Аннотация: Георг-Мориц Эберс (1837-1898) – известный немецкий ученый-египтолог, талантливый романист. В его произведениях (Эберс оставил читателям 17 исторических романов: 5 – о европейском средневековье, остальные – о Древнем Египте) сочетаются научно обоснованное воспроизведение изображаемой эпохи и увлекательная фабула. В восьмой том Собрания сочинении вошел один из самых известных исторических романов Г. Эберса «Невеста Нила». Две девушки – один юноша. Кто из них любим? Кто достоин любви? Возможно ли получить любовь предательством? И какова расплата за предательство и муки совести? До самого конца Георг Эберс держит читателей в напряжении, до самого конца неизвестно, кто же из девушек останется жить и будет счастлив, а кто погибнет в водах Нила, став его невестой. Этот роман о любви и предательстве, о мечтах и свершениях, о порядочности и подлости. --------------------------------------------- Георг Эберс Невеста Нила I Прошло уже более двух лет с тех пор как Египет покорился юному, но баснословно быстро окрепшему могуществу арабов. Он довольно легко достался отлично дисциплинированной горсти мусульманских воинов, и, таким образом, прекрасная провинция, составлявшая еще недавно красу Византийской империи и твердый оплот христианства, сделалась достоянием Омара [1] . Наряду с крестом всюду возвышался полумесяц. Стояло нестерпимо знойное лето, вызвавшее засуху: благодатный Нил до сих пор обманывал надежды египтян, напрасно готовившихся, по обычаю, торжественно отпраздновать «Ночь орошения», которая приходилась на 17 июня. Назначенный срок давно миновал, а вода в реке не только не прибывала, а, напротив, заметно убывала. В это тревожное время, переживаемое несчастной страной, 10 июля 643 года, в Мемфис пришел с севера купеческий караван. В разоренном городе пирамид, простирающемся в виде громадного тростникового листа только в длину, в узком пространстве между Нилом и цепью Ливийских гор, даже эта небольшая партия чужестранцев возбудила любопытство населения, тогда как прежде мемфиты едва удостаивали взглядом необозримые вереницы нагруженных дорогими товарами повозок и красивых, запряженных волами экипажей, блестящие отряды всадников императорского войска или бесконечные процессии, оживлявшие главную улицу города, которая простиралась более чем на милю. Хозяин каравана сидел на отлично выезженном верблюде. Это был худощавый мусульманин в одежде из мягкого шелка. Широкая чалма покрывала его голову, отбрасывала легкую тень на тонко очерченное немолодое лицо. Египетский проводник, ехавший рядом на бойком ослике, с удовольствием посматривал на купца. Наружность путешественника не отличалась особой красотой: у него были впалые щеки, жидкая бородка и большой орлиный нос, но зато в глазах отражались ум и сердечная доброта. Болезнь и горе провели морщины по его приятному лицу; однако несмотря на это в облике хозяина каравана были заметны решительность и твердая воля. Следовавшие за ним арабы, с ног до головы обвешанные оружием, с бородатыми суровыми лицами, очевидно, находились у него в беспрекословном подчинении, внимательно ловя малейший знак своего повелителя. Старшина герменевтов, или проводников для иностранцев, ворчливый смуглый мемфит каждый раз, когда ему случалось нечаянно приблизиться к угрюмым всадникам на дромадерах [2] , беспокойно пожимал плечами, как будто опасаясь удара бича или тычка, между тем как владелец каравана, купец Гашим, не внушал египтянину ни малейшего недоверия, и он разговаривал с ним, проявляя при этом словоохотливость, свойственную его званию. – Как хорошо знаешь ты Мемфис, – сказал проводник, когда приезжий удивился печальной перемене и упадку города. – Тридцать лет назад я нередко бывал здесь по делам, – отвечал купец. – Как много домов теперь пусты и заброшены, тогда как прежде в них можно было найти себе приют только с большим трудом и за дорогую плату! Везде развалины! Кто мог привести в такой жалкий вид вон ту великолепную церковь? Арабы, как мне известно от самого полководца Амру [3] , не разорили и не тронули ни одного христианского храма. – Но ведь то была главная церковь мелхитов [4] , императорских слуг! – воскликнул египтянин таким тоном, как будто этот факт оправдывал происшедшее варварство. – Но что же дурного в их вероучении? – спросил купец, не убежденный такими доводами. – Что дурного? – снова воскликнул проводник, и его глаза засветились гневом. – Но ведь мелхиты оспаривают единую божественную природу Спасителя мира! Мало того, пока твои соотечественники не положили конец беззаконию, греки, опираясь на императорскую власть, поступили с исконными владениями Египта, как со своими невольниками. Они силой гнали нас в свои церкви; каждый египтянин слыл у них за бунтовщика; им пренебрегали, точно прокаженным. Над нами издевались за нашу веру. – И потому, – перебил его купец, – как только мы победили греков, вы стали разорять их дома и обращаться с ними много хуже нас, которых вы называете «неверными». – Неужели нам следовало щадить своих притеснителей? – надменно возразил египтянин, гневно оглядываясь на разрушенное здание. – Они пожинают то, что посеяли, и теперь в Египте, благодарение Богу, все, кто не принадлежит к мусульманству, исповедуют нашу веру. Мы обязаны уничтожить их жалкие храмы, так как на Халкидонском соборе, да будет он проклят, эти еретики лишили Христа Его божественного достоинства. – Но все-таки мелхиты ваши единоверцы и христиане, – настаивал купец. – Христиане, – повторил проводник, презрительно пожимая плечами. – Пускай они считают сами себя кем угодно, но в этой стране все мы, от мала до велика, убеждены в том, что греческие выходцы не имеют права называться нашими единоверцами и причислять себя к Христову стаду. Да будут все они прокляты со своими еретическими затеями! Они унижают религию дьявольскими выдумками. Посмотри на священное изображение мелхитов вон там, у каменного столба: видишь голову коровы на человеческом туловище? Чем это лучше языческого идола? Мы, якобиты [5] , монофизиты, или как бы нас ни называли, признаем нераздельно божественную природу Господа Спасителя, и если наша вера должна быть уничтожена, то я охотно сделаюсь мусульманином, признаю вашего великого единого Бога. Пусть меня разрежут на куски вместе с женой и детьми, но я ни за что не присоединюсь к мелхитской ереси. Как знать, пожалуй, египтянам не будет хуже под игом арабов. Вы приобрели большую власть и можете удержать ее. Если нам пришлось подчиняться чужестранцам, то каждый из нас охотнее заплатит маленькую подать мудрым мединским калифам, чем большую – константинопольскому императору. Мукаукас [6] Георгий – человек хороший; если он так скоро сдался вам, значит, находил это разумным. Я знаю от своего брата, что наместник провинции считает арабов честными, богобоязненными людьми, добрыми нашими соседями и, пожалуй, даже единоплеменниками, а византийских еретиков, притеснявших египтян, ненавидит, как собак; между тем Георгий – примерный христианин. Арабский купец, улыбаясь про себя, внимательно слушал мемфита; герменевт несколько раз прерывал рассказ, распоряжаясь ходом каравана. Наконец, египтянин направил верблюдов в переулок, который выходил на другую людную улицу и был застроен красивыми домами, утопавшими в зелени садов. Здесь мостовая была не так избита, что дало возможность приезжему купцу продолжить разговор с проводником. – Я хорошо знал отца наместника Георгия, – сказал араб, – это был богатый и здравомыслящий человек. Теперь и про его сына говорят только хорошее. Но разве за ним осталось звание «наместника» или, как ты сказал – мукаукаса? – Конечно, господин! – отвечал герменевт. – Их род самый древний в Египте, и если старый Менас был богатым, то его сын еще богаче благодаря наследству и отличному имению, взятому за женой. Он и теперь строго наблюдает за своими подчиненными, но все-таки дела решаются уже не так быстро, как прежде. Хотя наместник немногим старше меня, а мне под пятьдесят лет, но его здоровье очень плохо, и он вот уже несколько месяцев не выходит из дому; даже наместник вашего халифа является к нему сам для переговоров. Все жалеют почтенного Георгия, а кто виноват в его болезни? Мелхитские собаки! Спроси по всему побережью Нила о виновниках несчастья, и каждый ответит тебе то же самое. Где прошел мелхит, где побывал грек, там больше не вырастет трава! – Но послушай, как мог мукаукас, высший императорский чиновник… – начал араб. – А ты думаешь, греки щадили Георгия? – с жаром прервал его герменевт. – Они, конечно, не смели явно задеть наместника, но зато сделали еще хуже. Во время восстания мелхитов против египтян – это происходило в Александрии, и покойный греческий патриарх Кир действовал заодно с нашими врагами – двое сыновей Георгия в полном цвете сил были умерщвлены самым бесчеловечным образом; вот что подкосило старика. – Бедный Георгий! – произнес со вздохом араб. – А других детей у него не осталось? – Остался еще один сын и вдова старшего сына. Она, конечно, тотчас ушла в монастырь после смерти мужа, но ее дочь Мария, десятилетняя девочка, осталась у деда и бабушки. – Вот это хорошо, по крайней мере в доме наместника не так скучно! – Конечно, господин, но у Георгия и без того не скучно, в особенности теперь. Единственный оставшийся в живых сын мукаукаса, Орион, вернулся третьего дня из Константинополя после долгого отсутствия. Надо было видеть, как ликовал наш город! Тысячная толпа встретила юношу, точно царя; ему воздвигли триумфальную арку, весь народ высыпал на улицы, и мое семейство тоже не отстало от других. Каждому хотелось поскорее увидеть сына и наследника великого мукаукаса, а женщины, конечно, сгорали от любопытства! – Ты говоришь таким тоном, как будто не одобряешь этих почестей, – заметил Гашим. – Как тебе сказать? – пожал плечами герменевт. – Орион, во всяком случае, единственный сын самого известного человека в стране. – Но разве он не обещает сделаться таким же, как его отец? – Конечно, обещает! – воскликнул проводник. – Мой брат священник, старшина здешнего высшего училища, был наставником Ориона и говорит, что ему никогда не случалось видеть юноши столь необыкновенного ума. Учение давалось мальчику легко, однако он был прилежен, как сын бедняка. По словам Марка, Орион будет славой и гордостью своих престарелых родителей, своих сограждан и всего Мемфиса, но я не одобряю в нем одной черты характера и заранее говорю, что женщины вскружат ему голову и доведут юношу до гибели. У него прекрасная наружность – он еще более статен, чем Георгий в молодые годы, – и молодой человек пользуется этим. Стоит Ориону увидеть хорошенькое женское личико, а они постоянно попадаются ему на дороге… – И повеса тотчас готов увлечься красоткой, – перебил со смехом мусульманин. – Ну, это беда еще невелика! – Нет, господин! Даже мой брат, живущий теперь в Александрии и по-прежнему слепо любящий своего бывшего воспитанника, говорит, что женщины не доведут до добра Ориона. Если он не исправится, то будет все дальше и дальше уклоняться от заповедей Божьих и повредит своей душе. Между тем соблазны окружают его на каждом шагу. Благородный дар красоты и привлекательности погубит сына Георгия; я не желаю ему зла, однако мне кажется… – Ты видишь все в мрачном цвете и судишь слишком строго, – возразил старик. – Молодежь… – Даже молодежь, – возразил проводник, – по крайней мере христианская, должна обуздывать свои страсти. Я сам готов отдать душу за красавца Ориона; этого малого нельзя не любить; когда встретишь его и он тебе поклонится, так весь просветлеешь от радости. То же самое чувствуют к нему тысячи мемфитов, а про женщин и говорить нечего. Но, несмотря на доброту юноши, из-за него пролито немало слез. Однако наш молодец легок на помине! Вот он, посмотри!… Остановись!… Эй люди, остановитесь! Ты не будешь сожалеть о минутной задержке, господин – на Ориона стоит полюбоваться. – Красивая четверка лошадей там, у высоких садовых ворот, принадлежит ему? – Да, у него отличные паннонские рысаки, привезенные недавно в Египет, быстрые, как стрела, и притом… Ах какая досада, теперь они исчезли за оградой! Впрочем, ты должен видеть их со своего высокого дромадера. Молоденькая девушка рядом с Орионом – дочь вдовы Сусанны, которой принадлежат этот сад и красивый дворец за деревьями. – Великолепное имение! – воскликнул араб. – Еще бы, – отвечал мемфит, – сад доходит до самого Нила, и как он прекрасно обработан! – Не жил ли здесь прежде торговец зерновым хлебом Филамон? – Конечно! Он был мужем Сусанны и, говорят, женился на ней уже немолодым. У них всего одна дочь, самая богатая наследница в нашем околотке; несмотря на свои шестнадцать лет она очень мала ростом, как видишь. Но это понятно: ее отец слишком поздно вступил в брак. Однако девушка миловидна и весела и при этом изумительно проворна. – Действительно, она скорее похожа на ребенка, чем на женщину, но мне нравится ее грациозная, подвижная фигурка. Сын наместника… как его зовут? – Орион. – Черт возьми! – усмехнулся старик. – Ты сказал про него истинную правду. Таких юношей, как этот Орион, очень не много на свете. Какой рост! Как идут ему темные локоны! Таких детей обыкновенно балуют в детстве родные матери, а потом их примеру следуют и остальные женщины. Кроме того, у него умное, открытое лицо, отличающее недюжинную натуру. Жаль только, что он не оставил в Константинополе свое пурпурное одеяние с золотым шитьем. Такая одежда не подходит к несчастному, разоренному городу. Мемфит погнал вперед своего ослика, но Гашим остановил его, привлеченный сценой, происходившей за оградой сада. Он видел, как красавец Орион передал с рук на руки молодой девушке белую собачку с курчавой шелковистой шерстью, очевидно, принадлежавшую ему. Дочь Сусанны поцеловала хорошенького песика и потом обвила шею Ориона длинным стеблем травы, как будто снимая мерку. Тут молодые люди весело засмеялись, взглянули друг другу в глаза и начали прощаться. При этом девушка потянулась за цветами, росшими на каком-то редкой породы кустарнике. Торопливо сорвав с ветки два великолепных пурпурных колокольчика, резвушка подала их юноше, вспыхнув легким румянцем, и оттолкнула руку, которой он хотел поддержать ее за талию, когда она старалась дотянуться до вершины куста. Орион поднес к губам сорванные ею цветы, и ее свежее личико засияло счастьем. Гашим искренне любовался этой сценой, как будто она воскресила в нем дорогие воспоминания прошлого. Его добрые глаза засветились веселостью, когда Орион с лукавой улыбкой шепнул что-то на ухо молодой девушке, а она с притворным гневом быстро ударила его по щеке былинкой травы и потом бросилась бежать, как дикая козочка, через лужайки и цветочные клумбы, не обращая внимания на зов юноши: «Катерина, дорогая, постой, куда ты?» Но плутовка стремглав умчалась к дому. Продолжая путь со своим караваном, купец не мог забыть виденной им грациозной идиллии. Вскоре его перегнал на своей четверке Орион, и тогда араб пристально посмотрел на интересного юношу. Породистые паннонские лошади, колесница, украшенная серебряными фигурками, и старый возница представляли зрелище редкой красоты. Но когда Орион, медленно объехав верблюдов, погнал во весь опор своих горячих коней и вскоре исчез из виду в облаке пыли, лицо Гашима вдруг омрачилось; он подозвал к себе одного из молодых погонщиков и приказал ему поднять с пыльной дороги пурпурные цветы. Гашим видел, как юноша с недовольной миной швырнул их на дорогу. – Твой брат говорит правду, – заметил араб, обращаясь к проводнику, – женщины опасны красавцу Ориону, и сам он сделает им немало зла. Мне жаль бедную малютку, которую я видел сейчас в саду. – Дочь Сусанны? – спросил мемфит. – Но сын Георгия, вероятно, станет ее мужем. Матери молодых людей непременно сосватают их. Оба они богаты, а золото всегда тяготеет к золоту… Слава Богу, солнце стоит уж над пирамидами! Помести своих людей в той обширной гостинице, ее хозяин человек честный, а во дворе достаточно тени. – Что касается верблюдов и слуг, – отвечал купец, – то они могут здесь отдохнуть. Я же с проводником каравана и некоторыми из моих спутников немного подкреплюсь ужином, а потом ты проводишь нас к наместнику, мне нужно с ним поговорить. Теперь уже довольно поздно… – Это не важно! – воскликнул египтянин. – Мукаукас охотнее принимает просителей по вечерам в такую жаркую погоду. Если ты имеешь к нему дело, то мне очень легко провести тебя к Георгию. Домоправитель Себек немедленно доложит о тебе, если ты не пожалеешь нескольких золотых. Этот человек также мне родственник. Пока вы отдохнете здесь, я съезжу к наместнику и привезу вам точный ответ. II Гостиница, где расположился Гашим со своим караваном, стояла близ дороги, на холме, окруженном пальмами. До разрушения языческих древностей в нильской долине здесь помещался храм Имхотепа [7] , египетского эскулапа, благодетельного божества врачебной науки. В городе мертвых Имхотеп также имел своих почитателей. Здание было наполовину разрушено, наполовину занесено песками пустыни, до тех пор пока один предприимчивый трактирщик не купил за дешево живописный храм с примыкавшей к нему рощей. С тех пор гостиница переходила из рук в руки; к каменному зданию приделали деревянную пристройку для приема путешественников, а в пальмовой роще, доходившей до набережной реки, были выстроены стойла и загоны для скота. Все это, вместе взятое, напоминало скотный рынок, и действительно сюда являлись мясники и торговцы лошадьми. Пальмовая роща, одна из немногих оставшихся вблизи города, привлекала к себе жителей Мемфиса для прогулок. У самой реки трактирщик поставил скамейки и столы, а в маленькой бухте, примыкавшей к его владениям, всегда были готовы лодки для катания. Старые дома, некогда отделявшие это место от большой дороги, давно разрушились и были снесены. Теперь рядом с гостиницей производились обширные работы. Сотни людей под надзором арабских надсмотрщиков разбирали громадные развалины времен Птолемеев; они лежали приблизительно в двухстах шагах от пальмовой рощи. Большие, прекрасно обтесанные плиты известняка и мрамора, а также высокие колонны, поддерживавшие крышу храма Зевса Мемфисского, несмотря на полуденный зной грузили на подводы, запряженные быками, и свозили к реке, откуда их переправляли на плотах к восточному берегу Нила. Здесь полководец и наместник калифа Амру строил себе новый дворец. С этой целью сюда свозили материалы из разрушенных идольских капищ, где находились не только прекрасно отделанные твердые камни, но также греческие колонны всех ордеров, которые снова шли в дело. Арабы не пренебрегали ничем и без разбора пользовались при постройке своих мечетей плитами и колоннами христианских церквей и языческих капищ. В храме Имхотепа стены и потолок в прежнее время были сплошь покрыты священными изображениями и иероглифическими надписями, но дым от трактирного очага осел на них толстым слоем копоти; сверх того, последователи новой религии старательно уничтожали эти памятники старины. В некоторых местах их покрыли даже слоем извести, на которой начертали христианские символы или изречения далеко не религиозного содержания на греческом и простонародном [8] египетском языке. Поставив верблюдов и разместив товары, приезжий араб со своими спутниками обедал в большой галерее бывшего храма. Все они строго воздерживались от вина, кроме предводителя каравана, который не был мусульманином, а принадлежал к персидской секте масдакитов [9] . Гашим сидел за отдельным столиком. Подкрепившись, он подозвал перса и приказал ему положить тюк с коврами на носилки между двумя вьючными верблюдами. – Все давно готово, – отвечал предводитель каравана, красивый мужчина, высокий, статный, как дуб, с белокурыми волосами, курчавыми и густыми, точно львиная грива. Длинные усы еще больше красили его. – Тем лучше, – заметил Гашим. – Выйдем со мной на свежий воздух. С этими словами купец пошел впереди масдакита в пальмовую рощу. Солнце скрылось уже за пирамидами, городом мертвых и за цепью Ливийских гор. Вечерняя заря играла на обнаженных утесах Вавилонского хребта по ту сторону реки. Можно было подумать, что все сорта роз, разведенных самым искусным садовником в Арсиное или в Навкратисе, начиная с золотисто-желтых до ярко-красных и темно-фиолетовых, отдали свои краски, чтобы украсить ими склоны, выступы и ущелья гор. Старик Гашим был восхищен таким волшебным зрелищем. Тревожно дыша, он положил свою изнеженную руку на могучее плечо перса и сказал: – Ваш учитель Масдак говорит, будто бы по воле Всевышнего, все земные блага должны быть равномерно распределены между людьми, чтобы на земле не было ни бедных, ни богатых; всякая собственность, по его учению, должна быть общей. Но посмотри вокруг себя и скажи, что может быть лучше подобной картины? А между тем чья она собственность? Эта несравненная красота равно принадлежит и тебе, и мне, и нашему могущественному калифу, и бедняку Салеху, которому мы позволяем из милости бежать за нашими верблюдами под жгучим солнцем, по горячему песку, без обуви и одежды. И сколько истинно прекрасного разбросано так по белу свету, Рустем! И все оно – общее достояние. С вещественным богатством, конечно, нельзя так поступить… Мы все стоим на одной арене; однако, если бы самым быстрым бегунам привязывали к ногам тяжелый свинец, чтобы помешать им опередить других, тогда… Но оставим этот разговор: будем лучше любоваться огнями заката. Взгляни: там, где только что выступ мелового утеса походил на ярко-красный колокольчик, теперь блещет рубин; что напоминало собой фиалку – обратилось в темный аметист. Золотая кайма облаков похожа на оправу из драгоценных камней, и все это равно принадлежит тебе, мне, всем нам до тех пор, пока мы в состоянии наслаждаться этим несравненным зрелищем. Масдакит засмеялся звучным мелодичным смехом и воскликнул: – Да, господин, но для этого нужно иметь твои глаза. Разумеется, я также различаю пестрые краски по склонам гор и на небе и сознаю, что такие красивые картины редкость у нас на родине. Но что пользы в игре красок вечерней зари? Ты видишь рубины и аметисты там, на высоте, а я предпочитаю камни в твоих тюках и готов отдать за них всю красоту заката без малейшего сожаления, хоть навсегда. При этом Рустем снова расхохотался и продолжал: – Но, разумеется, отец мой, ты не согласился бы на такой обмен: мы, бедные масдакиты, не можем равняться с вами, зажиточными арабами. – Ну а если бы я подарил тебе дорогой тюк? – Тогда я продал бы его и спрятал деньги, а потом купил себе на родине землю да сосватал красивую жену и стал бы разводить верблюдов и коней. – Но на следующий день к тебе пришли бы один за другим бедные соседи требовать на свою долю от твоего имущества то клочок земли, то верблюда или жеребенка; тогда ты лишился бы всего, а твоя красивая жена пошла бы с тобой по миру, делиться с другими остальным добром, по вашим заветам. Поэтому пусть лучше все останется, как было, Рустем. Молись Богу, чтобы Он сохранил прежде всего твое незлобивое сердце, неразумный упрямец. Великан склонился к плечу своего господина и с чувством поцеловал его. В это время к ним подошел герменевт с вытянутым лицом: ему не удалось исполнить поручение Гашима. Мукаукас Георгий совершенно неожиданно поехал кататься в лодке со своим семейством. По словам домоправителя, возвращение Ориона совершенно