--------------------------------------------- Серафимович Александр На позиции Александр Серафимович СЕРАФИМОВИЧ НА ПОЗИЦИИ Рассказ В Москве все иначе кажется, чем на самом деле. Вот я подъезжаю к передовым позициям. Глаз ищет окопов, ищет какой-то черты, которая отделяет нас от врага. Ухо напряженно старается поймать короткие и тупые в морозе выстрелы винтовок. Но стоит зимняя тишина, и белый снег не зачернен ни одним пятнышком. Деревня. Ребятишки катаются на салазках. Баба с ведром. Медлительно идет с водопоя корова, и у губ ее намерзли сосульки. Предвечерний дым медленно тянется из деревенских труб над соломенными крышами. Это - передовые позиции. Странно. Над деревней вправо и влево тянутся горы. Высотой - примерно в три раза выше Воробьевых гор. Они молча голо белеют снегами. Только влево по бокам чернеет мертвый зимний лес. И мне чуется таящаяся угроза в их тяжелом белом перевале - там начинается враждебная сторона. Штаб бригады приютился около церкви в поповском доме. Попу отвели комнату, а сами заняли две. Вхожу. Прихожая вся набита красноармейцами: ждут поручений. Крохотная комнатка почти вся занята поставленным посредине кухонным просаленным столом. На нем самовар, валяются яичная скорлупа, куски хлеба, сахара, зачитанная книжка. На маленьком столе, в углу, телефонные аппараты. В другой комнате, чуть побольше, на столе карты, бумаги, пакеты, а на полу юзжит щенок, оставляя после себя следы. И, странно все это освещая и придавая гробовой вид, мерцают приклеенные по три к столам тоненькие желтеющие восковые свечи. Нет керосина, у попа набрали церковных свечей. Присматриваюсь: на кровати сидит командир бригады, о чем-то резонится с политическим комиссаром. У политического комиссара серьезное молодое исхудалое рабочее лицо. Он в первых рядах, с винтовкой в руке дрался во всех боях. Судьба и карьера бригадного в его руках, и комиссар своим спокойным лицом как бы говорит: "Ну, побалуйся, побалуйся, молод еще". Бригадный еще совсем мальчуган с детскими глазами; чуть закудрявилась черная бородка. Это он, когда в страшной панике бежала соседняя дивизия, со своей бригадой все время давал отпор изо всех сил наседавшему врагу, вывел из-под удара обозы, артиллерию. Он - из аристократической семьи, бывший офицер. Садимся вокруг стола за самовар. Меня забрасывают вопросами: - Ну что, как в Москве? Каково настроение? Как идет работа? Чего ждут? Я рассказываю, и меня жадно, не моргнув, слушают. Все сердца, все помыслы тянутся к красной Москве, к красному Петрограду. Кто-то тянет тоненьким цыплячьим голосом: "Пи-и-и... пи-пи-пи... пи-и-и..." Начальник связи подымается, берет трубку - это телефон пищит. У полевых телефонов нет звонков, а пищики, чтоб не слышно было в поле, например. - Штаб бригады. Хорошо, пришлем. И опять садится к нам. Мы настойчиво опустошаем самовар. У зазевавшихся из-под носу утаскивают чашки, кружки: не хватает посуды. Сыплются шутки, остроты, взрывами смех. И поминутно входят красноармейцы, с красными морозными лицами; не снимая пушисто занесенной снегом папахи, подают пакеты ординарцы. Тогда кто-нибудь встает из-за стола, берет пакет. Лицо делается крепким, замкнутым. Читает. Подает другой пакет или отдает словесное распоряжение. Входит красноармеец с милым юношеским лицом, а глаза с промерзшими ресницами отяжелели и померкли - печать усталости. Ординарец. Он говорит, по-детски улыбаясь: - Устал, очень устал, и лошадь заморилась - целый день не слезаю. Ежели пакет не срочный, нельзя ли до завтра, утром отвезу? Бригадный держит пакет. - Не срочный. Потом опускает глаза и секунду взвешивает. И, подняв, твердо говорит: - Нет, надо доставить сейчас. Черт его знает, что за ночь произойдет, - к утру, может, и не доберешься до деревни. - И добавляет ласково: Завтра отоспишься. Юноша сразу меняется, лицо становится крепким, берет пакет, и за черным окном я слышу морозно-скрипучий, удаляющийся лошадиный скок. А у меня легко и радостно на сердце. Встает далекая Галиция. Приходилось бывать в штабах. Да ведь там - боги. Смел ли подумать усталый ординарец войти к бригадному и сказать: "Я устал". А этот сказал. Но когда ответили: "Надо доставить", он