Аннотация: Британская писательница Дорис Лессинг – лауреат Нобелевской премии по литературе за 2007 год. Она обладает особым женским взглядом, который позволяет ей точно и в то же время с определенной долей скептицизма писать о разобщенности современного мира. "Лето перед закатом" – роман, погружающий читателя в глубины расстроенной психики и безумия. Героиня романа – привлекательная женщина балзаковского возроста, оказывается оторванной от привычной жизни. --------------------------------------------- Дорис Мей ЛЕССИНГ ЛЕТО ПЕРЕД ЗАКАТОМ Дома На пороге дома, скрестив на груди руки, стояла женщина и как будто чего-то ждала. Предавалась размышлениям? Вряд ли она так назвала бы свое состояние. Она пыталась нащупать что-то неуловимое в своем подсознании, вытащить его на свет и дать этому «нечто» определение; в последнее время она все чаще стала «примерять» на себя, словно платья с вешалки, разные мысли и идеи, приходившие ей на ум. Она переваривала в себе избитые, как детские считалки, слова и фразы: критические моменты жизни принято отмечать определенными, довольно стереотипными выражениями. Ах, первая любовь!.. Старость – не радость… Это мой первенец, сами понимаете… С любовью не шутят!.. Брак – это компромисс… Увы, где моя молодость! Разумеется, выбор того или иного из этих освященных временем штампов зависит скорее от социальной среды говорящего и от непосредственного окружения, в котором он в данный момент оказался, нежели от его личных качеств и эмоций. Об истинных чувствах человека можно судить либо по улыбке, о которой сам он порой не догадывается, либо по горькой складке, залегшей в уголке рта, а то и по вздоху, невольно вырвавшемуся после такого, к примеру, заявления: Детство далеко не всегда безоблачно! Эти пущенные в обиход клише, словно взятые с образцового рекламного стенда, обладают такой внушительной силой, что многие твердят и твердят, не задумываясь: Юность – лучшая пора жизни или: Для женщины любовь – это все – до тех пор, пока в один прекрасный день не поймают в зеркале собственное выражение лица в момент произнесения одной из подобных деклараций или же пока не перехватят невольную гримасу собеседника или собеседницы в ответ на свои откровения. Женщина стояла, скрестив руки, на пороге своего дома и ждала, когда закипит чайник. Бастовали электрики, и в доме почти весь день не было света. Тим, младший сын женщины, и дочь Эйлин съездили рано утром за город, в Эппинг-форест, набрали там хворосту и под непрерывные шутки и смех разложили в саду посреди гравиевой дорожки костер, смастерив над ним треножник из обломков металла, которые они откопали среди хлама в углу гаража. Этот костер – возня вокруг него, приготовление завтрака и ленча, шутки – стал центром жизни семьи на весь день. Но женщине было не до шуток, суета вокруг костра скорее раздражала ее. Целых двадцать минут ушло только на то, чтобы вскипятить чайник, – уже много лет не слышала она, как он поет. Электричество, не успеешь оглянуться, доводило воду до кипения, так что чайник даже не успевал запеть. Может быть, она просто невосприимчива к окружающему? А может быть, и Тим и Эйлин – в общем-то уже взрослые люди: одному девятнадцать, другой двадцать два года – тоже не настолько увлечены затеей с костром, как казалось; возможно, они просто притворяются из деликатности, чтобы не нарушать общего настроения? И их поведение – всего лишь подтверждение старой народной мудрости, оправдывающей условность, от которой люди не способны отрешиться ради правды жизни, какова бы она ни была? Как не способна это сделать и сама женщина. А правда жизни сейчас заключалась в том, что женщина все чаще и чаще с тревогой сознавала, что не только слова, которые она произносила, и многие мысли, которые приходили ей в голову, были сняты с чужой вешалки и надеты ею на себя, – самое главное, что чувства, одолевавшие ее при этом, никак не соответствовали ни этим словам, ни мыслям. Женщина разомкнула руки, подошла к нелепому сооружению посреди гравиевой дорожки, подкинула хвороста под чайник, свисавший с треножника, и прислушалась: изменился ли тембр песни чайника хоть сколько-нибудь? Ей показалось, что изменился. Если завтра опять не будет света, как грозятся электрики, то, пожалуй, не мешало бы приобрести походную плитку или что-нибудь в этом роде; бойскауты – мастера на всякие выдумки, спору нет, только вот что делать, если дождь зарядит надолго… Ходят слухи, что забастовка скоро не кончится. Что-то зачастили эти забастовки: вроде бы совсем недавно последний раз отключали электричество? Судя по всему, эти энергетические кризисы, приводящие к нехватке топлива, света, горючего, будут повторяться все чаще, и рачительная хозяйка должна позаботиться кое о каких запасах. Возможно, Тим и Эйлин были правы: грузовик дров в хозяйстве не помешает. Женщина вернулась к порогу, прислонилась, как прежде, спиной к стене и скрестила на груди руки. Бывают события, которые затрагивают судьбу всего народа – войны, забастовки, наводнения, землетрясения; они считаются стихийными бедствиями. И если вдуматься, то крутыми поворотами в жизни многих и многих людей были именно такие потрясения: нашествия, войны, междоусобицы, эпидемии, голод, наводнения, землетрясения, отравление почвы, пищевых продуктов и воздуха. Любопытно, что штампы, применяемые в разговоре об общенародных бедствиях, выражают чувства более искренне, чем те, что служат для описания личных несчастий. Она услышала, что чайник стал затихать, и, протянув руку, взяла с кухонного стола, находившегося у нее за спиной, огромный фарфоровый кофейник, в который уже заранее был насыпан кофе. С кофейником в руках она стояла у костра, наблюдая, как под давлением пара начинает плясать крышка чайника. Судить о жизни только по высшим точкам ее напряжения нельзя: в конце концов события личной судьбы, равно как и общенародной, совершаются не в один день. Проходят месяцы, а то и годы, прежде чем человек наконец скажет: Боже, как изменилась моя жизнь, имея в виду большую любовь, вдруг вспыхнувшую в нем, или ненависть, или брак, или просто окончание испытательного срока на службе. Изменилась жизнь, потому что изменился сам человек. Пар так и подбрасывал крышку чайника и уже выбивался из носика. Надев на руку толстую стеганую варежку, она сняла чайник, залила кофе шипящим, стреляющим горячими брызгами кипятком и поставила чайник возле костра, подальше от травы, чтобы на газоне не осталось желтого круга. Затем раскидала недогоревшие ветки из середины костра; не забыть бы убрать весь оставшийся хворост под навес на случай, если хлынет дождь. Ведь она не бойскаут, это тем ничего не стоит развести костер из сырого хвороста. Взяв чайник в одну руку, а кофейник в другую, она пошла на кухню. Я попала между жерновами, ох и крепко же меня перемалывает жизнь… Такое обычно говорится или ощущается не без некоторого самодовольства. Это ли, мол, не удивительно? А что здесь удивительного? Чувство победы над собой? В конечном счете это чувство испытывают и те, кто придерживается мнения, что человеческая жизнь стоит не больше жизни какой-нибудь тли – таких сравнительно немного, – и те, кто по старинке считает, что люди ответственны за свои поступки перед лицом всевышнего, ибо человек – создание бога. Или богов. Но почему, собственно, человек должен придавать значение тому, что он что-то преодолел, чему-то научился, созрел, поднялся на ступеньку выше, если он всего-навсего тля? Потому что испокон веков бытует мнение, может быть, самое стойкое в нашем сознании: живя, человек приобретает жизненный опыт – вот что важно. К сожалению, порой уходит масса времени и тратятся непомерные усилия, чтобы познать даже очень малое… И она действительно ощущает это на себе? Да, ощущает. Женщина поставила кофейник на поднос, где заранее были приготовлены чашки с блюдцами, ложки, сахар и ситечко, и взяла поднос в руки; прежде чем выйти из кухни, она обернулась и взглянула на стол, заваленный грязной после обеда посудой. Посуда, оставшаяся после завтрака, тоже находилась там. Может, попросить Тима снова развести костер, вскипятить побольше воды, чтобы хватило на всю накопившуюся за день посуду, и перемыть ее разом? Нет, пожалуй, не стоит трогать его сейчас, он в каком-то взвинченном состоянии; лучше уж вымыть попозже. Женщина вышла из боковой двери на давно не стриженный газон, на котором тут и там красиво белели островки маргариток, и направилась к дереву, единственному на весь сад. Женщину эту звали Кейт Браун, а точнее – Кэтрин Браун, или миссис Майкл Браун. Она осторожно несла поднос, обдумывая, как лучше справиться с завалом посуды на кухне, и в то же время где-то подспудно в ее сознании текли другие мысли: женщина вела свою бухгалтерию, калькулировала, подводила баланс… Она хотела, чтобы нынешняя стадия ее жизни – неважно какая по счету – поскорее завершилась. Если рассматривать жизнь только в виде точек высокого накала, или пиков, то у нее ничего такого уже давно не было; и в будущем ее ничего не ждет, кроме медленного, но верного увядания с постепенным сведением на нет ее роли матери и хозяйки дома. Иногда, если повезет, процесс – или стадия – старения проходит в ускоренном темпе. Для Кейт это лето обещало обернуться именно таким – до предела напряженным, концентрированным отрезком жизни. Что ожидало ее впереди? Обыкновенная старость – и больше ничего. Старость, разумеется, никого стороной не обходит. Ах, как летит время!.. Не успеешь оглянуться, а жизнь уже прошла… Что ни говорите, а зрелость – это уже закат . И так далее, и тому подобное. Но случай с Кейт не вполне обычный, старость не будет подкрадываться к ней исподволь, едва заметно, осознаваемая лишь в моменты отчаянных усилий удержать стремительный бег лет, своевременно подкрашивая волосы, поддерживая в норме вес, внимательно следя за модой, чтобы всегда выглядеть элегантной женщиной, а не молодящейся старушкой. Почти у всех людей старение – процесс многолетний… если только старость не наступает мгновенно – под влиянием тяжелых переживаний, во время землетрясения, когда почва уходит из-под ног, когда родному городу грозит наводнение или когда у тебя на глазах гибнут под бомбами дети, и сердце каменеет от горя, и нет сил жить. Молодость сменяет средний возраст, но отметить момент перехода из одного возраста в другой – трудно. Позднее приходит старость, но опять же человек не замечает, когда это случилось. Однако перемены в самом человеке все-таки произошли, – и еще какие! – например, в его отношении к окружающим; но ему самому это вряд ли заметно, ибо душа его обрастала ледком медленно, день за днем. Приходит время, и однажды, на склоне лет, человек вынужден признать: Как это ни грустно, молодость уже позади. У большинства людей бывает именно так. Но у Кейт Браун все было иначе: ей суждено было покончить с этой проблемой разом, в течение нескольких месяцев. И хотя могло показаться, что все перипетии того лета носили сугубо внутренний характер и испытанию подвергались ее терпение, добрый нрав и запас стойкости, в действительности же чисто внешние факторы оказали влияние на ее скромную судьбу, спрессовав ее жизнь и заставив Кейт почувствовать, что старость неотвратима и уже стучится у порога. Ни личные добродетели, ни свойства ее натуры никак не повлияли на события того лета. Если бы к тому времени, когда старость уже вошла в жизнь Кейт, ее спросили, какой путь к ней она бы предпочла, она не задумываясь ответила бы, что именно такой и никакой иной; но выбрать именно такой вариант сама она не смогла бы, поскольку у нее не хватило бы ни опыта, ни воображения. Нет, она отнюдь не стремилась к тому, что с ней должно было случиться в недалеком будущем, хотя интуитивно чувствовала: что-то происходит! Стоя под сенью дерева с подносом в руках, она не могла отделаться от одной мысли: со мной творится что-то неладное, что именно, не понимаю. Она поставила поднос на столик, сделанный из какого-то материала, изобретенного в последнее десятилетие. Столик выглядел как металлический, но на поверку был почти невесом, и казалось, его можно было поднять двумя пальчиками, однако стоял он вполне устойчиво и не опрокидывался, если на один конец его ставили что-нибудь тяжелое. В выборе этого стола она не участвовала – его выбрали без нее, равно как и эти вот чашки из пластмассы, искусно имитирующей фарфор. Женщина вышла на середину лужайки, откуда видны окна верхнего этажа, и, прежде чем крикнуть и позвать к столу мужа, перевела дух и мысленно представила себе картину, которая откроется ему, когда он, высунувшись из окна, откликнется: «Иду!» Он увидит стоящую посреди газона женщину в белом платье с розовым шарфиком вокруг шеи и в белых туфлях. Вот это был ее выбор, сознательный и хорошо взвешенный: ее внешность с головы до пят – воплощение утонченного вкуса и умеренности, отвечающей духу буржуазного пригорода, где она жила, и ее положению жены своего мужа. Ну и, разумеется, матери своих детей. Платье с этикеткой «Jolie Madame» было в меру строгим и очень к лицу. Неотъемлемой частью туалета были чулки и туфли. Волосы – и здесь мы дошли до того объекта, на котором сосредоточивалась вся энергия и выдумка нашей героини, – были уложены крупными, мягкими волнами вокруг лица, где она милостиво оставила несколько веснушек – на горбинке носа и на скулах. Муж всегда говорил, что веснушки красят ее. Волосы были с рыжеватым отливом, не слишком бросавшимся, однако, в глаза. Это была здоровая, миловидная, готовая во всем пойти навстречу женщина. Заслонившись рукой от солнца и выждав мгновенье, она позвала: – Майкл! Майкл! Кофе! За стеклом, в котором отражалось яркое солнце, появилось расплывчатое пятно – лицо мужа, и он крикнул в ответ: – Идем! Женщина вернулась к столу, осторожно ступая, чтобы не запачкать травой туфли. Будь ее воля, она бы предпочла пробежаться босиком, скинув чулки и туфли, распустив волосы, в свободном балахоне типа гавайского му-му, в сари или в саронге – в чем-нибудь этаком. Она не позволяла себе никаких экстравагантностей ни в одежде, ни в прическе, ибо давно, когда дети были еще подростками, видела, как их шокировало, если она давала волю фантазии. Мэри Финчли, соседка, живущая в доме напротив, одевалась как бог на душу положит, не считаясь ни с мужем, ни с детьми; ребята не выносили этого и не упускали случая показать матери свое к этому отношение. И хотя Кейт была согласна с Мэри, когда та говорила: «А с какой стати потакать их капризам, подлаживаться под их вкус? Дети не должны быть тиранами», сама Кейт всегда старалась приспособиться к своим детям. Она считала, что в подобной ситуации ее дети будут вести себя не лучше, чем дети Мэри. Кейт расположилась в тени дерева, выставив на солнце только ноги, словно в чулках они могли загореть. Она рассматривала свой большой дом – прямоугольный, окруженный обширным садом. Как будто прощалась со всем этим – такое настроение было навеяно состоявшимся недавно у нее с мужем разговором о том, что дети скоро станут совсем взрослыми и пора подумать, не сменить ли этот громоздкий дом на что-нибудь поменьше. Может быть, купить квартиру в городе? Или приобрести на паях с друзьями – с Финчли, например, – домик, где-нибудь подальше от городского шума, и навсегда поселиться в провинции. Кейт частенько думала об этом, но всегда как о далеком будущем. Пока же стоял май – английское лето, непостоянное и зыбкое, преддверие осени, – а с его приходом начинались перебои в жизни семьи, этого небольшого организма, который размеренно и четко работал в южной части Лондона, точнее, в Блэкхите. Здесь ежегодно происходили взрывы – тем более сильные, чем взрослее становились дети, и организм выбрасывал вовне частицы себя, с каждым разом рассеивая их все шире и дальше по планете. Организм ежегодно как бы делал выдох поздней весной и вдох в сентябре. В прошлом году в июле Майкл, довольно видный невролог, поехал на очередную конференцию, проходившую в Америке; воспользовавшись случаем, он остался на три месяца поработать в бостонской клинике и возвратился только в октябре. Кейт тоже поехала с мужем на конференцию, но вскоре ей пришлось вернуться домой по семейным обстоятельствам, правда, в сентябре она вырвалась к нему еще раз – поездки ее туда и обратно зависели, естественно, от передвижения по белу свету их отпрысков. А это беспокойное племя курсировало между домом и самыми отдаленными уголками Европы на протяжении всего лета. В этом году Майклу по обмену опять предстоит работать четыре месяца в той же клинике в Бостоне. Старший сын Стивен, двадцатитрехлетний студент последнего курса университета, собирается с друзьями на четыре месяца в поездку по Марокко и Алжиру. Двадцатидвухлетняя Эйлин поедет вместе с отцом в Штаты – в гости к своим друзьям, с которыми познакомилась прошлым летом во время туристской поездки по Испании. Второго сына, Джеймса, пригласили до начала занятий на первом курсе университета в археологическую экспедицию в Судан. Что касается самой Кейт, то на этот раз она решила не ехать с мужем в Штаты. Такое решение было отчасти продиктовано стремлением не портить поездку дочери – она знала, что уже самим своим присутствием будет мешать ей. Кроме того, ехать всем троим – очень дорого. И в довершение всего она не была уверена, что не помешает мужу… Эта мысль вызвала у нее улыбку, более похожую на гримасу, которая с успехом могла бы сопровождать такое клише: Брак строится на взаимных уступках; вникать в эту сферу глубже она не имела ни малейшего желания, это она знала твердо. Была еще одна проблема – Тим; ему уже исполнилось девятнадцать, и в семье всячески поощряли его самостоятельность, но на сей раз он не собирался уезжать на лето из дома. Он всегда был, что называется, «трудным ребенком». Словом, получалось, что ради одного только Тима будет функционировать целый дом в южном Лондоне. Ей, матери, придется вести хозяйство. Ближайшие летние месяцы пройдут так же, как проходили уже не раз. Ее дом будет базой для семьи, бороздящей шар вдоль и поперек: то после учения домой на каникулы, то проездом куда-нибудь с остановкой на день или на недельку дома – и так без конца; она будет их всех кормить, сбиваться с ног, заботясь об удобствах своих детей, их друзей и друзей их друзей. Всегда к услугам, всегда готовая бежать по первому зову. Она предвкушала это время не только потому, что предстояло появление новых лиц; она радовалась самой суете, связанной с устройством молодежи, а главное, предвкушала сознание своей необходимости; возможность посвятить больше времени своему саду тоже радовала ее. Когда они, Кейт и Майкл, распрощавшись с активной жизнью, уедут отсюда, то не о доме будет тосковать Кейт, а о саде – поистине прекрасном, каким бывает только английский сад после почти двадцати лет неусыпных, любовных забот. Глядишь на него, и кажется, что не человеческие руки взрастили его, а он сам, как по волшебству, поднялся из земли, раскидав тут лужайку, там – группку лилий, подальше беседку из вьющихся роз и повсюду островки разнотравья. Круглый год там пели птицы. Нежно дул ветерок. Там не было клочка земли, которого бы Кейт не знала, к которому не приложила бы рук, который не возделала бы сама – с помощью земляных червей, конечно. Она сидела, вдыхая аромат роз, лаванды и чабреца, и наблюдала, как от дома к ней идут муж и его гость. Звали гостя Алан Пост, и он не имел никакого отношения к медицине; он был международным чиновником и служил в одном из учреждений Организации Объединенных Наций. Познакомился он с доктором Майклом Брауном в зале ожидания Лос-Анджелесского аэропорта – самолет, которым оба должны были лететь, задержался из-за тумана. Коротая время, они играли в шахматы и потягивали виски, а под конец обменялись адресами. Неделю тому назад они случайно столкнулись на Гудж-стрит и зашли куда-то пообедать. После этого Майкл пригласил Алана к себе провести воскресный день в семейном кругу. Если бы не было перебоев с электричеством, то Брауны приготовили бы традиционно-английский воскресный обед – не ради себя, конечно, ибо они давно уже отошли от старинных обычаев, а ради того, чтобы угостить Алана; у них даже была давняя семейная шутка о том, что они, как крестьяне, наживающиеся на туристском буме, неизменно предлагают своим друзьям-иностранцам блюда английской национальной кухни. Но сегодня шеф-поваром была Эйлин, а ее помощником – Тим. И перед тем как куда-то убежать по своим девичьим делам, Эйлин подала на стол холодный турецкий суп из огурцов, шиш-кебаб на вертеле и ледяной абрикосовый шербет – холодильник работал на газе. За обедом было выпито немало «Сангрии» [1] – рецепт привез в прошлом году из Испании средний сын. После обеда Майкл и Алан Пост не сразу встали из-за стола и с увлечением продолжали разговор, который они позднее перенесли наверх, в кабинет хозяина. Кейт налила кофе в симпатичные пластмассовые чашечки, которыми стала пользоваться для сервировки стола на воздухе с тех пор, как однажды к ним в сад в погоне за каким-то своим недругом ворвалась соседская собака и вдребезги разнесла ее лучший фарфоровый сервиз. Подав кофе и шоколадные вафли, она изобразила на лице вежливую улыбку, за которой, как за хорошей ширмой, можно было думать о чем-то своем. В данный момент она думала о муже. Когда он вот так поглощен захватывающей беседой с друзьями, особенно с приезжими иностранцами, он отдаляется от нее, становится чужим. Объяснялось это вовсе не тем, что он принадлежал к людям, которые ведут себя по-разному в зависимости от окружения, – просто когда он бывал, например, с Аланом Постом, создавалось впечатление, что вокруг Майкла образуется особая, более утонченная атмосфера, атмосфера окрыленности, плечи его расправлялись, словно у него вырастали крылья… В прошлом году, когда Кейт сопровождала мужа в Штаты, она не раз была свидетельницей такого душевного подъема; она почувствовала тогда, будто все годы их совместной жизни он хранил в своих внутренних кладовых нерастраченный запас духовных сил, которым не находил применения в рамках семьи; Кейт и Майкл, разумеется, проанализировали ее впечатления и ощущения. Она питала тайную надежду, что и он ответит ей таким же признанием, но муж ничего не сказал. Она сидела и думала, что вот в этом году целых четыре месяца он будет один, без жены, лишь время от времени встречаясь с дочерью; и другая улыбка – сухая, ироничная – появилась у нее на лице. Она отдавала себе в этом отчет, она, как говорится, «отработала» эту улыбку. При других обстоятельствах – если бы, скажем, какая-нибудь женщина помоложе (не ее ровесница, не такая, как Мэри Финчли) стала искать у Кейт ответа на этот животрепещущий вопрос – она бы, наверное, откинувшись небрежно на спинку стула и укрывшись за броней иронии, тоном умудренной опытом женщины ответила: «Все мы в молодости придаем слишком большое значение пустякам – кто из мужчин не флиртует? Право же, это не в счет в здоровом прочном браке!» На смену прежней полуулыбке-полугримасе пришло нечто весьма смахивающее на ликование: удалось-таки обойти расставленную ловушку, избежать опасности… Сидя под раскидистым деревом, слегка касаясь ручки кофейника, как бы давая этим понять: кофейник полон, пейте сколько угодно, – и не переставая улыбаться, она вдруг услышала внутренний голос, говоривший ей: «А ведь ты сама себя беспардонно обманываешь! Чудовищно! Зачем все это нужно? Есть в этом что-то такое, от чего ты сознательно отводишь глаза». Она прислушалась: кажется, мужчины заговорили о чем-то, касающемся и ее. Конференция, на которую приехал Алан Пост, столкнулась с рядом организационных трудностей. Вернее, не сама конференция, а одна из ее комиссий; организация, под эгидой которой проходит конференция, называется Всемирной продовольственной организацией и занимается изучением того, чем и как питается человечество. Или не питается. Когда члены комиссии собрались за столом заседания, выяснилось, что из-за цепи роковых случайностей работу начать нельзя – одного переводчика свалил грипп, другой сломал бедро, третий скоропостижно умер в Лиссабоне. И если найти квалифицированных переводчиков с французским, немецким, испанским языками было проще простого, то найти людей, в совершенстве владеющих португальским и английским одновременно да вдобавок еще достаточно эрудированных, оказалось куда труднее. Португальский язык требовался потому, что одна из подкомиссий занималась проблемой кофе; в Бразилии же, ведущем мировом производителе кофе, официальный язык – португальский. Заседание подкомиссии пришлось отложить, пока не подберут переводчиков. Двоих уже нашли, не хватало еще двоих; Алан Пост и Майкл вопросительно смотрели на Кейт, ожидая, что она с радостью ухватится за эту возможность и станет третьей. Три года назад Кейт перепечатала на машинке для подруги, которая сама печатать не умела, популярную книгу о разведении кофе и его рынках сбыта. Поэтому она разбиралась в существе предмета. Кроме того, у нее были прекрасные способности к языкам. Французский и итальянский она знала хорошо; португальским владела в совершенстве, так как была наполовину португалкой. Она рано окончила школу, и у нее образовался трехлетний перерыв перед поступлением в университет. Один год из этих трех она провела в Лоренсу-Маркише [2]  в гостях у своего деда, филолога по профессии. Там она говорила только по-португальски. Чему еще научилась она за этот год, живя в городе на берегу Индийского океана? Дед был приверженцем старых взглядов на место женщин в обществе и относился к внучке со всей строгостью. Правда, он исполнял любое ее желание, но в то же время не давал забыть, что ей, существу женского пола, раз и навсегда отведена второстепенная роль в его жизни, так же как его жене и дочерям. Вот Кейт того периода, какой она себя помнит: юная, хрупкая, как камелия, девушка с молочно-белой кожей и густыми каштановыми волосами, в льняном белом вышитом платье – воплощение такой притягательной женственности, что молодые люди, окружавшие ее, дав волю воображению, не могли оторвать от нее глаз. Она обмахивалась шелковым вышитым веером, изящно вращая кистью, как ее учила старая нянька, а юноши, которые должны были испрашивать разрешения деда даже на то, чтобы разговаривать с Кейт, сидели полукругом в плетеных креслах и наперебой расточали ей комплименты. Шел 1948 год. Она пользовалась огромным успехом в Лоренсу-Маркише – отчасти потому, что ей, англичанке, как она ни старалась, трудно было следовать нормам, которые дед считал идеалом; отчасти потому, что сочетание коротких рыжеватых волос с карими глазами было редкостью в краю знойных сеньорит; а отчасти потому, что при нетерпимости деда к любым вольностям поведение Кейт и высказываемые ею взгляды производили порой впечатление тонко рассчитанной, ловкой игры, которая расценивалась в колонии как скрытый вызов дедовым установлениям. Вернувшись в Англию, Кейт снова и снова переносилась мыслями в тот далекий город, окутанный тяжелой испариной и полный загадок; одной из них была бабка Кейт, которая – если деда не подводила память – до конца дней осталась дочерью своего народа. Признанная красавица, прекрасная мать, великая искусница по части кулинарии, обаятельнейшее существо без единого недостатка… Возможно, так оно и было, однако все эти дифирамбы возымели неизбежное обратное действие, и Кейт вернулась из Португальской Восточной Африки, горя желанием поступить в университет на факультет романских языков и литературы. Она успешно сдала вступительные экзамены и, став студенткой, переехала жить в Оксфорд. Вскоре она встретила Майкла, который, после войны и учения урывками – на то и на другое ушло в общей сложности десять лет, – только теперь начинал свою карьеру. Она переселилась к нему, и они с энтузиазмом вступили в Первую фазу, как они сами называли первые годы совместной жизни. Если бы не замужество, могла бы она стать чем-то выдающимся в своей области? Преподавателем университета, например? Женщины как будто не так уж часто становятся профессорами. Впрочем, подобные мысли почти не посещали ее: она была довольна своей долей, и дети не были ей в тягость. Кроме того, и муж держал ее в курсе своих интересов, знакомил с интересными людьми. Иногда она делала переводы для него или для его коллег. Однажды даже перевела с португальского целый роман, что, правда, принесло ей не так много денег, зато немало похвал. Она встречалась с людьми из всех стран мира, особенно с тех пор, как дети повзрослели и стали привозить домой своих друзей и приятелей, разбросанных по белу свету. Если бы не замужество… но, бог ты мой, какой же непроходимой идиоткой надо быть, чтобы отказаться от семьи ради романских языков и литературы!.. Майкл и Алан Пост налили себе еще по чашечке кофе и ждали, что скажет Кейт. А Кейт между тем была на грани паники. От сознания этого она разволновалась еще больше. Глупо и нелепо так страшиться. И чего, собственно? Она бы никому не призналась, даже Майклу, но когда перед ней встал вопрос о работе, самой обыкновенной и вполне в пределах ее возможностей – к тому же, по всей видимости, ненадолго, – она почувствовала себя как узница, которая долгое время провела в заточении и которую поутру ожидает свобода. – Но я не представляю себе, как это получится, – пробормотала она. – Ведь Тим будет наезжать домой время от времени. Она заметила, как муж сжал губы: частые разговоры, о Тиме не привели супругов к согласию. Майкл считал, что его младший сын слишком засиделся под крылышком матери. Кейт же, признавая, что сын действительно немного избалован, отнюдь не считала, что положение нужно исправлять таким варварским способом: «Вышвырнуть из дома и пусть сам барахтается». То есть как это вышвырнуть? Куда? В чем мальчик провинился, чтобы применять к нему такие крайние меры? Дуется, грозится убежать, ненавидит порой родителей, но ведь через это проходят все дети, только каждый по-своему. Кейт была убеждена, что если она и отдает предпочтение Тиму, то лишь потому, что муж бывает несправедлив к нему; у Кейт были свои взгляды на воспитание мальчика, и она защищала их как в семейном кругу, так и вне его. – Но ведь комиссия прозаседает не дольше… сколько, вы сказали?– обратился Майкл к Алану. К этому времени Алан сообразил, что между мужем и женой существуют какие-то трения; глядя мимо них в сторону дома, откуда к ним направлялся юноша, он ответил: – Самое большее – месяц. – А вот и Тим, – воскликнула Кейт, как бы давая этим понять: «При детях – ни слова». Когда Тим подошел к столику под деревом, оказалось, что он старше, чем выглядел издали, – такое впечатление создавалось из-за его мальчишеского сложения и легкой, стремительной походки. Он был не в настроении. Посмотрев исподлобья на мать, он произнес: – Мам, прости, но у меня изменились планы, Фергюсоны зовут с собой в Норвегию. Лазать по скалам. Я поеду с ними, если не возражаешь. – Конечно, нет, милый, какой разговор, – машинально ответила Кейт. – Непременно поезжай. Она обрадовалась за сына так, будто ей самой предстояло ехать в Норвегию, а Тим тем временем успел переглянуться с отцом и получить от него одобрительный кивок. – Значит, заметано, – сказал он матери, – побегу собираться. А то ведь выезжаем сегодня вечером. – И бросился к дому, словно спасаясь от погони. Мать крикнула ему вдогонку: – Тим, постой, вскипяти-ка еще чайник, мне нужна горячая вода для посуды. Но он либо не слышал, либо сделал вид, что не слышит. – Итак, Кейт, когда вы можете приступить? – спросил Алан. – Завтра можете? Выручайте, на вас одна надежда. Кейт молчала – только по улыбке видно было, что она согласна. Она боялась расплакаться у них на глазах. У нее было такое ощущение, словно почва ускользает из-под ног. Она почувствовала – пользуясь ее собственной, еще не до конца сформулированной метафорой, которая последнее время все чаще и чаще приходила ей на ум, – будто вдруг ей прямо в лицо дохнуло холодом из будущего. Наконец она сказала: – Да я хоть сейчас. Только можно сначала посуду вымою? Мужчины рассмеялись, и она – тоже. Алан сказал: – Вот и отлично. А что, если вы пойдете позвоните, а посудой займется кто-нибудь другой? Он дал Кейт фамилию человека, с которым нужно было договариваться, номер его телефона и проводил ее в дом с милой предупредительностью, которую можно было бы принять за интимность, не будь она столь непринужденной и обезоруживающе бесхитростной; на Кейт повеяло атмосферой международных форумов, в которую ей предстояло вскоре окунуться. Предупредительность Алана и подбадривала, и снимала напряжение; он стоял рядом, когда она говорила по телефону, и одними губами подсказывал ей нужные слова, которые ей самой трудно было подобрать, так как это были слова совсем другого языка, языка международных конференций и встреч. Когда она положила трубку, он расцеловал ее в обе щеки и, обняв за плечи, повел обратно к столу под деревом. Алан был красавец мужчина, почти их – Кейт и Майкла – ровесник, человек семейный, с женой и подрастающими или уже взрослыми детьми; он зарабатывал уйму денег и проводил почти всю жизнь на колесах, кочуя с одной конференции на другую и обсуждая вопросы продовольствия с представителями десятков разных стран. Кейт он нравился. Она подумала, что в конце концов эта непринужденная атмосфера хоть ненадолго принесет ей своего рода разрядку, облегчение. Все в Алане нравилось Кейт: и то, как он одевался, и то, как держал себя в обществе, а Майкл в последнее время и одеваться стал плохо, и стригся не лучше. Однако стоит ли об этом думать, не это главное, в конце концов. Причиной же такого ощущения, словно она теряет почву под ногами, было то обстоятельство, что с отъездом Тима исчезла последняя зацепка; теперь уже незачем все летние месяцы держать дом «на ходу». Между тем на смену жаркому воскресному дню на землю медленно опускались сумерки. Мужчины в саду сменили тему разговора и обсуждали теперь что-то, связанное с медициной в Иране. Много раз в семье Браунов обсуждали, стоит или не стоит сдавать дом на лето. Шли горячие дебаты на эту тему, и каждый член семьи имел свое особое мнение. На споры уходили целые дни, а то и недели. Теперь же Кейт сказала: – Но мы никогда его до сих пор не сдавали, верно? – Ну и что?– возразил Майкл. – Какие-нибудь приезжие с радостью снимут его и будут счастливы, даже если мы не заберем своих вещей из шкафов. – Да, но где же будут останавливаться дети, если им случится заскочить в Лондон? – Для разнообразия могут пожить у кого-нибудь еще, не все же у нас. – Право, не знаю… – Я сам завтра же позвоню в агентство, – заявил доктор Майкл Браун, и Кейт была пристыжена его словами, ибо уж кто-кто, а он работает с утра до ночи и, конечно, будет завтра занят не менее, чем она в своей комиссии. Но главное было в том, что, разделавшись с проблемой дома так легко и бездумно, Майкл принизил роль Кейт, заставил ее почувствовать никчемность своего существования. Что она будет делать, куда денется, когда закончится работа комиссии? Как-то само собой подразумевалось, что она где-нибудь устроится, приспособится. Оглядываясь на свою жизнь более чем за четверть века, она впервые осознала, что самой характерной чертой ее существования была пассивность, умение приспосабливаться к другим. Первый ребенок появился у нее, когда ей исполнилось двадцать лет. Последний – задолго до тридцати. Знакомые завидовали ей, когда она рассказывала о своей жизни; Брауны слыли завидной парой повсюду, где их знали. Холодный ветер из будущего, поначалу такой легкий, стал крепчать: впервые в жизни она была никому не нужна. Без нее свободно обходятся. Она давно знала, что такое время не за горами. Даже строила планы на этот случай: надо будет найти себе хобби, путешествовать, заняться какой-нибудь благотворительной деятельностью. Словом, то, что происходило теперь с Кейт, не было для нее полной неожиданностью. Может быть, ей даже следовало бы почувствовать приближение этого состояния раньше? Она никак не ожидала, что это случится нынешним летом. На следующий год или через год – да, но не сейчас. А пришлось столкнуться сейчас. Временно, конечно, так как в сентябре дом снова превратится в семейный очаг Браунов, отчий кров тех самых детей, которые все реже и реже нуждались в нем. Когда в последний раз вся семья собиралась вместе? Если подумать, то очень давно. А теперь вот она, стержень, ось, вокруг которой вертится вся жизнь семьи, остается без дома с июня до конца сентября. Даже угла своего не будет. Странное это чувство, как будто с тебя сдернули теплое покрывало, как будто заживо содрали шкуру. Супруги Браун не раз обсуждали будущее Кейт; обменивались соображениями по этому вопросу, делились переживаниями. Они всегда разбирали и анализировали все наболевшие вопросы, это было основой основ их брака. Оба верили, что невысказанное точит душу человека изнутри, а стоит выговориться – и то, что наболело, сразу теряет свою разрушительную силу. Немало умственных усилий было затрачено ими на то, чтобы понять друг друга и разобраться в своих взаимоотношениях. К примеру, настольными книгами, лежавшими в их спальне, были «Завоевание счастья» Бертрана Рассела и «Идеальный брак» Ван дер Вельде: Майклу от Кейт – Рассел, Кейт от Майкла – Ван дер Вельде. На обеих книгах дарственная надпись гласила: «На память о Первой фазе. В знак нежной любви». Эта надпись отмечала веху, за которой осталась пленительная, добрачная пора их любви. Они предвидели, что их отношения со временем изменятся, что пылкость чувства угаснет. И вот теперь, если бы одного из них застали врасплох с книгой, открытой на странице с дарственной надписью, то от стороннего наблюдателя не укрылась бы ироническая гримаса… но если бы Кейт заметила такую гримасу у Майкла или Майкл – у Кейт, это послужило бы поводом для здорового, чистосердечного смеха (а ведь смех продлевает жизнь). Откуда все-таки берется эта ироническая гримаса? Ведь они оказались абсолютно правы относительно того, что именно в их отношениях пришло тогда к логическому концу и что у них в жизни начиналось – прочный, необходимый, приятный для обоих союз. Ирония здесь неуместна. Тогда почему же все-таки нет-нет да и промелькнет эта ироничность? И снова уже ставшие традиционными длинные и откровенные беседы о переменах в их отношениях, о переломе в жизни. Хотя Кейт частенько ловила себя на мысли, что все эти психологические изыскания в недрах собственных чувств, анализы поведения и громкие фразы, декларации, если угодно, которые сопровождали смену этапов их супружеской жизни, совсем, может быть, не то, что в таких случаях требуется. Взять, к примеру, их разговор о холодном ветре из будущего. Состоялся он три года тому назад; были и торжественные заверения, и декларации, а жизнь продиктовала совсем другой, не предусмотренный ими вариант… Девятую – или девятнадцатую – фазу. Губы Майкла плотно сжимаются всякий раз, как речь заходит о Тиме, например, сейчас, когда он бросил свое: «Я сам завтра же позвоню в агентство». Тем самым он как бы отодвинул жену в сторону, выкинул ее за борт семейной жизни. Во всяком случае, сама Кейт расценила это именно так. Готовясь к собеседованию для проверки умения переводить синхронно с английского, французского, итальянского на португальский и обратно, Кейт перемыла накопившуюся за день посуду с остатками засохшей пищи – к счастью, около десяти вечера снова дали электричество – и просидела всю ночь напролет, перечитывая ею же некогда переведенный роман и как бы заново мысленно переживая прогулки с дедом, их беседы, совместные трапезы. И под утро она вжилась в португальский язык настолько, что, случись ей ненароком толкнуть кого-нибудь на улице, она бы извинилась по-португальски. Всемирная продовольственная организация Все ее приготовления к собеседованию: и выбор приличествующего случаю туалета, и ее беспокойство по поводу прически – весьма и весьма провинциальной, Кейт это знала, – и ее стремление не походить на миссис Майкл Браун, жену своего мужа, – оказались ненужными. Как только она вошла в кабинет Чарли Купера, тот воскликнул: – Миссис Браун? Слава богу, что вы сумели найти для нас время. Вы сегодня же и приступите, да? Чудесно. Алан Пост, друг и посредник, представил ее как солидную, высокообразованную особу, обремененную многочисленным семейством и оставившую дом без присмотра ради того, чтобы выручить из затруднительного положения уважаемую международную организацию. С первых же шагов Кейт попала в особую категорию сотрудников, работающих не ради куска хлеба, и ей сразу дали почувствовать, что своим присутствием она оказывает организации великую услугу. Вскоре выяснилось, что из четырех переводчиков, заменивших первоначально набранных опытных специалистов, двое снова выбыли из строя: один по болезни, другой по семейным обстоятельствам. – Что ни делай, все летит прахом! Как будто сглазили! – кричал Чарли Купер. – Но я уверен, вы принесете нам удачу. И он повел ее по широкому коридору со множеством окон, где все блестело и сверкало; они вошли в просторный лифт, на одной стене которого висела картинка с изображением темнокожей, приветливо улыбающейся женщины, снимающей кофейные бобы с темно-зеленого куста; пройдя по другому, не менее внушительному коридору, мимо комнат, занимаемых комиссиями по животным жирам и по сахару, они достигли огромного длинного зала, в центре которого стоял сверкающий полировкой овальный стол такой величины, что при виде его каждый невольно задумывался над тем, что же представляет собой мебельная фабрика, специализирующаяся на создании подобных гигантских столов – прямоугольных, овальных, круглых, предназначенных для международных конференций. Работа комиссии была в разгаре. Стол был уставлен стаканами с водой, повсюду были разбросаны карандаши, шариковые ручки и стопки бумаги для заметок. Но стулья были пусты и стояли в беспорядке вокруг стола; все делегаты спустились вниз выпить – по всей вероятности, кофе – и обменяться мнениями о полной несостоятельности сферы обслуживания; разговоры на эту животрепещущую тему слышатся все чаще и с каждым разом становятся все раздраженнее, но положение не спасают: по мере роста населения уровень обслуживания повсеместно падает. Только теперь тактичный Чарли Купер заметил, что Кейт ждали в десять утра, к началу первого заседания, а не сейчас, когда часы показывают полдень… но он понимает, что это не ее вина, вероятно, ее об этом не предупредили, вот всегда так… да-да, он прекрасно представляет себе, как это было, сказали, наверное: «Зайдите утром», да?.. Типично! Не может ли она приступить сейчас, да, с места в карьер, вернее, когда делегаты, выпив кофе, вернутся на свои места… сегодня кроме Кейт дежурит всего один синхронный переводчик с португальским языком. Кейт, полагая, что сегодня состоится только предварительная беседа, сказала своим домашним, что придет рано, накормит их всех обедом и отдаст в стирку белье. Поэтому нельзя ли ей отлучиться хотя бы на минутку и позвонить домой… На лице Чарли Купера отразилась несказанная мука: сейчас делегаты вернутся в зал заседаний, их позвали наверх из-за нее, из-за Кейт, и ей надо начинать работу немедленно. Только сейчас Кейт со щемящей тоской осознала, что ее лишают той ответственности за каждую мелочь в доме, к которой она себя за многие годы приучила. Домой от ее имени позвонит Чарли, он просто сообщит, что миссис Браун некогда, она занята. Очевидно, к телефону подойдет Эйлин; подавив в себе желание передать дочери хотя бы привет, Кейт покорно отдала себя в руки какой-то молодой женщины, которая должна была ввести ее в курс новых обязанностей. У каждого места в стол были вмонтированы аппараты, принимающие слова на чужом для делегата языке и превращающие их в его родную речь. И Кейт среди многих других стала участницей этого процесса. На приборной доске были расположены переключатели, каждый – дверь в страну чужого языка. Тут же лежали наушники. В застекленных кабинах, установленных в противоположных концах зала, находились другие аппараты с переключателями и тоже с наушниками. Кейт предстояло сидеть в одной из этих кабин, слушать через наушники выступления на английском, французском и итальянском языках и тут же переводить их в микрофон, соединенный с наушниками делегатов, говорящих по-португальски – в основном бразильцев, не знающих английского или просто предпочитающих свой родной язык. Таким образом, Кейт как бы превратится в машину: в уши ей будут влетать слова одного языка, а изо рта вылетать слова другого. Несмотря на недостаток переводчиков, Кейт все же не будет целый день сидеть одна в кабине. Ее будут часто подменять, давая возможность отдохнуть и набраться сил; Чарли уже успел позвонить Браунам домой, но, считая это поручение не заслуживающим внимания, даже не поставил об этом в известность Кейт. Первое время, пока Кейт не освоилась, он сидел с ней в кабине, учил ее пользоваться переключателями и наушниками. Между делом он набросал в своей записной книжке обращение к делегатам, где говорилось, что оргкомитет приносит свои искренние и глубокие извинения за перерыв в работе, вызванный нехваткой переводчиков. Затем с книжкой в руке он побежал искать машинистку, чтобы отпечатать текст. Кейт, предоставленная самой себе, огляделась немного, и конференц-зал сквозь стекло показался ей очень красивым. Высокие окна. Стены обшиты деревянными панелями цвета меди с мелкими игривыми завитками по всей поверхности. Пол застлан толстым узорчатым ковром василькового цвета. В этом зале решались судьбы миллионов маленьких тружеников: какой урожай им надлежит в этом году собрать, как им надлежит питаться, одеваться… и думать. Чарли Купер еще раскладывал на столе листки с текстом – то самое обращение, чудом размноженное за несколько минут, – когда в зал, смеясь и весело переговариваясь, стали стекаться делегаты. Какое красочное зрелище они собой являли! Именно такую группу импозантных мужчин и женщин, представляющих разные народы и разные оттенки кожи, выбрал бы кинорежиссер, если бы захотел изобразить идеализированную картину объединенных наций. Только вот сумеют ли актеры передать эту совершенную, слегка небрежную величавость, эту несокрушимую уверенность в себе? По одному виду их сразу можно было отличить от помощников, секретарей и всякого рода обслуживающего персонала. Каждый делегат подходил к столу и, продолжая начатый еще в кулуарах разговор, занимал свое место с той неподражаемой хозяйской непринужденностью, которая буквально кричала: «Мы – сила». В каждом жесте, в каждом взгляде сквозила убежденность в своей полезности, в важности того, что они здесь представляют. Началось заседание, и Кейт обнаружила, что ее мозг неплохо справляется с возложенной на него задачей. На несколько мгновений ее охватила паника, когда ей вдруг показалось, что она ничего не соображает и никогда уже не сможет четко мыслить, но это прошло, как только она услышала свой голос; слова слагались в осмысленные фразы, и по лицам делегатов Кейт поняла, что ее слушают. Спустя неправдоподобно короткое, как ей показалось, время – на самом деле прошло два часа – Кейт сменил на посту в будке коллега-переводчик, и она пошла отдохнуть и перекусить. На свое рабочее место, в кабину, она вернулась полная уверенности в своих силах и к пяти часам вечера уже чувствовала себя такой же неотъемлемой частицей организации, какой была в своем доме, куда она явилась, опоздав к ужину, и обнаружила, что дочь, вопреки ожиданиям, прекрасно справилась со своими обязанностями. К концу недели Кейт была посвящена во все сложности проблем, связанных с этим горьким благоухающим растением, плоды которого человечество поглощает в таких огромных количествах; ни о чем другом она уже почти не могла думать. Дом ее был приведен в порядок и стоял готовый к приему новых жильцов. Брауны сдали его до конца сентября и разъехались кто куда без всякой помощи со стороны Кейт. Она лишь сказала голосом, лишенным каких бы то ни было эмоций, хотя всего неделю назад это прозвучало бы у нее чуть не трагически: «Пусть кто-нибудь из вас возьмет на себя хлопоты по дому, мне сейчас некогда». И поцеловала на прощанье мужа, троих сыновей и дочь. Сама она поселилась в одной из комнат квартиры, которую снимала ее новая коллега, работавшая поначалу переводчицей, а затем получившая повышение: сейчас она занималась административными вопросами. Переезд из родного дома со всем необходимым на несколько месяцев занял всего полчаса: побросала кое-какую одежду в чемодан – и все. Впрочем, ни одно из взятых с собой платьев не могло ей пригодиться. И вот как-то на неделе она решила вырваться в магазин, чтобы обзавестись гардеробом, который, как паспорт, открывал бы ей доступ в новую жизнь. Правда, и миссис Майкл Браун, домохозяйка, никогда плохо не одевалась, но к Кейт Браун, сотруднице Всемирной продовольственной организации, предъявлялись совсем иные требования. Перед тем как отправиться за покупками, она на всякий случай спросила Чарли Купера, на какое жалованье может рассчитывать. Его смешное круглое лицо с выражением вечной озабоченности, которое как бы припечаталось к нему от постоянных треволнений по поводу работы бесчисленных комиссий, болезненно исказилось – настолько виноватым он почувствовал себя перед ней. – Голубушка! – воскликнул он. – Простите великодушно! Что же вы раньше-то… Ума не приложу, как это меня угораздило позабыть. И он назвал цифру, услышав которую, Кейт чуть не ахнула. Произнес он это без тени бравады – сразу было видно, что для него это дело привычное и будничное, как будто в мире нет ни профсоюзов, ни жестокой конкуренции, ни бедности, ни мук голода и ничто не может помешать выплачивать такие бешеные деньги международным чиновникам, этим баловням судьбы, без которых человечество просто не в состоянии обойтись. Она купила себе полдюжины платьев – к концу двухнедельной службы во Всемирной продовольственной организации у нее будет вполне приличный гардероб, который позволит ей беззаботно провести лето где-нибудь за пределами Лондона. Правда, ее намерения не выходили за рамки поездки к старой подруге в Суссекс или к тетушке в Шотландию. Вторая неделя работы Организации была не такой напряженной. Со своими обязанностями Кейт справлялась так же легко, как и с домашними делами – кто бы мог подумать об этом всего несколько дней назад! Она переводила автоматически. А в перерывах между заседаниями сидела в кафе и наблюдала. В общем-то она была здесь посторонним человеком. Просто залетная птица – через неделю все кончится. Но сейчас она ощущала себя частицей элиты – новые туалеты очень ей в этом помогали – и, потягивая превосходный кофе, наблюдала. Все это было похоже на международную ярмарку. Или на бесконечно длинную, веселую вечеринку. Как хорошо здесь все одеты. Какие холеные, пышущие здоровьем лица. И как свободно и непринужденно они держатся; войдет какой-нибудь мужчина или женщина, обведет