преобразило его. Таким образом, Гашиму приходилось подождать до утра. Проводник советовал ему поместиться в самом городе, в гостинице Зострата, где можно пользоваться всеми удобствами. Но купец предпочел не покидать свой караван. Отсрочка свидания с Георгием не очень огорчила его, тем более что он хотел посоветоваться здесь с врачом по поводу одной застарелой болезни. Проводник указал ему на Филиппа, самого ученого и знаменитого врача в округе. – Здесь действительно несравненно лучше, чем в городе, – прибавил египтянин. – Из беседки наверху можно наблюдать комету, которая уже несколько дней как показалась на небе, предвещая различные бедствия. Весь город по этому поводу в тревоге, и теперь никто из мемфитов не приходит больше гулять в пальмовую рощу возле гостиницы Несита, тогда как в другое время здесь почти каждый вечер собиралось большое общество; беспокойство мешает жителям думать об удовольствиях. С этими словами египтянин опять сел на осла, чтобы ехать за доктором, а Гашим отправился, опираясь на руку перса, к скамейкам под тенью пальм. Опустившись на разостланный ковер, он поднял глаза к звездному небу, пока его спутник мечтал о родине и возможности обзавестись красивой женой, которая представлялась ему в виде статной белокурой женщины. Но внезапно все воздушные замки развеялись в прах. К берегу приближалась одинокая лодка, и перс указал на нее своему господину. Нил расстилался перед ними, как широкая полоса черной парчи, затканной серебром. Прибывающий месяц освещал его поверхность, подернутую легкой зыбью. В недвижном воздухе носились летучие мыши, прилетающие сюда из города мертвых. Над темной рекой только изредка мелькали белые косые паруса, но теперь со стороны города приближалась большая лодка, украшенная разноцветными фонарями. – Наверное, это едет Георгий, – сказал купец. Судно плыло к пальмовой роще. Одновременно со стороны дороги позади гостиницы раздался конский топот. Гашим обернулся и увидел сопровождающих экипаж людей с факелами. – Вероятно, – сказал старик, – больной наместник выйдет из лодки в здешней бухте, чтобы вернуться домой на лошадях, опасаясь ночной сырости на реке. Как странно, что мне приходится сегодня вторично видеть его сына. Гондола наместника подплывала. Это было большое красивое судно из кедрового дерева с ярко позолоченными украшениями и статуей св. Иоанна, семейного покровителя, поставленной на носу. Ореол вокруг головы этой фигуры был увешан фонариками; большие фонари освещали переднюю часть палубы и корму. Здесь под балдахином лежал мукаукас Георгий, а рядом сидела его жена Нефорис. Против них помещался сын и молоденькая девушка высокого роста, а у ее ног свернулась девочка лет десяти, положив хорошенькую голову к ней на колени. Гречанка средних лет сидела на ковре возле высокого мужчины – врача Филиппа. На палубе раздавались мелодичные звуки лютни, на которой играл недавно вернувшийся домой Орион. Гондола с пассажирами являла собой живописную картину мирного семейного счастья знатных людей. «Но кто такая молодая девушка рядом с Орионом?» – спрашивал себя Гашим. Сын Георгия был буквально поглощен ее присутствием и, водя рукой по струнам, заглядывал ей в лицо, как будто играл для нее одной. Его спутница казалась смущенной и счастливой. Когда судно причалило к берегу и приезжий араб мог разглядеть черты незнакомки, он был поражен ее благородной, изысканной красотой чисто греческого типа. Богато одетые рабы, подоспевшие вместе с экипажем, вскочили в гондолу, спеша перенести наместника на берег. Он сел в кресло вроде носилок. Высокий негр готовился поднять их сзади, а другой невольник взялся за передние ручки, но Орион отстранил его и сам понес отца на пристань. Молодой человек исполнил это без видимого усилия. Опустив кресло на землю, он улыбнулся старику и весело крикнул женщинам, чтобы они вышли из лодки и подождали его. Нефорис, жена наместника, стояла возле мужа, укутывая больного теплым платком. – Несчастный, – заметил купец Рустему, взглянув на Георгия, – как он должен страдать! Но и самую тяжелую болезнь можно переносить терпеливо, если имеешь такого примерного сына. Когда молодая девушка, ведя за собой ребенка, вышла из лодки, Гашим не мог налюбоваться ее красотой, и теперь ему стало понятно, почему поутру Орион пренебрег цветами Катерины. Миниатюрной дочери Сусанны было далеко до этой царственного вида красавицы; стройная фигура, плавные движения, мелодичный голос придавали ей необыкновенное очарование. Она указывала девочке на комету и на некоторые созвездия, называя их по именам. Гашим сидел в тени и мог наблюдать за ней, оставаясь незамеченным. На одной из скамеек был поставлен фонарь, принесенный с лодки, так что купцу было видно, что здесь происходило. Старик был рад неожиданному развлечению, сильно интересуясь всем, касавшимся Ориона. Этот необыкновенный юноша подстрекал его любопытство, а вид девушки, сидевшей на скамье, приводил впечатлительного араба в восхищение. Маленькая девочка с ними была, вероятно, внучкой наместника, Марией. Наконец экипаж тронулся. Копыта лошадей застучали по дороге, и спустя некоторое время Орион вернулся к своим спутницам. Он, несомненно, отдавал молодой гречанке явное предпочтение перед Катериной. Его глаза, как зачарованные, не отрывались от лица величественной красавицы, и, глядя на нее, Орион нередко прерывал на полуслове свою речь. Их беседа велась, по-видимому, то в шутливом, то в серьезном тоне, потому что не только молодая девушка, но и воспитательница Марии увлеклись ею. Когда девушка смеялась, ее смех звучал так гармонично, в ее манерах было столько достоинства, что эта непринужденная веселость вызывала невольное удивление, как аромат великолепного цветка, которому и без него достаточно одной красоты, чтобы приковывать к себе взоры. Гречанка слушала юношу так внимательно, что Гашим тотчас понял, как сильно интересуется она и рассказами, и рассказчиком. – Если эта девушка станет женой Ориона, из них выйдет великолепная пара, – заметил он персу. Наконец, к посетителям вышла хозяйка гостиницы Таус, проворная египтянка средних лет. Она несла блюдо печенья собственного изготовления, молоко, виноград и фрукты. Ее глаза сияли радостью при виде сына знатного мукаукаса. Всеобщий кумир, гордость Мемфиса, посетил их так скоро по возвращении домой! До своего отъезда в Константинополь он часто катался по Нилу с веселыми друзьями, большей частью греческими офицерами, которые теперь почти все убиты или высланы из страны. Молодежь любила угощаться в трактире Таус пирожками и никогда не проезжала мимо пристани под сенью пальм. Таус словоохотливо рассказывала о том, что и она тоже вместе с мужем ходила встречать Ориона к триумфальной арке у ворот Менеса. С ними была их дочь, Эмау, с маленьким ребенком. Она вышла замуж и назвала своего родившегося недавно сынишку Орионом. Молодой человек спросил, сохранила ли Эмау свою прежнюю красоту и поразительное сходство с матерью. Таус лукаво погрозила ему и заметила, подмигивая, что самому Ориону пора жениться и обзавестись семьей. Юноша поспешил прервать ее, сказав, что он пока свободен, хотя подумывает иногда о браке. Гречанка покраснела, но сын наместника скоро нашелся и, желая переменить разговор, весело заметил, что дочь трактирщицы была самой красивой девушкой в Мемфисе и славилась между молодежью не меньше сладких пирожков, приготовляемых ее матерью. Он просил передать поклон молодой женщине. Растроганная и польщенная хозяйка удалилась, а Орион опять взялся за лютню и, пока другие лакомились плодами, начал петь вполголоса, по желанию молодой девушки, любовную песнь, сопровождая ее искусной игрой на инструменте. Красавица не спускала глаз с его прекрасного лица, а он, казалось, играл для нее одной. Когда наступило время отъезда, и женщины сели в гондолу, Орион зашел в гостиницу, расплатился за угощение. Через несколько минут юноша вернулся обратно, и Гашим заметил, как он поднял платок, забытый девушкой на столе, поднес его к губам и направился к лодке. Баловень судьбы поступил сегодня утром совершенно иначе с подаренными ему цветами. Его сердце, очевидно, принадлежало девушке, приехавшей с ним. Она не могла быть его сестрой, но в таком случае, каковы были их отношения? Араб дал себе слово осведомиться об этом, и ему не пришлось долго ждать ответа. Египетский проводник, вернувшись обратно, сообщил купцу подробные сведения о семействе Георгия. Красавица была Паулой, дочерью Фомы, отважного греческого полководца, упорно защищавшего город Дамаск против превосходящих сил халифа. Она была племянницей мукаукаса Георгия. Отец ее пропал без вести. Все старания найти его живым или мертвым не принесли успеха, и осиротевшую девушку приютили в доме наместника. Герменевт презрительно называл ее мелхиткой, осуждая к тому же за чрезмерную гордость. По его словам, никто из окружающих не любил Паулу, кроме маленькой Марии, которая была сильно привязана к ней. – Всем известно, – прибавил он, – что даже добрая Нефорис, жена ее дяди, терпеть не может надменную племянницу и держит ее у себя только в угоду мужу. Ей, действительно, не место в почтенном якобитском доме, – заключил египтянин. Каждое слово проводника дышало неприязнью предубежденного человека. Однако прекрасная, величавая девушка, дочь храброго воина, необыкновенно понравилась Гашиму несмотря на неблагоприятные отзывы о ней. Врач Филипп, приведенный герменевтом, наоборот, превозносил ее до небес. Ежедневно посещая дом наместника, он хорошо знал Паулу и считал ее одним из тех существ, которые Провидение создает в часы особенной благодати на отраду людям. Однако бедная девушка несмотря на свои редкие совершенства была обречена на суровую долю. Жизнь в доме родственников давно обратилась для нее в тяжелое бремя. Осмотрев пациента, Филипп обещал облегчить его болезнь. Они так приглянулись друг другу, что разговаривали до поздней ночи и расстались добрыми друзьями. III Лодка макаукаса, направляемая сильными гребцами, медленно скользила против течения реки, на ней слышался сдержанный шепот и раздавалось пение. Маленькая Мария заснула на коленях Паулы. Воспитательница сидела молча; она то рассматривала комету, пугавшую ее суеверное воображение, то с тайной завистью переводила глаза на Ориона и молодую девушку. Настала превосходная тихая ночь, навевавшая сладкие грезы: луна, вызывающая морские приливы, обладает свойством волновать также и человеческие сердца. Орион пел по просьбе Паулы то одно, то другое, как будто ему были известны наизусть все песни греческих поэтов, и чем дольше он пел, тем выразительней звучал его голос и тем сильнее действовал он на сердце девушки. Паула невольно поддалась сладкому очарованию. Когда певец опускал лютню, то начинал расспрашивать двоюродную сестру: нравится ли ей Египет в лунные ночи, какую песню больше всего любит она и догадывается ли о том, как ему было приятно встретить ее в родительском доме? Молодая гречанка явно не могла устоять против его речей, произносимых страстным шепотом, и отвечала ему, в свою очередь понизив голос. Когда же их лодку осенили деревья дремлющего сада, юноша поднес ее руку к своим губам, и она не отняла ее. Пауле пришлось пережить немало горя. Врач Филипп говорил совершенную правду: гордая дочь воина ежедневно сносила жестокие обиды. Хотя она не была бедна, но зато совершенно беззащитна, и жизнь в доме богатых родственников, куда девушку приняли из жалости, давно стала для нее тернистой. Однако со вчерашнего дня все переменилось. Орион приехал из Константинополя; весь дом и даже целый город торжественно праздновали его возвращение; Паула также разделила всеобщую радость. Она приветствовала юношу при свидании с величавым видом знатной женщины в полном расцвете красоты; и одиночество, и горькая зависимость были забыты ею в ту минуту. Ласковое обращение Ориона согрело ее сердце; она мгновенно ожила, как цветок, вынесенный на свежий воздух из темноты и душной комнаты. Живой ум и веселость молодого человека заставили ее встрепенуться. В душе девушки вдруг воскресла вера в свои силы, наполнив ее горячей благодарностью. Она так давно не испытывала столь отрадного чувства! Блаженный сегодняшний вечер довершил происшедшую в ней перемену. Паула вспомнила, что она молода и имеет право быть счастливой, наслаждаться жизнью, пожалуй, даже любить, сама внушая земную любовь. Поцелуй Ориона горел на ее правой руке, когда она вошла в прохладную комнату, где Нефорис сидела за прялкой возле постели больного мужа. Георгий имел обыкновение поздно ложиться спать, и они вместе поджидали молодежь. Растроганная Паула нежно поцеловала руку дяди, поцеловала даже тетку, когда подошла к ней с маленькой Марией пожелать доброй ночи. Однако Нефорис очень сухо приняла ее ласку, причем посмотрела на девушку и на своего сына испытующим взглядом. Очевидно, она догадалась об их чувствах, но находила неуместным заговорить об этом в настоящую минуту. Жена Георгия отпустила племянницу, после чего слуги перенесли больного в спальню, где она дала ему белых пилюль; наместник давно уже не мог спать без успокоительного лекарства. Жена долго поправляла ему подушки, пока он не устроился вполне удобно, и только убедившись, что в соседней комнате сидит дежурный слуга, она оставила мужа. Высокая ростом, плотная, несколько тяжеловатая, Нефорис была в молодости видной девушкой с благородной осанкой. В ее глазах светился трезвый ум, но строгое лицо не отличалось красотой. Между тем, годы не оставили на ней заметных следов, и теперь жена мукаукаса сделалась благородной, полной, несколько надменной матроной и только была бледна, недостаточно бывая на свежем воздухе. Многолетний уход за больным мужем согнал румянец с ее щек. Благородное происхождение и высокое положение в обществе со временем придали ей известную самоуверенность и достоинство, но жена Георгия не умела располагать к себе людей. Она не понимала чужих страданий и радостей, хотя охотно жертвовала многим для своих близких. Нефорис была примерной женой, любящей матерью, однако ее доброта не распространялась дальше ограниченного круга семейных привязанностей. Оставив мужа, матрона постучала в комнату сына; юноша очень обрадовался неожиданному приходу матери. Она пришла переговорить с ним откровенно, не откладывая щекотливых объяснений. Ей было ясно, что между ее обожаемым сыном и ненавистной Паулой завязывается что-то серьезное, чему нужно немедленно положить предел. По ее словам, она не могла заснуть: ей хотелось поскорее высказать Ориону свое заветное желание, разделяемое также и его отцом. – Ты, конечно, понял, о чем идет речь, – продолжала Нефорис, – потому что я говорила об этом еще вчера. Отец встретил тебя как нельзя более ласково и заплатил твои долги, не сказав ни слова порицания. Теперь тебе пора положить конец прежней рассеянной, беззаботной жизни и обзавестись семьей. Ты знаешь, что мы подыскали для тебя невесту. Давеча к нам приходила Сусанна и сказала, что сегодня утром ты окончательно вскружил голову Катерине. – К сожалению, – прервал с досадой Орион, – ухаживание за женщинами обратилось у меня в привычку, но с этих пор я буду держать себя совершенно иначе, такие глупости недостойны порядочного человека. Кроме того, я чувствую… – Что теперь надо серьезно подумать о будущем, – подсказала Нефорис. – Я именно об этом и хотела потолковать с тобой. Не знаю, почему ты избегаешь женитьбы; было бы гораздо лучше, если бы я завтра переговорила с Сусанной. Ведь ты, конечно, заметил расположение ее дочери. Чего же лучше? Катерина – самая богатая наследница в нашем околотке, хорошо воспитана и, повторяю еще раз, ты похитил ее сердечко. – Я охотно возвращу его обратно, – со смехом отвечал Орион. – Оставь неуместные шутки! – вскричала рассерженная мать. – Я говорю с тобой совершенно серьезно. Катерина отличная девушка и будет, Бог даст, хорошей женой… Но, пожалуй, ты полюбил какую-нибудь женщину в Константинополе? Может быть, прекрасную родственницу сенатора Юстина?… Но нет, это пустяки; ты не мог предположить, что мы отнесемся благосклонно к ветреной гречанке! Орион обнял мать и произнес с глубокой нежностью: – Нет, матушка, в Константинополе я не оставил ничего дорогого моему сердцу, зато здесь, в родительском доме, нашел несравненную жемчужину, которая лучше всего виденного мной на Босфоре. Крошка Катерина не подходит к нашей богатырской семье; наши потомки во всех отношениях должны превосходить простой народ, и я хочу взять в жены не игрушку, а настоящую женщину, высокую, красивую, с благородной осанкой, какой ты была сама в молодые годы. Мое сердце влечет к себе не девочка, а царственная красавица, вполне достойная нашего рода. Я буду вполне откровенен: мой выбор остановился на Пауле, дочери благородного Фомы. Сегодня меня как будто осенило откровение свыше, и теперь я прошу моих родителей благословить наш союз. Нефорис дала сыну высказаться, сохраняя редкое самообладание, потому что каждое слово было для нее жестокой пыткой. – Замолчи, прошу тебя! – воскликнула наконец матрона, когда у нее не стало терпения сдерживать свой гнев. – Сохрани тебя Бог серьезно думать о таком безумном браке! Разве ты забыл наше высокое звание, ужасную смерть твоих братьев и страдания соотечественников под греческим игом? Что мы значим для греков? А между своими единоверцами мы занимаем первенствующее место и сохраним его, отвратив свои сердца от языческих вероучений. Внук Менаса, брат двоих мучеников за наше высокое вероисповедание, хочет жениться на мелхитке! Такая мысль равносильна кощунству, богохульству; я не могу выразиться иначе. Лучше мы останемся без внуков, чем дадим согласие на такой брак. Ради изгнанницы, у которой нет ничего, кроме гордости и жалких крох прежнего богатства, которая никогда не была нам ровней, ради этой неблагодарной, бедные родители должны лишиться сына, единственного утешения на старости лет, оставленного им Провидением! Поверишь ли ты, что заносчивая гречанка не хочет никогда пожелать мне доброго утра, между тем как я сама имею привычку здороваться со своими невольниками? Знай, что ни я, ни отец никогда не согласимся благословить твой выбор. Орион, любимое дитя мое, ты всегда отличался своеволием, однако я не допускаю мысли, чтобы ты решился оскорбить нас ради этой бездушной красавицы, едва знакомой тебе! Если ты поступишь таким образом, я умру с горя, и последние дни твоего отца будут отравлены твоей неблагодарностью. Но нет, ты не решишься сделаться палачом своих родителей… Однако, если… если в несчастную минуту ты посягнешь на наши родительские права, то, клянусь Богом, я вырву материнскую любовь из своего сердца, как вредную ядовитую траву, хотя бы это стоило мне жизни! Нефорис давно освободилась из объятий сына, но Орион снова порывисто привлек ее к себе, шаловливо зажимая ей рот; потом он прошептал ей с нежным поцелуем: – Конечно, у твоего сына не хватит мужества поступить таким образом. – Он взял обе ее руки, посмотрел ей в лицо открытым взглядом и воскликнул: – Б-ррр!… Никогда мне не было так страшно, как при твоих угрозах! И зачем было только говорить такие гадкие слова! Мало того: другие, еще худшие, были готовы сорваться с твоего языка. Однако ты грозная! Твое имя – Нефорис – означает доброта, между тем ты, милая матушка, оказываешься порой невероятно сердитой! Тут он крепче прежнего сжал ее в своих объятиях, в порыве юношеской пылкости осыпая поцелуями лицо, руки и волосы матроны. После того Орион уполномочил мать просить от его имени руки Катерины, но в свою очередь взял с нее слово отложить сватовство на два дня. Эта отсрочка была для него облегчением, но когда юноша остался один, горькая действительность представилась ему в самом безотрадном свете. К счастью, молодой человек еще не знал, как глубоко полюбил он Паулу, и радовался, что не успел связать себя с ней более тесными узами. Хотя его глаза красноречиво говорили ей о том, чем переполнено его сердце, но слово «люблю» не было произнесено между ними. Поцеловать руку красавицы родственницы вполне позволительно со стороны двоюродного брата. Орион восхищался Паулой; однако ради прелестной девушки, будь она даже самой Афродитой, нельзя ссориться с родителями. Так поступать могут лишь неблагодарные. Красивых женщин на свете много, а мать одна. Сыну Георгия не раз случалось увлекаться красавицами и так же скоро забывать их. В настоящее время Орион действительно заинтересовался двоюродной сестрой больше, чем прежними объектами своей юношеской страсти. Даже прекрасная персидская рабыня, ради которой он наделал столько безумств, едва оставив школьную скамью, и сама прелестная Элиодора не нравились ему так сильно. Отказаться от Паулы было тяжело, но неизбежно. Завтра он должен постараться установить с ней братские, дружеские отношения. Эта девушка ни за что не согласится на незаконную связь, как кроткая Элиодора, которая тем не менее была равной ему по происхождению. Брак с Паулой был бы, конечно, ни с чем не сравнимым счастьем. Стоило им после свадьбы поехать вместе в Византию, чтобы сделаться там предметом всеобщей зависти. Почему судьба поставила между ними неодолимую преграду? И как жаль, что Паула в продолжении двух лет не смогла приобрести расположения его матери, превосходной и любящей женщины! Конечно, ввиду всего этого, им следовало лучше расстаться. Сын Георгия соглашался мало-помалу с доводами рассудка, но пленительный образ девушки неотступно стоял перед ним, и желание обладать ею не давало ему покоя. Тем временем Нефорис пошла от сына не к мужу, а в комнату племянницы, спеша покончить щекотливое дело. Если бы ее победа над упрямством сына могла доставить больному безусловную радость, преданная женщина поспешила бы к нему с приятной вестью. Высшей целью ее жизни было счастье близких. Между тем мукаукас был не совсем доволен выбором невесты для сына. Крошка Катерина с ее ребяческой наивностью казалась ему неподходящей женой для умного красавца Ориона. Из разговоров с юношей наместник убедился в широте его взглядов и зрелости ума. Дочь Сусанны действительно была прелестным мотыльком, но Георгий не желал видеть ее своей невесткой. Брак сына с Паулой он находил гораздо более разумным и втайне лелеял мечту соединить молодых людей. Но, к несчастью, девушка была мелхиткой, а главное, не нравилась Нефорис. Мукаукас так любил свою жену, что ради ее спокойствия готов был пожертвовать всем. Проницательная матрона отгадала его мысли, и потому предвидела заранее, что новость о сватовстве Ориона не доставит Георгию особенного удовольствия. В отношении Паулы следовало поступить совершенно иначе. Чем раньше узнает она, что ей не следует рассчитывать на брак с Орионом, тем лучше. Сегодня поутру они поздоровались, как настоящие влюбленные, а вечером расстались, как жених и невеста. Нефорис спешила положить конец этой опасной близости, сообщив дамаскинке о предстоящей свадьбе сына с Катериной. Речь матроны дышала неподдельным восторгом; она прикинулась растроганной, обошлась с племянницей очень ласково и только просила ее сохранить в тайне радостное известие. При первом взгляде на сияющее лицо тетки, Паула поняла, что та готовит ей какой-нибудь тяжелый удар, и собралась с силами твердо перенести его. Девушке удалось сохранить притворное равнодушие при откровенных излияниях Нефорис; она даже поздравила ее и пожелала счастья