--------------------------------------------- Лукницкий Сергей Не циничные рассказы Сергей Лукницкий Не циничные рассказы КРОШЕЧНЫЕ И НЕВЫДУМАННЫЕ РАССКАЗЫ, КОТОРЫЕ ВЫ, УВАЖАЕМЫЙ ЧИТАТЕЛЬ, ВОЗМОЖНО, ПРОЧТЕТЕ, НАПИСАНЫ В ТО БЛАГОСЛОВЕННОЕ ВРЕМЯ, КОГДА ДОБРО ВЫГЛЯДЕЛО ДОБРЫМ, А ЗЛО ЗЛЫМ. ПОЭТОМУ НЕ БЕРУ НА СЕБЯ СМЕЛОСТЬ КОММЕНТИРОВАТЬ ИХ НАИВНОСТЬ, А ТОЛЬКО В КОНЦЕ КАЖДОЙ ИСТОРИИ СООБЩУ ВАМ КЕМ СТАЛИ ГЕРОИ ЭТИХ ИСТОРИЙ ТЕПЕРЬ. ДАВАЙТЕ ВМЕСТЕ ПОИГРАЕМ В ЭТУ НЕХИТРУЮ ИГРУ - "УГАДАЙ, КЕМ СТАЛ ГЕРОЙ", И НЕ БОЙТЕСЬ - Я-ТО ЗНАЮ ЭТО НАВЕРНЯКА И ПОДСКАЖУ ВОВРЕМЯ. А ПОТОМ РЕШИМ: КАКОЕ ОБЩЕСТВО МЫ ПОСТРОИЛИ ИЛИ ЕЩЕ СОБИРАЕМСЯ СТРОИТЬ... БАСНЯ О КОТЕ АНТОНЕ Я ехал на своей "Ниве" по Подмосковью. Настроение было препаршивое, я гнал, что бывает со мною редко, надеясь скоростью привести себя в норму. Когда я был уже на Можайском шоссе, пошел дождь. В дождь на "Ниве" ездить приятно, особенно если "воткнуть" передний мост, - машина становится устойчивой, тяжелой и послушной. Однако пришлось сбавить скорость: трактор разворотил обочину, комья земли и глины оказались прямо на проезжей части, и я боялся, что машину "поведет". Тут-то и возник на обочине высокий неопределенного возраста человек в плаще. Я не сразу заметил, что руки у него в крови, а на руках кот с изодранным брюхом. Кот смотрел на меня с надеждой. Я остановил машину и посадил их обоих. - Подстелить бы, тряпочки у вас нет? - спросил прохожий. - Да садитесь быстрее, - нетерпеливо сказал я, - дождь же. - И, когда они уселись, рванул с места. - Куда? - Можайск. По дороге? - Нет, конечно, но довезу. В больницу кота? - Да. - Но есть же ближе, в Рузе... Попутчик помолчал чуть-чуть. - Ну, если для вас семь верст не крюк, поехали в Рузу. Вы не спешите? Я спешил всю жизнь, но какое это имеет значение, когда рядом мучается Божья тварь. Свернул направо, в Рузу. Но до Рузы не доехали. Недалеко от деревни Нестерово была больница. Кота там зашили, и я, склонный доводить всяческие истории до конца, отвез потом своих пассажиров в Можайск. Возле Можайска мы познакомились. Кота звали Антоном, а попутчика Николаем Константиновичем. - Прокурор района, - представился попутчик и посмотрел на меня, ожидая реакции. Но реакции с моей стороны никакой не было, я только сказал, что это забавно. - Что же тут забавного? - А забавно здесь то, что я тоже прокурор, - ответил я, - только кроме того еще - книги пишу. А живу в Москве. Николай Константинович ничего не ответил. Позднее мы подружились. Жизнь его, характер я описываю уже много лет. А назвал я героя своих многочисленных историй по имени деревни, где спасли кота. С тех пор прошло много лет. Прокурор был переведен в Москву. Я ушел из прокуратуры, завел собаку Штучку и кота Агата и продолжаю дружить с хозяином кота Антона. Иногда я даю ему почитать его собственные истории в моей интерпретации. Он относится к ним серьезно, давая мне, однако, право сочинять то, что не успел или не захотел рассказать сам. Антон, заметно похудевший в последние дни, был пьян - второй раз в жизни. Первый - котенком, когда ему кто-то перебил лапу, она болела, гноилась, и он день и ночь жалобно мяукал, больше не от боли, а от обиды на судьбу, которая под материнским брюхом обещала быть теплой и доброй, но оказалась жестокой и нехорошей. Чтобы как-то облегчить страдания, его напоили валерьянкой. Запах валерьянки Антон помнил долго. Ему было хорошо. Его пригрели и оставили дома. Поначалу он боялся, что выбросят на улицу, но этого не произошло. Его раскормили, и за несколько месяцев он вырос в дородного, красивого кота. Он, правда, слегка прихрамывал, но окружающие его кошки, да и он сам, привыкли считать этот недостаток особенностью, лишь подчеркивающей индивидуальность. Антон мог бы считать себя баловнем судьбы, но всегда ведь чего-то не хватает, даже когда ты избалован. Во всяком случае Антон все блага кошачьей жизни принимал как должное, полагая, что это плата за то, что ему пришлось испытать в детстве. Детство же Антон из-за постоянного лежания на печи помнил все меньше. Не помнил он и своих родителей и не мог даже себе представить, что отец его, вечно голодный романтик, погиб в схватке с собаками, защищая его мать, которая вскоре после того, как родила шестерых котят, и Антона в том числе, облезла и ушла из дому навсегда. Антон жил эгоистом и потребителем. Впрочем, винить только его в этом нельзя. Какой кот откажется от такой жизни, которая была у него. Ведь он ни в чем никогда не ведал отказа. Мышей в доме, где он жил, не было, поэтому он целыми днями нежился на печке, изредка выходя во двор размяться на морозце, а летом и весной развлекался тем, что прятался в бурьяне, подстерегая неопытных кошечек. Такой образ жизни воспитал в Антоне чувство превосходства не только над кошками, но и над людьми. Эту черту, по-видимому, Антон унаследовал от хозяина. Делал он это подсознательно, всегда наперед опасаясь, что его обидят. Но кому придет в голову обижать ухоженного кота, тем более кота главного бухгалтера совхоза... Со своими кошачьими соседями Антон тоже не знался. Терпеть их не мог, а когда хозяин выгнал из дому приведенную было Антоном кошку, Антон нисколько не огорчился, не пришел к ней на помощь. Он понял: рай - для него одного. Рая для другого не будет. Его не интересовало даже, кто его кормит, сколько человек живет в доме, и когда никого по какой-то причине не было, то, если, конечно, было что поесть, - это Антона нисколько не волновало. Однажды Антона пригласили в гости. И вот в связи с чем. Антон не давал себе труда помнить дочь хозяина. А ведь именно она подобрала его когда-то и выходила. Подошло время - она вышла замуж, стала жить на другом конце села, взяла было Антона погостить к себе, но занималась больше мужем, чем котом, и Антон, недовольный, вернулся домой, решив, что в гости больше никуда не пойдет, а будет убежденным домоседом. Но он немного кривил душой, убеждая себя, что ушел из-за мужа. Дело в том, что в том доме уже жил серый кот, который так же, как и Антон, претендовал на свое место под солнцем. А под одним солнцем, да еще в одном доме, трудно ужиться двум философам-эпикурейцам. Естественно и то, что в гостях, казалось, не так тепло на печи и не так вкусно кормили. Дома Антон сразу дал понять, что хозяин - он. Михаил Федорович, совхозный главбух, и не возражал на это ничего, у него всего-то и осталось, что кот. Книг он никаких не читал, вечера проводил исключительно перед телевизором, и возле переливающегося в самую лютую стужу весенними цветами ящика Антон часто получал что-нибудь вкусное. Он любил телевизор. Именно в этот безоблачный период его никчемной кошачьей жизни произошло нечто такое, что впоследствии изменило Антонову жизнь круто и обидно. Однажды к хозяину пришел директор совхоза и попросил: - Михаил Федорыч, приюти товарища из района на одну ночь. За полчаса до этого визита ничего еще не подозревающий Антон, по обыкновению своему свернувшись калачиком, спал, а чем-то встревоженный в последние дни Михаил Федорович подбросил в печь пару больших поленьев, поворошил кочергой золу, распушил сноп искр и вспугнул разомлевшего в жаркой избе Антона, который вскочил было, но, узнав хозяина, лишь для порядка мяукнул и вновь улегся на печь. Он дремал, зная прекрасно, что еще совсем немного посопит и пошелестит бумагами хозяин, потом покряхтит и тоже уляжется на постель. Знал он и то, что завтра наступит серый зимний день, который будет тянуться нескончаемо долго. Наслаждался теплом и сытостью и полагал, что так будет завтра, и послезавтра, и всегда. А вот о том, что будет потом, лишенный воображения кот не думал, правда, иногда ему почему-то казалось, что потом наступит царство такого вот запаха валерьянки, который он помнил с детства. Но сегодня об этом рано было думать, сегодня однообразие кошачьей жизни не должно было потревожить ничто. И вот в этот самый момент раздался незапланированный, а потому тревожный стук в дверь. Хозяин отодвинул засов и открыл дверь, а Антон только лениво и нехотя, с видом истинного хозяина дома, повернул в пол-оборота голову. Говорил, судя по голосу, директор совхоза. Кот отличал директора совхоза. Отличал потому, что директор никогда к нему не приставал, не брал на руки, как другие приходящие в гости, не гладил и ничего не обещал. Относился к Антону, как положено, вежливо, и с чувством подчеркнутой любезности, но без фамильярности. Кот прислушался: судя по интонациям, директор что-то просил, и еще, если судить по двойной порции пахнувшего холода, входная дверь впустила не одного человека. Рядом с директором стоял высокий человек с портфелем. Хотя он вел себя скромно, Антону он не пришелся: кот был консерватором и нового не любил. - Так пусть у тебя переночует товарищ, а завтра я его устрою, добро, Михаил Федорович? - и директор - это кот сразу увидел - подмигнул главбуху. - Отчего же не добро, места не жалко, оставайтесь, - проговорил хозяин Антона, незаметно понимающе кивая директору, видимо, в ответ на его подмигивание. - Ну и ладно, - сказал директор. После этой понятной им обоим фразы гость остался в избе, а хозяин и директор вышли в сени, где директор что-то сказал хозяину. Гость, не обращая внимания на кота, стал разглядывать комнату. Вскоре вернулся хозяин. В руках он нес запотевшую с холода бутыль и большой, похожий на лед кусок свинины. Антон, предвкушая близкое угощение, потянулся. Но гость - а этого уже кот совершенно не мог понять - от сала и водки отказался. И этим, конечно, коту не показался еще больше. Но приезжий, видимо, обладал какой-то властью, потому что хозяин покорно, хотя и с прибаутками, убрал со стола мгновенно и словно нечаянно выставленную снедь и принялся стелить гостю возле самой печи. Обидевшись на все сразу, кот отвернулся от гостя и уже больше не поворачивался. Слышал только, что хозяин покряхтел у себя на кровати да и захрапел. Приезжий зевнул тихо и как-то вкрадчиво и тоже заснул. Он спал так беззаботно, что коту сделалось не по себе. В темноте он ясно видел спящего, и был тот спящий неприятен коту с самого начала, и всю ночь от этой неприятности кот даже не мог заснуть. Чувствовал ли кот, что именно этот спящий отнимет у него хозяина и принесет проблемы в тихую и несложную кошачью жизнь, или нет, но только ночью ему почему-то стало жалко хозяина. Он даже хотел вцепиться приезжему в физиономию, но, решив, что это будет не гостеприимно, воздержался, свернувшись калачиком. Задумавшись, лежа в остывающей избе, кот вдруг уловил движение там, где должен был посапывать спящий приезжий. Кот дернулся, повернулся, раскрыл умеющие смотреть в темноте глаза и увидел, что приезжий встал с постели и, зябко поежившись, подходит к печке, той самой, на которой лежал удивленный и чуть-чуть испуганный Антон. В темноте кот видел приезжего прекрасно, а вот приезжий кота - вряд ли, потому что передвигался ощупью, печь нащупывал руками мягко и тихо. Антон шевельнуться побоялся. Хотел позвать хозяина, но от испуга не позвал, забыл, что приезжий его не видит, только все больше стал вдавливаться задом в теперь уже чуть теплую, ближе к утру, печь. А приезжий, наконец, нащупал то, что искал, - резко задвинул печную заслонку и, забравшись скоро в кровать, больше уже не пугая кота, заснул. Кот