взглядом сидящих за столиками коллег, встречая повсюду улыбки и приветствия, помашет сам в ответ и сядет где-нибудь в отдалении, всем своим видом говоря: мне необходимо побыть наедине со своими мыслями, и остальные считаются с его желанием. А то бывает и так: еще в дверях, несуетливо, с оттенком некоторого высокомерия, осмотрится по сторонам и выберет компанию, к которой и подсядет. Ни намека на нервозность, которая непременно возникла бы в первые же минуты в любом другом месте. (Там, на улице, в магазинах, в семьях, движутся, перекрещиваются разные токи и создают новые, иные токи и течения.) Вне этого административного здания конфликты на каждом шагу. А здесь? Интересно, знают ли эти лощеные, отполированные большими деньгами избранники судьбы, почем фунт лиха? Знают ли они, что такое плакать в подушку? Знают ли, что значит желать недоступного? Знают, во всяком случае, должны знать, только не показывают вида. Приходилось ли им – впрочем, об этом, очевидно, бестактно спрашивать, – приходилось ли им когда-нибудь испытывать чувство голода? Трудно в это поверить. Да и вопросы, которыми они в данный момент занимались, казались такими мелкими, почти смехотворными, если вспомнить о высоком предназначении всего института в целом и о проблемах, заставляющих тысячи и тысячи людей собираться здесь. Кейт сама уже жила этими проблемами. Жизнь ее претерпела изменения: она не была больше случайным человеком. Она стала Кейт Браун, которую в кулуарах Организации неизменно встречали улыбки и приветливые лица, которую все чаще останавливали в коридорах, чтобы спросить ее мнение, посоветоваться. Где купить тот или иной крем для лица или любимое лакомство; где находится такой-то ресторан, гостиница или магазин готового платья; где продаются лучшие изделия из прославленной английской шерсти или первосортное виски. В первую неделю работы она валилась с ног от усталости и, засыпая, успевала лишь подумать, что превратилась в говорильную машину, в язык для двух десятков международных чиновников. Когда пошла вторая неделя, она уже не так уставала; лежа с открытыми глазами, она думала о том, что на смену ее первой роли, роли ученого попугая, пришла – и довольно быстро – другая, привычная. Ну ничего, через несколько дней со всем этим будет покончено. Она перестанет быть попугаем, умеющим с пониманием и сочувствием относиться ко всяким мелким капризам и прихотям; скоро она будет свободна как птица… Кейт обнаружила, что от одной этой мысли ей становится как-то не по себе. Сразу пришло в голову: «Лучше бы я поехала с Майклом в Америку». Затем Кейт поймала себя на другой мысли: «Поеду-ка к Розе, помогу ей с детьми». Роза была той самой подругой из Суссекса, к которой Кейт могла приехать когда угодно. Но Кейт не имела ни малейшего желания проводить лето в чужой семье – просто она поддалась панике. Перед тем как заснуть, Кейт еще раз про себя отметила, какая же эта комнатка опрятная и насколько она безлика; и еще подумала: да, такое жилище намного лучше огромного дома, где она живет с семьей, или дома той же Розы – оба до отказа набиты всевозможными вещами и безделушками, каждая из которых связана с какими-то воспоминаниями, имеет свою историю и дорога тому или иному члену семьи. Маленькая комнатенка, и в ней кровать, стул, комод и зеркало – вот идеал жилища, которое она выбрала бы для себя, если бы ей предоставили право выбора… Этой ночью ей приснился сон. Позднее, когда этот сон стал частью сюжета, первым словом саги или первым шагом на длинном пути, который Кейт преодолевала по ночам, она пыталась припомнить его во всех подробностях. Она ясно представляла себе атмосферу сновидения, его общее настроение – смесь тревоги и радости, которые никогда не ощущаешь наяву, – но детали куда-то ускользали. Когда она проснулась утром – задолго до рассвета, стараясь удержать в памяти хоть крупицы сна, – он показался ей началом эпического повествования, простого и ясного. Она спускалась с какой-то горы в незнакомой холмистой местности, напоминавшей север. Чей-то голос произнес из пустоты: «Смотри, что это такое? Во-он там лежит, темное». Оказалось, это выброшенный на берег тюлень, беспомощный без воды, среди высоких холодных скал. Он жалобно стонал. Она подняла его. Он был тяжелый. Она спросила, не может ли чем-нибудь ему помочь. Он снова простонал что-то, и она догадалась, что он просит донести его до берега моря, до воды. С тюленем на руках она начала свой долгий путь с горы вниз. Накануне того дня, когда истекал срок ее работы, Чарли Купер пригласил Кейт на чашку кофе. Они сели за столик, и он спросил, не сможет ли она поработать еще месяц. Комиссия по кофе заканчивала свою работу, но вот-вот начнутся заседания другой. – Значит, я справилась? – спросила Кейт. Она и сама знала, что с переводческой работой отлично справилась; но по теплоте, звучавшей в голосе этого многоопытного служаки, Кейт догадалась, что у него что-то иное на уме. Чего другого, а обаяния ему не занимать. Очевидно, за это он и получил свою должность? Но обаяние обаянием, а надо все-таки выяснить, что скрывается за его словами, чего он добивается. – О, миссис Браун, дорогая, кто же в этом сомневался! Нам страшно повезло, что мы вас заполучили, – все так и считают. Вы просто находка! И как же было мило с вашей стороны при вашей занятости выкроить для нас время. Да-да, Кейт, уверяю вас – кстати, мы ведь можем теперь называть друг друга попросту: Кейт и Чарли? Особенно сейчас, когда вы любезно согласились поработать у нас еще немного, – будь на то моя воля, я бы оставил вас насовсем. Мы еще вернемся к этому вопросу чуть позже, не возражаете? Должен признаться, что дело не только в вашем великолепном мастерстве как переводчика, – ведь вы начали сразу, без всякой подготовки, а иных приходится неделями натаскивать, прежде чем подпустить к микрофону… Все в один голос вас расхваливают. Нет, серьезно. Например, миссис Кингсмид из американской делегации только сегодня утром призналась мне, что не знает, как бы она обходилась без ваших добрых советов. Большая семья ко всему приучит, верно? Алан Пост рассказывал мне, какие у вас прелестные дети, какая дружная семья… Да, так вот о чем речь. Я считаю, что если человек делает одно дело хорошо, то и с другим справится не хуже; если бы вы смогли поработать у нас еще месяц, но на административной должности, вы бы нас очень выручили. Конечно, досадно отрывать вас от дела, в котором вы так преуспеваете. Но если вы согласитесь, то ваш оклад, естественно, повысится. Всего месяц… если б вы могли уделить нам еще один месяц вашего драгоценного времени! Конечно, она останется, какой разговор. Одно жалованье чего стоит: она ушам своим не поверила, услышав названную сумму. Ее вдруг охватило чувство вины перед мужем: подумать только, она – всего-навсего говорящий попугай, высокообразованный, правда, и с задатками бонны в придачу, но тем не менее попугай – зарабатывает приблизительно столько же, сколько муж, опытный врач с многолетним стажем, невролог-консультант. (В Англии, разумеется, не в Штатах; там он зарабатывает значительно больше.) Но в сложившихся обстоятельствах ей оставалось только примириться с мыслью, что в этом мире избранных общепринятые правила, ценности и нормы неприменимы. Чем же ей придется заниматься теперь? В ее новые обязанности входили всякие мелкие дела, которыми она обычно занималась и дома. Она принялась за подготовку к очередной конференции: целыми днями висела на телефоне, согласовывая и уточняя с нужными людьми место и время их встреч… Потом внезапно произошла заминка. Вспыхнула эпидемия брюшного тифа, и началась паника. Извечные распри между ведомством по туризму и министерством здравоохранения смешали на время все карты; высказывались опасения, что въезд и выезд из страны будут разрешаться только в случаях крайней необходимости. И хотя эпидемию удалось вовремя локализовать, на смену этой заботе пришла другая: началась забастовка работников аэропорта. Газеты предрекали, что она продлится долго. Ко всему прочему обнаружилось, что по чьему-то недосмотру не были заблаговременно зарезервированы номера в гостинице для сорока делегатов – очередной пример никуда не годного обслуживания, ставшего притчей во языцех. Начальство горячилось и шумело, беспрерывно звонил телефон, летели во все концы мира телеграммы: в Нью-Йорк, Австралию, Канаду и обратно… В конце концов решили, что конференцию совсем не обязательно проводить в Лондоне. Речь шла о представительной конференции, посвященной обеспечению продовольствием развивающихся стран за счет более богатых стран, где оно в избытке. Назывались разные заманчивые и вполне подходящие для этой цели города – Париж, например. Нет-нет, в июле – это сплошной ад, яблоку негде упасть… Трудности, с которыми столкнулся организационный комитет, все дальше отодвигали дату открытия конференции; а между тем уже перевалило за середину июня. Кейт, как рачительная хозяйка, прикидывала, во сколько обходятся телефонные переговоры то о переносе сроков, то о выборе места конференции, то об отмене всего того, о чем говорилось накануне; одних этих денег хватило бы, чтобы кормить тысячи людей в течение нескольких недель. Однако ей платили не за то, чтобы она тут подсчитывала расходы; от нее требовалось нечто гораздо меньшее. А что именно? Она считала, что тратит непомерно много времени на обсуждение всех этих проблем с Чарли Купером и другими официальными лицами. Ей казалось, что она застряла на мертвой точке; время идет впустую, никакого прогресса, все опять откладывается. Она только и делала, что говорила и говорила без конца. И вокруг нее тоже была сплошная говорильня. Интересно, это, что же, постоянный стиль работы больших международных организаций? Если так, то не приходится удивляться, что… Наконец Чарли Купер и Кейт Браун договорились о созыве трехнедельной конференции под эгидой Всемирной продовольственной организации в Стамбуле. Делегаты, все еще находившиеся у себя дома, были оповещены по телефону – по баснословно высокому тарифу, – что честь принимать их у себя предоставлена Турции, а не Лондону. Вопреки первоначальным планам оказалось, что Кейт теперь будет занята до середины июля в лучшем случае, а если возникнут новые проволочки, то и намного дольше. Она хорошо понимала, что не имеет права плыть по течению. Может быть, именно сейчас самое время обстоятельно разобраться в своих ощущениях, постараться понять, что с ней происходит, что за леденящий душу ветер вдруг подул ей в лицо. Нужно же, наконец, проанализировать те неистовые и неуправляемые взрывы чувств, которые сотрясают ее душу, стоит ей подумать о муже и о детях – особенно о муже. Теперь, когда у нее оказалось так много свободного времени, она просто не знала, куда себя девать; давно позабыв, что такое досуг, она понимала, что ее эмоции растрачиваются впустую, их объекты находятся далеко, настолько далеко, что никак не могут проявить свое отношение к ее чувствам, соглашаться с ней или протестовать. Какой смысл любить, ненавидеть, желать, обижаться и тосковать – и все это порой на протяжении одного часа, – когда ты оторвана от своих, варишься в собственном соку, а вокруг вакуум; все равно что разговаривать самой с собой, безумие какое-то… В этом смысле даже хорошо, что у нее будет занятие. По крайней мере, еще на месяц. Она пошла по магазинам и накупила себе платьев. А потом докупила разные дополняющие туалет мелочи. И дело не в том, что новые ее вещи очень уж сильно отличались от тех, что она носила всю свою взрослую жизнь, – нет. Суть заключалась в том, как она собиралась их носить. Перед огромными зеркалами магазинов останавливалась женщина и холодным критическим оком разглядывала свое отражение: женщину, которой чуть перевалило за сорок, с почти не изменившейся со времен юности фигурой – дюйм в ту или другую сторону не имел решающего значения, – с красивыми каштановыми волосами, подкрашенными, конечно, ибо седина пробивалась все стремительнее. Выражение холодного любопытства недолго оставалось на ее лице – оно сменялось другим, доверительным, какое бывает у женщины при сговоре с сообщницей, а отсюда недалеко уже и до разъедающей душу «иронической» гримасы… Нет, нужно отступить на шаг, оглядеть себя всю с головы до ног и убедиться, что по ту сторону зеркала стоит миловидная светская женщина, находящаяся на пороге увядания. Все еще на пороге – она до сих пор не решилась перешагнуть невидимую грань. Бесстрастно, как бы со стороны рассматривая свое изображение, она, не покривив душой, могла сказать, что все, чем она обладала четверть века тому назад, когда покоряла своих молодых воздыхателей, в том числе и будущего мужа, не отличалось от того, что она видела сейчас в зеркале. Нет, не отличалось, а возможно, даже стало лучше: ведь недаром же она покупала столько химических препаратов и медицинских снадобий, так соблюдала диету, так ухаживала за волосами, зубами, глазами – на что она была бы похожа сейчас, в ее возрасте, если бы родилась где-нибудь в трущобах Бразилии? Но что-то действительно было в ней другим… что-то неуловимое, за что ей никак не удавалось зацепиться. Снова суть была в ее душевном состоянии, в том невидимом, что она носила в себе. Причина того, что она в молодости, обладая тем же набором женских прелестей, что и сейчас, привлекала сердца мужчин, в то время как теперь этого не происходило или происходило, но не чаще, чем у любой другой женщины ее возраста (из того меньшинства, которое еще не отказалось от желания нравиться, в отличие от основной массы женщин, в силу ряда причин, в первую очередь из-за бедности, выбывших из игры), крылась в этом тонком вопросе «душевного настроя». Она не достигла той стадии женской притягательности, когда женщина сама начинает излучать флюиды, как бы зовущие: Я всегда к вашим услугам, придите и вкусите. С ней этого не произошло, потому что она слишком долго оставалась женой и матерью, которую никакие мужчины, кроме собственного мужа, никогда не интересовали, разве что изредка и ненадолго. В отношении этой стороны брачной жизни, такой сложной, щекотливой и чреватой конфликтами, у супругов Браун был выработан свой семейный кодекс – штамп. Вполне на уровне сегодняшнего дня, без каких бы то ни было отклонений… Однако Кейт видела, что общепринятые штампы брачных отношений в жизни шли вразрез со всем тем, что они с Мэри Финчли во время их так называемого «бабьего трепа» считали непреложными истинами. Почему она так много думает о Мэри? Если говорить начистоту, то Кейт была неприятно поражена реакцией старинной приятельницы на сообщение о своем предстоящем устройстве на работу. Мэри рассмеялась ей в лицо – этот смех подруги всегда казался Кейт оскорбительно-грубым – и заключила: – Ну и слава богу. Давно пора! Что там ни говори, а для Кейт, видимо, пришло время получше присмотреться к своему отражению в разных зеркалах и зажечь в себе огонек, включить внутренние токи в определенном направлении. Отнюдь не так, как бывало, когда ее уже в замужестве (время это Мэри саркастически называла «прощай, любовь») вдруг неудержимо, хоть и ненадолго, начинало тянуть к какому-то определенному мужчине. На этот раз было совсем иное. Кейт почувствовала себя словно молоденькая девушка, впервые осознавшая могущество своей женской власти над мужчинами и переключившая свой внутренний термостат с режима: Эй ты, да-да, ты, смелее – я жду! – на несколько иной режим: Все вы просто прелесть; я, конечно, могу разрешить поухаживать за собой, только стоит ли? Ей-богу, куда приятнее греться в лучах общего восхищения, и до чего же тоскливо быть прикованной к одному. Обычно этого не может позволить себе ни одна замужняя женщина. (Кроме Мэри!) Подумать страшно, что пришлось пережить ее близким из-за легкомысленного поведения этой женщины, – нет, Мэри никоим образом не может служить предметом зависти или подражания; да и вообще слушать ее надо было поменьше, а тем более хохотать с нею без причины и болтать всякую чушь. Но при чем здесь Мэри? Ни одна по-настоящему счастливая в браке женщина не ставит реле своего внутреннего термостата на Тома, Дика или Гарри. Если, конечно, эта женщина дорожит своей семьей. (Или не прочь походить на Мэри, супружеская жизнь которой на протяжении тех пятнадцати лет, что они с Кейт знакомы, была настоящим фарсом на французский лад – правда, в несколько приглушенных тонах, свойственных южному Лондону.) А Кейт знала, и знала наверняка, что далеко не всякий брак – счастливый и что подобные браки встречаются в жизни все реже и реже. Самой ей повезло. Если вообще такие слова, как «повезло», применимы к женщине, которой можно поставить в заслугу, что она всегда была и продолжает оставаться (несмотря на влияние Мэри) хорошей и верной женой достойного человека. Участие в подобном союзе означает, что ты можешь держать свой термостат только на одном определенном режиме и ни на каком другом. За исключением, разумеется, тех мимолетных и незначительных увлечений, которые Мэри не раз осмеивала, ибо, по ее убеждению, такие связи приносят максимум переживаний и минимум удовольствия… Стремясь почувствовать себя полностью обновленным человеком, Кейт решила отправиться к очень дорогому парикмахеру; тот, как бы совершая некое таинство, встал у нее за спиной и, возложив руки ей на плечи, стал, равно как и сама Кейт, изучать ее отражение в зеркале. Они разглядывали сырой материал, с которым ему предстояло работать; спустя минуту он деловито осведомился, всегда ли у нее были волосы такого оттенка, как сейчас. Он все угадал с первого взгляда. Кейт призналась, что она действительно сменила свой природный цвет из опасения, что каштановые волосы будут выглядеть слишком экстравагантно для женщины ее возраста. Вздор, последовал ответ, и когда она вышла из салона, щек ее при каждом повороте головы касались тяжелые шелковистые волны темно-рыжих волос. И это ощущение перенесло ее в дни далекой юности. В душе Кейт поднялась целая буря чувств. То ей вдруг страстно хотелось, чтобы Майкл увидел ее такой сейчас, то она не менее страстно благодарила судьбу, что его нет рядом, что он далеко, в Бостоне. Что это за скачки в настроении, откуда они взялись? Неужели причина в том, что она всю жизнь отличалась взбалмошностью и только сейчас это обнаружила? В одном она была твердо уверена: не хотела бы она, чтобы ее отпрыски видели ее в такую минуту, – о нет, редкие дети способны прийти в восторг от того, что их «старушенция» навела на себя лоск, что вся светится изнутри. Однако дети были разбросаны по белу свету – один в Норвегии, другой в Судане, третий в Марокко, а четвертая в Новой Англии; равно как и делегаты – те, которые еще не так давно находились под ее опекой, или те, которые сейчас в разных странах у себя дома упаковывают чемоданы, собираясь в путь, и мужья прощаются с детьми и женами, а в редких случаях – жены с мужьями. До вылета в Турцию оставалось три дня – если к этому времени закончится забастовка работников аэропорта; в противном же случае придется ехать поездом. Три дня. До начала конференции Кейт была абсолютно свободна. Она чувствовала себя неловко, получая такое высокое жалованье и ничего не делая, и намекнула Чарли Куперу, что хотела бы до конференции поработать на любом другом месте – например, помочь переводчикам. Впервые за время их знакомства она увидела, что Чарли Купер рассердился. Ему пришлось снова и снова повторять ей, как ее ценят… И все-таки чем же она была занята это время? Поглощала несметное количество кофе вместе с Чарли в его кабинете, обсуждала с ним разные разности, дважды в день начальник их отдела проводил совещания по организационным вопросам предстоящей конференции. И это называется работой? Господи, дали бы ей возможность преобразовать их отдел… нет, весь аппарат этого здания, которое кишмя кишит высокооплачиваемыми служащими… впрочем, зря она мучается, это не ее забота. Может, этот критицизм у нее от неопытности? Да нет, вздор, сущий вздор; эта организация с ее комиссиями, конференциями и еще черт знает с чем, где все тонет в словесах, – это же величайшее надувательство века, кормушка для сотен состоящих при ней бездельников. От таких раздумий никому никакой пользы; но если ей платят за то, чтобы она сидела в кафе и думала, она будет сидеть в кафе и думать. Работа, которая происходила в ее голове, была поистине титанической – это она запомнила: сомнению подвергалось все подряд, ею владел дух бунтарства, скрываемый за мягкой ласковой улыбкой, которая и раньше и теперь вызывала немало комплиментов. Со стороны Чарли Купера, в частности. Она принесла с собой в Организацию атмосферу добросердечности, которая всегда служила как бы смазкой для семейного механизма Кейт. Но почему? Потому ли, что она почувствовала, как подуло холодом? Или побоялась застрять на должности переводчика, пусть даже квалифицированного, исправно выполняющего свою работу за положенное жалованье с девяти тридцати утра до пяти вечера? Почувствовала, что ей этого в жизни мало? Но ведь другие переводчики, четверо мужчин и одна женщина, вполне довольствовались этим. Разница в том, что они так и остались на своих старых местах, работая по специальности, а ее, Кейт, судьба забросила выше – и все благодаря тому, что она своим присутствием создала дружескую, теплую атмосферу. «Она такой отзывчивый, сердечный человек», – так объяснили они ее назначение. «Душа человек», «simpatica». Это просторное, общедоступное кафе, уставленное столами, но не настолько, чтобы создавать тесноту, было самым подходящим убежищем, где хотелось спокойно, отключившись от всякой суеты, посидеть и отдохнуть; не парадоксально ли, что в таком многолюдном, оживленном месте можно чувствовать себя так, будто ты одна, и оставаться наедине со своими мыслями? Здесь намного уединеннее, чем в комнатке, которую она снимает на Берк-стрит, где ее сослуживица считает долгом гостеприимства болтать с ней перед сном и каждое утро навязчиво угощает Кейт чаем и тостами. Эта женщина была, в сущности, очень одинока. И она, как и все, находила Кейт Браун отзывчивой. Правда, кафе, где сейчас сидела Кейт, мало-помалу становилось для нее все менее уединенным местом; оно начало терять свой отвлеченный характер, появились стереотипы, и чем дальше, тем больше. На первых порах, когда она второпях заскакивала сюда в перерывах схватить на ходу сандвич, выпить кофе или перекусить, ей казалось, что здесь царит сплошной хаос. Теперь же, присмотревшись и немного привыкнув, она не могла оставаться безучастной и не восхищаться этой толпой представителей нового класса – международных чиновников: они все были как на подбор молодые или моложавые, а если и попадались люди пожилые, то выглядели они весьма и весьма современно, считая старость своим врагом и искусно скрывая ее малейшие проявления. Какая уж тут безучастность, когда просто невозможно не восхищаться их одеждой, косметикой и бросающимся в глаза разнообразием оттенков кожи: коричневой, розовой, желтой. Какая гармония! И сколько надежд вселяет такое зрелище: так и видится будущее, когда на международные форумы будут съезжаться высокоцивилизованные люди, настроенные не воинственно, а миролюбиво, даже если в ходе дебатов в конференц-залах им и придется схватиться друг с другом в интересах своих стран. Девушки, которые работали здесь, были из буржуазных и обедневших аристократических семей – «дебби», как их называют или, вернее, называли раньше. «У нас здесь много дебютанточек, – говорил Чарли Купер. – Они просто прелесть до чего хороши, эти девочки, что бы мы делали без них, не представляю». Это не были охотницы за мужьями, упаси бог, придет время, и, как положено, они выйдут замуж за молодых людей своего круга; здесь же их привлекала «захватывающая работа». Под этим подразумевалось общение с интересными мужчинами – и, разумеется, женщинами – из разных стран и в перспективе возможность получить приглашение в одну из этих стран на работу. «Я иногда самым серьезным образом думаю, – добродушно ворчал Чарли Купер, – что мы превратились в бюро по найму рабочей силы». Присутствие этих девушек означало, что каждый гость Организации всегда мог рассчитывать если не на настоящую любовную связь, то уж, во всяком случае, на приятную компанию на время конференции. Что до делегатов, которые накатывались сюда заранее запланированными волнами, то эти девушки скрашивали им одиночество – было с кем пойти вечером в ресторан или в театр; не исключалась и легкая интрижка, никого ни к чему не обязывающая, а кроме того, всегда был большой выбор секретарш высшей квалификации для работы в конторе где-нибудь в Нью-Йорке, Лагосе или Буэнос-Айресе (правда, ненадолго – до тех пор, пока Эмма или Джейн не соскучится и не решит, что пора возвращаться в родные края). Сидеть вот так в кафе, не привлекая к себе внимания, было все равно что присутствовать на спектакле в театре. На следующий день начинались заседания новой комиссии – «Синтетические продукты питания для «третьего мира». Это будет событием меньших масштабов, чем предстоящая конференция в Турции, но тем не менее с континента продолжали прибывать все новые делегаты. И вот к одиннадцати утра все секретарши и девушки из отдела информации – кто в одиночку, кто парами – заняли в кафе свои места, делая вид, что и не смотрят туда, где вот-вот должны появиться их будущие партнеры – по сексу или по работе – на ближайший месяц или около того. Затем начали прибывать делегаты – разные по росту, цвету кожи, комплекции, степени привлекательности – как правило, по одному. Обе команды (трудно избежать спортивной терминологии – приготовиться, внимание, старт!) стали приглядываться друг к другу. Затем следовало знакомство: «Разрешите присесть? Я – Фред Ванакер из Нью-Йорка». «Если не ошибаюсь, вы – мисс Гановер? Меня зовут Хесукиа, из Ганы». Многие пары «отпочковывались» уже к концу первого дня, а остальные намечались. Театр, да и только – даже интереснее, поскольку Кейт сама была действующим лицом в этом спектакле. Правда, она вовсе к этому не стремилась, кроме того, теперь она знала, знала почти наверняка, что ей не следовало поддаваться на уговоры Чарли Купера со всеми его соблазнами и, вместо того чтобы катить куда-то за тридевять земель, надо было остаться в Лондоне, снять комнатенку на лето и жить себе, хлопот не ведая. В полном одиночестве. А теперь вот, несмотря на то, что ее термостат был поставлен на «холодно», ей то и дело приходилось уклоняться от попыток завязать знакомство. Мужчины всех оттенков кожи – черной, шоколадной, оливковой, розовой – столь часто предлагали ей свое общество («Это место не занято?»), что Кейт поневоле взглянула на себя со стороны, глазами этих мужчин. Она увидела, как и не раз до того видела во многих зеркалах, женщину с каштановыми волосами, на редкость белой кожей и добрым, как у верного спаниеля, взглядом. (Ей вдруг стало противно, что она всегда стремилась жить для других и заботиться о ком-то, она даже прозвала себя «собакой» и «рабыней», не преминув отметить, что это – нечто новое в ней, раньше она ничего подобного за собой не замечала.) Причем женщина эта, к которой как магнитом тянуло мужчин, была на двадцать лет старше многих девушек вокруг. Значит, с первого взгляда ей нельзя было дать сорока с хвостиком. Она находилась в той стадии вечной молодости, ради достижения которой женщины не жалеют ни времени, ни сил. (Вернее – так Кейт стала все чаще последнее время думать, буквально одержимая этой мыслью, – далеко не все женщины, а только те, кому посчастливилось родиться в странах с высоким уровнем жизни, где женщина не выглядит старухой в тридцать лет.) Когда ей, откинув в сторону тщеславие и предвзятость, удавалось проследить за поведением претендующего на ее внимание мужчины, она замечала, что он, независимо от собственного возраста, обнаружив, что Кейт далеко не тридцать (как ему показалось издали), нерешительно приостанавливался – всего на миг, почти незаметно для глаза. Но, поборов мимолетное сомнение и окинув ее опытным взглядом (как проститутка или фотограф), каким оцениваются способности индивидуумов на аукционах секса и на бирже труда, он все же подсаживался к ней за столик и бывал весьма доволен тем, что нашел приятную собеседницу. Словом, ее внутренний термостат был явно послушен ее воле. Однако хоть эта игра и доставляет ей удовольствие – действительное удовольствие, что греха таить, – сейчас не это главное. Надо еще что-то придумать, потому что одна регулировка внутреннего огня не очень спасает от навязчивости мужчин, ищущих приятного общества. А вот что именно – это вопрос. Уж не прикажете ли отказаться от косметики, обрядиться в старушечье платье и стать образиной, на которую взглянуть страшно? Нет, это совсем уж нелепо: превратить себя в старуху только из-за того, что… Скоро Кейт сделала для себя открытие: достаточно принять безучастный вид, ссутулиться, грузно, всем телом, обмякнув на стуле, и как-нибудь непривлекательно расставить ноги – и ты спасена, тебя оставили в покое. Она могла поклясться, что это так. Между тем живая, подтянутая, с интригующе выставленными из-под стола изящно скрещенными ногами, она одним своим видом подавала сигнал. И Кейт вдруг с острой болью осознала, что женщина, которая своим видом отпугивает людей и отбивает у них всякую охоту подойти и заговорить, может в мгновение ока, стоит ей только захотеть, преобразиться и привлечь к себе внимание: улыбка, живой взгляд, вздернутый подбородок, расправленные плечи и спина – вот и все, что требуется, чтобы мужчины потянулись к ней. Откуда-то из далекого далека всплыл вдруг образ Кейт Феррейры в белом, тонкого льняного полотна вышитом платье, стоящей возле балюстрады и на террасе, сплошь заставленной кадками с белыми лилиями. Та далекая девушка улыбалась юношам, окружавшим ее. И она видела, как они пожирали ее глазами всю – с головы до пят. Та далекая девушка – была ли она отзывчивой, душевной? Возможно, и нет. Вполне вероятно, что эти качества развились в результате постоянной самодисциплины, необходимой жене, матери, хозяйке дома. А что произойдет, если по приезде в Турцию она перевоплотится в женщину-невидимку – не только установит реле своего термостата на самый слабый режим, но и совсем отключит свою «душевность», если она откажется состоять бонной при делегатах? Любопытно, что люди, нанимавшие ее на эту работу и так настойчиво добивавшиеся ее согласия, сами не имели ни малейшего представления, почему они это делают: Кейт могла бы голову дать на отсечение, что это так. А Чарли Купер был двойником Кейт, только в мужском варианте. Стало быть, он тоже не знает, за что его ценят на работе? Одна из переводчиц, из-за которой возникли трудности и которую Кейт пришлось заменить, была пожилой особой, ее ценили, по словам Чарли, «на вес золота». Пытаясь выяснить, какие качества делали ее такой ценной в глазах начальства, Кейт не смогла выжать из него ничего, кроме: «Пожилые женщины ко всему относятся с большим пониманием, чем молоденькие». Членом комитета, к которому прикрепили Кейт в качестве переводчицы, когда она только начинала свою работу в Организации, была женщина – темнокожая делегатка из Северной Африки. Она была высокая, элегантная, остроумная, спокойная; в ней были и шик, и изысканность. Иногда она носила национальную одежду и тогда выглядела экзотической птицей с ярким оперением, а порой одевалась по-европейски, в туалеты из Парижа; она была совсем не похожа на Кейт; обе женщины в один голос сказали бы, что у них нет ничего общего. Тем не менее ее отсутствие сразу чувствовалось в комиссии: все шло не так гладко. И разве ее манера держаться – такая независимая, резкая, улыбчивая, но начисто лишенная сердечности, – разве она не имела к этому отношения? Она вносила в работу комиссии свой особый стиль, как и Кейт при решении организационных вопросов. Если ей, Кейт Браун, суждено перейти на постоянную работу в эту организацию, каков будет круг ее обязанностей? Ну, прежде всего ее ожидают бесконечные разговоры с Чарли Купером за чашкой кофе и, кроме того, всевозможные заседания по организационным вопросам. Работа. Если Кейт действительно остается здесь, то, возможно, она вскоре унаследует должность Чарли, а его тем временем повысят на одну ступеньку – судя по всему, здесь так принято. Кейт вполне подойдет работа Чарли, а вот как приживется там, наверху, он – это еще вопрос: ведь может случиться, что он растеряется, почувствует себя не на месте, но никогда не поймет, почему так произошло. У него было одно ценное качество: он умел создавать вокруг себя особую атмосферу, от него как бы исходили флюиды – совсем как от королевы термитов, которая насыщает воздух термитника своими биотоками (или еще говорят – электричеством) и этим объединяет разрозненных индивидуумов в слитный организм. Такая роль предназначена природой каждой женщине в семье – и Кейт играла ее всю жизнь. И надо сказать, она успешно справилась с подобной ролью в недавно закончившей работу комиссии – как и красивая молодая африканка. Кейт намеревалась тянуть эту лямку и дальше – в Турции. Она уже сжилась с этой ролью. И примирилась с мыслью, что согласится остаться на предлагаемой ей должности в этой организации или в любой другой, потому что просто не способна отказать людям, ждущим от нее сочувствия, чуткости и душевного тепла. Она будет работать не потому, что нуждается в работе или обойтись без нее не может. А потому, что она, как робот, заведенный двадцать с лишним лет назад, не в состоянии остановиться, вдруг взять и перестать быть женой и матерью со всеми присущими им качествами. Ближайшие три недели, а то и месяц она уже не сможет размышлять над всем этим – на ее попечении будут люди. Уже завтра в это время – накануне своего отъезда в Стамбул – все, что она передумала и перечувствовала за последние три дня ревниво оберегаемого одиночества, покажется ей таким далеким. Самое большее, она, по-видимому, будет помнить, что за время самостоятельной работы все-таки пришла к каким-то выводам, очень для нее существенным, и будет стараться не дать им ускользнуть из памяти. Даже если в запарке, ее ожидающей, сможет урвать для этого всего несколько минут. В ту ночь ей опять приснился сон – продолжение того сна о тюлене. Теперь, когда он приснился ей во второй раз, она поняла, что это неспроста, что это имеет свой глубокий смысл. Тюлень был тяжелым и скользким. Его было трудно удержать в руках. Она шла, спотыкаясь об острые камни. Где же вода, где море? Она даже не знает, в правильном ли направлении идет. Поддавшись панике при одной мысли, что идет в обратную от моря сторону, она повернула правее и пошла по небольшому плато; она почувствовала, что тюлень как-то забеспокоился, и по его поведению поняла, что первоначальный выбор направления был верным. Тогда она снова повернула на север. У несчастного тюленя все бока были покрыты ссадинами: переваливаясь с боку на бок, он изодрал кожу о скалы и каменистую почву, когда сам пытался добраться до моря. Кейт сокрушалась, что ей нечем смазать раны, – некоторые были совсем свежими и кровоточили. На теле тюленя виднелось много рубцов и от старых ран. А может, те низенькие кустики с горьковатыми листьями, растущие прямо на камнях, – может, они обладают целебными свойствами? Она осторожно спустила тюленя на землю, и он тотчас переложил голову с камней ей на ноги; свободной рукой она дотянулась до ближайших кустиков и сорвала несколько листочков. Разжевав их, Кейт наложила кашицу тюленю на ранки. Ей показалось, что ранки начинают затягиваться, но повторить всю процедуру заново у нее не было сил, и она, подхватив тюленя, продолжала свой трудный путь. Кейт знала, что через несколько часов она будет передана из рук весьма предупредительной международной организации в руки не менее предупредительной авиакомпании. Благодаря телевидению, радио, рекламным фильмам Кейт, как и все мы, имела представление о международных авиалиниях. Но жизнь – не кино, и произошло все совсем не так, как Кейт ожидала. Накануне вылета забастовка технического персонала аэропорта была отменена, и Кейт уже почти уверилась, что полет состоится; но на следующее утро объявили забастовку административные служащие аэропорта. Тогда Кейт поехала поездом до Парижа, с тем чтобы там пересесть на самолет до Рима; однако в Париже ее ожидал очередной сюрприз: все дороги на аэродром были перекрыты из-за демонстрации, устроенной иностранными рабочими, в основном испанцами и итальянцами, и вылет самолета на Рим в этот день был весьма проблематичен. Тогда она решила ехать поездом Париж – Рим. Но в таком случае надо было переменить авиабилет на железнодорожный, и это превратилось в целую проблему. Начались мытарства: пробки на улицах, путаница и неразбериха в документах, всевозможные проволочки, но в конце концов механизм обслуживания сработал и ей удалось, хоть и в последний момент, переменить билет. В Турции, как она и ожидала, ее сразу же окружили вниманием: предоставленный в ее личное пользование блестящий лимузин провез Кейт по улицам города сквозь толпы людей, которые даже и не мечтали когда-либо сесть в такую машину, – за исключением тех, в чьи обязанности входило управлять ею и следить за ее исправностью; отгороженная от внешней среды, воспринимая ее только визуально, Кейт ехала по улицам незнакомого города и обменивалась замечаниями с шофером на французском языке. Отель по стилю и атмосфере напоминал Всемирную продовольственную организацию. Номер Кейт был точной копией безликой коробки, которую она только что покинула. Из-за задержек в пути она приехала к месту работы с опозданием, одновременно с делегатами – множество мелких неотложных дел было недоделано; и вдобавок не хватало одного переводчика. Кейт забросила в номер свой чемодан и тут же поспешила к начальству; все накопившееся раздражение обрушилось на нее: в глазах начальства она олицетворяла ту халатность, на которую жаловались поголовно все делегаты, остановившиеся в этом отеле, – точно так же, как жаловалась она сама вчера и позавчера в Лондоне, Париже и Риме. В распоряжение конференции был предоставлен целый этаж отеля. Зал для предстоящих заседаний очень походил на тот, в котором она только что работала и о котором уже стала думать как о своем втором доме. Как и лондонский, он был обшит блестящими деревянными панелями от пола до потолка – только здесь пол не был устлан толстым ковром, как там, а выложен кафельными плитами, образующими узор, скопированный с пола одной из мечетей. Посредине зала стоял огромный стол, на этот раз прямоугольный, с наушниками, переключателями. В обязанности Кейт входило, в частности, и обеспечение рабочего места каждого делегата всем необходимым: карандашами, ручками, водой и стопкой бумаги, на которой можно рисовать всякую всячину, спасаясь от скуки во время затянувшихся дебатов. Разумеется, она лично не занималась раскладкой всех этих предметов – просто она должна была проследить, чтобы служащий отеля не забыл это сделать. Служащего звали Ахмед. Это был полный, бледный молодой человек, услужливый, с обезоруживающей добродушной улыбкой, ее коллега с турецкой стороны, ее союзник, ее собрат. Он говорил по-французски, по-немецки и по-английски, и его крайне устраивало, что Кейт владеет языками, которых он не знает – итальянским и португальским. Он знал все порядки и правила, существовавшие в отеле, где он работал, но никогда прежде не обслуживал конференций – вернее, имел дело только с совещаниями бизнесменов и думал, что эта международная конференция будет совсем не похожа на то, с чем ему приходилось иметь дело раньше. С Кейт они разговаривали на общих для обоих языках. Когда к Ахмеду подходил бой в ливрейной курточке с галунами и блестящими пуговицами, Кейт слышала лишь короткие распоряжения Ахмеда и такие же короткие ответы боя. Находясь в постоянном общении с Ахмедом – обедая за одним столом, обсуждая нужды делегатов, встречаясь мельком в коридорах отеля, шагая бок о бок по каким-то делам, – она повсюду слышала турецкую речь, но воспринимала ее как невнятные звуки, не более. Вокруг нее, за стенами отеля, был мир, где ее уши, столкнувшись с незнакомым языком, становились невосприимчивыми, словно были забиты ватой. Чужой язык окружал ее со всех сторон, словно непромытое стекло, мутное и непроницаемое. Когда горничные перебрасывались репликами в коридоре, ее уши начинали болезненно ныть, как бы ощущая свою ущербность, они, точно живые, мыслящие существа, чувствовали, что должны что-то улавливать, и если им это не удается, значит, это их вина… Без Ахмеда Кейт была бы как без рук. Он знал все о ночной жизни города: знал все рестораны, знал, где можно посмотреть восточных танцовщиц, знал наперечет все мечети и христианские храмы и вдобавок знал несколько коротких маршрутов для экскурсий в пригородах Стамбула – словом, как гид он был незаменим. Город, если смотреть на него, не слишком вглядываясь, с высоты, представлял собою россыпь заманчиво сверкающих крыш, серебристые воды залива и сеть улочек – таких же чужих и далеких, как и сам турецкий язык, улочек, где ключом бьет незнакомая жизнь, которую Кейт хотела узнать поближе, понять… Мимо окна, где она стояла, прямо на уровне ее глаз, пролетела птица. Таких птиц она еще не встречала. Ей подумалось, что это робкая попытка незнакомого мира установить с ней контакт, и она долго провожала взглядом птицу, пока та, пролетев над Босфором, не удалилась к шпилям и куполам противоположного берега. Рядом стоял Ахмед и ждал указаний относительно питания делегатов. К моменту, когда последний делегат вышел из самолета, уже была готова обширная программа развлечений, экскурсий, знакомства с городом и предусмотрен широкий выбор популярнейших блюд любой национальной кухни мира. И, едва успев разобрать чемоданы, беззаботные и нарядные, щебеча на всех мыслимых языках Земли, делегаты с энтузиазмом включались в водоворот светской жизни, словно и не было позади никакой дороги – усталость была неведома этим людям, привыкшим с необыкновенной легкостью пересекать целые континенты. По составу делегации сразу стало ясно, что конференция будет протекать в спокойной обстановке, без каких-либо осложнений. Делегаты явно импонировали друг другу. Впрочем, это было им свойственно, этим официальным представителям своих стран, тонким толкователям национальных интересов, галантным соперникам в делах. За столом заседаний они вступали в конфликты друг с другом, одни пытались бесцеремонно навязывать другим точку зрения своей страны и даже обвиняли их во всех смертных грехах вплоть до нечестной игры: Это такая-то страна виновата, у них в прошлом году завелся жучок, и из-за него пострадал весь рынок!.. Ничего подобного, это у вас жучок, всему миру известно – не умеете выращивать урожай, так нечего валить с больной головы на здоровую… А вы только к своей выгоде стремитесь, вечно путаете другим карты!.. Вот уж пальцем в небо – наоборот, всегда хотим помочь нашим несчастным братьям в отсталых странах, – да, прямо как дети, не поделившие игрушки; но сколь бы серьезно и сколь часто ни происходили такие перепалки, вне залов заседаний: в кулуарах, в барах, в кафе и ресторанах, уж не говоря о постели, – всюду царило полное единодушие и взаимопонимание. И ничего удивительного: всех этих людей роднило общее дело, связывал одинаковый образ жизни – все были одним миром мазаны. В тот вечер Кейт присоединилась к маленькой компании, состоявшей из людей, которые, объездив полмира, как-то не удосужились побывать в Стамбуле; едва выйдя из отеля, она очутилась в мире легенд, тайн и романтики – таком, каким его описывают путеводители на всех известных Кейт языках и на многих ей неизвестных. В группу входили мадам Пири, красивая, во французском вкусе негритянка из Сьерра-Леоне, некий мистер Даниэль из Бразилии и сеньор Ферруджа, итальянец. Они посидели в турецком ресторанчике, так как без этого немыслим ни один выход в город, зашли в два ночных клуба, где показывали танец живота и шпагоглотателей, и договорились в том же составе поехать в ближайшее время в деревушку, что в пятидесяти милях от города, и посмотреть там недавние, очень интересные, раскопки. Прощаясь в вестибюле отеля, все четверо заметили, что остались довольны проведенным вечером: видно было, что собрались знатоки и ценители экзотики. Разошлись спать рано, еще не пробило и часа ночи, так как на следующее утро начиналась конференция. Перед тем как заснуть, Кейт вспомнила о Майкле, находившемся, как она полагала, в Чикаго, где он собирался провести несколько дней у старого коллеги, эмигрировавшего в Штаты. Вспомнились Кейт и четверо ее детей. При воспоминании о них ей взгрустнулось, но это чувство тут же прошло: она знала, что вступила в лучшую пору своей жизни, что настало время расправить крылья, показать себя – она нужна, необходима людям; завтра с раннего утра до поздней ночи – нарасхват. И теперь, в те короткие мгновения среди дневной суеты, когда она могла подумать о себе, она чувствовала, как в ней нарастает необыкновенный душевный подъем. К счастью, времени у нее было в обрез – ровно столько, чтобы любые мысли, едва родившись, тут же вытеснялись другими заботами; не будь этого и дай она возможность некоторым своим наблюдениям глубже проникнуть в сознание, они бы больно задели ее: сколько радости доставила она своим домашним, сказав, что в ближайшие дни будет по горло занята на конференции, проходящей в Лондоне, и не сумеет вырваться, чтобы собрать их в дорогу. Даже Тим облегченно вздохнул, когда она сказала ему: «Тим, милый, ты все собрал для поездки в Норвегию? Ты уж извини, но я просто не смогу тебе…» Очевидно, ее представление о себе как об объединяющем начале семьи, источнике тепла, о своем сходстве в этом отношении с королевой термитов, устарело года на два, на три. (Или это память так подшучивает над ней? У Кейт все чаще складывалось впечатление, что в ее памяти неожиданно оказалось несколько обрывков воспоминаний, взаимно исключающих друг друга.) Если говорить со всей откровенностью, то вот уже года два-три, а может быть и больше – во всяком случае с тех пор, как выросли дети, – Кейт постоянно гложет чувство неутолимого голода, какой-то пустоты. Оно пришло не сразу, не в один миг, а исподволь; не было в ее жизни такого момента, чтобы как-то однажды, открыв глаза, она сказала себе: «Ну все, дети выращены – моя миссия окончена». Однако Кейт часто сидела одна в своей комнате, и в ней закипал гнев от чувства вопиющей несправедливости. Ощущение нанесенной ей острой обиды подстерегало ее на каждом шагу все последние годы. Но она не давала ему воли, а если и давала, то ненадолго. Наоборот, она всячески лелеяла в памяти образ своей семьи (соответствующий Десятой или Пятнадцатой фазе?), какой она представлялась ей в результате высокоинтеллектуальных разговоров на эту тему с мужем. Она не допускала, чтобы эти чувства взяли над ней власть – только в пределах иронической гримасы, не более того. Она не могла позволить, чтобы старая обида заслонила сегодняшний день. А одно время Кейт была на грани этого. Теперь, к счастью, она слишком занята – и как приятно занята. Всюду, где бы она ни появилась, ее встречали улыбкой: горничные и официанты, управляющий отелем и дежурные администраторы, шоферы такси и переводчики, и особенно Ахмед, который буквально боготворил Кейт. Равно как и она его. Их отношения походили на отношения двух евнухов в гареме. Он поддерживал все ее начинания, ко всему относился с пониманием, обеспечивал всем, что нужно. Пока шли заседания, Кейт находилась в соседней комнате, ожидая, когда понадобится ее помощь; и как только действительно наступал такой момент, она тут же занимала свое место в кабине и была готова переводить с французского, итальянского, английского на португальский; и все, для кого португальский был родным, считали своим долгом подойти к ней и выразить свое восхищение тем, как она знает и чувствует их язык. В часы коротких перерывов, в любое время дня и ночи, когда делегаты разбегались выпить чашку кофе, аперитив или пообедать, они знали, что всегда могут рассчитывать на услужливую, неизменно ровную в обращении, общую любимицу Кейт Браун. Прошлым летом во время поездки в Штаты она имела возможность наблюдать нечто подобное… Там по всему континенту разбросаны однотипные здания, похожие на маленькие городки под одной общей крышей, иногда в несколько миль длиной; внутри помещение разделено на отдельные самоуправляемые секции, каждая из которых обслуживает какую-нибудь авиакомпанию. Крупные компании нанимают на службу девушек, похожих на девиц-тамбурмажоров, непременных участниц всех торжеств, съездов и карнавалов в Новом Свете. Эти девицы, одетые так броско, что не заметить их просто невозможно, патрулируют район конторы своей авиакомпании. Им вменяется в обязанность давать всевозможные справки, служить гидами и всеми иными средствами способствовать приятному путешествию своих клиентов. Когда их набирают на работу, то в первую очередь учитывают приятную внешность, задор и наличие дерзкой, идущей от молодости, а не от опыта чувственности. И вот они дефилируют по коридорам здания поодиночке, парами, а то и втроем и улыбаются, улыбаются, улыбаются (а часы в ожидании вылета идут) и прямо на глазах раздуваются от сознания своей власти над окружающими. Они буквально опьянены – да-да, без преувеличений – собственной неотразимостью и значительностью, которые делают их, соответственно одетых для исполнения соответственной роли, центром внимания публики. Они улыбаются и улыбаются без конца, и у вас создается впечатление, что девушки эти, распираемые любовью к человечеству, подогреваемой, в свою очередь, особым вниманием человечества к ним самим, того и гляди, вспорхнут и вознесутся на небо. Да, просто возьмут и вылетят из окон аэропорта, и будут парить в небе как воздушные шары, и улыбаться в иллюминаторы пассажирам пролетающих мимо самолетов. А на борту самолетов расхаживают точно такие же красотки – хозяйки воздуха, опьяненные ролью благодетельниц, готовые одарить любовью всех и каждого в поле зрения. Вышесказанное не относится к большим международным компаниям, где стюардессам приходится работать не за страх, а за совесть, окружая пассажиров вниманием и любовью, то есть заботясь об их желудках; речь идет о внутренних рейсах, сложной паутиной затянувших все небо над Новым Светом, которое день и ночь бороздят маленькие, верткие самолетики, набитые такими вот девицами, не загруженными, по существу, никакой работой. Время от времени они обносят пассажиров напитками. Заботливо, с интимной улыбкой, раздают подносы с расфасованной еще на земле едой в закрытых индивидуальных пакетах. И нежно произносят в репродуктор: «Мы любим вас, мы нуждаемся в вас, ждем вас снова, любите и вы нас, пожалуйста». И передвигаются по проходу туда-сюда, туда-сюда, расточая по пути улыбки, под