обрученным. Однако при этом по лицу Паулы скользнула усмешка, взбесившая жену наместника. Она не была злой от природы, но при столкновениях с племянницей совершенно перерождалась, и теперь ей было приятно унизить гордую гречанку. Нефорис сознавала это, уходя из комнаты девушки, однако она раскаялась бы в своей жестокости, если бы могла заглянуть в душу беззащитной сироты, вверенной ее попечению. После ухода тетки Паула расплакалась; потом, быстро опомнившись, с досадой вытерла слезы, мрачно потупилась и застыла в неподвижной позе, изредка покачивая прекрасной головкой, как будто с ней случилось нечто неслыханное. Наконец с тяжелым вздохом девушка упала на постель, напрасно стараясь молиться и успокоить свои мысли. Весь мир казался ей теперь бесконечной пустыней, где она обречена блуждать как отверженная. IV На другой день вечером Гашим отправился с небольшой частью своего каравана в дом наместника, Это здание скорее походило на жилище богатого помещика, чем на резиденцию высшего сановника. Когда чужестранцы подъехали к нему после заката солнца, в обширные внутренние дворы, обстроенные с трех сторон службами, загоняли многочисленные стада коров и овец, до полусотни породистых лошадей возвращались с купания, а на песчаной площадке, обнесенной плетнем, коричневые и черные невольники кормили большой табун верблюдов. Однако сам дом Георгия по величине и старинному великолепию напоминал собой дворец, достойный царского наместника, и действительно владелец его, мукаукас, долго занимал эту почетную должность. Она осталась за ним и после завоевания Египта, но теперь Георгий управлял соплеменниками уже не от имени константинопольского императора, а по назначению халифа Медины и его полководца Амру. Мусульманские завоеватели встретили в нем благонамеренного и умного посредника меж ними и народонаселением завоеванной страны, тогда как единоверцы и соотечественники повиновались ему, как богатейшему человеку в стране и потомку знатного рода, предки которого пользовались большим влиянием еще при фараонах. Только дом мукаукаса был построен по греческому, или скорее александрийскому, образцу; примыкавшие к нему дворы и пристройки напоминали собой жилище могущественного предводителя какого-нибудь многочисленного восточного племени, недаром предки мукаукаса во времена язычества назывались эрпагами, или правителями округа, пользуясь в этом звании почетом при дворе и в народе. Проводник нисколько не погрешил против истины, рассказывая арабскому купцу о громадных поместьях Георгия. Он действительно владел обширными участками земли в Верхнем и Нижнем Египте, где под надзором управляющих работали несколько тысяч невольников. В Мемфисе находилось главное управление его частной собственностью, соединенное с канцеляриями для государственных дел. Хорошо сохранившиеся плотины и широкая, простирающаяся до гавани, набережная отделяли обширные городские владения мукаукаса от реки, а вдоль стены, которой они были загорожены с севера, тянулась улица. На нее выходили большие ворота, постоянно отворенные днем для прислуги наместника и для людей, являвшихся к нему по делам; главные ворота, украшенные мраморными коринфскими колоннами и выходившие на берег Нила, отворялись только для членов семейства и знатных посетителей. У первого входа была выстроена караульня, где всегда дежурил небольшой отряд египетских воинов – почетная стража своего мукаукаса. Боковые ворота с оставшимися на них украшениями из цветов и зелени в честь приезда Ориона были отворены настежь для прохода чиновников и писцов, а также городских жителей, охотно посещавших по вечерам своих знакомых в доме наместника. Здесь постоянно жили несколько чиновников, состоявших при мукаукасе, и многие мемфиты вели с ними дружбу, так как от них всегда можно было узнать интересные новости о государственных делах. Под деревянным навесом дома, где помещался старший управляющий, вскоре собралось множество мужчин, и между ними тотчас завязалась жаркая беседа; она была для них занимательна даже и без пива, поданного хозяином, пожелавшим угостить посетителей по поводу возвращения своего господина; египтяне вообще сильно увлекались разговорами и диспутами, причем были не прочь поднять на смех городские власти, иноверцев или врагов своей родины. Сегодня, по-видимому, также дело не обошлось без метких острот и веселых шуток, потому что в толпе гостей главного управителя ежеминутно раздавался громкий хохот и крики одобрения. Начальник караула бросал завистливые взгляды на собравшуюся компанию, он охотно присоединился бы к ней, но не имел права оставить свой пост. У ворот стояли оседланные лошади вестовых, дожидавшихся ответа на привезенные ими письма; тут же толпились просители и торговцы, входившие и выходившие со двора. Обширная приемная во дворце наместника была еще переполнена народом, желавшим переговорить с мукаукасом. Во всем Мемфисе было известно, что больной Георгий в жаркое время года охотнее принимал посетителей по вечерам. Арабские власти не доверяли египтянам, и потому о замещении мукаукаса не было и речи; трудно было найти человека, равного старику по уму и неподкупной честности. Следовало лишь удивляться, где он находил время и силы строго следить за своими подчиненными; наместник сам входил во все мелочи управления, и ни одно дело не решалось без его ведома. Время аудиенции прошло, а между тем тревога, вызванная обмелением Нила и появлением кометы, привела сегодня в приемную мукаукаса еще большее число просителей, чем обыкновенно. Представители городов и деревенские старшины допускались группами, а челобитчики по собственным делам – в одиночку. Большинство из них возвращались от наместника с довольными лицами; если их дело и не решалось немедленно, то во всяком случае они получали от мукаукаса нужные указания. Только один крестьянин, давно искавший защиты от притеснения, опять не дождался очереди. Бедняк дал несколько драхм дежурному чиновнику, надеясь, что его допустят к Георгию, однако домоправитель, получивший от герменевта, своего двоюродного брата, несколько золотых, приказал крестьянину прийти завтра и почтительно отворил перед Гашимом дверь. Но араб, заметив жалкого просителя, настоял, чтобы того впустили первым. Через несколько минут крестьянин вышел, сияя от радости, он приблизился к Гашиму и с чувством поцеловал ему руку. После того старик со своими людьми, которые несли тяжелый тюк, были введены в роскошную прихожую, где купцу пришлось дожидаться очень долго, пока наместник не позвал его, чтобы взглянуть на привезенные товары. Георгий сделал жест рукой, давая знать, что он хочет отложить на некоторое время разговор с Гашимом, после чего спокойно принялся за свою любимую игру в шашки. Больной лежал на диване, обитом гладкой шкурой львицы, его молодая партнерша сидела на низеньком стуле напротив. Дверь атриума [10] , где он обычно лежа принимал просителей, оставалась полуотворенной, чтобы в нее мог проникнуть несколько освеженный, но все-таки теплый вечерний воздух. Зеленый велариум [11] – парусиновый тент комплювия, защищающий от жгучих лучей солнца, сейчас был откинут, яркий месяц и звезды смотрели в комнату, которая была отлично приспособлена к тому, чтобы служить прохладным убежищем от нестерпимого африканского зноя. Ее стены были выложены гладкими пестрыми изразцами, пол украшала фигурная цветная мозаика на позолоченном фоне, посередине возвышался круглый бассейн в виде вазы из коричневого порфира с белыми крапинками: она имела не меньше двенадцати футов в диаметре и из нее била вверх широкая струя фонтана, освежая воздух мельчайшими водяными брызгами. Несколько металлических кресел, стульев и столиков составляли все остальное убранство этого высокого покоя, освещенного яркими лампами. Легкий ветерок, проникая сквозь отверстие крыши и отворенные двери, выходившие на берег Нила, колебал пламя светильников, играя в то же время черными локонами Паулы. Стоявший за ее стулом Орион напрасно старался привлечь внимание девушки. Наконец он услужливо предложил ей принести платок, так как воздух становился холоднее. Однако Паула решительно отклонила любезность двоюродного брата, хотя ее начинала пробирать легкая дрожь, и она не раз плотнее запахивала пеплос [12] на груди. Орион крепко стиснул зубы, уязвленный ее равнодушием. Он не знал, что Нефорис сообщила племяннице новость о его предстоящей женитьбе, и перемена обращения девушки поражала его. Еще утром она обошлась с ним очень холодно, нехотя отвечая «да» и «нет» на все вопросы. Это невнимание было невыносимо Ориону, избалованному любовью женщин. Следовательно, мать судила о Пауле совершенно правильно! Красавица на самом деле оказалась довольно своенравной, иначе она не заставила бы его почувствовать таким оскорбительным образом свое высокомерие. Но Орион дал себе слово переломить упорство девушки. Сильно раздосадованный, он следил за каждым движением ее руки и стройного стана, за игрой ее подвижного лица, и чем больше юноша вглядывался в прелестный образ, тем прекраснее, тем совершеннее находил он наружность Паулы, тем сильнее возрастало в нем желание, чтобы она опять приветливо улыбнулась ему, как вчера, с женственной мягкостью и добротой. Теперь девушка походила на великолепное мраморное изваяние, но Орион знал, что у прекрасной статуи бьется человеческое сердце. И ему захотелось избавить Паулу от ее ребяческих капризов, показав ей, как следует держать себя женщине, а в особенности молодой девушке. Углубившись в свои мысли, он все пристальнее наблюдал за двоюродной сестрой. Его мать, сидевшая поодаль, рядом с почтенной Сусанной, замечала это с возрастающим неудовольствием и старалась отвлечь Ориона от Паулы, обращаясь к нему с вопросами и маленькими поручениями. Кто мог предвидеть, что ее любимец причинит ей с первых же дней столько досады и беспокойства! Он вернулся домой опытным человеком, видевшим свет, как того и желали его родители. Хотя юноша наслаждался в столице всем, что привлекает к себе богатую молодежь, тем не менее, к великой радости отца, он не утратил живой восприимчивости. В облике юноши не замечалось и следов пресыщения, которым отличались в Константинополе многие из его сверстников знатного рода. Орион мог по-прежнему играть с маленькой Марией, восхищаться редким цветком или новой красивой лошадью так же искренно, как и до своего отъезда, что не мешало ему, однако, серьезно интересоваться политикой, придворной жизнью, государственным управлением и церковными делами. Мукаукас с удовольствием слушал его интересные рассказы и потом сообщил жене, что ему пришлось узнать от юноши много нового. По его словам, Орион обещал сделаться отличным государственным человеком и мог бы с успехом заменить отца. Когда Нефорис сообщила мужу о крупной сумме долгов, сделанных сыном в Константинополе, старик не без гордости обещал немедленно их уплатить. Ему было приятно, что его единственный наследник не стесняется пользоваться своим громадным состоянием, как поступал он и сам в молодые годы, и умеет окружать себя блеском, достойным своего славного имени. «Орион не бросает денег на ветер, – прибавил больной. – Его лошади стоят дорого, зато он получает призы на бегах; он тратит большие суммы на свою одежду и обстановку, зато повсюду встречает почет. Мальчик привез мне письмо от сенатора Юстина, этот достойный человек пишет, что наш сын играет большую роль в среде спесивой „золотой молодежи“ столицы. Подобные вещи даром не даются и, в сущности, мне еще не особенно дорого обошлось представительство Ориона. Лишняя сотня талантов для нас не значит ничего, и я рад, что юноша не скупился на расходы». Так говорил старик, разбитый болезнью; он был счастлив, что его сын наслаждается жизненными благами, которых уже давно лишился его одряхлевший отец. Мукаукас не без опасений послал в Константинополь пылкого даровитого юношу, едва вышедшего из отроческих лет; однако Орион, по-видимому, не злоупотреблял своей свободой и вел гораздо более скромную жизнь, чем от него можно было ожидать; за это ручался румянец на его слегка загоревших щеках. Искусно завитые волосы по моде того времени спускались у него подстриженной бахромкой на высокий лоб, что придавало сыну Георгия некоторое сходство с портретами Антиноя [13] , красивейшего юноши времен императора Адриана. Нефорис также находила, что Орион так и пышет здоровьем. По ее мнению, ни у одного царского родственника не было более роскошного и изысканного гардероба, как у ее любимца. Но и в простом одеянии он выглядел красивым, великолепным юношей, которым могла смело гордиться каждая мать. Уезжая из Египта, он отчасти напоминал провинциала, но теперь приобрел внешний лоск и непринужденность обращения, что позволяло ему везде чувствовать себя совершенно свободно, даже в придворной сфере, где он не оставался незамеченным между высшими вельможами. И как много пришлось пережить молодому человеку в столице! За два с половиной года его пребывания в Константинополе там произошло столько важных событий, что их хватило бы на столетний исторический период. «Чем больше волнения, тем сильнее удовольствие», – таков был девиз того времени; и хотя сын Георгия наслаждался жизнью на берегах Босфора наравне с другими, но роскошные пиры, любовь и бега на собственных лошадях, в чем у юноши не было недостатка, казались детской забавой в сравнении с тем нервным возбуждением, которое он испытывал из-за грозных политических переворотов, происходивших в стране. Какими жалкими представлялись ему теперь состязания на колесницах в Александрии! Стоило ли тут волноваться, размышляя, кто победит: Тимон, Птолемей или его собственные кони возьмут приз? В византийском цирке также было лестно получить венок, но там Орион испытывал другие, более потрясающие впечатления. Здесь ставились на карту царские короны, и роковая игра могла стоить крови и жизни тысячам людей. В церквах Нильской долины происходило только мирное богослужение, тогда как в Византии было не всегда безопасно переступать порог Софийского собора [14] , потому что он нередко становился ареной кровавых схваток, кончавшихся убийством. Одним словом, жители Константинополя пребывали в постоянном страхе, и любители сильных ощущений находили здесь обильную пищу. Сверх того, греческая столица льстила естественному тщеславию Ориона. Его приняли там с исключительным почетом. Обычно контингент египтян, живших в Византии, составляли полуобразованные философы, называвшие себя мудрецами; они держались с напыщенной торжественностью и выражались высокопарным слогом. Это были астрологи, риторы, далеко не остроумные, но ядовитые насмешники; врачи, хваставшиеся наукой своих предков; фанатичные теологи, всегда готовые при ожесточенных религиозных спорах прибегать к привычным догматам и канонам; убогие отшельники и монахи; торговцы зерновым хлебом и ростовщики, с которыми было опасно входить в сделки без свидетелей. Орион не имел ничего общего с этим народом. В Константинополе ему оказали прием, достойный сына благородного мукаукаса. На знатного мемфита смотрели здесь почти как на посланника, и он мог пользоваться всем, что позволяла себе золотая молодежь в имперском городе. Его кошелек был так же туго набит, как и у других константинопольских юношей, а что касается здоровья и физической силы, то они далеко уступали ему в этом, и его кони, которыми правил он сам, не доверяя наемным возницам, три раза брали первый приз на публичных состязаниях. Ни одно торжество, ни один праздник не обходились без участия «богача-египтянина», «нового Антиноя», «красавца Ориона», как его называли жители столицы. Самые знатные семейства в городе водили с ним знакомство, а во дворце и на загородной вилле сенатора Юстина, старого друга его отца, он был принят как родной. Жена этого сановника, Мартина, искренно полюбила юношу, и у них в доме он познакомился с красавицей Элиодорой, вдовой племянника сенатора. Весь город толковал о близости Ориона с прелестной молодой женщиной. До того времени Элиодора так же славилась своей строгой добродетелью, как и замечательными белокурыми волосами и крупными драгоценными камнями, которыми она любила украшать свои простые, но дорогостоящие платья. Немало красивых византиек добивались расположения юного чужестранца, пока родственница Юстина не оттеснила всех на задний план. Но ей не удалось прочно привязать к себе Ориона. Вчера вечером, уверяя мать, что его сердце не принадлежит Элиодоре, он говорил совершенную правду. Поведение юноши в столице, конечно, нельзя было назвать примерным, однако сын Георгия ничем не уронил себя, пользуясь уважением не только в кругу веселых кутил, но также и в обществе достойных людей, с которыми встречался в доме Юстина. Ум и любознательность мемфита изумляли всех. Прилежный в детстве, Орион и теперь пользовался всяким удобным случаем, чтобы научиться чему-нибудь новому. Живя в Византии, он, между прочим, старательно продолжал свои занятия музыкой и достиг редкого искусства в игре на лютне и в пении. Молодой человек охотно пожил бы в столице еще, но обстоятельства заставили его вернуться домой. После того как Египет был отнят у греков и перешел в руки арабов, греческий патриарх Кир, вскоре умерший, принужден был покинуть Александрию. Он лично явился в Константинополь, где в высших сферах тотчас распространилось убеждение, что мукаукас Георгий явно содействовал завоеванию страны арабами. Ориону грозила тюрьма, но, к счастью, сенатор Юстин и другие друзья предупредили юношу, и он успел скрыться. Несмотря на опасность, которой подвергался юноша, он не мог не одобрить поведения отца. Находясь долгое время в Византии, сын Георгия убедился в глубоком презрении греков к египтянам, в ненависти православных к монофизитскому вероисповеданию своего народа. Ориону было трудно сдерживать негодование, слыша насмешки и издевательства над его отечеством и единоплеменниками; это был обыкновенный предмет разговора у знатных господ и мелких людей, у светских и духовных. Они даже не стеснялись присутствия Ориона, вероятно, считая его одним из своих, греком по убеждениям, которому все «варварское» должно казаться противным и достойным презрения, как им самим. Однако в жилах «нового Антиноя», безупречно исполнявшего греческие песни, текла кровь его народа, и каждое унизительное слово, направленное против египтян, глубоко западало ему в сердце, каждое поругание его веры напоминало смерть обоих братьев, погибших от рук мелхитов. Эти кровавые дела и бесчисленные насилия греков над египтянами были теперь достойно отомщены мукаукасом Георгием. Образ действий отца искренне обрадовал юношу, который тотчас поспешил домой. Такое сочувствие со стороны сына осчастливило и вместе с тем удивило старика. Он опасался, что Орион, оставаясь долгое время в Константинополе, незаметно усвоит себе многие воззрения греков и, пожалуй, даже осудит политику отца, который без особенного сопротивления уступил вверенную ему провинцию завоевателям и заключил с ними мирный договор. В настоящую минуту мукаукас был совершенно спокоен, зная, что сын вполне разделяет его мнения. Уверенный в этом, он по временам бросал сочувственные взгляды, поднимая глаза от шашечной доски. Нефорис между тем старалась занимать будущую тещу своего сына, отвлекая внимание Сусанны от его странных поступков. Гостья, по-видимому, интересовалась беседой с хозяйкой; однако сосредоточенный вид молодой дамаскинки не ускользнул от ее наблюдательности и она неожиданно спросила: – Неужели благородная племянница твоего супруга не удостоит нас сегодня ни единым словом? – Конечно, нет, – с горечью отвечала жена Георгия. – Но я надеюсь, что она скоро найдет других людей, более достойных своего внимания. Будь уверена, что я не буду удерживать ее у себя. После того Нефорис заговорила о Катерине, и Сусанна сообщила ей, что ее зять Кризипп приехал в Мемфис со своими маленькими дочерьми. Завтра они уезжают обратно, и потому Катерина осталась дома с девочками, хотя ей вовсе не весело забавлять их, тем более что она собиралась с матерью в гости. Услышав это, Орион осведомился о здоровье молодой девушки и весело сказал: – Вчера утром она обещала вышить ошейник для моей беленькой собачки, подаренной мне на память в Константинополе… Перестань, Мария, не мучай бедное животное! – прибавил он, обращаясь к маленькой племяннице. – Да отпусти ее, бедняжку, – заметила Сусанна, видя, что внучка мукаукаса насильно принуждает собаку целовать свою куклу. – Но знаешь, Орион, – продолжала она, – такой миниатюрный образчик собачьей породы совсем не подходит тебе. Ты сделаешь гораздо лучше, если подаришь эту константинопольскую редкость какому-нибудь прелестному существу женского пола. Тогда собачка окажется на своем месте. Впрочем, сообщу тебе по секрету, что моя дочь принялась уже вышивать ошейник золотыми звездами по голубому полю. – Так как Орион – звезда, – воскликнула маленькая Мария, – то Катерина и выбрала такой подходящий узор. – К счастью, только одна звезда называется моим именем, – заметил юноша. – Пожалуйста, напомни об этом твоей дочери, почтенная Суза. Девочка захлопала в ладоши, восклицая со смехом: – Значит, он не желает иметь около себя другую звезду! – Ах ты, гордец! – перебила Сусанна. – Действительно, есть люди, которые не могут допустить, чтобы в них находили сходство с другими. Но тебе следует примириться с этим, Орион: ты поразительно похож на своего отца. Нефорис безусловно права: лоб и линии рта у вас одинаковы. Замечание гостьи было справедливо, но тем не менее цветущий здоровьем юноша и разбитый параличом старик представляли собой разительный контраст. Лежа на диване, мукаукас с трудом мог владеть своими членами, и даже игра в шашки стоила ему немалых усилий. Если он имел сходство с сыном, то давно утратил его. Жидкие поседевшие волосы наполовину прикрывали его голый череп, а глаза, которые блестели, как у Ориона, лет тридцать тому назад, теперь были едва видны, потому что отяжелевшие веки постоянно опускались на них, придавая красивому мертвенно-бледному лицу больного довольно странный вид. Однако в чертах Георгия не было ничего неприятного, напротив, к страдальческому и печальному выражению примешивалась в них ласковая благосклонность. Губы и обрякшие щеки были неподвижны и как будто омертвели. Георгий казался смертельно измученным человеком; он, по-видимому, жил только потому, что был забыт смертью. Окружающие иногда принимали его за труп после того, как паралитик слишком часто прибегал к белым пилюлям с примесью опиума, которые постоянно находились при нем в коробочке из красной яшмы. В тот вечер за игрой в шашки Георгий время от времени подносил успокоительное лекарство к своим бесцветным губам. Медленно и точно в дремоте подвигал он шашку за шашкой; однако Пауле не удалось ни разу обыграть своего противника, хотя сама она, по словам мукаукаса, была очень искусна в этой игре. По ее высокому, открытому лбу и выразительным синим глазам можно было судить о проницательности и душевной искренности девушки. Но в то же время, по крайней мере сегодня, в ней замечалось упрямство и склонность к противоречию. Когда Орион указывал ей тот или иной ход, она редко принимала его совет и, крепко стиснув губы, подвигала шашку по своим, не всегда более дальновидным, соображениям. Было очевидно, что Паула не хотела иметь руководителей, в особенности когда за эту роль брался ее двоюродный брат. Все присутствующие заметили неприязненное отношение молодой гречанки к Ориону и его старания угодить ей. Это сильно раздражало Нефорис, так что она очень обрадовалась, когда дежурный докладчик напомнил своему господину о купце, который терпеливо дожидался, пока его позовут к наместнику. Выиграв третью партию, больной перемешал оставшиеся шашки, запахнул плотнее свой хитон из мягкой шерстяной материи и показал рукой на двери и отверстие крыши. Его близким давно было неприятно оставаться на сквозняке, но зная, что больной не выносит жары, они терпеливо переносили, в угоду ему, ночную сырость, поднимавшуюся с реки. Для Георгия ничего не было тягостнее летнего зноя. Теперь, по знаку отца, Орион позвал невольников, и, прежде чем арабы вошли в комнату, наружные двери были заперты, а отверстие на потолке затянуто парусиной. Паула встала с места; Георгий по-прежнему лежал на диване, закрыв глаза. Однако он, вероятно, из-под ресниц внимательно осматривался вокруг, потому что обернулся сначала к племяннице, потом к прочим женщинам и сказал: – Не странно ли это: старики и дети обыкновенно любят солнечное тепло; первые охотно спят, вторые играют на солнышке. Но я… Несколько лет тому назад со мной случилось что-то необыкновенное, вы знаете… и тогда у меня застыла кровь. Теперь она не хочет больше согреться; переход от холода в комнате к удушливому зною на дворе отражается на мне чрезвычайно сильно, почти болезненно. Чем старше становишься, тем охотнее предоставляешь молодежи то, что было когда-то приятно самому; единственное, от чего нам, пожилым людям, трудно отказаться, это ощущение телесного довольства; благодарю вас, что вы терпеливо переносите ради меня холод, так как мне он необходим. Какое у нас стоит невыносимо жаркое лето! Ты, Паула, родившаяся в Ливанских горах, имеешь понятие о зиме. Иногда мне хотелось бы лежать на слое снега! Холод приносит такое отрадное ощущение, так оживляет силы! Между тем вы избегаете того, что мне приятно. Юношеский пыл несовместим ни с чем охлаждающим. Мукаукас разговорился, тогда как во время игры в шашки он ограничивался только отдельными словами. Орион почтительно выслушал его, но потом возразил, улыбаясь: – Однако есть и молодые люди, которые любят выказывать ледяную холодность, Бог весть из-за каких причин! При этом он взглянул на Паулу. Девушка гордо отвернулась от него, не говоря ни слова, и по ее прекрасному лицу скользнула тень досады. V Когда арабский купец был допущен к наместнику, его слуги внесли и разостлали перед Георгием кусок ковра. Великан масдакит хлопотал при этом больше всех. Однако вид рослого перса с курчавыми волосами подобными львиной гриве, с блестящими кинжалами и боевым топором за поясом до того напугал больного старика, что тот, не помня себя от страха, закричал: – Вон!