же спать не мог, удивляясь, зачем это приезжий закрыл заслонку в печи. Но потом понял: из печи идет холод, и приезжий попросту замерз. Разбудил его страшный кошмар. Снились ему кошки, но не обыкновенные, а синие, розовые, зеленые. Они то двоились, выходя одна из другой, как матрешки, то превращались в одну большую кошку, фиолетово-красную, а кончики усов у нее были оранжевые и полыхали огнем. И эта кошка манила Антона, но необычная расцветка пугала его, хотя и было ему интересно. В довершение ко всему странная кошка стала издавать какое-то хрипение, и Антон от страха проснулся. Прислушался: хрипел приезжий. Антон не испугался, но ему вдруг захотелось выйти на свежий воздух. Вдруг нестерпимо заболела голова. И, может быть, от этого или от чего другого кот вспомнил: нельзя закрывать печную заслонку, от этого бывает угар. Это вспомнившееся страшное слово отрезвило Антона. Он принял решение и легко прыгнул на приезжего. - А, что? Кто? - вскакивая, вскрикнул приезжий. - Мяу, - дико завыл Антон, - ты что, очумел - заслонку закрывать, чай не в городе при паровом отоплении, мяу... У приезжего, видно, тоже что-то случилось с головой, потому что он стал трясти ею, потом поднялся с постели и опрокинул стул. - Мяу, - выл Антон, - дверь скорей открывай. Приезжий кота не понимал. Но, слава Богу, в это время за перегородкой поднялся хозяин. Он пошел к входной двери, да вдруг упал тут же, на пороге, замертво. Но свежий морозный воздух уже хлынул в избу. Антон сразу же стрелой выскочил на улицу. Отдышавшись, кот вернулся в дом и обнаружил, что хозяин продолжает лежать в той же позе у двери. Испуганно отшатнувшись от него, Антон помчался в комнату, где дико и истошно завыл, снова обращаясь к приезжему. Приезжий на этот раз понял кота, собрался с силами, очнулся и, шатаясь, словно пьяный, пошел к входной двери. Там на воздухе в одном исподнем он стоял довольно долго. Наконец с удивлением увидел лежащего на пороге дома хозяина и, нагнувшись, стал приводить его в чувство, потом, сообразив, на секунду оторвался от хозяина, заскочил в избу и открыл злополучную заслонку в печи, с которой все и началось. А потом, едва только хозяин слегка пошевелился, приезжий, наспех одевшись, побежал на улицу. Кот услышал топот бегущих людей. Через несколько минут возле избы появился человек в белом халате, и кот успокоился, в особенности когда увидел, как хозяин его, уже перетащенный в проветренную избу, пытается подняться с кровати. А когда тут же появилась дочь хозяина с мужем и захлопотала, кот успокоился совершенно. Но зато приезжий вдруг сник и упал прямо посреди комнаты, силы оставили его. Это происшествие было, пожалуй, самым неприятным в жизни Антона. А потом опять все пошло по-старому. А может быть, так, да не так: что-то переменилось в хозяине. Стал он каким-то нервным, много раз переспрашивал "Кто там?", когда слышал стук в дверь, пугался телефона. Кормить кота он, однако, не забывал. А потом Антон заметил, что больше всего боялся хозяин именно того приезжего, который ночевал у них. И невдомек было мохнатому зверю, что хозяин оттого боялся, что был вором, а приезжий - следователем. Прошло еще время. И настал несчастный день, когда хозяин дрожащей рукой погладил кота и вышел вон из избы. Больше его Антон не видел. Услышал только на улице голос этого самого приезжего и понял: пришла беда. А потом какие-то люди появились в избе, пересчитали все, что там было, дали, правда, кое-что забрать дочери. Кот думал, возьмут и его, испугался и спрятался под печь. Может, и зря он так сделал: дочь его не заметила, а он надумал выбраться из-под печи, когда она уже ушла. А тем, другим, кто описывал имущество, - им все равно было. Кот мешал, они попросту выбросили его на улицу. Теперь Антона некому было кормить, он побирался по деревне, выпрашивал у ненавистных и презираемых некогда собак подаяния, а они большей частью только ворчали на него. Быть может, впервые по-настоящему он почувствовал горечь бытия, когда возвратился домой и увидел, что заколочена входная дверь его бывшего дома. Он постоял, потом проник в избу через разбитое окно. В ней было холоднее, чем на улице. Он не поверил своим ощущениям, прыгнул на печь, ласкавшую его прежде своим теплом. И в ужасе спрыгнул на пол: печь была холоднее льда. Хотя на дворе уже кончалась весна. Тревожно замяукав, кот Антон огляделся: в избе не было мебели. Он выскочил на улицу. И пошел куда глаза глядят. И вдруг вспомнил детство. И у него заболела раненная в детстве лапа. И от этого, может быть, или от чего другого, но вдруг странный запах остановил его. Запах доносился из избы. Дверь была приоткрыта. Он осмелел и вошел. Увидев большую комнату со стеклянными столами и стенами, за которыми лежали какие-то белые маленькие коробки, стояли пузырьки. Антон пошел на знакомый запах валерьянки. За одним из стеклянных столов он нашел эту пахучую жидкость и от голода, холода и обиды принялся жадно лакать ее. Краешком глаза он видел, как к нему подходит женщина во всем белом, но оторваться уже не мог. Он не помнил, как очутился на улице. Все плыло перед глазами. Потом медленно пошел туда, где надеялся отогреться и поесть, - к дочери хозяина. Но дверь была заперта, а возле дома выла собака. Увидев Антона, она облаяла его и прогнала. Он заплакал и решил умереть. Умереть, даже если это будет больно. Он думал, как это сделать, и решил броситься в пасть какого-нибудь страшного зверя. Таким зверем он считал машину. Отчаявшись дождаться на деревенской улице автомобиля, он услышал в конце концов рокот мотора. Сделал прыжок - и потерял сознание. - Куда же тебя, котяра, несет, - услышал он голос и с удивлением на секунду очнулся. Его держал на руках тот самый приезжий. - Послушай, - продолжал он, - а не тебе ли я жизнью обязан? - Точно, Антон это, - раздался голос с заднего сиденья. На заднем сиденье между двух молчавших, в серых шинелях с погонами, людей, сидел хозяин Антона. Их глаза встретились. Но Антон сделал вид, что он очень болен и поэтому не понимает, что его хозяин арестован. Он отвернулся. И больше уже никогда его не видел. - Ну ладно, долг платежом красен, - сказал следователь, - поедешь жить ко мне. - И он погладил кота. - Но сперва в больницу. - Да выбрось ты его, Николай Константинович, - сказал один из милиционеров. Но Нестеров кота не выбросил. Он вылез из машины, взял с собой кота, у которого оказался ободранным живот, и пошел ловить попутку. Он не хотел задерживать правосудие. Шел дождь. На трассе показалась красная "Нива"... Антон стал жить в семье Николая Константиновича. Кормили его хорошо, баловали. Кошек в райцентре было, правда, меньше, чем в деревне, но зато все они были городские и потому интеллигентные. Валерьянку Антон больше не пил: не с чего было - на пансионе у юриста второго класса жилось ему беззаботно... - Вы когда об этом писать рассказ будете, - попросил меня Николай Константинович, - как-нибудь дайте в конце резюме, что кот потому попал под машину, что был пьяным. А еще скажите, что пора заменить в деревнях угарные печи на паровое отопление. Я искренне ему это обещал. С Нестеровым все в порядке, он теперь служит в ФСБ в чине генерала, советую прочитать в моей интерпретации о его дальнейшей судьбе. Из повести "Это потому, что ты..." вы многое узнаете. Прототип его - Юрий Решетник человек весьма достойный. В дни его шестидесятилетия я желаю ему счастья... ЦЕРКОВЬ Н. ОСВОБОДИТЕЛЯ В журналистском блокноте всегда собираются факты, которые не войдут в статью или очерк, но при этом именно они стимулируют журналиста, заставляют его перо не сбиваться с пути, по которому катится, как под уклон, все быстрей и быстрей задуманный материал. А есть факты, которые не удается никогда проверить, и только нечаянный случай может иногда представиться, и тогда полузабытая строка из блокнота оживет и за ней откроется то, о чем стоит писать. В каком-то справочнике-путеводителе, прекрасно изданном неким совместным наше-ихнем издательством, была дана фотография церкви. Я не профессиональный знаток искусства и мало что понимаю в зодчестве, меня привлек не столько внешний ее вид, сколько подпись под снимком: "Церковь Н. Освободителя". Быть может, я забыл бы и про этот снимок, и про путеводитель, но навязчивая идея засела в голове: что значит "Н"? Николай Чудотворец? Или Николай Угодник? Или... вместо "Н" должно быть "Х", а вместо "Освободитель" - "Спаситель"? Во всяком случае, эту строку я выписал. А буквально на днях попалось на глаза еще одно фото, а на нем - та же самая, но разбитая в годы войны церковь, сквозь пробоины которой проглядывал подорванный немецкий танк. Под фотографией стояла фамилия автора снимка. Сержант Никита Бакалдин, хотя и командовал отделением, по сути своей был человеком гражданским. И работал до войны в большом краеведческом музее. Работа у него была, прямо скажем, не творческая - шофер, но не простой шофер; приходилось Бакалдину возить картины и гобелены, скульптуры и витражи. Постоянное общение с предметами искусства обогатило душу шофера. Он узнал им цену и наравне с другими сотрудниками того же музея, профессорами и искусствоведами, научился беречь как зеницу ока любое произведение, созданное людьми. Сержант Никита Бакалдин, хотя и командовал отделением, всякий раз, когда с боями брали занятые немцами города, в свободные от боев минуты со своим отделением собирал уцелевшие музейные ценности и сдавал их под расписку в военную комендатуру города. Отделение жаловалось на сержанта Бакалдина замполиту роты: замучил, дескать, сержант искусством, и неизвестно еще - будем ли живы, а командир отделения о музеях мечтает. Впрочем, так думали не все, - были и такие, кто понимал, что война войной, а командир все-таки поступает верно. Однажды раздобыл где-то сержант Бакалдин открытки с репродукциями картин и в перерывах между боями рассказывал присмиревшим бойцам о каждой картине, на ходу сочиняя ее историю. На обороте было написано, но, увы, не по-русски, о том, что та или иная картина таит в себе, но Бакалдин иностранных языков не знал, поэтому полагался на свою интуицию и сочинял. Открытки он держал в грубой, привыкшей к винтовке и автомату руке. И смотрел, рассказывая, не поверх аудитории, смолящей цигарки и наполняющей дымом синие вечера, и не в глаза солдатам, подремывающим после тяжелого дня, а смотрел он прямо на картину-открытку, которая освещалась поставленной под нее коптилкой. Освещалась снизу мерцающим светом. Голос у Никиты Бакалдина был не командный, не раскатистый и не громкий, а тихий и медленный, отчего слышно было то, что он говорил, только первым рядам солдат. На правом фланге в первом ряду сидел орденоносец и минер Егор Спасибо. Егор любил говорить мало, все больше молчал, интересовался искусством. Иногда ему хотелось спросить: "Слышь, паря, а откуда ты столько знаешь?" Но он сдерживал себя: молчаливый был человек. Бакалдин журчал, солдаты слушали. Слушали и думали о своем. А слова медленно, как медовые капли, падали, падали через равномерные промежутки времени. - Сержанта Бакалдина к командиру роты, - неожиданно раздался во время одной из таких лекций голос часового. И Никита Бакалдин пошел, прервав на полуслове свою дилетантскую лекцию. Минут через двадцать он вернулся, но