восхищенными взглядами мужчин, да и женщин тоже. Вызывать восхищение – их обязанность. По мере того как идет время, начинает казаться, что девушка вот-вот взорвется от избытка восхищения. Ее буквально распирает от самодовольства; у нее, наверное, даже температура поднимается. И она улыбается. Улыбается. Улыбается. Легко представить себе, что и дома, после полета, ее не покидает возбуждение, она не может ни есть, ни спать, ни спокойно сидеть, ни перестать улыбаться. Она перевозбуждена, она не может отключиться. Если бы у нее был муж, то разве его будничная, пресная любовь могла бы сравниться с огромным зарядом восхищения множества мужчин, прошедших мимо нее за целый день? Даже представить себе страшно, что это будет за жизнь, если такая девушка выйдет замуж! А это неминуемо произойдет, и очень скоро: процент браков высок в этой среде, равно как и процент разводов. Но в течение года, двух, трех, а то и шести лет такая девица все время на людях, все время в фокусе внимания сотен пар глаз; каждую минуту своего рабочего времени она, с одной стороны, предмет восхищения, желаний и зависти, а с другой – источник тепла, внимания, заботы. Потом – замужество. Для нее этот шаг равносилен уходу от ярких огней рампы, где еще слышны аплодисменты тысячной толпы, в кромешную тьму тесного, маленького мирка. По всей вероятности, она, бедняжка, и сама не способна разобраться в своих чувствах, понять, что с ней происходит, ибо если девушка берется за подобную работу, это значит, что она наивна. За всю свою жизнь она так ни разу и не заподозрит, сколь это чудовищно – использовать живое человеческое существо как приманку, в течение месяцев, а то и лет делать его объектом публичной любви – будь то девица-тамбурмажор, живая реклама или стюардесса, какая разница. Она спешит выскочить замуж, поскольку считается, что рано выйти замуж – значит, утвердить свое женское «я»; а потом вступает в силу закон инерции: она уже не в состоянии остановиться, словно внутри у нее помещен особый орган, впитывающий в себя и отдающий вовне тысячи ватт Любви, Заботы, Лести; он работает на полную мощность, и она не в состоянии его отключить. Что с ней творится? Она не имеет представления. Почему ее гложет беспокойство, почему она не может расслабиться, заснуть, отдохнуть? Она – как маленькая девочка, которой взрослые полюбовались немного, а потом девочка им наскучила, от нее отвернулись, и она уже забыта; и как бы красиво она ни танцевала, как бы ни улыбалась, какими бы способами ни привлекала их внимания и как бы громко ни кричала: «Вот я! Да посмотрите же на меня!» – они будто оглохли. Наконец кто-нибудь снизойдет и скажет: «Ну, ладно, хватит, успокойся. Беги поиграй». У молодой женщины начинаются головные боли. Холодная по натуре, она вдруг бросается в объятия мужчины и предается любви с такой необузданностью, что тот начинает подозревать измену. Затем следует развод. Она бы и не прочь вернуться на прежнее место, но, оказывается, уже стара для него. Она утратила свою щенячью игривость, и ее место занято девчушкой только что со школьной скамьи. Скоро уже середина июля. Дня через два закончится конференция; делегаты разъедутся по домам, а на их место приедут новые, вместо них в этом отеле разместятся делегаты симпозиума по холере. Кейт улыбалась, она вся сияла и, согретая улыбками, обращенными к ней, в свою очередь щедро одаривала теплом окружающих; мысль о том, что скоро она останется в одиночестве, придавала ее поведению что-то неестественное, несколько аффектированное. Она знала об этом. Она увидела себя со стороны – такой, какой казалась сейчас Ахмеду: энергичная, предприимчивая, приветливая особа, которая крутится словно заведенная, хотя завод уже кончился; он предложил ей таблетки от головной боли, признавшись, что сам страдает этим недугом и что вообще, когда такие мероприятия, как эта конференция, подходят к концу, он страшно изматывается, теряет сон, и жена постоянно ворчит на него. Кейт показала ему фотографию своей семьи; он в ответ – своей: на карточке была тихая, аккуратная женщина с маленькой девочкой, застывшей у матери на коленях. Кейт с Ахмедом разговорились в обеденный перерыв – они стояли у окна, на лестничной площадке одного из верхних этажей. Ахмед не имел права сидеть в холлах отеля, как все постояльцы или служащие вроде Кейт. Стоя у окна рядом с Ахмедом, Кейт слушала его наставления о том, что надо, приняв таблетки, лечь спать пораньше, и тогда на следующее утро она будет меньше нервничать. Кейт слушала и думала, что в данном случае это средство, пожалуй, не поможет: от того, что ее ждет, если только она поддастся слабости, не спасут никакие таблетки. Ей предстоит вернуться в Лондон, поселиться где-нибудь на два месяца и в уединении осмыслить свою жизнь. По окончании конференции Кейт получила немало приглашений от делегатов и делегаток разных стран, с которыми подружилась во время работы – без этого не обошлось – особой дружбой, принятой в этом кругу: легковесной, ни к чему не обязывающей и ничего не требующей взамен, дружбой, которая, в общем, не что иное, как фикция, полное отрицание дружбы. Здесь никого не осуждали. Ни на что не притязали. Здесь не делали различия между нациями и расами. Здесь и в вопросах секса царила демократия. Разбитых сердец не было. И не могло быть, ибо карьера ставилась превыше всего – и любви, и секса. Вероятно, это прообраз интимных отношений будущего: романтическая любовь с её тоской и приступами отчаяния канет в неврастеническое прошлое. Такие друзья, такие любовники – бывшие или будущие – свободно могли после тесных ежедневных контактов расстаться в Буэнос-Айресе, не обменяться ни словом на протяжении многих месяцев или даже лет, ни разу не вспомнить друг о друге за время разлуки, а потом вдруг неожиданно встретиться где-нибудь в Рейкьявике и как ни в чем не бывало, без лишних эмоций пуститься в новое любовное приключение на условиях, удобных для обеих сторон. Как актеры, которых на сцене объединяли минуты интимной близости и сопереживаний, расстаются, чтобы встретиться вновь лет через десять в другой пьесе, в иных костюмах. А не поехать ли ей в Сьерра-Леоне с очаровательной мадам Пири? Почему бы и нет? Или остаться здесь – не так уж хорошо познакомилась она с Турцией: бегала по знаменитым ресторанам, посмотрела две мечети и одну церковь, только и всего. Правда, Турция – не место для одинокой женщины. Если бы это был Париж или Рим, тогда другое дело… А здесь поехать в глубь страны одной – и то риск; вернее, это риск с точки зрения Кейт, женщины, долго прожившей под крылышком мужа, не привыкшей обходиться без мужской опоры. Она стояла в вестибюле отеля в ожидании мадам Пири, попросившей записать ее к парикмахеру. Это, конечно, можно было и даже следовало организовать через бюро обслуживания, но у милой Кейт все, за что бы она ни взялась, так складно и ловко получается. Она стояла и ждала, а мимо проходили, кивая и улыбаясь, знакомые люди. Милая Кейт. Chere Катрин. Голубушка Катя, Катенька, Китти. Дорогая Кэти, моя единственная Катриона. Красавица Катлин, Катерлин, Кит и Катарина, Екатерина, любовь моя, мой ангел-хранитель Кэти. Карен, не представляю, что бы я делала без вас. Я буду скучать без вас, миссис Браун. Она улыбалась в ответ, улыбалась без устали, мурлыкая от удовольствия про себя – не без смятения, однако: Я буду скучать без вас, миссис Браун! О, как я буду тосковать, миссис Браун! Вы меня кормили, вы меня водили, Вы меня обеспечили всем необходимым, Но настало время – вам пришла замена, И я буду скучать без вас, миссис Браун… Кейт пришлось ждать мадам Пири гораздо дольше, чем она рассчитывала: та прощалась с кем-то наверху; неожиданно она заметила, что к ней направляется молодой человек, чье лицо показалось ей знакомым; не успела она сообразить, что к чему, как он предложил ей поехать с ним на следующий день в Конью. [3] Оказывается, он уже и машину заказал. Впервые они обратили друг на друга внимание неделю тому назад у входа в отель. Хрупкий темноволосый юноша в светлом летнем костюме стоял спиной к потоку машин и разглядывал здание отеля, словно измеряя его высоту. У него был вид постояльца отеля, даже делегата – спокойного тона элегантный костюм выгодно выделял его из толпы одетых кто во что туристов. Потом Кейт встретила его как-то в кафе. Он сидел за соседним столиком в компании своих сверстников и разговаривал. Сейчас же он был одет как все туристы и выглядел растрепанным. Темные волосы, ранее гладко зачесанные назад, мягкими волнами свисали ему на лоб. И он был далеко не юноша – Кейт ошиблась, омолодив его. Он сообщил ей, что он американец, что в Европе он отнюдь не новичок и после Турции намерен поехать в Испанию, где чувствует себя как дома. Она легко поверила ему: он был похож на испанца и в любой латинской стране сошел бы за местного жителя. Нет, он не постоялец отеля, сказал он: это ему не по карману. Значит, его приглашение на завтра следует расценивать не как минутный порыв, а как заранее запланированный шаг? А он тем временем говорил ей, что увидев ее тогда в кафе, сообразил, – не так уж это трудно в конце концов! – где ее скорее всего можно найти, навел кое-какие справки и вот явился. И пока он уговаривал ее согласиться («Так было бы чудесно, если бы вы смогли поехать, жаль, если пропадет свободное место в машине»), в его глазах, прикованных к глазам Кейт, прыгали чертики, сквозила неприкрытая насмешка – над нелепостью ситуации, над самим собой, но ни намека на тревогу за судьбу «горящего» места в машине. Ведь в машине-то они будут вдвоем. Обязанности Кейт вскоре заканчивались – формально, конечно, ибо она не сомневалась, что до последней минуты будет занята, если сама не поставит точку. И Кейт ответила, что с удовольствием принимает приглашение – несмотря на то, что перед ее мысленным взором, откуда ни возьмись, вдруг предстала Мэри Финчли и заявила, что Кейт окончательно рехнулась. Не желая огорчать Мэри, Кейт уже готова была положить конец знакомству с этим желторотым юнцом – не таким уж желторотым, как оказалось при ближайшем рассмотрении, правда, и сама Кейт выглядела моложе, чем на самом деле, – но тут к ним величаво подплыла мадам Пири, высокая, гибкая, с необыкновенно длинными, унизанными кольцами пальцами, на ходу принося пылкие извинения за то, что заставила Кейт ждать. Кейт увидела, как ее собеседник окинул оценивающим взглядом с ног до головы эту красивую женщину. Он делал это с подкупающей непосредственностью: в его взгляде не было ничего вызывающего, лишь простодушное восхищение, которое мадам Пири приняла как комплимент; улыбнувшись и забавно кивнув несколько раз головой, она выплыла из вестибюля со словами: «Кейт, дорогая, я, кажется, уже опаздываю…» – Что ж, – сказала молодому человеку Кейт, – ехать так ехать. Только я не знаю, как вас зовут. Его звали Джеффри. Он сказал, что позвонит ей вечером, тем самым заявляя первые права на нее с той же прямодушной искренностью, которая минуту назад вызвала улыбку у мадам Пири. В Конью они так и не попали. Однако поездка, оказавшаяся отнюдь не безоблачной (изнурительная жара в машине, неудобные сиденья, к тому же машина дважды ломалась и под конец остановилась совсем), быстро сблизила наших незадачливых путешественников; именно эти совместно пережитые неудобства да еще необходимость решать на ходу, что же делать дальше – продолжать путешествие на автобусе или нанять другую машину, – и толкнули их друг к другу. На эти-то трудности или на нечто подобное, что непременно должно было случиться в пути, молодой человек, разумеется, и рассчитывал, приглашая Кейт и резонно полагая, что она тоже должна быть к ним морально готова. Он даже не огорчился, что они не доехали до Коньи. Огорчена была Кейт, но досада ее быстро прошла. Они расположились на заднем сиденье машины и разговорились, а шофер тем временем куда-то исчез, чтобы добыть им какое-нибудь средство передвижения. Темой их беседы был сам Джеффри. Он был уроженцем Бостона, работал в рекламном бюро в Нью-Йорке. Оказался умным, образованным, веселым собеседником, не лишенным чувства юмора, к тому же был очень хорош собой. Особенно привлекало в нем нежелание приспосабливаться к жизни: четыре года назад он решил расстаться с «золотой жилой рекламного бизнеса», как он выразился, словно радуясь лишней возможности посмеяться над собой; и он несказанно возвысился в глазах Кейт, упомянув, что принадлежал к сливкам общества и по собственной воле пренебрег высоким положением, которого добился на поприще рекламы за три коротких, но очень плодотворных года. Его ужаснул успех – и даже не сам успех, а легкость, с какою он его достиг. И он «выбыл из игры». Не впадая при этом, правда, в крайности: ни нищенское существование богемы, ни коммуны хиппи, которые к тому времени стали уже изживать себя, его не прельщали – он считал, что перерос подобные эксперименты. Не последнюю роль в его решении порвать с прошлым сыграло, конечно, то обстоятельство, что его родители были людьми со средствами. Словом, он отказался от карьеры и от прежнего образа жизни. С тех пор он кочует по Европе, спит в палатке и путешествует «автостопом». Ему стукнуло тридцать два года. Слушая исповедь Джеффри, как если бы он был ее сыном, Кейт поняла, что ее спутник полон смятения и внутренних противоречий. «Выйдя из игры», он еще не нашел своего места в жизни. Все было впереди. В двадцать, двадцать пять лет «выйти из игры» ничего не стоит – все легко и просто. Просто сойтись с приглянувшейся девушкой на Маунт-Шаста – так уже было однажды; или в Вермонте – и так тоже было. Легко транжирить деньги, оставленные в наследство покойной бабушкой, – тут он не преминул оговориться, что живет не на родительские средства, а на «свои собственные». Но дело в том, что ему не двадцать и не двадцать пять, а за тридцать. И он до сих пор не знает, чего хочет от жизни, вот в чем беда. Правда, это участь многих миллионов современных молодых людей, бог знает сколько их таких разбросано по белу свету (к счастью, у самой Кейт дети не относятся к подобной категории, во всяком случае – пока, ибо еще неизвестно, что выйдет из Тима: этот действительно не знает, что ему с собой делать). Речь идет о молодом поколении процветающих стран, богатой трети человечества. Молодежь отсталых стран, где царит голод, выбора не имеет. Им, чтобы выжить, надо грабить, воровать, голодать. Не знать, как жить, – привилегия богатых. Все это он с юмором излагал Кейт и по дороге в Конью, и когда они сидели в автомобиле, а мимо них со свистом проносились машины, направлявшиеся в Конью, и когда, не вынеся духоты машины, они вышли на обочину. Только к вечеру их шофер договорился со своим другом – владельцем такси, чтобы тот доставил путешественников обратно в Стамбул. Такси оказалось допотопным. Оно то и дело подпрыгивало и конвульсивно содрогалось всем корпусом. Двигаться приходилось в облаке желтой пыли, которая, оседая, сгущала краски опускавшегося на землю и без того удивительно красивого заката. А Джеффри все говорил. Они зашли в придорожный ресторанчик. Недорогой, так как приглашение исходило от Джеффри и ему предстояло расплачиваться, а он не получал жалованья в международной организации. За рестораном последовал ночной клуб, но Джеффри никого не видел и не слышал – ни танцовщиц, ни эстрадных певцов, – а продолжал говорить; слова лились неудержимым потоком. Кейт слушала. Она умела слушать, в этом ей нельзя было отказать. Но в то же время она думала свою думу: стоит ей пустить его к себе в постель или не стоит. Она мысленно обменялась несколькими репликами с Мэри. Кейт знала, что мужчины, которые стали бы увиваться за Мэри, окажись она здесь, были бы совсем иного плана, чем этот молодой человек. Да и самой Мэри – Кейт будто наяву услышала негодующий голос подруги – даже в голову не пришло бы взглянуть в сторону этого Джеффри. Если бы на месте Кейт была Мэри, все обстояло бы иначе. В один прекрасный день она сказала бы мимоходом: «Помнишь того типа, что я подцепила на пляже в Гастингсе, я тебе еще о нем рассказывала? С таким не заскучаешь!» Кейт внутренне согласилась с призраком Мэри; она сама уже разобралась, что этому кандидату в любовники, если Кейт позволит событиям принять такой оборот, важно одно: найти хорошего слушателя. Видно, пришло время подумать о предмете, который прежде не очень занимал ее мысли… Но ведь это ложь, очередная ложь. Все тот же обман памяти. Она должна во всех подробностях честно вспомнить, как относились в счастливой и добропорядочной семье Браунов к супружеской неверности. Позиция, занимаемая супругами в этом вопросе, была ими выработана в ходе самовоспитательных бесед и отличалась большой реалистичностью. И между формулой и действительностью не было никакого несоответствия, так что легкая ироническая гримаса была бы тут неуместна. (Или все-таки уместна? Кейт почувствовала, как один кусочек ее памяти старается вытеснить другой; верх взял более привычный.) Их брак с Майклом был прочным и благополучным благодаря тому, что оба они усвоили и, к счастью, очень рано простую истину: причина зла, неудовлетворенности или своеобразного голода, если угодно, без чего не обходится ни один современный брак – и не только брак, а и вся окружающая нас жизнь, и это главное, – коренится не в самих супругах. И не в институте брака, как таковом. Она вскормлена и взлелеяна привитым нам представлением о семейном счастье как о чем-то хрупком и ненадежном. (О, это уже что-то новое! Как бишь говаривали в старину: жизнь – это юдоль слез?) На брак возложили чрезмерный груз. Все эти проблемы Кейт и Майкл обстоятельно обсудили в начале своего пути. Нет, не в самой Первой фазе, когда им было не до разговоров: они упивались друг другом; и возможно, даже не во Второй (Кейт сознательно умаляла первые две фазы, подтрунивая над своей и Майкла юношеской наивностью), но раньше, чем они достигли Третьей фазы, не говоря уж о Десятой или Пятнадцатой, этот вопрос перестал быть для них вопросом. Словом, вскоре после свадьбы, к чести их обоих будь сказано, они условились не винить друг друга, если окажется, что у одного из них этот так называемый голод не утолен полностью. Но что же все-таки это за чувство, этот голод? Они и сами не отдавали себе в этом отчета – просто не было времени задуматься. Однажды они пережили целую драму, когда Майкл чуть не потерял голову от любви к одной молоденькой коллеге из больницы, где они вместе работали. К тому времени Брауны уже прошли сквозь множество неожиданностей и жизненных передряг. Они были женаты десять лет; уже появились на свет все их дети. Эта история настолько потрясла душу Кейт, да и Майкла тоже, хотя рассудком они все прекрасно понимали, что ничего подобного в их жизни больше не случалось. Правда, не случалось лишь в такой форме. Позднее Кейт поняла, он сам дал ей понять, что у него время от времени бывали связи – мимолетные, без лишнего шума, чтобы не дай бог не задеть самолюбия жены, – с молодыми женщинами, для которых эти интрижки тоже были чем-то вроде развлечения; приключения такого рода весьма популярны среди делегатов и в аппаратах больших международных организаций. С болью в сердце, хотя эту боль и можно терпеть, Кейт примирилась с таким положением. Правда, боль эту вопреки своей воле Кейт ощущала острее, чем следовало. Однако и после этих переживаний их семейная жизнь протекала довольно гладко. К их обоюдному удивлению, ибо, куда ни глянь, повсюду разведенные пары, чей союз не выдержал испытания супружеской неверностью… На этом месте мысли или воспоминания Кейт сами собой начинали рассеиваться. Кое-что из них соответствовало действительности: молодые Брауны были правы, раз и навсегда договорившись не ожидать слишком многого друг от друга и от семейной жизни. Что касается остального… Кейт потеряла уважение к мужу – вот в чем суть. Спрашивается почему, если он поступал так же, как другие мужчины в его положении. Она стала относиться к нему – и такое отношение сохранилось надолго – как к неисправимому лакомке, который не в силах превозмочь свою слабость. Он упал в ее глазах, это было ясно как день. У нее появилось материнское чувство к нему – раньше она этого за собой не замечала. Полюбить, как заболеть, до боли, до отчаяния – одно дело, Кейт была способна понять такое, у нее самой бывало нечто подобное. Но изворачиваться, лгать и ловчить, сознательно и целеустремленно «заметая следы», чтобы, с одной стороны, по-прежнему выглядеть «чистеньким» в глазах жены, а с другой – бегать за первыми попавшимися юбками, это совсем иное дело; муж стал казаться ей пустым и тривиальным. Вдобавок он еще изменил прическу… Когда он после очередной поездки за границу появился на пороге дома и Кейт впервые увидела новую прическу, которую он себе придумал, пытаясь повернуть время лет на пятнадцать вспять, ее затрясло от гнева и отвращения. Вскоре, правда, Майкл сумел ее переубедить – отнюдь не словами, которых он избегал, а всем своим видом красноречиво намекая, что в ней говорит самая обыкновенная бабья ревность: это мелко с ее стороны. Однако в ту минуту, когда Кейт поняла, что он такой, какой есть, и вряд ли что-нибудь способно изменить его натуру, кроме старости – если, конечно, он не станет резвиться до гробовой доски, уподобившись молодящимся старушенциям, которые красят волосы во все цвета радуги и носят мини-юбки, дабы щегольнуть вроде бы неплохо сохранившимися ножками, – ей стало ясно, что муж растоптал ее человеческое достоинство, унизил в ней женщину. Она не могла объяснить, почему это вызвало у нее такую реакцию, но факт оставался фактом, и никуда от этого не денешься. И то, что ее Майкл – в общем-то неплохой супруг, за которым она жила как за каменной стеной, – превратился в самого ординарного бабника, в похождениях которого над всеми другими чувствами превалировал секс, ставило Кейт в крайне унизительное положение. Она бы предпочла, чтобы он признался – нет, не признался, а защищал бы свое чувство, кричал, наконец, о своей любви к женщине, пусть даже к двум, трем, неважно, и утверждал бы, что это настоящее, что чувство будет расти и углубляться и потребует не только жертв с его стороны, но и понимания со стороны самой Кейт. Подобное признание не повергло бы Кейт в такое состояние духа, словно у нее открылась рана, через которую капля за каплей уходят все жизненные соки, все силы, пока она сидит у себя дома в южном Лондоне, а муж ее бегает – в свободное, разумеется, время, не жертвуя ради этой прихоти главными интересами, – в поисках легких любовных приключений. Вопреки доводам рассудка и, конечно же, вопреки тому, что предписывают жизненные каноны, она испытывала к мужу чувства, которые испытывают к человеку заблудшему, потерявшему себя. Глупо давать волю таким чувствам. Противно правилам хорошего тона, вульгарно, невеликодушно даже. Кейт знала, что сказала бы по этому поводу Мэри: все это никчемные умствования, которые только отравляют жизнь. Но Кейт думала и чувствовала именно так, а не иначе и ничего не могла с собой поделать. У нее и в мыслях не было притворяться, будто она относится к этому как-то по-другому. Еще несколько дней тому назад она могла бы смело сказать, что какие бы чувства и мысли ни возникли у нее, когда, скажем, она решит, что довольно ей быть нянькой и улыбаться, улыбаться без конца, или, как сейчас, к примеру, не остановит себя на пороге приключения, обещающего быть трудным, но заманчивым, как вершина высокой горы, к которой не может не тянуть всякого уважающего себя альпиниста, – какими бы эти чувства ни оказались (Кейт так страшилась встречаться с ними лицом к лицу, что готова была на все, лишь бы оттянуть этот момент), они никак не будут связаны с тем обстоятельством, что ее Майкл самый заурядный юбочник. Этот удар она пережила давно. А может быть, именно его и следует считать переломом в ее жизни (коль скоро она дала себе труд над этим задуматься): ее инстинкт, детский и неразумный, но безошибочный, подсказывал ей, что это Майкл – и только он – виноват в том, что она с того времени чувствует себя куклой, из которой медленно высыпаются опилки. Такие мысли и чувства одолевали Кейт, пока она слушала молодого человека, который сидел напротив и, подавшись к ней всем телом, искал в ней – в любом, кто был готов ему внимать, – чего-то такого, что заставляло его говорить без умолку, а она тем временем уже преодолевала барьер: союзу «женщина в возрасте и молодой мужчина» – быть! Житейская мудрость гласит, что, как правило, именно такая связь двух сердец бывает горько-острой, впечатляющей, нежной, поэтичной и изысканной, словом – самым утонченным блюдом любовного меню. Конкурировать с ним может разве что его антипод: мужчина в возрасте и юная девушка… (Если Кейт суждено пуститься в это приключение, если она отведает это блюдо, уже лежащее перед ней на тарелке, то будет ли это как-то связано с тем, что произошло у нее с Майклом? Эта ее безвольность, стремление плыть по течению, неумение сказать «нет», неумение поступать в соответствии со своими убеждениями – не было ли оно следствием того, что ее когда-то, как машину, запрограммировал Майкл?). Любовное приключение, на пороге которого она стояла, не сулит ей ничего из ряда вон выходящего: ни утонченных наслаждений, ни душевных бурь. Партнер стар душой. Слишком заземлен. Относится к себе сверхкритически. Но было в нем что-то и очень привлекательное для Кейт. Любопытно было наблюдать, как он занимается самоистязанием, терзаясь вопросом, какую из множества дорог выбрать, терзаясь обыденностью жизни, этой юдоли слез. В ту первую ночь по взаимному согласию они разошлись по своим комнатам: сначала он настаивал, чтобы она зашла к нему, но потом все-таки решили перенести встречу на завтра. Кейт шла по коридорам отеля, мысленно представляя себе, как после недель любви иди других видов человеческого общения за каждой дверью прощаются ее подопечные делегаты: произносятся последние нежные слова; сама Кейт тоже могла бы быть на месте этих женщин-делегаток, если бы походила по характеру на Мэри… Джеффри слишком молод для нее; нет, слишком стар; словом, он не в том возрасте, в каком нужно. Будь ему двадцать – двадцать пять лет… да, тогда он мог бы еще сойти за «юношу» для нее, женщины на склоне лет. Если бы ему было больше тридцати пяти, то он бы приближался к ее возрастной группе. Но тридцать два… А правомерно ли судить о людях по поступкам, которые они якобы должны совершать в соответствии со своим возрастом, в соответствии с принадлежностью к отряду млекопитающих или просто потому, что они члены человеческой коммуны? Во всяком случае, с такими мерками подходят к большинству людей, и лишь единицы способны подняться выше этих условностей. Джеффри в тридцать два года должен по законам своего круга быть одержим стремлением «выбиться в люди», сделать хорошую партию, если он этого еще не сделал, и зажить полнокровной жизнью. А он не пошел по проторенному пути, но и не свободен от пут условностей. Компромиссов он не желал, только «или» – «или»: «Или я устраиваюсь на подходящую работу, обзавожусь домом и детьми, или продолжаю плыть по течению, куда вынесет. У половины моих друзей есть приличная работа, дом, семья; другая половина живет беззаботно, не обременяя себя никакими обязанностями. Что меня ждет впереди? Свобода или силки коммерции?» В нем самом и в его дилемме было что-то очень несовременное. Но он был ей определенно симпатичен. Надо бы ей сейчас ехать домой в Англию, попроситься к кому-нибудь из друзей на квартиру или просто снять комнату – у друзей, конечно, будет не до отдыха, там она сразу же втянется в привычную упряжку домашних забот, которые поглотят все ее время, – и тихо сидеть, и пусть ледяной, пронизывающий ветер дует что есть мочи. У нее было такое ощущение, будто ее уносит неведомая сила, как при отливе, – каким-то непонятным образом все это связано с мужем, но в то же время зачем зря его винить? Он не виноват в том, что с ней происходит, в том, во что она превращается, а она знала, что ей не стоит ехать с Джеффри в Испанию, не стоит становиться его любовницей. Она уже заранее предчувствовала, что потом, когда Джеффри станет ее прошлым, он будет казаться ей скучным и нудным. Но сейчас она почему-то никак не могла заставить себя вернуться в Лондон, снять там комнату и провести остаток лета в тихом одиночестве. Стоило Кейт закрыть глаза, как ей снова приснился сон. Как будто она была в кино. Смотрела фильм столетней давности, виденный ею уже раньше – не во сне, а наяву, дважды. Фильм повествовал о злоключениях несчастной черепахи, которая после атомного взрыва на одном из островов Тихого океана потеряла ощущение пространства и, отложив яйца, вместо того чтобы по законам природы направиться к океану, пошла в глубь острова, в безводную его часть, где ее ждала неминуемая гибель. Кейт сидела в темном зале и смотрела, как на экране бедное животное медленно уходит от воды, навстречу смерти, и думала: «О, тюлень, мой несчастный тюлень, ведь я должна спасти его, это мой долг, где ты сейчас, тюлень?» Думая так, она поняла, что видит все это во сне и что во сне ищет свой другой сон – сон про тюленя; для черепахи, которая все равно обречена на смерть, она уже ничего сделать не может, но тюленя она должна спасти во что бы то ни стало; только, словно заблудившись в лабиринте комнат чужого дома, она попала в другой сон и никак не могла найти дорогу в свой, нужный ей… Где же все-таки ее тюлень? Может быть, лежит, бедняга, где-нибудь среди острых скал, всеми покинутый, и ждет Кейт, вглядываясь в даль своими темными глазами? Весь следующий день она провожала делегатов, разъезжающихся по домам; это не входило в ее обязанности, все свои дела она уже закончила, но ее натура не позволяла устраниться. А ночью, когда разъехались в разные уголки мира последние участники конференции, Кейт примкнула к той группе постояльцев отеля, которые имеют обыкновение не ночевать в своих номерах, а возвращаться туда, крадучись, с ранними лучами солнца, когда в коридорах начинают появляться первые горничные. Она провела ночь с Джеффри и дала согласие поехать с ним на август в Испанию. Безумие, конечно, ехать в Испанию на августовскую жару, но болтаться летом по европейским столицам тоже не сладко. Разумные люди всегда приурочивают свои отпуска к определенным сезонам. Не обязательно торчать на людном побережье, можно углубиться и во внутренние районы полуострова. Ведь это и есть истинная Испания – самобытная, единственная и неповторимая, по утверждению Джеффри, знающего ее как свои пять пальцев. На отдыхе Тридцать первого июля она вышла из дверей многоэтажного, сверкающего стеклом здания отеля в Стамбуле с его многонациональным населением, покинув тем самым мир международного планирования экономики, мир конференций, симпозиумов и всемирных организаций, мир денег – невидимых, но льющихся таким обильным потоком, что их перестают считать. Кофе и кусочек кекса, которыми она позавтракала перед отъездом из отеля, обошлись ей в два фунта, но она и не подумала справиться заранее о цене. Однако за порогом этого здания она сразу же столкнулась с проблемой денег и, путая три языка, стала препираться с таксистом, который пытался обсчитать ее на несколько пенсов. В руках у нее был всего один чемоданчик – недаром она всю жизнь набивала себе руку, упаковывая вещи своих четырех отпрысков, детей своего века и класса, которые предпочитают путешествовать налегке, будучи непоколебимо уверены, что на прилавках магазинов главной магистрали любого города к их услугам будут товары высшего качества со всех концов Земли. Перед отъездом Кейт отобрала несколько модных платьев из своего нового гардероба и отдала Ахмеду для жены, предварительно убедившись, что они придутся впору, и по легкому дрожанию рук, державших наряды, и по вот-вот готовому выплеснуться чувству внутреннего протеста – не против нее, Кейт, надо думать, а против судьбы – она поняла, сколько такта и сдержанности пришлось проявлять ему в минувший месяц, работая бок о бок с ней. Она поднялась на борт самолета в ярко-розовом платье – настолько ярком, что будь цвет на полтона гуще, он бы уже не гармонировал с ее темно-рыжими волосами и белоснежной, совершенно не воспринимающей загара кожей, которая и без того бросалась в глаза здесь, в этой стране, где все смуглы от природы или быстро становятся таковыми. На дорогу она захватила с собой «Пари матч», «Оджи», «Гардиан», «Таймс мэгэзин» и «Монд». Джеффри купил парижскую «Трибюн», «Интернэйшнл таймс» и «Крисчен сайенс монитор». К своему времени, когда они прочли все эти газеты и журналы – каждый свои, а затем то, что было у соседа, – самолет долетел до Гибралтара, а два часа спустя они уже потягивали аперитивы в Малаге. С первых дней июня все побережье этого брызжущего солнцем полуострова заполняется людьми. Если сейчас поглядеть на него с высоты, то, наверное, покажется, что он как бы осел под тяжестью человеческих тел, а воды, омывающие его, наоборот, поднялись. За столиком между высокими кустами гибискуса и свинцового корня, который при искусственном освещении казался пыльно-серым, а не голубоватым, сидели двое, отвернувшись от толпы, и, как бы демонстрируя свое полное пренебрежение к окружающему, время от времени поглаживали друг друга по руке, а порой сплетали пальцы. Раз или два они даже поцеловались; но только для вида, вроде бы шутя, едва коснувшись друг друга губами. При более пристальном наблюдении можно было бы заметить, что на самом-то деле не так уж они отрешены от действительности и поглощены друг другом, а порой посматривают по сторонам и даже подолгу задерживают взгляд на ком-нибудь вдали, на пляже, где резвится разноплеменная молодежь. Не в море – нет: это, увы, стало слишком сомнительным удовольствием. Вверяли свое бренное тело здешним водам лишь те, кто стремился к браваде: по тому, окунется человек в море сам или позволит своим детишкам побегать босиком вдоль кромки воды, как и по его меню, можно было определить, насколько он дорожит жизнью, насколько склонен искушать судьбу. В здешнем ресторане, например, если кто-нибудь заказывал блюдо из местной рыбы, то делал это так, словно бросал вызов судьбе: «Эх, была не была, где наша не пропадала!» Если теплым солнечным утром видели девушку, входящую в море, то на нее смотрели как на чудо и, скривив губы, цедили: «Такая вот ничего не боится, ей все нипочем. Но чтоб я стал рисковать жизнью? Ни за что!» И хотя плоть людская сторонилась этих теплых вод, где некогда чуть не за полночь плавали и плескались туристы, прибрежные пески и скалы были сплошь, на сотни миль, усеяны молодежью, собиравшейся здесь, чтобы потанцевать под гитару. Взгляды, которые бросала на берег эта пара, были задумчивы и тоскливы: у него – потому что ему хотелось быть частью этой веселящейся молодежи; у нее – потому что она вспоминала в этот момент о своих детях. В то же время она не спускала глаз со своего мятущегося партнера, готовая в любую минуту пролить целительный бальзам на его раны, утешить. Он был щуплым молодым человеком приятной, но вполне обыкновенной наружности, ибо ничто в его облике – карие глаза, гладкие темные волосы, оливковая кожа – не выделяло его из толпы местных жителей. До тех пор, пока он не начинал говорить. Женщина была старше его на несколько лет и больше бросалась в глаза. Она была типичной представительницей рыжеволосых. Белоснежная кожа. Светло-карие, похожие на виноградины или крупные изюмины, глаза. Приятное, улыбчивое лицо в обрамлении красиво подстриженных, лежащих тугой волной густых волос. Все эти тонкости мог бы заметить и почувствовать романтически настроенный человек; официанты же на это смотрели другими глазами: они безошибочно определили, сколько стоит такая прическа, сколько стоит такой туалет, и соответственно оценке предвкушали чаевые. Эту парочку, надо полагать, заприметили давно… сразу выделили из толпы и наблюдали за ней внимательно. Чьи-то глаза следили за каждым их шагом с той минуты, как они спустились по трапу самолета, сели в маленький автобус, курсирующий от самолета до аэровокзала, и затем зарегистрировались в отеле (номер был заказан по телефону из Турции Всемирной продовольственной организацией). Занимались этим знатоки, которые в летние месяцы лишь наблюдают за прибывающими в страну путешественниками и дают им оценку – присматриваются, прикидывают их значимость, наклеивают ярлык и заносят в реестр. Туристы распадались, грубо говоря, на три категории. Первая – путешествующие организованными группами; укомплектовавшись у себя на родине – где-нибудь в Англии, Франции, Голландии, Германии или Финляндии, – они ездят все вместе в туристском автобусе или летят в самолете, вместе селятся в гостиницах и мотелях и возвращаются домой опять же вместе. Потом следует категория под названием «конгломерат молодежи»; эти бороздят побережье гуртом, словно стайки птиц или стада животных, и от них за версту веет воинственной независимостью и самодовольством. Подобные вулкану, готовому в любую минуту извергнуться лавой страстей – ревностью, ненавистью, поклонением своему идолу, они придают курортным местам своеобразную экзотику; со временем, правда, из них могут получиться типичные представители первой или третьей категории. Третья, самая малочисленная, категория – обыкновенные туристы: одинокие волки, пары или семьи, которые разъезжают по белу свету, следуя собственным влечением и ревниво оберегая выношенные заранее планы. В глазах зубров туристского бизнеса, людей с философским складом ума и с наклонностями азартных игроков, эта категория относится к разряду самых выгодных, так как в их числе может оказаться кто угодно: и миллионер, и нищий, и какой-нибудь эксцентричный чудак, и преступник, и просто нелюдим. Именно в этой категории попадаются влюбленные парочки, если, конечно, сбросить со счетов «молодежь», которой сам бог велел пребывать в состоянии влюбленности – платонической или более земной. Сейчас гораздо чаще стали встречаться парочки, которые путешествуют вместе и живут в одном номере, не состоя в законном браке. Раньше, скажем, лет пять-десять тому назад, никому и в голову не пришло бы появиться в бикини или в платье с открытыми коленями и плечами в общественном месте – даже на пляже и приморской террасе: это было строго запрещено, и guardie civil [4] неусыпно следила за выполнением соответствующих предписаний; теперь же все эти запреты и ограничения рухнули под нажимом Золотого Тельца, равно как и неписаный закон, в силу которого люди, не связанные узами брака, не могли запросто войти в отель и снять номер. Правда, и тогда это было все же возможно, это делали, и не так уж редко, но с великими предосторожностями, прибегая зачастую к обману. В наши же дни на раскаленном жарой и страстями берегу в разгар туристской вакханалии «детки» резвятся и занимаются любовью прямо на песке, а хозяин отеля, добрый католик и порядочный семьянин, который, будь на то его воля, с презрением отвернулся бы от женщины, подозреваемой в прелюбодеянии, или случись, не дай бог, такой грех с его дочерью, безжалостно вышвырнул бы родное чадо из своего дома, – теперь радушно принимает в своем безупречном и уважаемом заведении женщин с чужими мужьями, предоставляет им свои постели, сажает за свои столы, улыбается, кланяется, балагурит, желает доброго утра, спокойной ночи и приятного аппетита, ни жестом, ни взглядом не выдавая своего осуждения или укора… разве что иногда промелькнет едва уловимая тень, soupcon, [5] дающий понять, что виноваты деньги, это они, проклятые, вынуждают его терпеть у себя подобное безобразие, оказывать гостеприимство этим людям, но сам-то он прекрасно понимает, насколько отвратительно все, что вокруг творится. Наша пара была сразу занесена в разряд аморальных этими экспертами в области социальных отношений. Им так же легко нашли место и в другой графе: вечная как мир комбинация – женщина в летах с молодым партнером. Клерк за конторкой в холле отеля, заглянув в их паспорта, чтобы списать необходимые для полиции данные, был поражен разницей в возрасте. Поведение их не было ни развязным, ни слишком застенчивым – они держали себя сдержанно и с достоинством. Возможно, охладели друг к другу?.. Только не это! Их взаимную предупредительность нельзя было приписать одним лишь хорошим манерам, нет, здесь что-то гораздо большее – так порешили эксперты, чей наметанный за многие годы работы глаз с первого взгляда схватывал и место приезжих в обществе, и накал любовной страсти, и финансовый потенциал. А может быть, эти двое никакие не любовники? Тогда кто же? Сын и мать… Нет и еще раз нет, это невозможно. Брат и сестра? Тоже нет, нельзя поверить, чтобы из одного и того же чрева вышли внешне столь разные люди. Неудачный брак? Нет, эти двое не несли на себе печати ассимиляции, схожести друг с другом, которая отличает супругов; кроме того, документы, лежавшие на конторке, говорили об обратном. Это, несомненно, любовники, нечего и голову ломать. Словом, их занесли в категорию туристов, к которым положено проявлять максимум терпимости, поскольку нормы поведения в стране были еще строги и мужчины еще требовали супружеской верности от жен; а внутри этой категории причислили к разряду оригиналов. Джеффри был в Испании уже трижды. Первый раз он приехал сюда двадцатилетним юношей и тогда веселился и развлекался, как сейчас веселятся на берегу эти «цветы жизни», за которыми он следил с такой нескрываемой тоской, что его спутница, мать с двадцатитрехлетним стажем, привыкшая всю жизнь приноравливаться к чужим настроениям, почувствовала почти такую же тоску. Она смотрела, как он тоскует по тому, чего уже не вернешь – по свободе молодости, ее беспечности, – и чувствовала, как его душевная неустроенность передается ей самой. Он уже не принадлежал к ним. Прошлым летом в Голландии он еще был одним из них. Но чувствовал себя не на месте, чужим. И теперь уже не мог просто сойти с террасы и влиться в компанию поющих и пританцовывающих юнцов. Хотя ему очень этого хотелось – хотелось туда, где царит дух товарищества и где так мало требуют взамен. Когда ему было двадцать пять лет, сразу после окончания колледжа, он приехал в Испанию и жил в дешевеньком пансионате на побережье почти все теплое время года, с мая по ноябрь, с девушкой, которую звали Стефания. Поначалу они были беспредельно счастливы, но постепенно счастье стало меркнуть, и в конце концов она уехала от него с каким-то юным немцем, с которым познакомилась на пляже, а на прощанье оставила записку, где называла его безответственным эгоистом, бессердечным и вообще замшелым ретроградом. Позднее она вышла замуж за служащего юридической конторы своего отца в Сидар-Рапидс, штат Айова. Два года назад Джеффри снова провел все лето в этих же краях, деля время между Кордовой и Севильей, где бродил по кабачкам и буквально упивался зрелищем фламенко. В свое время он мечтал посвятить себя фламенко, как другие мечтают стать матадорами. У некоторых мечты сбываются: они действительно выходят на арену и участвуют в корриде; у Джеффри как будто были все данные – и торс истинного танцора, и темперамент. Остановило его обостренное самолюбие и боязнь показаться смешным. «Так и вижу своих дорогих предков! Заявятся в один прекрасный день и потребуют отвезти их в ближайший табор: «Где тут у вас цыгане – они украли нашего мальчика!» Сейчас он здесь в четвертый раз; идет август – и он чувствует себя чужим в этой стране, как будто попал сюда впервые. Ибо, как любой другой, проживший здесь более месяца сам по себе и на весьма скромные средства, он чувствовал себя скорее хозяином, чем гостем; и как таковой, в знак солидарности со всеми истинными испанцами, страдал – и не без оснований, разумеется, – от того, что их страна им не принадлежит, что она запродана туристам. В этой разоренной, униженной стране процветала коррупция – не такой была Испания, когда он приехал сюда в первый раз. Они много говорили об этом, глядя на золотую молодежь, развлекавшуюся на берегах отравленного моря. Когда он впервые приехал сюда, в начале шестидесятых годов, это была гордая страна, исполненная чувства собственного достоинства; куда бы ты ни шел, куда бы ни ехал, всюду тебе готовы были оказать услугу, причем без всякой корысти, без лишних просьб с твоей стороны; испанцы настолько пеклись о своем добром имени, даже в наиболее популярных среди туристов местах, что это возвышало их над мелкими меркантильными расчетами. Была в них человечность… величавость… сила духа. Кейт улыбнулась своим мыслям, и он рассмеялся, вторя ей, но над собой. В его глазах стояли слезы – только не об испанцах он плакал, нет. Она же впервые приехала в Испанию на машине со всей своей семьей – с мужем и четырьмя детьми; это было – она с трудом заставила себя выговорить – около двадцати лет тому назад. Брауны были тогда в числе самых первых туристов. Побережье, до отказа застроенное нынче отелями и кэмпингами, было в ту пору совсем пустынно – ни домика вокруг. Только пески – от одного мыса до другого – да островки жиденькой травки кое-где; раскинув палатку под соснами и обосновавшись там, они порой неделями не встречали ни души. В ее памяти тоже всплывали разные эпизоды тех дней. Стоило в каком-нибудь городке появиться редкому автомобилю с иностранцами, как его тут же обступало чуть не все мужское население, наперебой предлагая покараулить машину ночью, в робкой надежде заработать какие-то жалкие шесть пенсов; стоило Браунам зайти в местный ресторанчик и приняться за довольно скромную трапезу, как тут же к стеклу прилипали дюжины голодных детских мордашек – живая иллюстрация к сказке о бедном мальчике, заглядывающем в окна богатых, но добрых людей, которые в конце концов снисходят до него и зовут к своему столу. Рассказывая, Кейт подумала, что тогда, не столь уж давно, такие вещи воспринимались как симптомы болезни, которые скоро, лишь только здравый смысл возьмет верх, будут выправлены; тогда они еще не складывались в картину общего состояния человечества, которое вскоре приобретет еще более мрачный и безысходный характер. Она подумала, что в то время подобный рассказ о людской беде прозвучал бы как сигнал, призывающий к переустройству общества, как проявление глубокой озабоченности. Сейчас же от ее слов веет душевной черствостью, не больше. Еще немного, и они, Кейт и Джеффри, станут участниками словесной игры, столь популярной в среде буржуа: игроки будут стараться перещеголять друг друга, взахлеб живописуя чужие страдания, ища одобрения слушателей. Это не была ее собственная мысль – так думал ее сын Джеймс. Он впадал в бешенство, когда дома кто-нибудь упоминал о бедноте (обычно это были Эйлин или Тим, принимавшие участие в разного рода благотворительных мероприятиях). С точки зрения Джеймса, проблема решалась просто: революция. Все другие меры – оскорбление для угнетенных масс и напрасная трата времени. Классический пример революции – кубинская революция Кастро. Но у каждого из четвертых молодых Браунов было свое, отличное от других, отношение к этому вопросу. И каждый по-своему смотрел на туризм, на неутомимое бродяжничество по разным странам. Стивен, первенец, был самым передовым по своим убеждениям. Правительства всех стран мира он считал реакционными, и это позволяло ему ехать куда угодно, не поступаясь своими принципами, – с таким же цинизмом, как это делают эгоистичные и аполитичные мещане, которых он сам всегда нещадно поносил. Эйлин была далека от политики и благодаря этому путешествовала без всяких предубеждений, подобно своему старшему брату. Самая запутанная концепция была у Джеймса: он, например, наотрез отказался ехать в Грецию, [6] но в то же время в прошлом году посетил Испанию, утверждая, что это необходимо ему для самообразования; считая Израиль фашистским государством, он объезжал его стороной, но военные диктатуры в отдельных странах Ближнего и Среднего Востока не отпугивали его, и он, отбросив сомнения, побывал там. Тим считал, что конец цивилизации не за горами, что мир, погрязший в бюрократизме глобальных масштабов, будет ввергнут в пучину варварства и хаоса и скоро мы с завистью будем оглядываться на сегодняшний день, который завтра покажется нам безвозвратно утерянным золотым веком; к каждому новому путешествию он подходил как гурман, смакующий последнюю бутылку редкого вина. Вернемся, однако, к матери. Она сидела на открытой террасе кафе в Испании со своим молодым любовником (да, другого слова не подберешь, мельком подумала она) и потягивала аперитив; завтра они идут смотреть бой быков – он обожает это зрелище. С чисто эстетической точки зрения. Прежде чем вернуться в свой номер, Кейт и Джеффри спустились к морю по тропинкам, где пахло олеандрами, прованским маслом и мочой, и постояли немного на вспаханном тысячами пар ног песке, глядя на толпу юнцов. Было уже довольно поздно, серп луны поднялся высоко над морем, ряды посетителей за столиками прибрежного кафе поредели, и некоторые молодые люди и девушки поторопились устроиться на ночь в объятиях друг друга. Кое-кто еще топтался в танце на брошенных на песок циновках – развевались волосы, сонно мерцали глаза. У кромки воды другая группка пела под аккомпанемент гитары, на которой играла девушка, сидевшая на скале словно русалка. Кейт старалась не смотреть на своего спутника; она понимала, что, когда он в полном разладе с самим собой, лучше его не трогать, это только будет его раздражать: она это знала по своим детям. На нее нахлынули воспоминания – не о юности, нет. Кейт вспомнила, как десять лет тому назад она полюбила того мальчика. Тогдашняя ее боль, стремление преодолеть что-то, что находилось за барьером времени, была похожа на боль, которую сейчас испытывал Джеффри. Тогда она вынуждена была жить и любить, находясь по другую сторону барьера, – у нее не было иного выхода. Джеффри тоже смирится с этим. Но Кейт не любила вспоминать то время. Это было унизительно. Глядя, как эти прекрасные, юные создания двигаются, нежатся на песке, лежат в грациозных позах, застигнутые сном, она говорила себе: да, то время действительно было временем страшного унижения. Годы супружества, долгие годы приносящего удовлетворение секса, поглотили сам секс, который стал для нее привычным и легко доступным языком чувств… а у того мальчика не было подобного опыта, он понимал только игру воображения, только романтическое. Чувственность Кейт отпугивала его… или отпугнула бы, если бы Кейт не подавляла ее в себе, увидев, что разговор плоти чужд ему, что это язык людей зрелых и опытных, и тогда она впервые с тревогой осознала по-настоящему, насколько ей не хватает привычного супружеского общения. Бывая с ним, она все время чувствовала, будто носит в себе какую-то постыдную тайну или недуг, который нужно скрывать. Она знала, что не имеет права усугублять и без того тяжкие душевные муки Джеффри, к которым примешивался какой-то чисто животный стыд – так похожий на ее собственный тогда, с тем мальчиком, – и поэтому не должна обнаруживать своего сочувствия, не должна показывать, что понимает и разделяет его переживания. Когда они стояли на берегу, в каких-нибудь десяти шагах от молодежи, но отгороженные от нее глухой стеной времени, мимо прошла девушка – она шла улыбаясь, волоча по песку босые ноги; босые – просто потому, что ей нравилось ощущение песка между пальцами. Она взглянула на Джеффри, и улыбку словно смыло с ее отрешенного лица… но через мгновение она уже снова шла и улыбалась, как прежде. Кейт узнала это выражение: это была маска, которую надевают, сталкиваясь с людьми посторонними, принадлежащими к другой касте, группе или табору. Она попыталась поставить себя на место этой девушки – семнадцатилетней, с длинными тонкими коричневыми от загара руками и ногами, длинными черными волосами, вышагивающей босиком по ночному пляжу с видом непостижимой самоуверенности, – чтобы увидеть Джеффри ее глазами: не юнца, каким он кажется самой Кейт, а мужчину, на которого можно смотреть такими вот пустыми глазами, словно его и нет перед тобой. Ей удалось это с трудом. В возрасте этой девушки Кейт точно такими же глазами смотрела на всех мужчин старше двадцати пяти лет. Только кумиры ее юности, в отличие от сегодняшних, несли на себе печать мужественности и силы. Вернувшись к действительности из своего путешествия в прошлое, она увидела рядом с собой человека отнюдь не мужественного, а слабое существо, все усилия которого направлены на горькое осознание своей беспомощности и на то, чтобы не сломиться под тяжестью этого сознания. Он обернулся к ней и промолвил: – Хорошо, что ты рядом, а то бы меня снова засосала эта трясина. При таком предельно откровенном признании ее роли, роли при нем, сердце Кейт сжалось от обиды, но не слишком сильно; оно было переполнено горечью собственных воспоминаний, сосредоточенных почему-то на мелочах, – значительные события разных периодов жизни отходили на второй план, затушевывались почти до полного забвения. Если бы ее спросили, скажем, в конце мая, в тот вечер, когда случайная встреча на улице привела к ним в дом приятеля мужа, – не тогда ли началась цепь случайностей, забросивших ее в эти края?