… Вон его, вон! Зачем здесь этот вооруженный человек?… Я не хочу смотреть ковер, пока он не уйдет из комнаты! Руки мукаукаса дрожали, лицо помертвело, и купцу поневоле пришлось удалить верного Рустема, самого безобидного из людей. Тогда наместник мало-помалу пришел в себя. Несколько лет назад один высланный из Египта грек покушался на его жизнь, и с тех пор разбитый параличом Георгий был подвержен припадкам беспричинного страха. Оправившись от первого потрясения, он стал с восторгом рассматривать ковер, вокруг которого столпилась вся семья. Каждый говорил, что ему не случалось видеть ничего подобного, и бойкая Сусанна вздумала послать за дочерью и бывшими у нее гостями, чтобы они смогли полюбоваться драгоценной тканью. Однако было уже довольно поздно, а ее дом находился далеко от дворца мукаукаса, так что ей пришлось отказаться от своего намерения. Георгий и Орион слышали раньше об этом дивном художественном произведении; оно было добыто победоносным арабским войском при завоевании персидского государства в «Белом замке», или царском дворце в столице Сасанидов [15] Медине. Первоначально замечательный ковер имел триста локтей [16] в длину и шестьдесят в ширину, но халиф Омар, сохранивший привычки проводника караванов в отношении жилища, одежды и пищи, не пожалел уникальную художественную работу и велел разрезать ковер на куски, чтобы наградить ими приближенных пророка. Сам халиф пренебрегал всякой роскошью. По словам купца, привезенная им часть ковра досталась Али [17] , зятю пророка. Гашим видел это дивное произведение искусства в целости в Мекке, где ковер висел на стене великолепной тронной залы, а позднее – в Медине, перед тем как его разрезали. Присутствовавшие убедительно просили араба описать, каков был вид недостающей части ковра; между тем почтительный хозяин каравана стал проявлять беспокойство, поглядывая на свои босые ноги, стоявшие на сыром мозаичном полу вблизи фонтана. Обувь, по обычаю мусульман, была оставлена им в прихожей. Наместник заметил это и, подозвав невольника, шепнул ему несколько слов, пока Нефорис, Орион и Сусанна наперебой осаждали Гашима вопросами. Возвратившийся слуга по знаку своего господина разостлал перед арабом ковровую дорожку. Старик поспешил встать на нее своими загорелыми ногами. При этом в его обращении произошла неожиданная перемена. Он выпрямился с достоинством, которое удивило Георгия и его семью в заезжем купце, смиренно переступившем порог комнаты, многословно расхваливая свой товар. На его лице с печатью кроткого спокойствия в чертах выразилось удовольствие, а добрые глаза сверкнули влажным блеском, как у обрадованного ребенка. Гашим посмотрел на мукаукаса благодарным взглядом и почтительно склонился перед ним, прикладывая концы пальцев ко лбу, к губам и груди, что означало: «все мои думы, слова и чувства посвящены тебе». При этом купец сказал: – Благодарю тебя, сын Менаса, твой великодушный поступок достоин мусульманина! – Скажи лучше – христианина, – с жаром воскликнул Орион. Однако его отец медленно покачал головой и с ударением произнес: – Нет, только человека! – Только человека, – повторил купец и потом задумчиво продолжал, – действительно, пока мы живем на земле, нам следует поступать по-человечески, так как люди созданы по образцу единого Бога. Кто может сравниться с Ним в милосердии? Но каждый смертный, проявляя милосердие, подражает Господу. – Опять-таки ты приводишь христианское правило, странный мусульманин! – прервал его Георгий. – А между тем, – возразил, сохраняя спокойное достоинство, Гашим, – это изречение слово в слово соответствует заповеди лучшего из людей – нашего Пророка. Я принадлежу к числу тех, кто знал его при жизни. Малейшее горе ближнего наполняло его мягкое сердце нежным состраданием. Он велел щадить всякое дерево при дороге, называя смертным грехом причиненный ему вред; каждый мусульманин обязательно старается выполнить этот завет. Кто оказывает милосердие, написано в книге пророка, тот… Но купец не успел докончить фразу. Паула, молча стоявшая до тех пор у колонны, сделала два неторопливых шага вперед и остановила араба повелительным жестом руки. Ее лицо пылало, глаза сверкали гневом. Одни из присутствующих смотрели на девушку с недоумением, другие – с досадой; собачка Ориона с неистовым лаем кинулась на Гашима. Не обращая ни на кого внимания, гречанка воскликнула взволнованным голосом: – Как вы, почитатели лжепророка, единомышленники кровожадного халифа, смеете еще толковать о милосердии! Мне известно, что вы творили в Сирии! Я видела своими глазами вас и ваших остервеневших женщин, которые неистовствовали с пеной у рта. В моем лице ты встретил обличительницу мусульманских злодейств: в Дамаске вы нарушили договоры, и жертвы вашего обмана – наряду с мужчинами, беззащитные женщины и дети – были изрублены или растерзаны вами в куски. Разве ты, апостол милосердия, ничего не слышал о том, что происходило в Авиле? Друг Магомета, твоим соплеменникам заповедано щадить придорожное дерево, а между тем как поступили вы с невинными жителями Авилы? Вы свирепствовали там, как волки в овчарне. Смешно после этого толковать о милосердии! И пылкая девушка разразилась громким смехом, махая в воздухе высоко поднятой рукой, как будто ей хотелось отогнать от себя тучу назойливых оводов. Она со вчерашнего вечера сдерживалась, терзаясь нанесенной ей обидой. Дав волю накипевшему гневу, Паула почувствовала облегчение. Присутствовавшие расступились перед ней, и она остановилась посреди комнаты, дрожа с головы до ног и кидая кругом угрожающие взгляды. Орион смотрел на нее со страхом и восхищением. Да, его мать была права. Кроткая молодая девушка не могла смеяться таким горьким смехом, но даже в своем ожесточении Паула была великолепна, как богиня мести, изваянная рукою Апеллеса, виденная им в Константинополе. Нефорис переглядывалась с Сусанной, неодобрительно пожимая плечами, и даже сам Георгий был озадачен поступком племянницы. Он знал причину этой неожиданной вспышки, но чувствовал, что ему необходимо сдержать отчаянный порыв молодой девушки и заставить Паулу опомниться. Больной назвал ее по имени, сначала тихо, потом громче и более строгим тоном. Его голос звучал упреком и сожалением. Девушка вздрогнула, точно внезапно пробужденный лунатик, провела рукой по глазам и сказала, почтительно склоняясь перед наместником: – Прости меня, дядя! Я забылась в твоем присутствии, потому что трудно превозмочь себя. Ты знаешь мое прошлое. Когда мне напоминают о нем, когда я слышу слова, похвалы злодеям, которые лишили меня отца и брата… Громкие рыдания прервали ее речь, и маленькая Мария со слезами бросилась на шею плачущей Паулы. Орион был готов сделать то же самое: ему так хотелось прижать несчастную к своей взволнованной груди. Женская слабость придавала неодолимое очарование этой женщине с великой душой и еще сильнее влекла к ней Ориона. Но Паула скоро оправилась. Ласковые увещания дяди придали ей силы сдержать свой порыв. – Пожалуйста, позвольте мне уйти в свою комнату, – сказала она, наконец, тихим голосом. Девушка перестала рыдать, хотя слезы по-прежнему текли по ее лицу. – В таком случае, спокойной ночи, дитя, – отвечал мукаукас задушевным тоном. Гречанка молча поклонилась остальным и пошла к двери, но мусульманин удержал ее, говоря: – Я знаю, кто ты, благородная дочь Фомы; мне передавали, что твой брат был женихом и приехал в Авилу праздновать свою свадьбу с дочерью префекта Триполиса. Тогда я прибыл по торговым делам на ярмарку и, к несчастью, стал свидетелем того, как необузданная шайка моих единоверцев напала на мирный город. Бедное дитя! Твой отец был самым знаменитым и храбрым нашим противником! Где бы он ни был, на земле или на том свете, он, наверное, уважает наше оружие так же, как и мы его. Но твой брат, предательски убитый перед самой свадьбой, проклял нас, умирая, и завещал тебе свою ненависть. Поэтому, если ты обрушиваешь на меня, как на одного из мусульман, свой справедливый гнев, я могу только склониться перед тобой с покаянием за вину своих единокровных. Я ничем не могу оправдать, решительно ничем, благородная девушка, гнусных злодейств, совершенных в Авиле, но, поверь, что только там мне в первый раз пришлось на старости лет краснеть за своих единоплеменников. Война, воспоминание о ком-нибудь близком, убитом врагами, или о разграбленном богатстве разнуздали народные страсти, а там, где это случится, и в мирное, и в военное время бывает одно и то же со дней Каина и Авеля. Паула, неподвижно стоявшая до этой минуты против старика, покачала головой и сухо произнесла: – Все это не возвратит мне отца и брата. Сам ты кажешься человеком кротким, но, если твоя справедливость равняется твоей доброте, то на будущее время узнай сначала, с кем ты говоришь, прежде чем превозносить милосердие последователей пророка. Паула еще раз поклонилась присутствующим и вышла из комнаты. Орион пошел за ней следом, решив во что бы то ни стало объясниться с девушкой. Однако он вернулся несколько минут спустя, тяжело дыша и стиснув зубы. Молодой человек, догнав Паулу, взял ее за руку, желая высказать все, что накипело у него на сердце, но она оттолкнула его с ледяной холодностью и презрительно повернулась к нему спиной. Он почти не слышал, как отец выражал Гашиму сожаление, что с ним обошлись так резко в его доме. Приезжий купец заметил на это, что он вполне понимает ожесточение осиротевшей девушки, так как в Авиле совершались действительно возмутительные дела. – Но в какой войне, – продолжал старик, – не случается этого? Даже христианин не всегда может обуздать себя; мне говорили, что и ты лишился двоих цветущих сыновей, а между тем, кто убил их? Христиане, твои собственные единоверцы… – Нет, не единоверцы, а заклятые враги моей веры, – медленно произнес старик с ударением на каждом слоге. Его речь звучала холодным высокомерием, он широко раскрыл глаза, напоминавшие те твердые камни мутного блеска, которые вставлялись его предками в голову статуй. Потом веки больного опять опустились, и он продолжал равнодушным тоном: – Однако сколько же ты хочешь за свой ковер? Я желаю купить его. Назови окончательную цену, чтобы не торговаться попусту. – Я был намерен просить пятьсот тысяч драхм [18] , – отвечал купец, – но могу уступить за четыреста тысяч. Нефорис всплеснула руками и знаками предостерегала мужа, чтобы он не верил купцу. Она также неодобрительно покачала головой, когда Орион заметил: – Триста тысяч вполне можно дать за эту вещь. Молодой человек старался овладеть собой, притворно интересуясь торгами, где дело шло о таких громадных суммах. – Нет, меньше четырехсот тысяч я взять не могу, – спокойно возразил араб. – Твой отец хотел знать крайнюю цену, и я не запрашиваю лишнего. Рубины и гранаты, которыми унизана в этом месте кисть винограда, жемчужины посреди мирт, бирюза в незабудках, бриллианты поверху в виде капель росы на былинках травы, смарагды, придающие такой блеск зеленым листьям, а в особенности этот громадный камень стоят сами по себе гораздо дороже. – Но в таком случае почему же ты не вырезал их из ткани? – спросила Нефорис. – Потому что не хотел портить великолепную вещь. Я продам ковер так, как он есть, или вовсе не продам. При этих словах наместник кивнул сыну, не обращая внимания на неудовольствие жены. Ему придвинули дощечку, лежавшую возле шашечницы. Георгий написал на ней несколько слов и подал ее купцу, говоря: – Я согласен. Завтра утром мой управитель выдаст тебе деньги по этой записке. Орион не выдержал. – Великолепно, превосходно! – воскликнул он вне себя от восторга, порывисто кидаясь целовать руки отца. Потом юноша обратился к матери, у которой глаза наполнились слезами досады, поднял ей подбородок, поцеловал в лоб и с гордостью сказал: – Так торгуемся только мы да император. Затем он подошел к мусульманину, говоря: – Когда отец является самым великодушным из людей, то сын поневоле будет казаться в сравнении с ним самым ничтожным. Однако все к лучшему, почтенный господин. Что касается твоего ковра, то он может стоить дороже всех сокровищ Креза, но я потребую от тебя кое-что в придачу. Прежде чем ты навьючишь своих верблюдов нашим золотом, расскажи нам, какой вид имело это художественное произведение, прежде чем его разрезали. Мусульманин, спокойно засунув драгоценную дощечку себе за пояс, немедленно исполнил требование Ориона. – Вам известно, что первоначально этот ковер был необыкновенной длины и ширины, – начал купец. – Зала, где он украшал собой одну из стен, вмещала несколько тысяч гостей и, кроме того, по обе стороны трона могли стать несколько сотен телохранителей. Говорят, будто бы этой работой занимались более пятидесяти лет столько ткачей, вышивальщиков и ювелиров, сколько дней в году. Вытканная картина изображает рай, где, по персидским понятиям, должно быть множество зеленеющих деревьев, одетых пышным цветом и усыпанных плодами. Здесь вы можете еще различить часть каскада, который издали казался совершенно натуральным, так как алмазы, сапфиры и смарагды, украшавшие его, отливали на солнце, как настоящая вода. Вот эти жемчужины представляют пену волны. Разрезанные листья возле него принадлежат розовому кусту, выросшему у райского источника раньше, чем первый дождь оросил Землю. Первоначально на кусте росли только белые розы, но когда члены первозданных женщин засияли более яркой белизной, белые цветы покраснели от стыда, и с тех пор появились пурпурные розы. Так по крайней мере гласят персидские предания. – А кому принадлежала купленная нами часть ковра? – спросил Орион. – Она вырезана из самой середины, – отвечал купец, ласково посматривая на юношу. – На левой стороне был изображен суд у моста Чинват [19] . Осужденных грешников не было видно, а были изображены одни фраваши [20] , то есть гении, которые, по понятиям персов, служат ангелами-хранителями каждого смертного в течение всей его жизни и живут в тесной оболочке человека, соединяясь с ним или отделяясь от него по своему желанию. Крылатый сонм фравашей как будто налетел грозой на осужденных грешников, слуг мрачного Ангро-Майнью [21] . Между тем блаженные, непорочные, нелицемерные последователи светлого божества Ахурамазды [22] с гимнами входили в цветущий Эдем. Несколько ниже были видны люди, которые не подвергались осуждению, но также не заслужили и полного блаженства; эти, понурив головы, смиренно и молча удалялись в темную рощу. А праведники в блаженном спокойствии наслаждались дарами Эдема. Здесь вы видите исполинскую кисть винограда, его хочет сорвать один из жителей рая; его рука уцелела, но фигура отрезана. От орнамента из цветов и фруктов, обрамлявшего всю картину, остался вот тут наверху великолепный кусок. Как вы находите смарагд, изображающий цветочную почку? Во сколько вы его оцените. – Превосходный камень! – восхитился Орион. – Даже у Элиодоры нет ничего подобного. Как ты думаешь, отец, сколько он стоит? – Много, очень много, – отвечал тот, – но и весь замечательный ковер в своей целости был бы слишком ничтожным даром для того, кому я предназначил дивный смарагд. – Полководцу Амру? – спросил Орион. – Нет, дитя, – решительно отвечал наместник, – он будет пожертвован мной Господу нашему Иисусу Христу и Его святой церкви. Орион опустил глаза. Ему была неприятна мысль, что великолепный камень вделают в крышку какого-нибудь ковчежца, и он навсегда скроется с глаз людей в темном шкафу церковной ризницы. Юноше хотелось бы дать ему иное назначение. Однако ни отец, ни мать не заметили его неудовольствия. Нефорис бросилась к мужу, стала на колени перед его ложем и, покрывая поцелуями холодную исхудавшую руку страдальца, радостно шептала, словно тяжелое бремя скатилось у нее с души. – Твой поступок спасет наши души, Георгий! За такой дар, увидишь, тебе простится все, и ты найдешь утраченный душевный мир. Наместник молча пожал плечами и приказал свернуть ковер, после чего Орион собственноручно запер его в таблиний. Потом мукаукас велел дежурному докладчику устроить на ночлег араба с его людьми. VI Душевные страдания и упреки совести с некоторых пор не давали покоя больному Георгию. Бедный старик действительно надеялся умилостивить Провидение богатым вкладом в церковь. Для этой цели он не пожалел четырехсот тысяч драхм и, пожалуй, с удовольствием заплатил бы за чудный ковер еще дороже. Чем богаче дар, тем больше надежды на милость Того, Кому он предназначается. У мукаукаса была серьезная причина сомневаться в справедливости своих поступков. Христианская религия запрещает мстить врагам, но Георгий не мог не наказать злодеев, когда представился к тому удобный случай. И какой отец поступил бы иначе с людьми, лишившими его двоих цветущих сыновей? Этот страшный удар подточил весь организм несчастного. Он чувствовал, как с тех пор медленно чахло его тело. Крайнее изнеможение, припадки малодушного страха, дурноты и боли как естественные последствия паралича отравляли ему каждую минуту. Угасающая жизнь поддерживалась в нем только прежней физической мощью и жгучей жаждой мщения. И судьба доставила ему случай жестоко отомстить за гибель сыновей. Между тем Георгий по природе был слишком незлобивый человек; насладившись местью, он начал испытывать упреки совести. Хотя и не по его вине, но при его содействии, Византийская империя лишилась богатой провинции, которая была вверена императором попечению мукаукаса; греки и все, кто носил имя мелхита, были с позором изгнаны из Египта; но хуже всего то, что возмущенный народ, с восторгом приветствуя мусульман, во многих местах избивал своих притеснителей, как бешеных собак. Георгий желал бы помешать этой кровавой расправе соотечественников с ненавистными греками, но не смог ничего сделать. Таким образом, все бедствия, какие он призывал на убийц своих детей, на палачей своего народа, действительно обрушились на них, и за невинную кровь было отомщено сторицей. Но в то время когда несчастный отец торжествовал победу над врагами, в нем мало-помалу просыпалась совесть. Ее сначала робкий голос становился все грознее, неумолимо обличая Георгия в жестокости. Он начал тосковать, терзаться беспричинным страхом; ему недоставало душевной твердости для роли героя и реформатора. При его деятельном участии совершились слишком крупные исторические события, разыгралось слишком много кровавых драм, отразившихся на тысячах человеческих жизней; Наконец, он подверг опасности самую веру Христову, уступив свое отечество мусульманам. Мукаукасу было страшно подумать, что он сознательно допустил такие перевороты; тяжелая ответственность за все случившееся невыносимо удручала его. Напрасно Георгий повторял, что он не призывал арабов в Египет и не мог отразить их нападение по недостатку военных сил; тем не менее на него указывали со всех сторон как на сообщника завоевателей; наместник стал опасаться за свою жизнь и верил тем, кто говорил ему о наемных убийцах, подосланных византийцами. Но еще сильнее был его страх перед гневом Божьим за то, что он отдал христианскую страну в руки неверных. Даже воспоминание о своем незапятнанном и безупречном прошлом не могло поддержать Георгия; против душевных пыток у него оставалось единственное средство – белые пилюли, которые уже давно стали ему необходимы, как воздух и вода. Добрый мемфисский епископ, старец Плотин, и его подчиненные вполне оправдывали мукаукаса, но патриарх Вениамин действовал совершенно иначе. Находясь в изгнании, он сам указывал на арабов как на избавителей от ига мелхитов; между тем, когда Георгию удалось с большим трудом вернуть его из ссылки и водворить на прежнее место, то мукаукас неожиданно встретил в нем ожесточенного противника. Патриарх отнесся к нему, как к отверженному, заслужившему вечное осуждение. Догадываясь о том, что глава египетской церкви руководствуется в данном случае не справедливостью, а иными, посторонними помыслами, Георгий тем не менее был уверен, что Вениамин, по своему высокому пастырскому сану, может лишить его вечного блаженства. Чем сильнее утверждалось могущество арабов в его отечестве, чем благоразумнее правили они страной, отвлекая многих египтян от христианства к исламу, тем ужаснее казалась мукаукасу его вина. Мало того: когда он наконец завершил дело мщения, которое греки называли «двойным предательством», то вместо наказания от Бога за грехи на Георгия щедро посыпались земные блага. Это окончательно смутило набожного старика, ему показалось, что сатана осыпает его дарами судьбы в награду за погибшие христианские души, которые отпали от святой