лекцию продолжать не стал, собрал открытки с изображением картин мировой живописи и сунул их в свой вещевой мешок. Аккуратно и молча сделав все это, он скомандовал построение своему отделению, отвел его несколько в сторону, чтобы не мешать отдыхать остальным, и принялся медленно, со своими всегдашними тягучими интонациями, размахивая руками, так, чтобы если на минуту отключить его голос, со стороны могло бы показаться, что он вновь занят своим любимым делом - читает не строго научную искусствоведческую лекцию. Однако теперь он говорил другое: - С рассветом начинается наступление по всему городу. По расстоянию это не много, всего-то верст шесть или семь. Хуже всего то, что фрицы цепляются за каждый дом, не говоря уже о кварталах. Наша задача, товарищи бойцы... Отделению сержанта Бакалдина предстояло заминировать некоторые улицы, на случай прорыва немцев. Обладая цепкой памятью шофера, Бакалдин хорошо помнил виденную им в блиндаже командира роты карту этого городского района. Теперь он на клочке бумаги рисовал улицы, планировал завтрашний бой. В только что нарисованном плане чего-то не хватало. Улица обрывалась где-то посередине квартала. Что же там было на карте командира? Какое-то строение? Кружок и крестик или пирамидка и крестик? Ну, конечно же, - еще замполит предупреждал: на пути продвижения роты, посередине улицы церковь, скорее всего заминированная отступающими немцами. Завтра при наступлении обходить ее справа. - Ясненько, - почесал затылок орденоносец и минер Егор Спасибо. - А может, сейчас прямо туда, в церковь-то, а? - Не понял, - сказал Бакалдин. -Да я говорю, товарищ сержант, может, сразу туда пробраться, в церковь-то, а как наши пойдут утром в атаку, мы и прикроем их. - Верно... Командир роты против такого решения бойцов не возражал. Бакалдин со своим отделением пополз к церкви. Бесшумно упал на землю немецкий часовой. Слабый свет проникал в строение с улицы в пробитый купол, кроме того вскоре замерцала коптилка. - Стой, ребята, - вдруг сказал Бакалдин обрадованным ребятам, благополучно добравшимся сюда, - здесь мины. До поздней ночи работали саперы Бакалдина, разминируя церковь. Наконец сержант разрешил перекурить. Но едва только солдаты присели, как он, словно что-то забыв, принялся ходить взад и вперед, заглядывая за иконостас. - Что это командир наш не отдыхает? - снова заговорил обычно молчаливый солдат Егор Спасибо. - После войны отдохнем, ребята, - сказал Никита, - а теперь живо ко мне. Чертыхаясь и проклиная про себя искусствоведческую жилку сержанта, до утра разбирали иконостас, снимали со стен иконы, складывали в дальнем углу за царскими вратами. Бакалдину казалось, что это самое надежное для них место. Рассвет грянул неожиданно. С ним вместе началось наступление: - Хорошо еще командир Христа не велел отвинчивать, - пошутил один из солдат, - бронзовый, пуда четыре такой весит. - И велел бы, салага, да времени больше нет, слышь, ухает - наши... Вдруг стало тихо. Бакалдин воспользовался паузой: - Ты что, думаешь, мы тут в храме божьем? Мы же в музее ценнейшего древнего искусства. Поймешь, может, после войны. Люди тебя благодарить будут. Канонада не дала ему договорить. Улица наполнилась криками "ура". Взлетела в ясное небо ракета и погасла. Отделение притаилось у церковной двери. Из дома напротив церкви раздалась автоматная очередь. Бакалдин метким выстрелом через дверную щель автоматчика снял, после чего распахнул двери церкви, которые были как раз на той стороне, где немцы, и от неожиданности застыл: прямо на него, грохоча по мостовой и выворачивая комья асфальта, шел немецкий танк. - Отделение, - скомандовал он сколько можно было хладнокровно и громко, - слушай мою команду: рассредоточьсь... занять оборону, а ты, - обратился он к Егору Спасибо, - беги, родной, предупреди ребят... Через секунды в церкви остался только сержант Бакалдин с противотанковой гранатой в руках. Танк, ослепленный яростью, с сознанием превосходства и силы, мчался прямо на него. Мгновение - и хрустнули вечные церковные двери, мгновение - и железный зверь уже в церкви, еще два-три мгновения - и он пробьет заднюю стену вместе с бронзовым Христом, разрушит в церкви все иконы, сложенные с таким трудом солдатами, вырвется в расположение русских с той стороны, откуда его не ждут... ...Взрыв потряс обиталище Бога. Стихли все звуки. Старинные своды покоробились. Одна из стен наполовину обвалилась, в нее ворвалось солнце. И только после боя увидели солдаты картину: перед разбитым распятием лежит дымящаяся развороченная груда металла, в которой с трудом можно было угадать немецкий танк... - Ну как докладывать-то полковнику? - спрашивал у командира роты адъютант в конце дня, когда городок был освобожден. - Как она называлась-то? - А пес ее знает, церковь и церковь. - Церковь и церковь, - передразнил адъютант, - церквей в городе много, ребят поспрашай, какая? Из ребят поблизости оказался орденоносец и минер Егор Спасибо. - Как это какая? - хитро прищурившись, раскуривая цигарку, сказал он, как это какая? Нашего Никиты... Бакалдина, освободителя советского... Через час адъютант излагал полковнику, держа перед собой шпаргалку, следующее: - Отделение сержанта Бакалдина успешно провело боевую операцию. Им, в частности, разминирована церковь Никиты Освободителя. Ценности - древняя живопись - также спасенные его отделением, переходят в ведение военной комендатуры. - Никиты Освободителя? - улыбнулся полковник, устало опершись ладонью о стол. - Ну, ну, продолжай. - Командир отделения, - продолжал адъютант, - сержант Бакалдин геройски погиб, остановив вражеский танк. Из вещей остался только военный билет, да вот, товарищ полковник, - адъютант наконец оторвался от своей шпаргалки, еще открытки, картинки на них какие-то... Фотограф, фамилия которого была названа в путеводителе под снимком с церковью и танком, встретил меня приветливо. По всему было видно: после моего звонка и длинных объяснений он только думал, что об этом бое, и страшно обрадовался, что имеет возможность еще раз рассказать кому-то эту, много раз пережитую им правду. Очень подвижный, старенький и голубоглазый, он суетился, переспрашивая, внимательно ли я его слушаю. Он достал из старомодного, обшарпанного бюро эти вот самые знакомые открытки, репродукции. Я машинально взял их в руки. Даже не машинально, а в каком-то полусне. О такой удаче я ведь и подумать не мог. На полуобгорелых картинах - Боттичелли, Верроккьо, Станционе, Делакруа. - А вы, я вижу, живописью интересуетесь? Тогда возьмите их себе на память. Не знаю, кто бы мог после услышанного отказаться от этих опаленных войной открыток. И кто бы посмел после такого подарка не простить старичка-фотографа, который, когда я уже собирался было уходить, бросил мне вдогонку, что в справочнике-путеводителе это, конечно же, была опечатка. Старик-фотограф (его имя Доренский) умер в нищете. Единственной усладой были его работы. Ему предлагали фотографировать девиц. Он отказался. Сержант Бакалдин в том страшном бою выжил (ошибся адъютант командующего), а умер в доме для престарелых, отчаявшись увидеть своих близких. Егор Спасибо умер от инфаркта на избирательном участке, когда ему предложили ... переголосовать. КОГДА-ТО ПОСЛЕ ВОЙНЫ ...Прокурор, государственный советник юстиции Константин Стефанович Павлищев вышел из прокуратуры и, перейдя дорогу, успел в пыльный и горячий троллейбус как раз в тот момент, когда дневное марево дошло до своей кульминации и ярость дня стала чуть затихать. Ему, пожилому человеку, тотчас же уступил место высокий плотный парень, и сел Константин Стефанович на то переднее сиденье, что повернуто спинкой к водителю, таким образом он волей-неволей видел все, что происходило в троллейбусе. Работа приучила его смотреть в глаза людям прямо, хотя не всем это было приятно, потому его глаз некоторые пассажиры избегали, отводили взоры, смотрели в окна. Он и сам знал эту свою особенность, отвернулся и тоже стал смотреть в окно. Однако вскоре его взгляд остановился на сидящем напротив немолодом человеке. Заметно было его волнение. Прокурор наш встрепенулся, словно погружаясь в трясину памяти, и замелькали как в волшебном фонаре перед ним события сорок шестого года. Быть может, малоисследованное еще современной наукой силовое поле, появляющееся вокруг человека, когда он задумывается, поглотило сразу двоих. ... Комсорг батальона Константин Павлищев с группой бойцов в числе первых форсировал Днепр. Это был его последний бой. А послали его тогда потому, что молодые бойцы его любили и шли за ним, не медля ни секунды. А дело и решали секунды. Когда у западного берега Днепра перевернулся плот и бойцы под свистящим свинцовым дождем оказались в воде и тонули, комсорг прекрасный пловец помог многим из них выбраться из воды. Все остались в живых, хотя это и бывает только в рассказах и кино, но так было... К наградному листу нужна биография. Что ж, родился Константин на родине Гоголя, в Сорочинцах. Его отец был оперуполномоченным ОГПУ, и когда пришли однажды ночью расправиться с его семьей и с ним самим бандиты и кулаки, то он спрятал жену с полугодовалым сыном с стог сена, а сам отстреливался до последнего патрона. Но... последний патрон не понадобился. Не устояли бандиты, бежали. Оперуполномоченный Павлищев до старости носил этот патрон на брелоке для ключей, а сына своего учил быть храбрым, смелым, не бояться смерти. И вот когда Стефан Павлищев был уже третий год на фронте, а семья его: сын, дочь и жена, - эвакуированные с Украины, жили в Сибири, нагрянуло Косте семнадцатилетие и, не спросясь матери и военкома, удрал он из дома, правдами и неправдами добирался до действующей армии. И вскоре стал комсоргом батальона с комсомольским билетом в кармане и свидетельством о спортивном юношеском разряде. Батальон Павлищева не отступал ни на вершок. И, как сотни других таких же батальонов и полков, гнал немцев с Украины. А если вы знаете плакат, на котором изображен комиссар, поднимающий роту в атаку, то вот этот комиссар, и есть Костя. Спортивный, поджарый, он падал, обманывая пули, но мгновенно вскакивал и, махнув бойцам, поднимал их, было залегших, вперед. ...Крик "ура" оборвался в госпитале. Нет, не поведет больше Костя в бой бойцов. Пронзительная боль сковывала всю левую руку и заканчивалась прямо в сердце. Болело предплечье, и тикали где-то оставшиеся на поле боя, там, в Заднепровье, вечные часы, живые на мертвой руке. ...