! – Что вы! Я совсем не такая… – Вижу кукая. Ты меня, знаешь, не глупи. Зря на тебя хурчи перювел, что ли. Дувай лужись. Нюра вырвалась и убежала. У себя в комнате она села за стол и подперла тяжелую голову руками. Ей бы заплакать, да слезы не шли. На столе стояла пепельница. Нюра схватила ее и шваркнула о батарею. Пепельница взорвалась стеклянными брызгами. А утром Нюра пошла на станцию, купила билет и поехала домой. Не знаю, Раечка, что люди видят в том юге? Пальмы? Так они, пожалуйста, есть и у нас в Поварихине, в клубе на кирпичном заводе. А мужики там на юге… Ой, Райка! Какие-то чересчур черные и все какие-то вялые. С нашими русскими разве сравнишь! Нет, какое там! Наши это ж такие специалисты улещивать да обхаживать. Нет, таких обхажеров, как наши русские, других таких нет. А те, южные, перед нашими чистые слабаки, и больше они никто. Я думаю, ты меня поймешь в этом вопросе. Одеваются, правда, ничего, прилично одеваются, за это ничего не скажу. Даже официанты одеты как женихи, во всем черном, и галстук мотыльком. А вот жратва, знаешь, ни в какую. Заплатишь за обед восемьдесят копеек, а выскочишь с ресторана – что ела, что не ела. А приставучие они! Один прямо проходу мне не давал. Молоденький, быстрый. Только он мне не нравился. Не спорю, вежливый, внимательный. И с лица ничего. Да вот не по душе мне. Брови срослись, глаза как угли, руки косматые, ну чисто черт, только прирученный. Еще один был… Такой из себя солидный. Не мальчишка. Немного, правда, с лица желтоватый. Возможно, малярик. Но представительный. Сам из Улан-Удэ. Вроде вдовец. Отставник. Домик у него имеется. Пенсио-нер-персоналыцик. Хоть сейчас в загс! «Извините, говорю, вы только не обижайтесь, но сердце у меня к вам не лежит». И в общем, скажу тебе, Райка, такая меня апатия взяла, что я всю посуду в номере перебила. А это у меня уж верная примета: бью посуду, значит, отдохнула на все сто, домой пора. С утра лило, а к полудню вышло солнце. Но – бледное, осеннее, и инженер Сизоконь с сомнением смотрел на дно кафе «Канава», где стояла большая лужа. – Ну и что? – сказал Башкиров. – Ждать до просухи, что ли? Садись. Выпьем, сухо станет. Да ну, падай. Смотрю на тебя, сувалок ты, брат. Сизоконь сел, поставил в траву бутылку и спросил с интересом: – А что это значит: сувалок? – Не знаешь? Пентюх это, вот что. – А у тебя, Башкиров, от башкир не только фамилия. – Брось, русский я. Сам не знаю, откуда ко мне эта фамилия. – Да ты не обижайся. Башкиры от слова «башка». Башкиры народ башковитый. Он выпил. Башкиров задумчиво смотрел в свой стакан. – Что, не входит? Башкиров встрепенулся: – Эх, и надерусь же я сегодня! – Надираются или от радости, или от горя. У тебя что? Башкиров молчал. Сизоконь смотрел на него, сощурившись. Потом спросил: – Говорил с ней? – Ага. – А она? – Не поймешь: ни мычит, ни телится. – Да ты сказал, что любишь ее? – Намекнул. – Как? – Форсу, говорю в тебе, Нюрка, много, а в жизни ты не ухватчивая. Мужиков, говорю, не за тот кончик ловишь. Сизоконь вздохнул: – Дубина ты, брат. Тебе в живодерне работать, а не в любви объясняться. Надо было с душой: иди, мол, за меня, построим красивое счастье… Башкиров вскочил. Кошки кандально зазвенели на нем. Он крикнул: – А пошла она! Тоже мне! Выдрющивает из себя Христову невесту. А сама Крым и Рым прошла. Только под троллейбусом не лежала! Он сел, спустил ноги в канаву. Выпил. Потом сказал зло и жалобно: – Сплю и вижу ее… Площадь у станции Поварихино вся в затвердевших отпечатках ног, – огромный барельеф из грязи. Нюра перебралась через него и теперь шла по дороге. По сторонам – заросли берез, елей, антенн. Вверху галочий галдеж. Зеленая хвоя напоминает о промелькнувшем лете. А седые стволы берез предвещают зиму. У плетня Нюра задержалась. Долетел до нее запах вянущих цветов. Они пахли свежо и нежно. Они пахли детской беготней, молодым вином, губами юноши. Нюра подняла лицо к небу, и сентябрьское солнце целовало ее, целовало… У себя в палисаднике Нюра остановилась. Ей не хотелось в дом, пустой, как нежилой. Она села на скамью. Там лежал камень. Нюра погладила его. Он был красный, теплый, шероховатый, ну как живой. Вот тут пришли слезы. Она плакала голосом. Она не унимала слез. Она думала, что ее никто не видит. Она не замечала, что с верхушки телеграфного столба на нее смотрит Башкиров. Медленно, стараясь не греметь цепями, он начал соскальзывать со столба. 1967