церкви благодаря излишней благосклонности наместника к мусульманам. В короткое время Георгий неожиданно получил два больших наследства, а его люди, раскапывая языческие склепы в городе мертвых, нашли больше золота, серебра и драгоценных камней, чем все прочие вместе взятые. Мусульманский халиф и его наместник оставили мукаукаса в прежней должности, выказывая ему дружбу и почет; булевты, или советники города, вместе с городским населением торжественно провозгласили его «справедливым»; к тому же имения Георгия никогда еще не приносили таких крупных доходов. От вдовы своего убитого старшего сына он получал самые утешительные письма, где она с восторгом говорила о новой, высшей цели существования, найденной ею в монастыре; ее дочь, внучка старика, росла очаровательным, веселым ребенком, которым восхищались даже посторонние; наконец, из переписки с жившим в Константинополе Орионом он убеждался, что его сын оказывает успехи во всем, не забывая при этом своих родителей, которым юноша, по собственному побуждению, подробно сообщал о своих удовольствиях и занятиях в столице. Следовательно, и на далекой чужбине отец с матерью оставались для него по-прежнему дороже всех на свете. Присутствие Паулы в их доме приносило Георгию также немало отрады; девушка доставляла ему удовольствие не за одной только шахматной доской, и он постоянно сожалел, что Нефорис не благоволит к одинокой сироте. Все эти блага, пожалуй, представляли собой дар сатаны, однако благочестивый старик решился показать лукавому, что он предан не ему, а Спасителю мира, и надеется на благость Провидения. Возвращение сына вполне созревшим человеком наполнило душу Георгия безграничной благодарностью. Это глубокое чувство вместе с мучительными сомнениями, осаждавшими мукаукаса, заставило его пожертвовать громадную сумму, представлявшую собой целое состояние, чтобы принести Христовой церкви дар, которому не было подобного. Подавая Гашиму подписанный им счет, Георгий чувствовал себя безгранично счастливым, как военнопленный, получивший с далекой родины деньги на выкуп из неволи. Когда больного уложили на ночь в постель, и жена не переставала благодарить его за предпринятый им подвиг благочестия, у наместника вдруг стало легко и весело на душе, чего он не испытывал уже долгие годы. Мукаукас обыкновенно слышал каждую ночь легкие шаги Паулы над своей головой, так как она помещалась во втором этаже, над его комнатой, и поздно ложилась спать, предаваясь в ночной тишине сладким и скорбным воспоминаниям прошлого. Суровая судьба похитила у нее так много: отца, брата, близких родственников и друзей; все они погибли одновременно от руки мусульман, которым Георгий уступил почти без сопротивления свое отечество. – Сегодня не слышно Паулы, – заметил он, взглядывая вверх, как будто ему чего-то недоставало. – Бедняжка, вероятно, легла пораньше в постель, расстроившись встречей с арабским купцом. – Стоит ли о ней говорить! – заметила Нефорис, с досадой пожимая плечами, недовольная тем, что муж прервал ее радостные излияния. – Эта девица окончательно выводит меня из терпения! Какую глупую выходку позволила она себе опять при посторонних! И к чему она с такой насмешкой говорила о милосердии? Я не хочу хвалиться своими добродетелями, но могу сказать, что никому не отказываю в сострадании и для нее делаю все, к чему обязывает меня долг христианки и родственницы, но, видит Бог, как мне тяжело! Невыносимое высокомерие Паулы отталкивает от нее каждого. Когда она входит в комнату, один вид мелхитки отравляет мне всякое удовольствие, так и кажется, что вместе с ней через порог переступило само несчастье. Кроме того, Орион чересчур заглядывается на эту девушку. Ты, конечно, ничего не замечаешь, но от меня не укроется никакая мелочь. Как бы я желала поскорее избавиться от такой обузы. – Нефорис! – прервал ее муж тоном легкого упрека. Георгий хотел бы сделать жене более резкое замечание, но, пристрастившись к опиуму, он мало-помалу утратил твердость воли и малодушно подчинялся во всем властолюбивой матроне. Вскоре мукаукас впал в тревожную дремоту, хотя при этом чаще обыкновенного открывал глаза. Ему недоставало легких шагов племянницы, к которым он привык прислушиваться по ночам в продолжение двух последних лет. Однако старик ошибался, предполагая, что девушка поспешила лечь в постель. После сцены с Гашимом она действительно ушла, но не могла долго находиться в комнате. В этот день служанки не исполнили приказания Паулы отворить окна сразу после заката солнца, чтобы прохладный воздух ночи освежил ее спальню. Прислуга в доме дяди, замечая неприязнь хозяйки к одинокой родственнице, не выказывала Пауле особенной предупредительности. Атмосфера в комнате была невыносима: деревянные ставни нагрелись, каждый предмет был горяч на ощупь, а приготовленная в кувшине вода оказалась непригодной для питья. Египтянка, привыкшая к африканскому климату, не нашла бы в этом ничего особенно неприятного, но дамаскинка, которая проводила каждое лето в красивом загородном доме отца в Ливанских горах, не могла выносить подавляющего зноя. Недолго думая, Паула отодвинула ставни, а сама закуталась в большой теплый платок и, осторожно спустившись с крутой лестницы, пробралась через знакомую калитку во двор. Здесь она вздохнула свободно и в порыве тоски протянула руки, как будто ей хотелось улететь на крыльях из ненавистного дома; однако через минуту девушка опомнилась и пугливо осмотрелась вокруг. Паула вышла из комнаты не для того только чтобы освежиться, ей, кроме того, хотелось высказать свое горе близкому человеку; среди многочисленного штата прислуги наместника были два существа, которыми дорожила одинокая девушка – одно из них понимало и сознательно любило ее, другое питало к ней беззаветную преданность и было всегда готово исполнить тайные поручения молодой госпожи. Первая из них была кормилица Паулы, приехавшая с ней в Египет, другой – вольноотпущенник, конюший ее отца, который сопровождал обеих из Сирии вместе с мальчиком-сыном. Во время резни в Авиле дочь Фомы скрывалась от злодеев в недоступном убежище; потом жила в одной из долин Ливана, пока не решилась наконец бежать оттуда в Мемфис под защиту могущественного мукаукаса Георгия. Отец Паулы был женат в первый раз на родной сестре наместника, но девушка родилась от второго брака: ее мать, сириянка, приходилась родственницей императору Ираклию [23] и умерла в молодых годах, вскоре после рождения ребенка. Верным слугам не позволили оставаться при своей госпоже. Нефорис открыла в Перпетуе, кормилице Паулы, необыкновенную способность к ткацким работам и назначила ее надзирательницей за рабами, занимавшимися у нее этим ремеслом. Старуха взялась за предложенную должность, хотя была свободной от рождения: она соглашалась на все, только бы оставаться вблизи своей дорогой воспитанницы. Конюший Гирам с малолетним сыном также был принят на службу мукаукаса, во-первых, для того, чтобы смотреть за пятью прекрасными конями своего господина, на которых беглецы прибыли в Египет, а во-вторых, в качестве опытного ветеринара и знатока лошадей. Паула хотела переговорить с обоими слугами; она знала, где их найти, но не смела отправиться к ним прямо, во избежание неприятностей. Наемные служащие мукаукаса пировали еще со своими гостями; когда же ворота заперли, караульные также присоединились к ним. Они весело разговаривали, разделившись на группы, и, по-видимому, не думали еще расходиться – несколько невольников только что принесли ужин солдатам. По двору ежеминутно сновали люди, потому что каждый, кому было позволено, спешил насладиться ночной прохладой. Лишь рабов загоняли в их жилища немедленно после закрытия ворот, но из этих помещений также раздавались голоса. Паула всматривалась и вслушивалась во все, что было доступно ее острому зрению и чуткому уху. Сердце девушки било тревогу. Прибывающий месяц освещал половину двора, на другую падала тень от строений. В одном месте свободные слуги разложили огонь и уселись перед ним полукругом. Подвижное пламя костра бросало красноватый отблеск на их смуглые лица, а когда в него кидали свежих шишек пиний, оно вспыхивало ярче прежнего, поднимаясь кверху и освещая даже темную часть двора. Это очень беспокоило Паулу, которой хотелось пройти через двор незамеченной. Хотя в ее действиях не было ничего нескромного и предосудительного, однако девушка знала, что Нефорис готова перетолковать их в дурную сторону. Сначала жена Георгия настаивала на том, чтобы помогать Пауле в ее поисках пропавшего без вести отца, но мукаукас и без совета жены целый год повсеместно наводил самые тщательные справки о своем зяте, пытаясь по крайней мере узнать, жив он или умер. Однако все попытки разыскать его оставались до сих пор безуспешными. Затем Нефорис стала относиться к этим стараниям все более и более неблагосклонно и наконец убедила своего слабохарактерного мужа предоставить храброго защитника Дамаска его судьбе. Таким образом, несколько месяцев назад у несчастной Паулы была отнята последняя надежда отыскать отца. Наместнику удалось, не без жертв со своей стороны, спасти для нее кое-что из имущества родителей. Он выгодно продал и недвижимую собственность, собрал, по возможности, оставшиеся доходы и хотел было вручить все деньги молодой девушке. Но та просила его хранить их у себя, обрадованная тем, что у нее есть верное обеспечение, хотя в доме египетского Креза бедная изгнанница считалась почти нищей. Не желая оставлять своих поисков, Паула просила мукаукаса выдать часть принадлежавших ей денег. Он два раза исполнил ее просьбу, но на третий раз отказал, чтобы не дать ей разориться. Георгий называл себя кириосом [24] и фактическим опекуном племянницы, говоря, что он не может позволить ей истратить свое маленькое состояние на безумные затеи, которые не приведут ни к чему, тогда как деньги могут со временем оказаться весьма кстати. Все расходы, сделанные до этих пор, были пополнены из собственного кошелька наместника. Паула оценила великодушие дяди, но по-прежнему не отставала от него, умоляя исполнить ее просьбу. Однако старик неколебимо стоял на своем; он берег имущество сироты и не соглашался выдать ни одного солида [25] на осуществление лелеянных ею надежд. Она покорилась для вида, хотя была твердо намерена сделать все возможное, чтобы найти следы пропавшего без вести героя. У нее сохранилось дорогое жемчужное ожерелье. Паула продала его, и на эти деньги верный Гирам предпринял далекое путешествие, разослав сверх того несколько гонцов по разным странам. Теперь кто-нибудь из них, наверное, успел возвратиться с новыми известиями, и Пауле хотелось расспросить об этом вольноотпущенника. Но как пробраться к нему незамеченной? Она долго выжидала удобного момента перебежать через двор. Костер снова вспыхнул и осветил знакомое лицо. Это был Гирам. Среди людей, сидевших у огня, раздался взрыв дружного хохота. Воспользовавшись минутой общего оживления, девушка плотнее закуталась в платок, быстро пересекла темную часть двора, а потом, согнувшись, как старуха, прошла по освещенной площадке к домам невольников. У входа туда девушка остановилась, едва переводя дух, – так сильно стучало у нее сердце. Заметили ее или нет?… Конечно, все обошлось благополучно. Никто не окликнул Паулу; не слышно ничьих шагов; собаки хорошо знают ее и потому молчат; стража оставила свой пост и сидит у костра. Продолговатое здание с левой стороны было ткацкой, где в верхнем этаже помещалась кормилица Паулы, Перпетуя. Здесь также приходилось соблюдать осторожность, потому что хозяйка нередко заглядывала сюда по вечерам, задавая работницам уроки на следующий день и проверяя то, что ими сделано на сотне ткацких станков, безостановочно стучавших с утра до ночи. Если бы невольницы заметили девушку, то могли бы рассказать своей госпоже о ее ночных странствиях. Они еще не спали, потому что из больших сараев или навесов на столбах до Паулы опять донесся громкий хохот. Рабыни при ткацкой также наслаждались ночной прохладой и зажгли костер. Пауле приходилось пройти мимо них по освещенному луной пространству. Выжидая удобного момента, она прижалась к соломенному шалашику, где стояли глиняные сосуды с водой для питья. Шалашик отбрасывал от себя темную треугольную тень на пыльную землю, ярко освещенную месяцем. Девушка спряталась в этом укромном местечке, откуда ей было видно и слышно все, происходившее в сарае. Паула пережила тяжелый, мучительный день, который закончился неприятной сценой; вчера ей выпало на долю несколько блаженных часов, суливших неведомое счастье, а им предшествовало долгое время унижений, наступившее вслед за ужасной катастрофой. Как весело и ясно было ее детство, как хороша ранняя молодость! В продолжение многих лет она каждое утро просыпалась для новой радости и каждый вечер ложилась в постель с благодарственными молитвами, они изливались из ее души так же свободно и естественно, как благоухание из венчика розы. В те дни Паула недоверчиво покачивала красивой головой, когда земной мир называли в ее присутствии юдолью плача, а человеческий род – несчастным и жалким. Теперь она убедилась в справедливости этих слов. В часы одиночества, в бессонные ночи ей нередко приходилось спрашивать себя, для чего милосердный Бог создал ее, дал ей вырасти, окружил ее бесчисленными благами и потом отнял все дорогое и желанное, даже надежду? Однако несмотря на свои сомнения, молодая девушка, воспитанная в правилах религии, не переставала молиться и веровать. Недавно ей показалось, что Провидение готово послать ей высшее благо: любовь достойного человека. Она сама полюбила его, пылкое молодое сердце так жаждало ответа… Но чем же это закончилось. Теперь девушка стояла в своей засаде с безотрадным сознанием сердечной пустоты; если она была несчастна до приезда Ориона, то в настоящую минуту еще сильнее чувствовала суровость судьбы; прежде Паула была только одинока, а теперь она обманута и осмеяна. Дочь благородного Фомы, родственница и гостья самого богатого и влиятельного человека в стране молча глотала слезы, между тем как в нескольких шагах от нее беззаботно веселились жалкие рабыни. Девушки при ткацкой работали в неволе с утра до ночи, получая удары бича за малейшую оплошность, однако это не мешало им сейчас заливаться задорным смехом от избытка молодых сил. Под покрытым пальмовыми ветками широким навесом красильни собралось множество невольниц, красивых и безобразных, смуглых и белых, различных по росту и фигуре. Одни из них были высоки и стройны, другие – с искривленной от работы за ткацким станком с детских лет спиной. Все они были молоды, между ними не было ни одной старше восемнадцати лет. Невольники представляют собой капитал: проценты с него – их труд и дети. Поэтому каждую рабыню выдавали в молодые годы также за невольника. В ткацкой работали и девушки, и замужние женщины, но замужние имели особые помещения, каждая со своей семьей, а девушки ночевали в общих спальнях, рядом с мастерскими. Сегодня их освободили раньше, и потому они веселились по-своему, разделившись на две группы. Одна толпа окружила египтянку, чертившую что-то на дощечке; другая занималась невинной игрой, которая состояла в том, что каждая из играющих бросала через голову свою обувь. Если сандалия попадала за черту, проведенную на полу мелом, это было хорошим предзнаменованием: девушке предстояло выйти за любимого человека. Если же обувь падала ближе, это был знак, что свадьбу отложат или выдадут за немилого. Работница, забавлявшая подруг черчением фигур, занималась при ткацкой рисованием узоров и обладала способностью, свойственной еще языческим предкам египтян: она умела изобразить несколькими штрихами профиль каждого лица так верно, что рисунок, несмотря на карикатурность, поражал своим сходством. Шалунья проделывала этот фокус с помощью восковой дощечки и медного карандаша; остальные девушки должны были отгадывать, чей портрет выходил из-под ее рук. Только одна невольница одиноко сидела у дальнего столба сарая, опустив голову и не говоря ни слова. Не замеченная никем Паула видела и понимала все происходившее, хотя молодые невольницы обменивались только отрывочными словами, перебивали одна другую, и меж ними раздавался несмолкаемый веселый хохот. Если одна из них бросала сандалию дальше условной черты, юная компания хохотала во все горло, и каждая из рабынь выкрикивала имя жениха, которого они прочили своей подруге; в противном случае веселье было еще шумнее, и тогда девушками упоминались самые старые и некрасивые рабы. Одной смуглой сириянке не удалось ее гаданье, но она бойко вскочила с места, схватила мел и провела другую черту впереди упавшей сандалии; тут всеобщая веселость достигла крайнего предела; многие девушки бросились стирать неправильно начертанную линию; резвая нубиянка с курчавой головой подхватила сандалию, подбросила ее в воздух и ловко поймала; другая, захлебываясь смехом, громко повторяла имя счастливца, ради которого находчивая сириянка старалась перехитрить судьбу. Можно было подумать, что под навесом красильни поселился дух веселых проказ, потому что и другая группа вокруг рисовальщицы проявляла не меньше оживления. Когда нарисованное лицо узнавали, поднимался хохот; если нет, подруги наперебой выкрикивали то одно, то другое имя. Удачная карикатура на самого строгого из надзирателей вызвала особенно шумные взрывы веселья. Взглянув на неоконченный портрет, каждая из девушек покатывалась со смеху, но когда одна из них вырвала дощечку из рук рисовальщицы, а другие напали на нее и затеяли возню, веселый гам и хохот, поднятый ими, не знал пределов. Паула сначала смотрела на работниц, с недоумением покачивая головой. Ей было странно, что они могли так забавляться пустяками. Правда, когда она была ребенком, то иногда смеялась без причины, а эти взрослые девушки по своему невежеству и ограниченности были, пожалуй, не умнее детей. Их мир заключался в стенах хозяйского дома, они жили исключительно настоящей минутой, совершенно как пятилетние девочки, так что им было вполне естественно проявлять ребяческую наивность. «Бедняжки привыкли к своей неволе и к тяжелому труду, – подумала Паула, – вот почему они так беззаботны к концу своего трудового дня. Мне, право, можно позавидовать несчастным рабыням! Будь это позволительно, я вмешалась бы в их толпу, чтобы повеселиться, как дитя». Наконец карикатура надзирателя была готова, и тут одна толстая девушка маленького роста залилась таким хохотом, что Паула несмотря на свое горе не могла удержаться от смеха – до того заразительно было общее веселье. Печаль и унижения были забыты. Несколько минут она не помнила ничего, не переставая смеяться от всей души, как свойственно всякому молодому и здоровому человеку. Ах, как было отрадно забыться таким образом хоть раз в жизни! Бедная сирота сознавала это и все еще смеялась, как вдруг к толпе работниц подошла рабыня, сидевшая до тех пор в сторонке. Она крикнула что-то непонятное для Паулы, причем остальные расхохотались еще громче. Стройная фигура молчаливой девушки освещалась теперь пламенем костра. Паула не видела ее никогда, а между тем эта невольница была несравненно красивее других; но она показалась очень грустной. Племянница мукаукаса подумала, что у нее болят зубы, потому что голова ее была повязана платком, концы которого сходились на темени. Густые белокурые волосы невольницы падали по плечам. При взгляде на нее Паула опомнилась и перестала смеяться; но прочие девушки по-прежнему предавались веселости, хотя их смех звучал теперь не так беззаботно и задушевно, как вначале. Хорошенькая рабыня с подвязанной головой принадлежала также к числу работниц при ткацкой, но поступила сюда недавно; прежде она долгое время занималась рукоделием под надзором двух пожилых вдов. Один из военных отрядов императора Ираклия после победы над Хосровом II [26] взял в плен ее мать. Девушка была в то время грудным ребенком, и обеих пленниц привезли из Персии в Александрию, где они были куплены управителем мукаукаса Георгия. Персиянка зачахла в неволе и умерла, осиротив тринадцатилетнюю дочь. Молоденькая девушка пышно расцвела в шестнадцать лет, отличаясь ослепительной белизной и золотистыми кудрями, которые даже в настоящую минуту удивительно блестели при свете костра. Орион влюбился в нее и вздумал овладеть ею. Бесчестные люди из числа рабов и чиновников его отца поспешили выслужиться перед молодым человеком. Невольницу перевезли на дачу мукаукаса по ту сторону Нила, где Орион мог свободно навещать ее. Неопытная, беззащитная девушка не могла устоять против соблазна. Вскоре она, конечно, наскучила Ориону, он покинул ее и отправился в Константинополь, не заботясь о дальнейшей участи бедной рабыни. После отъезда сына Нефорис узнала о случившемся и приказала старшему надзирателю за невольниками примерно наказать несчастную, чтобы она не могла больше «губить мужчин своей красотой»; жестокий надсмотрщик буквально исполнил волю госпожи, распорядившись, по старинному обычаю, обрезать девушке оба уха. После такой бесчеловечной расправы на нее нашло тихое помешательство. Напрасно церковные экзорцисты [27] и другие заклинатели духов старались изгнать из больной демонов безумия; она осталась такой, как прежде: добрым, ласковым существом, была тиха и прилежна в работе как под надзором двух старых рабынь, так и в общих мастерских. Ее помешательство обнаруживалось только в часы досуга, и тогда другие работницы любили потешаться над полоумной. Теперь они притащили Мандану к огню, после чего с притворным почтением стали просить ее сесть на пустую бочку из-под краски, которую называли троном, так как безумная постоянно воображала себя супругой мукаукаса Георгия. Каждая из девушек подходила к ней, с почтением прося о какой-нибудь милости или осведомляясь о здоровье ее мужа и о положении дел в имениях. До сих пор молодые невольницы при всей своей невежественности щадили больную изуродованную подругу, никогда не произнося в ее присутствии имени Ориона. Но сегодня одна негритянка, отличавшаяся бессердечием, сухая и некрасивая, подошла к Мандане и спросила с отвратительной гримасой: – А как поживает твой сынок Орион, скажи нам, повелительница? Безумная нисколько не изменилась в лице при этом вопросе и совершенно серьезно отвечала: – Я женила его на дочери константинопольского императора. – Вот как! – воскликнула черная невольница. – Какая прекрасная партия! Но знаешь ли ты, что молодой господин вернулся сюда? Он, вероятно, привез с собой царевну, так что нам предстоит увидеть коронованных особ в пурпурных мантиях! Больная вспыхнула, хватаясь в испуге за платок, которым были повязаны ее изуродованные уши, и спросила: – Неужели это правда? Неужели он вернулся? – Вернулся, но совсем недавно, – утешала Мандану другая добродушная невольница. – Не верь ей! – перебила негритянка. – Вчера вечером, если хочешь знать, он катался по Нилу с высокой дамаскинкой. Мой брат, лодочник, был одним из гребцов и говорил, что молодой господин не отходил от своей двоюродной сестры и они оба… – Ты говоришь о моем супруге, великом мукаукасе? – спросила Мандана, стремясь собраться с мыслями. – Нет, о твоем сыне Орионе, женатом на дочери императора, – со смехом отвечала безжалостная девушка. Безумная поднялась с места, обводя вокруг блуждающим взглядом, и повторила в смущении, как будто не вполне понимая смысл сказанных слов: – Орион? Красавец Орион? – Ну да, твой любимый сынок, – крикнула мучительница так резко, как будто говорила с глухой. Тут с безобидной девушкой произошла резкая перемена. Одной рукой она схватилась за свое ухо, а другой звонко ударила негритянку по толстым губам, вскрикнув при этом пронзительным голосом: – Ты говоришь: мой сын, мой сын Орион? Как будто вы не знаете!