– если бы ее спросили тогда, в какой момент и в какой обстановке было бы ей предпочтительнее столкнуться с реальностью и осознать тот факт, что она достигла особой стадии жизни, которую ей надлежит волей-неволей принять, хоть это и больно, она скорей всего выбрала бы именно такую ситуацию: полоска грязного, распаханного сотнями пар ног песка, залитого непременным лунным светом; неоперившиеся юнцы вокруг, многие младше ее собственных детей, и рядом – молодой мужчина, который вызывает в ней (не стоит закрывать на это глаза) только материнские чувства. У нее чуть было не сорвалось с языка: «Ну, полно, не горюй, все обойдется». Хотелось согреть его у себя на груди, как ребенка. Она, по существу, и думала о нем как мать: «Тогда иди туда, иди, через это надо пройти самому; и даже лучше, если меня не будет поблизости, – при условии, конечно, что я откуда-нибудь со стороны смогу следить за тобой и направлять твои шаги…» Отель, где они остановились, был расположен далеко не в самой фешенебельной сверкающей огнями реклам части маленького курортного городка. Он прятался на задах, в старом районе, где в затишье, когда не было такого наплыва туристов, жили только испанцы. Но в вестибюле отеля, куда они сейчас вошли с темной улицы, было светло и оживленно, словно днем. Ресторан при отеле был открыт, и за столиками еще сидели и ужинали люди, а между тем шел второй час ночи. Портье за конторкой вручил ключ от номера мистеру Джеффри Мертону и миссис Кэтрин Браун, продолжая вежливо улыбаться, – только жесты его стали вдруг какими-то конвульсивными. Они поднялись в свой номер, отнюдь не самый лучший в этом отеле среднего класса, скромном и старомодном. В номере был балкон, выходивший в небольшой городской парк, – оттуда неслись звуки веселой, бравурной музыки и голоса гуляющих. Кейт вышла на балкон. Он присоединился к ней. Они поцеловались. Затем он удалился в ванную комнату. Внизу, на освещенной луной улице, на порогах своих домов сидели жители городка и судачили. Детишки, даже самые малолетние, крутились у их ног и играли поблизости. Воздух был теплый и мягкий, отдаленные звуки музыки только подчеркивали тишину ночи. В этих краях принято спать во время сиесты, и поэтому ни у кого нет желания запираться в стенах дома, пока не начинает светлеть небо. Городок казался более оживленным и бодрствующим, чем при свете дня; жизнь била ключом. Любимое развлечение местных жителей в такие ночи – сидеть и наблюдать за прохожими, перемывать им косточки, словом, жить. Отовсюду неслись голоса – и с ярко освещенных улиц, и из темноты. Джеффри вернулся в комнату. Она ушла с балкона и только хотела разобрать постель на ночь, как он бросился на кровать в чем был и ничком распластался на ней. В первый момент в Кейт заговорила оскорбленная женщина и уже начал где-то внутри назревать бунт: считается, что они любовники, а по существу они спали вместе всего только раз. Но в следующее мгновение она уже держала два пальца на его пульсе, а другую руку – на плече, пытаясь определить его состояние и температуру. Вид у него был изможденный, все тело горело, но ведь и воздух кругом был раскален. Лицо его, насколько Кейт могла разглядеть, пылало и было покрыто бисеринками пота. Пульс замедлен. Собрав все силы, она попыталась перевернуть его на спину, уложить на подушки и накрыть простыней. Буквально у нее на глазах краски стали покидать его лицо – оно сделалось изжелта-бледным. Температуры у него, может, и не было, но он был явно нездоров. И хотя женское естество Кейт продолжало кипеть от возмущения, вернее, она вынуждена была с горечью констатировать, что ею пренебрегли и, следовательно, она должна бы чувствовать себя оскорбленной, Кейт чуть ли не с чувством облегчения вернулась на балкон. Она взяла из комнаты стул, поставила его в угол балкона и села. На ней было белое бумажное платье без рукавов, с открытым воротом, так что даже слабый ветерок приятно холодил руки и шею. И снова Кейт у постели, в привычной ситуации, в какой бывала много раз, – вся внимание, готовая по первому знаку ринуться на помощь. На противоположной стороне улицы разговаривали двое мужчин. Двое солидных отцов семейств в мятых светлых костюмах, которые выглядели с того места, где сидела Кейт, ослепительно белыми – как песок на пляже, освещенный луной. Когда мимо не проезжали машины и не было слышно их сигналов, до Кейт отчетливо доносились голоса мужчин напротив. Слух ее жадно поглощал испанскую речь, но она почти ничего не понимала. Язык был между Кейт и Испанией точно завеса, которую она никак не могла уничтожить. Но это была полупрозрачная завеса. Кое-где она все-таки просвечивала. Когда Кейт перегнулась через перила балкона, чтобы отчетливее видеть выражения лиц, жесты и позы двух крепышей-испанцев, разговор которых привлек ее внимание, она стала понимать их речь лучше. Движение округлого плеча, резкий взмах руки добавляли что-то к интонациям – и Кейт почти понимала, о чем они говорят. Разговор шел о делах – это не вызывало сомнения: позы, жесты говорили о риске, доходах, корысти. Визг проскочившей мимо машины поглотил часть разговора и тут же выплюнул обратно. Теперь уже смысл его был почти ясен – как будто она смотрела в окно, где вместо стекла вставлена пластина кварца. Голоса смолкли. Потянуло табаком. Кейт подалась вперед и увидела, что мужчины закуривают сигары. Дымок поднимался маленькими облачками и таял в листве деревьев. Один из крепышей ушел; другой задержался, поглядывая по сторонам, словно искал, чем бы еще заняться, чтобы оттянуть возвращение домой, но потом тоже не спеша двинулся вдоль улицы. Через несколько минут оба облачатся в полосатые пижамы. Светлые костюмы лягут кучкой на кафельном полу в ванной комнате, а завтра жены подберут их и бросят в стирку. Еще немного – и толстяки нырнут в постели и улягутся рядом со своими толстыми бесцветными дражайшими половинами. Вернувшись в спальню, она осмотрела ее, такую темную после ярко-холодного света снаружи. На кровати, раскинув руки, лежал ее любовник. Она слышала его дыхание. Оно ей не понравилось. Если бы перед ней вот так лежал один из ее сыновей, она бы уже стала подумывать, не вызвать ли утром врача, – нет, пора с этим кончать! Было около четырех утра. Наконец-то улицы стали понемногу пустеть, хотя на площади все еще сидели люди, вдыхая в себя ночь, мечтая, покуривая. Ступеньки домов опустели. Только у стены отеля продолжали тихо играть двое ребятишек, а их отец сидел рядом на табуретке, грея свои кости у кирпичной стены, по-видимому, еще хранившей дневное тепло. Из дома вышла мать и стала звать детей; дети – везде дети, цепляются за свою ребячью независимость, которую родители хотят похоронить, отправляя их спать. Затем мать вынесла себе стул и села рядом с мужем; один из детишек забрался на колени к ней, другой – к отцу. Малыши тут же стали клевать носом, а родители продолжали вполголоса разговаривать. Кто эти люди? Может быть, прислуга здешней кухни, из этого отеля? Машин стало совсем мало. Город затих, как может затихнуть курортный городок в разгар туристской лихорадки. Кейт было не до сна. Ее, конечно, тянуло нырнуть в постель и забыться крепким сном, хотя бы для того, чтобы отдалить момент… когда она должна будет, рано или поздно, сделать неизбежное. Кроме того, после стольких лет жизни в большой семье, где каждая минута рассчитана и приурочена к чужому распорядку дня, она еще была способна ценить и наслаждаться каждым мгновением полной свободы, когда над тобой ничто не висит, когда ты сама себе хозяйка. Она смаковала свою свободу. Вот захочу, думала она, и лягу на заре, кому какое дело. А завтра могу проваляться хоть до полудня; что хочу, то и делаю. Кейт обрела независимость от чужих дел не более трех лет тому назад – это, несомненно, совпадало с моментом повзросления детей. Однако право на личную свободу она обрела на много лет раньше. Превращению Кейт, девушки, вышедшей замуж за Майкла, в Кейт, какой она стала три года тому назад, обнаружив, что ей есть над чем задуматься, предшествовала полоса неудач. Толчком к перемене послужил инцидент трехгодичной давности, когда Тим, в то время еще взбалмошный шестнадцатилетний оболтус, вдруг ни с того ни с сего взъярился за столом на мать и истошным голосом закричал, что он больше не может, что буквально задыхается от ее опеки. Он просто сорвался. Ясно как божий день. Вся семья была в сборе, все были шокированы – о да, они понимали, что это событие из ряда вон выходящие, что оно может пагубно отразиться на союзе, который они собой представляли; все, как один, сплотились, тактично сглаживая поистине гнетущее впечатление от этого фортеля сына и братца, вселившего чувство глубокой тревоги в обоих – и в мать, и в мальчика. Это был крик души; самого Тима потрясло, что в нем накопилось столько ненависти – ведь он был просто не в силах совладать с собой. Обычно в этом благовоспитанном семействе – во всяком случае, таковым они себя считали и прилагали немалые усилия, чтобы выглядеть соответственно, – подобные конфликты сразу же становились общим достоянием: их обсуждали на семейном совете, как правило, ирония делала свое дело, и все вставало на свои места. Обсуждения были нелицеприятными и подчас даже жестокими. Можно сказать, что дух Второй фазы жизни старшего поколения Браунов – открытое обсуждение наболевших вопросов – был спустя годы подхвачен подрастающим поколением, и, таким образом, традиция семьи жила. Однако тот факт, что мальчик неожиданно на глазах всей семьи сорвался, – не означает ли он, что, может быть, и добродушное подтрунивание, и психоаналитические копания в чужой душе, и критические разборы того или иного поступка – это не здоровая, благотворно действующая искренность, как раньше полагала Кейт (и не она одна, все в семье так думали), а очередная форма самообмана? Семейное folie как безумства любовников, которые отравляют друг другу существование. Если существует folie a deux, [7] то непременно должна быть folie а… сколько угодно. В тот раз, тогда Тим взорвался, она вышла из-за стола, как только почувствовала, что может сделать это, не произведя впечатления обиженной девочки, с ревом выскочившей из комнаты. Но все равно она была похожа на кошку или собаку, которую пнул ни за что ее друг – так просто взял и пнул. Идя от стола к двери, она спиной чувствовала, как пять пар глаз намеренно стараются не смотреть на нее. Она ушла к себе в комнату, а мальчик готов был провалиться сквозь землю от стыда и, уткнувшись в тарелку, доедал пудинг. У себя в комнате она села и стала думать, во всяком случае пыталась думать, а внутри у нее все клокотало: застарелая обида буквально сводила с ума. Это несправедливо, чего они от меня еще хотят? Неужели она виновата в том, что Тим вырос таким жестоким по отношению к себе, к другим… к матери? Остальные трое как-то не так болезненно пережили переход от детства к юности. Были, конечно, и у них свои срывы, свои трудности, но взрывчатость Тима в этот период потрясла всех его близких. Они все понимали, эти современные вундеркинды, они не жалели слов, чтобы продемонстрировать свою эрудицию. Тиму они прилепили ярлык «кровожадный изверг», а Кейт считали его жертвой. Но ни равнодушия, ни попыток обойти инцидент молчанием – Кейт вновь и вновь возвращалась мыслями в былое, – ничего этого, слава богу, не было. В те годы, когда она особенно остро чувствовала, что всю жизнь обречена находиться в одной большой коробке с этими живыми вулканами – собственными детьми, она утешала себя мыслью: зато у нас в семье нет друг от друга секретов, все говорится начистоту, в глаза. Сравнивая свою семью с другими (не с Финчли, они вне сравнений, у них свои законы), она видела, что во всех семьях, где есть взрослеющие дети, можно наблюдать одну и ту же картину. Мать – родник, питающий все дела и начинания семьи; она всегда в центре, но как бы в противовес ей юные души, словно галька на песке во время шторма, собираются в свой лагерь. Неужели она переусердствовала, подавляя волю детей своим авторитетом, не давая им шагу ступить без ее опеки, как будто они совсем еще несмышленыши? Но, с другой стороны, кто, как не она, прилагая массу усилий, чтобы дети как можно раньше почувствовали себя свободными и независимыми, обращалась с ними как со взрослыми? Может быть, в этом и состоит ее ошибка, и в конечном счете права Мэри, которая никогда не задумывалась, как ей поступить в том или ином случае, – действовала по наитию, и все. Однако дело не в том, подавляла Кейт их личности или нет. Главное, что она слишком отдавала себя детям. Она слишком жила их интересами, растворилась в их жизни настолько, что дети перестали видеть в ней опору, на которую можно положиться. Но ведь в каждой семье есть еще мужчина, отец, который должен быть такой опорой для своих детей. Может быть, в конце концов Майкл был прав, а она, Кейт, не права, осуждая его: мера его участия в жизни детей была как раз такой, какая нужна. Так ли уж необходимо, чтобы мать превращалась в своего рода жернов, перемалывающий все, что попадается на пути? Оглядываясь назад, она видела, что всегда была в роли мальчика на побегушках, всегда была готова услужить, всегда оказывалась мишенью для критики, по капле отдавала свою кровь, чтобы насытить этих… извергов. Сравнивая свое отрочество с отроческими годами своих детей, Кейт не находила ничего общего… Конечно, у нее были близкие, очень доверительные отношения с матерью вплоть до ее смерти, за год до поездки Кейт в Лоренсу-Маркиш; то, что отца почти всю войну не было дома, особенно сближало мать и дочь; однако характер этих отношений в родительском доме был совсем иной, чем в ее собственном. Какой смысл, однако, ворошить прошлое, переливать из пустого в порожнее… стараясь найти оправдание поступку сына? Она ведь действительно подавляла его волю. Но вот что интересно: подобно тому как сейчас, сидя на залитом лунным светом балконе, она трезво оценивала свое положение, понимая, что стоит у края бездны под леденящим, пронизывающим ветром, который в конечном счете сдует с нее все – и плоть, и живость лица, и краски, – так и тогда она с самого начала сознавала, что отрочество последнего отпрыска в семье не будет безоблачным, хлебнет он в жизни горя. Конечно, только предчувствовать – недостаточно, иначе бы Тим не закричал на мать: «Отстань от меня ради всего святого, вздохнуть не даешь!» А она всего лишь напомнила сыну, чтобы он не забыл что-то – что именно, она уже не может вспомнить… Если действительно ее слова послужили поводом для вспышки, то скорей всего дело было не в тоне, каким были сказаны эти слова, а в том, что за ними скрывалось, что именно он должен был не забыть?.. Теперь уж ей трудно припомнить, о чем шла речь, – забыла. Забыла, потому что не хотела помнить, умышленно поместив этот инцидент в один ряд с другими семейными событиями, хранившимися где-то на дальних полках памяти десять, пятнадцать, а то и все двадцать пять лет? Но ведь существовала же когда-то (или это опять каприз памяти?) некая девушка, у которой отбоя не было от поклонников и которая вышла замуж за ее Майкла. По истечении первого года совместной жизни из них получилась полная обаяния молодая пара. Разительные перемены внес в их жизнь, как ни странно, не первый, а второй ребенок. С одним ребенком они еще оставались молодой четой, с энтузиазмом отдающей дань глупым условностям общества и легко несущей бремя светских обязанностей. С появлением же еще одного малыша их интересы обратились совсем в другую сторону. Увидев, как изменилось их существование, они решили завести третьего ребенка, «чтобы покончить с этим раз и навсегда», – это было так не похоже на них; не успели они оглянуться, как купили в кредит дом, малолитражку, обзавелись приходящей прислугой и зажили упорядоченной семейной жизнью – и все ради детей. Приходится удивляться, как долго наша пара заблуждалась, считая, что все эти излишества – автомобиль, собственный дом и тому подобное – не имеют к ним лично никакого отношения, сами они без этого спокойно обойдутся, все вроде бы делается исключительно ради детей. Что касается Кейт, то она стала понемногу постигать науку самодисциплины, приобретая навыки, которые обычно даются с неимоверным трудом. Оглядываясь назад, на красавицу девушку, заласканную сначала матерью, а позднее дедушкой, который души не чаял во внучке, Кейт едва сдерживалась, чтобы не закричать в полный голос: как несправедливо обошлась с ней жизнь, какую злую, чудовищную и циничную шутку с ней сыграла. В воспоминаниях она представлялась себе чем-то вроде разжиревшей белой гусыни. Ничто – ни дедушкина снисходительная почтительность к женскому полу, ни материнское воспитание – не подготовило ее к тому сюрпризу, который, не заставив себя долго ждать, преподнесла ей судьба. С тремя, а потом и четырьмя детьми на руках она оказалась вынужденной воспитывать в себе такие качества характера, о которых раньше даже и не слышала. Терпение. Самодисциплина. Сила воли. Жертвенность. Воздержанность. Покладистость – это в первую очередь. И навечно. Кейт мало-помалу воспитала в себе все эти добродетели, столь необходимые, чтобы при ограниченных средствах поднять на ноги четверых детей. Она приобрела эти качества задолго до того, как нашла им определение. Ее забавляли высокие слова, обозначавшие качества, какими должна обладать всякая мать. Но считать их добродетелями? И вполне серьезно? Неужели это и впрямь добродетели? Если так, то они обернулись против нее, стали ее врагами. Взирая на минувшее глазами зрелой женщины сегодняшнего дня, с грузом многолетнего опыта жены и матери семейства, и видя себя тогдашнюю – почти девочку, только-только начинавшую строить жизнь с Майклом, она не могла отделаться от мысли, что культивировала в себе не добродетели, а некую форму слабоумия. На следующее утро после вспышки своего младшего сына Кейт пошла за продуктами и застряла у перехода из-за небольшой пробки на улице. В ожидании зеленого света она обратила внимание на молодую женщину с ребенком в высокой коляске-стульчике. Эта девушка примерно девятнадцати лет – того же возраста, что и Кейт, когда у нее появился первый ребенок, – в мини-юбке, с развевающимися темно-рыжими волосами, зеленоглазая, спокойно-энергичная, почему-то, будучи вполне реальной, походила на девочку, играющую в дочки-матери. Одной рукой она толкала коляску с ребенком, в другой несла огромный пакет с провизией. Походкой она напоминала женщин древних викингов. Отведя от нее взгляд, Кейт стала рассматривать других прохожих. Ей вдруг показалось, что улица заполнена одними молодыми женщинами, незамужними девушками или молодыми мамашами с детьми, и все они двигались – да, это особенно проявлялось в том, как они двигались, – со спокойной, мерной грацией, легко и раскованно неся свое тело. Это было чувство уверенности в себе. Как раз то, что Кейт потеряла, придавленная чувством ответственности за любой свой поступок. Разгадав суть этих молодых женщин – как ни горько было Кейт сравнивать себя с ними, – она затем перенесла внимание на своих сверстниц, их походку и выражение лиц. Двадцать лет разницы сделали свое дело – эти лица, некогда смело смотревшие в будущее, превратились в маски, выражающие настороженность и подозрительность. Иные несли на себе печать наивной доброты, какой-то незащищенности и хрупкости, словно жалкое хихиканье, готовое в любую минуту обернуться слезами. Их движения были как бы замедленными, будто эти женщины все время опасались попасть в западню, боялись подвоха; они вели себя так, словно были окружены невидимыми врагами. Кейт все утро бродила не спеша туда и обратно по этой длинной, людной улице, с каждым шагом все больше проникаясь убеждением, что лица и жесты большинства женщин среднего возраста делают их похожими на узниц или рабынь. На одном конце длинного жизненного пути, поглощающего личность с ее индивидуальностью, находится молодая, смелая, полная уверенности в своих силах девушка, на другом – пожилая женщина: сама Кейт. После этой прогулки Кейт неделями присматривалась к себе, к своей речи, к своим жестам, ко всем привычкам и поступкам, но уже с другой точки зрения, чем раньше, и пришла к заключению, что она – законченная психопатка. Вот к чему привели многие годы культивирования этих так называемых добродетелей – она сама и ее ровесницы превратились в машины, приспособленные выполнять только одну функцию в жизни: вести дом, хлопотать, организовывать, улаживать конфликты, строить планы, распоряжаться, беспокоиться, тревожиться и крутиться целый день как белка в колесе. Суетиться. Ее домашние – она только теперь осознала это – прекрасно поняли ее назначение. И каждый – и муж, и только что вылупившиеся из яиц птенцы-дети, скинувшие с себя груз подростковых эмоций и в силу этого особенно нетерпимые к чужим слабостям, – каждый по-своему относился к ней, как к обузе, с которой волей-неволей приходится мириться. Мать – это незначительная величина, нечто вроде старой няньки, отдавшей всю жизнь детям. У нее открылись глаза на это еще за три года до скандала с Тимом. Продолжая по инерции выполнять роль хозяйки большого, требующего неусыпных забот дома, дома, который, на ее взгляд, стал ночлежкой для членов семьи, для их друзей и для друзей их друзей, она попробовала отдалиться от дел, уйти в себя. Решение было сугубо внутренним, тайным; вряд ли рискнула бы она упомянуть о своих намерениях вслух, усилив тем самым и без того тягостное чувство долга семьи перед матерью-прислугой, на которой держался весь дом. Дело осложнялось еще тем, что ее попыток самоустраниться никто не замечал. Муж был в то время особенно занят, и Кейт понимала, что он загружает себя намеренно, ибо сама на его месте поступила бы точно так же – не лишила бы себя возможности где-то лишний раз показаться, покрасоваться, пустить пыль в глаза, лишь бы как-то отсрочить приближение старости, а он был старше Кейт на семь лет. Дети, естественно, так же мало вникали во внутренний мир Кейт, как и все другие дети в мир своих родителей. Но она обнаружила, что все исходящее от нее, матери, они неизменно встречают в штыки, – даже совсем, казалось бы, безобидные вещи вызывали у них внутренний протест. Но почему, собственно, она должна молчать, а не объявить во всеуслышание, что она переживает душевный кризис, что собирается изменить образ жизни? Да потому, что это был бы глас вопиющего в пустыне. Они воспримут это как покушение на их свободу, желание вызвать в них жалость. Вскоре после скандальной истории с Тимом, когда он кричал на мать за столом, она поехала погостить к одним своим старым друзьям. Старшей в доме оставалась дочь Эйлин. Всеми правдами и неправдами старалась Кейт продлить свое пребывание в гостях. Ей казалось, что если она подольше побудет вне семьи, то этим самым разрушит какой-то стереотип и распахнет двери клетки… Однако ей пришлось вернуться домой раньше, чем она намечала, потому что Эйлин надумала как раз в это время куда-то поехать сама. И хотя Кейт по приезде сразу же засосала домашняя кутерьма, от которой она бежала, пребывание вне семьи помогло ей другими глазами взглянуть на себя, задерганную наседку, на которую осмелился повысить голос собственный сын: она увидела, что действительно свихнулась. События того лета – безобразная сцена за обеденным столом и последующее бегство Кейт из дома – послужили как бы толчком, повлекшим за собой важное событие лета нынешнего, ибо, не будь их, она бы не поддалась на уговоры Алана Поста, даже если бы тот прибег к помощи Майкла, – да-а, теперь она поняла, чем был так раздражен муж: тем, что Кейт не подскочила от радости, получив предложение Алана. Что же все-таки помешало Кейт сказать тогда прямо, что у нее другие планы, что ей хотелось бы снять комнатку где-нибудь в городе и пожить летом, пока дом сдается, совсем одной? Ровным счетом ничего – просто не повернулся язык! Ей нужен был трамплин. А теперь она сидела на балконе, с которого ушел последний блик луны, смотря поочередно то вверх, где звезды почти слились с бледнеющим небом, то вниз, на улицу, совсем опустевшую наконец. Если бы вдруг она оказалась одна, абсолютно одна, и могла бы пожить в этой стране так, как ей хочется… Это и был бы тот самый трамплин. Будь она сейчас одна, просидела бы она на балконе всю ночь до зари, а потом спала бы весь день, сколько душе угодно, а вечером отправилась бы бродить по городу – ведь он не только база для туристов, но и порт Средиземного моря. А вместо этого ей приходится сидеть сейчас в прохладе ранней зари на балконе чужого города, думая о том, что пора в постель, а то он проснется, освеженный сном, а она будет валиться с ног после бессонной ночи. Если она не слишком заблуждается, то перед ней мужчина-самец, и ему непременно захочется оправдаться в ее глазах, так как вчера вечером, вместо того чтобы заниматься любовью с Кейт, как принято в подобной ситуации, он замертво свалился и заснул. В конце улицы показался какой-то человек. Блондин, северянин – видно, турист, как и она. Где же он был всю ночь – на берегу с молодежью? Пьянствовал где-нибудь? Танцевал? Заболтался в кафе? Или в прохладном подвальчике? Он поравнялся с ее балконом как раз в тот момент, когда на улице выключили свет. Полуночник какой-нибудь, застигнутый рассветом, подумала Кейт. Нет, он гораздо старше, чем казался издали: весь седой, а не белокурый – Кейт ошиблась, это был испанец, возвращавшийся, вероятнее всего, домой после ночной работы. Он прошел между рядами олеандров и остановился у фонтана сполоснуть лицо и руки. Потом энергично тряхнул головой, направился к ближайшей скамейке и растянулся на ней лицом к спинке, отгородившись от улицы, от прохожих зевак. Так, значит, он нищий? Бездомный бродяга? У Кейт вдруг что-то дрогнуло внутри. Ее так и тянуло спуститься вниз, на площадь, тронуть этого бродягу за плечо – осторожно, конечно, чтобы не испугать, – и спросить, не нужно ли ему чего-нибудь, предложить свою помощь. Интересно, а на каком языке она собирается к нему обратиться? Да, надо взяться за испанский! Этот робкий всплеск чувства был точно таким же, как тот, что заставил ее после сцены с Тимом взять в дом бродячую кошку. Она испытывала к этой кошке нежную привязанность. Домашние прекрасно понимали, какую роль играет кошка в жизни Кейт и какие мысли у нее вызывает; не было для них секретом и их собственное место в этой истории с кошкой, и, уж конечно, они отдавали себе отчет в своем отношении к ней. Они были ироничны и снисходительны: «Ну ладно, подобрала эту доходягу и радуйся; а все нам в отместку – потому что мы с тобой не лижемся!» К Кейт в последние годы относились в семье как к инвалиду, а ее приблудную кошку считали чем-то вроде лекарства. Однажды она услышала, как Тим сказал Эйлин: «А знаешь, в критическом возрасте такая забава для женщины – самое верное средство». Она еще не вступила в критический возраст, но разубеждать их было бесполезно. Порой она чувствовала себя раненой птицей, которую забивают до смерти ее здоровые собратья. Или животным, замученным жестокими мальчишками. И что любопытно: она считала такое отношение вполне заслуженным – настолько она сама себе была отвратительна; поистине это был мрачный период ее жизни: мрачная весна, пришедшая на смену не менее мрачной зиме. Постоянно пребывая в состоянии раздражения, она стала опасаться за свой рассудок. Вскоре, правда, старшие дети почти перестали бывать дома, посвящая все свое время университету и друзьям, и мать воспрянула духом. И не просто воспрянула, а обрадовалась, хотя ей и было стыдно, что она способна испытывать подобную радость. Впрочем, все это уже позади. Самое скверное миновало. Но если это действительно так, то зачем она сейчас здесь, с этим мужчиной, который, как с первого взгляда определила бы Мэри Финчли, не мог предложить Кейт ничего такого, чего бы она еще не знала, или такого, к чему бы она стремилась… Когда солнце выкатилось из-за моря и его горячие лучи упали сначала на воду, а затем и на крыши домов, Кейт ушла с балкона. Она чуть не падала от усталости. Когда глаза Кейт привыкли к темноте, она увидела, что Джеффри смотрит на нее с кровати. Улыбнувшись, она хотела было заговорить с ним… но потом поняла, что он все еще в полузабытьи: в глазах застыл животный страх, тонкие руки танцовщика как бы хранили воспоминание о сне, который он еще окончательно не сбросил с себя, лицо выражало тревогу и готовность при первом же сигнале опасности бежать без оглядки. Она тихо окликнула его: – Джеффри! – Но он в ответ издал какой-то резкий, бессвязный звук и опрометью кинулся в ванную комнату. Она услышала, как его рвет. Немного спустя он появился, еле волоча ноги, цепляясь руками за что попало – вначале за дверную раму, затем за край сундука. Наверное, он думал, что находится в комнате один, потом, увидев ее, подался вперед и, схватившись за край кровати, вперил в Кейт пристальный взгляд. Она поняла, что на фоне ярко освещенного солнцем дверного проема должна казаться его больному воображению таинственной тенью, наблюдающей за ним. Наконец губы его раздвинулись в улыбке: до его затуманенного сознания дошло, что раз она в этой комнате, он должен знать, кто она. Улыбка была данью хорошему тону, пустой учтивостью, которой требовала ситуация, но не была согрета чувством. Он кое-как взобрался на постель и мгновенно забылся мертвым сном. Она села у изголовья кровати и сидела так в своем белом с оборочками халатике, еще хранившем в складках приятную ночную прохладу, которую она принесла с балкона. Она давала себе клятву, что, проснувшись, не станет по-матерински опекать его, не предложит вызвать врача, не станет замечать его состояния вообще. Опершись на локоть, осторожно, чтобы не потревожить его сон, на что способна только истинная мать по отношению к своему больному ребенку, она склонилась над ним, вглядываясь в его черты. Даже теперь, когда все его тело пылало, он ухитрялся выглядеть так, будто ему зябко. Лоб покрыт холодной испариной. Нет, даже пылко влюбленная женщина и та не могла бы приблизиться к нему с ласками. Было что-то в его состоянии, что начисто исключало всякие мысли о физической близости. Кейт заснула и тут же очутилась на знакомой скале. Да, перед нею снова предстал измученный тюлень, медленно, с трудом ковыляющий к далекому, невидимому океану. Она взяла это выскальзывающее существо на руки… и зачем только она бросила его одного на этих скалах. Он совсем ослаб, в темных глазах стоял укор. Кожа пересохла – надо во что бы то ни стало добыть хоть немного воды. Вдали она увидела какой-то дом. Пошатываясь от тяжести, она неверными шагами добрела до него. Сейчас в доме не было ни души, но он был обитаем: в маленьком камине еще тлели угли. Она опустила тюленя на камень у камина и попыталась раздуть огонь. И ей удалось растопить камин, хотя в доме было совсем немного дров. Тюлень лежал спокойно, только тяжело вздымались и опускались его бока. Глаза закрыты. Он медленно умирал без воды. Тогда она перетащила его в примыкающую к дому баньку и стала брызгать на него водой из деревянных кадок, что стояли вдоль рубленых стен. Наконец животное приоткрыло глаза и, казалось, стало понемногу оживать. Она подумала, что у нее впереди масса всяких дел по хозяйству: навести порядок в доме, набрать в лесу хвороста, пока еще не выпал первый снег, запастись кой-какой провизией, достать из сундуков теплую одежду для себя и для обитателей этого дома, которые – она это знала – были членами ее семьи. В комнате второго этажа она встретила высокого светловолосого юношу с голубыми глазами. Она знала его. Это был ее возлюбленный. Всю жизнь. Они легли в постель. Они ждали этого момента много лет, и благодаря долгому ожиданию и сильному влечению друг к другу их близость была упоительной… Вдруг она вспомнила о тюлене. Ведь он пропадет без нее, покинутый, один на полу в бане; он ждет ее. Она объяснила своему светлокудрому юноше: «Прости меня, я бы осталась с тобой навеки, но у меня есть одно неотложное дело – я должна донести своего тюленя до моря». Она проснулась как от удара: яростно било в глаза солнце и не менее яростно обрушился на нее Джеффри, которому вдруг захотелось любви. Хотя ее собственный опыт – довольно ограниченный, как уже говорилось, – не дал ей случая узнать, как любят американские мужчины, она, разумеется, знала об их болезненном самолюбии в этой области. Как бы то ни было, вчера вечером Джеффри уклонился от проявления чувств и теперь считал себя обязанным доказать свою мужскую силу. Она хотела было обратить все в шутку: мол, недурно бы ему сначала чем-нибудь подкрепиться – он сам любил над собой так подшучивать, – но по его угрюмому виду и налитым кровью глазам поняла, что шутки на эту тему сейчас неуместны. Часы показывали шесть утра – и часа не прошло, как она заснула. Когда волна агрессивности схлынула, стало очевидно, что он совсем болен, – не лучше ли им сейчас мирно расстаться, как делают цивилизованные люди, и пойти каждому своим путем? Лежа на своем халатике со смятыми белыми оборками, она всматривалась в угрюмого молодого мужчину, которому по его поведению никак нельзя было дать больше восемнадцати, и думала, что, если у него есть хоть капля здравого смысла, ему необходимо обратиться к врачу, и немедленно. Нечеловеческим усилием воли она заставила себя сдержаться и не произнесла этого вслух. Они оделись и пошли завтракать на террасу, к тому времени уже заполненную многоязычной публикой; Джеффри трижды выходил из-за стола и, наконец, признался, что у него расстроен желудок и ему надо сходить в аптеку за лекарством. Она осталась одна и от нечего делать стала наблюдать за мужчиной лет пятидесяти, сидевшим с девушкой, которой на вид было лет двадцать, не больше. У мужчины была прическа как у Майкла: волосы свободно, без пробора падали от темени вниз; а на шее и на лбу были подстрижены по прямой; у женщин такая прическа называется «под пажа». Кейт сама когда-то носила такую, правда довольно давно. На красивом, дочерна загорелом, сухом лице мужчины, старавшегося казаться ироничным, чтобы не уронить себя в собственных глазах, застыла мольба, обращенная к его ослепительно молодой партнерше; та была польщена его вниманием и в то же время умирала от скуки. Мужчина производил впечатление человека неглупого. Mon semblable [8] назвала она его про себя. Где-то в Штатах ее Майкл, с такой же прической «под пажа», с таким же сухим и красивым лицом и такой же многоопытный, тоже, может быть, сидит, прикрывшись, как и этот, спасительной броней иронии, а с ним такая же девчонка – воплощение юности в оболочке искусительной плоти, – которая и чувствует себя польщенной, и в то же время от скуки еле сдерживает зевоту. Правда, на сей раз с ним Эйлин, поэтому он, конечно, связан по рукам и ногам; и очень может статься, что юная дева, сидящая напротив него, просто-напросто его родная плоть и кровь, и он гордится ею и держится подчеркнуто предупредительно, как все пожилые отцы со своими взрослыми дочерьми… Между столиками пробирался Джеффри, нагруженный пакетиками с целым набором медикаментов. Они поговорили о планах на ближайшее будущее; все это время он угрюмо поглядывал на праздную толпу вокруг и неожиданно заявил, что ему хотелось бы уехать отсюда в глубь страны, в «подлинную» Испанию. Возникла проблема денег. Купить билет на самолет или нанять машину было ему не по карману. Он мог ехать лишь междугородным автобусом или поездом, поэтому и Кейт нельзя было думать ни о каком другом виде транспорта. Правда, это ее вполне устраивало: она любила так путешествовать. С террасы был виден пустынный в этот час пляж. Двое мужчин огромными граблями выравнивали песок для новых орд молодежи, все еще нежившейся в постелях; впрочем, некоторые продолжали видеть сны. лежа прямо на песке под стенами террасы. Вот уж кого не мучили денежные проблемы: всю наличность они делили поровну. Если по многим признакам Джеффри и подходил для «детской» компании, то уже один тот факт, что он не мог принять деньги от Кейт – у него, как он сам выразился, при этом переворачивалось все внутри, – делал его чужеродным здесь элементом. – Дальше по побережью есть одно дешевое местечко, – сказал он. – Там можно снять комнату за доллар в сутки. Он сидел в зыбкой тени олеандрового куста, полуприкрыв веки, и держал руку на груди, точно заслонялся ею. Грудь под его рукой вздымалась и опускалась еле-еле, как у спящего. Он подолгу молчал; другая его рука свободно лежала на столе – иногда он судорожно сжимал ее и то впадал в забытье, то снова приходил в себя. – Мне кажется, тебе разумнее было бы лечь в постель и не вставать, пока не станет лучше. Эти слова неожиданно сорвались у нее с языка, и он, услышав их, как-то норовисто вздернул голову и с неприязнью уставился на нее. – Зачем это? – спросил он ледяным тоном. Еще не прошло и суток с момента их прибытия в Испанию, а они уже снова тряслись в автобусе, который вез их вдоль побережья на север, против волн туристов, движущихся на юг. Они направлялись в еще не загаженную туристами деревушку. Это даже и не деревушка, сказал он, а просто полдюжины рыбацких хижин; жены рыбаков там буквально с ног сбиваются, чтобы услужить приезжим, и не берут денег, пока насильно не заставишь. Они добрались до места к вечеру, но, приехав туда, обнаружили, что на берегу вырос большой новый отель, а пляж кишмя кишит отдыхающими. Джеффри, всю дорогу проспавший у нее на плече, – Кейт постаралась сделать так, чтобы он даже не догадался об этом, – увидев эти новшества, тотчас направился обратно к автобусу. – Куда же мы теперь? – Дальше вдоль берега. Там есть еще одно подходящее местечко. – Может быть, хотя бы поужинаем здесь? Или переночуем, а утром двинемся дальше? – Нет, нет, нет, это рукой подать, всего каких-нибудь двадцать миль отсюда, садись! И снова дорога. Внизу, справа по ходу автобуса, вилась изрезанная бухтами и мысами, особенно заметными на фоне коричневой земли, лазурь Средиземноморья и пляжи с белым песком, сплошь усеянные телами. Время от времени автобус останавливался подобрать какую-нибудь крестьянку, возвращавшуюся домой от родственников или с базара с полной корзиной продуктов. В одном маленьком городишке в автобус села группка ребятишек, а час спустя на холме, где не видно было ни строения, ни огонька, они высадились. И растворились в черноте, держась за руки и громко разговаривая о своих детских делах, – испанские слова, словно незнакомые экзотические птицы, улетали вдаль, в море. Джеффри спал. В полночь они доехали до конечной остановки. Миновав Альмерию, они оказались в небольшом городке, в миле от побережья. В городе была гостиница, совсем неприспособленная для туристов. Портье молча подождал, пока они заполнят регистрационные листки, и так же молча проводил их в ресторан, где еще сидели за ужином местные жители, не туристы. Джеффри заказывал одно горячее блюдо за другим, с сосредоточенным видом подносил вилку ко рту, но при первом же запахе пищи снова опускал ее. На лице его было написано недоумение и беспокойство: почему это его рука, будто по собственной воле, снова и снова опускает вилку с едой на тарелку. На десерт он заказал персики и, съев их, попросил еще. Это была их первая еда за день, и Кейт, быстро разделавшись со своей порцией, увидела, как он, доев пятый персик, опрометью кинулся из ресторана. Когда она вошла в комнату, он лежал, раскинувшись на кровати; свет лампочки бил ему прямо в лицо. Он прикрыл глаза рукой, точно защищаясь от слепящего солнца. Увидев ее, он еще больше нахмурился. – Джеффри! – В чем дело? – Тебе нужно показаться врачу. Он резко повернул голову в сторону, как солдат, услышавший команду «Направо!» – и тоже словно по команде вытянул руки по швам. Потом рывком повернулся на бок и потянул на себя простыню, пытаясь прикрыться ею. Он лег не раздеваясь – даже туфли не снял. Что же до Кейт, почти не сомкнувшей глаз в предыдущую ночь, то она заснула, едва прикоснувшись к подушке. Проснулась она рано; он был уже на ногах и заглатывал целыми пригоршнями таблетки, купленные накануне в аптеке. В семь утра он решительно заявил: – Мы едем в Гранаду. Вглубь. Это совсем рядом. Разумеется, она не возражала. Пока она пила кофе со сдобными булочками и наблюдала, как осы лакомятся абрикосовым джемом, Джеффри в ресторан не входил, а стоял со стаканом содовой в руке, обсуждая что-то с портье. Оказалось, что из этого местечка нет прямого автобусного сообщения с Гранадой. Им придется вернуться назад в Альмерию и там пересесть в гранадский автобус. На дорогу уйдет весь день. Он подошел к дверям ресторана, чтобы вызвать ее в вестибюль; она заметила, что он избегает смотреть на пищу и вдыхать ее запахи. Он решил ехать дальше по побережью. Там все-таки должно быть одно спокойное местечко, он хорошо помнит. Ясно, что дорога в Альмерию плюс долгое ожидание на стоянке и потом целый день тряски в автобусе – это ему не по плечу. И однако какая-то сила гнала его вперед – не сиделось на месте. Кейт понимала, что это ему необходимо. – Гранаду мы оставим на потом, – объявил он и понес оба чемодана, ее и свой, к автобусу, маршрут которого пролегал на север до Аликанте; по расписанию автобус прибывал туда около трех часов дня. Но до самого Аликанте они не доедут, так как, чтобы попасть в деревню, которую он имеет в виду, нужно, насколько он помнит, сойти раньше. Автобус был до отказа набит местными жителями – туристов видно не было, если не считать двух юношей с побережья, отдавших, видимо, предпочтение более дешевому виду транспорта. Испанцы были веселые, общительные пассажиры; они переговаривались, громко обмениваясь новостями, – она, разумеется, их совсем не понимала, ни полслова. Да, это было поистине самое удивительное приключение в ее жизни – пожалуй, даже более удивительное, чем вся эта ситуация, когда она оказалась по воле случая с молодым мужчиной на руках, которого не могла бросить на произвол судьбы из-за того, что он то ли болен физически, то ли переживает какой-то духовный кризис, и что-то гонит его все дальше и дальше по вьющемуся серпантином берегу на север. В полдень автобус сделал более долгую, чем до сих пор, остановку, чтобы дать возможность пассажирам выпить глоток вина и перекусить. Кейт оставила задремавшего Джеффри в автобусе, а сама пошла выпить лимонаду и выкурить сигарету. Вернувшись, она увидела, что шофер пристально разглядывает спящего. Он показал на него пальцем, давая понять, что тот болен. Она закивала и беспомощно улыбнулась: язык словно к нёбу прилип. Еще раз покачав головой, шофер вернулся на свое место, и автобус тронулся. Становилось все жарче, нестерпимо слепило глаза, и они с Джеффри обливались потом. Его пот отдавал чем-то нездоровым, лицо было очень бледно – до желтизны. Что у него, желтуха? Хотя он такой смуглый, что все равно будет выглядеть желтым при любом заболевании. Автобус доехал до Аликанте к вечеру, и Джеффри проснулся. Он был весь мокрый, его бил озноб. Но стремление ехать дальше на север было непоколебимо. Она взяла его за плечи и сказала: – Ты болен. Слышишь? Ты серьезно болен. Надо сейчас же лечь в постель и вызвать врача. Он стряхнул с себя ее руки, словно освобождаясь от паутины или от сучка, за который случайно зацепился рукавом. Подошел к ближайшему автобусу и сел в него, даже не взглянув, куда тот идет. Она стояла в растерянности, не зная, что делать – звать на помощь? Кого? Полицию? Так ничего и не придумав, она подняла чемоданы, брошенные им на обочине, и понесла к автобусу, где сидел Джеффри (тот, на котором они приехали, уже развернулся, отправляясь в обратный путь). То, что этот сверхвежливый американец позволил ей, женщине, нести тяжелые чемоданы и даже не заметил этого, достаточно красноречиво говорило о его состоянии. На автобусе висела табличка с названием конечного пункта; Кейт понятия не имела, где это и далеко ли. Да какая разница в конце концов? Она купила бутылку содовой в кафе и отнесла в автобус. Джеффри стал пить воду, но с уже знакомым ей видом, как человек, у которого питье вызывает определенные ассоциации, словно у животного, одновременно испытывающего и голод, и отвращение к пище. Он судорожно подносил стакан к губам, жадно отпивал… и долго держал воду во рту, не глотая, словно опасался, что ему дали отраву. Наконец он выпил всю содовую, и рвоты на сей раз не последовало. Значит, от обезвоживания он не умрет – и то хорошо. Он откинулся на спинку сиденья. Становилось все жарче. На улицах не было ни души – сиеста; только в кафе да на скамейках пыльного сквера сидели сонные люди. Городок словно придавило зноем, и, когда автобус тронулся, он был почти пуст. Джеффри сидел, обмякнув; тело его скользило и дергалось, следуя поворотам автобуса. Поначалу автобус ехал прямо на север, но спустя полчаса свернул в глубь страны. Джеффри, казалось, даже не заметил, что вид Средиземного моря больше не сопутствует им. Спустя некоторое время он произнес с довольной улыбкой: – Вот теперь все идет как по нотам, эта дорога как раз в ту деревню, я вспомнил. Автобус шел по равнине, где изредка мелькали возделанные куски земли. Потом дорога стала подниматься на низкие холмы предгорья. Отсюда, обернувшись, можно было увидеть далекую синюю гладь моря. Затем оно исчезло за холмами. Каменистая дорога вилась по склону холма вверх. Джеффри мотался в полудреме из стороны в сторону. Она обняла его за плечи, чтобы он сидел более устойчиво и не падал. Один раз он открыл глаза, и в них вместо мрачной угрюмости больного появились проблески того недавнего прошлого, когда он еще только начинал искать ее расположения. Он улыбнулся ей просветленной улыбкой и сказал: – Кейт! Просто великолепно, правда? Изумительно! Просто… И, не досказав своей мысли, снова впал в забытье. Наконец солнце спряталось за вершины более высоких холмов, чем те, среди которых пролегла дорога. Наступил вечер. В какой-то деревушке, похожей на деревушки Северной Африки, где нищета проглядывала в облике каждого крестьянина, лезла из щелей глинобитных домов, автобус остановился, выбросил из своих недр проволочную клеть с обалдевшей от жажды птицей, бочку сардин в масле и корзину апельсинов. Здесь же автобус подхватил двух монашек, совсем больных от жары, и немного задержался в ожидании Кейт, которая пошла в кафе купить еще содовой для Джеффри. Затем автобус двинулся в глубь полуострова. Кейт укачало. Скоро, надо думать, это ужасное путешествие подойдет к концу. Дело в том, что Джеффри к этому времени стал вести себя как-то неровно: то вдруг встрепенется, начнет весело болтать, хохотать, а затем так же внезапно снова впадает в сонную апатию. Скоро ему самому станет ясно, что он серьезно болен и надо прервать поездку. А то и какой-нибудь шофер откажется везти их дальше. В восемь часов вечера, когда почти полная луна залила своим светом все вокруг, они остановились на крохотной деревенской площади. В центре находился фонтан, из которого уныло капала в водоем вода; на парапете белела потрескавшаяся фарфоровая чашка. Вокруг росли редкие, сплошь покрытые пылью деревья. Строение на другой стороне площади походило на кафе; большое окно-витрина было изнутри затянуто от солнца каким-то материалом, на улице стояли два столика, за которыми потягивали вино мужчины. Тут же на площади расположилось старинное, солидного вида здание, которое не чем иным, кроме гостиницы, быть не могло. Кейт нашла деревушку на карте. Оказалось, что они заехали на пятьдесят миль в глубь страны. Оставив Джеффри в полусонном состоянии в автобусе, она пошла в гостиницу. Ей навстречу вышел хозяин; путая несколько языков, она объяснила ему, что муж ее в дороге заболел. Сеньор Мартинес пошел с ней к автобусу и помог вытащить оттуда Джеффри. Они волокли его как тюк с сырым бельем, только что вынутым из стиральной машины; он был такой мокрый, что влажные руки его выскальзывали, а волосы прядями прилипли к голове. Они помогли ему подняться по лестнице – лифта не было, – довели до номера и положили на узкую кровать. Это был самый обычный номер обычной европейской гостиницы; в нем стояла двуспальная кровать для папы и мамы и три односпальных – для их отпрысков. Сеньор Мартинес вышел и через минуту вернулся с бутылкой минеральной воды; он был семейным человеком с большим жизненным опытом и сразу понял, что молодой человек находится на грани обезвоживания. Он поддерживал Джеффри в сидячем положении, а она подносила ему стакан за стаканом. Он пил жадно, но с видимым отвращением. Уходя, сеньор Мартинес сказал, что попытается найти врача. – Но поймите, мадам, – il faut que vous compreniez, oui? [9] – наша деревушка