А троллейбус, давно застрявший в потоке машин, потрескивал от жары, и сама езда и воспоминания утомляли Константина Стефановича. Болело предплечье. "Будет дождь", - решил он. А тогда, в сорок пятом, когда он с матерью и сестрой вернулся на пепелище и надо было отстраивать жизнь заново, пошел он в районный комитет партии. Ему, молодому кандидату в члены КПСС, надо было найти дело по душе, сложное и ответственное, чтобы он чувствовал себя нужным как в бою. Секретарь райкома сказал: "Поможем, в стране не хватает юристов, прокуроров, иди-ка ты, братец, в прокуратуру. Там нужны люди смелые, принципиальные, бескомпромиссные в борьбе с теми, кто мешает налаживать мирную жизнь в освобожденных от фашистских войск районах". Самое это слово - "прокурор" - было непонятным Косте, он даже сперва было возроптал, но потом, чтобы не подумали, что он испугался трудностей, смирился, а через несколько месяцев сидел уже следователем в своем же районе. С шестисотрублевым окладом по послевоенным деньгам. Отец с войны не вернулся, хозяйство было у них крохотное, да и мать жила в деревне, а Костя в райцентре, кое-когда с попуткой, больше гужевой, навещал он мать. О женитьбе Костя с матерью не говорил, а она не намекала, думала, как у него - инвалида - сложится дальше жизнь. Но однажды Костя навестил ее не один и приехал не на машине и не на телеге, а пришел пешком за двадцать верст, держа за руку румяную девушку. На свадебном столике были горилка, картошка, кое-какие овощи. Костя на свою свадьбу пришел последним и вынул из старой солдатской вещевой сумки редкое по тем временам лакомство: целую буханку хлеба. Буханка в те годы на рынке стоила двести рублей... - Хлеба бы не забыть купить, - подумал Константин Стефанович и снова повернул лицо в сторону сидящего напротив него человека. Тот, не отрываясь, разглядывал Павлищева. И его лицо еще раз показалось Константину Стефановичу знакомым, только если и видел он его когда-то, то очень давно, и тогда оно было без морщин. ... Прокурор района, где работал Павлищев следователем, сидел в своем кабинете и курил одну папиросу за другой. Собственно, кабинетом его апартаменты назывались условно. Перегороженный листом фанеры угол комнаты со столом. На столе лежала толстая папка, на которой было написано: "Дело по обвинению Василия Игнатьевича Кузнецова", а чьей-то рукой довоенной давности надписано поперек: "Кличка - "Кузнечик", дважды судимый". Папку эту только что принесли ему из милиции. Кузнечик совершил новое преступление. Поручить это дело прокурор мог только следователю Павлищеву. И хотя следователь был молод и неопытен, а преступник - матерый, другого следователя у прокурора не было. И вот... Надо было доставить преступника в прокуратуру. Ночной прохладой веяло от сорочинских бесчисленных лип, в тихом шуме черного ветра не видно было ни только что задержанного подследственного, ни даже самих лиц, ни дороги. Пистолет в своей руке следователь тоже не видел, но вот под ногами запело кем-то брошенное вчера на дороге кровельное железо - признак того, что он идет по той темной улице правильно. Через несколько минут блеснул вдалеке огонек прокуратуры. Только когда дошли, подумал следователь о том, что рисковал многим, может быть и жизнью, преступник мог пойти на крайнюю меру, попытаться бежать в кромешной темноте (тогда улицы не освещались), применить к нему силу. При тусклой лампочке в кабинете прокурора, где следовало снять допрос, Павлищев увидел, что сидит перед ним детина огромного роста, сильный, откормленный лошак. Павлищев достал из стола старое дело Кузнечика и принялся его перелистывать, бросил настороженный взгляд в сторону сидящего перед ним громилы и подумал: - Что ему стоит сейчас расправиться со мной, инвалидом, наверное, он так и сделает. Бандит перехватил взгляд Павлищева, но никак не отреагировал. А теперь, тридцать с лишним лет спустя, в обыкновенном московском троллейбусе на Константина Стефановича смотрели те же настороженные глаза. Смотрели пытливо и испытывающе. "Кузнечик", - подумал Павлищев... - Что вы на меня так пристально смотрите, - наконец не выдержал и спросил своего троллейбусного спутника Константин Стефанович. - Да напоминаете мне друга детства, - настороженно ответил пассажир, до войны еще виделись, а потом потерял. Ваша фамилия не Стрельцов? - Нет, а позвольте узнать вашу? - спросил Павлищев. - Фролов, - с готовностью ответил собеседник. - Вы не с Украины? - Нет. Помолчали. Троллейбус за это время успел остановиться. Окно загородила какая-то машина, а из репродуктора послышался неясный хрип. Павлищев вышел из троллейбуса, и тут же ему в лицо освежающе и прохладно брызнул летний ветерок. По дороге в булочную он еще раз вспомнил глаза своего троллейбусного собеседника и вдруг столкнулся с ним лицом к лицу. Оказывается, тот проехал остановку и теперь спешил к нему навстречу. - Товарищ следователь, - возбужденно заговорил человек, - мне показалось, что вы меня узнали, когда про Украину спросили. Помните допрос в прокуратуре в Сорочинцах после войны? Кузнецов фамилия моя. Тридцать пять лет почти с того времени минуло, а забыть вас не могу. Глаза ваши запомнил, разговор ваш душевный и ... пистолет, что вы в ящик стола переложили... И снова Павлищев перенесся мысленно в те далекие годы. ... Начался допрос. Сперва все шло просто. Имя, отчество, фамилия... Стояла напряженная тишина. Слова гулко отдавались в пустом помещении. Павлищев вдруг почувствовал, как что-то недоброе мелькнуло в глазах Кузнечика, и переложил пистолет из кармана в ближайший ящик стола. Ведь в ту пору в прокуратуре не было ни души, да и городок спал... - А ведь я вас и в самом деле хотел тогда... убить, - возбужденно говорил Кузнецов, - да остановился, ведь вы фронтовик, и отец у меня оттуда не пришел, а потом, когда сидел, все думал: как же так, все по одной дороге идут, а я по другой. А ведь пришли-то к одному, к старости. А как выпустили, на завод пошел, сперва не взяли, да сумел доказать, что тот я, которого они знали, там и остался - в тюрьме. А теперь другой. Потом поощряли, мастером стал. Теперь на пенсии, сижу вот дома и прежнюю жизнь вспоминаю. Сколько времени упустил. О нашей встрече не могу забыть. И знал, что вас встречу. Чуял, и все. А что Фроловым назвался - испугался, как вы воспримете. Отец воевал, а я сидел. И покоя мне нет, что внуки подрастают, спрашивают: "Деда, а ты был на войне?" Страшно это. Павлищев слушал, слушал сбивчивую и неуместную, может быть, в уличной сутолоке речь Кузнецова и вдруг улыбнулся. И протянул ему руку. Робко пожал ее Кузнецов. А потом они расстались. И вечернее светило видело, как один из только что стоявших на улице пожилых людей, улыбаясь пошел прочь, и солнце напрягло все свои предзакатные силы и заставило его прикрыть глаза рукой, а потом достать носовой платок и прижать его к глазам, а второго оно настигло сквозь стеклянную витрину булочной, куда тот забежал купить четверть "Паляницы" и половину "Бородинского". Павлищев жив. Служит в прокуратуре. Кузнечик теперь - советник Генерального прокурора и постоянно ходатайствует о продлении Павлищеву срока "послепенсионного" пансиона... Оба старики! АНАНКИНА ИЗ 4-й БРИГАДЫ Евгений Михайлович никогда ни с кем ни о чем не разговаривал. В нашем Малеевском мирке это был, пожалуй, единственный человек, голоса которого не слышал почти никто. Иногда, правда, находились смельчаки, рискующие вовлечь его в беседу, но они быстро выходили из игры, поскольку Евгений Михайлович чаще всего недослушивал и полфразы, вставал и уходил. Кое-кто из местных дам не в шутку принимался было обижаться на него, но из этого тоже ничего поначалу не получалось, поскольку мало кто знал его имя. А как же можно обижаться на неведомого человека. - Кто этот необщительный мужчина, у которого такой тяжелый, гнетущий взгляд и кожаный пиджак? - спрашивали они милого молодого человека, - они видели, что он был уже дважды за сегодняшнее утро удостоен полутораминутной беседой с непостижимым им необщительным субъектом. - Как это кто, - недоумевал молодой человек, и озорной взгляд его становился серьезен, - как это кто? Это же академик Мигдал, Аркадий Бенедиктович. И дамы, удовлетворенные таким ответом, уходили. Но Евгений Михайлович ни Мигдалом, ни тем более академиком не был, а был он грустным, погруженным в свои размышления писателем, которому совершенно чужды были мирские заботы, суета и недолговечность ее. Он был тем не менее одним из столпов, на которых держался зыбкий Малеевский мир. Он был обрамлен ореолом пушистых седых прядей, похожих на смеющуюся неистовость волос Медузы Горгоны. Однако это не были волосы мифического существа, как не были они и волосами рождающейся Венеры. Это были космы мудреца, и их обладатель, хотя и был импозантен, к несчастью многочисленного общества дам, не поддавался не только изучению внутреннему, но даже лицезреть его было почти что немыслимо, ибо распорядок его дня, как будто нарочно, не соответствовал распорядку дня других, пребывающих с ним на одном отрезке времени и пространства. Но вот однажды, на вторую неделю совместного бытия недоумевающих и теряющихся в догадках отдыхающих и размышляющего над суетностью последних автора этого рассказа, произошел из ряда вон выходящий случай. Сидя за столиком в большом зале с колоннами и потыкивая маленькой вилкой в пережаренную рыбу, Евгений Михайлович вдруг заговорил. Его соседи по столу, которые доселе были удостоены лишь легким кивком приветствия с его стороны, немедленно отложили все дела, впрочем, ясные, те, которые обыкновенно и делаются в столовой рафинированного Дома творчества, как-то: прекратили чистить столовым ножом ногти, снимать двумя облаченными в золотые перстни пальцами белок с яичницы-глазуньи, прекратили также ковыряние вилкой в затылке, и взоры их немедленно обратились к заговорившему собеседнику. - Между прочим, - сказал Евгений Михайлович, - закончив, наконец, размазывать большую порцию картофельного пюре по маленькой тарелке, - между прочим, сегодня мне рассказали любопытную историю. Здесь Евгений Михайлович впервые за все время пребывания в Малеевке окинул взглядом просторный зал с колоннами и вдруг обнаружил присутствие других особей Гомо сапиенс. Это его немного разволновало, и он предположил продолжить историю после обеда, но было поздно, со всех концов зала, завороженные голосом, который был им слышен, к столику Евгения Михайловича стекались люди. Многие несли с собой стулья, иные побежали в свои коттеджи за магнитофонами и фотоаппаратурой, а третьи, у кого не было ни того ни другого и которые не позаботились вовремя о стульях, остались стоять, забыв об обеде, венчающем его лимонном желе, похожем больше на щит Давида, чем на блюдо, о недописанных романах и поэмах, о своих женах, дочерях, возлюбленных, а также о самих себе. Евгений Михайлович отодрал, наконец, от пюре достойный самого себя кусок и отправил его в рот, потом сказал: - Да, кстати, вам, должно быть, все это неинтересно. И так и не полюбопытствовав, интересно ли это аудитории или неинтересно, продолжал: - Вы знаете, недалеко от города Загорска есть такая речушка Сергиевская Гать. И вот по обе стороны ее расположены владения совхоза имени Загорского. И наврал, потому что такого совхоза нет и в помине. Евгений Михайлович отломил следующий кусок пюре, помусолил его в воздухе и положил обратно на тарелку. Он сделал это не потому, что вдруг перестал быть голоден, а потому, что его перебили, какая-то вздорная старушка в вечернем платье с ридикюлем времен Раса Маконнена принялась было объяснять аудитории, что Загорск - это бывшая Троице-Сергиева Лавра. Евгений Михайлович не стал ждать, пока утихнет возмущенный рокот осаждающих старушку возгласов. Он вещал. - Представьте себе, - говорил он, - на одной стороне речушки живописно раскинулись бахчи... - Да ни, бахчи у нас, - перебил Евгения Михайловича солидный писатель в сером с искоркой костюме. Он был украинцем и вступился за конституционные права своей республики, в частности за ее самоопределение. Кроме того, он был