доставит, хоть мертвый. А меня по-прежнему всё тормошат насчет Москвы, но я даром не даюсь и сам стараюсь выудить из них все об их жизни. - Да что, у нас дело ладится, хоть сейчас в наступление. Потрепали наш левый фланг, но теперь эта дивизия окрепла, опять будет драться, как и прежде. Вот горе только, обижают нас газетами. Редко получаем, и разрозненные номера. Почему не наладят, не знаем. Художественной литературы нету совсем; не томами, их некогда читать, а маленькими книжками - огромная нужда, все красноармейцы спрашивают - нет, не присылают, забыли нас. А еще вот у нас самое главное: нету почты и табаку. За щепотку махорки жизнь готовы отдать. А вот полевой почты нет, это очень тяжело и развращающе действует на красноармейцев. - Как так? - А так. Красноармейцы говорят: жалованье получаем, тратить некуда, накопишь, вот бы послал домой, знаешь - нужда там, а без почты как пошлешь? Ну, носишь, носишь с собой. Иные просто говорят, невмоготу делается, не могут с собой постоянно деньги носить, свербит у них - ну, и начнут в карты, все и продуют, азарт идет. За самогонкой начинают охотиться. А будь почта, отослал бы, и хорошо. Наконец, тоскуют без писем, ведь тоже люди: у кого жена, у кого невеста, сестра, мать, брат, отец - не звери. Ни они об нас ничего не знают, ни мы об них ничего не знаем. Красноармейцы говорят: "Убавьте у нас половину хлеба, совсем не давайте мяса, только дайте полевую почту да табак". Знаете, тут такое огромное душевное напряжение, так все натянуто внутри, что покурить - единственное средство хоть немножко ослабить эту напряженность, хоть немного отвлечься. Я достаю захваченные два последних номера журнала "Творчество". Как же все кинулись! С какой ласковой нежностью стали рассматривать рисунки, заглавия статей. Комнатушка набилась полным-полна красноармейцами, которые немилосердно жали друг друга, вытягивая шеи. Штаб вытеснили в соседнюю комнату. Я прочел из журнала стихотворение: Не верь тишине, второй роты дозор, Здесь все начеку: пуля, ухо и взор. Все были в восторге. Вся комнатка наполнилась гомоном: - Это про нас. - Ловко! - Здорово! - "Все начеку: пуля, ухо, глаза..." - Чего ж нам не присылают журналов? - Забытый мы народ... Сюда совершенно не шлют журналов: нет ни "Пламени", ни петроградских, ни провинциальных. Кто-то не позаботился об этом. Журнал пошел по рукам. Мы снова садимся за самовар. И опять смех, шутки, остроты. Поет поминутно телефон. Юзжит щенок. Тесно, накурено и сквозь махорочный дым по-погребальному тускло светят по три желтые церковные свечи. Кажется, будто легко, весело и беззаботно в этой низенькой, тесненькой комнатке, и то и дело вырывается молодой смех, и не заметно особой важности и тяжести работы. А на самом деле здесь сосредоточена жизнь целого боевого участка, и малейшая ошибка, промедление или промах грозят всей армии. И у этой внешне беззаботной и смеющейся молодежи постоянно напряженно в душе, как натянутая тетива. Тут нет восьмичасового и шестнадцатичасового рабочего дня. Тут все двадцать четыре часа наполняют душу непрерывным напряжением, все двадцать четыре часа работа. Ложатся спать одетыми, с револьверами в головах. И поминутно поющие день и ночь телефоны подымают то одного, то другого. - Одиночный пушечный выстрел? Хорошо. С которой стороны? Хорошо. Сейчас пошлем разъезд. - Тревога? Кто бегает? Какие солдаты? Это - провокаторы. Непременно арестовать. - Показались подозрительные? Послать разъезды в тыл, чтоб захватить. Я сам сейчас буду. Телефон без умолку пищит, то из штаба, то в штаб из самых разнообразных концов. Поминутно из штаба бригады вызывают штабы полков, рот, мелких частей, просто чтоб проверить, работает ли телефон. И самое грозное, самая большая тревога в тесной дымной комнатке, когда телефон в каком-нибудь направлении молчит. Значит, оборван провод, значит, часть изолирована, предоставлена самой себе, и врагу ее легко расстрелять. Сейчас же туда посылаются конные и посылается отряд телефонистов, ночью ли, днем ли, в бурю, в снег, в мороз, для восстановления сети. А сеть, как паутина, протянувшаяся по всему фронту и в тыл по всем направлениям, постоянно разрывается. То