маленькая, никаких условий, нет даже своего доктора, – pas de medecin, oui? [10] – он живет в двадцати милях отсюда и сейчас, может быть, даже в отъезде, я, право, не знаю. Но все, что в моих силах, я сделаю. Хозяин спустился в свою oficina, [11] а она села на жесткий стул у окна в душной, жаркой комнате и стала смотреть на бездонное звездное небо, на крыши и кроны деревьев, освещенные луной. Между тем Джеффри решительно заявил, что надо немедленно пересаживаться в другой автобус, потом вдруг расхохотался, вспомнив какую-то смешную подробность их дневного путешествия, но какую именно, он не успел рассказать, так как тут же снова впал в забытье. Пришел сеньор Мартинес и сообщил, что, по словам тетки доктора, тот вернется только через три дня, и если состояние больного не позволяет ждать, то лучше всего обратиться в монастырь, к сестрам. – Понимаете, ведь у нас настоящая дыра. Все население – нищие. Доктор к нам заглядывает, когда кто-нибудь серьезно заболевает. А со всякими пустяками здесь обращаются к сестрам, в монастырь. Но насколько все-таки серьезно болен Джеффри? Кейт стояла и думала, что, если бы это был ее сын, она бы совсем не волновалась, она бы определила его состояние как своего рода перегрузку организма: налицо и повышенная температура, и озноб, и общая слабость – стало быть, надо вызвать врача и несколько дней полежать в постели. Кейт сама прибегала к этому спасительному приему, когда жизнь становилась совсем уж невмоготу, ей ли не знать. Сеньор Мартинес, отец многочисленного семейства, тоже, кажется, не слишком тревожился. И все-таки болезнь Джеффри явно была серьезной: он даже не замечал их; смотрел мимо или сквозь них, и все его тело сотрясали конвульсии, в которых было что-то чуть ли не театральное. Сеньор Мартинес, поглядев на нее своими живыми темными глазами, полными сочувствия и тепла, сказал: – Alors, са va mieux demain, oui, madame, j'en suis certain… [12] – как будто он врач, а она обеспокоенная мать. И ушел, добавив, что внизу ее ждет ужин, конечно, это не то, к чему они, очевидно, привыкли, тут ведь не фешенебельный отель, но что поделаешь, если нет выбора. Столовая была не больше столовой в типичном буржуазном доме, каковой она, очевидно, некогда и служила. В ней стояла тяжелая мебель темного дерева и столы, накрытые тяжелыми белыми скатертями. На ужин подали суп с гренками, жареное мясо и фрукты. Прислуживала девушка, которая одновременно была и горничной, и официанткой, и помогала на кухне. В гостинице останавливались проезжие чиновники из центра, полицейские чины из окрестных участков и священники, исповедовавшие монахинь и возившие им святые дары. Спать Кейт пошла вполне умиротворенная. Это было первое тихое место с тех пор, как она покинула свой большой сад в Блэкхите. Испанские пляжи, Стамбул, Всемирная продовольственная организация в Лондоне – все это оглушительно звенело, грохотало, кричало и безостановочно болтало. Здесь же среди ночи она проснулась от топота копыт коня или мула под окнами. Джеффри тоже проснулся и, как ни в чем не бывало, словно он и не выпадал из нормальной жизни на много часов, сел в постели и самым обычным голосом спросил у Кейт, чего бы ему сейчас поесть… и где они находятся? Она объяснила. В тиши деревенской гостиницы, где в этот час все живое спало глубоким сном, Кейт и Джеффри снова соединились в любовном порыве. Он сказал: – Значит, я все это время проболел? Она подтвердила и, как у себя дома, прямо в халатике пошла вниз, в столовую, поискать чего-нибудь съестного, так как знала, что горничная и сеньор Мартинес, чья жена и дети уехали в Барселону к родственникам, давно уже спят. На большом серванте Кейт нашла ковригу хлеба и масло, прикрытые от мух; намазала маслом несколько кусков хлеба, взяла немного фруктов и принесла все это в номер. Джеффри за время ее отсутствия успел помыться в ванне, причесаться, приодеться и рвался на улицу искать кафе или ресторанчик. Он буквально сгорал от нетерпения – и это настораживало. Его нервозность, возбуждение и непоседливость были тревожными признаками. Кейт еще раз попыталась растолковать ему, что в деревушке сейчас все спят, что они заехали далеко от протоптанных туристских троп, что только утром смогут тронуться дальше в путь, а сейчас надо набраться терпения и ждать. Он с жадностью набросился на бутерброды, как будто задался целью уничтожить их все за один присест. Потом забрался в постель, лег и тут же уснул. Может, утром ему будет лучше. На следующее утро он проснулся рано, и они вместе спустились в столовую, где уже пил кофе сеньор Мартинес. Он был любезен, но держался как-то по-другому. По прибытии Кейт оставила оба их паспорта на конторке, но в суете и хлопотах вокруг больного сеньор Мартинес так и не выбрал минутки зарегистрировать своих постояльцев. Он сделал это сегодня утром. Вчера вечером Кейт и сеньора Мартинес объединяли родительские чувства у постели больного дитяти; сегодня же он не мог не считаться с тем, что его постояльцы состоят в недозволенной связи. Он был воплощением осуждения и скорби. Философического осуждения. А его добрые прекрасные глаза останавливались на любовниках, как бы говоря: «Мы бедные люди. Нам не до шалостей». Покончив с завтраком, Кейт и Джеффри вышли на маленькую площадь. Она была совершенно пустынна. Только в тени под деревом спала собака. Августовское солнце с самого утра палило будто в полдень и успело выбелить все небо. Тихо журчал фонтан. Их внимание привлек большой прямоугольник стеклянной витрины. Это оказалось кафе, но работало оно только по вечерам: здесь ни у одной живой души не было времени прохлаждаться в разгар рабочего дня. Тогда они пошли по улочке, отходящей от площади, мимо кузницы и продуктовой лавки. Это была обыкновенная деревенская лавчонка. Она торговала луком, дешевой колбасой, бочковым оливковым маслом, сардинами, перемешанными с крупной солью и ни на что уже не похожими; большими красно-зелеными помидорами, резко пахнувшими виноградной лозой и землей; огромными ковригами бледного хлеба и зеленым перцем. В деревне обитало около ста семейств; прямо за домами начинались поля, где среди оливковых рощ и камней рос и наливался спелостью маис. Они молча вернулись на площадь. Сеньор Мартинес наблюдал за их попытками проникнуть в прохладу кафе и решил поставить для них столик под деревом у главного входа в гостиницу. Он помахал им рукой, приглашая в тень, и принес по стакану минеральной воды с кусочком лимона. Они потягивали воду и знали, что за каждым их движением следят десятки глаз. Окна некоторых домов были закрыты ставнями, а за ставнями жили глаза. Раза два мимо них через площадь проходили фермеры, а может быть сезонные рабочие, и кланялись им. Люди здесь полны достоинства и сдержанности. Они остались такими, какими их помнил Джеффри. Здесь он нашел то, что так упорно искал, – и в сдержанном осуждении сеньора Мартинеса (который тем не менее находился в этот момент на кухне и обсуждал с поваром меню их предстоящего обеда – да не деревенского, а такого, чтобы гости остались довольны), и в женщинах, которые сидели или стояли за ставнями, предпочитая не показываться, и в мужчинах, которые время от времени подходили к фонтану напиться. И все же, что ни говори, это пытка – быть выставленным на обозрение всей деревне. Их окружала нищета настолько откровенная, что даже одежда нашей нары, весьма и весьма ординарная с их точки зрения, была недоступна никому из здесь живущих; сумочка Кейт – до той поры она носила ее не задумываясь, а сейчас, наткнувшись взглядом на эту элегантную вещь из блестящей кожи, лежавшую на выскобленном деревянном столе, уже не могла отвести от нее глаз – стоила. по всей вероятности, месячного заработка здешнею сезонного рабочего. Проходя как-то по холлу отеля в Стамбуле, она увидела эту сумку и, решив себя побаловать, купила. Но не в том суть, не это главное – она знала, что ни один прохожий, ни одна женщина за ставнями не завидует платью, сумке, туфлям. Невыносимым для них было то, что олицетворяли Кейт и Джеффри в их глазах – они завидовали возможности путешествовать, этой праздной, веселой жизни, непринужденным манерам, раскованности в обращении друг с другом. Они находились всего в пятидесяти милях от побережья: там, на побережье, они были бы парой, гладко вписывающейся в курортную жизнь. Все там живущие – во всяком случае туристы – перебирались из страны в страну на машинах, в автобусах, на пароходах, самолетах, по железной дороге, пешком, пересекали континенты, чтобы попасть на музыкальный фестиваль или просто посидеть в знаменитом ресторане, – словом, пользовались всем, что для жителей этой деревушки было недоступно. Вот они сидят – Кейт Браун, сорокапятилетняя женщина, мать четырех детей, жена уважаемого врача, который, возможно, в этот момент читает на какой-нибудь научной конференции лекцию о патологических отклонениях нервной системы, и Джеффри, который почти наверняка через год будет усердно, но без огонька работать в юридической конторе своего дядюшки в Вашингтоне, – так называемые «любовники», и в их отношении друг к другу до того мало душевного волнения, что, когда они вспомнят об этом периоде в их жизни, слово «любовь» будет последним, которое придет им в голову. В этой деревне не было ни одной женщины или девушки, которая не отставала бы в своих взглядах от подобной свободы отношений больше чем на сто лет. Эталоном безнравственности для них все еще служила мадам Бовари; что же до мужчин, то, если некоторых судьба и заставляла ехать куда-то на заработки, как брата сеньора Мартинеса, служившего официантом в Манчестере, можно было с полной уверенностью сказать, что ни обычаев, ни нравов этого или другого разгульного города они не привезут в родную деревню. Надо сказать, что уезжали отсюда редко: жители деревни в основном были крестьяне, обрабатывавшие землю. Они выращивали маис и делали из него муку. Выращивали маслины и часть урожая продавали на рынке. Растили помидоры. Работали в поместье богатого аристократа, проводившего большую часть года в Мадриде или на берегу моря в собственной вилле, как и отец его, и дед; заработка этих людей едва хватало, чтобы не умереть с голоду. К полудню солнце стало так припекать, что крона дерева, под которым сидели Кейт и Джеффри, превратилась в подобие тонких кружев; они решили спрятаться от жары в гостинице, но, не успев ступить через порог, Джеффри тут же упал на пол без сознания. Снова Кейт и сеньор Мартинес отнесли его наверх и положили на кровать. И снова Джеффри ушел в себя, и куда бы ни был устремлен его невидящий взор: в потолок ли, на стены, или на полосатый квадрат света, падающего сквозь закрытое ставнями окно, или на сеньора Мартинеса, – в глазах стояло недоумение и возмущенный вопрос: по какому праву вы требуете, чтобы я резвился как козленок? Снова он взмок хоть выжимай. Сеньор Мартинес извинился и поднял веки молодого человека: вся слизистая была зеленовато-желтого цвета. Он молча показал Кейт на руки, желтевшие на фоне белого покрывала. Сокрушенно качая головой, сеньор Мартинес побрел вниз звонить тетушке доктора. Та заверила его, что как только доктор позвонит домой – он обычно звонит, чтобы узнать, не было ли в его отсутствие вызовов, – она ему непременно передаст, что в гостинице лежит молодой американец, его лихорадит, он весь желтый и обливается потом. Она считает, сказал сеньор Мартинес, что это желтая лихорадка, от которой умер один ее родственник в Южной Америке. Он пожал плечами: конечно, эту добрейшую женщину нельзя принимать всерьез. Кейт поднялась в комнату и обнаружила, что Джеффри не проявляет признаков жизни. Он лежал на спине безвольно, расслабившись, так что когда она взяла его руку и затем отпустила, та упала на кровать как ватная, с глухим стуком. Он выглядел так, будто душа его рассталась с телом, но Кейт продолжала говорить себе (мысленно, разумеется, как говорят о детях или даже о взрослых, которые сознательно воздвигают стену между собою и миром реальности): «Да, никуда не денешься, он должен сделать свой выбор в жизни: юрист или бродяга – иного для себя он не видит. А если б видел, то не валялся бы сейчас с температурой, весь желтый… но не такой уж больной, во всяком случае не такой больной, как, скажем, тот, у кого холера или даже корь». И все же Джеффри был болен, по-настоящему болен, хотя, будь он бедняком-поденщиком или мелким фермером, для которого пропущенный день работы означает голод, он бы вовсе не считался больным. Нет, конечно, Кейт не осуждала его за это! Не осуждала, но в глубине души не могла не желать, чтобы он был в состоянии подняться на ноги, поехать к себе в Штаты и там переживать этот свой духовный кризис… В столовой Кейт встретила тучного мужчину в форме и с пистолетом на боку. Это была военная форма. Кейт вернулась в номер и, взглянув на Джеффри, увидела, что он в том же состоянии, в каком она его оставила. Она влила в него еще немного воды, тут же свалилась и заснула беспробудным сном. Наутро, когда солнце ушло из комнаты, Кейт показалось, что оно как бы оставило свой отсвет на коже Джеффри. Она разыскала сеньора Мартинеса и попросила его снова позвонить доктору. Но телефон на сей раз вообще молчал: очевидно, тетушка все утренние часы посвящала молитвам в монастырском храме. Пока Кейт и сеньор Мартинес стояли у окна, решая, что делать дальше, на площади остановился грузовик. Это был видавший лучшие дни «фордик». Шофер стал наполнять радиатор водой из фонтана. Почти одновременно с «фордом» на площади появилась лошадь, впряженная в повозку, типичную испанскую повозку, которая вот уже много веков является неотъемлемой частью национального колорита. Лошадь мучила жажда, она направилась к фонтану и стала пить, а рядом с ней шофер грузовика набирал воду в пустую канистру из-под масла. Хмурой сосредоточенности сеньора Мартинеса как не бывало; он выскочил из дома, переговорил с шофером и, вернувшись, сказал, что этот человек – дорожный рабочий – довезет Джеффри до монастыря и оставит на попечение сестер, если его быстро соберут в дорогу. Кейт с помощью сеньора Мартинеса попыталась одеть больного, который не сопротивлялся, но так отяжелел и обмяк, что им пришлось отказаться от этой затеи и просто-напросто завернуть его в одеяла. Голого, запеленутого, его снесли вниз и посадили в высокую кабину грузовика. Сеньор Мартинес сел вместе с Джеффри, так как с монашками можно было объясниться только по-испански. Они не могли вспомнить, как будет по-французски «желтуха», решили называть ее «la maladie jaune», [13] и Джеффри поехал в монастырь с этим дилетантским диагнозом. Грузовик рванулся с площади, и Кейт видела, как Джеффри, словно подстреленный, осел на сиденье между хозяином гостиницы и шофером. Это было в десять часов утра. Вернувшись, сеньор Мартинес сообщил, что сестры с готовностью взялись выхаживать Джеффри; в пять он от имени Кейт позвонил в монастырь, и ему сказали, что Джеффри спит, что, по их мнению, он действительно серьезно болен, но что они ожидают приезда доктора из Аликанте, который обычно навещает их в сложных случаях. И хотя Кейт ничем не могла помочь, она все же решила сходить в монастырь. Идти надо было по улице, которой она раньше не приметила: это была даже не улица, а скорее узкий проход, застроенный с обеих сторон однокомнатными хибарами, в которых ютилась беднота, – в каждой хибаре по семье. Двери стояли настежь раскрытые; каждая хибара была битком набита детьми всех возрастов; тут же находилась мать этих детей, обычно женщина возраста Кейт или чуть помоложе, но на вид глубокая старуха. У дверей среди кур, коз и прочей живности сидели на стульях старики. Ни молодежи, ни мужчин среднего возраста видно не было: все работали в поле. Кейт шла по этому проулку и смущенно улыбалась, сгорая от стыда, – никакие доводы рассудка не могли рассеять это чувство. Она без конца повторяла себе, что в пятидесяти милях отсюда, на побережье, она бы влилась в толпу курортников незамеченной, нисколько не отличаясь с точки зрения нравственности от сотен тысяч – а в эти месяцы даже миллионов – ей подобных. Но уговоры были бесполезны. Улыбки и приветствия этих несчастных женщин в стираных-перестиранных черных платьях, куча детей, ужасающая, дошедшая до крайности нищета – все это было откровенным обвинением ей, Кейт, которая, дружелюбно улыбаясь, в белом элегантном платье, с шикарной сумкой в руках, модно причесанная (кстати, в ее каштановых волосах на проборе появилась полоска седины) осторожно ступала по камням своими белыми, холеными ногами. Пройдя сотню ярдов, Кейт дошла до конца проулка, упиравшегося в каменистый склон холма с оливковой рощей, по которой вилась проселочная дорога – по этой дороге сегодня утром трясся грузовик с Джеффри, – и, оглянувшись, увидела, что весь проулок забит женщинами в черном и босоногими ребятишками (точно сошедшими с полотен Мурильо), которые не отрываясь смотрят ей вслед. С пылающим лицом шла она между оливковыми деревьями, которые затем сменились маисовыми полями, пока не дошла до приметного эвкалипта, благоухавшего в раскаленном воздухе еще сильнее, чем оливковые деревья. Здесь она повернула и вышла к монастырю. Высокая каменная стена уходила в обе стороны от железных ворот, за которыми был виден маленький чистенький дворик, а в нем – несколько цветущих кустов и двухэтажное белое здание. Когда она пересекла дворик, взору ее открылись другие, тоже огромные ворота – по всей видимости, главные, а те, которые она прошла, были своего рода преддверием, – и за ними храм, господствующий над округой: над монастырем, оградой, узорчатыми воротами, оливковой рощей, полями, каменистой землей. Купол храма горел и сверкал, отражая пламя заката. Кейт постучала в какую-то дверь, только потом обнаружив, что это черный ход, и была встречена с улыбкой и приглашена внутрь сначала одной женщиной в черном одеянии, потом другой, третьей, ее обступили кольцом, все уже знали, кто она такая, знали, что она пришла навестить их пациента. Ее проводили в маленькую комнату в конце дворика, где на простой железной кровати под глянцевой картинкой с изображением Сердца Христова лежал Джеффри. На низкой тумбочке стояло распятие; на беленой стене висел крест из слоновой кости. Джеффри под воздействием какого-то снадобья еще больше, чем утром, отдалился от внешнего мира. Он лежал отрешенный, безжизненный, холодный и влажный на ощупь, весь желтый – будто выкрашенный охрой. С таким же успехом Кейт могла вообще сюда не приходить, но она все-таки посидела немного у постели на плетеном стуле, а монахини тем временем угостили ее чашкой кофе с кусочком пирога, потом принесли бокал вина, сопровождая все это улыбками, благодарные ей за то, что она пришла и своим приходом предоставила им возможность сотворить еще одно доброе дело во славу господа. Наконец она поблагодарила их и ушла. На улице бедняков к этому времени вернулись с полевых работ мужчины, и Кейт была рада, что уже наступили сумерки, казавшиеся еще гуще от яркого света ничем не прикрытых лампочек, который струился из каждой хибары. «Добрый вечер, добрый вечер, buenos tardes, buenos tardes» – эти приветствия сопровождали ее всю дорогу. А ребятишки бежали за ней по пыли, пока она не переступила порога гостиницы, где они, как стайка птиц, встретившая на пути препятствие, сразу повернули и с криками исчезли в темноте. В столовой вместе с пожилым священником – это оказался тот самый доктор, которого ждали в монастыре, – она поужинала горячим густым супом, яичницей, перцем с помидорами и тушеной айвой. Она попросила священника позвонить ей, когда он осмотрит «ее мужа», выдержала его холодный взгляд, в котором, как ему казалось, не было никакого осуждения, и пошла к себе ждать звонка. Священнику предстояло пройти тот же путь, который не так давно проделала Кейт, потом, конечно, он побеседует с улыбчивыми монахинями в строгих черных одеждах и уже потом осмотрит Джеффри. Телефонный звонок раздался после полуночи, и сеньор Мартинес, поднявшись наверх, сообщил, что, по мнению отца Хуана, у молодого человека желтуха, но в то же время налицо кое-какие симптомы, которые противоречат этому диагнозу. Через три дня, когда в монастырь заедет с очередным визитом местный врач, можно будет поставить более точный диагноз. Она легла спать и спала очень чутко, пребывая все время на грани бодрствования, как бы в мелком озере сновидений, где тени мыслей скользили по поверхности сознания как рыбы, холодные и неуловимые. Проснулась она рано, когда в воздухе еще плавали остатки сероватых предрассветных сумерек. Она села у окна понаблюдать, как пробуждается деревня. Вскоре к фонтану подошел мужчина, подставил ладонь, направляя струю себе на лицо, затем наклонил голову к самому отверстию и, повернув ее немного, стал пить; Кейт заметила первый слабый блик солнца на его бронзовой щеке. Из одного дома вышла женщина и поставила деревянный стул у дверей на пыльную землю. Потом сходила в дом и снова вышла оттуда, неся в руках нож, эмалированную тарелку с горкой зеленого перца и пустую пластмассовую миску. Она была одета в заношенное черное платье – униформу простонародья Европы. С великими предосторожностями, будто рискуя жизнью, она села и поставила миску себе на колени, зажав ее между ними. Держа тарелку с перцем на согнутом локте левой руки, она принялась резать перец и бросать его в миску. Это была старая женщина, старая, усталая, с седеющими волосами, туго затянутыми в пучок на затылке. И только Кейт подумала: «Да нет, может, она не так уж и стара, как мне кажется, опять я столкнулась все с тем же», женщина подняла глаза и посмотрела прямо на Кейт, сидевшую у окна в пене белых оборок. Женщина улыбнулась ей; Кейт улыбнулась в ответ, сознавая, что ее улыбка не так искренна, как следовало бы; женщина в самом деле оказалась не старше самой Кейт, только была потрепана жизнью, как старая заезженная кляча. Кейт отошла от окна и оделась. Ей принесли поднос с кофе, сдобными булочками и джемом. В комнату ворвалось солнце. Она закрыла ставни, чтобы спрятаться от ослепительного света, и поскольку никакого чтения у нее не было, кроме журналов недельной давности, которые здесь, в этом забытом богом уголке, как и предполагала Кейт, выглядели фальшивыми и глупыми, она праздно просидела все утро, пока не настало время обеда. Потом она вздремнула немного и снова отправилась в монастырь. Джеффри лежал в своей комнатке с белеными стенами. И снова по улице нищих лачуг она возвратилась в гостиницу, только усилием воли заставив себя сделать это, потом опять отсиживалась в номере, пока не подошло время ужина, который здесь подавали в десять часов вечера; после ужина у нее мелькнуло желание пойти в кафе, где было полно народу. Но это оказалось немыслимым: там собирались одни мужчины. Даже в компании Джеффри ее появление выглядело бы нелепо и неуместно и было бы равносильно вторжению в чужую жизнь, жизнь завсегдатаев кафе, приходивших сюда как в свой второй дом. Хорошо бы, подумала она, если б у нее хватило сил завершить то, в чем она, как ей казалось, так давно нуждается: осмыслить свою жизнь. Но у нее не было никаких мыслей – одни ощущения. Она мечтала о доме, о жизни в кругу семьи… но все это уже в прошлом. Тем не менее она продолжала думать, как если бы речь шла о будущем, и тут же одергивала себя: «С этим покончено, к прошлому возврата нет», но при этом в душе ее поднималась такая буря эмоций, что с ними порой бывало трудно сладить. Кейт тосковала по мужу. Ее душевная неуравновешенность перед отъездом из дома в мае, бесконечные переходы от потребности в любви к раздражению на самое себя за то, что такая потребность еще живет в ней; от желания полной свободы к боязливому желанию, чтобы свобода эта не была безграничной, – все это перешло теперь во всепоглощающую страсть к мужу, которую, однако, надо было сдерживать до осени. Тоска по мужу не была тем голодом, который нельзя удовлетворить, она не доставляла Кейт мучений плоти и не приводила ее в состояние потерянности – просто все откладывалось до осени. До будущего, которому не суждено состояться – во всяком случае в том виде, в каком оно представлялось ее мужу, ей самой, ее детям до памятного вечера в мае, перевернувшего всю ее жизнь. Это будущее не будет прямым продолжением предшествовавшего ему прошлого, лишь с нелепым перерывом на лето, вроде бы не имеющим сколько-нибудь важного значения. Нет, у нее будет будущее, но оно будет продолжением ее детских дней. Ибо ей все больше и больше казалось, что она понемногу начинает приходить в себя после приступа психоза, длившегося все эти годы – с того момента в раннем девичестве, когда природа порешила, что ей пора иметь мужчину (в то время она, разумеется, думала об этом более возвышенно), и до недавних пор, когда дурман начал рассеиваться. В те годы, когда она жила как в дурмане, ей казалось, что она предает самое себя. Ведь не только ее тело, ее желания, ее чувства – вся она тянулась, как подсолнух, к единственному мужчине, она протягивала мужу нечто очень ценное, протягивала детям, всем, с кем сталкивала ее судьба… но тщетно… никому это, оказывается, не было нужно, этого просто не замечали. И это нечто, которое она безотчетно предлагала людям, которым сама пренебрегала, равно как и все окружающие, как раз и было истинной сутью Кейт. Даже сейчас, свободная от мелкой житейской суеты, предоставленная самой себе, в условиях, которые были ей недоступны раньше в круговороте повседневности, она никак не могла обрести душевный покой, не могла вдуматься, сосредоточиться, углубиться в себя – всеми своими помыслами она была устремлена в будущее, рвалась в объятия мужа, в стихию интимности, что была ее прошлым. Разум говорил ей, что вся ее прошлая жизнь – дурман. А она тосковала по этому прошлому, была одержима им. Огонь желания переносил ее из номера гостиницы, где она сейчас одиноко сидела, в супружескую спальню их дома, в объятия мужа; правда, холодный ветер гулял по комнатам, разнося облетевшие с деревьев листья по разным углам, но тепло не позволяло им вылететь, и этим теплом было ее прошлое. На следующее утро Кейт пошла прогуляться по горным тропинкам. Когда она вернулась в гостиницу, сеньор Мартинес недовольно заметил, что она не должна ходить одна по такой жаре; он посочувствовал, что ей негде развлечься, и предложил пользоваться двориком, который обычно закрыт для постояльцев, но для нее будет открыт. В середине дворика оказался небольшой водоем, где плавали золотые рыбки, но их почти не было видно из-за слоя пыли на поверхности воды и из-за того, что он почти сплошь зарос водорослями, листья которых были унизаны пузырьками воздуха. В углу двора, в тени, сидела старуха, тетка жены сеньора Мартинеса. Она читала Библию и одновременно вязала что-то из черной шерсти. Вечером Кейт снова навестила Джеффри. Он по-прежнему за весь день не произнес ни слова, сообщили монахини, но как только Кейт вошла, он открыл глаза, вроде бы узнав ее, и вполне нормальным голосом сказал: – А-а, привет, привет, как жизнь? – И тут же снова погрузился не то в сон, не то в забытье. Вечером в монастырь зашел местный врач; сестры позвонили сеньору Мартинесу и сказали, что у Джеффри, возможно, тиф, но беспокоиться пока не стоит – это всего лишь предварительный диагноз. На следующее утро этот диагноз был снят, но и желтуха не подтвердилась. Прошел день, и еще один. Кейт регулярно навещала Джеффри, сидела у его изголовья, ходила по нищенским улочкам и оливковым рощам в монастырь; она сидела во дворике гостиницы, с каким-то яростным неистовством подавляя в себе все эмоции… и снова ей начал сниться тюлень. Она вживалась в атмосферу видения настолько, что даже проснувшись, наяву, продолжала жить его духом, испытывая порой такие же вспышки чувства – если это слово применимо в данном случае, – какие она испытывала во сне к тюленю. Она всю жизнь была в хороших отношениях со снами, всегда была готова найти что-то поучительное в них. Однажды во время сиесты, в жаркое послеполуденное время, Кейт вместе с тюленем оказалась на арене: древнеримский амфитеатр на фоне северного пейзажа. Она находилась в нижней части арены, на уровне земли. Внезапно из клеток, скрытых в стенах, выскочили дикие звери. Львы, леопарды, волки, тигры. Кейт с тюленем бросилась бежать, но хищники не отставали. Она стала взбираться по опорам и, сделав отчаянное усилие, вскарабкалась на край арены, но оказалось, что это всего лишь шаткая деревянная перекладина, которая тряслась и дрожала под тяжестью Кейт и тюленя. Она вцепилась в эту перекладину, подобрав как можно выше под себя ноги и стараясь подтянуть к себе тюленя, чтобы спасти его от клыков и когтей преследователей. Звери громко хрипели и рычали. Она подумала, что ей так долго не продержаться и она не сумеет уберечь тюленя. Силы убывали с каждой минутой, а хищники прыгали, рычали и щелкали зубами у самых ее пяток, всего в нескольких дюймах от израненного хвоста тюленя. Наконец их бешеные прыжки прекратились, и вскоре она со своей ношей была уже далеко от преследователей, которых оставалось все меньше и меньше, а потом они и вовсе исчезли. Прошла уже неделя, как Джеффри лежал больной в монастыре. Кейт навещала его ежедневно, а иногда и дважды в день. Он стал ее узнавать, и они каждый раз беседовали, не очень подолгу, правда, но мило и по-дружески, как в самом начале, в Стамбуле. Его лихорадило волнами: то горит как в огне, то температура падает. Как-то он сказал, что вполне здесь счастлив: лежать в этой спартанской обстановке, целыми днями глядя в солнечный прямоугольник окна, где видны лишь дерево, клумба с петуниями да куст жасмина, – вот все, что ему нужно… надолго ли, он и сам не знает. Он не верил, что болен; он забыл, что какое-то время был в полубессознательном состоянии и много дней без сознания совсем. Ему казалось, что он просто отдыхает в монастыре – лежит спокойно в белоснежной постели, в чистой комнате с белыми стенами и созерцает зелень дерева и цветы под окном. Время, свободное от посещений монастыря, Кейт проводила во дворике гостиницы. А вечерами сидела у окна, словно бдительный часовой на страже своего покоя, отгоняя предательские воспоминания, желания, тщетные надежды, и любовалась полной луной. Однажды вечером поход в монастырь оказался ей не под силу. Стояла изнурительная жара, Кейт слишком долго спала во время сиесты, ее даже чуть подташнивало от местной, тяжелой, не по сезону, пищи, и вдобавок она легла в постель только под утро, с трудом оторвавшись от залитого лунным светом окна, от звезд и огонька на монастырских воротах, мерцавшего с далекого склона сквозь листву. Она попросила сеньора Мартинеса позвонить в монастырь и передать Джеффри, что она не сможет прийти, и осталась лежать в постели. Она не спустилась вниз к ужину, отослала завтрак назад нетронутым, и когда сеньор Мартинес зашел справиться о здоровье, она по его лицу поняла, что тоже заболела. Только и всего? Она чувствовала себя так… просто слов нет, чтобы описать это состояние, но известие о том, что у нее желтуха или что-то там еще, чем болен Джеффри, прозвучало успокаивающе. Всю прошлую ночь она провела в постели – нести дежурство у окна уже не было сил, – наблюдая движение луны по прямоугольнику, усеянному звездами, и в то же время продолжая идти на север с тюленем на руках. Она верила, что где-то впереди должно быть море, потому что, если там его не окажется, оба они погибнут. На землю начал опускаться пушистый снежок, заполняя щели и впадины острых черных скал. Она дрожала от холода и была рада, что тело тюленя прикрывает ее. Он положил голову ей на плечо, и она ощущала нежное трение мягких щетинок о щеку. Жизнь тюленя висела на волоске, и Кейт это знала. Она знала, что, идя навстречу зиме, отдает на милость стихии и свою собственную жизнь, и жизнь животного… словно подставляя всем ветрам маленький сухой лист с дерева на открытой ладони. Сеньор Мартинес спросил, можно ли ему позвонить тетушке доктора и передать, чтобы доктор пришел к Кейт и посмотрел ее. Кейт понимала, что она делает первый шаг по пути, который скорее всего приведет ее в келью с побеленными стенами по соседству с Джеффри. Коль скоро уж она заболела или заболеет со дня на день, лучше прибиваться к родному дому. Если до сих пор она и думать не смела о том, чтобы бросить Джеффри здесь одного, считая подобный поступок жестоким и аморальным, то сейчас она стала убеждать себя, что он вполне взрослый, тридцатилетний человек, что он будет жить и даже процветать независимо от того, сидит она или не сидит у его изголовья по часу каждый день, а то и два раза в день, – сейчас все равно она делать этого уже не в состоянии. Она может оставить его без всяких угрызений совести. Через сеньора Мартинеса и монахинь она все объяснила Джеффри на словах по телефону и, попросив у хозяина бумаги – в номерах бумагу не держали, – написала ему коротенькую шутливую, грустно-ироническую записку с изложением ситуации; сочиняя ее, Кейт поняла, что действительно больна, поскольку такой пустяк стоил ей неимоверных усилий. Когда-нибудь он ответит ей аналогичным посланием. К тому времени сама эта деревушка и их столь несхожие переживания здесь уже уйдут в прошлое, как старые киноленты с таким же в точности началом: незнакомые мужчина и женщина трясутся бок о бок в провинциальном автобусе и по воле случая застревают в глухой деревушке. Уплатив неправдоподобно мало по счету, Кейт стояла со своим чемоданом у фонтана в ожидании автобуса; сеньор Мартинес долго сжимал ее руки в своих, и глаза его были полны слез. У нее тоже повлажнели глаза. И снова она почувствовала неловкость, ибо сеньор Мартинес, симпатизируя ей – да-да, он ей симпатизировал, и не скрывал этого, и понимал, почему этот молодой бедолага остановил свой выбор именно на этой женщине, несмотря на то, что она намного старше его (в паспортах ведь все сказано), – все-таки был шокирован по сей день, шокирован и опечален: он знал, что в современном мире подобные отношения между людьми – дело обычное, но не считал, что мир стал от этого лучше; все это и многое другое он постарался вложить в свое рукопожатие, и его живые, подернутые влагой глаза выражали те же чувства, пока автобус стоял и слегка подрагивал на раннем утреннем солнце, ожидая двух пассажиров – Кейт и одну молоденькую девушку, дочь фермера, выращивающего помидоры в поле, мимо которого Кейт проходила не раз по дороге в монастырь; девушка покидала родную деревню, чтобы на месяц устроиться горничной в каком-нибудь доходном туристском отеле; потом она собиралась вернуться и помогать матери, у которой на руках было еще шестеро детей. Сеньор Мартинес погрузил в автобус чемодан Кейт и предупредил шофера, что сеньоре нездоровится и о ней надо будет позаботиться в пути. В заботе она действительно нуждалась; по дороге к побережью ее укачало до тошноты, извела духота и жара в автобусе, и, когда она наконец попала на берег моря, у нее все кружилось перед глазами от ослепительного блеска солнца. Был полдень. Голова у Кейт раскалывалась, и следовало бы отлежаться в постели, но она была одержима одной мыслью – как можно скорее вернуться в Лондон. На побережье она пересела в другой автобус и вскоре добралась до городка, где, по ее расчетам, можно было найти туристское бюро и заказать билеты; в пять часов вечера Кейт уже была у врача, а в нескольких милях отсюда, в глубине полуострова, среди нищих, полуголодных испанцев медицинской помощи нужно ждать много дней и получить ее можно только при посредничестве церкви. Она выложила доктору все свои познания о желтухе и тифе, а он, осмотрев ее, сказал, что, по его мнению, она страдает обыкновенным малокровием. Он рекомендует ей сразу же по прибытии в Лондон обратиться к своему лечащему врачу, хотя считает, что скоро она будет чувствовать себя вполне нормально. Он прописал Кейт успокаивающие таблетки и взял с нее не больше не меньше как пять фунтов. В разгар золотого половодья, когда деньги текут рекой, да если вдобавок сеньора богата – одно ее платье, туфли и сумочка чего стоят! – что может быть справедливее? Сеньора же, узнавшая в отношении доктора к себе свое собственное отношение к Джеффри, чью болезнь она считала – поначалу, во всяком случае, – депрессией, тем не менее была слишком слаба, чтобы толкаться в автобусе или другом общественном транспорте, и наняла такси до аэропорта. Там она сначала дремала в кресле, а затем, поскольку вылет все время откладывался, легла на скамейку лицом к спинке, избегая тем самым любопытных и осуждающих взглядов других пассажиров. Ее так мутило и выворачивало наизнанку – характерные симптомы этого непонятного заболевания, – что на следующее утро на борту самолета она поняла, какую совершила ошибку, пустившись в дорогу в таком состоянии: она была уверена, что пришел ее последний час, надеялась, что будет наконец избавлена от страданий, и, подлетая к Лондону, держалась только мыслью о собственной постели в собственной комнате с занавесками в цветочек и с пробивающимися сквозь раскидистую крону дерева солнечными зайчиками, – в комнате, наполненной лунным светом или рассеянным серым светом унылого облачного неба; о, она едва могла дождаться, когда переступит порог родного дома, куда, возможно, уже вернулся кто-нибудь из ее бродяг-детей, и даже сможет помочь ей в чем-то на первых порах. Она уже дала шоферу адрес своего дома, как вдруг вспомнила, что в данное время не имеет на свой дом никаких прав: ведь там живут чужие люди. Тогда она попросила шофера подождать, пока она соберется с мыслями. Такси остановилось, счетчик продолжал щелкать, а Кейт думала о том, в какое положение она попала: рассчитывать на то, что удастся найти свободный номер в лондонском отеле в августе, может только сумасшедший. А обращаться к друзьям не хотелось, особенно к Мэри, которая с радостью бы приютила у себя приятельницу – Кейт в этом ни минуты не сомневалась. При условии, конечно, что у нее не началась очередная интрижка – ведь ее детей тоже не было в городе. Наконец Кейт рассказала о своем затруднительном положении шоферу, намекнув, что его услуги будут вознаграждены. Он помчал ее в Лондон, время от времени поглядывая назад, чтобы понять, насколько больна его пассажирка и не следует ли везти ее прямо в больницу; так они объехали один за другим четыре отеля, но тщетно. Наконец, в Блумбери он зашел в отель, который был явно не по карману Кейт-домохозяйке, но подходил Кейт в ее новом качестве, и, вернувшись, сказал, что если она в состоянии немного подождать, то приблизительно через час освободится двуспальный номер с ванной; стоимость номера привела ее в ужас, но выбора не было. Отель Расплатившись с шофером, Кейт внесла аванс за номер и, ответив утвердительно на вежливый вопрос, в состоянии ли она подождать немного в вестибюле, пока не освободится номер, села в кресло и стала ждать. Внимание посторонних людей, их забота были очень трогательны, и она принимала их: что поделаешь, ведь не в больницу же сразу бежать; эта перспектива была отвергнута Кейт в результате переговоров шофера с портье – о возможности занесения инфекции, эпидемии и так далее. Нет, портье, шофер и сама Кейт единодушно решили, что у нее скорее нервное истощение, чем какая-нибудь болезнь, и она осталась сидеть совершенно обессиленная в вестибюле, стараясь сосредоточиться на том, что происходит вокруг. Если смотреть с выгодной наблюдательной позиции – с вершины Альп, например, сквозь окуляры сверхмощного бинокля, – окружающее будет выглядеть так, словно вся Европа снялась с насиженных мест и началось великое переселение народов. Этот вестибюль, обрамленный островками цветов – искусственных, правда, но имитирующих природу с таким мастерством, что живые рядом с ними казались бы жалкими и лишними, – униформа служащих отеля, нарядно одетая, праздная публика поначалу отвлекли внимание Кейт, и она упустила одно весьма примечательное обстоятельство: оказывается, она была здесь чуть ли не единственной англичанкой. Рассыльные и носильщики, снующие туда-сюда, приветливые, услужливые клерки за своими конторками – нечто вроде заботливых нянек для приезжающих (такой же нянькой, таким же клерком совсем недавно была и сама Кейт), официанты и, наконец, гости – все были из разных уголков Европы. Как будто она и не покидала Стамбул; такую разношерстную публику с одинаковым успехом можно встретить и в Малаге, и в Аликанте – где угодно, кроме, конечно, той деревушки, откуда она уехала вчера. Она напрягла слух, чтобы звуки чужой речи стали более доступны для восприятия, и в то же время ее слух, словно губка, впитывал целые потоки речи, смысл которой без всяких усилий с ее стороны оседал в ее мозгу. Молодая пара неподалеку говорила по-немецки; они уставились на нее, и Кейт не поняла, что же в ней так привлекло их внимание. Они продолжали упорно, но дружелюбно на нее смотреть. Оба были очень красивы и, без сомнения, богаты. На нем, несмотря на типично лондонский удушливый летний день, было пальто из: сероватого меха, похожего на кротовый. Оно было застегнуто на все пуговицы, кроме верхней у ворота, откуда выглядывала ослепительно белая шелковая рубашка. У него были темные ласковые глаза, волосы, подстриженные под пажа, лежали черными кольцами. Девушка была его двойником. Она тоже была брюнетка и подстрижена в точности как он. На ней было длинное платье из белого крепдешина со множеством мельчайших, обтянутых материей пуговиц спереди и на рукавах. Тонкие, гибкие пальцы молодых людей были сплошь унизаны кольцами. Даже в этой сытой, праздной толпе эти двое бросались в глаза, как олицетворение гармонии и полной ублаготворенности. Стоило этой паре появиться где-нибудь, как всем становилось ясно, что, едят ли они, занимаются ли любовью, беседуют ли, спят, это не просто отправление жизненных функций, а каждодневный праздник, таинство. Посмотришь на них, и создается впечатление, что их всю жизнь только и делали что холили и лелеяли… Кейт была не единственной, кого заинтересовала эта пара. Поэтому-то, видно, они так бесцеремонно и взирали на нее, как бы говоря: «Да, нам не в диковинку быть в центре внимания; этим мы расплачиваемся за то, что элегантно одеты, молоды и красивы. Но всему есть предел!» Кейт отвела взгляд и решила послушать, о чем они говорят по-немецки, но теперь они говорили по-французски и обсуждали, взять ли им машину сейчас и махнуть к друзьям, живущим где-то в Уилтшире, или тронуться в путь после ленча – нет, в ресторане, разумеется: здесь вряд ли можно найти что-нибудь удобоваримое… Звуки их речи то приближались, то удалялись, словно Кейт обмахивалась веером; лоб у нее был холодный и влажный; над ней склонилась молодая улыбающаяся женщина в чем-то броском, черно-белом, и на английском языке с иностранным акцентом предложила следовать за ней. Кейт смотрела на нее пустым, невидящим взглядом, и той пришлось повторить свое предложение. – Извините, – пробормотала Кейт, – мне что-то нездоровится. Она с трудом стала подниматься на ноги, и девушке пришлось ее поддержать. Тепло и забота уже стали обволакивать Кейт: о да, эта девушка знала свое дело – кто лучше Кейт мог оценить это, когда она сама еще так недавно исполняла те же обязанности. – О, какая жалость, меня предупредили, что вы нездоровы, вы и выглядите не лучшим образом, давайте-ка я провожу вас в номер – вам, видно, следует полежать. Такого обслуживания по высшему классу, за которое и заплачено по высшему тарифу, сразу не получишь, его приходится дожидаться – особенно в разгар лета, в августе, – но уж когда настает твоя очередь, получаешь внимание и заботу сполна. Согретая любовью и участием, Кейт вскоре уже была в своем номере, и девушка по имени Аня, приехавшая в Англию из Австрии для совершенствования в профессии администратора отеля, которой она и без того превосходно владела, помогла Кейт раздеться, уложила ее в постель, задернула шторы, чтобы создать мягкий полумрак, заказала чай с лимоном и сухое печенье, предписала ей полный покой… и удалилась, оставив Кейт на попечение другой девушки, итальянки, такой же доброжелательной и заботливой и тоже приехавшей в Англию для дальнейшего освоения тонкостей профессии, а также для совершенствования в английском языке. Она еще не настолько преуспела в сфере обслуживания, как ее коллега Аня, ибо если всеохватывающая теплота и забота Ани распространялись на все этажи отеля, то Сильвии пока хватало всего на один этаж. Сильвия тоже ушла, предложив с неизменной улыбкой свои услуги: пусть Кейт нажмет соответствующую кнопку на панели, как только ей что-нибудь понадобится. Кейт осталась, наконец, одна в комнате, которая по размерам была не больше самой маленькой спальни в ее доме. Все здесь было продумано и рационально. Односпальная кровать, в которой она лежала, была такой же узкой, как и та, что Кейт и Майкл купили после свадьбы, когда они могли позволить себе лишь самую маленькую из двуспальных кроватей. Вторая, родная сестра первой, стояла параллельно на расстоянии вытянутой руки, покрытая дымчато-розовым покрывалом, с двумя небрежно брошенными поверх него подушками в розовых наволочках, которые должны были напоминать постояльцам о доме, о домашнем уюте; ни одной лишней вещицы, все практично до предела. Гардины – плотные, тоже в розовых тонах, такие обычно стираются машиной, а не вручную и после стирки не нуждаются в утюжке. Какой смысл жить в отеле, если ты все равно остаешься домашней хозяйкой? Но Кейт упорно продолжала инвентаризацию комнаты: ковер серого цвета – тоже практично, не такой маркий. Вот со стенами вышла промашка: белые обои да еще с какими-то вмятинами вроде оспин, в которые всегда забивается пыль; такие стены, наверно, надо пылесосить не менее двух раз в неделю. В номере еще стояли телевизор, радиоприемник и в изголовье кровати – панель с кнопками и переключателями. Но тихой эту комнату отнюдь нельзя было назвать: бушевало и неистовствовало уличное движение под окнами, которые из-за погоды волей-неволей приходилось держать открытыми настежь, и, кроме того, откуда-то из конца коридора все время слышался гул голосов и взрывы смеха: по всей вероятности, там было помещение для прислуги. Так что Кейт могла оставаться в приятном полумраке, не двигаясь и не беспокоясь ни о чем… но о тишине нечего было и мечтать. Однако это не мешало Кейт погрузиться в царство сна, пока болезнь, какой бы она ни оказалась, не оставит ее. Неужели это желтуха? Вряд ли, ведь на коже нет и намека на желтизну. Кроме того, нет и озноба, напротив, жар, точно тело ее все еще хранит палящий зной Испании. Ее лихорадило, и голова раскалывалась на части. Но с другой стороны, ее все время мутило, и было такое ощущение, что глубоко внутри все застыло, несмотря на сухой жар кожи… Только сейчас она осознала, насколько ужасным было это путешествие на тряских автобусах, в самолете и, наконец, в такси – какой-то кошмар, адский перпетуум-мобиле, а внутри – кусок льда, то и дело подкатывавший к горлу. Стоило ей об этом подумать, как ее тут же стошнило. Потом еще раз… Держась за раковину двумя руками, она увидела в зеркале иззелена-белое лицо с двумя лихорадочно-красными пятнами на щеках и прямые пряди тусклых рыжих волос, свисающих сосульками вниз. Седина пробивалась со страшной быстротой. Черты лица заострились, скулы как-то сразу обозначились и стали резко выпирать, а кожа одрябла и повисла складками. Если бы она появилась в таком виде в той дальней испанской деревне, бедные крестьянки приняли бы ее за свою; она еле дотащилась до кровати и словно провалилась куда-то. Она услышала тихий стук в дверь и увидела склоненное над ней улыбающееся лицо Сильвии. Но не шелохнулась – она как будто погрузилась под воду, в темную пучину, где день от ночи отличался лишь направлением пучков света: если свет был непереносим для глаз и падал из окна вертикальными снопами и вдобавок с улицы раздавался шум, значит, был день, а если свет виднелся лишь горизонтальной полосой у самого пола и не так сильно слепил глаза, хотя и от него хотелось заслониться, значит, стояла ночь. Сильвия заходила часто, каждый раз принося напиток, который предписывалось подавать в таких случаях: лимонный сок со взбитым белком. Было вкусно, и Кейт сразу же в присутствии девушки выпивала его залпом… но стоило Сильвии выйти из комнаты, как Кейт бежала в туалет, и ее рвало. Ей приходилось скрывать свое состояние, так как она знала, что Сильвия приставлена к ней: администрация хочет быть уверена, что Кейт не больна чем-то таким, что может скомпрометировать отель в глазах властей, и Сильвия докладывает кому надо о состоянии Кейт – точно так же поступала бы сама Кейт на ее месте. Она не осуждала Сильвию – просто принимала меры предосторожности, чтобы скрыть от девушки, насколько часты и опустошительны у нее приступы рвоты и, что еще хуже, насколько болезненно она переносит шум. Этот неумолчный шум изматывал Кейт, все время находившуюся на грани забытья и бодрствования, обрушивался на нее как лавина, от него ломило кости во всем теле; скрежет тормозов, доносившийся с улицы, пронизывал ее до мозга костей, а многоязыкий говор и топот ног в коридоре отдавались ударами молота в зыбком мире ее сознания. Несколько раз что-то тяжело прогрохотало под окнами, и, видимо, она спросила об этом у Сильвии, так как у нее в сознании отложилось объяснение девушки, что это приезжают грузовики, доставляющие в отель все необходимое: моющие средства, продукты, напитки, сигареты и прочее, – что они совершают рейсы в течение всего дня и большей части ночи. Они лязгали, скрежетали и грохотали, а тонкие стены здания и стекла в окнах вибрировали от сотрясения воздуха. Должно быть, Кейт разговаривала с неизменно любезной и милой Сильвией и на другие темы. Она, например, знала теперь, что Сильвия приехала из деревни в окрестностях Венеции, где «мой папа держит гостиницу, и мы все у него при деле». Сама Сильвия кем только не работала у отца: и официанткой, и горничной, и поварихой, а однажды даже заменяла его, когда он с матерью в прошлом году отдыхал в Швеции. Через год она поедет на практику в Лион, где будет выполнять те же функции, которые лежат здесь на Ане: продвинется по служебной лестнице на одну ступеньку вверх. А еще через год? Выйдет замуж за своего жениха, который сейчас в Цюрихе, изучает виноделие. Они будут работать в одном и том же отеле, может быть, в Италии, но не обязательно; возможно, во Франции, в Германии… или даже здесь, в Англии. В наши дни везде можно устроиться, не так ли? Она уже видела себя и своего жениха в роли управляющих фешенебельным отелем – как этот, например, или еще лучше. Здесь дело поставлено на широкую ногу, спору нет, отель произвел на нее приятное впечатление, но когда придет время, она бы предпочла иметь свое заведение где-нибудь поближе к природе и подальше от городской сутолоки, как, скажем, у отца, только на более высоком уровне, куда будут съезжаться