навеселе, а так как сидел в кресле и костюм его был сшит плохо, вдобавок из шерстяного материала, а потому страшно кололся, его так и подмывало выступить. Он, правда, не затем влез в разговор, чтобы перебить говорившего, а просто решил, что пауза дадена ему специально для того, чтобы все обратили внимание на него. Кроме того он, погруженный в свои мысли, вообще ничего не слышал и решил, что присутствующие здесь собрались для того, чтобы предложить ему пятнадцатикопеечную монету, которую он долго и безуспешно искал у себя в пиджаке третий день, чтобы позвонить жене, которая волновалась о том, как он доехал. Он настоял на выдаче ему пятиалтынного, после чего царственно удалился. Потом он долго открывал стеклянную дверь столовой, уронил монету, полез за ней под стол, ударился, и, наконец, перестав шуметь, удалился. На этот раз Евгений Михайлович выждал паузу, ровно такую, чтобы в потухших взорах снова вспыхнул интерес, и продолжал: - Так вот, на одной стороне реки были поля, а на другой - домики колхозников и малюсенькая церквушка. Она была давным-давно закрыта, верующих в селе почти не было, а те, которые и были, предпочитали ездить в Загорск, благо это не далеко. Церквушка находилась под охраной государства, и местный отдел культуры, избалованный Москвой от опеки над большим Загорским ансамблем, совершенно не мог решить: под каким соусом выкроить деньги на ее реставрацию. А у директора совхоза давно уже попала вожжа под хвост, где раздобыть кирпичи на постройку дома своему только что женившемуся сыну. - И он сломал храм? - в остервенении провозгласила экзальтированная старушка в вечернем платье, но тут же взяла себя в руки, ибо, судя по костюмам собравшихся, большая часть их была, по ее мнению, атеистами, - но тут же реабилитировалась, сказавши что-то лестное об атеисте Гольбахе. Потом она решила, что большинство здесь находящихся не знают, кто это такой, и принялась путано объяснять, но на нее зашикали. Старушка решила было, что свои позиции надо утверждать и, конечно, полезла в полемику, но была вторично водворена на место. - Нет, он церковь не сломал, - сказал Евгений Михайлович, знавший, кто такой Гольбах, а чтобы все узнали о том, что он знает об этом, и вместе с тем продемонстрировать старушке, что он нисколько не сердится на нее за то, что та перебила его, даже назвал его имя - Поль. Старушка была отомщена и долго потом улыбалась, не улавливая последующее изложение истории, сообщенной Евгению Михайловичу сегодня перед обедом. - Нет, он не ломал церкви, он сделал талантливее, он нарисовал на белой церквушечной стене головешкой черные полосы, а потом их сфотографировал, вместе, естественно, с церковью. Получилось, как вы понимаете... - Что, не нравится рыбка? - спросила в этот момент со своим подносом сквозь толпу официантка. - Я могу скоблянку принесть. Но сидящий рядом с Евгением Михайловичем высокий лохматый поэт показал ей такую скоблянку, что она немедленно исчезла, расплескав стакан какао на пиджак, белый пиджак гладко причесанного пожилого физика с эйнштейновскими глазами и усиками, которые носил сперва граф Бенкендорф, а потом уж он. Разговор как-то незаметно перешел на пиджак, и аудитория была принуждена узнать, что куплен он в Вене на симпозиуме по квантовой физике. Изложив в общих чертах свое мнение по поводу взглядов на теорию световых частиц Борецкого и Эйдельштейгера, физик вернулся к своему пиджаку и стал развивать свои познания в области химии, ибо, как утверждал он, химическое соединение какао-бобов легко выводится бисульфатом натрия, который содержится в стиральном порошке "Новость", и его, кстати, можно по случаю купить в универмаге "Москва" на Ленинском проспекте. Любезно продиктовав двум дамам адрес этого магазина, физик вспомнил, что завладел аудиторией незаконно и посему церемониально попросил Евгения Михайловича продолжить. Он с готовностью даже напомнил ему последнюю сказанную фразу про нарисованные углем трещины. И тут раздался чуть шепелявый голос средних лет человека, который, оказывается, живет на Ленинском проспекте. Отстаивая свое право на точное знание местности, он как дважды два доказал присутствующим, что в универмаге "Москва" никогда не было хозяйственного отдела. Доказав это, уличив тем самым физика во лжи, он долго еще что-то говорил, но что именно, никто не мог понять, потому что из всех букв русского алфавита он ясно произносил только две, а именно твердый знак и мягкий знак. Евгений Михайлович ничего рассказывать больше не хотел, но встать из-за стола не мог. Дело в том... Дело в том, что из всех живущих в Доме творчества был только один человек, который не находился в этот момент в столовой с колоннами, а именно, тот самый кудрявый, несерьезный молодой человек, который дважды был удостоен полутораминутными беседами с Евгением Михайловичем. Молодой человек быстро пообедал и пошел в свой корпус работать. Там ему и пришла мысль о том, что хорошо бы сочинить всех, кого он знал или узнал в Доме творчества, заново. И он принялся это делать. Дойдя до фразы, повествующей о том, что Евгений Михайлович встал из-за стола, он потянулся, закурил, повалялся на кровати и образовал в своем сочинении некую паузу, которой и попытался было воспользоваться Евгений Михайлович, но, увы, сделать этого не сумел, ибо тотчас вспомнил, что пока еще недосочинен. А недосочиненному дальше жить было бы очень грустно. Евгений Михайлович, кстати, вспомнив фразу, часто произносимую кудрявым молодым человеком о некоей закодированности бытия, да еще вскользь о том, что молодой человек как будто бы даже видел книгу судеб, где написано, что с кем когда будет. Обладая некоторыми способностями к телепатии, Евгений Михайлович всеми силами своей души пытался внушить сочиняющему его и его аудиторию кудрявому юноше, что он хочет знать, что же будет со всеми ими дальше. И молодой человек понял. Он написал: "Все будет хорошо, Евгений Михайлович, ибо природа наделила меня не только артистизмом духа и талантом, но и также тактом и добротой. Уверяю вас - все будет хорошо". Прочитав в собственном сознании ответ на вопрос, Евгений Михайлович тотчас же успокоился и принялся рассказывать дальше. - Как вам, конечно, ясно, отдел культуры, увидев на фотографии аварийные трещины на белой и непорочной стене церкви, немедленно дал указание: "Поступать по усмотрению". Естественно, дом для молодоженов был тотчас же воздвигаем, и продолжалась эта работа почти год. А через год, когда сын директора повел молодую жену в этот дом, случилось странное: директор совхоза был убит молнией. Значения этому, конечно, никто не придал, не придаю и я, - а интересует меня в этой истории процесс создания современной легенды. Человек двадцать из аудитории сочли своим немедленным долгом наперерыв убедить всех остальных, что и их в этой истории интересует именно то же и ничего больше, никакой мистики. Убедив себя и остальных, они совершенно успокоились. А кудрявый молодой человек милостиво возвратил сочиняемых в реальность, и они тотчас же оказались за своими столами, не подозревая даже о том, что по воле обаятельного, но пустого юноши, только что были где-то в другом измерении. Они продолжали трапезничать и мерно неторопливо беседовать. Полный человек в синем костюме - о том, как будет принят в этом же зале, когда окружающие узнают его должность, физик в белом пиджаке - о том, где можно купить стиральный порошок, старушка в вечернем платье - о том, что Гольбах все-таки сукин сын, но она так и не смогла найти объяснений тому, что навело ее на мысли об атеисте позапрошлого века. А украинский писатель - навеселе будет долго и безуспешно вспоминать, позвонил ли он своей жене или нет и когда это было. И только Евгений Михайлович, с трудом удерживая в сознании ускользающую нить сочиненного мира, будет напряженно думать о том, при чем здесь Ананкина из 4-й бригады и, вероятно, сообразит, что это именно та девушка, которая была чем-то по духу похожа на кудрявого молодого человека как внешностью, так и душой, и это именно она раздобыла генератор высокого напряжения и поставила два электрода как раз на той тропинке, по которой обыкновенно ходил гулять директор совхоза, оглядывающий свои владения. Евгению Михайловичу стало неприятно, - прокуратура занималась этим делом. Покончив с обедом, он пошел куда-то, нимало не заботясь о шушукающихся за его спиной. И очнулся он только в тринадцатом номере, где сочинял свои нелепости кудрявый молодой человек. - Боже мой, он опять сочиняет, - подумал Евгений Михайлович. - Надеюсь, не про нас, так хочется наконец спокойно отдохнуть. И, пользуясь тем, что молодой человек увлечен, Евгений Михайлович заглянул через плечо прямо в сочиняемое. Его можно простить, он сделал это в пределах самообороны... Он прочитал: Милая моя девочка! Я только что отложил свой написанный рассказ, расставил в нем запятые и понял, что я безумно Тебя люблю. Я это ощущаю все острей тогда, когда чувствую, что теряю Тебя; а теряю я тебя постоянно, ибо время, затраченное на то, чтобы написать проходимый рассказ и заработать Тебе на "Шанель", я уже промотал, а единственное, что я могу сочинить - Тебя. Ты вполне реальна. Ты любишь подарки, Ты - истинная женщина, но я потеряю Тебя, ибо не могу тебе гарантировать, что и следующий мой рассказ будет кому-нибудь нужен. Я не смею просить Твоей руки, она для меня равнялась бы скипетру короля, но, увы, королевой сделать Тебя могу пока только на словах. Ты прости меня, мне сегодня грустно. Осень пакостит душу, а скоро придет ненавистная зима, наступят холода, я буду мерзнуть, кутаться в пуштун, который Ты подарила мне... Прости. Ты знаешь, а может, мне удастся сочинить себя, тогда Ты снова будешь со мной. Я сочиню себя таким, как ты хочешь, и смогу каждый день водить Тебя в твой любимый ресторан... Кудрявый молодой человек не успел ничего написать дольше, потому что Евгений Михайлович вырвал у него лист, скомкал его и буквально заорал: - Поедем немедленно к ней, я ей скажу, что такими людьми бросаться невозможно, такие, как вы, рождаются раз в сто, нет, в тысячу лет... - Евгений Михайлович, - сказал молодой человек, - простите меня, но всю эту комедию на десяти страницах я написал только для вашей последней реплики. Я, видите ли, изучаю вас то недолгое время, что вижу. Мне интересна ваша улыбка, ваша хмурость, ваша отрешенность, я только никогда не слышал, как вы кричите, вот мой эксперимент удался... Я вывел вас из состояния депрессии, вылечил. А что до вашего благого порыва - примирить меня с моей возлюбленной, - так не надо этого делать, все разрешится само собой. Ведь нас всех тоже кто-то сочиняет, может быть, кудрявый молодой человек, а, может, Ананкина из 4-й бригады... Кстати, книгу судеб я заказал в Библиотеке бытия, вот том, полистайте... - А чем вы собираетесь закончить этот рассказ? - А чем угодно, любой строкой из известной вам книги. Например: "А знаете ли вы, что у Алжирского бея под самым носом шишка?" - Все это хорошо, - возразят мне, - но дочь профессора работает в "Независимой газете". - Ну и что, - отвечу я, - пусть себе радуется жизни, милашка... Евгений Михайлович умер в Москве, не дожив до перестройки. РАНА НА СПИНЕ 1. Стас Пригорин был громадного роста, широкоплеч, но не