крестьянин срежет аршина полтора кабеля "на кнутик", то едет, зацепит колесом обвисший с ветвей кабель и начнет наворачивать. Навертит огромный ком, с полверсты, провода, добросовестно заедет в штаб и скажет, показывая на колесо: - А который у вас тут ниточками заведует? Вишь, навернуло на колесо. Чать, нужно вам! Еще пригодится. Его готовы убить, да что возьмешь с дурака! Но чаще всего режут кабель кулаки. Эти режут неуловимо, осторожно, на большом расстоянии, а концы далеко заносят в лес, и трудно отыскивать для восстановления. Оттого-то поминутно пищит телефон, и, когда замолчит, воцаряется в тесной комнатке тревога. Утром мы идем на позицию. Где же она? Да вот это же и есть позиция. Деревня, где мы спали с револьверами под головами, и эта молчаливая снежная гора, и морозная степь, что протянулась до самого края, где синеет мутный морозный туман. Где же враг? Нигде и везде. Степь и безлюдна и пустынна, и нигде не чернеется ничего живого. Не верь тишине, второй роты дозор... Каждую минуту может пропищать в штабе телефон: - Налево против урочища показался конный отряд. И сейчас же по всей сети, по всем частям, по всем штабам запищат телефоны: - В ружье! Приготовить орудия! Полуэскадроны, в обход!.. Или зловещим цыплячьим голосом пропищит ночью телефон: - В двух верстах в деревню врубилась полусотня казаков. И опять все на ногах. Снова смотрю на пустынную, крепко схваченную синеющим морозом степь: где же позиция? Бригадный с красным полудетским лицом объясняет, показывая замерзшей рукой: - Позиция - в деревне и вот тут, где мы стоим. Днем здесь оставляются только наблюдатели. Они сидят на колокольнях, на мечетях или на верхушке горы и зорко смотрят. От них телефон. Ночью же в крайних избах по деревне и в соседних деревнях располагаются заставы. Человек тридцать, сорок, пятьдесят, смотря по обстановке. Они спят не раздеваясь, с винтовками в руках. Как только караул впереди по телефону даст знать тревогу и начнет отходить, они выбегают, вступают в бой. Их назначение - сколько возможно задержать неприятеля, пока подтянутся главные силы. Впереди заставы ночью ставится полевой караул, это уже в степи. От полевого караула, дальше, вилкой, саженях в ста, - два секрета по два, по три человека, и от всех тянется назад телефон. Между караулами вдоль линии поставлены патрули и разъезды. Эта система тянется по всему фронту. Получается живая, подвижная, чуткая, непрерывная завеса. Вы видите, это совсем не то, что позиционная война. Да, я в Москве представлял себе все иначе. - Особенно тяжело в караулах и секретах. Приходится менять людей через каждые полчаса, двадцать минут. Здесь такие лютые ветры с морозом, что люди больше не выдерживают. Стоит, обняв заколелыми руками винтовку, и стрелять не в состоянии - пальцы не разгибаются. А какое огромное напряжение! Солдаты понимают - чуть тут недосмотрел, сзади все погибнет. А ведь в морозный ветер, в студеную ночную темь, в метель враг может подобраться, перерезать кабель, снять караул и ринуться на деревню. Поэтому все душевные силы напряжены до крайности, до предела. Ничто живое тут не пропустится. Послали ночью телефонистов восстановить телефон. Как только их фигуры смутно замаячили в темноте, караул крикнул: - Отзыв? Они крикнули: - Граната. И сейчас же загремели выстрелы - отзыв был "ударник". Перепутали. Телефонисты бежать, бросили кабель, аппараты. Один был ранен. Прибежали в штаб, а в штабе им сурово: - Немедленно восстановить телефон! Взяли настоящий отзыв и опять пошли в морозную, грозную темноту, быть может, опять на расстрел, если крикнут недостаточно громко отзыв или там недослышат. Я ложусь в крепко натопленной крестьянской избе на скрипучую кровать с клопами. В соседней комнате детишки посвистывают носиками. Шуршат тараканы. Рядом со мной храпит на кровати командир. На полу в разных направлениях спят работники политического отдела. Каждый из них, ложась, клал под голову револьвер. Кладу и я. Погас огонь. В темноте лицо начинают щекотно покусывать тараканы. Как бы еще в ухо не забрались. Я мну бумажку и затыкаю оба уха. И сейчас же, как ключ ко дну, опускаюсь в черный, все забывающий сон. 1918