сливки общества, те, кто не привык считать деньги и кто может позволить себе роскошь простоты, роскошь полного единения с природой и вообще совершенства во всем, включая, само собой разумеется, обслуживание по высшему классу. К тому времени самой Сильвии, разумеется, уже не надо будет расточать свою отзывчивость и всеобъемлющую любовь по первому зову; для этой цели будут наняты другие люди. Но в данную минуту она играла свою роль настолько мило и естественно, что лицо ее, склоненное над Кейт, было олицетворением доброты и убежденности, что все кончится хорошо; а это как раз то, что нужно для успокоения больного человека. И не приходится удивляться, что этот красивый молодой человек и девушка, которых она видела в вестибюле, держатся с такой уверенностью, с таким превосходством и такой непринужденной властностью: самоотдача Сильвии и тысячи ей подобных сформировали их характер. Где-то они сейчас? В Швейцарии? В Греции? Впрочем, они вольные птицы, им не обязательно ограничивать себя рамками Европы: с таким же успехом они могут сейчас оказаться и в Южной Америке, и в Исландии. Кейт внезапно поняла, что лежит с открытыми глазами в полной тишине. Не было слышно топота ног в коридоре, и уличный шум не врывался в комнату. Ей захотелось есть. Позвонив, она узнала, что сейчас четыре часа утра, но решила, коль скоро уж она попала в такой фешенебельный отель, воспользоваться удобствами, которые он предоставляет. Официант принес ей холодные закуски и какое-то приятное на вкус вино, но все-таки Кейт, очевидно, поспешила. Не успела она отправить в рот последний кусок, как ее вырвало, но на этот раз голова осталась ясной, и Кейт готова была встретить новый день. А день уже вступал в свои права: с шумом, с ярким светом, режущим глаза. Она поднялась с постели и оделась. Одежда повисла на ней, как на вешалке; она похудела, если верить весам, на пятнадцать фунтов. За какое же, интересно, время? Кейт напрягла память, но смогла лишь кое-как сообразить, что сейчас, должно быть, начало сентября. Шторы в комнате, наконец, подняты; взору открылась площадь, забитая горячим металлом машин, наверху – буйная, отяжелевшая от влаги листва. В оконном стекле Кейт увидела женщину с выпирающими отовсюду костями: острые локти, острые колени над сухими икрами; маленькие темные, беспокойные глаза на белом осунувшемся лице, обрамленном свалявшейся шапкой отливающих медью волос. Седина на проборе стала уже в три пальца шириной. У нее не было ничего общего с той миловидной, холеной хозяйкой дома в южном Лондоне; люди, встречавшиеся с доброжелательной, приветливой и неизменно элегантной Кейт в бытность ее во Всемирной продовольственной организации в Лондоне, да и в Стамбуле тоже, сейчас ни за что не узнали бы ее. Вид портили волосы… но это дело поправимое: именно их-то как раз проще всего привести в порядок. Она тут же позвонила в парикмахерскую при отеле и узнала, что ею смогут заняться только к вечеру; кроме того, она обнаружила еще одну вещь: оказывается, у нее нет сил для осуществления задуманного ею плана, ради чего, собственно, она и заставила себя подняться с постели и одеться, а именно: она намеревалась пройти милю-другую, отделяющую отель от Всемирной продовольственной организации, и взять там письма на свое имя, накопившиеся, как она думала, за время ее отсутствия. Она потеряла сознание; очнувшись на полу, обнаружила, что поцарапала себе плечо, потом добралась до постели и попросила, чтобы отправили посыльного за ее корреспонденцией. Письма принесли; их оказалось немного. Это были письма от мужа, которых ей так недоставало. Сама она все это время отделывалась открытками, правда, из Стамбула она все-таки послала ему большое письмо, где упомянула, что собирается «заскочить» в Испанию: он наверняка подумает, что ей подвернулся интересный спутник, и она решила сразу же признаться, чтобы дать мужу время освоиться с этой мыслью. От Майкла было два письма, теплых, шутливых, с массой информации обо всем на свете, в частности о похождениях их дочери, которая гостила у друзей в Филадельфии и явно была по уши влюблена. Эти письма будто разом смыли все мрачные мысли Кейт об ее замужестве и о том положении, в какое она попала. Теперь ей казалось, что она вела себя по-детски, тая обиду на Майкла за его донжуанские похождения: да они ничего не стоят, эти похождения… рядом с таким, скажем, проявлением близости двух людей, когда его рука тянется к ее руке и руки сплетаются в нежном пожатии, символизирующем двадцатипятилетний супружеский союз. Пустая кровать рядом, на расстоянии вытянутой руки, унижала ее, и вообще ее пребывание здесь, то, что она, пусть ненадолго, бросила заведенный порядок жизни, казалось ей заблуждением выжившей из ума женщины. Сила этих переживаний, ее упорное нежелание расставаться с постелью, слезливость и внезапный порыв послать телеграмму Майклу, чтобы он скорее вернулся домой, – все это доказывало, что Кейт еще далеко до выздоровления и, может быть, даже стоит вызвать врача. Решив, что так она и сделает, Кейт снова погрузилась в сонную одурь. В середине сентября Кейт с трудом выбралась, наконец, из постели. Она еще больше потеряла в весе. Лицо осунулось, жесткие, свалявшиеся волосы стояли торчком – ярко-рыжие, с седыми корнями. Она не могла расчесать их даже щеткой. Впрочем, достаточно провести два часа в парикмахерской – и у нее снова будут блестящие, шелковистые волосы, которые будут лежать тяжелой волной – прической в ее стиле. Во всяком случае, таков был ее стиль на протяжении последних трех месяцев до болезни. Но есть ли смысл вообще заниматься прической, когда она сейчас – ходячие мощи? Подумав об этом, Кейт поняла, что ей просто не вынести сидения под колпаком сушилки в парикмахерской. Она зачесала волосы назад, правда, эта прическа ей уже не по возрасту, но ни на что другое у нее просто не было сил. Миновав шумный вестибюль, – там воздух был настолько насыщен запахом духов, что Кейт чуть опять не стало дурно, – она вышла на улицу, где кишмя кишели туристы, жаждущие новых ощущений. На нее оглядывались. Увидев свое отражение в витрине магазина, она поняла почему. Ей явно не хватало косынки на голову и чего-нибудь вроде шали, чтобы прикрыть плечи, на которых болталось платье-мешок. Она зашла в ближайший дамский магазин и, купив вместо косынки первую попавшуюся шляпу, натянула ее низко на лоб. Теперь она чувствовала себя защищенной от нескромных взглядов и неодобрительных реплик. Она нашла нужный автобус, с великим трудом забралась на второй этаж и сидела, слегка покачиваясь от слабости. Автобус увозил ее далеко от отеля, на юг, к ее родному дому. Ей хотелось посмотреть на него. Нет, не войти, а только взглянуть. Она никогда не видела свой дом таким, как сейчас, заселенным чужими людьми. Это все равно что взглянуть на самое себя со стороны. Она сошла с автобуса, пересела на другой и доехала до конца улицы, где стоял ее дом. Это была широкая, обсаженная деревьями аллея. Никого из знакомых поблизости не оказалось. На тротуаре сидел спаниель мистера Джэспера и тяжело дышал. Он узнал Кейт, но не двинулся с места. С его языка стекали огромные капли слюны. Только теперь, увидев задыхавшуюся собаку, она поняла, что сегодня очень жарко и что сама она тоже в испарине. Она не спеша пошла по улице. У нее было такое чувство, будто она только сейчас вернулась домой, в Англию, из-за границы. Вот теперь она по-настоящему дома. Молоденькая миссис Хэтч копошилась возле куста белых роз в палисаднике перед своим домом. Она подняла глаза на Кейт, проходившую мимо, потом взглянула еще, но когда Кейт собралась поздороваться с ней, та уже потеряла интерес к незнакомке и продолжала копаться в земле. Кейт стояла под сенью платанов у входа в свой сад. В листве дерева, под которым они сидели в тот решающий вечер, ворковала голубка. Земля в саду пересохла. Газон перед домом надо бы постричь; жильцы, наверное, приведут его в порядок в спешке последних минут перед возвращением хозяев. Посреди газона лежал на боку шезлонг – казалось, его бросили тут и забыли. Кейт долго стояла в плотной тени платана. А вдруг кто-нибудь выйдет? Но никого не было видно. Миссис Эндерс, вероятно, готовит на кухне? Или ушла за покупками? Но какое дело Кейт до их забот? Главное, она теперь представляла себе, как в недалеком будущем будет выглядеть ее дом, ее очаг, когда они с Майклом уедут отсюда, снимут где-нибудь квартиру и будут там постоянно жить. Вот говорят «мой дом», «мой очаг». Глупости все это. Люди просто протекают сквозь дома, а сами дома как стояли, так и стоят, только чуть-чуть приспосабливаются к своим жильцам. И этот дом, в стенах которого Кейт прожила почти четверть века, не вызывал у нее сейчас никаких эмоций. Ничего. Она чувствовала какую-то опустошенность и легкость, как будто стала вдруг бесплотной и ее в любую минуту может унести неизвестно куда. Она, конечно, поступила как последняя дура, выскочила прямо из постели на улицу – это после трех-то недель болезни и голодания – да еще тащилась сюда чуть не через весь город. Надо возвращаться в отель и провести остаток дня в постели. Только она вышла из-под дерева, как сразу же на противоположной стороне улицы увидела Мэри. На Мэри была шляпка и перчатки. Она их терпеть не могла и надевала только изредка, в исключительных случаях, – откуда же она возвращается такая торжественная? Кейт уже внутренне настроилась и приготовилась улыбнуться Мэри, когда взгляды их встретятся. Но Мэри продолжала сосредоточенно шагать, не обращая внимания на Кейт. Она, как и Айрис Хэтч, скользнула взглядом по незнакомой женщине, посмотрела еще раз, привлеченная ее эксцентричным видом – как попала сюда, на нашу респектабельную улицу, эта бродяжка? – и продолжала свой путь. И внезапно Кейт захлестнул поток эмоций. Страх и возмущение. Как смела Мэри смотреть на нее и не видеть? Не узнать ее, Кейт, после стольких лет дружбы? Да Мэри явно не в себе или просто пьяна! Они все делили пополам – и радости и горе, и сугубо личные Дела и семейные, любили детей друг друга как своих родных… Может, делили и мужей? Кейт, например, знала, что одно время Мэри была увлечена Майклом, – верная себе, она не преминула поставить об этом в известность Кейт. Кейт знала, что и Майкл не остался равнодушен к ее чарам – впрочем, он не был исключением: Мэри нравилась всем мужчинам, даже если они не хотели в этом признаться, даже если не одобряли ее поведения. А Майкл не одобрял. Кейт немного ревновала тогда – черт возьми, опять она за свое, опять эта злосчастная память подводит: какое там немного, она просто с ума сходила от ревности – вот где правда. С того времени они с Мэри и стали неразлучными подругами. Мягко выражаясь, эти воспоминания не делали чести Кейт. Кейт смотрела вслед удалявшейся Мэри и видела ее прямую, сильную спину, видела вполне благопристойную шляпку, прямо сидевшую на ее голове, – нет, это не Мэри, или Мэри, но какая-то ненастоящая, словно в маскарадном костюме. Кейт почувствовала даже облегчение от того, что Мэри ее не узнала. Более того: ей стало так радостно, будто она от чего-то избавилась. Стремительно выйдя из-под сени деревьев, она пошла по залитому солнцем тротуару, рассеченному глубокими колодцами тени. Она увидела, что Мэри уже успела скинуть шляпку, перчатки и туфли и стоит на своем газоне. Лицо ее сморщилось от яркого солнца, а взгляд устремлен на дом Кейт. Кейт прошла мимо спаниеля, который лежал вытянувшись во весь рост, поднимая своим влажным розовым языком гравий с дороги, и он в знак приветствия лениво повилял ей хвостиком. Сидя в автобусе, Кейт неотступно думала об одном: Мэри не узнала меня. И Айрис Хэтч, эта девочка, тоже не узнала меня. Был полдень, на улицах повсюду возникали заторы, больше часа добиралась Кейт до центра Лондона и всю дорогу не переставала думать: они меня не узнали, видели каждый божий день и не узнали. А вот собака узнала. Еле волоча ноги, она вошла в отель, поднялась на лифте, держась за стенку, чтобы не упасть от головокружения, и свалилась в постель в наполненной городским шумом комнате, все время повторяя про себя: «Они смотрели сквозь меня, они меня не узнали». Впрочем, теперь это ее ничуть не огорчало, наоборот, радовало, она просто хмелела от мысли, что узы дружбы, связи с людьми не так уж прочны, что они легко распадаются. Она проспала всю вторую, жаркую, половину дня и, проснувшись, заявила участливой Сильвии – снова работавшей на этом этаже после полета в более высокие сферы своей профессии, – что чувствует себя намного лучше, да, просто превосходно, да, вероятно, она совсем поправилась. И хотя Кейт сама понимала, что делает глупость, так как еще с трудом держалась на ногах, она через бюро обслуживания заказала себе билет в театр. Ей не важно было, какая идет пьеса. Она хотела видеть людей, изображающих не себя, а чужие судьбы и характеры, – вот и все. Ее не узнала самая близкая подруга: необычная худоба, шляпка, напяленная кое-как, может быть, неустойчивая походка, предположение Мэри, что Кейт находится где-то на берегу Средиземного моря, – этих мелочей было достаточно, чтобы Мэри не узнала женщину, с которой ежедневно общалась в течение многих лет; для этого надо было только, чтобы Кейт сыграла роль чуть иную, нежели ее обычное амплуа. В бюро обслуживания были чрезвычайно горды, что достали ей билет на «Месяц в деревне», – они сумели выбрать как раз то, что ей было нужно, и очень этим гордились. В восемь часов вечера она сидела на своем месте в первом ряду партера. Театр был полон. Как правило, эту вещь ставят на маленькой сцене для избранной аудитории, но сейчас стоял сентябрь, месяц такой же золотоносный, как и август. Доллары. Зрители были в основном американцы. Они пришли посмотреть на актрису, исполнявшую главную роль, – знаменитость в знаменитой пьесе. «Месяц в деревне» – весьма своеобразная пьеса. Своеобразная в высоком понимании этого слова и очень жизненная – почти за каждой натянутой улыбкой угадывается непролитая слеза. Правда, для восприятия ее нужен соответствующий внутренний настрой. Такой настрой, какой был у Кейт, когда она смотрела эту пьесу в последний раз, четыре года тому назад: она вышла из театра, как будто ее угостили дивным, неслыханно вкусным блюдом. Кейт и Майкл были заядлыми театралами. Если случалось, что по каким-то причинам посещение театра надолго откладывалось, у них появлялось такое чувство, словно они не выполнили долга перед самими собой. Обычно они ходили вдвоем или с друзьями – дети предпочитали кино. Причем Брауны с одинаковым интересом смотрели как новые пьесы, где зрительный зал становился продолжением сцены и актеры смешивались со зрителями, где случалось видеть актеров, играющих в чем мать родила, а с подмостков неслись оскорбления в адрес публики, так и пьесы классические, вроде Шекспира, только искореженные до неузнаваемости, дабы режиссер мог раскрыть свое субъективное видение мира героев; и пьесы вроде сегодняшней, видеть которые на сцене – все равно что слушать давно знакомые стихи в блестящем исполнении. И если говорить о впечатлении от посещения театра («Недурно, недурно!», «Так себе!»), то оно оценивалось тем, утолил ты или не утолил свой духовный голод, стал ли ты богаче, тверже духом или, наоборот, покидаешь театр колеблющимся и жаждущим подтверждения. А какого подтверждения, чего? Однако именно такого рода пьесы всегда наиболее полно удовлетворяли духовные запросы Кейт. Ибсен, Чехов, Тургенев – вот где видишь таких же, как ты, людей в знакомых житейских передрягах. – Типично русская вещь, – шептали зрители, выдавая этим свою неискушенность. Более утонченная публика сказала бы иначе: – Совсем как у нас, не правда ли? И в самом деле, Кейт смотрела и думала, что уклад жизни в доме Натальи Петровны очень напоминает ее собственный. Вернее, так она думала последний раз, когда видела эту пьесу. Может быть, она совершила ошибку, придя на этот спектакль после долгой болезни, прямо с постели? В первом ряду партера сидела женщина, на которую с любопытством поглядывали соседи. Некоторые уделяли ей столько же внимания, сколько и тому, что происходило на сцене. Казалось, она случайно попала сюда из какого-нибудь бродячего цирка, настолько экстравагантный был у нее вид: розовое платье, сидевшее на ней как мешок и туго перетянутое на талии желтым шарфом, копна пегих волос, изможденное желтое лицо с запавшими щеками и горящие гневом глаза. Она сидела и бормотала: – Какая чушь! Типично русское, говорите? Много вы понимаете, старые задницы! Кейт подумалось, что, очевидно, она видит все в каком-то искаженном свете. Ибо хоть она и сидела близко к сцене, но мыслями была далеко; она все пыталась как-то встряхнуться, сосредоточиться, сесть поудобнее, чтобы вникнуть в жизнь на сцене, принять в ней участие, потому что она хорошо помнила, какое у нее всегда бывало приподнятое настроение в театре, и понимала, что ее теперешнее восприятие отличается от прежнего, как небо от земли. Словно она смотрела на действующих лиц в телескоп – настолько они выглядели далекими от реальности. А в прошлый раз, когда она была на этой вещи, ей, помнится, казалось, что Наталья Петровна – это она. И еще она тогда подумала: есть такие женщины, которые не узнают себя в ней? Ну что же, взять хотя бы испанок из той деревни, где Кейт только что была с Джеффри. Уж кто-кто, только не они. Объединяло их с героиней пьесы лишь то, что тургеневская Наталья Петровна была молодой двадцатидевятилетней женщиной, а все ее поступки, мысли – и в пьесе и в спектакле – были как у зрелой пятидесятилетней женщины. Женщины, которая считает себя почти старухой и цепляется за каждый уходящий день. Да, видно, девятнадцатый век старил женщин не меньше, чем бедность. Трудно представить себе, чтобы современная двадцатидевятилетняя женщина вела себя так, как Наталья Петровна, – наша современница не сочла бы свое чувство к студенту пустым растрачиванием душевных сил, отнюдь нет. В таком случае, что они все здесь, в этом зрительном зале делают? Скажите, что? Чушь, несусветная чушь – нет, не игра, конечно, не постановка, все это превосходно, превосходно. – Браво! – крикнула она актерам, чувствуя себя виноватой, словно ее недобрые мысли могли сглазить их, но те продолжали играть, не обращая внимания на полоумную женщину, сидевшую в двух шагах от сцены. Да, а все это превосходно; а четыре года назад она ерзала в своем кресле, чувствуя, что это ее так страстно бичуют со сцены; она, как и каждая женщина в зале, поеживаясь, узнавала себя в очаровательной и тщеславной героине, всю жизнь прожившей в мире самообмана, привыкшей быть в центре внимания и чувствующей теперь, что власть ускользает из ее рук. Кейт крепко сжала губы, чтобы из них не вырвалось ни звука, и подумала про себя: она сошла с ума, эта Наталья Петровна. Психопатка. Шизофреничка. Ее несет по течению. Более того, чьи-то руки сознательно толкают ее в пучину. Ее нужно под замок. А мы сидим и смотрим на нее. Забросать бы их сейчас каким-нибудь гнильем. И нас за компанию. Она стала искоса разглядывать своих соседей, сознавая, что взгляд ее дерзок и задирист, словно она ждала, что ей прошипят в ответ: «Ну, чего уставилась?» Посмотрите только на них, этих снующих по белу свету бродяг – такой сама Кейт была всего неделю тому назад, – какие они все нарядные, откормленные, ухоженные, какие у них холеные лица, а прически-то, прически… Все эти прически в зале могли бы прокормить десятки семей в течение многих месяцев. В соседнем кресле сидела заплывшая жиром старуха; ее пересушенные седые волосы были взбиты и завиты так искусно, что полностью скрывали блестящую розовую кожу под ними. Эта туша с ее бриллиантами и мехами могла бы целые годы кормить сотни голодных. Такие мысли сами приходили в голову. Удивительное зрелище являл собой зал, наполненный людьми, вернее, животными, чьи взгляды были устремлены на таких же ряженых животных, только поставленных на подмостки, чтобы видно было, как они кривляются. Наталья Петровна с тонко продуманным кокетством произнесла свою реплику: «Вы обижаетесь? Полноте, что за вздор! Я только хотела сказать, что мы оба с вами… слово: болезненный – вам не нравится… что мы оба стары, очень стары». О, бога ради, бога ради, подумала Кейт… увы, не только подумала, но и произнесла вслух, так как сидевшая в ее ряду дама наклонилась и бросила на Кейт презрительный взгляд. Дама была похожа на кошку, старую, избалованную домашнюю кошку, раскормленную и обленившуюся… Ну, хватит, довольно, раз она не может вести себя прилично, нужно не смотреть на сцену, а переключить внимание на что-нибудь другое… Но в самом деле, почему ни одна душа, кроме нее, не замечает, что лицедейство, происходящее на сцене, не что иное, как шабаш маньяков? Пародия какая-то. Все должны были бы упасть со смеху, а они сидят и слушают, проникнутые глубоким сочувствием к этим людям, терзаемым нелепыми и надуманными проблемами. Наталья Петровна в изящном зеленом платье – третьем за этот вечер – готова была вот-вот расплакаться. У Кейт тоже в знак солидарности защипало глаза. Чтобы добиться такого совершенства, с таким мастерством изображать нелепое и постыдное поведение героев, заслуживающее всяческого порицания и осуждения, мужчины и женщины высокого ума и таланта отдавали годы претворению своей мечты в жизнь, тяжкому труду в театре, верному служению делу, учась на ходу, терпя унижения, питаясь порой одними надеждами и, как правило, живя впроголодь на два с половиной пенса в какой-нибудь захудалой провинциальной дыре. Потом и кровью платили они за один миг высокого искусства – такой, как сейчас, когда Наталья Петровна, подметая юбками грязные половицы сцены, говорит девушке, которая влюблена в того же молодого человека, что и она: «Вспомни, что о нашей тайне, по моей вине, конечно, знают уже здесь два человека… Вера, вместо того чтобы терзать друг друга подозрениями и упреками, не лучше ли нам вдвоем подумать о том, как бы выйти из этого тяжелого положения… Как бы спастись! Или ты думаешь, что я могу выносить эти волненья, эти тревоги? Или ты забыла, кто я?» О, ради таких слов стоит совершить паломничество в театр. Что бы там Кейт ни думала сейчас, все это будет вычеркнуто из ее памяти; кто она такая, чтобы идти против течения и считать скверным то, что все другие находят достойным восхищения, да, кроме того, она и сама когда-то этим восхищалась и, надо полагать, еще не раз будет восхищаться большим искусством – ей только надо вернуться в нормальное состояние, обрести старые привычки, семью и дом, где она снова будет хлопотать, поднимать пыль юбками и раскрывать белоснежной рукой изящный кружевной зонтик. «Еще одно, последнее усилие, и я свободна!.. О да! Я жажду свободы и покоя». Тут вся публика вскочила с мест и принялась долго и громко аплодировать. Кейт аплодировала и кричала вместе со всеми, присоединившись к восторженным поклонникам театра из задних рядов партера и с галерки, она скорчила гримасу даме, которая смотрела на нее с осуждением (по-видимому, из-за того, что сейчас Кейт вместе со всеми кричала «Браво!», а в течение всего спектакля сидела недовольная), и была вынесена на тротуар толпою, вдруг скинувшей свои звериные маски и превратившейся снова в толпу самых обыкновенных мужчин и женщин. Она долго и упорно ловила такси, отметив про себя, что две пустые машины проскочили мимо: шоферы, по-видимому, не желали связываться с полоумной старухой, стоявшей на краю тротуара с поднятой рукой. Наконец один таксист сжалился и остановился, но услышав адрес, удивленно сказал: – Да тут же рядом! – Знаю. Но я только что после болезни, – ответила Кейт. Ее подвезли к отелю, и она, словно преступница, прокралась через вестибюль, стараясь не привлекать к себе внимания. Но ее нельзя было не заметить. Многие смотрели ей вслед. Она добралась до своего номера, схватила зеркальце и, держа его перед глазами, повалилась на кровать, не в силах оставаться в вертикальном положении. За день ее сухие, свалявшиеся, отливающие медью волосы совсем вышли из повиновения, лицо неузнаваемо постарело. Наталья Петровна не потерпела бы такого ни минуты. Актеры абсолютно правы. Они не позволяют себе застыть в одном образе, держаться одной прически, одной походки или манеры разговора – нет, они все время перевоплощаются, никогда не остаются сегодня теми же, что вчера. А она, Кейт Браун, жена Майкла, оставалась в одном и том же виде без существенных изменений целых тридцать лет: изящная, пухленькая, рыженькая, с добрыми карими глазами. Кейт смотрелась в зеркало и гримасничала, примеряя к себе, как актриса, репетирующая роль, разные выражения – оказалось, что их великое множество, а ей и в голову не приходило воспользоваться таким разнообразием. Она свела до минимума свою мимику, оставив на вооружении только маски, которые красили ее и были приятны для окружающих – во всяком случае, не раздражали бы их; но как владеть лицом теперь, когда внутри бушуют бури, когда она больна (кожа снова стала гореть), когда душа мечется и не находит себе покоя? Хорошо еще, что в ее распоряжении есть несколько недель – немалый срок, если ты свободна… А сколько именно недель? Кейт стала просматривать письма Майкла, и они тут же вытеснили все другие эмоции, кроме одной: тоски по мужу, тоски по душевному равновесию, которое давала близость с ним, тоски по семье, по дому. Из его писем она поняла, что он не вернется раньше конца октября или даже середины ноября, если Кейт ничего не имеет против. Если же она не хочет, чтобы он задерживался, он отклонит приглашение остаться еще на несколько недель. Из ее писем он понял, что она тоже мило проводит время… ну что ж, он желает ей успехов, даже рад за нее – давно пора оторваться от дома и передохнуть. Они увидятся осенью, если он в ответ на это письмо не получит от нее какой-нибудь весточки. Но, конечно, он ее не получил, так как Кейт, читая письмо первый раз, не вникла в его содержание; теперь же, чтобы быть уверенной, что он не нагрянет раньше времени, она послала ему телеграмму, в которой настоятельно советовала не торопиться с возвращением. Как только рассвело, она приняла ванну, надела платье, болтавшееся на ней как на вешалке, попробовала уложить волосы и так и сяк и, отчаявшись, повязала голову платком, потом заказала обильный завтрак, который так и не смогла одолеть, и съехала из отеля, не имея представления, что будет делать дальше. После оплаты счета кошелек ее заметно похудел по меркам Кейт Браун, сотрудницы международной организации, но остался вполне приличным для обыкновенной женщины, которой надо безбедно прожить несколько недель, прежде чем вся семья окажется в сборе. Квартира Морин Она села в первый попавшийся автобус и не выходила, пока не увидела сверкающую ленту воды – канал – и вывеску, на которой алыми буквами, горевшими в ярких лучах сентябрьского солнца, было написано: Ristorante. В остальном улица была типично лондонской. Кейт сошла с автобуса и тут же у табачного магазина наткнулась на доску объявлений. Когда она подошла к ней, хозяин табачной лавки, маленький старичок в фартуке, и какой-то босоногий юноша прикрепляли к доске новое объявление. В нем говорилось: сдается комната в частной квартире до конца октября – пять фунтов в неделю, кухня и ванная – общие. Кейт спросила юношу: – Где эта комната? – За углом. – Она ваша? При этом вопросе он улыбнулся хоть и вежливо, но со снисходительным оттенком («Что, мол, с вас, стариков, взять»); однако эта улыбка придала особое значение последующему: – М-о-я? Таким образом, расставив все по своим местам и проведя строгую грань между поколением Кейт, которое мыслит устоявшимися понятиями «твое-мое», и им самим, представителем молодого, свободно мыслящего поколения, он улыбнулся широко и добавил: – Наравне с другими. – А если я сниму эту комнату, – подстраиваясь под его тон, сказала Кейт (прибегать к юмору она научилась после многих лет общения со своими «детками»), – я одна буду ею пользоваться или тоже «наравне с другими»? Оценив шутку, он рассмеялся и ответил: – О, она будет целиком в вашем распоряжении. Я уеду ненадолго, остальные тоже разбредутся кто куда. – Так, может, вы мне ее покажете? Он изучающе посмотрел на нее. Разумеется, она казалась ему старухой. Он повернулся и встал рядом с ней, показывая этим, что ее кандидатура не исключается, и они пошли по тротуару вдоль канала. Иногда он искоса поглядывал на нее. Она сказала: – Я чистоплотна, аккуратна и мастерица на все руки. Он засмеялся, но снова как бы давая понять, что это не бездумный мальчишеский смех, а скорее реакция на ее юмор. – Это еще не самое главное, – сказал он и затем пояснил:– Ваши дела – ваша забота. Дело в том, что в этой квартире живет… – Еще кто-то, кто помимо вас должен решить мою судьбу, да? Квартира находилась в полуподвальном помещении и после яркого сентябрьского света улицы показалась темной, как погреб. Юноша пошел впереди Кейт через просторный холл, вся обстановка которого состояла из груды подушек и нескольких плакатов. Сильно пахло марихуаной. Кейт следовала за юношей, полагая, что он ведет ее смотреть сдаваемую комнату, а он неожиданно привел ее в какую-то другую, большую комнату с дверями, распахнутыми в маленький внутренний дворик типа патио, весь утопавший в зелени и залитый солнцем. Около окна на жестком стуле сидела девушка. Ее босые загорелые ноги покоились на циновке. Волосы густым желтым потоком обтекали лицо и ниспадали на плечи, а несколько прядей закрывали лоб и глаза, так что лишь когда она подняла голову, Кейт увидела ее лицо – здоровое, загорелое, с круглыми чистыми голубыми глазами. Она сидела без всякого занятия. Просто курила. Она внимательно осмотрела Кейт и перевела взгляд на юношу. Тот обратился к Кейт: – Я не спросил, как вас зовут. – Кейт Браун. – Это Кейт, – сказал он девушке. – А это Морин. Знакомьтесь. – И, повернувшись опять к девушке, смущенно добавил:– Я вешал объявление, а она оказалась рядом и захотела посмотреть комнату. – А-а, – вымолвила Морин. Она откинула волосы, вскочила со стула, как будто собралась куда-то бежать, но потом снова опустилась на стул, расслабившись по-кошачьи сразу всем телом. На ней была коричневая мини-юбка и голубая клетчатая блузка, и выглядела она так, словно сошла с рекламы молочных товаров и яиц. Наконец она улыбнулась и сказала: – Вы хотели бы взглянуть на нее? – Да, – ответила Кейт. – Ну как, она тебе подойдет? – спросил юноша девушку – наверное, свою подругу. Но, испугавшись, что его слова могли показаться Кейт обидными, он слегка покраснел и пояснил: – Понимаете, я хотел устроить Морин как следует перед отъездом. Морин неожиданно опустила веки – два белых полумесяца на загорелых щеках. Кейт показалось, что она подавила улыбку. – За меня не беспокойся, Джерри. Я же сказала тебе, – откликнулась Морин. – Ну, в таком случае я… – Конечно, конечно. Джерри кивнул Кейт, посмотрел на Морин долгим, пристальным взглядом, как бы отпечатывая в ее сознании что-то – что именно, Кейт так и не догадалась, – и исчез из комнаты. Морин задумалась. Она прикидывала, стоит ли просить у Кейт аванс за комнату. Но она сказала только: – Комната находится в конце коридора, слева. В ней живет Джерри, но он уезжает в Турцию. Она не пошла с Кейт, а осталась сидеть, продолжая пускать облака голубоватого дыма. Комната оказалась просто клетушкой, в которой стояли узкая кровать и шкаф. Здесь было намного холоднее, чем в комнатах, расположенных по фасаду, который выходил на юг. Холод этот перекликался с тем, что навечно поселился теперь в самой Кейт. Но жить здесь все же было можно. Вернувшись к девушке, она сказала, что комната ей подходит и что она оставляет ее за собой до конца октября, – при этих словах Кейт вдруг осознала, что принимает решения, к которым рассудок ее непричастен. Поскольку Морин не заикалась о деньгах, Кейт положила пять фунтовых банкнотов на красную подушку у ног девушки. Морин снизошла до улыбки, которую, правда, с трудом можно было различить сквозь ее соломенные волосы. – Спасибо, – сказала она. – Но это не к спеху. – А ключ? – напомнила Кейт. – О, да. Он где-то здесь, наверно, валяется. Ага. Вспомнила. – Она вскочила, выпрямилась, затем резко наклонилась, не сгибая колен, и стала приподнимать подряд все подушки. Под одной из них лежал ключ. Она протянула его Кейт – все так же не разгибаясь, а затем, изящно скрестив ноги, опустилась на подушку, под которой нашла ключ. – Вы танцовщица? – спросила Кейт. – Нет, не танцовщица. Хотя и танцую. Идя к выходу, Кейт остановилась перед длинным, старомодным зеркалом на шарнирах, висевшим в холле. Она увидела худущую, обезьяноподобную женщину в желтом платье «из хорошего дома», со стянутыми в узел на затылке волосами. Кейт сорвала с головы платок, и волосы тут же встали дыбом, густые и жесткие, как пакля. В этот миг Кейт как никогда поняла, что возвращение ее в лоно семьи будет полно драматизма, независимо от того, войдет ли она к тому времени в форму – другими словами, станет ли снова такой, какой они ее себе представляют и какой привыкли видеть, – или решит, что все это суета сует и вовсе ни к чему… Но нельзя же в самом деле навсегда оставаться в таком виде, как сейчас. А почему, собственно, нельзя? Вот была бы потеха! Но их всех удар хватит, она-то знает. И тем не менее Кейт приятно волновала эта заманчивая идея. Однако на смену этому волнению пришло другое чувство, отнюдь не такое приятное. Она снова оказалась в плену тщеславия. Если она явится домой в таком непрезентабельном виде, то муж и дети скажут, что она не в себе, – потому что они всю жизнь привыкли видеть ее другой. А вот Морин, эта девочка, восседающая на красной подушке, грезящая в клубах голубоватого дыма, видела ее только в одном облике – в облике больной обезьяны. Нет, она положительно сходит с ума. Какое в конце концов имеет значение для девушки, да и для самой Кейт, как она выглядит? Важно то, что она, Кейт, сняла комнату у Морин, и все. Для Кейт это была знакомая, еще не забытая ситуация, лишь с небольшой перестановкой действующих лиц: в начале года она приняла в дом молоденькую бельгийку, приятельницу лучшего друга Джеймса, – девушка хотела усовершенствовать свой английский. Главной заботой Кейт было сделать так, чтобы гостья влилась в ее семью, однако не настолько, чтобы нарушить заведенный семейный уклад Браунов. Девушка и влилась, влюбившись в собственного мужа Кейт… Кейт, конечно, не думала, что Майкл тоже увлекся девчонкой… Тут Кейт одернула себя, прикрикнув строго: «Опять ты за свое, вспомни au pair [14] Монику, тебе слишком дорого пришлось заплатить за то, что ты подозревала Майкла в связи с нею». Но Кейт все-таки довела до конца перечень качеств, которые следовало бы иметь молодой бельгийке для приближения к идеалу: чтобы она не вздумала влюбиться ни в одного из трех сыновей, пока они сами не влюбятся в нее и не станут проявлять инициативу. Чтобы она не забеременела, а уж тем более не перекладывала заботы, связанные с этим, на плечи Кейт – как это было с Моникой, за аборт которой пришлось платить Браунам, поскольку несостоявшийся отец, молодой француз, с которым девушка познакомилась на курсах английского языка, оказался беден, как церковная мышь. Чтобы она не была наркоманкой, как Розалия, прежняя аи pair из Франкфурта… впрочем, если бы она ограничилась марихуаной, это еще куда ни шло. Чтобы не включала на полную мощность проигрыватель. Чтобы… Однако в теперешнем своем состоянии Кейт все эти требования суммировала бы так: девушка должна мягко и тактично приспособиться к укладу жизни Кейт и не делать ничего такого, что выходило бы за его рамки; Кейт была не настолько наивна, чтобы ожидать от этих девиц строгой нравственности, но лишние неприятности ей просто ни к чему. В холл босиком вышла Морин, как пастушка из детских стихов. Увидев Кейт, стоявшую в полумраке перед зеркалом, она включила свет, энергичным, пружинистым шагом пересекла холл и встала за спиной Кейт, глядя на свое отражение в том же зеркале. Неожиданно она показала Кейт язык. За этим чувствовалась какая-то обида, стремление к самоутверждению. Затем с такой же неприязнью она снова показала язык, но на этот раз себе. И, повернувшись, быстро ушла в свою залитую солнцем комнату. Кейт почувствовала себя уязвленной. И как бы хорошо она ни понимала разумом, что эта выходка носила скорее дружеский характер – девушка присоединилась к Кейт, чтобы вместе повертеться перед зеркалом, – восприняла она ее как вызов, ибо эта выходка объяснялась удивительной самоуверенностью юности, какой-то безоглядной смелостью, позволяющей делать то, что хочется. Да-да, именно эта способность, которую сама Кейт утеряла, и вызвала ее неприязнь. Однако не торчать же до второго пришествия в этом огромном холле с подушками, разбросанными так, словно на них спали прошлой ночью, только потому, что страшно выйти на улицу, где все увидят, насколько она еще слаба. Надо отдохнуть. И начать наконец есть. Она поднялась по цементным ступеням на залитую солнцем улицу. Постояла немного в двух шагах от ristorante в густой тени деревьев, обрамляющих канал. Вот она сейчас пойдет и плотно – может быть, даже с аппетитом – поест. Она направилась к ristorante, у входа в который по обеим сторонам росли карликовые лавровые деревья. Сквозь стекло она увидела официанта, почтительно склонившегося над женщиной примерно ее лет, которая прислушивалась к его словам и польщенно улыбалась… «Старая дура», – подумала Кейт. Уже у двери у нее мелькнула мысль, что раньше, до того, как она окунулась в поток международной элиты, ей бы и в голову не пришло пойти в такой шикарный ресторан, разве что по какому-нибудь торжественному поводу; она прошла бы мимо, выбрав что-нибудь подешевле. Поймав себя на этой мысли, она повернулась и зашагала прочь, охваченная чувством обиды, как будто ее туда не пустили. В сотне ярдов от ristorante находился ресторанчик средней руки, какие встречаются в Лондоне на каждом шагу, и она зашла туда. Он был почти пуст. Час ленча еще не наступил. Кейт села за столик и стала ждать, когда ее обслужат. На столике перед ней стояло неизменное, типично британское меню. В другом конце зала официантка разговаривала с каким-то посетителем, пожилым мужчиной. К столику Кейт она не спешила. Когда, наконец, она соизволила подойти, то, не глядя на Кейт, торопливо записала заказ в маленький блокнотик и снова вернулась к тому же столику продолжить незаконченный разговор; только после этого она передала заказ в окошечко, соединяющее зал с кухней. Ленч принесли не скоро. Кейт, очевидно, выпала из поля зрения и официантки и других посетителей – ресторан стал понемногу заполняться публикой. Кейт познабливало от голода и нетерпения, мучительно хотелось заплакать. Она была «на грани истерики», как говорят о детях, когда они не в меру раскапризничаются. Истерику предотвратило появление официантки, которая, по-прежнему не удостаивая Кейт взглядом, поставила перед ней тарелку с печенкой, жареной картошкой и водянистой капустой. Кейт не могла притронуться к еде. Она кипела от негодования, заглушавшего всякие разумные мысли. Она попыталась убедить себя, что это все из-за болезни… и тут же опрокинула на скатерть стакан с водой. Вот теперь-то официантка непременно подойдет к ней, подумала Кейт и даже приготовилась увидеть недовольную гримасу па ее лице, но та и бровью не повела, как будто не заметила. Тогда Кейт сама встала с места, подошла к официантке, которая теперь болтала уже с другим посетителем, и дрожащим голосом сказала: – Извините, я опрокинула стакан с водой на скатерть. Наконец-то официантка взглянула на Кейт. И изрекла: – Одну минуту, дорогуша, я сейчас подойду к вам. – А сама отправилась накрывать стол для новых посетителей. Подойдя после этого к столику Кейт, она окинула безразличным взглядом мокрое пятно на скатерти и сказала: – Доедайте уж как есть, а потом я сменю скатерть. И ее как ветром сдуло. Да, в самом деле, что разумнее можно предложить в подобной ситуации? В Кейт заговорила домохозяйка: ведь мир не перевернется от того, что ты один поешь на мокрой скатерти. Тем не менее буквально через минуту Кейт попросила счет и вышла из ресторана, лихо вильнув юбкой, чего никогда раньше не делала, – это был жест, которым женщина как бы говорит: «Плевала я на вас!» Разгар дня на Эджвер-роуд. Самое оживленное время, особенно летом, когда кажется, что весь город высыпал на улицу, – то и дело хлопают двери кафе, знаменитых в этих местах закусочных и баров; люди забегают перекусить, выпить чашку чая или просто посидеть. Кейт не спеша дошла до ristorante и, проходя мимо, заглянула в окно, занавешенное тонким муслином. Если бы она тогда рискнула переступить порог этого ресторана, она сидела бы сейчас за столиком, а тот молодой официант стоял бы, почтительно склонившись над ней, и вряд ли у нее возникло бы желание плакать от жалости к себе, вряд ли она унизилась бы до мелочных проявлений обиды… Да и стакан воды она здесь тоже не опрокинула бы на скатерть! В общем, длительное пребывание в отеле и заботливый уход Сильвии и Марии не пошли ей на пользу. В результате она просто впала в детство и теперь не может обойтись без чьего-нибудь льстивого внимания. Из яркого дня, полного солнца и буйной листвы деревьев, она спустилась в прохладный полумрак квартиры. В холле на подушках, раскинув руки, лежал ничком какой-то молодой человек. Он спал. Морин не было видно. Кейт прошла к себе в комнату, увидела, что кровать не застелена, нашла в холле шкаф, взяла оттуда простыни, полотенца и все остальное, ничуть не потревожив своим появлением юношу, который, судя по глубокому сну, видимо, не спал всю ночь, и легла в постель. И тут произошло то, чего она обычно не допускала. Она заплакала – и плакала долго, неторопливо. Она переживала глубокий душевный кризис, всеми фибрами души ощущая свое одиночество и заброшенность. Выплакавшись, Кейт затихла и уснула; проснулась она в незнакомой холодной комнате, которую пересекал длинный луч солнца. Все-таки надо заставить себя подняться и пойти купить что-нибудь из еды. На этот раз на подушках в холле никто не лежал; и вообще Кейт никогда больше не видела этого юношу. В кухне сидела Морин и чайной ложкой прямо из банки ела какую-то протертую детскую кашицу. Абрикосово-сливовый пудинг. На кухонной полке выстроилась в ряд целая батарея банок с детским питанием, причем все только десертные блюда. На Морин был какой-то немыслимый балахон алого цвета с оборочками, волосы стянуты в «конский хвост». Сейчас она выглядела на десять лет старше. – Вы все сможете купить где-нибудь поблизости, – бросила она Кейт, вскочив с места и облизывая ложку. Она швырнула пустую банку в мусорное ведро, а ложку – в раковину, куда та и упала с тонким звоном. Девушка же, приплясывая, выбежала из кухни. Кейт взяла хозяйственную сумку на колесиках и большую сетку, но в дверях вдруг сообразила, что идет за продуктами не для целой оравы в шесть или шестнадцать ртов, а лишь для себя одной. И она вышла на солнечную улицу, прихватив с собой только пластмассовую сумку. День клонился к вечеру, и магазины вот-вот должны были закрыться. Поблизости было более чем достаточно лавчонок типа того ресторанчика, где Кейт ела – а вернее, не ела – днем. Все они были на одно лицо – маленькие, сплошь заваленные консервными и морожеными продуктами. Таких магазинов, как те, куда она обычно ходила за продуктами в буржуазном Блэкхите, здесь не было и в помине. По сторонам улиц высились коробки многоквартирных домов, а между ними ютились старые развалюхи, обитатели которых жили здесь всю жизнь: здесь рождались и здесь умирали; они и были покупателями маленьких лавчонок, торгующих товарами, на которые Кейт и не взглянула бы в нормальных условиях, дома. В одной такой лавчонке Кейт купила черствый батон, полфунта пожелтевшего от времени сливочного масла, пачку плавленого сыра и банку клубничного джема – дома она сочла бы преступлением даже подумать о том, что его можно купить. Слишком уж ее волнует то, что приходится иметь дело с этими второсортными товарами. А все потому, что в своей замужней жизни она столько энергии тратила на то, чтобы довести до совершенства быт семьи. Она еще подумала, что крестьяне того далекого селения в Испании, наверное, никогда в глаза не видели такой дрянной, неудобоваримой пищи, хотя и были беднее любого из покупателей этой лавки, в большинстве своем так называемых простых людей, – иными словами, английского трудового люда, который посещал эти ужасные рестораны-забегаловки и покупал продукты в этих ужасных лавках… Ну и что , какое ей до всего этого дело, почему у нее навертываются слезы на глаза и она готова расплакаться в любую минуту, более того, топнуть ногой в гневе и закричать? Ведь миллионы людей умирают от голода в бедных странах, миллионы детей не вырастут нормальными и здоровыми, потому что лишены даже таких продуктов, какие она положила в свою красивую пластмассовую сумку с оранжевыми и розовыми маргаритками… У кассы на нее вдруг нахлынула какая-то детская обида, и она еле удержалась от слез. Почему? Да только потому, что хозяин, видите ли, выбивая чек, даже не взглянул на нее, не улыбнулся, не обратился к ней персонально: «О, миссис Браун, о, Кейт, о, Кэтрин, как приятно видеть вас снова». Она пошла по направлению к Марбл-Арч. Открытый рынок еще работал, но и он вот-вот должен был закрыться. Значит, сегодня суббота? Никогда раньше в жизни Кейт еще не было такого случая, чтобы она не знала, который час, не говоря уже о дне недели. Она остановилась перед деревянным ларьком, на прилавке которого среди мятых листьев салата валялось несколько помидоров – остатки свежих овощей, утром выставленных пирамидами. Пока она созерцала прилавок, откидное оконце опустилось. Как будто перед носом захлопнули дверь. В панике, что она придет домой без овощей, Кейт обежала ларек сбоку и, улыбаясь – она чувствовала, как жалкая гримаса раздвигает ей губы, – почти крикнула: – Вы мне отпустите немного помидоров, всего фунт? Торговец ответил, не скрывая недовольства: – Я закрываюсь. Мое время вышло. – Ну, прошу вас, – выдохнула она; голос ее звучал так, словно речь шла о жизни и смерти. Торговец с интересом смерил ее взглядом. Затем так же неторопливо повернулся и посмотрел в сторону других ларьков, где на прилавках все еще виднелись разбросанные остатки фруктов и овощей. После этого он повернулся к ней спиной и опустил боковую створку. – Спросите вон у тех теток, у них еще валяется что-то. Она пошла к ближайшему ларьку и встала в очередь, впереди нее стояла женщина – такая же домохозяйка, как Кейт, вернее, как прежняя Кейт, – с сумкой на колесиках, с сетками и бумажными сумками, закупавшая продукты для всей семьи на целую неделю. Женщина отошла от ларька, сгибаясь под тяжестью сумок – ни дать ни взять рабыня, – и тем не менее она так повела плечами, будто хотела всем сказать, какая это радость – нести на себе заботы о близких людях. Кейт, поглощенная наблюдениями за этой женщиной, зазевалась и пропустила свою очередь. Женщина, которая раньше стояла за Кейт, была настроена агрессивно: она заняла ее место, потом с несокрушимой уверенностью в своей правоте посмотрела в сторону Кейт и сказала соседке: – Ей, видно, делать нечего, а мне недосуг целый день торчать здесь. Кейт купила два лимона и один сладкий зеленый перец, вовремя подавив в себе желание взять по привычке дюжину лимонов и два перца. Она вернулась в квартиру, впервые сознавая, что еще и понятия не имеет, с чем ей придется столкнуться. До сегодняшнего дня она как-то этого не подозревала. Перед входом в дом на низком парапете сидела томная девица с толстым узлом желтых волос, с подведенными синей тушью веками и ярко-розовым кукольным ртом. На ней было допотопное вечернее платье из черных кружев на атласном чехле. При виде Кейт надменное выражение на лице девицы растворилось в широкой улыбке, и Морин – это была она – произнесла: – Почему вы такая тощая? – Потому что очень потеряла в весе. – Разумно. – Но не для меня… пока, – заметила Кейт и спустилась по ступенькам в квартиру. Там, механически, словно пытаясь наладить вышедшую из строя машину, которой, очевидно, не хватало лишь хорошей смазки, она принялась готовить себе еду. Надо же все-таки поесть, поддержать организм. Она поджарила кусочек этого ужасного хлеба, намазала его маслом, положила сверху ломтик сыра и начала есть. Но куски застревали у нее в горле. В кухню вошла Морин, шурша кружевными юбками, вившимися вокруг ее босых ног. – Вы что, болели? – требовательно спросила она. – Немного. Морин сняла с полки очередную банку детского питания – на сей раз это была манная каша со сливами, – подтянула повыше свои кружева и, примостившись на краю стола, тоже стала есть. Увидев, как Кейт с трудом мнет что-то во рту, она махнула рукой в сторону полок с банками и предложила: – А может, попробуете вот это? Я ничего другого не ем. – У вас разовьется авитаминоз, – машинально заметила Кейт, от жалости к себе еле сдерживая слезы. Морин же в ответ на это предостережение только расхохоталась. Потом она сняла с полки банку яблочного пюре, и Кейт кое-как осилила ее. – А мне нравится болеть, – заявила Морин. – Во всяком случае, лучше, чем накачиваться гашишем. – На меня лично гашиш не подействовал, я однажды пробовала. – И продолжать не стали! – изрекла Морин. В это время в дверях появился юноша с прической под короля Карла, в джинсах и шелковой рубахе с оборочками. Он небрежно кивнул Кейт, прошел мимо нее к Морин, снял ее со стола и сказал: – Пора идти. Через пять минут начало. Морин натянула белые лайковые сапожки на шнуровке и накинула на обнаженные плечи красивую испанскую шаль, во многих местах траченную молью. Молодая пара удалилась, кивнув на прощанье, а Кейт вдруг захлестнула такая тоска, будто она надолго рассталась с самыми близкими людьми. Ее словно обокрали, лишив – пусть всего на один вечер – общества этой восхитительной, безжалостной, непосредственной юности. Ее дети были более сдержанными, не такими бесшабашными. Неужели она сделала их такими? Надо было бы… Она одернула себя: какой смысл заниматься самоедством – сейчас ей надо пожить одной, чтобы окрепнуть физически и снова обрести себя. Кейт положила несколько одеял на свою кровать и нырнула под них. Очень скоро она заснула. Когда она проснулась, в воздухе плыла разноголосая музыка. Этот летний воздух, тяжелый и влажный, навевал, однако, безотчетную легкость и веселье, желание куда-то идти, с кем-то общаться. Кейт отметила, что ей стало лучше: похоже, душевные волнения уже позади. А все потому, что ей удалось, наконец, хоть что-то протолкнуть в себя… надо сходить на кухню и еще чего-нибудь поесть. Мысль о том, что она может встретить там Морин, была ей приятна. Она накинула на плечи желтый махровый халат и вышла в холл. Он был пуст. Кейт взглянула на свое отражение в зеркале и рассмеялась. Неважно, кроме