… Ведь он был моим возлюбленным, и за это меня схватили, связали, изуродовали… Однако я его не люблю, и если бы могла… мне хотелось бы… Она сжала кулаки, заскрипела белыми зубами и продолжала хриплым голосом: – Где он? Почему вы не хотите сказать мне?… Но погодите! Ведь я умна и сумею сама найти его! Он у вас спрятан здесь… Где же именно? Орион, Орион, где ты? Мандана вскочила с места и принялась метаться по сараю, сдвигая крышки с бочек, наполненных краской, и при общем хохоте заглядывая в каждую из них, как будто в надежде найти там молодого человека. Большинство девушек смеялись, но другим стало совестно издеваться над несчастной, ее болезненный вопль задел их за живое, они поспешили отойти в сторону и опять разделились на группы, готовясь начать новую игру, как вдруг между ними показалась невысокая женщина, опрятно одетая и с добродушным лицом. – Будет вам хохотать! – воскликнула она, хлопая в ладоши. – Пора спать, мои пчелки! Не успеете оглянуться, как наступит утро, и придет время приниматься за работу. Ну, что разбежались в разные стороны? Скоро ли вы соберетесь на покой, ночные птицы? Помните, едва взойдет солнышко, как мы застучим ткацкими станками. Ну, готовы ли вы? Девушки отличались послушанием; а пока они проходили мимо своей надзирательницы в общие спальни, Перпетуя насторожила уши: от шалаша с водоносами до нее долетел своеобразный продолжительный, но не особенно громкий оклик: «опойо!» Кормилица хорошо помнила этот условный сигнал. Префект Фома имел привычку созывать таким образом своих домашних, рассеянных по саду его великолепной виллы в Ливанских горах. В настоящее время точно так же окликала свою кормилицу Паула, когда не хотела быть замеченной посторонними. Перпетуя озабоченно покачала головой. Какая причина заставила ее милое дитя явиться к ней так поздно? Вероятно, случилось что-нибудь особенное. И находчивая кормилица воскликнула: – Торопитесь, девушки!… Пора спать! Опойо! Не толкайтесь! Все ли в сборе, опойо! – Паула поняла в свою очередь, что ее услышали. Кормилица прошла за рабынями в ткацкую и, убедившись, что они все налицо, кроме больной Манданы, осведомилась о ней. Все отвечали, что сию минуту видели ее в сарае. Тогда надзирательница пожелала девушкам спокойной ночи и удалилась как будто на поиски персиянки. VII Паула вошла в комнату кормилицы, которая также вернулась домой, поискав безумную Мандану и не без некоторого колебания оставив ее на произвол судьбы. Комната Перпетуи освещалась ярко вычищенной медной лампой; здесь все было уютно и блестело чистотой, так как хозяйка любила строгий порядок и аккуратность в своих занятиях, в одежде и обстановке. Постель кормилицы была завешена белой кисеей от комаров. Над изголовьем кровати висело распятие, стулья были обтянуты хорошей материей различных цветов из остатков домашнего тканья; красиво сплетенные соломенные циновки устилали пол; на подоконниках и в переднем углу, где над аналоем возвышалась глиняная фигура Спасителя, стояли комнатные растения, наполнявшие мирный утолок нежным ароматом. – Ты страшно напугала меня, дитя мое, – заметила Перпетуя, заботливо запирая за собой дверь. – Как можно приходить так поздно! – Мне было невыносимо оставаться одной! – оправдывалась девушка. – Ты, кажется, плачешь? – спросила со вздохом кормилица; ее умные глаза тоже наполнились слезами. – Что с тобой, моя бедняжка? С этими словами она погладила девушку по голове; Паула бросилась к ней на грудь, обхватила руками шею преданной служанки и громко зарыдала. Маленькая матрона дала ей выплакаться, потом вытерла свои слезы и слезы девушки, упавшие на ее гладкие седеющие волосы. Затем она взяла Паулу за подбородок, повернула к себе ее лицо и заметила с твердостью: – Теперь ты поплакала – и довольно; я не мешала бы тебе предаваться своему горю, потому что слезы облегчают человека, но у нас с тобой мало времени. Говори же мне откровенно, о чем ты горюешь? Верно, опять старая песня: тоска о прошлом, недовольство или что-нибудь новое? – К несчастью, да, – отвечала девушка, нервно теребя свой платок. – Моему терпению пришел конец, – продолжала она с возрастающей горячностью, – и мне невозможно оставаться дольше в доме дяди… Ведь я не каменная! Когда вечером боишься приближения ночи, а поутру – наступающего дня, который принесет только одно горе… – Тогда следует образумиться, душа моя, и сказать себе, что из двух зол благоразумнее всего выбрать меньшее. Повторяю тебе в сотый раз: если мы покинем здесь верное убежище и отправимся на чужбину, то едва ли встретим там что-нибудь лучшее. – Для меня достаточно убогой хижины у источника под пальмами! Если ты будешь со мной и я избавлюсь наконец от невыносимых людей, то буду вполне довольна. – Что это значит? – с тревогой прошептала кормилица, озабоченно качая головой. – Не дальше как третьего дня ты была совершенно спокойна, вероятно, с тех пор опять произошло… – Ты отгадала, – прервала ее Паула вне себя от волнения. – Сын дяди… Ведь ты встречала его вместе с нами… Этот юноша… Мне показалось, что он вполне заслужил такую торжественную встречу, и я… Ах Бетта, пожалей меня!… Если бы ты знала, как умеет Орион покорять сердца людей… Ну, одним словом, я поверила его взглядам, его речам, его чарующему пению и наконец… ты должна узнать всю правду… его поцелую, когда он прижался горячими губами к моей руке! Однако ж все это оказалось обманом и ложью, лицемерием, недостойной шуткой над моим доверчивым сердцем, а пожалуй, чем-нибудь еще более возмутительным. Короче, пока Орион употреблял свое искусство, чтобы завлечь меня в сети – даже невольники в лодке заметили его ухаживание, – им было уже решено просить руки этой куклы Катерины, которую ты прекрасно знаешь. Такую интересную новость я узнала в тот же вечер от Нефорис, поторопившейся унизить меня под видом родственного расположения. И все-таки Орион осмеливается по-прежнему добиваться моей взаимности, он имеет дерзость… Громкое рыдание снова прервало речь Паулы. Встревоженная кормилица не унимала ее больше и только твердила про себя: – Плохо, очень плохо! Еще этого недоставало, Боже праведный! Потом она овладела собой и предложила: – Конечно, это новое, совершенно неожиданное несчастье, но мы, однако, мужественно перенесли с тобой гораздо худшее! Подними голову и вырви из сердца остатки пылкого чувства к бесчестному соблазнителю. Твоя гордость поддержит тебя в тяжелую минуту. Узнав обман Ориона, ты должна благодарить Господа, что отношения между вами не зашли слишком далеко. Тут кормилица передала Пауле историю бедной Манданы. Девушка была глубоко возмущена таким коварством. – Да, дитя мое, – прибавила Перпетуя, – сын Георгия бессовестно играет женщинами и, не задумываясь, разбивает чужое счастье. Мне, пожалуй, следовало предостеречь тебя, но я не хотела поселять в тебе предубеждения против него в надежде, что вы сделаетесь добрыми друзьями. В общем, Орион – человек недурной. Так, он с опасностью для собственной жизни вытащил из реки брата рисовальщицы Гефора, которую ты хорошо знаешь. Мне казалось, что молодой человек при его доброте отнесется к тебе с участием и станет защитником бедной сироты. Кроме того, я рассчитывала на твою непреклонную гордость. Но и она не предохранила мое бедное дитя от малодушного увлечения! Я никак не думала, что у тебя такое же слабое, доверчивое сердечко, как у других и что оно заговорит на двадцать первом году, в первый раз отвечая на любовь мужчины… – Я не люблю больше обманщика, я ненавижу его, а также и остальную семью! – с жаром перебила Паула. – Все они мне противны! – Очень жаль, – произнесла со вздохом кормилица, – но я часто спрашиваю себя: не могло ли быть иначе? Если бы ты не отталкивала от себя родных, они полюбили бы тебя; сначала эти люди оказывали тебе участие, однако ты сама сторонилась их, а теперь, когда между вами возникло отчуждение, ты жалуешься на судьбу. Не возражай мне, это совершенная правда! Будем беспристрастны: может ли человек внушить к себе привязанность, коли сам никого не любит и отворачивается от других? Хорошо было бы, если бы мы могли переделывать по своему желанию окружающих нас людей. К несчастью, выходит совсем наоборот, и житейская мудрость учит нас мириться с недостатками ближних. Жаль, что ты никогда не хотела усвоить этого благоразумного правила! – Я не могу перемениться и всегда останусь такой, как теперь. – Конечно. Надо отдать тебе справедливость: ты одарена редкими достоинствами, но кто догадывается о них в семье наместника? Каждый человек представляет собой что-нибудь, а ты?… Нет ничего удивительного, если домашние видели в тебе только «несчастную» и ничего более. Ты действительно достойна сострадания, а между тем кому приятно постоянно видеть перед собой мрачное лицо? – Я никогда не жаловалась этим людям на свою судьбу! – воскликнула Паула, гордо выпрямляясь. – Вот это именно и худо. Родные приняли тебя в свой дом и думали, что имеют право разделить твою печаль. Они, пожалуй, чувствовали потребность утешить ближнего в горе, потому что, поверь мне, дитя, в этом заключается тайная отрада для утешителя. Оказывая сострадание другому, люди с удовольствием сознают, что они счастливее его. Я хорошо знаю свет! Неужели ты не видела, как твоя замкнутость оскорбляет родных? Они уважали в тебе твое горе, но ты показывала им его издали, тщательно скрывая свои сердечные раны. Каждому доброму человеку хочется помочь ближнему, ты же упорно сторонилась от всякого утешения. Прежде ты ладила с дядей. – Я его люблю до сих пор, и мне сто раз хотелось признаться ему во всем, однако… – Ну, в чем же дело? – Стоит взглянуть на него, Бетта, как он лежит холодный, неподвижный и полуживой, чтобы всякое откровенное признание застыло на губах. – А теперь? – Теперь слишком поздно; мне кажется, что я потеряла всякое право жаловаться ему на свое горе. – Хм! – произнесла в раздумье Перпетуя, не зная, что ответить. – Во всяком случае, советую тебе успокоиться, – продолжала она после минутной паузы, – ты, вероятно, дала понять Ориону, что не позволишь шутить с собой. Тебе нечего стыдиться и приходить в отчаяние. Покорись неизбежному; если внутренний голос не обманывает меня, то скоро наши поиски… – Я пришла к тебе также, чтобы спросить об этом. Не вернулся ли кто-нибудь из наших гонцов? – Да, вернулся навуфеянин, – нерешительно ответила кормилица. – Но, ради Бога, дитя мое, не увлекайся обманчивыми надеждами. Видишь ли, в чем суть: Гирам приходил ко мне сейчас после заката солнца. – Бетта, – воскликнула девушка, хватая кормилицу за плечи, – скажи мне скорей, что он разузнал? – Ничего верного! Не волнуйся так понапрасну. Кроме того, я еще не успела хорошенько потолковать с Гирамом. Завтра утром он обещал привести мне самого гонца. Единственное, что я узнала… – Говори скорее, заклинаю тебя ранами Господа Иисуса! – Гонец наш слышал об одном пустыннике, который некогда был знаменитым воином. – Это отец, это отец! – воскликнула Паула вне себя от радости. – Гирам сидит на дворе у огня с другой прислугой. Сейчас приведи мне его, я приказываю тебе, Перпетуя, слышишь? Или лучше пойдем к нему вместе, дорогая, несравненная Бетта! – Имей терпение, душа моя! – умоляла кормилица. – Тебе нельзя ничего сказать. Если мы и на этот раз напали на ложный след, ты опять станешь убиваться, бедняжка! – Все равно, пойдем со мной! – К прислуге у огня в такую пору? Опомнись, Паула! Впрочем… погоди… обожди меня здесь. Я сейчас разбужу Иосифа, сына Гирама; он спит при лошадях и может позвать своего отца. Что мне делать с твоим нетерпеливым, пылким сердечком! Если я не исполню твоего желания, ты не уснешь сегодня целую ночь, а завтра будешь бродить, как потерянная… Успокойся же, видишь, я иду. Кормилица вышла, а Паула бросилась перед распятием на колени и горячо молилась до ее возвращения. Вскоре по лестнице раздались мужские шаги. Вошел Гирам. Это был мужчина лет пятидесяти с добрыми голубыми глазами на грубом и самом обыкновенном лице. При взгляде на его широкую грудь можно было ожидать, что он заговорит густым басом, но Гирам заикался с детства и от постоянного ухода за лошадьми усвоил привычку произносить странные нечленораздельные звуки самым тонким голосом. Он говорил вообще неохотно. Увидев дочь своего благодетеля и господина, преданный слуга опустился перед ней на колени, посмотрел на девушку с благоговейным почтением и поцеловал сначала край одежды Паулы, а потом руку, которой она хотела поднять его с земли. Молодая госпожа ласково, но решительно прервала вольноотпущенника, когда он, заикаясь на каждом слове, стал выражать радость по поводу свидания с ней. Гирам приступил к делу, причем его медленная речь выводила из терпения пылкую девушку. По его словам, навуфеянин, вернувшийся с важным известием, был не прочь продолжать поиски по найденному следу, но он мог ждать ответа только завтра до полудня и предъявил большие требования. – Он получит от меня все, что желает, – с жаром отвечала Паула. Но Гирам умолял ее больше взглядами и непонятными восклицаниями, чем словами, не особенно поддаваться сомнительной надежде на успех. Навуфеянин Дузара, дополнил он рассказ кормилицы, узнал об одном отшельнике в Райфу, на Красном море. По слухам, этот подвижник был прежде знаменитым воином, родом грек, и находился уже два года в монастыре на святой горе Синай, где вел затворническую жизнь. О том, как звали его до поступления в скит, посланному не удалось расспросить, но между пустынниками он слыл под именем Павла. – Павла! – вскричала девушка с волнением. – Он выбрал это имя в память о моей покойной матери и о своей дочери. Отец, вероятно, считал меня погибшей, и это заставило его удалиться в монастырь. Его звали в миру Фомой, а теперь герой Дамаска принял то же имя, как и другой житель этого города, Савл, когда сделавшись христианином и великим апостолом Христа, он назвался Павлом! О Бетта, о Гирам, вы увидите, что мы найдем отца! Неужели вы все еще сомневаетесь? Сириец с сомнением покачал головой, издав протяжное: «гююйсть!» Перпетуя горестно всплеснула руками и воскликнула: – Я так и знала, что ты готова принять маленький огонек на поле, разведенный пастухами, за восходящее солнце, а стук колесниц по мостовой – за небесные громы! Сколько тысяч людей именуются Павлами! Ради всех святых, дитя, успокойся и не мечтай соткать себе нарядную одежду из румяного облачка и золотистого тумана! Нужно всегда рассчитывать на худшее, чтобы не ошибаться и не впадать потом в отчаяние. Впрочем, расскажи ей, Гирам, все, что передавал тебе посланный; в его словах пока еще нет ничего определенного. Вольноотпущенник сообщил, что навуфеянин, наводивший справки, человек надежный и гораздо больше способен служить разведчиком, чем он сам, так как, кроме родного наречия, ему знакомы языки египетский, греческий и армянский; тем не менее и этому посланному не удалось расспросить подробнее об отшельнике Павле в Торе, где у монахов из Синайского монастыря устроено подворье. После, во времена переезда по морю в Кольцуй, он узнал от монахов, что существует еще другой Синай. И Перпетуя продолжала рассказ, заметив, что несчастный заика обливается потом от непомерных усилий говорить толково и связно. Тамошний монастырь, в оазисе у подножия зубчатой, уходящей под облака горы, хотя и был упразднен по причине ереси монахов, но в ущельях громадной возвышенности все-таки осталось много отшельников в маленьком монастыре, в лаврах, а также в уединенных пещерах. Пустынник Павел вполне мог находиться в их числе. Этот след был довольно надежный, и кормилица с Гирамом решили без ведома Паулы продолжать по нему свои поиски; бывший воин мог оказаться чужим человеком, а им не хотелось вводить свою любимую госпожу в напрасное заблуждение. Однако Паула прервала кормилицу радостным восклицанием: – Но почему же вы думаете, что мне предстоят одни неудачи? Как у вас хватает мужества отнимать у меня надежду, которая поддерживает во мне бодрость духа? Я не хочу с ней расставаться. Павел на Синайской горе не кто иной, как пропавший без вести префект Фома, ваш господин и мой отец. Мое сердце говорит мне это. Если бы я не продала последних жемчужин из своего ожерелья, когда навуфеянин… Однако постойте… Скажи мне, когда ты можешь отправиться в дорогу, мой верный Гирам? – Раньше двух недель ни в коем случае, – отвечал тот, заикаясь на каждом слове и неимоверно растягивая речь. – Я все-таки состою на службе у наместника, а послезавтра большая конская ярмарка. Молодой господин собирается купить новых кобылиц, а наши жеребята… – Я завтра упрошу дядю освободить тебя! – воскликнула Паула. – Я брошусь перед ним на колени. – Мукаукас не согласится, – прервала кормилица, – домоправитель Себек передал ему обо всем от моего имени еще до приема посетителей и просил отпустить Гирама. – Что же ответили ему на это? – Госпожа Нефорис назвала наше намерение новым заблуждением, и наместник согласился с ней. После того мукаукас запретил Себеку тревожить тебя сомнительными вестями, однако велел мне сказать, что по окончании ярмарки он, может быть, пошлет Гирама на Синай. Потерпи немного, душа моя! Ну что значат две или самое большее три недели? А потом… – Но до тех пор я умру с тоски! – воскликнула Паула. – Навуфеянин, говоришь ты, здесь и готов отправиться в дорогу? – Да, госпожа! – Тогда мы наймем его, – решительно сказала девушка. Однако кормилица, переговорившая обо всем заранее со своим земляком, грустно покачала головой и заметила: – Он требует слишком большую плату. Тут сириянка объяснила, что этого бывалого человека, говорящего на нескольких языках, приглашают провожать караван к пределам Ктезифона за такую плату, которая обеспечит юнцу годовое пропитание, но тем не менее навуфеянин согласен прервать переговоры с купцом Ганно и обойти для Паулы всю Аравию в пределах Петры, если дочь префекта согласится дать две тысячи драхм. – Две тысячи драхм? – повторила девушка в страхе и смущении опуская глаза. Но, минуту спустя, она опять подняла на своих преданных слуг самоуверенный взгляд и воскликнула негодующим тоном: – Как смеет мукаукас удерживать у себя мою собственность! Если дядя откажется еще раз выдать мне мои деньги, то я решусь на крайнюю меру и пожалуюсь на него в суд. – В суд? – сказала с грустной улыбкой кормилица. – Для принесения жалобы тебе необходим кириос, а твоим кириосом является сам мукаукас Георгий. Кроме того, пока судьи решат дело, наш гонец успеет вернуться обратно из далекого Ктезифона. И Перпетуя снова принялась упрашивать Паулу спокойно обождать до окончания конской ярмарки, но девушка стояла, как убитая, печально понурив голову. Вдруг кормилица вздрогнула, а Гирам отшатнулся, испугавшись громкого возгласа, который неожиданно вырвался у молодой девушки: – Отец Небесный, но ведь у меня есть то, что нам необходимо! – Что ты говоришь, дитя? – спросила сириянка, прижимая руки к сердцу, чтобы сдержать его биение. Но Паула не отвечала ей, торопливо обратившись к вольноотпущеннику: – Как ты думаешь, опустел ли теперь первый двор? Разошлись ли рабы и чиновники дяди? Конюший отвечал утвердительно, так как свободные слуги разошлись по своим жилищам в одно время с ним. – Господа, вероятно, еще долго будут сидеть на открытом воздухе, но мимо них нетрудно пройти незамеченным, – прибавил он. – Хорошо, – сказала девушка. – Иди впереди меня, Гирам, и потом подожди у калитки. Я принесу тебе из своей комнаты одну вещь, за которую мы можем выручить в десять раз больше денег, чем требует гонец Дузара. Не смотри на меня с таким испугом, Бетта. Я дам ему крупный смарагд из ожерелья матери. Кормилица всплеснула руками. – Неразумное дитя, – воскликнула она тоном упрека, – ты хочешь продать наследственную драгоценность, принадлежавшую еще святому Феодосию!