сутул. И сапоги носил самые большие. В сорок четвертом зимой был ранен под Ленинградом. Валялся в январском снегу, пока его не подобрали санитары. Выходила его медсестра Ирина. На фронт Стас больше не попал. В этот же год на Ирине женился. Детей у них не было. Стас был ранен в спину. Она болела, и врачи в сорок восьмом и дальше отправляли его к теплому морю залечивать старые раны. Сломался Стас Пригорин на желтом песчаном берегу в Ялте. Волны рассыпались о валуны и мелкими брызгами окатывали Стаса. Ирина уже уплыла. А он стоял на берегу, докуривал папиросу, пыльную, как кипарисы на центральной улице, и безвкусную, как теплая вода. - Папка, - услышал он сзади себя голос ребенка, - а что это у дяди на спине? Стас не обернулся, потому что знал, на спине у него страшные рубцы от осколков снаряда. Он курил, ждал, что же ответит "папка". Однако последний с ответом не спешил. Стас ждал долго, но так как ответа все не было, оглянулся. Отец и сын были далеко. В воду Стас в этот день не ходил, просидел целый день на берегу в майке, курил. Ирина была тут же рядом, что-то вязала. Стас курил, закопав громадные ноги в желтый песок. На следующий день он купаться не пошел и майки своей не снял, сидел в той же позе. Детский беспечный голос снова, как в первый раз, сказал: - Папка, видишь, вон тот дядя, у которого рана на спине. Стас снова не повернулся. - Пап, а пап, а почему она у него на спине? - Всякое было на войне, сынок, раны не выбирают. - Но почему же на спине, - допытывался ребенок, - ведь пули летят спереди, а? Пап? Стас бросил окурок в воду, скинул майку, нырнул. Плавал он отлично, высунул голову из воды у самого флажка, поплыл к горизонту саженками. Далеко от берега увидел, что не снял часы. Не вернулся, поплыл дальше. Вечерним поездом с Ириной из Ялты уехал. О войне с друзьями не говорил. Молчал. О войне с друзьями говорила Ирина. ... Тогда под Ленинградом, когда снимали блокаду в сорок четвертом, в тонком январском снегу - все были героями. И Стас был, взводом командовал. Говорила она это с надрывом, боясь, что ей не поверят, почти в истерике. Взводом командовал Стас Пригорин, а когда вдруг хлестнуло шрапнельным дождем, разорвался рядом снаряд, закрыл своим телом Стас Пригорин друга. Оттого и рубцы у него на спине, а не на груди. Друг конца войны не увидел. А Стаса вынесли из этого сражения, и ночи не спала Ирина - победила. Живой остался Стас. Так рассказывала сама Ирина, и она была права. Не вмешивался в ее слова муж, сидел молча, затягиваясь своей вечной папиросой. День катился к ночи. Гости ушли. За столом, уставленным грязной посудой, сидел грузный высокий человек, окутанный папиросными облаками, и молчал. Склонив голову на его плечо, тихо покачивалась в такт его мыслям жена. Оба они находились в едином оцепенении. Если бы тут было кино и я показывал бы вам в духе современной коммерции недобросовестный фильм, я бы, вероятно, залез в чужие мысли этих двух людей и вывел на всеобщее обозрение разные интимные подробности: ... "На самом деле все было не так. Стас Пригорин - совершеннейшее ничтожество, драпанувшее во время боя - тем самым подставившее спину осколкам вражеского снаряда. Этому свидетель - только единственный друг, который погиб, поэтому Стас может выдавать себя за героя. Правду о нем не знает даже его жена, тоже далеко не положительный персонаж, ибо она, так называемая медсестра, нагуляла внебрачного ребенка от начальника полевого госпиталя. Родила от него сына, который сейчас находится на воспитании у бабушки, потому что Ирина, боясь потерять столь импозантного мужа, как громадный Стас Пригорин, от сына отказалась и знать свою прошлую жизнь не желает". И вот здесь обязательно нужно показать крупным планом бабушку, ее морщинистые руки и идущего по деревенской улице паренька, конечно же, для большего понта в суворовской форме - подросшего и ставшего великовозрастным внучком. Заливаются петухи и куры, а он идет себе по улице четким шагом и отдает бабушке честь. "Искрятся глаза старушки..." Но если бы я сам снимал о нем фильм, то показал бы все так, как рассказывала Ирина. И сына бы я ее не показал, потому что не было у нее сына. Молодой женщине, независимо от того, идет война или нет, нельзя сидеть на холодном снегу. А она это делала. Перевязывала раненых... ... Настало время перейти ко второй части повествования. 2. Прошло двадцать лет. Стас Пригорин выбился в люди и возглавил большой, выпускающий нужную стране продукцию, завод. Ирина жила с ним, холила его как ребенка и считала себя счастливой. Ничто не предвещало перемены ее жизни. Муж - крупный руководитель, она - его жена, и этого вполне достаточно. Однажды муж пришел домой поздно, так поздно, что она не на шутку разволновалась. Только когда подъехала к подъезду его машина, успокоилась. Стас Пригорин, всегда сдержанный и замкнутый, сегодня был чем-то озабочен и расстроен. Он молчал, стиснув зубы, на все вопросы отвечал спокойно, но не так, как всегда. Всю ночь ворочался и стонал. Один только раз за всю ночь пожаловался супруге на боль в спине. Ирина напоила его лекарством, помассировала спину. Он, наконец, уснул. На заводе, который возглавлял Стас Пригорин, случилось ЧП. В результате чего погиб человек. Авторитетная комиссия разбирала происшествие долго, в результате сложилось мнение, что виноват в нем только что пришедший на завод инженер по технике безопасности Мишин. В сложившейся ситуации непременно должен быть виновный. Ибо факт налицо - погиб человек. Если принять за основу невиновность Мишина, то виноват директор, потому что он подписывал все бумаги, поэтому и Мишин, и Пригорин об этом молчали. Когда Стасу Пригорину давали заключительное слово на этом собрании, он струсил и с комиссией во всем полностью согласился. ...Читатель снова уводит меня в кино, и я уже вижу, как поднимается один из участников заседания этой самой комиссии и прямо при всех говорит директору, кто он такой. Уже прозвучали из динамика призывные слова: "Мне стыдно за тебя, Пригорин!", - как на экране снова появился талый снежок и заухала канонада. Тут-то зрители увидели, что обвиняемый комиссией Мишин не кто иной, как фронтовой друг Пригорина, которого он, якобы, спас. И снова повторяются кадры бегства Пригорина с поля боя. И истекающий кровью Мишин единственный тому свидетель. И медсестричка соседнего батальона, тащившая его по снегу и выходившая, и снова стены завода. И надо же, вот так встреча, в одном месте работают! Но главное - перед тем как вспыхнуть слову "Конец фильма", авторитетная комиссия уезжает, подготовив приказ о снятии с должности Стаса Пригорина, а сам Стас один, с развевающимися волосами идет по полю, где, как знает зритель, он уже второй год обещает выстроить детский сад для детей рабочих. А может быть, зритель предложит другой конец: Мишин встречается глазами со своим бывшим другом и медленно отводит взор в сторону. Он прощает Стасу предательство уже во второй раз и посему горд тем, что единственный из присутствующих знает правду. ... Грош цена такой правде. Потому что для того, чтобы выглядеть красиво, конечно же, нельзя ставить под удар общее заводское дело. Материалы следствия, свидетельствующие о том, что произошло на заводе, передали в суд, и поэтому на следующее утро Мишин на работу не вышел. Он ждал суда дома. Целый день Стас Пригорин порывался поехать к бывшему инженеру, навестить его, но неотложные дела не пускали. Он придумал даже, по какой статье расходов списывать материальную помощь семье Мишина, если суд его осудит. Вечером он все же пошел к своей машине, чтобы поехать к инженеру, но вдруг почувствовал себя плохо, вернулся в кабинет и просидел, привалившись к спинке кресла, несколько часов. Болела спина. Когда нашлись силы дойти до машины, он приехал домой. Засыпая, он твердо решил пойти утром к Мишину. Но жизнь изменила его план. Утром его не стало. Врач сказал: это не спина болела, а сердце. Ну вот, а вы говорите, что водка по полторы тысячи - это нормально. Стас Пригорин - жив, пьет, вспоминает дружбу с Шукшиным - веселым певцом России... НИКОЛАЙ СПАСИБО Борису Егорову Корректор, не ставьте, пожалуйста, запятую между двумя словами в заголовке. Это его имя и фамилия. 1. "Мы познакомились с ним, - написал в редакцию молодежной газеты ветеран войны, - в сорок девятом под Ленинградом на Невском "пятачке", где всего за несколько лет до этого шли ожесточенные бои. Мне тогда было тридцать четыре, ему - на тридцать меньше. У меня был фотоаппарат, которым я его сфотографировал, да больная память, не дающая мне в те послевоенные годы ни минуты покоя. У него память не болела. Для него всегда светило солнце, у него всегда были мама и отец, вернувшийся с войны, фотоаппарата у него не было. Зато была найденная тут же в полуобвалившемся и заросшем травой дзоте ручная, вся проржавленная граната. Я попросил у него гранату. Он был не щедрым и не подарил ее мне, тогда я предложил обменять ее на фотоаппарат. И подружился с ним. Оказалось, мы - тезки. Фотоаппарат сломала его шестилетняя сестренка. Гранату мне разминировали саперы. Кожух той гранаты четырнадцать лет спустя я поставил рядом с его фотографией на полке в моей комнате". Кукушка замолчала не скоро. - Слышишь, Шамиль, кукушка-то моя замолкла. Видно, устала. - Почему это твоя, может, и моя тоже, ты сколько себе лет насчитал? - А ты? - Я - девяносто девять. Жаль, одного года не хватит. - А я - ровно сто. Значит, кукушка моя. В темном шелестящем лесу раздался звук, как будто громадные валуны все разом покатились, подминая под себя деревья, сухой кустарник и хлюпающий по-болотному мох. Оба пограничника затаились. Неожиданно вдали вспыхнул крохотный огонек и тотчас же исчез. Шамиль проворно пополз вперед, увлекая за собой товарища. Ползли долго и молча. На связь пока не выходили. А когда вышли, услыхал заставский радист взволнованный голос Николая Спасибо и вроде бы посторонний незнакомый голос Шамиля Бакеева: "Слушай, Коля, давай кукушку пополам..." На этом связь оборвалась. Через секунду застава поднялась по команде "В ружье". Через полчаса нарушители границы были задержаны и доставлены на заставу. Через год двадцатилетний сержант Шамиль Бакеев уходил в запас, а восемнадцатилетний рядовой Николай Спасибо остался светлой памятью на Карельской заставе навечно. Не знали друзья его, не знали сослуживцы и командиры, не знали хилые карельские березы, что не кончилась на этом жизнь Николая Спасибо. Под Ленинградом живет и готовится войти в мир его сын. Только он никогда не будет носить эту необычную фамилию - Спасибо. Возможно, что и никогда не узнает, что он сын героя. Об этом позаботилась несостоявшаяся теща. И винить ее нельзя. Она искренно хотела дочери добра. Молодая женщина с годовалым сыном Колькой вышла замуж за хорошего парня - студента, будущего строителя, и стал Николушка - Верещагиным. Года через два затянулась семейная рана - родилась дочь Наташка... Верещагин разницы между детьми не делал. Холил обоих. Пить не пил, курить не курил, жену обожал, как невесту, с тещей был почтителен. 