Морин, ее никто не увидит. Дверь в кухню была закрыта. Она открыла ее с улыбкой. Вокруг стола, уставленного тарелками с закусками и стаканами с вином, сидела компания из пяти человек. Смуглая девушка перебирала струны гитары. Кейт поймала себя на том, что улыбка на ее лице – это привычка, оставшаяся от другой жизни, жизни в родном доме: приближаясь к комнате, где находился кто-нибудь из детей со своими друзьями, она «надевала» на лицо именно такую улыбку, в ответ на которую, по правилам семейной игры, должна была следовать приветливая реакция, даже если это была всего лишь дань старой традиции подтрунивания друг над другом. «Внимание, туш! Смотрите, кто к нам пожаловал!» «Ты, наверное, пришла сказать: «Кушать подано»?» «А это моя матушка! Она у нас ничего, я вам говорил». Так ее встречали давным-давно, когда дети еще были подростками, и это было милое, невинное зубоскальство, шутки, в которых сквозило и дружеское расположение к матери, и их полная готовность принять ее заботы, и убежденность, что мать всегда с ними заодно, что она всегда поддержит игру, улыбнется той самой улыбкой и скажет только: «Благодарю за комплимент. Ты угадал, ужин действительно на столе». Теперь же они встречали мать с холодной учтивостью взрослых, которую ей было гораздо тяжелее сносить: «Входи, мама. Это мой друг из Шотландии (Пензанса, Испании, Штатов). Ты не возражаешь, если он (она) остановится у нас ненадолго? Спальный мешок я купил. И, пожалуйста, не очень хлопочи о наших желудках». Сейчас ей показалось, что пять лиц повернулись к ней с той же рассчитанной неторопливостью, какая появлялась и у ее взрослых детей в таких случаях; они как бы подчеркивали этим свое безразличие, напускное, конечно, но совершенно им необходимое для самозащиты – от чего только? Пять пар глаз уставились на скелет в ярко-желтом халате, на измученное лицо, вокруг которого дыбились космы жестких волос. Она повернулась и убежала от этих, как ей казалось, враждебных взглядов, бормоча: – Простите, простите… Уже в своей комнате, опомнившись, она поняла, что везде и всюду чувствует себя парией, и это чувство настолько завладело ею, что не поддается никакому разумному объяснению; его лишь можно констатировать. Второпях она накинула на себя одно из своих лучших летних платьев – ни дать ни взять скелет в шатре, – сделала безуспешную попытку пригладить волосы, чтобы они не торчали во все стороны, и, махнув рукой, вышла на улицу. Под фонарями, подпирая стены, стояли группами парни в надежде чем-нибудь позабавиться; пивные, должно быть, только что закрылись. «Не могу, не могу пройти мимо них», – подумала она: в каждой группе мужчин, даже в мальчиках, остановившихся поболтать, ей чудилась опасность. Но она все-таки заставила себя сделать шаг, другой, превозмогла желание нырнуть обратно в квартиру и укрыться с головой одеялами. Улица была бескрайней, бесконечной, и каждый предмет на ней таил в себе угрозу – Кейт казалась сама себе уязвимой со всех сторон и незащищенной. Она шла, глядя прямо перед собой, как будто была в Италии или в Испании, где женщина чувствует себя выставленной напоказ. Никто, однако, не обращал на нее внимания. Смотрели равнодушными глазами и тут же отводили взгляд в поисках чего-нибудь более вдохновляющего. У нее было такое чувство, будто она снова превратилась в невидимку. Небольшое кафе с таким же в точности набором блюд, что и ресторанчик, где она хотела пообедать днем, было еще открыто. Но рядом с самыми ординарными, чисто английскими блюдами было другое меню, скромно указывавшее на то, что владельцы кафе – греки. Предлагалось типичное меню греческого ресторана за границей: гумус, тарама-салат, шиш-кебаб. Кафе было битком набито молодежью из окрестных многоквартирных домов – спать им еще не хотелось, а кино и пивные уже закрылись. Ни одна душа не обратила на Кейт внимания, хотя она вся сжалась в комочек, со страхом ожидая насмешливых взглядов. Теперь она уже знала наверняка – рано или поздно она должна была прийти к такому выводу, – что всю свою сознательную жизнь черпала силы в невидимых флюидах, внимании со стороны других людей. Но сейчас флюиды эти куда-то испарились. Ее качнуло, и она вынуждена была присесть на ближайшее свободное место за столиком, где уже сидели трое: молодая чета и девушка, по всей видимости, сестра жены. Девушка из-за чего-то дулась и получала от этого большое удовольствие: она делала вид, что ее обидели, но что это ее нисколько не задевает; молодая супруга нудно тянула мужа домой, к ребенку, потому-де, что соседке, на которую его оставили, пора ложиться спать; ее молодой супруг уныло смотрел по сторонам, сравнивая свою былую холостяцкую свободу с теперешней кабалой. Грек, подавший им шиш-кебаб, кокетничал с шестнадцатилетней родственницей молодой пары, поэтому Кейт не стала спрашивать у него, отчего в ресторане такие пресные блюда; не сказала, что далеко не все англичане любят пресную пищу; не попросила приготовить ей греческое национальное блюдо так, как они делали бы его для себя. Она поела кое-как и покинула этот шумный приветливый уголок, где страсти по мере приближения часа закрытия все разгорались и, словно закипающая жидкость, вот-вот готовы были выплеснуться через край, на улицу. Войдя в квартиру, Кейт увидела, что дверь в кухню открыта; Морин стояла, прислонившись к стене у двери, рядом с ней стоял незнакомый молодой человек, державший ее за руку. При виде Кейт Морин сказала: – Куда вы исчезли? Можете заходить на кухню в любое время, когда нужно. На нас не обращайте внимания. Морин еще не кончила говорить, а Кейт уже размякла от благодарности и готова была расплакаться. – Это Филип, – отрекомендовала Морин и, высвободив свою руку, подтолкнула юношу к Кейт со словами:– А это Кейт. Она мой друг. Филип послушно приветствовал Кейт улыбкой и кивком головы и двинулся через холл к двери на улицу, бросив на ходу: – Значит, завтра. – Его слова прозвучали как приказ, почти ультиматум. Морин пожала плечами, и на лице ее появилось какое-то напряженное выражение. – Ладно, – откликнулась она. – Обещаю. Но я все время думаю об этом. А ты всегда так железно уверен в своей правоте? – Точно, уверен. Кто-кто, а уж я-то знаю, чего хочу, – ответил Филип и, ни на кого не глядя, шагнул в темноту. Морин шумно вздохнула, давая понять, какой груз свалился с ее плеч, и пошла на кухню. За те полчаса, что Кейт отсутствовала, обстановка в доме изменилась до неузнаваемости. Молодежь куда-то исчезла, все стаканы, тарелки с едой были убраны. В кухне осталась только гитаристка – пряди распущенных волос падали на гитару, пальцы порхали по струнам. Когда Кейт появилась, девушка даже не взглянула на нее. Морин с неприкрытым осуждением смотрела на Кейт. Она окинула взглядом ее космы с широкой полосой седины посередине. Обошла со всех сторон и оглядела ее платье. Потом сказала: «Минутку» – и вышла из кухни. Вернулась она с охапкой платьев в руках и стала с озабоченным видом прикладывать их по одному к Кейт. Обе тут же громко рассмеялись – даже гитаристка подняла голову, чтобы посмотреть, что их так развеселило. Увидев узкое платье с оборочками, приложенное к костлявому торсу Кейт, она усмехнулась и снова с головой ушла в свою музыку. Среди принесенных платьев была так называемая «рубашка» темно-зеленого цвета, и Кейт примерила ее. Морин обрадовалась, увидев, что платье пришлось Кейт в самую пору. – Возьмите его себе. Нет, носите, пока снова не пополнеете. Право же, вы выглядите, как мешок костей в этих своих шикарных тряпках. Вы, наверно, богатая – я сразу заметила. Кейт захлестнула волна острой жалости к себе: ей и в голову не приходило, что ее могут назвать «мешком костей». Но не слова вызвали слезы на ее глазах, а доброта девушки. Стремясь скрыть свои чувства, она занялась заваркой чая, а когда с чашкой в руке обернулась, гитаристки в кухне уже не было, и звуки гитары неслись из другой комнаты, а Морин, разметав свои черные кружевные воланы, поставив ноги в белых зашнурованных сапожках каблуками в разные стороны, сидела за столом и сосредоточенно вглядывалась в Кейт. – Вы носите обручальное кольцо? – Да. – Вы разведены? – Нет. Кейт опасалась, что такие лаконичные ответы могут оттолкнуть девушку, но спустя минуту Морин снова спросила: – Вы жалеете, что вышли замуж? При этих словах Кейт издала нервный смешок, как бывает, когда тебе задают бестактный вопрос; а спустя мгновение неожиданно для самой себя села и расхохоталась. – Смешно, когда тебе задают такие вопросы, понимаете? Ведь я замужем почти столько лет, сколько помню себя. – Что же тут смешного? – спросила Морин. – Да у меня же дети. Четверо. И младшему девятнадцать лет. Несколько мгновений Морин сидела не шевелясь, все так же пристально глядя на Кейт. Затем поднялась, передернула плечами, как бы стряхивая с себя разочарование от откровений квартирантки, и принялась скручивать сигарету из тщательно истолченных листьев какого-то растения с едким запахом. А затем отправилась туда, откуда неслась музыка, не попрощавшись с Кейт, не пожелав ей доброй ночи. Кейт пошла спать. Когда она проснулась, был уже полдень. Она лежала в постели, глядя в окно на белую стену ограды, вдоль которой стояли горшки с цветами, и поверх нее – на деревья, на их кроны, все залитые ярким солнечным светом. В квартире царила тишина; по дороге в ванную Кейт не встретила ни души; помывшись, она прошла на кухню. Со вчерашнего вечера там никого не было. В холле зазвонил телефон. Трубку сняла Морин и, поговорив, встала в дверях кухни. На девушке была белая пляжная пижама, волосы заплетены в две косицы, перетянутые белыми ленточками. Войдя в кухню, Морин подошла к столу, отрезала себе кусок хлеба, намазала его джемом и стала есть. – А вы собираетесь снова красить волосы? – Пока не решила. У меня в распоряжении еще около полутора месяцев. – Какого цвета они были у вас в молодости? – Такого же. – Потом, увидев на правом плече прядь медного цвета, поправилась: – Нет, каштановые. – Вы, наверно, были красавицей, – сказала Морин. – Спасибо. – Если я уеду и оставлю на вас квартиру, вы присмотрите за ней? Никого лишнего не будет, никаких хождений, только вы. Кейт невольно рассмеялась – так все это было не похоже на условия и стиль ее прежней жизни. – Значит, вы не хотите? – Нет. – Кейт еле удержалась, чтобы не добавить: «Но если нужно, то я, конечно, останусь». Вместо этого она сказала: – Не так уж часто мне удается быть абсолютно свободной, никуда не спешить, ни о ком не хлопотать. И я не знаю, когда еще подвернется такой счастливый случай. – А давно это? – Что – давно? – Давно вы вырвались на свободу? – Впервые в жизни. Морин бросила на нее взгляд, который показался Кейт недружелюбным; но потом Кейт поняла, что в нем сквозил страх, а не враждебность. Морин поднялась из-за стола, закурила сигарету – обычную на этот раз – и стала расхаживать своими пружинистыми шагами по кухне, вырисовывая на полу невидимые узоры танца. – И никогда раньше? – Никогда. – Вы молоденькой вышли замуж? – Да. Снова долгий, глубокий вздох – страха или предчувствия? – девушка прекратила выделывать па, словно птица на песке, и снова с пристрастием стала допытываться: – Но ведь вы жалеете об этом? Да? Жалеете? – Ну, что тебе сказать? Неужели ты сама не видишь, что я не знаю? – Не вижу. Почему не знаете? – Ты что, собираешься замуж? – Не исключено. И она снова пустилась плести по полу свой узор-танец, словно девочка, которой слишком много в жизни запрещали, а теперь она отводит душу в танце, переступая через преграды, барьеры, линии на полу, видимые только ей одной. В другом конце комнаты на полу лежал яркий квадрат солнечного света. Морин стала шагать вокруг него на носках – как солдат: раз-два, раз-два. – Если я уеду, то в Турцию, к Джерри. – Чтобы выйти за него замуж? – Нет. Он не хочет на мне жениться. Это Филип хочет. – И ты собираешься бежать к Джерри, потому что боишься выходить за Филипа? Морин рассмеялась, продолжая быстрым шагом маршировать вокруг солнечного квадрата. – Выходит, я не имею права отказываться стеречь квартиру, а то, чего доброго, ты по моей вине действительно выскочишь за Филипа. Морин снова рассмеялась и внезапно присела к столу. – У вас дочери есть? – Одна. – Замужем? – Нет. – А она хочет выйти замуж? – Когда хочет, когда нет. – А вы чего бы для нее хотели? – Ну, как же ты не понимаешь, что у меня нет ответа на этот вопрос! – Нет! – крикнула Морин. – Нет, нет, нет, нет. Я действительно не понимаю. Почему нет ответа? И она выскочила из кухни с разлетевшимися в разные стороны косичками. Весь день миссис Браун бродила по парку. До нее не сразу дошло, что она снова превратилась в миссис Браун, она сообразила это лишь тогда, когда стала ловить на себе заинтересованные взгляды – и все оттого, что на ней было надето платье по фигуре; оттого, что оно уложила и взбила волосы в красивую прическу, которая шла к ее «пикантному» лицу; оттого, что она, как говорится, «стала приходить в себя» морально, а осанка и лицо тоже пришли в соответствие со всем остальным? Когда она присела на скамейку отдохнуть, к ней пристроился какой-то мужчина и предложил вместе поужинать. Домой она возвращалась в летних сумерках, окрыленная взглядами, которые бросали на нее встречные мужчины. Гусенок, едва вылупившийся из яйца, слепо следует за предметом или звуком, которые он увидел или услышал в определенный, решающий момент своей птичьей жизни и которые отныне воспринимает как «мать». Тяга мужчин стимулируется сигналами не более сложными, нежели те, которым следует гусенок; а она, Кейт, только и делала всю свою сознательную жизнь – сознательную в вопросах секса, скажем, лет с двенадцати, – что приспосабливалась к этим сигналам… Утром Морин нигде не было видно, – может, она уехала в Турцию? – и Кейт весь день проходила в ее темно-зеленом платье и весь день была миссис Майкл Браун, ибо вместе с маской, с загадочностью к ней вернулась и привычная манера держаться. На следующий день Кейт в бакалейном магазине обратила внимание на стоявшую у кассы впереди нее молодую женщину с выкрашенными – весьма неровно – в ярко-медный цвет волосами, в туфлях на очень высоких каблуках и в узкой, обтягивающей юбке. Она стояла перед продавцом, неестественно выпрямившись, широко улыбаясь, и без умолку болтала, всячески стараясь привлечь внимание к собственной персоне; но продавец лишь изредка бросал: «Да?», «Неужели?», «Подумать только!» Она трещала не закрывая рта, эта одинокая женщина, глаза ее блестели напускной живостью, и в голосе звучала нарочитая жеманность, пока, наконец, продавцу не надоело ее кривляние и он не положил ему конец, обратившись к Кейт. Когда женщина вышла из магазина на улицу, Кейт последовала за ней; она медленно шла за своим двойником по Эджвер-роуд, наблюдая, как та пристально вглядывается в лица прохожих, чтобы прочесть в их глазах, какое впечатление она производит, отвечает ли ее внешность принятому стандарту, в духе ли времени ее облик. Кейт видела, как женщина останавливалась у витрин и с интересом рассматривала туалеты, более пригодные для девушек возраста Морин или Эйлин; как с каждым шагом она все больше горбилась, ибо высокие каблуки измотали ее вконец, потом, словно опомнившись, вдруг встряхивалась, распрямляла плечи, и взгляд ее становился агрессивным и в то же время молящим о снисхождении. Вернувшись домой, Кейт обнаружила Морин в холле: она лежала на подушках, уставившись в одну точку. На ней было какое-то длинное алое одеяние вроде халата, алые сапожки, волосы распущены. Она походила на куклу. – А я уж думала, ты вышла замуж, – заметила Кейт. –  Этим не шутят! Кейт пошла к себе в комнату, сняла платье Морин, надела свое, которое так безобразно на ней сидело, и умышленно растрепала прическу. Морин посмотрела на нее и спросила: – Зачем? – Я уже кое-что начинаю нащупывать. Мне надо кое-что понять. Выяснить, кто в конце концов был замужем все эти двадцать пять лет. – Понимаю. – Ничего ты не понимаешь. Вернее, ты просто не способна еще этого понять, во всяком случае, мне так кажется. – Какой снисходительный тон, – заметила Морин. – Ничего не поделаешь! Вопросы, которые ты задаешь… они ни на чем не основываются. В них не чувствуется знания жизни. – Неужели это главное? Зрелость и опыт? – Если это все, что у меня есть… что еще можно сказать? Мне нечего предложить людям. Я ничего в жизни не сделала, чем бы можно было похвастаться… Впрочем, я не совсем ясно представляю, в чем видит смысл жизни ваше поколение. Я не ездила за золотом в Катманду, никогда не занималась благотворительностью, не написала ни единой строчки. Была только женой и матерью… – Кейт умолкла, уловив нотки горечи в своем голосе. Потом вдруг плюхнулась в кресло и сказала: – Боже мой… послушать только, что я говорю! Но Морин уже вскочила на ноги – голубая пелена дыма взметнулась вверх, закрутилась, заколебалась на уровне ее талии – и выкрикнула: – Ничего вы не понимаете. Почему вы отказываетесь понять? – Когда я говорю тебе о том, что чувствую, ты заявляешь, что у меня снисходительный тон. – Черт бы вас всех побрал! – И Морин пулей вылетела из холла. Кейт пошла к себе. Через несколько минут к ней без стука вошла Морин; Кейт сидела на стуле у окна и сосредоточенно разглядывала прохожих, их ноги, мелькавшие словно ножницы, – казалось, будто пленка соскочила во время демонстрации фильма и верхняя часть одного кадра (растения, спроецированные солнцем на стену) соединилась с нижней частью другого (ногами без туловищ). – Филипу приспичило жениться на мне, – сказала она. – Говорит: «Выходи за меня, умоляю. Я тебя люблю. У тебя будет дом, машина и трое малышей». – Ну и?.. – Удивительно, как это вы еще не спросили: «А ты его любишь?» – А что, твоя мама именно так спросила? – О, моя мама! А впрочем, действительно, она именно так и спросила. И я себе тоже задаю этот вопрос. – А чем тебе не угодила твоя мама? – Ничем. Просто она такая никчемушка. Такая… Кому же захочется брать с нее пример? Почему вы, взрослые, никак не можете… впрочем, это не мое дело. Только я все же хочу знать ваше мнение. – Поступай как знаешь, я тебе в этом деле не советчица. – Тогда какое же преимущество дает ваша пресловутая опытность? – Никакого, по-моему. – Я пригласила его сегодня на ужин. Вы не хотели бы познакомиться с ним поближе? – Почему так официально? – А он очень официальный. Из принципа. – Вот как? («За этим что-то кроется», – подумала Кейт.) – Он из этих, новых… неофашистов – так их называют. Вам это что-нибудь говорит? – Лично я ни с одним еще не встречалась. Но мой младший сын ходил однажды на какое-то их сборище и сказал потом, что их оговаривают. Чувствовалось, что они его заразили. – Ну, еще бы! Закон и порядок. Духовные ценности. Ну и, конечно, сам чувствуешь себя последней мразью – что может быть привлекательнее? – Ну ладно, я не прочь узнать его поближе. – В восемь часов, – сказала Морин, выходя из комнаты. Стол в кухне был накрыт скатертью. На нем стояли три прибора и уже откупоренная бутылка вина. Кейт постаралась выглядеть в этот вечер более или менее прилично. Морин же, наоборот, желая самоутвердиться, оделась вызывающе. Лиф ее платья из бежевых кружев с глубоким вырезом был без чехла, так что просвечивали груди с сосками, обведенными как глаза. Лицо Морин было покрыто толстым слоем грима. На Филипе была новая форма, представлявшая собой некоторую модернизацию старой, – впрочем, изменилась не столько сама одежда, сколько манера ее носить. Джинсы, но не выцветшие и мятые, а глубокого синего цвета и жесткие – хоть ставь. Хлопчатобумажная рубашка, тоже темно-синяя, плотно облегающая фигуру. Куртка военного покроя с пуговицами и петлицами в тон джинсам и рубашке. Под курткой виднелся узкий черный галстук. Стрижка тоже вполне современная – не бобриком, как носили раньше, а вариант прически под пажа, когда волосы падают шапкой вниз прямо от темени, без намека на пробор. Такая прическа делала его похожим на мальчишку – хотелось запустить руку ему в волосы и взъерошить их. В недалеком будущем он, надо полагать, сменит эту прическу на более строгую. Так или иначе, Филип производил впечатление человека аккуратного, настороженного, готового что-то делать, как-то себя проявлять. Однако последнее было вроде бы не природным качеством, а скорее результатом воли – коллективной воли. Одного взгляда на этого подтянутого, гладко выбритого юношу с неожиданно яркими губами, пухлыми деревенскими щечками и глазами, из которых так и брызгало желание произвести благоприятное впечатление, было достаточно, чтобы понять, что его истинная суть совсем иная. Но прежде всего бросалась в глаза его уверенность в том, что именно он является носителем нового, находится на самом гребне восходящей волны; что одного его присутствия достаточно, чтобы все джерри, томы, дики и гарри померкли разом; что вся армия длинноволосых, пестро одетых хиппи, анархистов и фрондирующих юнцов, которые совсем недавно с гордостью несли на себе печать времени, – все они рядом с ним мелки, вульгарны и призрачны: тени, которые исчезнут, стоит появиться Филипу. Подобно тому, как некоторое время назад неожиданно вошло в жизнь целое поколение молодежи (нет, не дети Кейт – они еще были слишком малы тогда, им пришлось, подрастая, уже приспосабливаться, копировать других) со своим особым жаргоном, манерами, политическими и социальными идеями – миллионы молодых людей, похожих друг на друга, как две капли воды, – так и теперь, очевидно, настало время новых метаморфоз. И носитель их – Филип? Нет, он, пожалуй, переходный тип; через какое-то время он сойдет со сцены. А пока обаяние его личности было неотразимо – это было обаяние безграничной самоуверенности. Ему не приходилось тратить лишних слов, чтобы доказать, что его идеалы в тысячу раз привлекательнее, нежели анархические устремления и болтовня разных там недотеп – а именно такими выглядели они на его фоне, – которые увиваются вокруг Морин, скользят по ее жизни, не оставляя в ней следа. Морин подала паштет и тосты. По всем правилам хорошего тона. Из-за Филипа все трое вели себя как добропорядочные буржуа за обеденным столом. Но сам Филип выходцем из буржуазии не был. Он был сыном типографского рабочего, его даже «отчисляли» из школы за какие-то грехи; он сумел вновь туда поступить, сдать экзамены, и теперь его положение было – по крайней мере, с виду – вполне надежным. Он был муниципальным чиновником и занимался устройством детей бедноты. У него за плечами был овеянный романтикой опыт участия в антиправительственных выступлениях, опыт неприятия всего, что предлагала «система». Он употреблял слово «система» точно так же, как это делало предшествующее поколение, – с той лишь разницей, что он видел в ней институт, который необходимо преобразовать, сделать более жестким, авторитарным, но к перемене режима не стремился. Короче говоря, это был наисовременнейший образчик представителя администрации, который руководствовался в своей деятельности не лозунгами: «Поступай так, ибо таков закон, которому мы все подчиняемся, – у нас ведь демократия, не так ли?» или: «Поступай так, ибо таков приказ партии», а принципом, который гласил: «Поступай так, потому что ты беден, живешь впроголодь, полуграмотен и дошел до отчаяния; у тебя нет другого выхода». Кроме всего прочего, он принадлежал к организации, именуемой «Молодежный фронт», которая в свою очередь была ветвью недавно сформированной Британской лиги действия. За что же выступают эти организации, поинтересовалась Кейт; Морин вертела в руках кусочки тоста, внимательно следя за разговором Кейт и Филипа и пытаясь понять, как же она ко всему этому относится или должна была бы относиться. Как бы, например, вела себя в подобной ситуации ее мать? Морин предоставила Кейт вести беседу, а сама как бы устранилась. Снова Кейт надо было взваливать на себя ответственность – и она ее взвалила, иначе она не была бы Кейт. – Что ж, миссис Браун, вам, наверно, объяснять не надо – вы и сами видите, какой кругом бедлам. – Несомненно. – Значит, надо наводить порядок. – Да-да, верно. Но как? – Мы считаем, что каждый должен нести ответственность за судьбу нации. Не переливать из пустого в порожнее, выискивая мелкие недостатки, злопыхая и копаясь в грязном белье. Нет, мы – люди дела. У нас сразу все встанет на свои места. Мы не боимся запачкать руки. – Излагая свое кредо, он торопливо ел и то и дело поглядывал на Кейт и на свою возлюбленную, которая лениво грызла поджаренный хлеб и думала явно не о Филипе, а лишь о самой себе. – Да, и я не стыжусь сказать об этом вслух: достаточно мы канителились со всяким дерьмом, пора жить пристойно, пора навести порядок. – Для чего? – вмешалась неожиданно Морин. Голос ее дрожал. Видно было, что все в ней протестует, – этого не смогли скрыть ни слой грима, ни кружева, ни воланы. Спору нет, в Филипе много притягательного. Будь Кейт на месте Морин и очутись она перед выбором – Джерри и ему подобные или Филип, она бы знала, кого предпочесть, но ее испугал собственный выбор. – Ты только посмотри на себя, Морин, – начал он наигранно-добродушным тоном (в силовом поле ее обаяния он держался спокойно и сдержанно, что давалось ему с трудом), стараясь не смотреть на нее и тем не менее кидая искоса взгляды на ее почти обнаженную грудь. И вдруг взорвался: – Сколько ты тратишь на себя в неделю, скажи на милость? На тряпки, косметику, прически? – Меньше, чем ты думаешь, – ответила Морин и встала из-за стола, чтобы убрать пустые тарелки, масло и остатки паштета. – Платья я покупаю в основном на распродажах. А потом переделываю их сама. Я вовсе не транжира… – Но ведь это единственное, чем ты занята в жизни, ты просто убиваешь время. – Тогда как миллионы людей мрут с голоду? Миллионы умирают, пока мы сидим здесь и чешем языки? Так, что ли? – Она пыталась говорить насмешливо, с улыбочкой, но не получилось: в голосе ее звучала неподдельная тревога – не за судьбы миллионов, которые гибнут от голода, а за Филипа с его притязаниями на ответственность за все человечество. – Да, – подтвердил он мягко, принимая вызов Морин и пытаясь перехватить ее взгляд. Она посмотрела на него, тяжело вздохнула и, взяв поднос с посудой, направилась к раковине. – Да-да, – настаивал он, – ты целыми днями только и делаешь, что наряжаешься, мажешься – просто коптишь небо. Он снова бросил взгляд на ее грудь, хотел было взять из вазы яблоко… но, спохватившись, что до десерта еще далеко, удержался, сжал руки в кулаки и положил на стол. – Нет, – после долгой паузы задумчиво произнесла Морин. – Это неправда. Я не только этим занята. И совсем не так провожу время. Это просто со стороны так кажется. – И ты, и вся твоя шатия, – не отступался Филип. – Моя шатия? – переспросила она со смехом. – Да, – подтвердил он, как бы отсекая себя от ее поколения. Морин сняла с плиты кастрюлю с тушеным мясом и важно прошествовала с ней к столу. – Твоя дерьмовая фанаберия так и прет из тебя, – посетовала она. – Ты права, есть немного и фанаберии, но что же делать, если я убежден в том, что говорю. Хотя и не могу утверждать, что мы нашли панацею от всех зол. – Все «мы» да «мы», – вставила Кейт. – А мы действительно не одиноки, нас поддерживают массы. – Это еще ничего не доказывает. Он не уловил скрытого смысла ее слов. – Кейт хочет сказать, – пояснила Морин, – что в твоих словах не слишком много нового. Мягко говоря. – Весьма мягко, – подтвердила Кейт. Филип, чуть прищурив глаза, переводил взгляд с одной на другую. – Нас называют фашистами, – сказал он вдруг. Сказал запальчиво, с обидой – апломба как не бывало. – Дубинками и камнями можно, конечно, переломать нам кости, но слова отскакивают от нас как от стенки горох. – Хорошо, но как же практически вы намерены действовать? – спросила Кейт. – Вы нам так и не сказали. – А он об этом предпочитает умалчивать, – съязвила Морин. – Прежде всего надо объединить усилия, а потому уж решать, что делать. – Ты говоришь так, будто это пара пустяков. На деле все не так просто. – Как раз на деле-то это и легко, – заявил он, снова входя в роль; Морин только вздохнула. – Поначалу все должны прийти к одному простому выводу: в мире творится черт-те что, общество вышло из-под контроля. А потом уж наводить порядок. Причина всего этого безобразия ясна, тут спорить не приходится. У нас долгое время отсутствовали нормы поведения. Надо вернуться к исконным человеческим ценностям. Вот и все. И вырвать с корнем то, что прогнило, стало трухой. – Меня, например, – выдохнула Морин, раскладывая тушеное мясо по мисочкам. – Да, – согласился Филип. – Пока ты такая, как сейчас, – да. – В таком случае почему же ты хочешь на мне жениться? Он вспыхнул, сам того не желая, посмотрел на Морин возмущенным, но в то же время полным восхищения взглядом, потом бросил умоляющий взгляд на Кейт: в ней он видел in loco parentis. [15] Наконец, с трудом взяв себя в руки, он отважно заявил – подобное заявление с его стороны действительно требовало немалого мужества: – Я не хочу жениться на тебе такой, какая ты сейчас. Но я вижу твою настоящую сущность. Да, вижу. Ты совсем не такая, какой хочешь казаться. Ты не испорченная, не пустышка… Он стал суетливо ковыряться ложкой в фасоли, явно забыв, как полагается вести себя за столом. Впрочем, было уже не до хороших манер. Все трое были взволнованы. – Вы это серьезно – насчет того, что надо с корнем вырвать все прогнившее? – спросила Кейт. Он ответил твердо и впервые так убежденно: – Нельзя сделать омлет, не разбив яиц. Они доели мясо в полном молчании. Наконец Филип не выдержал: – Это всего-навсего вопрос организации – все должно быть правильно организовано. Женщины промолчали. – Нам нужна твердая рука – этот произвол пора прекратить, иначе будет еще хуже. У Морин вырвался вздох, заставивший Филипа замолкнуть. Не исключено, подумала Кейт, что кто-то из ее собственных детей, а может даже и не один, примкнет к этому «Молодежному фронту» или к другой подобной организации. Кто же – Тим? Нет, он не создан для дисциплины. А откуда у нее, собственно, такая уверенность? Людям свойственно меняться, под давлением обстоятельств они могут превратиться в кого угодно. Стивен? Или те, кто видит, насколько прогнила вся система, застрахованы от принятия той или иной политической платформы внутри самой системы? Возможно. Ну, а Джеймс? О нем не может быть и речи: он слишком привержен социалистическим идеалам – до фанатизма. Впрочем, чего в жизни не бывает! Тогда Эйлин? Ну, у этой одна мечта: выскочить замуж. В этих мыслях было что-то оскорбительное, принижающее человека. Политика теперь все больше и больше походила на театр марионеток или заводных механических кукол, которые, будучи раз заведены, продолжают судорожно дергаться и жестикулировать, а ураганный ветер сбивает их с ног и расшвыривает в разные стороны. И все же Брауны, как и другие семьи их круга, не были аполитичны – политика была для них тем же, чем религия для их родителей. Всю их сознательную жизнь, начиная с мировой войны, сформировавшей их личности, им помогали жить и поддерживать в себе чувство собственного достоинства такие понятия, как свобода, независимость, демократия. Все они в той или иной степени были социалистами или либералами. А кто ими не был? Однако Кейт – да и Майкл тоже, она это знала, – все чаще задумывалась над тем, что политическая игра – просто бессмыслица. Но думать так было невыносимо тяжело. Моя горячность и возмущение словами Филипа, думала Кейт, вызваны страхом. Правда, очень может статься, что эти его идейки обернутся таким же кукольным театром, как и все остальное, а его фронты и лиги окажутся лишь пустышками с громкими названиями! – Филип, – сказала она, – а вам не кажется, что, когда вы говорите «вырвать с корнем то, что прогнило», в ваших словах звучат знакомые мотивы? Вы никогда их раньше не слышали? – Ну, все уже когда-то кем-то было сказано, – ответил он. Однако на его лице мелькнуло какое-то виноватое выражение. Кейт подумалось, что, может быть, сегодня он впервые облек свои идеи в слова, но теперь они были произнесены, он услышал то, что думал – думал, быть может, не отдавая себе в этом отчета. И решил: звучит неплохо, хлестко! Отныне эти слова станут частью его новой программы, манифестом «Молодежного фронта», или как бишь его. – А вы что там, в этой своей организации, ходите в вождях? – Если хотите, да. Вместе с другими. Основали ее до меня. Но парни, сколотившие этот фронт, были… – Он осекся, вспомнив, что его собеседницы никакого отношения к движению не имеют. – Понятно, болтуны-либералы, но вот пришли вы и влили свежую струю, – закончила за него Кейт. Он так и полоснул ее взглядом. – В этом можно не сомневаться, – добавила Кейт почти ласково. – Так оно было и так будет. – У нее чуть не вырвалось: «Настал ваш черед». И вдруг ей пришло в голову, что гнев ее и неприязнь следует адресовать не этому юнцу, ровеснику ее второго сына, а истории. Она попыталась охладить свой гнев: какой смысл в этой дискуссии? Просто ей вдруг стало страшно. – Мне кажется, что вы начнете кровопускание с таких, как я. – Ну что вы! – возмутился он. – Вы меня не так поняли. Речь идет не о физическом уничтожении людей, а об изменении их психологии. Ее надо переделывать. Радикально. И это непременно произойдет. Последние исследования показали, что мы можем управлять поведением людей – антиобщественным поведением, конечно, которое несет в себе угрозу другим людям. При помощи медикаментов. Разумеется, это довольно щекотливый вопрос, но главное, что сейчас есть возможности, которых раньше не было. Морин встала, убрала тарелки, принесла доску с сыром и батон и плюхнула все это на стол. Затем села и уставилась неподвижным взглядом в дальний угол кухни. Филип снова покраснел, начал говорить что-то, очень смахивавшее на вступительную речь или декларацию, но смешался и бросил на Кейт умоляющий взгляд. Однако она по-прежнему сидела опустив глаза. Филип встал. Чувствовалось, что он еле сдерживается, чтобы не взорваться. Но он все же справился с собой и спросил легким, шутливым тоном, каким, вероятно, говорил до своего недавнего перевоплощения в спасителя нации: – Морин, ты не оставляешь мне никакой надежды? – Он подошел к девушке сзади и положил руки ей на плечи. Кейт видела, как Морин вся сжалась, затем расслабилась, но тут же снова напряглась: да, он не на шутку вскружил ей голову. – Я буду образцовым мужем, – объявил Филип, снова обретя самоуверенность и подтрунивая над девушкой и над самим собой. – Я люблю тебя. Не знаю за что, но люблю! Надо совсем из ума выжить, чтобы отказаться от такого парня, как я. Второго такого днем с огнем не сыщешь. – Да, с тобой не соскучишься, – заметила Морин возмущенно и в то же время чуть ли не восторженно. – Это уж точно. И потом – я при деле. И безработица мне вроде бы не грозит. Это все-таки кое-что, верно? Он шутил, но в его словах звенела неподдельная гордость, и он нисколько этого не стыдился. – Вот уж о чем всю жизнь мечтала, – фыркнула Морин. И все же рассмеялась. Филип склонился над ней, заглядывая в накрашенное, цвета заката, лицо и скользя взглядом ниже. Она не шелохнулась. – Я уйду, если тебе неприятно мое присутствие, – сказал он, снова начиная хорохориться. А когда она никак не откликнулась и на это, заявил:– Ну что ж, так и запишем. – Нет, – прервала молчание Морин. – Нет. Она встала со стула, и молодая пара направилась в комнату девушки, пожелав Кейт на ходу спокойной ночи. Была полночь. Кейт прошлась не спеша до Марбл-Арч и обратно, ловя оценивающие взгляды мужчин, предложения, произносимые приглушенным голосом комплименты, ненавидящие взгляды, которыми награждают слабый пол его пленники. Ее неотступно преследовала мысль, что, будь она в своем другом обличье, никто не удостоил бы ее и взглядом; она бы гуляла невидимкой, хотя ее внутреннее «я» оставалось бы прежним. Когда Кейт вернулась, в квартире было темно. В комнате, днем полной света, птичьих трелей и запаха трав, доносящегося из соседних садиков, в объятиях Филипа лежала Морин. Лежала в коконе сладкой неги. Лежала в надежных любящих руках. Нежилась в объятиях, охраняющих ее от всякого зла. На следующее утро Кейт проснулась поздно. На кухонном столе ее ждала записка от Морин: «Уехали на пару дней к морю. До встречи. Привет. Морин». Кейт отметила про себя, что этот «привет», традиционное словечко в конце записки, всколыхнуло в ней волну теплых чувств. Она разорвала записку и выругалась: «Дерьмо!» Это было слово из лексикона ее отпрысков и Морин, но сама Кейт никогда его не употребляла. Однако сейчас она сочла, что имеет право им воспользоваться. В старом платье, непричесанная, она пошла за продуктами и бродила невидимкой по рядам открытого рынка. Она вернулась в пустую квартиру. Время от времени заглядывали какие-то молодые люди справиться о Морин. Однажды на подушках в холле ночевала угрюмая девица, прямо с порога заявившая о своих правах: она-де «всегда» спала здесь; а наутро, не поздоровавшись с Кейт и не попрощавшись, исчезла. Кейт отметила про себя, что такое проявление неприязни ничуть не задело ее, хотя всего неделю тому назад она способна была заплакать из-за этого. У нее появился аппетит; приступы рвоты, казалось, ушли в прошлое. Ей захотелось что-то делать. Тогда она принялась наводить чистоту в квартире, отмывать раковину, раскладывать вещи в шкафу. Поймав себя на этом занятии, она все же довела начатое до конца – давняя, глубоко укоренившаяся привычка не позволяла ей бросить дело на полдороге; она еле удержалась, чтобы не пройтись пылесосом по комнатам. Если уж ей пришла охота заниматься всем этим, значит, пора возвращаться домой. Кто это собирается домой, уж не она ли? Однако время принимать решения еще не настало. Впереди еще целый месяц – до конца сентября. От Морин пришло письмо. Кейт прочла его с фаталистическим презрением: «Ну, к чему вся эта комедия? Чего тут можно ждать?» В письме чувствовалась покорность судьбе, хотя оно и было пересыпано шуточками. Морин сообщала, что «более или менее твердо» решила выйти замуж за Филипа. Кейт бросила письмо в мусорное ведро, вышла на улицу, забыв зафиксировать в своем сознании, в роли какой Кейт она сегодня выступает (на сей раз она была почтенной дамой), села в автобус, доехала до Всемирной продовольственной организации и обнаружила там письма на имя миссис Браун. Не вскрывая их, она вернулась в свою клетушку. Муж очень соскучился по ней, но это не мешало ему чудесно проводить время. Он уже подумывает о том, чтобы повторить поездку на следующий год. Ей бы тоже не мешало поразмяться – «как ты на это смотришь, старушка?». Вернется он примерно на неделю раньше намеченного срока. Если дом еще занят жильцами – забыл, когда они должны съехать, – он может ночевать у себя в клинике. Кейт же помнила с точностью до минуты, когда дом снова станет домом Браунов. Стивен. Алжир – чудо. Вернется домой, когда и предполагал. Эйлин. Штаты – просто потрясающая страна. Все здесь вверх тормашками, но ведь и в других местах не лучше! Джеймс. Судан – нечто фантастическое. В Англии понятия не имеют, что творится в других частях мира, не информировать об этом публику могут лишь узколобые изоляционисты; скоро будет дома. Тим. Укусило какое-то насекомое – неизвестно какое. Тяжело болел, но не сообщил об этом, чтобы не портить отдых другим; теперь же вынужден вернуться домой на три недели раньше, чем предполагалось, и ввиду того, что ему рекомендовали после болезни не переутомляться, ему кажется, что лучше всего… Миссис Браун восстала из пепла и протянула к телефону руку. Она набрала свой домашний номер; трубку сняла миссис Эндерс и сказала, что это удивительное совпадение: миссис Браун позвонила как раз в ту минуту, когда она подумала, что было бы хорошо вернуться в Штаты пораньше. Итак, Кейт может стать хозяйкой своего дома уже через три дня. Мысль ее привычно заработала. Прежде всего нужно послать несколько телеграмм, потом позвонить в бакалейный магазин – или нет, сначала лучше вызвать людей из конторы бытовых услуг, чтобы прибрали в доме. Эндерсы наверняка оставят после себя дикий беспорядок, – а уж потом заказывать продукты. Пожалуй, неплохо было бы… Она чувствовала, что улыбается, что каждое ее движение исполнено энергии, убежденности, решительности. Тиму сейчас лучше поселиться в свободной комнате на третьем этаже – там целый день солнце, и мальчику это пойдет на пользу; судя по письму, настроение у него – хуже некуда. Она сняла телефонную трубку и только произнесла: «Это контора бытовых услуг?», как увидела Морин, которая стояла на пороге и смотрела на нее широко раскрытыми глазами. Сзади, положив руки ей на талию и как бы выставляя ее на обозрение Кейт, стоял Филип. Демонстрируя то, что он создал? Морин изменилась. На ней был вполне пристойный костюм – все причуды исчезли; волосы заплетены в косы а-ля Гретхен и уложены вокруг головы. Кейт широко улыбнулась им и продолжала набирать номер. Они вошли в кухню и сели. Молча. Они наблюдали за ней. Или, скорее, Морин наблюдала, а Филип следил за Морин, удивленный ее интересом к Кейт. Скоро Кейт ушла с головой в организацию быта своего семейства и совсем забыла о присутствии Морин и Филипа. Решив немного передохнуть, она налила себе чашку чая, потом обернулась и с удивлением обнаружила, что они уже ушли в комнату Морин. Они ссорились. А потом, звоня Мэри Финчли, чтобы попросить ее срочно договориться с мойщиком окон, к услугам которого они обе прибегали, Кейт случайно оглянулась и увидела Морин – девушка сидела за столом, глаза у нее были красные, лицо опухло. Она пристально смотрела на Кейт. – Ну, полно, не плачь, – бросила Кейт бодрым тоном и увидела, как лицо девушки исказилось от ненависти. – Оставьте этот тон хоть со мной, – осадила ее Морин, и Кейт осеклась. Впрочем, она все еще пребывала в каких-то высях, упиваясь собственной деловитостью, не находившей, как ей казалось, достойного применения не какие-то там недели, а целые десятилетия. Тем не менее, слушая гудки в трубке – у Мэри никто не отвечал, – она внимательно всмотрелась в лицо Морин и увидела, что оно обмякло от горя, стало жалким и трогательным. Это было лицо маленькой девочки, со страхом смотревшей на Кейт. – Что случилось? – спросила Кейт. – Что же все-таки стряслось, Морин? – Я только что сказала Филипу, что не выйду за него, – заявила Морин. В тоне Морин звучал такой откровенный упрек, что Кейт сразу поняла: возвращение домой скорее всего придется отменить. Она опустилась на стул возле обеденного стола. – Почему? – Я готова на все, пусть останусь совсем одна, навсегда, только не приведи бог превратиться в такое. Кейт молча посмотрела на такое, то есть на самое себя, какой она была несколько минут назад. – Во всем виновата я, да? – суховато, но не без юмора спросила она. Морин буквально взорвалась: – Ужасно. Отвратительно. Мерзко. Вы просто представить себе не можете… Неужели вы сами не понимаете? Видели бы вы себя со стороны!– Она опустила голову на руки и зарыдала. Кейт сказала: – Может быть, все так и есть, но ведь ты и раньше не очень-то хотела идти за Филипа, так что, не будь меня, ты по какой-нибудь другой причине изменила бы свое решение. Морин слегка покачала головой, как бы говоря: «Не в этом суть», – и промолвила: – Вообще брак… – и снова заплакала. Навзрыд. Кейт сидела и молчала. Она думала о том, что прошла большой путь за последние месяцы. Раньше она не смогла бы сидеть спокойно, видя, как девушка, ровесница ее дочери, страдает, заливаясь слезами, из-за того, что она, Кейт, омрачила ее будущее. Да, в этом она изменилась. Она заметила: – Знаешь, по-моему, в чем ты заблуждаешься: тебе кажется, что если ты не выйдешь замуж, то непременно преуспеешь в какой-то другой области. Как бы там ни было, а я не позволю тебе взваливать на меня ответственность за разрыв с Филипом. – А кто сказал, что вы виноваты? – выкрикнула в ответ Морин. – Кто? Во всяком случае, не я. И почему вы должны чувствовать себя виноватой? Почему? Почему всегда надо искать виноватого? Я вот не желаю быть в этом похожей на вас – я и только я отвечаю за то, что отказала ему. – И вдруг воскликнула со слезами в голосе: – Что мне делать? Что? По-моему, я люблю Филипа. Должно быть, у Кейт появилось на лице такое выражение, хоть она об этом и не догадывалась, что девушка настойчиво повторила: – Да, да. Я уже не раз влюблялась. Но сейчас – это серьезно. Это настоящая любовь. Та самая, от которой очертя голову выскакивают замуж. Я влюблялась и раньше, так что я знаю. Но и за того парня я тоже не пойду. Не хочу принадлежать к этой шатии. – К какой это? – спросила Кейт, прекрасно понимая, о чем идет речь. – Голубых кровей, – ответила Морин. – Я не о своей семье, нет. Мои родичи не из верхов общества. Просто хорошая семья, хотя без титулов и всего такого прочего, ну, вы понимаете. Но ко мне сватался младший отпрыск одного аристократического рода. Уильям. Очень славный малый. Такой же, как Филип, когда его не заносит… нет, «заносит» – не то слово, он еще покажет себя, когда придет время действовать, уж поверьте. Раньше он был как все ребята, но надежный, точно скала, и не играл в какую-то там исключительность. Просто страшно становится, – громко всхлипнув, произнесла Морин, и слезы снова полились у нее в три ручья, – как подумаешь, что с ними будет. С Уильямом я бы жила как у Христа за пазухой, а я отказала ему из-за его шатии – вы же знаете, что это за порода, они милы и добры только в своем кругу, а дальше ничего не видят. Словом, после того как я отказала Уильяму, я просто не могу выйти замуж за Филипа. Но люблю их обоих, да, да, да – люблю. Когда я влюбилась в Уильяма, я сказала себе: «Привет, старуха, оказывается, тебе нужна опора?» А теперь я уже окончательно убедилась, что это так. Сначала Уильям, потом Филип, Джерри, конечно, не любовь. Не влюблена я и в других своих поклонников. Просто не могу принимать их всерьез. Разумом готова, а сердцу не прикажешь. Так ведь бывает, правда? Женщины интуитивно знают, что им нужно, но… Джерри – мой закадычный друг чуть не с пеленок. Мы с ним одного поля ягоды. Хотите верьте, хотите нет, он ведь из генеральской семьи. И он, так же как и я, ушел из этой среды. А теперь целыми днями бьет баклуши и размышляет. Вы знаете, как это бывает. Теперь это основное его занятие. Стопроцентное круглосуточное алиби. О, он славный парень, необыкновенно славный, почему я придираюсь к нему? Сама-то я разве лучше? Я ведь тоже не ахти какая работяга, до сих пор сижу у отца на шее. Но если бы мне нужно было выбирать между Джерри и Филипом, я бы долго думать не стала, остановилась бы на Филипе. Но, слава богу, я избавлена от такого выбора. Хоть это хорошо. – Ну, разговоры разговорами, – прервала ее Кейт, – а у меня еще полно дел. Она вернулась к телефону и принялась снова названивать, теперь отменяя то, о чем только что договорилась, сообщая соседям, что ее планы изменились, и вынуждая бакалейщика, который наверняка уже снял с полок заказанные Кейт продукты – миссис Браун была настолько выгодной клиенткой, что стоило немного побегать, чтобы угодить ей, – поставить все на прежние места. У Морин явно болела голова. Она притихла и молча наблюдала. В Штаты Кейт отправила телеграмму следующего содержания: «Очень сожалею. Возвращение запланировано конце октября». И добавила: «Хозяйство рекомендую поручить Эйлин», но, перехватив улыбку Морин, закончила: «Люблю. Целую. Кейт». Она верила, что к концу октября эта приписка будет соответствовать действительности. Тиму она телеграфировала: «Сожалению не могу тебя выхаживать дом доступен послезавтра». Эндерсам сообщила: «Ключи от дома оставьте Мэри Финчли – планы переменились». День между тем шел своим чередом. Время от времени Кейт и Морин по очереди варили чай или кофе. Звонили в дверь, трещал телефон, но они не обращали внимания. Кейт сказала: – Да, знаешь, только что вспомнила: я тебя видела вчера во сне. Ты была птицей в блестящем ярко-желтом оперении и билась, как в клетке, в этой своей квартирке, которая почему-то была очень похожа на настоящую клетку; ты все металась по ней – то устремлялась в темный угол, то стрелой пронзала ослепительный луч света, попадавшийся на пути… Ты все повторяла как заклинание: «Нет, нет, нет, нет, о нет, этому не бывать». Они улыбнулись, потом принялись смеяться. Все громче, пронзительнее, до слез, раскачиваясь на стульях. Наконец Морин вскочила и воскликнула: – Знаете что? Нам надо подкрепиться. И привести себя в порядок. Смотрите, на что мы похожи! Она нарезала хлеба, намазала его маслом, достала блюдо с фруктами и тарелку с сыром и сняла с полки две банки детского питания. Они молча поели. Затем Морин приняла ванну, уложила волосы, приоделась; Кейт последовала ее примеру, а свои непокорные волосы стянула лентой – как школьница, зато они не лезли ей в глаза. Серая полоса делила голову на две половины от темени до самого лба. И так теперь будет все время. – О нет, – пробормотала Кейт, разглядывая седину, и ей захотелось, чтобы седина распространилась быстрее, чтобы естественный цвет вытеснил краску. – О нет, ни за что больше не буду краситься, никогда. И зачем только я начала, вот уж действительно черт дернул. Во второй половине дня в дверь позвонили так настойчиво, что Морин, не выдержав, пошла открывать. На пороге стоял Филип. Весь – подчеркнутое спокойствие, ни намека на вчерашний инцидент, он стоял в холле и смотрел на Морин и мимо нее – на Кейт, которая была в кухне. – Приглашаю вас обеих со мной. Хочу вам кое-что показать. – Зачем? – Сделайте одолжение. Ну что вам стоит? Поведение юноши только сначала показалось миролюбивым, потому что уже само появление его было укором. Это было ясно. Он стоял лицом к лицу с Морин, полный решимости, и буравил ее взглядом. В своей смахивающей на форму одежде он был похож на солдата. Морин явно тянуло к нему – ее привлекала эта сила, эта уверенность. И в то же время отталкивала; она стояла в нерешительности, бледная и растерянная. В конце концов она обернулась к Кейт – та в ответ отрицательно покачала головой. Но Филип тут же скомандовал: – И вы тоже, миссис Браун, пойдемте, пойдемте. Я хочу, чтобы вы обе посмотрели. Морин пожала плечами и повиновалась. Кейт последовала за ней. За распахнутой дверью летели листья в вихре пыли. Женщины поднялись по ступеням на тротуар к машине. Это была малолитражка, вся облепленная наклейками: ПОКУПАЙТЕ АНГЛИЙСКИЕ ТОВАРЫ. ПОМОГАЙТЕ СВОЕЙ РОДИНЕ. ВАША РОДИНА НУЖДАЕТСЯ В ВАШЕЙ ПОДДЕРЖКЕ. ПОДДЕРЖИВАЙТЕ АНГЛИЮ, А НЕ ХАОС. ВЫПОЛНЯЙТЕ СВОЙ ДОЛГ. БУДЬТЕ ПАТРИОТАМИ. Машина была разукрашена как для карнавального шествия или для съемок музыкального фильма из эпохи тридцатых годов – о чем бишь тогда кричали на всех перекрестках? Не о Японии ли? Или о Гонконге? Филип открыл переднюю дверцу, но Морин попыталась проскользнуть на заднее сиденье. Филип удержал ее, положив ей руку на плечо, и сказал: – Нет, я хочу, чтобы ты сидела рядом