… И тебя принуждает к этому не крайняя необходимость, а упрямство и нетерпение. – Ты слишком сурова и несправедлива ко мне, Бетта! – перебила ее девушка решительным тоном. – Тут идет дело об отсрочке на целый месяц, а нам всем понятно, как много зависит от самого гонца. Разве ты забыла, как Гирам одобрял находчивость именно этого человека? Мало того, неужели мне, твоей воспитаннице, приходится напоминать тебе о непрочности человеческого существования? Одна минута решает вопрос о жизни и смерти. Между тем отец мой стар и еще до страшной осады Дамаска был покрыт рубцами от ран. Если мы будем откладывать наши поиски и колебаться, то, пожалуй, не застанем его в живых. – Да, да, – грустно прошептала старуха, – может быть, ты и права. Если я… Но Паула закрыла ей рот поцелуем, после чего передала свои распоряжения сирийцу. Он должен был завтра утром продать смарагд еврею Гамалиилу, богатому и добросовестному купцу, не уступая, однако, драгоценного камня дешевле чем за двенадцать тысяч драхм. Если же ювелир не мог выдать всю сумму сразу, то Гираму было приказано взять у него только две тысячи драхм для гонца, отсрочив плату остальных денег до будущего времени. Сириец пошел вперед, и когда Паула после долгого прощания с кормилицей вышла во двор из веселенькой комнаты Перпетуи, верный Гирам, по приказанию своей госпожи, стоял уже у калитки, поджидая ее. VIII Гирам оказался прав: чиновники мукаукаса действительно не разошлись еще по домам и сидели со своими гостями во дворе; к ним присоединились египетский проводник и почетные спутники купца Гашима: масдакит Рустем и еще другой, служивший у него писцом и переводчиком. Кроме золотых дел мастера, еврея Гамалиила, и людей араба, все остальные были христианами; они неохотно приняли в свое общество мусульман, тогда как еврей, знакомый с ними много лет, пользовался расположением в доме наместника. Однако хозяин распорядился, чтобы приезжим иностранцам был оказан радушный прием, и, кроме того, мемфитам хотелось послушать рассказы бывалых путешественников. Но они ошиблись в расчете: переводчик оказался очень необщительным, а масдакит не знал ни слова по-египетски и очень плохо говорил по-гречески. После нескольких бесполезных попыток завести беседу присутствующие отстали от спутников арабского купца и принялись слушать секретаря Ориона. Он еще вчера рассказывал им много интересного об императорском дворе, а сегодня начал подробно излагать события блестящей жизни своего молодого господина в Константинополе. Секретарь описал три победы, одержанные Орионом на конских бегах в византийском цирке, и особенно живо представил, как сын Георгия во время народного восстания во главе пяти юношей, своих друзей, проложил дорогу из дворца в Софийский собор сквозь разъяренные толпы мятежников в несколько сот человек. Наконец он перешел к успехам Ориона у столичных красавиц. – Царицей меж них, – восхищенно продолжал секретарь, – была Элиодора, не какая-нибудь флейтистка или нечто в этом роде, а богатая, добродетельная патрицианка, вдова Флавиана, племянника сенатора Юстина, царского родственника. Все женихи в Константинополе добивались ее руки, даже великий Грациан, но их старания, конечно, оказывались безуспешными. Такого дворца, как у Элиодоры, нет во всем Египте, не исключая даже Александрии. Дом наместника хотя и больше, но в сравнении с ним выглядит убогой крестьянской лачугой. Я расскажу вам в другой раз подробнее об этом жилище, наполненном редкими драгоценностями. Довольно того, что у ворот вдовы день и ночь стоят рабы и вольноотпущенники, присланные к ней с цветами и фруктами, дорогими подарками и нежными стихами, написанными на душистой шелковой материи розового цвета; однако ни один из многочисленных обожателей не добился благосклонности Элиодоры, пока при ней был Орион. Поверите ли, она влюбилась в него с первой встречи на вилле Юстина и сделалась его собственностью вот, например, как это кольцо – моя собственность. Тщеславный египтянин показал слушателям золотой перстень с дорогим камнем, подарок щедрого молодого господина, и с жаром продолжал: – С тех пор весь город заинтересовался отношениями Элиодоры и Ориона, и византийцы не раз приходили в неистовый восторг, любуясь красотой этой необыкновенной парочки. Их повсюду встречали вместе: в театре, в цирке, во время прогулок по Босфору; даже в страшное время, когда был низвергнут император, они наслаждались любовью, в стороне от кровавых картин междоусобия. Часто Орион приезжал за своей возлюбленной на собственных лошадях или она провожала его в своем экипаже. – Неужели такая женщина держит еще лошадей? – презрительно спросил главный шталмейстер. – Такая женщина! – воскликнул секретарь. – Скажи лучше: знатная дама. Да, у нее есть крупные лошади из Армении блестящей караковой масти и крошечные лошадки с острова Сардинии, которые мчатся четверней, как лисицы во время травли. Кони Элиодоры всегда были в золоченой сбруе с цветами и развевающимися лентами, а возница отлично знал свое дело! Все были уверены, что наш господин женится на племяннице сенатора, но этого не случилось, и красавица была в страшном горе, когда им пришлось расстаться. Я сам видел, как она плакала. Мне стало жаль эту кроткую госпожу. Но все-таки Элиодора не сердилась на своего кумира и даже подарила ему на память при отъезде белую собачку, которую без памяти любила. Но и мой господин погоревал при разлуке, сильно погоревал; хотя мне, конечно, не следует болтать об этом, как его приближенному. Прощаясь с возлюбленной, Орион прижал собачку к груди и обещал Элиодоре прислать из Мемфиса такой подарок, который доказал бы ей, как дорого ценит он ее любовь. Всякий, кто знает моего господина, может сказать заранее, что сын мукаукаса не поскупится приобрести дорогую вещь для знатной дамы. Скажи-ка откровенно, Гамалиил, он успел побывать сегодня у тебя? Ювелир-еврей был богатым александрийцем веселого нрава. Он переселился в Мемфис под защиту своего могущественного покровителя, наместника Георгия, когда в Александрии стало неспокойно после нападения сарацин. В то время многие из его единоверцев спешили покинуть приморский город, боясь за сохранность своего имущества. На вопрос секретаря Гамалиил отрицательно покачал седой курчавой головой, а потом, немного спустя, прошептал ему на ухо: – У нас есть, что нужно Ориону! Если ты приведешь мне корову, то получишь теленка да притом о двенадцати ногах. Доволен? – Двенадцать процентов с прибыли? Отлично! – так же тихо отвечал секретарь, лукаво улыбаясь. Их таинственные переговоры были прерваны вопросом бухгалтера, почему Орион не женился на любимой им женщине и не привез ее в качестве невестки в родительский дом. – Оттого, что она гречанка и принадлежит, конечно, к мелхитскому вероисповеданию. Такое объяснение присутствовавшие нашли совершенно основательным; но едва разговор коснулся веры, как между ними завязался спор о догматах, причем один из чиновников канцелярии позволил себе заметить, что если бы здесь дело шло не о сыне мукаукаса, человеке высокопоставленном, а о простом гражданине из якобитов, полюбившем гречанку, то брак между ними оказался бы возможным. Стоило только обоим решиться – хотя сам он не сделал бы ничего подобного – принять монотелейское учение, которое всемерно поддерживает императорский двор, а также и покойный патриарх Кир. Эта секта признает у Спасителя два естества, но управляемых единой волей; таким образом, монотелейцы, разделяя природу Христа, приписывают ей, однако, известное единство, тогда как это именно и подает повод к несогласию между египтянами и мелхитами. Собравшиеся якобиты принялись горячо опровергать слова своего собеседника; мнения присутствующих резко разделились, и наконец из мирного обмена мыслей возник ожесточенный спор, который угрожал окончиться насилием. Еще в начале этого разговора Пауле удалось незаметно пройти через двор. Она сделала Гираму знак следовать за ней. Конюший осторожно снял башмаки, поставил их под лестницей для прислуги и несколько минут спустя был уже в комнате своей госпожи. Молодая девушка торопливо открыла свой сундук и достала оттуда драгоценное жемчужное ожерелье превосходной работы. Посередине его был подвешен на цепочке крупный смарагд, который Паула хотела вынуть из оправы. Сильные руки сирийца легко и скоро исполнили эту работу при помощи ножа. Камень был больше обыкновенного ореха и сверкал огнями, когда Гирам любовался им, взвешивая его на ладони. Паула еще раз повторила ему свои наставления относительно продажи. Проводив верного слугу, она принялась расплетать шелковые длинные косы, радостно улыбаясь при мысли об успехе предприятиям однако молодая девушка не успела еще раздеться, как раздался легкий стук в дверь ее комнаты. Она испуганно вздрогнула, подбежала к порогу, торопливо заложила задвижку и спросила со страхом: «Кто там?» – Это я, – шепотом отвечал вольноотпущенник. Паула отворила ему. Пока сириец находился у своей госпожи, калитку во дворе заперли, и он не сумел найти другого выхода из обширного дома, где бывал очень редко. Что оставалось делать? Гирам не мог дожидаться до утра, завтра ему необходима исполнить поручение Паулы как можно раньше; если его задержать, то навуфеянин наймется к купцу провожать караван. Дамаскинка быстро решилась на крайнее средство. Она свернула волосы, повязала голову платком и сказала: – Пойдем вместе, луна еще светит, брать огонь опасно. Следуй за мной. Если кухня пуста, мы выйдем оттуда в виридариум. Если чиновники сидят по-прежнему на дворе, то большие ворота должны быть отворены, потому что многие из служащих живут в нашем доме. Тебе будет легко найти дорогу из виридариума на крыльцо. Но постой! Против таблиния всегда лежит Беки, злая гермонтийская собака. Она тебя не знает, потому что никогда не отлучается из дома; но, к счастью, этот пес привязан ко мне. Поэтому помни: когда я подниму руку, ты останься немного позади; при хозяевах Беки свободно пропустит чужого. Разговаривать мы не будем, иначе все пропало. Если нас увидят, я скажу всю правду, а если тебя схватят без меня, то скажи… Ты можешь сказать, что поджидал Ориона, чтобы переговорить с ним как можно раньше о конской ярмарке в Нику. – Мне еще в полдень предлагали купить жеребца… – начал, по обыкновению заикаясь и растягивая слова, Гирам. – Вот и прекрасно; так и скажи, что ты дожидался на крыльце Ориона. Через несколько часов действительно наступит рассвет; идем же! Паула быстро и легко спустилась с крутой лестницы; конюший взял оставленные здесь свои сандалии, но понес их в руках, чтобы не терять времени. Они молча подвигались вперед и когда наконец, среди непроницаемой темноты, добрались до кухни, девушка обернулась и шепнула слуге: – Если я кого-нибудь встречу здесь, то скажу, будто бы пришла за водой, а если нет, то кашляну, и ты пойдешь за мной. Дверь останется отворенной; тебе все слышно. Если мне придется идти обратно, ступай поскорее назад по той дороге, по которой мы пришли. В таком случае я удалюсь в свою комнату; ты же дождись рассвета, когда калитку снова отворят. Если тебя найдут, то я объясню твое присутствие домашним. Теперь отойди подальше в темный угол. Паула осторожно отворила дверь; кухня освещалась через отверстие крыши заходящей луной и звездами. Она оказалась совершенно пуста; на скамье у громадного очага дремала кошка, и несколько летучих мышей носились туда и сюда, бесшумно махая крыльями. Девушка подала условный знак; услышав позади себя шаги сирийца, она пошла вперед, изнемогая от волнения. Им приходилось подниматься на ступеньки, идти мрачными закоулками, где летучие мыши чуть не задевали их голов. Наконец, Гирам и Паула прошли через столовую в виридариум – квадратный дворик между двумя флигелями дворца мукаукаса. Площадка виридариума была вымощена по бокам, а посередине находился цветник с фонтаном. Здесь царствовала глубокая тишина. На темно-синем своде неба сияли мириады звезд. Луна приближалась уже к верхнему краю карниза, который венчал крышу здания. Широколиственные растения отбрасывали причудливые тени на росистую лужайку; фонтан бил слышнее, чем днем, и нежил слух своим однообразным, изредка прерывающимся плеском. Белый мрамор колонн сиял, как чистый снег; легкая дымка тумана, поднимавшегося над влажной почвой, колебалась от ночного ветерка, принимая своеобразные очертания, которые напоминали живые человеческие фигуры в длинных прозрачных, будто сотканных из воздуха, одеждах. Ночные бабочки кружились над группами растений; прохладный воздух в очаровательном уголке был напоен сладким ароматом лотоса, росшего в мраморных чашах фонтана, который окружала сочная растительность юга – высокие, осыпанные роскошным цветом кустарники и шелковистая трава. В другое время Паула поддалась бы тихому очарованию этой ночи, но теперь она не замечала окружающей красоты. Чуткая тишина в виридариуме нарушалась отголосками яростного спора, доносившегося по временам со двора. Девушка недоверчиво осмотрелась вокруг, потому что многое в знакомой обстановке показалось ей подозрительным. Против таблиния, где обыкновенно стоял сторож или находилась собака, не было теперь ни одного живого существа и даже… что бы это значило?… да, действительно так: окованная бронзой дверь полуотворена, лунный свет совершенно ясно отражается на блестящем металле одной из ее половинок. Дамаскинка остановилась, Гирам сделал то же. Оба прислушивались с таким напряжением, что у них застучало в висках. Из таблиния доносился неясный шум, но дикие крики во дворе заглушали его. Прошло несколько томительных минут; неожиданно дверь отворилась, и оттуда вышел мужчина. Сердце Паулы замерло от страха, но острое зрение не изменило ей даже в эту минуту: в человеке, переступившем порог таблиния, она немедленно узнала Ориона. Вслед за ним выскочил лохматый гермонтийский пес; животное начало обнюхивать воздух и наконец с яростным лаем бросилось на Гирама и молодую девушку, которые притаились шагах в тридцати от входа. Дамаскинка стиснула зубы, но не растерялась, подпустив к себе собаку, она ласково позвала ее по имени. Беки тотчас замолчал, а Паула принялась гладить его по голове. Сириец и его госпожа стояли в тени за колонной. Орион не заметил их и не услышал, поскольку возглас Паулы, когда она окликнула Беки, был заглушён громким лаем пса. Верная собака опять вернулась к хозяину, на его призывный свист. – Старый проказник, любишь гоняться за кошками, – сказал Орион, заставляя Беки прыгать через свою руку, привлекая его к себе и снова отталкивая, играя. После того он запер дверь и вошел в комнаты, примыкавшие к двору. – Ему нельзя вернуться к себе иным путем, – сказала дамаскинка своему спутнику, с трудом переводя дыхание. – Подождем его здесь. Но при этом не следует терять ни минуты. Нужно дойти до двери таблиния. Теперь собака видела меня и не бросится на нас. Дойдя быстрыми шагами до двери, которая находилась в углублении за колоннами, Паула спросила Гирама: – Узнал ли ты вышедшего отсюда человека? – Это был господин Орион, – отвечал сириец, – когда я ждал тебя у калитки, он только что возвращался домой из города. – Вот как? – с притворным равнодушием заметила девушка. Прижавшись к металлической обивке двери, она заглянула в сад и подумала, что теперь ей можно возвратиться в свою комнату. Но мысль о собаке остановила ее. Во всяком случае было необходимо объяснить Гираму, как найти ближайшую дорогу к выходу, однако Пауле не удалось этого сделать. В комнате, отделявшей виридариум от прихожей, раздался сначала громкий голос женщины, потом сдержанный говор мужчины, но в то же время яростный собачий лай заглушил человеческие голоса. Кто-то пронзительно вскрикнул, послышалось тяжелое падение… Что же случилось? Несомненно происходило нечто ужасное; минуту спустя Орион выбежал из дверей комнаты, откуда только что доносился шум борьбы. Лохматый Беки следовал за своим хозяином. Молодой человек бросился прямо через лужайку виридариума, на которую обыкновенно никто не осмеливался ступить ногой, и скрылся во флигеле дворца, выходившем на набережную Нила. В этой части здания жило все семейство мукаукаса. – Пора! – шепнула Паула и повела сирийца за собой. Она перебежала, не переводя дыхания, через первую комнату, но не успела добежать до половины прихожей, как из ее груди раздался громкий крик. Девушка наткнулась на неподвижное тело, распростертое на мраморном полу. – Спасайся, Гирам, беги! – закричала она вольноотпущеннику. – Дверь не заперта, а только притворена; я вижу отсюда. Паула опустилась на колени перед женщиной, не подававшей признаков жизни, приподняла ее голову и при свете луны увидела красивое лицо безумной персиянки. Теплая кровь, которой были пропитаны густые волосы невольницы, потекла по рукам Дамаскинки, что заставило ее содрогнуться от ужаса. Но она подавила страх и отвращение. Заметив темные пятна на изодранной одежде девушки, Паула расстегнула ее пеплос и увидела на нежной груди зияющие раны от собачьих зубов. Сердце одинокой сироты переполнилось жалостью при виде такого зрелища, и в то же время в ней закипел справедливый гнев. Человек, которого она не дальше, как вчера, считала идеалом мужчины, прекрасный Орион, кумир семьи и гордость мемфитов, мог дойти до такого злодейства! Ей так много рассказывали о его мужестве и отваге, а между тем он бежал, как низкий трус, оставив на произвол судьбы свою жертву. Но теперь было некогда сетовать, негодовать и спрашивать себя, каким образом возвышенные чувства могут уживаться в человеческой душе с такой низостью. Дело шло о спасении жизни несчастного существа. Высокая грудь Манданы еще дышала под прикосновением дрожащей руки Паулы. Между тем сострадательный Гирам не мог оставить обеих женщин в таком беспомощном положении и медлил уходить. Опомнившись немного от волнения, он бросил на пол башмаки, бывшие у него в руках, приподнял бесчувственную девушку и прислонил ее спиной к одной из колонн, окружавших помещение. Пауле пришлось настаивать, чтобы он поторопился. Когда вольноотпущенник уходил, она тревожно смотрела ему вслед; наконец тяжелая дверь атриума захлопнулась за Гирамом, и тогда дамаскинка, не заботясь о собственной безопасности, стала громко звать на помощь. Ее голос раздавался в ночной тишине по всему дому. Минуту спустя, со всех сторон послышались шаги: невольники и невольницы, чиновники и вольнонаемные слуги спешили на отчаянный зов девушки. Одним из первых явился Орион; в легкой ночной одежде он выглядел так, как будто только что вскочил с постели. Паула заметила эту подробность и еще сильнее стала презирать его. И в самом деле в стоявшем перед ней человеке, с его багровым лицом, растрепанной головой, хриплым голосом и недоумевающими глазами, трудно было узнать образованного юношу, который так умел очаровывать всех своей учтивостью. Когда Орион приблизился к раненой, у него затряслись от волнения руки, и он нетвердым голосом спросил, что здесь случилось и каким образом его двоюродная сестра попала в такой поздний час в прихожую. Паула ничего не сказала в ответ; Нефорис минуту спустя спросила ее о том же, подозрительно взглянув на племянницу. – Мне не спалось, я выбежала вниз, услыхав громкие крики и собачий лай, – торопливо и решительно отвечала девушка. Первый раз в жизни она произнесла сознательную ложь. – Какой у тебя необыкновенный слух! – едко заметила жена Георгия, недоверчиво пожимая плечами. – В следующий раз не выбегай из комнаты по ночам. Девушке неприлично и опасно кидаться туда, где происходят драки. – Если бы ты еще взяла с собой оружие, воинственная красавица! – прибавил Орион. Но презрительный взгляд Паулы тотчас заставил его раскаяться в неосторожном слове. В первый раз он позволил себе заговорить с ней таким шутливым, даже насмешливым тоном. – Я предоставляю носить оружие воинам и убийцам, – гордо ответила дамаскинка. Орион сделал вид, будто не понял намека. На его лице появилась смущенная улыбка, но он догадался, что его подозревают, и с горечью продолжал: – Как странно слышать такие речи от молодой и благовоспитанной девушки! Но, прошу тебя, подойди поближе и посмотри: эти раны мог нанести только четвероногий убийца своими зубами. Поверь, что я гораздо больше жалею бедняжку Мандану, чем ты сама. Однако здесь не может быть никакого сомнения. Верный Беки напал на нее, потому что он каждую ночь сторожит таблиний. Странно только одно, зачем пришла сюда несчастная персиянка? – А это что? – прервала Нефорис, поднимая пару мужских сандалий, которые валялись на полу возле раненой. Орион побледнел, как мертвец. Он взял находку из рук матери и охотно вышвырнул бы сандалии на улицу через открытый потолок. Как они попали сюда? Чья это обувь? Кто скрывался здесь сегодня ночью? Прежде чем войти в таблиний юноша запер дверь прихожей и потом сам отворил ее для людей, вошедших в дом. Сумасшедшая бросилась на него после этого, она, вероятно, подстерегала свою жертву в атриуме, но не решилась загородить ему дорогу, когда он проходил там в первый раз. Когда персиянка напала на Ориона, собака сбила ее с ног, прежде чем он успел помешать этому. Молодой человек, наверное, защитил бы Мандану, если бы не боялся навлечь на себя подозрений. С его стороны было очень разумно убежать к себе в комнату, переодеться и тогда прийти на место происшествия. Когда Паула позвала на помощь, он уже спешил туда, потрясенный до глубины души всем случившимся. В голове Ориона царил невообразимый хаос, в груди творился сущий ад. Он никогда не испытывал ничего подобного, и необходимость притворяться перед людьми была особенно тяжела для него в присутствии надменной Паулы. А теперь еще эти сандалии! Их владелец, вероятно, провожал безумную. Если он видел Ориона в таблиние и выдаст его позорную тайну, что тогда делать, как явиться на глаза родителям? Юношеские проказы неожиданно приняли трагический оборот. Но молодому человеку было необходимо во что бы то ни стало скрыть свои ночные похождения. Лучше решиться на новую несправедливость, даже самую ужасную, чем положить пятно на свою честь. Орион смело поднял сандалии над головой и громко крикнул: – Эй, люди! Кому из вас принадлежит эта обувь? Не привратнику ли? Все молчали; привратник ответил отрицательно. Молодой хозяин задумался, сдвинул брови, и потом продолжал хриплым голосом: – Значит, сюда приходил какой-то вор. На коже сандалий я вижу клеймо нашего дома, следовательно, обувь из наших мастерских; кроме того, она пахнет конюшней. Не правда ли, Себек? Возьми-ка башмаки с собой; завтра утром мы узнаем, кто подложил нам этот подозрительный подарок в прихожую. Ты пришла сюда первая, прекрасная Паула, не видела ли ты здесь какого-нибудь мужчины? – Конечно, видела, – отвечала она с вызывающим, враждебным взглядом. – Куда же он скрылся? – Он, как трусливый зверь, пробежал по лужайке виридариума, безжалостно измяв на ней траву, и бросился во флигель, где находятся жилые комнаты. Орион стиснул зубы, и дикая ненависть против этой загадки в образе женщины вспыхнула в его сердце. Паула, по-видимому, хотела погубить его, по крайней мере он читал в ее глазах негодование и твердую решимость не уступать ему. Что она затевала? Как смел кто-нибудь смотреть на сына Георгия, всеобщего любимца, таким презрительным взглядом? Кто в целом мире имел право упрекнуть его в чем-нибудь, что оправдало бы подобное обращение? Никогда в жизни он не встречал такой неприязни, тем более от молодой девушки. Ориону захотелось уничтожить это высокомерное, бессердечное существо, подвергавшее его унижению после того, как он явил перед ней свои нежные чувства. Паула заставляла дрожать человека, сто раз доказавшего свою храбрость. Что это значило? Какой коварный демон играл здесь злые шутки? Орион сам не узнавал себя, иначе он не позволил бы обращаться с собой таким образом. Его мать тотчас заметила, как юноша побледнел, узнав, что неизвестный человек бросился в жилые комнаты. Однако Нефорис по-своему объяснила этот испуг и воскликнула с тревогой: – Злодей бросился туда, где находится спальня Георгия! Боже милосердный, неужели враги опять покушаются на его жизнь? Скорей, скорей, Себек, собери вооруженных людей и обыщите дворец сверху донизу! Может быть, вам удастся схватить преступника! Он затоптал траву на лужайке!