2. На письмо старого фронтовика в редакцию журналист ответил равнодушно-примирительно: "Дескать, они - Верещагины, сами в своей жизни разберутся". А потом все же усомнился: для чего-то же написал человек такое письмо. Но ради такого письма его никто бы в командировку не отправил. Мелковата тема, да и нарушений нравственных основ жизни сквозь письмо не просматривалось. И все-таки чем-то оно помнилось журналисту все время. А месяца через полтора подвернулся случай. Пролистывая ленинградские газеты, журналист наткнулся на очерк о молодом, подающем надежды строителе Верещагине. В очерке все было изложено гладко и хорошо и про Верещагина, и про детей его Колю и Наташу, и про жену. Молодой строитель Верещагин, хотя и с натяжкой, мог заинтересовать редакцию газеты, и журналист с чистой совестью поехал за очерком. Странно, но факт: чем больше он думал о Верещагине, тем менее симпатичным казался старик, написавший письмо. Ну, в самом деле: чего он вмешивается не в свое дело. Какая, в сущности, разница - сын или приемный сын. Все равно же сын. И журналист решил тактично, но твердо поставить точки над "и"... Он приехал в поселок, где жил Верещагин. В небольшом домике его царил беспорядок. Повсюду валялись бумаги, бечевки, связанные в стопки книги, корзины. Оказалось, пресса - не вовремя. Верещагина дома не было. Он получил в городе квартиру и, готовясь с семьей к переезду, отправился за грузовиком. Помогая его жене и сыну связывать книги в стопки, журналист думал только о том, что за выклянченную и не выполненную командировку ему главный "снимет голову". Ведь ясно, что у Верещагиных не будет времени для беседы, по крайней мере сегодня. Но вообще-то поговорить об отце и муже в отсутствие героя - для очерка тоже не вредно. Чтобы начать разговор, он спросил Николеньку, как тот учится. - А как можно учиться в периферийной школе, где нет возможности развивать свои устремления, - ответил двенадцатилетний собеседник, - где нет товарищей, соответствующих уровню? Конечно, на "отлично" Только скучно все это. Книги посыпались на пол. Журналист не удержал их. - Что вы делаете? - вскричал Николенька. - Это же духовная культура, и царапины, смотрите, на обложках. Смутившись и бормоча извинения, неудачливый интервьюер сложил и перевязал духовную культуру в дорогих обложках шпагатом. Разговаривать с мальчиком расхотелось. Во дворе заворчала и чихнула грузовая машина. В комнату вошел глава семьи. - Грузиться будем, - сказал он, после чего увидел журналиста, сдержанно поздоровался. Не знаю, как другие журналисты, а наш герой всегда безошибочно угадывал, захочет герой очерка с ним разговаривать или сошлется на занятость и назначит другое время. Теперь же понимал, что, хотя шофер грузовика торопится и что не дело отрывать для беседы хозяина, Верещагин не откажется. - Я вижу, вы заняты, могу вам помочь, а для разговора встретимся в другой раз, после новоселья, - предложил журналист. У кого срывались когда-нибудь подобные командировки, поймет, чего стоило журналисту высказать такие вот слова вежливости. Но Верещагин не стал откладывать в долгий ящик свою славу. - Шофер подождет, - коротко бросил он. И принялся излагать такие прописные истины ... - По стопам отца иду, - заявил он, - он у меня главный инженер строительного управления. "Нет, положительно снимет мне главный голову, - думал журналист. - Я не смогу писать очерк с Верещагина. Не смогу, потому что вижу - он свою биографию подлаживает под газетные очерки". Журналист помог погрузить вещи и откланялся. Вспомнил про письмо старика. 3. - Не ожидал, что приедете, - все время повторял старик. На покрытой вязаной кружевной салфеточкой этажерке стояла фотография парня в фуражке и рядом ржавый кожух гранаты. В хрустальной вазочке - четыре красных тюльпана. - Надоел старый со своими цветами, - вдруг влезла в разговор его жена, - не представите: ведь участок ими засадил, из милиции скоро придут. Журналист удивился: - Почему из милиции, торгуете, что ли, цветами? - Какой там, торгуем. Специально выращивает, чтобы всегда свежие были в этой вазочке. Я, говорит, так интересней живу. Семена из каких-то там Эрландей выписал. Вы представляете, и черные даже вырастают. Надо же, цветы, а черные. Старуха голосила очень забавно, и журналист ее не перебивал. - Я ему говорю, ты, ведь, говорю, старый, лучше б, ей-богу, занялся чем другим, а ведь в вазе и пластмассовые постоят, не осыпятся, - продолжала старуха, радуясь, что может с кем-то поболтать, и долго еще причитала бы, если бы ее не перебил хозяин. - Ну, кончай, гостя замучила совсем, собирай на стол. - Николенька-то наш большой уже, в шестом, - медленно проговорил старик, ставя полную рюмку на стол. Руки его дрожали, и поэтому водку он расплескал на льняную скатерть. Почему ваш? - спросил отчаявшийся журналист. - Да как же не наш? - старик с удивлением поднял глаза. - Наш он, с дедом его вместе воевали. Дед его, Егор Спасибо, в моей роте был. Он и сейчас живой, весь только израненный, вон в том доме живет. - За окном, увитый диким виноградом, зеленел маленький домик. - Со старухой они живут. Дочка у них большая, уже замужем. Поговорили о войне. О том, где воевал старик, как под Берлином ранен был, как чуть не потерял друга Егора, когда штурмовали Будапешт. - У него в сердце осколки. И надо же, бьется!... Нить разговора искали вместе. - Двенадцать лет назад Егор слово дал Верещагину, что Николенька никогда про настоящего отца не узнает, - сказал старик. - Но тогда в чем же проблема? - А в том, - голос старика охрип, - что Егор-то слово держит, и Николенька ничего не предполагает, и не думает даже... - И хорошо. Зачем лишать его отца? - Лишать не надо, только сына надо правильно воспитывать. Двенадцать лет уже, а он почтения не знает. Война ему - хиханьки. Журналист не знал, что сказать. - Девятого мая надели мы, как положено, награды и пошли с Егором в сельсовет, - из фронтовиков нас двое только здесь живых, ну, а как раз Николенька с ребятишками заигрался, да и на нас наскочил: - Чего это вы вырядились, никто теперь так не ходит. Как старые выглядите. Мне-то ладно, а у Егора - железо в сердце. Ленинградские белые ночи такие, что свет зажигать не нужно. Собеседники и не зажигали, сидели до утра, говорили. - Я, - сказал вдруг старик, - знаю уголовные законы. Но пойти и рассказать когда-нибудь Николеньке об отце его и о деде? Ведь баловнем растет. Нехорошо это. А почему? Правды не знает. Что осталось журналисту? Предложить сочинить рассказ... А потом снова старик говорил: - Только вы фамилии-то измените, если писать будете, а газету я Николеньке и подсуну. Пусть почитает. Старик верил, что журналист будет об этом писать. А он, журналист, на это не имеет морального права. Да и как об этом писать? Как обращение к Николеньке? Пусть уж будет как будет. Может, у него в городе друзья появятся, "соответствующие его уровню". Обыкновенные добрые ребята... Прощались под утро. Старик нарвал красных тюльпанов, поменял в вазе воду. Жена его спала. Проводить журналиста вышел сам. Подарил несколько тюльпанов. - На сердечко похожи, - говорил он, любовно обдувая лепестки, - а внутри у них черненькое, как ранка. Ну вы их, если вот так держать будете, чуть на бок и осторожно, то черненького не заметно... Николенька стал коммерсантом, убит. Оставил жену и двух дочерей. КРАСНЫЕ ЗАПЯТЫЕ Евгении Белогрудовой Приемная комиссия Союза писателей только что закончила работу. В вестибюле Дома литераторов к одному из членов ее подошел юноша, почти еще мальчик. Чтобы казаться старше, он отрастил бороду. На его щеках пылал румянец, губы не слушались и против воли постоянно расплывались в улыбке. - Послушайте, - возбужденно заговорил он, - я подошел, чтобы поблагодарить вас, сегодня самый радостный день в моей жизни. Мои стихи хвалили. Сам не думал, что они стоят так дорого. Писатель молчал: ему нечего было сказать. Он понимал восторг своего юного коллеги. Но тем не менее, дружески похлопав его по плечу, произнес: - Ваши стихи еще пока ничего не стоят. С вашими стихами люди не шли в атаку, не осваивали целину и даже не шли на избирательный участок голосовать за Жириновского. Разве что их шепчут на ухо любимым. Ну, ну, не обижайтесь, - хмуро улыбнулся писатель, - я ведь вам правду говорю. Он подал гардеробщику номерок, получил пальто и стал одеваться. Долго расправлял под воротником шарф, потом застегнул пуговицы и вдруг увидел, что молодой человек все еще стоит рядом и что лицо у него растерянное и огорченное. - Вы все-таки обиделись, я вижу. Если не возражаете, прогуляемся. Молодой человек скоро надел незамысловатую свою курточку, на ходу застегнул молнию и поспешил за писателем. Улица Воровского была в своем репертуаре. Против Театра-студии киноактера шел ремонт мостовой. Шум отбойного молотка мешал разговору. Собеседники свернули на улицу Наташи Качуевской, и писатель, остановившись перед большим домом, сказал: - Если не возражаете, поднимемся ко мне. В прихожей он долго раздевался, снимал башмаки, шаркал стоптанными шлепанцами, а молодой человек ждал его. Наконец оба оказались в кабинете, заваленном рукописями, письмами, книгами. - Присаживайтесь, пожалуйста. Вы, я вижу, немного удивлены. Молодой человек стоял, не зная, куда сесть - места не было. - С годами и у вас будет столько же дорогих вам бумажек. Садитесь. - И он сдвинул на кушетке стопку книг. Потом подошел к столу, широкому, тоже заваленному бумагами, взял из старой папки желтый, видно, много раз сложенный лист бумаги, надел очки и стал читать: Как вспомнить те дни боевые, Тот бурный семнадцатый год, Те самые дни штурмовые, Как дрался рабочий народ. Молодому человеку было ни к чему, что писатель в листок почти не смотрел, знал то, что он читал, на память. Он дрался за землю, за волю, За дружбу народов страны, За Ленина родного И счастье рабоче-крестьянской семьи. - Ну что, плохие стихи? - спросил писатель, окончив чтение. - Конечно, - запальчиво заявил молодой человек, - они необразны, неритмичны, не сделаны. Вообще, причем здесь семнадцатый год, на дворе коммерческие магазины. Впрочем, я вижу, у вас на этот счет другое мнение, поспешно продолжил он, увидев на лице собеседника досаду, даже боль. Писатель не отвечал. Он протянул юноше листок, который держал в руках. Юноша прочел: г. Пушкин, 15 июня 1941 года Здравствуйте, дорогие товарищи! Дорогие товарищи, я к вам с большой просьбой. Прошу вас разъяснить и помочь мне: что нужно, чтобы стать членом Союза поэтов? Мною написано много стихотворений, нигде еще не опубликованных. Что нужно, чтобы эти стихи печатались в журналах и газетах? Прошу ответить мне и помочь, дорогие друзья. Опишу вкратце свою биографию. Я, Рябов Василий Александрович, год рождения 1922, 18 января. Отец до Октябрьской революции был шахтером, после Октябрьской громил белобандитов. Носил звание красного партизана! Работал потом начальником милиции, народным судьей, участвовал в организации колхозов, работал механиком в колхозе и в 1931 году умер. Мать работает в колхозе дояркой. Брат служит в Р.К.К.