со мной. Его голос звучал ласково и в то же время властно, но мягкая манера держаться делала его властность карикатурно смешной, показывая, что это не более чем поза. Обстановка, разукрашенная машина – все происходящее с каждой минутой больше и больше походило то ли на шараду, то ли на хэппенинг; сев рядом с Филипом на переднее сиденье, Морин недоуменно произнесла: – Бред какой-то. Что я здесь забыла, в этой машине? И зачем мы вообще поехали, Кейт? – Положись на меня, Морин, – проникновенно ответил ей Филип. – Не бойся, я с тобой. – О господи, – вздохнула Морин, но обе женщины уже сидели в машине, и Филип вез их по Эджвер-роуд. Они доехали в общем потоке уличного движения до Гайд-парк-корнер, где обстановка разительно изменилась. Все пространство было заполнено машинами с такими же наклейками, как у Филипа, группы людей разного возраста под огромными знаменами Британской лиги действия держали в руках транспаранты с призывами и лозунгами лиги. Люди в машинах жестами выражали свое одобрение, а какая-то женщина, увидев транспарант с лозунгами: НАЗАД, К ДОБРОЙ СТАРОЙ АНГЛИИ! – крикнула: «Здорово сказано, выше его, выше!» Они направились дальше, мимо Букингемского дворца, возле которого, как обычно, толпились зеваки, пришедшие подышать одним воздухом с его обитателями, и выехали на набережную. Там, вдоль всего тротуара, стояли люди – их были сотни, тысячи. Не меньше, чем людей, было здесь и транспарантов, но сделаны они были по-домашнему, примитивно; единственным изготовленным на профессиональном уровне был плакат, заявляющий о том, с чем эти люди вышли на улицы: НАКОРМИТЕ ГОЛОДАЮЩИХ У СВОЕГО ПОРОГА. НАКОРМИТЕ СВОЙ НАРОД. Кроме этого были тысячи других призывов, более личного характера, написанных на кусках картона, порой просто на листах бумаги карандашом или цветными чернилами, а иногда напечатанных на машинке: ВЫ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ МЫ ГОЛОДАЛИ МОЛЧА? С ГЛАЗ ДОЛОЙ, ИЗ СЕРДЦА ВОН?.. МЫ НИЧЕГО НЕ ЕЛИ СЕГОДНЯ, А ВЫ?.. ВЫ СЫТЫ? – СЧАСТЛИВЧИК!.. У ВАС ЕСТЬ РАБОТА? – А Я БЕЗРАБОТНЫЙ. Филип то и дело поглядывал на Морин и явно был доволен собой. Он специально вел машину как можно медленнее. На первый взгляд все эти люди не производили впечатления голодающих. Хоть это и были бедняки, но не из тех, кто умирает голодной смертью. Они жили на грани голода, поддерживая свое жалкое существование мизерными пенсиями, подачками, милостыней и редкими пайками из правительственного фонда помощи безработным. Однако на их лицах лежала печать тупого уныния и апатии – вечных спутников безысходной нужды; это были чисто внешние признаки, знакомые каждому по телеэкрану, но они всегда почему-то ассоциировались с другими странами, не со своей. Среди хоровода жухлых листьев под редеющими кронами деревьев стояли группками мужчины, женщины, дети, и если задаться вопросом, что отличает их от многих других подобных демонстраций, то выяснится – не сразу, правда, ибо такого давно не приходилось видеть, – что люди эти представляют собой не профсоюзы, партии или политические группировки, а семьи. Обитатели тысяч и тысяч лондонских домов стояли вдоль улиц молчаливым укором, глядя на сытых и – пока что – обеспеченных, которые в свою очередь глазели на длинные цепи обездоленных. Но любопытствующие не выказывали самоуверенности или превосходства – отнюдь нет: каждый сознавал, как легко оказаться по ту сторону невидимого барьера. Слухи о происходящем быстро распространились по городу, и сюда уже стали стекаться люди с соседних улиц, пришедшие заглянуть в глаза собственному страху перед будущим, олицетворением которого были эти нищие семьи. Филип продолжал вести машину на самой малой скорости. Зрелище, представшее их глазам, опьяняло его, он весь сиял. Морин же, напротив, менялась в лице – она то бледнела, то краснела, то подавалась стремительно вперед, пытаясь лучше рассмотреть голодных людей, то обращала взгляд на Филипа – взгляд, полный недоверия, гнева, ненависти… и, разумеется, восхищения. – Отлично, – проговорила она. – Лучше некуда. Прекрасно. Докатились. И что же прикажешь теперь делать? Выйти к ним и раздать мелочь, которая завалялась у меня в кармане? Сотворить библейское чудо с хлебами и рыбами? Что, наконец? – Я просто хотел, чтобы ты увидела это своими глазами, – ответил Филип. Его прямо трясло от возбуждения и сознания собственной значимости. Он весь преобразился и, несмотря на нелепые пухлые щечки, коренастую фигуру и широко открытые простодушные глаза, уже не казался провинциальным. С каждой минутой все острее чувствовалось, что ему нужна Морин, нужно ее понимание, ее поддержка, нужно, чтобы она была его единомышленницей, а не сторонним наблюдателем. Девушку тоже била дрожь, но она отодвинулась как можно дальше от Филипа и забилась в самый угол сиденья, буквально вжавшись в дверцу машины. Увидев это, он сказал: – Ну ладно, намек понял: я тебе не нужен. Не так я туп, как тебе кажется, просто я хотел, чтобы ты сама во всем убедилась. Эти фразы – как и слова той женщины в машине: «Здорово сказано, выше его, выше!» – звучали будто лозунги с транспаранта. Они проехали еще полмили между длинными рядами людей, близких к голодной смерти, и любопытной толпой, заполнявшей тротуары по другую сторону набережной. – Что с тобой происходит? – спросила Морин. – Ну что? – Казалось, она тоже пытается говорить штампами, которые потом можно будет написать на транспарантах или стеклах машин. – Это тебя только сейчас осенило или как? Ежегодно мрут как мухи миллионы людей. И не первый год уже. Миллионы детей из-за недоедания вырастают уродами, умственно неполноценными. Это общеизвестно. Так почему же ты только сейчас спохватился и приволок нас сюда? Нельзя включить телевизор, чтобы тебе не показали нечто подобное в том или другом месте нашего шарика. Проблема перенаселения решается просто: людям не мешают умирать… Да хрен с ним со всем, что толку молоть языком, – закончила она, злясь на себя за то, что не может найти менее избитых и напыщенных слов. – Но ведь это же здесь, у нас, – сказал Филип. – Здесь, на нашей родной земле. А не за тридевять земель. Плевать я хотел на других. Но мне далеко не безразлично, что происходит в моей стране. В Англии. – Тьфу ты! – И Морин отвернулась от Филипа и от бесконечной ленты демонстрантов; взгляд ее уткнулся в зевак, тогда она отвернулась и от них и уставилась в одну точку. Ехали долго, пробираясь среди медленно ползущих машин, битком набитых любопытными. Полицейские машины стояли по нескольку штук в ряд на ключевых позициях. Но до поры до времени блюстители порядка не выходили из машин. Они тоже были зрителями – вместе с теми, что пока еще работали или не зависели от работы, ибо располагали средствами. Или владели драгоценностями, картинами, землями. НАМ НЕ НУЖНЫ ПОДАЧКИ – НАМ НУЖНА РАБОТА. ДАЙТЕ НАМ РАБОТУ. МЫ ТРЕБУЕМ СПРАВЕДЛИВОСТИ, РАБОТЫ И ХЛЕБА. Из толпы демонстрантов выступил человек с изможденным лицом и обратился с речью к зевакам на другой стороне набережной: – Пока мы подыхаем с голоду тихо, в своих четырех стенах, это никого не волнует. Вы ничего не имеете против! А теперь мы вышли со своим несчастьем на улицу и не сойдем с места ни на шаг. Тут двое полицейских выскочили из автомобиля, лихо хлопнув дверцами. Они приблизились к оратору и, укоризненно качая головой, стали грозить ему пальцем, словно нянька озорному нашкодившему мальчишке: очевидно, речи не были предусмотрены и расценивались как нарушение порядка. Однако оратор вскарабкался на плечи двух своих друзей, а те держали его за ноги – несведущим людям могло даже показаться, что это акробатическая пирамида. Он выкрикнул: – Вы нас больше не запрячете. Будем голодать в открытую, ни от кого не таясь. Помрем, если придется. Для этого мы пришли сюда. Умирать так умирать, но чтоб вы это видели. Полицейские в нерешительности поглядывали на оратора, не зная, что делать. Их симпатии были на стороне демонстрантов: всем своим видом, улыбками, сочувствующими взглядами они давали это понять. Подъехал телевизионный фургон. Из него выскочили люди с телекамерами и, лавируя между машинами, стали перебегать улицу. Шли съемки для вечернего выпуска теленовостей. – Но им, конечно, не позволят остаться здесь? – спросила Морин. Она была в ярости, точно сама, своими руками хотела разогнать демонстрантов или заставить полицию это сделать. Лицо ее покрылось красными пятнами, стало злым; она плакала, и слезы катились по ее опухшим щекам. Филип был доволен, что она плачет. А она, понимая это, старалась взять себя в руки. Но чем сильнее она боролась со своими чувствами – а судя по внешним проявлениям, это была самая настоящая ярость, – тем больше они захлестывали ее. Филип, видимо, вполне всем этим насытился; он свернул с набережной и повел машину к дому. Морин, отвернувшись от него, смотрела в окно, за которым уже не видно было голодающих демонстрантов. Филип улыбался. Он, наверное, понимал, что показывает себя не с лучшей стороны, но ничего не мог с собой поделать: каждый раз, когда он взглядывал на Морин, на лице его появлялась победная улыбка. – Ну, хорошо, – промолвила наконец Кейт. – А теперь расскажите нам, как же вы все-таки собираетесь бороться с этим злом. – Не говорите глупостей, Кейт: вы же видите, он сам не имеет ни малейшего представления – во всяком случае, не больше, чем мы с вами. – В первую очередь мы возьмемся за Англию. – Кишка тонка. До него дошел оскорбительный смысл этих слов, и, срываясь на визг, он парировал: – Вот увидишь, мы знаем, что нужно делать. – Не морочь голову. Чушь несешь, просто уши вянут. Да как у тебя язык поворачивается говорить такое! И не только у тебя, все вы на один лад. Все несете околесицу. Поверить трудно, что вы это всерьез. Вмешалась Кейт, врачеватель душевных ран, домашний миротворец и утешитель: – Филип, сколько мы ни говорим, вы еще ни разу не предложили ничего конкретного, это и выводит Морин из себя. – Да где ему! – захлебнулась в крике Морин. – Надо навести порядок в собственном доме, – быстро и решительно заявил Филип. Нет, эти двое не найдут общего языка, ясно как день – так и будут спорить до скончания века: одна на истеричных нотах, захлебываясь бессвязными выкриками, другой – с каменной уверенностью в своей правоте, оперируя одними лишь затасканными лозунгами, штампами. Но, к счастью, они уже доехали до зеленой, похожей на аллею улицы, до канала с прогулочными яхтами, до квартиры Морин. Филип затормозил. – Я выходить не буду, – заявил он. Морин вышла из машины. За ней следом Кейт. Девушка стояла, беспокойно глядя на Филипа, который тоже не отрывал глаз от нее. Видно было, как их тянет друг к другу. Затем, воскликнув в сердцах: «Господи боже мой, да пропади все пропадом», Морин кинулась к двери и, чуть не споткнувшись на своих высоченных каблуках, исчезла за ней. – Всего доброго, миссис Браун, – произнес Филип, чопорный, корректный, торжествующий; и укатил. Не успев войти в квартиру, Морин включила телевизор, и они с Кейт стали ждать выпуска новостей дня. Новое землетрясение в Турции. Конференция по ликвидации отходов атомного производства. Сообщение о дебатах в одной из комиссий Всемирной продовольственной организации в Чили. Наконец короткая, скороговоркой, информация о демонстрации на набережной. Камера скользнула по рядам демонстрантов, показывая транспаранты, плакаты с призывами, немного задержалась на плакате: ВЫ НЕ ПРОТИВ, ЧТОБ МЫ ГОЛОДАЛИ – ЛИШЬ БЫ НЕ У ВАС НА ГЛАЗАХ. С фургона демонстрантам раздавали суп с хлебом. Оратор – тот самый, с изможденным гневным лицом – громко взывал: «Не берите, не берите от них ничего, они просто хотят заткнуть нам рот». Однако монахини из фургона уже склонялись к детишкам, которых родители выстроили в строгую очередь, раздавали им пластмассовые стаканчики с супом и хлеб. В кадре появился еще один фургон – правительственного фонда помощи безработным. Группы демонстрантов таяли: люди становились в очередь за едой. Арестованного оратора деликатно уводили двое полицейских – камера показала участливые лица блюстителей порядка, которые закрутили ему руки за спину; он продолжал выкрикивать: «Голодайте… держитесь до конца… лучше умереть здесь, на виду у всех, а не в норах, как звери!..» Полицейские подтолкнули его по лесенке в свой фургон, дверь захлопнулась, и фургон отъехал. «А теперь передаем сводку погоды…» Как только кончились последние известия, Морин приняла ванну и вышла в строгом платье из грубого темно-коричневого полотна – женский вариант униформы Филипа. Оглядев себя в зеркале, она сказала Кейт: – Чего мне недостает, это формы, правда? Может, я дни и ночи о ней мечтаю. А носить все равно не буду! – Она умчалась к себе в спальню и появилась снова в каком-то немыслимом пестром наряде, обвешанная с ног до головы всякими побрякушками. И, обратившись к Кейт, заявила: – Сегодня ужин готовлю я. Часа через два она позвала Кейт к столу; на закуску были поданы сердцевинки артишоков и авокадо; за ними последовала фаршированная телятина со шпинатом, салат, сыр и наконец – пудинг. Морин ездила за продуктами на такси в какой-то магазин, который был еще открыт, и истратила уйму денег. На столе стояла также бутылка охлажденного рейнвейна. Женщины ужинали вяло, кусок не шел в горло: мысль о людях на набережной и о миллионах других, которых те представляли, не выходила у них из головы. На следующее утро Морин заявила, что хочет купить себе новое платье, – вся ее комната была завалена кучами тряпья. Она вышла из дома в массивных темных очках – поиски новой маски? Или формы? Теперь она может вернуться домой и в монашеской одежде, и в костюме исполнительницы танца живота… Что с тобой, Кейт, уж не зависть ли в тебе заговорила? Конечно, зависть, что же еще. Морин может позволить себе на протяжении одного дня нарядиться цыганкой, пажом, римской матроной – это своеобразное проявление свободы. Стала бы, например, Морин целый год играть роль покорной и кроткой южанки-затворницы, изнывая на веранде в обществе любящего тирана-деда и старухи-дуэньи, даже если сознательно принимать эту игру как уступку чужой воле или как очередную шутку судьбы? Которая, кстати, обернулась далеко не шуткой для самой Кейт… Не служит ли вся ее последующая жизнь лучшим тому доказательством? Нет, Морин не поступилась бы свободой ради этого, она не смогла бы; она уже перешагнула ту грань, за которой даже притворное подчинение чужой воле невозможно, – вся ее натура восстала бы против этого. Но так ли это? А? Когда она надевала купленное на барахолке вечернее платье тридцатых годов, красила ярко губы, завивала волосы в локоны или наряжалась под героинь Джейн Остин – разве не было это проявлением тоски по прошлому? Словом, если девушка одевается в старомодные платья, чтобы походить на известных героинь прошлого, – наверное, она это делает потому, что быть самой собой слишком сложно? Правда, каприз длится недолго, и она позволяет себе роскошь вместе с платьем сменить и настроение… Отчего она, Кейт, употребила выражение «позволяет себе роскошь»? Уж не оттого ли, что многие годы подавляла все свои желания и фантазии, стараясь не выходить из образа, к которому привыкли ее домашние? Но теперь нет в мире силы, способной помешать ей делать все, что заблагорассудится: пойти, скажем, в магазин, купить что-нибудь экстравагантное и пощеголять здесь, в квартире Морин. Сказано – сделано. По той же улице, чуть поодаль, на углу строился высокий многоквартирный дом. Пять или шесть этажей были полностью завершены – оставалось только смыть закорючки мела со стекол – и давали представление о том, каким будет этот дом в окончательном виде. А выше начинался хаос, словно здание в этом месте внезапно обломилось. Там, наверху, люди ходили по доскам лесов, раскачивались в люльках, штукатурили, управляли кранами. На земле тоже шла работа: здесь рабочие возились со строительными материалами, которые затем с помощью кранов подавали наверх. Кейт поймала себя на том, что уже довольно долго, затаив дыхание, наблюдает за строительством. Рабочие не обращали на нее никакого внимания. И это внезапно разозлило ее. Она отошла подальше, чтобы они не могли ее видеть, сбросила жакет – подарок Морин – и осталась в темном, облегающем фигуру платье. Голову она эффектно повязала шарфом. Затем вернулась к строительной площадке и прошла перед рабочими молодой пружинистой походкой. Последовал шквал свистков, окликов, предложений. Она снова переоделась в укромном местечке и вернулась в прежнем обличье: мужчины, взглянув на нее, тут же равнодушно отводили глаза. Кейт затрясло от возмущения, которое, как ей казалось, она подавляла в себе всю жизнь. Она еще раз повторила метаморфозу, превратившись в объект вожделения, и в этот момент на противоположном углу увидела наблюдавшую за ней девушку-куклу в голландском костюме. Пышные желтые юбки, облегающий красный жилет, соломенные локоны, два ярко-розовых пятна на щеках и широко распахнутые голубые глаза. Это была Морин. Кейт подошла к ней и сказала: – И в этом смысл нашей жизни, подумать только. Морин, увидев лицо Кейт, взяла ее за руку – рука Кейт дрожала. Тогда Морин тоном опытной женщины стала шутливо выговаривать ей: – Не надо так, не принимайте слишком близко к сердцу, это на вас не похоже. – Не похоже? Вот ради чего мы живем. И все. Год за годом. Они направились к дому. Морин предложила чаю, но Кейт покачала головой и поспешила в свое маленькое холодное подземелье, забралась под одеяло, съежилась и, повернувшись лицом к стене, заснула. Когда она проснулась, уже стемнело. Во всей квартире ярко горел свет. Морин сидела на кухне, но теперь это была уже не кукла в голландском костюме, а маленькая девочка в изящном пеньюаре викторианской эпохи, который весь состоял из сплошных складочек, оборочек, кружев и вышивки. Она ела кукурузные хлопья со сливками. Ни слова не говоря, она приготовила то же самое для Кейт. Потом они пошли к Морин в комнату, девушка включила проигрыватель и, щадя слух Кейт, убавила немного звук. Они сидели на подушках, Морин покрыла ярко-розовым лаком ногти на руках и ногах, Кейт выпила вина, Морин выкурила марихуаны, а потом они просто сидели, ничего не делая. Словно ждали чего-то. Дни летели быстрее прежнего, все на одно лицо. На другом конце Лондона дом Кейт перешел в руки своих владельцев, Браунов, семья вернулась в родные пенаты, в доме текла ее жизнь; но самой Кейт там не было. Теперь – следуя примеру своих домашних, которые раньше так поступали с ней, – она стала посылать им коротенькие записочки: «Ужасно жаль, но занята по горло, о сроке приезда сообщу особо». А однажды послала телеграмму: «Живу отлично. До скорой встречи». Посылая домой эти весточки, она понимала, что ведет себя по-ребячески и нехорошо, но ей нужно было пройти через это. Телефон почти перестал звонить. Но звонок у входной двери заливался вовсю. Однажды, как раз когда Морин собиралась выйти на улицу, на пороге появился какой-то молодой человек, и она, преградив ему путь, сказала: – Прости Стэнли, зайди как-нибудь в другой раз – у меня сейчас одно дело. Морин рассказала Кейт о Стэнли. Она ставила его на одну доску скорее с Филипом и Уильямом, нежели с Джерри: он работал в какой-то организации по оказанию помощи бедным и бездомным, был левым в старом смысле этого понятия, впрочем, сейчас это не имело значения; он был бы, наверное, не прочь жениться на Морин, если бы она дала ему время оценить всю привлекательность такой перспективы. Она спала с ним, и оба остались этим довольны. Но беда в том, что сама Морин никаких чувств, кроме дружеских, к нему не питала. – Ну почему у меня все не как у людей? Почему? Вот, например, у меня всегда такое ощущение, что все это не имеет никакого значения. Я говорю обо всей этой шумихе вокруг бедных, благотворительности и прочем, о всяких там организациях по спасению человечества – словом, о такого рода мышиной возне. Я знаю, что я бессердечная, злая, – мне об этом все уши прожужжали. А мне хоть бы что, я все равно не могу проникнуться важностью этой проблемы. Вот Уильям до сих пор считает себя должником своих арендаторов – у него их, кстати, совсем немного. И все свои деньги он всаживает в благотворительность. А Филип… Ну, этот не остановится ни перед чем, он будет бить яйца и делать омлет, если уже не начал, но как он может верить в то, что это правильно, как он может? По-моему, он просто псих, а может, это я псих, а не он. Или, например, Стэнли. Он самый активный, я имею в виду его деятельность. Он действительно делает что-то полезное. Не от случая к случаю, а постоянно, систематически. Но когда я бываю с ним, меня не оставляет мысль, что он бьет мимо цели, мимо цели, мимо. Ну ладно, ну обеспечил он крышей над головой три сотни человек… а остальные? Вот он не понимает этого, и, возможно, он прав? Что мне делать, Кейт? Почему я такая непутевая? Филип говорит – потому, что я просто родовитая сучка, которую с детства приучили думать только о себе. Но это неправда. Я целый год помогала Стэнли в его работе – вы не знали? Представьте себе. Жила в тесной вонючей квартирке, где кроме меня обитало еще пять человек; и мы работали дни и ночи напролет, чтобы дать бездомным кров. И все время я думала: не в этом суть. А в чем? Что нужно? – Не знаю – откуда мне знать? С этого дня Кейт стала рассказывать Морин разные эпизоды из своей жизни. Она не могла припомнить, как именно это началось, но вскоре они уже ничем другим не занимались. Раньше Кейт не считала свои воспоминания сколько-нибудь значительными или интересными; теперь же она выносила им оценку по реакции Морин. – Расскажите мне что-нибудь, Кейт. – Давай я тебе расскажу о Мэри Финчли. Ты знаешь, я очень нескоро раскусила, что мы с ней совершенно разные люди. Она вообще стоит особняком среди моих знакомых. Вот, например, говорят: «дикая женщина»… если мужчина говорит так женщине, значит, он ее немножко побаивается, но в глубине души восхищается ею. И женщина чувствует себя польщенной и даже подыгрывает ему слегка, стараясь доказать, что в ней есть что-то от дикаря. Но это не так. Нет. Вот ты, Морин, наверное, думаешь о себе: «А ведь я дикарка, меня голыми руками не возьмешь!» Но ты заблуждаешься – ты совсем ручная. Мэри же действительно необузданная. Например, у нее совершенно отсутствует чувство вины. Все мы опутаны невидимыми цепями, цепями вины, обязательств: надо делать то, не надо делать этого, это плохо сказывается на детях, а это несправедливо по отношению к мужу. Мэри же не обременена этим чувством. Правда, она получила самое ординарное воспитание. Я до сих пор так и не разобралась, что же в нем было упущено. Возможно, она от природы такая. Она очень рано вышла замуж. Впервые я поняла, что с ней что-то неладно, когда она мне сказала: «Я вышла замуж за Билла, потому что он зарабатывал больше, чем другие мои поклонники». Нет, подожди, немало найдется женщин, которые вышли замуж по таким же мотивам, но они стараются так или иначе завуалировать свои мысли и поступки: он мне больше всех понравился, он меня покорил своим обаянием, меня потянуло к нему как к мужчине. Но только не Мэри. Она сказала так, как на самом деле. Родители ее не были богаты. А Билл души в ней не чаял. Он и сейчас к ней не переменился. Большую роль в их жизни играла постель. И по сей день так. Тем не менее Мэри стала изменять ему с первых же дней. Помню, однажды меня чуть удар не хватил. Я сидела у окна и что-то шила; выглянула в окно и вижу – к Мэри в дом вошел посыльный из магазина. Он пробыл у нее довольно долго. Мне и в голову ничего дурного не пришло. Я подумала, что Мэри предложила ему чашку чая и все. На другой день я как-то вскользь упомянула об этом в разговоре, и Мэри вдруг говорит: «А он ничего парень – огонь!» В первый момент я подумала, что она шутит. Потом – что просто бахвалится. Ничего подобного, такая уж она есть. Идет она, скажем, в магазин, и если ей приглянулся кто-нибудь по дороге, а дома никого – считай, дело сделано. И больше она к этому вопросу не возвращается. Такая она всю жизнь – даже во время беременности и когда кормит грудью: ей все нипочем. Когда я спрашиваю об этом, она отвечает: «Что делать, мне одного мужика мало!» В такие моменты она выглядит чуть-чуть растерянной… не только потому, что ты кажешься ей слишком уж пуристкой. Как-то я влюбилась в одного человека… глупейшая была история, но именно тогда я поняла, насколько глубока разница между нами. Она никогда никого не любила и не знает, с чем это едят. Когда я рассказывала ей о своих чувствах, она просто не понимала, о чем идет речь. Сначала я, как всегда, решила, что она меня разыгрывает. Ведь она думала, что все это плод моего воображения. Да-да, она вполне серьезно считает, что никакой любви в природе не существует, что все это басни или что-то вроде тайного уговора – как в сказке, когда решили не замечать, что король гол. Приблизительно в то же самое время я сделала еще одно открытие: оказывается, Мэри почти ничего не читает, спектакли по телевизору не смотрит. Она говорит: «Это все о том, как люди мучают друг друга из-за чепухи». Читает она только детективы, детские приключенческие романы и рассказы о животных. Я даже одно время подозревала, что у нее мужская психология. Ничего подобного. Просто любовь – любовь романтическая, вся эта игра, порожденная вековой цивилизацией, – выше ее понимания. Она всех нас считает чокнутыми. Все проще простого: тебе приглянулся мужчина и ты ему тоже, вы идете в постель и занимаетесь любовью, пока одному из вас это не наскучит, а тогда до свидания, и все довольны и счастливы… – А как на это смотрит ее муж? – А, вот ты и попалась, этим вопросом ты доказала, что ты не дикарка и не похожа на Мэри. Ты слушала и думала: «А как же относится к этому муж, дети?» Так ведь? Точно. Ну так вот. Она спала с другими с самого начала. Но все это было настолько мимолетно, что прошло немало времени, прежде чем Билл понял, как обстоит дело. Он припер ее к стенке, и тогда она заявила: «Да, я такая». Это его ошеломило, ибо сам он не такой. Он стал устраивать ей сцены, и она всякий раз ужасно расстраивалась и ей было неприятно. «Из-за чего, собственно, такой шум?» – недоумевала она. Это-то как раз и ставило Билла в тупик – то, как Мэри относилась к своим изменам. Она совсем не чувствовала за собой вины. А ведь у них уже было трое детей. Мэри любила повторять: «Дети – большая радость, но как они мешают жить». Ну, ей-то, положим, они не очень мешали. Однажды Билл пришел домой и застал Мэри в постели с мужчиной, которого она даже по имени не знала. Самый маленький их сынишка находился в коляске в той же комнате, а другой, постарше – Седрик, прелестный малыш – играл тут же на полу. Билл затеял развод. Он был убит горем. Мэри тоже. Билл получил развод и опеку над детьми. Мэри ничего не оспаривала, да это все равно не спасло бы положения. Год спустя они опять сошлись. За это время он так никого и не полюбил. Он говорил, что после Мэри не может привыкнуть ни к одной женщине: «Она, конечно, шлюха, слов нет, но во всех других отношениях – просто золото». Я лично думаю, что он так терпим к ней потому, что не расценивает неверность жены как выпад против себя или оскорбление своего мужского достоинства. А когда он, случается, изменит ей, она покричит немного, успокоится, и дело кончается постелью. Секс, ничего не поделаешь. Тот год, когда они были в разводе, оба ходили как в воду опущенные, но каждый смотрел со своей колокольни. Он развелся с порочной женой, которая развращала его детей, а она считала себя жертвой ненормального мужа. «Ну что на тебя нашло? – озадаченно спрашивала она. – Ведь живем душа в душу». Когда они вступали в брак вторично, он ради спасения собственного достоинства поставил перед ней целый ряд условий. Хотел иметь хоть какую-то гарантию, что она не вернется к прежним фортелям. А женился бы он на ней снова, если бы она ему не подходила? Это еще вопрос. Вот так они и живут. Дети подросли, и по логике вещей на них должно было бы отразиться дурное воспитание. Однако они ничуть не хуже большинства других. Ее ребята днюют и ночуют у меня в доме – они, правда, младше моих, но это не мешает им дружить, их водой не разольешь. Мои четверо судачат о Мэри всю жизнь. Им она нравится. Она всем нравится. Но раскусили они ее раньше, чем я, – мне на это потребовались годы. Они сразу поняли, что она – явление исключительное. Просто уникальное. Однажды она соблазнила моего мужа. – Ну и что? – прервала ее Морин. В голосе девушки звучал вызов. – Какой вывод я, по-вашему, должна из этого сделать? – Я сама не сделала никакого вывода, кроме разве того, что мы с ней очень и очень разные. Вот и весь вывод. Иногда я думаю, что это самая настоящая болезнь и ничего больше. – Однажды мне показалось, что моя мать в кого-то влюблена. Я так до сих пор и не знаю, насколько это у нее было серьезно. Помню только, что я была потрясена, – сказала Морин. – Да-да, потрясена. Я боялась, что она собирается нас с папой бросить. С тех пор я не могу смотреть на нее прежними глазами. Знаю, что это глупо, но не могу. Это самое страшное, что у меня было в детстве. – Наши ребята, мои и Мэри, говорят о ее похождениях как о болезни. И считают, что к ней и ее странностям надо относиться терпимо. Рассказывая девушке о Мэри, Кейт и не подозревала, что она этим самым кладет конец ее просьбам: «Расскажите мне что-нибудь, Кейт, расскажите». Однако это было именно так. Час спустя, обнаружив Морин на кухне, где та поглощала детское писание, Кейт подсела к ней. И девушка сказала: – У нас с вами разные интересы. Вы готовы целыми днями рассказывать о своих детках, о том, как они росли. Это у вас самые яркие воспоминания. И вы все время только об этом и говорили, а когда я попросила рассказать о ваших лучших днях с Майклом, вам почему-то понадобилось рассказывать мне о Мэри. – Ай, вот в чем дело! – Да. Это как-то отбило у меня охоту слушать. Думаю, что причина в этом. Да, именно в этом. Какой урок вы или я можем извлечь из жизни Мэри? Никакого. Морин кончила есть, вымыла посуду, прибрала в кухне, а Кейт сидела и наблюдала. Затем девушка повесила на плечо модную сумку на длинном ремне и ушла. Вернулась она вечером, сразу же явилась к Кейт и сообщила: – А я в зоопарк ходила. – Она была очень возбуждена. И вся кипела от раздражения. Неужели Кейт была тому причиной? Тогда зачем же девушка пришла прямо к ней? – Да, и провела там целый день. – Я в этом не виновата, – сказала Кейт, пытаясь обратить все в шутку. Морин отмахнулась: – Какое имеет значение, кто виноват? – Дойдя до порога, она обернулась и спросила: – А почему, собственно, вы так сказали? При чем тут вы? Вот уж, право, мания величия. Кейт растерянно молчала. Но тут Морин спохватилась: – О, простите меня, пожалуйста, простите. Вам-то хорошо, а каково мне? – И выскочила из комнаты. Собственно, она хотела сказать: плохо ли, хорошо ли, но вы уже прошли через это и у вас все позади, а мне еще предстоит решать свою судьбу. Озабоченность Кейт состоянием Морин подтвердила справедливость упрека девушки. У Кейт появился еще один ребенок: она переживала за Морин, как за своих детей. Более того (твердила она себе с упорством человека, защищающего то, на что он не имеет права – не заслужил), в последние недели общение с этим юным существом доставляет ей такую радость, какой она не испытывала с родными детьми уже… Она чуть не подумала: многие годы, и это преувеличение отрезвило ее. В семье Браунов всегда любили собираться вместе (стоило Кейт вспомнить об этом, и ей захотелось тут же, немедленно, ехать домой), даже когда возникали разногласия между родителями и детьми, ибо с Майклом были свои сложности, о чем она предпочитала не вспоминать, как давно уже не вспоминала о том, что Майкл и его сыновья частенько спорили, обижались друг на друга, вечно соревновались в чем-то, и это тревожило Майкла. Так неужели из-за того, что отношения в семье складывались порой не лучшим образом (что, по утверждению авторитетных источников, вполне естественно, об этом же говорит и жизненный опыт), из-за того, что Кейт несла на своих плечах предназначенное ей природой бремя – бремя матери, которую дети не слушаются, с которой ведут войну, встречая в штыки все, что от нее исходит… из-за того, что на ее долю выпадала не одна лишь любовь и благодарность, – неужели из-за всего этого надо смотреть на прожитую жизнь в таком мрачном свете и проклинать ее на чем свет стоит… А разве все последние месяцы она занималась чем-нибудь иным? Разве все это время не испытывала жалости к себе, вспоминая, что ее недостаточно любили, недостаточно замечали… не лизались с ней и вообще избегали телячьих нежностей? Неужели только плохое было в ее жизни? Но скорее всего то, что она думает по этому поводу, вообще не имеет значения. Как только Кейт вновь окажется на пороге своего дома, ее теперешнее настроение, ее раздумья о своей судьбе утратят всякий смысл – вот в чем суть, вот в чем правда. Всю жизнь мы оцениваем, взвешиваем, сопоставляем свои поступки, свои чувства… и все ни к чему. Наши мысли, чувства, поступки, которые мы оцениваем с точки зрения сегодняшнего дня, впоследствии приобретают совсем иную окраску. Интересно, каким покажется ей нынешнее лето, проведенное вдали от семьи, через год или больше? В чем она может быть совершенно уверена, так это в том, что оно не покажется ей таким, каким она видит его сейчас. Тогда к чему терзать себя, анализируя собственные слова и поступки. На этом месте размышлений Кейт (ибо она, естественно, занималась как раз тем, что минуту назад сама объявила бессмыслицей) в комнату вошла Морин и сказала: – А знаете, Кейт, что бы я ни решила, это не будет иметь никакого значения. Ровным счетом никакого, я это чувствую. И она стремительно вышла из комнаты. На следующее утро она позвала Кейт с собой за покупками. По пути они встретили молодую женщину, на вид ровесницу Морин; она толкала перед собой высокую детскую коляску-стульчик, в которой сидел привязанный ремнями ребенок. За руку она тащила еще одного. Малыш в коляске куксился, сидеть ему было неудобно, так как мамаша положила на подножку коляски пакет с покупками и маленькие, согнутые в коленях ножки малыша упирались в него. На первый взгляд это был ребенок как ребенок, каких тысячи на улицах, но потом вы замечали, что перед вами растерянный, несчастный человечек, молча взывающий о помощи: да снимите же с меня эти тугие ремни, дайте расправить ножки, увезите в тишину, где нет этих бесконечно мелькающих железных чудовищ и где солнце не режет глаза. Мать, издерганная двумя маленькими детьми, толкала коляску сильными, резкими движениями; ребенок же, которого она вела за руку, отставал, тянул ее назад. Он злился, дулся. Видимо, он только что получил затрещину. Одна щека его ярко горела. – Ну иди же, иди, – понукала его молодая мать, – а то еще поддам, предупреждаю по-хорошему. Ребенок по-прежнему чуть не висел у матери на руке, но не из упрямства, а из-за того, что целиком был поглощен своей обидой. Тогда мать выпустила его руку и с размаху ударила ладонью по щеке, потом по другой, затем тыльной стороной руки еще раз и опять ладонью. Ребенок застыл на месте, глядя на мать во все глаза. Они медленно стали наполняться влагой, и слезы ручьем полились по горящим щекам. – А ну шагай, шагай! – закричала мать вне себя от ярости. Она снова схватила его ручонку и сильно дернула; пытаясь удержаться на ногах, малыш схватился за платье матери, но это его не спасло, и он упал на четвереньки. Так он и стоял, не разгибаясь, только губки кривились от плача и из носа текло. – Смотри, что ты сделал с моим платьем, – воскликнула молодая женщина. Мальчик оставил на нем пятна жира, липкого сахара – в момент падения он держал в другой руке леденец, который валялся теперь раздавленный на тротуаре. – Если ты сию же минуту не встанешь и не пойдешь домой, я тебя так выдеру, что ты у меня сесть не сможешь, – наклонившись, прошипела она ему в ухо. Мальчик медленно поднялся. Мать снова схватила его за ручонку. В это время заплакал другой ребенок. Он плакал не от обиды или злости, а просто потому, что ему было неудобно сидеть и он чувствовал себя от этого несчастным. Плач малыша подействовал на старшего братишку как толчок: охваченный отчаянием, он снова залился горючими слезами и засеменил вслед за матерью, которая крупным шагом устремилась вперед, толкая коляску с одним ребенком перед собой и волоча за руку другого. Когда она поравнялась с Кейт и Морин, те увидели, что у матери такое же несчастное лицо, как у детей. Заметив, что на нее смотрят, она метнула в сторону женщин вызывающий взгляд, недвусмысленно говоривший: не суйтесь не в свое дело. Она задержала взгляд на Морин – та была в белом платье на пуговицах, с вышитыми по белому полю голубыми цветами; заплетенные в косицы соломенные волосы лежали по плечам. Взгляд, который устремила молодая женщина на Морин – воплощение всего того, что она потеряла, став матерью двух детей, – был полон боли. Глаза ее затуманились, и теперь уже все трое в слезах медленно двинулись по улице. – Вот о таком вы ни разу не вспоминали, – заметила Морин. – Почему? Кейт хотела было ответить: потому что ничего подобного у меня не было. Но промолчала, стараясь припомнить, в самом ли деле не было или ей только так кажется. После некоторой паузы Морин заметила: – Если бы я стала женой Уильяма, я была бы избавлена от всех домашних забот. Кормилицы, няньки всю жизнь. Может, я в конце концов и остановлюсь на Уильяме. Ведь это очень подходящая для меня партия, верно? Покуролесила несколько лет – и баста, пора и честь знать. Морин побледнела; вид у нее был больной, никак не вязавшийся с вызывающей броскостью платья. Едва они вошли в квартиру, Морин кинулась к себе в комнату, на ходу расстегивая пуговицы. Вернулась она в темном, более строгом одеянии. Села, откинула голову, прижавшись затылком к кухонной стене, и закрыла глаза. По щекам ее ручьем лились слезы. Но вскоре она умылась, деловито вытерла лицо бумажными салфетками и вышла на улицу. В ту ночь Кейт увидела свой сон; сразу же, едва сомкнула веки. Стояла все та же вязкая, холодная тьма. Тюлень так отяжелел, что теперь она могла только тащить его по снегу. Она не боялась, что он в агонии или уже умер, – она знала, что он полон жизни и так же, как сама она, полон надежд. Неожиданно она почувствовала дыхание соленого ветра; соленый воздух наполнял ей легкие. Снегопад прекратился. Свежий, теплый бриз ласкал ей щеки. Снег под ногами исчез; она ступала по молодой траве, по ярко-зеленой нежной траве с островками темной, мокрой земли. Травяной ковер был как бы вышит ранними весенними цветами. Впереди начинался крутой подъем. Кейт преодолела его и, с тюленем на руках, стоя на небольшом мысе, глядела с высоты на море, переливавшееся солнечными бликами; синева неба, сливаясь с синевой моря, становилась гуще, насыщенней. На прибрежных скалах нежилось в лучах солнца стадо тюленей. Собрав последние силы, она подняла тюленя как можно выше, чтобы не поцарапать ему хвост, и, еле удерживая равновесие, стала спускаться по узенькой тропинке к морю. Там, с плоского как стол камня, она выпустила тюленя прямо в воду. Он нырнул глубоко-глубоко, так что она на время потеряла его из виду, потом всплыл и, как бы прощаясь, положил голову на край камня; его темные, ласковые глаза не отрываясь смотрели на Кейт, потом он сомкнул ноздри и нырнул в глубину. Море кишело тюленями; они кувыркались, играя, ныряли друг под друга. Мимо нее проплыл тюлень, у которого на боках и спине виднелись шрамы, и Кейт подумала, что это, должно быть, ее тюлень – тюлень, которого она пронесла сквозь столько мытарств и опасностей. Но сейчас он даже не взглянул в ее сторону. Ее путь подошел к концу. Кейт рассказала свой сон Морин, и та в ответ заметила: – Значит, все в порядке, да? – Наверное. – Я хочу сказать – для вас все в порядке. Морин сидела за кухонным столом с таким видом, словно Кейт ее чем-то обидела. – А ты думаешь, сны несут в себе смысл только для тех, кто их видит? Так ли это? – Но ведь не мне же все это снилось, – ответила Морин. – Не мне? У меня совсем другие сны. Птичьи клетки, неволя – это по моей части, вы были правы. Больше она ничего не добавила. Кейт пошла к телефону и позвонила домой, чтобы предупредить своих, что она возвращается завтра. Говорила она с Эйлин, которая во время отсутствия матери вела дом. – У нас все в лучшем виде, мама, мы отлично справляемся. Кейт вернулась на кухню. – Подумай только, Морин, – сказала она. – Оказывается, я безработная! Мне нечего делать. Что ты мне посоветуешь? Может, удариться в благотворительность? Или пойти на раздачу супа для бедняков? Во Всемирную продовольственную организацию, наконец? Впрочем, это та же раздача супа. Морин раздраженно повела головой, и Кейт оставила ее одну. Позднее девушка зашла в комнату Кейт и объявила: – Я хочу устроить вечеринку. – Почему такой задиристый тон? – Потому что вечеринки в такое время – верх легкомыслия, вы не находите, Кейт? Верх жестокости? Цинизма? – Когда? – Сегодня. Приходите, пожалуйста. Я очень хочу, чтобы вы были, очень. Остаток дня Морин провисела на телефоне, а тем временем один за другим приходили посыльные из продуктовых магазинов, нагруженные заказанными ею напитками и продуктами. Кейт лежала на кровати у себя в комнате – как путешественница, готовая в любую минуту тронуться в путь: вещи аккуратно сложены, чемоданы упакованы, – когда к ней зашла Морин и сказала: – А в общем-то не имеет ровно никакого значения, чем вы в жизни заняты. Или, скажем, я. В том-то все и дело. Только этой правде никто не в состоянии взглянуть в лицо. – Нет, я так не считаю, – возразила Кейт. – А мне плевать, что вы считаете, – заключила Морин и вышла, но тут же вернулась: – Насколько я понимаю, ваш тюлень жив и здоров? Доставлен в целости и сохранности? – Я не считаю его своим. – Ладно. Значит, если вы завтра внезапно умрете, то это уже не будет иметь никакого значения, так выходит? У девушки начиналась истерика. Кейт подумала, что надо что-то делать: дать аспирин? полезный совет? чашку чая? – но вовремя одернула себя. К счастью, в этот момент зазвонил телефон, и Морин вышла со словами: – Если и есть в жизни что-то важное, что-то действительно важное, то мне об этом еще ни от кого не приходилось слышать. Кейт не лежалось, она ждала конца телефонного разговора. На ум приходили разные варианты ответа, подсказанные, вероятно, газетными передовицами или религиозными телепередачами. Например: «Мир не раз бывал на грани катастрофы, и люди падали духом». «Меланхолия еще никому никогда не помогала». Кроме того, были и собственные мысли: «Миллионы людей умирают и будут умирать, и мы с тобой в том числе, но всегда найдутся люди уравновешенные, которые примут эстафету». «История нашей планеты изобилует всякими бедствиями, войнами и несчастьями, и сейчас положение не намного хуже, чем раньше». «Ты ищешь мужчину, который знает ответы на все проклятые вопросы и сможет сказать тебе: делай это, делай то. А такого зверя на свете не существует». Она услышала голос Морин: – Да, вечеринка. Ну, конечно, экспромт. Я только сегодня надумала. Вот и чудесно, жду. – Морин говорила подчеркнуто светским тоном, как ее учили с детства. Помочь Морин Кейт ничем не могла. Но у нее есть свои дети, о которых надо подумать; неплохо было бы явиться домой с подарками, деньги у нее есть: остались еще со времен Всемирной продовольственной организации, и не так уж мало. Она отправилась по магазинам. Она видела свое отражение в стеклах витрин; фигура ее почти обрела прежние знакомые очертания. Лицо постарело. Они не могут не заметить этого. Что они скажут? Сделают вид, что ничего не произошло: «Ты прекрасно выглядишь, мать!» Желание порадовать близких подарками сразу пропало. И вовремя… Волосы – это не обойти молчанием. Мудрость, накопленная за последние месяцы – ее открытия, ее понимание себя, то, в чем, как надеялась Кейт, она обрела силу, – подсказывала: надо войти в дом непричесанной, с некрашенными волосами, это должно как бы символизировать твердость ее духа. Туалеты, прически, осанка, голос миссис Браун (или Yolie Madame – на языке торговцев) были штампом, малейшее отклонение от которого вызывало у Кейт такие же неприятные ощущения, какие испытывает подопытная крыса, когда экспериментатор нажимает соответствующие рычаги. Но теперь она говорит всему этому нет, нет, нет, нет, нет – это ее кредо, суть которого будет отныне вложена в расширяющуюся полосу седых волос. Войдя к себе в комнату, Кейт обнаружила там Морин, которая сидела у нее на постели, отрешенно уставясь в пространство. Пробило семь часов. Приготовления к приему гостей были закончены, но Морин еще не переодевалась. При виде Кейт она даже не шелохнулась. Может быть, таким образом она заявляла свои права на эту комнату, которая нужна ей и ее друзьям? Кейт сказала: – Я сделала для себя открытие. Решила вернуться домой новым человеком и сразу же заявить… хотя я сама толком не знаю, о чем хочу заявить. Все у меня свелось к волосам, понимаешь, к тому, в каком виде будет моя голова. Это ли не странно? Морин пожала плечами. – Я много передумала за последнее время, – продолжала Кейт. – Абсолютно обо всем, что я чувствовала, я рассказывала тебе. А до встречи с тобой я взвешивала каждое слово, выдавая свои мысли и чувства маленькими дозами. Всякий раз я говорила себе: это не нужно рассказывать тому-то и тому-то, этим можно поделиться с Эйлин, но не следует говорить Тиму… Мэри я бы никогда не рискнула рассказать о тюлене: она бы меня не поняла. А вот Тиму я бы непременно рассказала. С Майклом, разумеется, я вполне откровенна, но когда я начинаю рассказывать ему что-нибудь, у него всегда такой вид, словно речь идет о чем-то страшно далеком, не имеющем к нему никакого отношения. Интересно, когда он делится со мной чем-то своим, создается ли у него такое же впечатление обо мне? Он, конечно, никогда не видит снов – так он говорит. Все в его жизни – из сферы реального; просто невероятно, что мы такие разные с ним, верно? После стольких лет совместной жизни. Он слишком далек от мира моих интересов. А мне кажется, что я всю себя по кусочкам раздала детям и мужу. Кусочек Тиму, кусочек Майклу, частицу Эйлин… и так далее. Вернее, так я жила раньше. Это из области прошлого. Теперь с этим покончено. Но с тобой я могу говорить о чем угодно. – Встретились в море корабли, – откликнулась Морин. – Случайные попутчики. Может быть, мы никогда больше и не увидимся. Она вышла, закрыв за собой дверь. Час спустя в квартире все еще царила полная тишина. Кейт пошла искать Морин. Девушка надела черное атласное платье тридцатых годов, косое, плотно облегающее фигуру, с низким вырезом на спине и перекрещивающимися узкими бретельками. Морин обрезала волосы. Они доходили ей до мочек. Волосы были кое-как перехвачены зажимами и клипсами, и если от пят до шеи она выглядела вполне традиционно, как и положено светской львице, то голова ее являла собой довольно странное зрелище: такие прически бывают у только что выпущенных на волю из тюрьмы да у приютских девочек. Она сидела в холле на подушке и плела что-то из обрезков своих волос. Она намеренно избегала смотреть на Кейт. – Могу себе представить, что это будет за вечеринка, – промолвила Кейт. Зазвонил звонок. В дверях стояли гости. – Привет! – Приветик! – Хэлло! Все перецеловались. – Что это у тебя в руках, Морин? – Мои волосы. Разве не видишь? Я сделала из них себе младенчика. – И Морин стала пританцовывать, не глядя на пришедших и поигрывая куклой, свисавшей с кисти ее руки. Вскоре все комнаты заполнились людьми. Яблоку негде было упасть – всюду молодежь, неотступно следившая за хозяйкой дома, затянутой в черный атлас, – был тут и Стэнли, и Филип, и еще один, постарше, коренастый, с властными манерами; это был явно Уильям, человек, который мог, если бы Морин пожелала, тут же вернуть ее в лоно семьи, сословия, класса; эта многоликая толпа напоминала географическую карту… она была как бы символом богатой различными возможностями жизни Морин. Но почему-то гостей при входе встречала не сама хозяйка, а кукла, сплетенная ею из волос. Казалось, Морин просто не в состоянии ни смотреть на своих гостей, ни стоять на одном месте; она стремительно переходила от группы к группе или делала с партнером несколько па и тут же ускользала от него; или вообще уходила надолго, будто бы за новой выпивкой и закуской. Кейт подумала, не поехать ли ей домой сейчас, сию минуту, не дожидаясь завтрашнего дня – в этом ведь нет необходимости. Она оставила Морин записку, приложив к ней – поскольку не могла придумать ничего более подходящего – флакон духов. Остановившись в холле с чемоданом в руке, она поискала глазами Морин. Девушка стояла в объятиях Уильяма. Он прислонился к стене, расставив ноги, и своими крупными руками держал Морин за талию. Она стояла понуро, дергая за веревочку привязанную к руке волосяную куклу и упорно не глядя на своего поклонника. – Ты же прекрасно знаешь, что в конце концов все равно выйдешь за меня, так чего тянуть? – Ты полагаешь, я знаю? Сомневаюсь, – промолвила Морин, продолжая играть куклой. – Отдай мне эту штуку, мне она не нравится. Это был явный промах – рушить оборонительные рубежи, – и девушка не дала игрушку в обиду: – Совсем не обязательно, чтобы она тебе нравилась. Их легко можно было представить супружеской четой, в собственном большом имении в Уилтшире или где-нибудь еще, в окружении множества лошадей, детей и собак – все как положено, включая банальные семейные шутки. На пороге кухни за спиной Уильяма появился Филип в своей неизменной форме; с ним вошла миловидная дочь Альбиона, чья женственность была сведена на нет чувством ответственности и долга… и всем прочим. Сразу видно было, что девица – крупный специалист по части приготовления омлета и битья яиц, она охотно возьмет на себя неприятные миссии и сделает нужный выбор; на ней было платье такого же военизированного образца, что и костюм Филипа – из темно-синего крепа, с беленьким школьным воротничком и брошью, приколотой, словно медаль, над туго обтянутой левой грудью. Эти двое идеально дополняли друг друга, и рука девушки покоилась на согнутом локте Филипа; но Филип не мог справиться с собой и поминутно бросал гневные и одновременно тоскливые взгляды в сторону Морин, вяло и как-то некрасиво повисшей на руках Уильяма. – Я просто запрещаю тебе заниматься такими глупостями, – тоном старшего брата заявил Уильям, пытаясь сорвать с запястья девушки клок соломенных волос. – Нет, нет! – вскрикнула Морин. – Не смей трогать! – И тут же снова повисла у него на руках. В двух шагах стоял Филип, не спуская с них глаз, и его девушка, ревниво за ним следившая. Никто не обратил внимания на Кейт и ее чемодан. Она взяла его в другую руку, незаметно выскользнула из квартиры и направилась к автобусной остановке, чтобы ехать домой.