А. Родился я в Курганской области, село Черный Олек, где и жил до 1937 года. В 1937 году закончил неполную среднюю школу и в 1938 году поехал в г. Пушкин учиться на монтера, где и нахожусь по настоящее время и работаю радиомонтером на Пушкинском проволочно-вещательном радиоузле. Кандидат в члены ВКП (б). Вместе с этим письмом я вам пошлю несколько своих стихов. По получении моего письма прошу дать ответ по адресу: Ленинградская область, г. Пушкин, ул. Карла Маркса, Рябову Василию Александровичу. А дальше молодой поэт прочел уже известные стихи. - Ну, как письмо?.. На запятые не обращайте внимания, я их расставил тогда же, в субботу 21 июня. Расставил красным карандашом, да еще грамматические ошибки подчеркнул. И отправил ему ответ в тот же день, чтобы не откладывать в долгий ящик. Написал ему в письме точно те слова, которые только что произнесли вы: не сделанные, необработанные, надо учиться... и многое еще другое, жесткое и отвратительное. - А потом? - А потом была война. Она была настоящей, и нам было все равно, кто ее развязал: Сталин или Гитлер. Мы пошли защищать Родину. Да вы не стесняйтесь, курите, - сказал писатель, видя, что молодой человек потянулся в карман, но не решился, очевидно, вытащить пачку с сигаретами. Он достал, конечно, "Мальборо". ... А потом была война. Писатель, который ударился в воспоминания, получил тогда назначение спецвоенкора дивизионной газеты на Ленинградском фронте. В сорок втором, весной, лежа в Синявинских болотах с фотоаппаратом, он снимал своим вечным "кодаком" боевые действия. Притаившийся у кочки корреспондент не видел, что в него целится немецкий снайпер. Но раньше, чем тот нажал курок, прогремел выстрел. Враг упал, а над ухом корреспондента раздался голос: - Товарищ капитан, вам здесь оставаться опасно, уходите, я вас прикрою. - А вы? - Нам нельзя, мы связь держим. Корреспондента в этом бою ранило, но он выжил, вернулся в строй и дошел до Праги, где и встретил Победу. После войны пытался наводить справки об однополчанах, но нашел в живых только комбата. И однажды в разговоре комбат назвал фамилию связиста Василия Рябова - героя, погибшего в том бою. Собственно, вот и все, неизвестно даже: Рябов ли спас военкора. А может, это вообще другой Василий Рябов. Уже почти пятьдесят лет и мучаюсь. Не поймите меня неправильно. Погиб герой на войне. Война не бывает без жертв. Раны утрат затягиваются. А моя - нет. Профессионально мы с вами правы - стихи не сделаны. И все же - не совсем. До сих пор я не могу простить себе, что в его письме запятые красным карандашом. После войны в Пушкин ездил, писал, да разве найдешь? И еще одно помните. Он тогда, на передовой, сказал: "Мы связь держим." - Так и держит. И вы с ним держите. Это вам на всю жизнь пригодится... Даже если вы будете писать ваши стихи, продавая бензин по коммерческим ценам. Память - это ведь совесть... Сигарета потухла в самом начале, а юный поэт, не замечая этого, прочитал вполголоса из того же письма: Спасибо, мать, что породила, Что ты пустила меня в свет, Что ты меня жизнью такою наградила, С которой жить бы мне сто лет. И стихи показались ему не такими уж плохими: искренними, добрыми, и, хоть и не сделанные, но все-таки это были стихи. - Сто лет будете жить вы. Идите, пишите грамотные стихи. Сделанные, для этого у вас есть все возможности. Молодой человек поднялся, оделся, попрощался за руку с писателем и, открывая дверь на лестницу, сказал: - А может, эти ваши запятые можно как-нибудь того, стереть... Если хотите, я принесу вам замечательную английскую резинку... Писатель умер, улица Воровского переименована в Поварскую, улица Наташи Качуевской в еще какую-то, и теперь Качуевскую и ее подвиг вряд ли вспомнят. Поэт дожил до пятидесяти четырех, женился на студентке, родил неполноценного ребенка... ХЛЕБ Константину Черницкому У маленькой Оленьки все было хорошо: мама, папа, бабушка Оля, голубое небо и много игрушек. Единственное, что было плохо, - это манная каша по утрам и хлеб с маслом. Манную кашу еще можно было как-то проглотить, запивая сладким чаем, но вот хлеб... Хлеб есть никак не хотелось... Не помогали ни нетерпеливые покрикивания мамы, спешившей в свою газету и уже стоявшей в прихожей в сапожках на шпильках, рыжей пушистой ушанке и длинном полосатом, связанном бабушкой Олей шарфе с телефонной трубкой в руке, ни грозные взгляды папы, завершавшего утренний ритуал завязыванием модного узла на галстуке перед зеркалом в той же прихожей. Только бабушка Оля всегда была почему-то спокойна. Она, как обычно, в ярком платье, с пышной прической сидела в это время с Оленькой за столом в своей любимой кухне и рассказывала ей разные веселые истории и сказки, придуманные ею самой. Так было и на этот раз. Они вместе заливались смехом, и так, слушая бабушку, девочка незаметно мало-помалу справилась с ненавистной ей кашей. А хлеб все же остался у пустой тарелки, он лежал, притаившись, притягивая к себе внимание девочки. А когда бабушка встала из-за стола, чтобы налить чаю, девочка решила незаметно выбросить хлеб в подвешенное у раковины мусорное ведро, изящно задекорированное под общий интерьер кухни. Но поторопилась и промахнулась. Кусок плюхнулся на пол рядом с ведерком. Бабушка ахнула, посмотрела на свою маленькую тезку, которая вот-вот собиралась разреветься, и, ни слова не вымолвив, подняла бережно хлеб, отряхнула, убрала соринку с масла и принялась его есть. - Баб, ты голодная? - удивилась девочка. Бабушка вздрогнула. Она медленно, переводя дыхание, чтобы убрать в горле спазм, продолжала жевать и смотреть куда-то далеко-далеко, мимо девочки. На глазах бабушки блеснули слезинки. - Баб, а Баб! Что ты так смотришь? Почему меня не ругаешь? Оля - плохая девочка? Плохая? Бросила хлеб, да? Оля пойдет в угол, да? Девочка заглядывала бабушке в глаза. Бабушка доела кусок до конца, вытерла глаза, молча обняла девочку... Признаться, я любил этот дом не только потому, что в нем обитали мои друзья, а еще и потому, что в нем всегда очень вкусно кормили. Хозяйка энергичная обаятельная женщина, придумывала и приготавливала самые разнообразные, самые изысканные кушанья. И что удивительно в наше время приготовление их не было для нее мучительной обязанностью. Наоборот, казалось, это доставляло ей огромное удовольствие. Ей был отпущен какой-то особый талант - готовить быстро и незаметно. Ее "рецепты" будто летали между руками, газовой плитой и водопроводным краном, она творила, создавая еду не только из самых заурядных, привычных продуктов, но и из любых остатков: вчерашней несъеденной пищи, высохшего сыра, куска подвядшей капусты и, конечно, из черного хлеба. Буквально в считанные минуты рождались новые блюда - незнакомые, с придуманными самой же хозяйкой названиями, свежие, красивые, вкусные, - и даже не в считанные минуты, потому что угощение появлялось на столе тут же, немедленно, то есть раньше, чем можно было эти минуты подсчитать. Ее, всегда нарядную, без фартука, подвижную, невозможно было застать врасплох. Она любила кормить, и каждый день пекла разные пироги, блины, пудинги, делала курники и паштеты, шашлыки и салаты, торты и мороженое, варила пловы, манты, лагманы... В общем, названия знакомые, а блюда получались необычные, всегда что-то в них оказывалось свое, новое, вложенное Ольгой Сергеевной, ее интуицией, легкостью, огромным желанием не только накормить, но доставить и эстетическое наслаждение, и пользу. Она любила кормить. Да. Но представьте теперь, что это не было ее культом. Это была ее потребность. Она не обращала внимания на дифирамбы по поводу ее кулинарных способностей. Лучшей наградой для нее было восторженное мычание жующих и дочиста вылизанные тарелки. Она звонко смеялась, когда слышала за столом неизменное утверждение, что вообще-то надо сдерживать себя, есть в меру, но сегодня, только сегодня, в последний раз исключение... Она смеялась потому, что хорошо знала, что назавтра повторится то же самое... У древних принятие пищи считалось священным. Она исповедовала свою философию. Считать каждодневность не символом утомления и снисхождения, а символом совершенствования и восхождения. В каждодневности она закаляла свой дух и видела источник бесконечного творчества. Чувствовала в ней себя вне пошлой обыденности и приобщалась духом к красоте, разлитой во всех сферах окружающей ее реальной жизни. Даже сама кухня, где чаще всего проходили трапезы, представляла собой не кухню в обычном понимании, а, скорее, музей под названием "приятного аппетита". Раковина, плита, тесно примостившись в уголке, не мешали общему интерьеру, состоявшему из разрисованных лубочными картинками стен, огромной коллекции деревянных ложек, свисавших с потолка, цветочному садику на подоконнике и вьющимся растениям по красной раме широкого окна. Все это дело рук той же Ольги Сергеевны, хозяйки дома, бабушки Оли... Многие знали, что есть дом, где каждый день пекут пироги, всегда вкусно кормят всех, кто бы ни пришел, прежде всего, прежде даже самого маленького дела. Некоторые из знающих, привыкнув к этому, не видели в этом ничего особенного. Может быть, традиция, считали они, может быть, оригинальность хозяйки, им, этим некоторым знающим, так было удобнее - не задумываться. Приходишь, и все, как в старой сказке про скатерть-самобранку, к твоим услугам. Эти знающие - доброжелатели. Но среди знающих были, наверное, и скептики. Те, должно быть, не верили, что все это просто так. С чего бы это - каждого встречного кормить, да еще пирогами? "Тут что-то есть... Просто так ничего не бывает", наверное, думали они. И будто в подтверждение этому я услышал: - А вы как думаете? Бывает? - это обратился к моему соседу, физику из Ленинграда, сидевший рядом с ним грузный человек с квадратным подбородком в квадратных роговых очках. Сосед не успел ответить, а может быть, не хотел. Квадратный продолжал: - В этом доме - культ еды. Даже не еды, а кормления... Здесь каждый день гости, - заявил он, смачно обсасывая перепелиную косточку. А когда хозяйка вышла, заговорил внятно, даже на торжественный тон перешел, комментируя свое действо: - Это даже не столько обед, сколько обет. Она перенесла голод в Ленинграде. Все ее родные покоятся на Пискаревском. Она поклялась себе в сорок втором, что если останется живой, то всю оставшуюся жизнь каждый день будет кормить, угощать, радовать. Вкусная клятва, не правда ли? - Он широко и добродушно улыбнулся и нацелился на очередной кусок румяного пирога под грибным соусом. Из дома вышли втроем. На проспекте квадратный, увидев приближавшийся троллейбус, едва кивнул, поспешил. А новый знакомый предложил пройтись пешком. Шли по проспекту до гостиницы, что высится на площади. Спутник оказался старым ленинградским другом дома. Когда прощались, спросил: - А вам, судя по всему, неизвестен конец истории? - Какой конец? Какой истории? - не понял я. - Ну как же? Она же выжила тогда, в блокаду!.. Честно говоря, мне не хотелось ничего знать. Я видел перед собой жизнерадостную, талантливую, скорее юную, чем пожилую женщину. Я не циник и поэтому думаю, что ей помогла ее клятва. - Нет... Клятва ни при чем. Дело в том, что тогда, во время войны, когда появились "буржуйки" - временные печки, они - мать и Оленька, наша хозяйка, сожгли все, что было возможно, и шарили всюду в поисках топлива. В узкой щели между стеной и голландкой нашли несколько кусков высохшего хлеба. Маленькая Оля не любила хлеб, а чтобы родители не ругали ее за недоеденные куски, прятала его в узкую щель за изразцовую печь... ПАПА (а пока книги выходят - и дедушка) НОВОГО РУССКОГО СПИТ. И ПРАВИЛЬНО. НЕЛЬЗЯ ЕМУ БОДРСТВОВАТЬ, А ТО ЕЩЕ СОВЕСТЬ ПРОБУДИТ - ВТОРУЮ ВЕСТЬ ДУШИ.