… Вы должны… он не может от вас убежать! Домоправитель бросился исполнять приказание госпожи. Паула снова оглянулась на Ориона и велела стоявшему возле нее садовнику сравнить следы ног, оставшиеся на росистой траве, с найденной сандалией. Юноша вздрогнул и, направляясь в виридариум, сказал: – Я беру это на себя. Но тут ему стало стыдно, и он почувствовал, как нервные спазмы сжимают горло. Орион представился сам себе в виде пойманного вора, обманщика, жалкого негодяя; теперь он не то, чем был до роковой минуты, когда ему удалось проникнуть в таблиний. Дамаскинка с волнением смотрела ему вслед. Неужели сын Георгия пал так низко, что не посовестится солгать и скажет при всех, будто бы широкая сандалия конюшего приходится как раз к отпечатку, оставленному на лужайке его собственной стройной маленькой ногой? Девушка ненавидела Ориона, но в то же время страстно желала, чтобы он не дошел до такой низости. Вскоре молодой человек вернулся в атриум и с очевидным смущением объявил, что он не совсем уверен в своих наблюдениях, обувь, по-видимому, не вполне подходит к оставленным следам. Дамаскинка вздохнула с облегчением и подошла к пострадавшей, которую теперь осматривал врач. Прежде чем последовать за ней, Нефорис привлекла к себе сына, спрашивая, почему он так бледен и расстроен. – Мне очень жаль несчастную Мандану, – запинаясь, отвечал он, указывая на раненую. – Какое у тебя сострадательное сердце! Ты все такой же, каким был в детстве! – заметила мать. Глаза Ориона действительно были влажны от слез, но юноша оплакивал не персиянку, а что-то бесконечно дорогое, чего он лишился в эту минуту. Однако разговор между матерью и сыном был неожиданно прерван – за одним несчастьем этой ночи последовало другое. Проводник каравана, перс Рустем, был внесен без признаков жизни. Он позволил себе насмешливое замечание во время спора о религиозных вопросах, и один разъяренный якобит нанес ему глубокую, пожалуй, смертельную рану подвернувшимся под руку поленом. Врач Филипп посвятил Рустему все свое внимание. Вокруг них толпились слуги и чиновники мукаукаса, привлеченные сюда катастрофой. Они в ужасе перешептывались между собой, исполняя в то же время приказания доктора. Осмотрев рану масдакита, тот воскликнул резким тоном: – Вот это как раз по-египетски – ударить человека сзади! Ну что вы сбежались сюда, как на интересное зрелище? – прибавил врач, обращаясь к присутствующим. – Ступайте вон, кому здесь нечего делать! Прежде всего нам нужны носилки, а ты, госпожа Нефорис, укажи нам две комнаты: одну для бедняжки невольницы, а другую для этого великолепного юноши, который, кажется, недолго протянет, если не произойдет особенного чуда. – На северной стороне виридариума, – отвечала хозяйка, – у нас есть свободное помещение. – Ну нет! – воскликнул врач. – Мне нужны комнаты с хорошим, свежим воздухом, окнами на берег Нила. – Там у нас обыкновенно помещаются гости, а теперь в одной из комнат живет племянница моего мужа. Туда мы действительно иногда приносили больных из своего семейства, но для таких простых людей… понимаешь? – Нет, я глух к подобным речам, – возразил врач. – Я знаю тебя, – заметила с улыбкой Нефорис, – но, право, те комнаты заново отделаны для важных гостей. – Трудно найти более важных посетителей, чем эти двое умирающих, – перебил ее Филипп. – Помни, что они ближе тебя к Богу и вечной жизни! Эй люди, несите больных в помещение для гостей! IX – Это невозможно, решительно невозможно! – воскликнул Орион, вскакивая от своего письменного стола. События прошедшей ночи вспоминались ему теперь во всех подробностях, и он испытывал мучительное чувство раскаяния и стыда. Однако юноша спешил оправдать себя в случившемся, приписывая это несчастным обстоятельствам, а не своей вине. Да, верно, на свете существуют злые языки, коварные духи, которые толкнули его на безумное дело! Вчера вечером, после покупки ковра, Орион, по просьбе матери, отправился провожать домой вдову Сусанну. У нее в доме он встретил брата ее покойного мужа, богача Кризиппа из Александрии, весельчака и кутилу. Когда у них зашла речь о ковре и о намерении мукаукаса пожертвовать это художественное произведение вместе с драгоценными камнями в пользу церкви, старик всплеснул руками. Он вполне разделял досаду Ориона на такое распоряжение отца и воскликнул, смеясь: – На твоем месте я воспользовался бы частью драгоценностей по праву наследника! Что скажешь на это, Катерина? Ведь недурно было бы присвоить себе какой-нибудь бриллиантик или опал для земных целей, если почтенному Георгию вздумалось пожертвовать на церковь целый водопад дорогих камней для спасения своей души? Говорю тебе, Орион, не будь глупцом – церковная казна и без того богата; ты можешь с чистой совестью воспользоваться кое-чем из дорогой покупки! Рассуждая таким образом, Кризипп подливал молодому гостю вина, поданного радушной хозяйкой, и наконец вздумал проводить Ориона домой, желая освежиться ночной прохладой. Зять Сусанны всю дорогу советовал юноше уговорить отца, чтобы тот не отдавал весь ковер в пользу церкви, а вынул из него некоторые камни. Оживленная беседа сопровождалась веселыми шутками и смехом. Орион мысленно соглашался с Кризиппом и подумал об Элиодоре, которая была страстной любительницей драгоценных камней. Покидая Константинополь, он обещал прислать ей на память какую-нибудь вещицу. Большой смарагд, купленный вместе с ковром у араба, представлял собой самый подходящий подарок для богатой вдовы, но молодой человек знал, что родители не отдадут ему ничего из массы сокровищ, приобретенных ими сегодня и получивших иное назначение. Однако сын мукаукаса был слишком избалован жизнью, чтобы отказаться от своей прихоти. Соображая, как ему успешнее достичь желанной цели, юноша придумал даже стихи, которые должны были сопровождать посылку. Ключ от таблиния, где лежал ковер, был при нем. Вернувшись домой, он нашел своих служащих во дворе у костра. Отворяя дверь комнаты, Орион испытал неприятное ощущение, которое напомнило ему тот день, когда он в детстве пошел с братьями в сад украдкой обрывать плодовые деревья. Молодой человек был уже готов отказаться от своего намерения, но опять вспомнил старика Кризиппа, его советы и шутки. Отступить от задуманного плана значило проявить трусость. Элиодора должна непременно получить большой смарагд вместе со стихами: остальными же драгоценностями отец может распорядиться по своему желанию. Вооружившись карманным ножичком, Орион стал на колени перед развернутым ковром и снова почувствовал мучительную тревогу. Если бы красивый камень не сразу попался ему под руку, он сложил бы ковер и снова запер таблиний, но ему точно помогали злые демоны. Смарагд тотчас отыскался, и двух ударов ножичка было достаточно, чтобы вырезать его из ткани. Почувствовав драгоценность в своей руке, Орион обрадовался и с удовольствием подумал о том, как завтра утром расскажет веселому александрийцу свои ночные похождения, конечно, по секрету. Теперь, в минуту трезвого раздумья, безумный поступок представился ему совершенно в ином свете. К каким последствиям может он привести? Ненависть Ориона к Пауле росла с каждой минутой. Девушка несомненно оказалась свидетельницей всего случившегося и готова обнаружить его тайну. Она объявила двоюродному брату открытую войну, и он принял ее вызов. Но при этом юноша не мог не сознаться, что никогда еще не видел ее такой прекрасной, как в то роковое утро, когда разметавшиеся волосы окаймляли взволнованное лицо дамаскинки, падая прихотливой темной волной по ее плечам. «Между нами может существовать или непримиримая ненависть, или безграничная любовь: середины тут нет, – думал про себя Орион. – Паула выбрала первое – пусть будет так!» До сих пор ему приходилось бороться только с мужчинами, но эта неприступная, высокомерная девушка с ее безумной отвагой являлась также достойным противником. Кроме того, здесь дело шло о самозащите. «Если Паула доведет меня до крайности, я буду беспощаден, – продолжал размышлять Орион. – Однако кому принадлежали брошенные сандалии?… Я употреблю все усилия, чтобы отыскать их владельца… Можно ли было ожидать такой позорной для меня развязки? Элиодора – чудное создание, ангел доброты, она искренно любила меня… но и ради нее не стоит жертвовать честью!» Орион стиснул руками голову и бросился на диван. Он чувствовал себя измученным, потому что не спал вторые сутки и провел целое утро в хлопотах. Сегодня молодой человек приказал домоправителю Себеку и начальнику стражи при доме мукаукаса отыскать владельца сандалий с помощью собак-ищеек и подвергнуть его аресту. Потом Орион пошел повидаться с купцом Гашимом, чтобы выразить свое сожаление по поводу несчастья, которое постигло в их доме Рустема. Молодой человек поступил таким образом по собственному побуждению, потому что наместник еще спал. Однако юноше не удалось успокоить огорченного араба. Вернувшись к себе в комнату, он успел еще написать стихи для посылки в Константинополь с подарком прекрасной Элиодоре. Орион помнил основную мысль стихотворения, которая пришла ему в голову вечером. Он без труда изложил ее в следующей форме: Мудрость народа гласит: человек себе ищет подобного. Как, твоей нежной душе камень безжизненный мил? Ла, он прекрасен и чист, и бесценен, смарагд благородный, С Элиодорою схож: он и пленяет тебя. Так сохрани же смарагд мой и помни, что блеск его чудный Пламенем ярким горит в преданном сердце моем. Молодой человек быстро записал эти стихи, и тут ему вдруг представилось, что каждое слово, обращенное к прежней возлюбленной, было ударом кинжала, направленным против Паулы. Вчера сын Георгия намеревался отдать вставить смарагд в дорогую оправу, но теперь это оказывалось невозможным; он должен был поскорее отослать его по назначению. С этой мыслью юноша собственноручно уложил драгоценный камень вместе со стихами в ящичек, тщательно упаковал маленький сверток и передал слуге одного константинопольского торговца лошадьми; этот человек, родом хазар, прибыл в Мемфис с четверкой паннонских лошадей, купленных Орионом в Византии. Надежный гонец совсем не понимал египетского языка и с трудом изъяснялся по-гречески. Когда он помчался верхом на своем коне по дороге в Александрию и вскоре скрылся в облаке пыли, сын мукаукаса с облегчением вздохнул. Из приморского города часто отправлялись корабли в Константинополь; хазару было приказано отплыть на первом из них. Несмотря на благополучное окончание дела, Орион охотно отдал бы год своей жизни, чтобы исправить случившееся. Он шептал проклятия, когда ему на память против воли приходили события прошедшей ночи и сегодняшнего утра. Молодой человек был принужден лукавить на каждом шагу, ежеминутно наблюдать за собой, чтобы не выдать своего беспокойства, ходить туда и сюда, несмотря на палящий зной, из боязни довериться кому бы то ни было. Неужели так будет продолжаться всегда? Какая пытка, какое унижение! С самого детства он не знал страха ни перед кем, а теперь боялся каждого человека. Счастливая звезда, ясно и приветливо светившая ему в императорском городе, по-видимому, изменила своему любимцу на родине. По какой причине сумасшедшая персиянка, бывшая возлюбленная Ориона, вздумала напасть на него, как разъяренное животное? Из мести?… Конечно, он виноват перед ней, но богатые молодые люди обольщали молодых невольниц сплошь и рядом. Мандана была прелестным ребенком – как жаль, что ей пришлось слишком дорого поплатиться за свое увлечение! Орион искренне негодовал и огорчался, узнав о жестокой участи девушки, которую изувечили и довели до помешательства после его отъезда в Византию. Если она поправится, он, по возможности, вознаградит ее за прошлое. Говоря откровенно, несчастная имела причину ненавидеть своего обольстителя. Однако что же все-таки произошло с гордой дамаскинкой? С ней Орион был всегда ласков, почему же она отнеслась к нему так враждебно? Он представил гордую Паулу в ту минуту, когда она произносила дрожащими губами слово «убийца». Это несправедливое оскорбление поразило его, как удар копья. Неужели он не отомстит ей? Была ли она так же чиста и безупречна, как высокомерна и холодна?… Что привело ее в виридариум в ночную пору? Паула, вероятно, находилась там в то время, как собака повалила Мандану на пол. Дамаскинка, очевидно, не могла прийти на нежное свидание с обладателем грубой обуви. Здесь, конечно, была замешана не любовь, а что-то совершенно иное. Возвращаясь домой, Орион заметил проходившего по двору человека, похожего на вольноотпущенника Гирама. По всей вероятности, Паула разговаривала с ним тайно от всех. Что они могли замышлять, кроме бегства из дома наместника? Но для чего ей понадобилась помощь преданного слуги, когда никто не удерживал ее здесь насильно? Орион понимал, что жизнь бедной родственницы в доме у его родителей была не особенно приятна из-за натянутых отношений с Нефорис, но все-таки дамаскинка не терпела никаких притеснений. Отчего она относилась так недоверчиво ко всем, почему ненавидела и избегала самого Ориона? А между тем, когда они катались вместе на лодке, он был готов подумать, что она полюбила его. Воспоминание об этих блаженных часах заставило юношу на минуту забыть свою ненависть к Пауле. Он вспомнил крошку Катерину, которую мать прочила ему в супруги. Перспектива жениться на этой девушке, напоминавшей ребенка, рассмешила его. Однажды в царском саду в Константинополе Орион увидел привозную индийскую птицу редкой красоты. У нее было крошечные тельце и головка, но при этом громадный серебристый хвост, как будто бы унизанный жемчугом. Такова и Катерина. Сама она не представляла собой ничего из ряда вон выходящего, но имела роскошный «хвост» в виде обширных поместий и несметных капиталов. Мать Ориона была ослеплена приданым будущей невестки, хотя семье мукаукаса, кажется, не стоило гнаться за деньгами. Ведь отец юноши и сам наверняка сказочный богач, если мог, не задумавшись, пожертвовать такую громадную сумму на церковь. Катерина и Паула! Дочь Сусанны действительно веселое, миловидное создание, но дочь префекта Фомы… Какое могущество таится в ее глазах, сколько величия в походке!… Что за голос!… Веки Ориона начали смыкаться от усталости, он вскоре заснул, и ему приснилась Паула. Она лежала на ложе, усыпанном свежими розами, но это ложе оказалось голубой поверхностью тихо колеблющейся реки. Дивные звуки раздавались вокруг. Орион приблизился к девушке, но внезапно на них налетел черный орел. Птица ударила юношу по лицу и, пока он протирал наполовину ослепленные глаза, она принялась клевать розы с ложа спящей Паулы, как курицы клюют ячмень и просо. Тут Орион пришел в ярость, бросился на орла и схватил птицу руками, между тем его ноги точно приросли к земле, чем больше он старался освободить их, тем тяжелее они становились. Холодный пот выступил у него на лбу, Орион застонал и проснулся. Перед ним стояла мать, она положила руки на ноги сына, чтобы разбудить его. Нефорис казалась бледной и озабоченной. Она сообщила, что отец сильно тревожится и требует к себе молодого человека; после того матрона ушла. Причесывая наскоро волосы и обуваясь с помощью невольника, Орион сожалел, что не расспросил предварительно мать о том, что делается в доме. Нелепый сон взволновал его совершенно некстати. Что такое происходит с отцом? Если у него появились подозрения против сына, Нефорис предупредила бы любимца. Нет, здесь, вероятно, дело шло о другом. Красивый перс, проводник каравана, пожалуй, умер, и Георгий собирался послать Ориона к наместнику халифа просить его защиты, так как убийство мусульманина в доме мукаукаса могло повлечь за собой серьезные последствия. Выйдя из спальни, молодой человек почувствовал, что ему трудно дышать. Во всех комнатах было необыкновенно душно. В виридариуме Ориону вспомнилось, как он старался сгладить на лужайке следы своих ног, наведенный на эту мысль замечанием Паулы. Как все это низко и недостойно его! Увлекшись глупым тщеславием, он в одну минуту погубил свою честь, лишился самоуважения и душевного мира. Ему хотелось ударить себя по лицу и громко заплакать, как ребенок. Но самое искреннее раскаяние не привело бы ни к чему. Если сын мукаукаса, уважаемого в стране, уронил себя в собственных глазах, то ему следовало по крайней мере казаться прежним Орионом перед посторонними. На площадке виридариума было пусто, весь дом казался вымершим. Пестрые шесты с флагами, шпалеры, выкрашенные свежей краской, колонны веранд, которые все еще были увешаны гирляндами и венками в честь приезда Ориона, распространяли неприятный запах лака, высыхающей олифы и поблекших цветов. Хотя не было ни малейшего ветерка, но воздух колебался как будто от палящих солнечных лучей, которые отражались от каждого предмета, точно острые стрелы. Бабочки и стрекозы, кружась над цветами, казалось, медленнее обычного махали крыльями; даже фонтан в центре виридариума журчал как-то лениво и его струя не так высоко била кверху. Все вокруг было раскалено, каждое живое существо изнемогало от зноя, и любимый сын мукаукаса, гордость своих родителей, чувствовал себя глубоко несчастным. А ведь до сих пор все удавалось ему на жизненном пути, как будто его оберегали на каждом шагу добрые гении. В прохладном помещении с фонтаном, где лежал Георгий, Орион вздохнул свободнее. Но вдруг его щеки побледнели, и он с трудом выговорил утреннее приветствие, здороваясь с отцом. Перед диваном наместника был разостлан персидский ковер, рядом стояли Нефорис и арабский купец. Домоправитель Себек ожидал приказания в глубине атриума, смиренно согнувшись, что было очень тяжело для его старой спины. В прежнее время хозяин никогда не оставлял его долго в этом положении. Заметив верного слугу, Орион сделал ему знак выпрямиться. Кроткое лицо Гашима было сегодня очень серьезно, а в его ласковых глазах выражалось глубокое горе. При появлении юноши, с которым они уже успели повидаться, араб несколько холодно кивнул ему. Наместник лежал, откинувшись на подушки, с мертвенно-бледным лицом и бескровными губами. Услыхав голос сына, он чуть-чуть приоткрыл глаза. Можно было подумать, что в соседней комнате стоит гроб, так печально смотрели присутствующие. Орион тотчас заметил на полуразвернутом ковре то место, где недоставало самого дорогого камня. Теперь превосходный смарагд находился по пути на Константинополь, но об этом никто не знал, кроме похитителя. Очевидно, пропажа была обнаружена. «Как скверно сложились обстоятельства! – сказал себе юноша. – Но мне необходимо собрать все свое мужество и не выдать себя. Я не хочу жить опозоренным. Будь осторожнее, Орион!» Ему действительно удалось оправиться и произнести почти естественным тоном: – Почему вы так расстроены? Конечно, это большое несчастье, что собака едва не загрызла до смерти бедную девушку, а наши люди позволили себе непростительное буйство. Но виновные взяты под стражу; отец, конечно, предоставит тебе, почтенный Гашим, возможность наказать их по своему усмотрению. Кроме того, наш врач Филипп несмотря на свою молодость может называться вторым Гиппократом – и как раз поставить на ноги молодца Рустема, главу твоего каравана. Щедрость моего отца тебе известна: он не откажется вознаградить тебя за убытки, если… – Прошу тебя не прибавлять незаслуженных оскорблений, к той несправедливости, которой я подвергся в вашем доме! – прервал купец. – Вы не можете вознаградить меня никакими деньгами за пролитую кровь моего друга, потому что я не считаю Рустема слугой. Он человек свободный и достойный во всех отношениях. Конечно, я буду настаивать на том, чтобы злодеи были примерно наказаны. Пролитая кровь требует отмщения… Так сказано в нашем законе. Христианская религия велит прощать врагам, хотя на деле и вы поступаете не лучше мусульман. Я уверен в искусстве вашего врача, но меня возмущает насилие, совершенное без всякого повода в доме человека, которому халиф доверил судьбу египетских христиан. Здесь, очевидно, нет настоящего благоустройства, если человеческая жизнь ценится так дешево, да и честность… – Кто смеет усомниться в ней? – с жаром вскричал Орион. – Тот, кто видит, что купленный вчера товар необъяснимым образом лишился самого драгоценного украшения, – отвечал Гашим, сохраняя достоинство человека бывалого. – Сегодня ночью кто-то вырезал большой смарагд из ковра, – пояснила Нефорис. – Ведь наши слуги при тебе вынесли покупку отсюда и на твоих глазах заперли ее в таблиний, не так ли? – Но ковер был завернут в платок твоими собственными людьми! – воскликнул Орион, обращаясь к Гашиму. – Старый Себек был со мной, когда мы укладывали ковер. Кто развернул его сегодня и принес сюда? – К нашему счастью, сама хозяйка, ваш домоправитель и, если не ошибаюсь, ваши собственные рабы, – отвечал купец. – Зачем же его трогали с места? – спросил Орион в пылу понятной досады. – Я сказал твоему отцу, что ковер гораздо красивее днем, чем при вечернем освещении, и посоветовал ему убедиться в этом своим глазами. – Твой отец потребовал принести ему новую покупку, – перебила Нефорис. – Ему хотелось полюбоваться ею и спросить у продавца, как удобнее вырезать камни, не испортив ткани. Я отправилась с Себеком в таблиний. – Но ведь ключ от него у меня! – воскликнул сын, засунув руку в складки своей одежды на груди. – Мы забыли об этом, – продолжала хозяйка дома, – да и к тому же дело обошлось без ключа, потому что таблиний оказался отворен. – Но ведь я сам запер его вчера! Ты был при этом, Себек? – Я же говорил госпоже, – ответил домоправитель, – что хорошо помню, как вы защелкнули замок! Орион пожал плечами, а Нефорис продолжала: – Железную дверь отворили, очевидно, подобранным ключом или отмычкой, потому что ковер был завернут небрежно, а когда мы его развернули, оказалось, что в нем недостает крупного смарагда. – Какая дерзкая кража! – в негодовании вскричал Орион. – Это просто невероятно, – прибавил мукаукас, приподнимаясь на подушках. С ним опять начинался нервный припадок. Он думал, что Господь отвергает его жертву, или сатана хочет помешать ему исполнить священный обет. – Здесь, конечно, совершилось преступление, – продолжал взволнованный Георгий. – Гнусное дело будет расследовано, и – клянусь именем Христа, которому предназначался ковер – я не успокоюсь до тех пор, пока не отыщу злодея! – Во имя Аллаха и его пророка, – прибавил араб, – я обещаю помогать тебе, хотя бы мне пришлось обратиться за помощью к Амру – наместнику высокого халифа в этой стране. У вас в доме были произнесены слова, которых я не могу и не должен забыть, так же как и твой намек, молодой человек. Про меня сказали, что я пришил к ковру поддельный камень необыкновенной величины, а потом велел его украсть из опасения, что мой обман обнаружится, когда ювелир будет рассматривать драгоценности при дневном свете. Такой обиды нельзя простить. Я человек честный, почтенные господа, и скажу прямо – человек богатый. Мое имя никогда не было запятнано, и кто решится оклеветать меня в преклонные годы, тому я докажу, что старый Гашим имеет друзей более влиятельных, чем вы думаете! Кроткие глаза араба наполнились слезами. Несправедливая обида глубоко уязвила его, но все-таки ему было тяжело объясняться так резко в присутствии больного мукаукаса, который внушал старику почтение и жалость. Однако несмотря на природную мягкость тон его речи доказывал, что он сумеет постоять за себя. – Кто осмелился приписать тебе подобную низость? – с живостью воскликнул испуганный Орион. – К сожалению, твоя родная мать, – отвечал мусульманин с грустью и досадой, поднимая плечи по привычке, свойственной народам Востока. – Не сердись на нее, – сказал мукаукас. – Известно, что женщины обладают более сострадательным сердцем, чем мужчины, но это не мешает им, однако, необдуманно злословить и высказывать подозрительность, особенно к иноверцам. Зато женщины восприимчивее ко всему доброму. У них волос долог, да ум короток, гласит пословица. – Мужчины всегда готовы осудить нас, – возразила Нефорис, – но я покорно снесу заслуженный упрек! – И она принялась заботливо поправлять подушки больного и дала ему лекарство. – Еще раз прошу у тебя прощения, почтенный Гашим, – продолжала матрона, – прости же меня вполне искренно, от всего сердца, потому что я сознаю свою вину! Жена мукаукаса приблизилась к арабу и протянула ему руку, которую тот неохотно взял и тотчас выпустил из своей. – Я не сержусь на тебя, – отвечал он, – но не мог допустить, чтобы на мое честное имя упала хотя бы малейшая тень. Загадочное дело будет расследовано по справедливости. А теперь позволь мне спросить: собака, сторожившая таблиний, чутка и кусает чужих людей? – Ее бдительность известна всему дому, а что она способна кусаться, к несчастью, доказали раны на теле бедной персиянки, – отвечала Нефорис. – Прошу тебя, почтенный господин, от имени всех нас, – продолжала она, – помоги нам своей опытностью. Я сама… погодите, дайте мне сказать… Ведь женщины, несмотря на длинные волосы и короткий ум, бывают очень проницательны, пожалуй, я скорее всех найду следы преступника. Он должен принадлежать к нашим домашним, потому что собака не бросилась на него. Конечно, здесь нельзя подозревать племянницу моего мужа, которая с такой изумительной поспешностью явилась на помощь невольнице… – Не смей задевать Паулу, жена! – с неудовольствием перебил Георгий. – Неужели я выставляю ее воровкой? – обидчиво возразила Нефорис, пожимая плечами. – Матушка!… – заметил в свою очередь Орион тоном легкого упрека. – Ты говоришь о девушке, которая обошлась со мной вчера так сурово? – спросил Гашим. – Я готов поручиться всем моим состоянием, что она не виновна. Это прекрасное, пылкое существо не способно ни на какую низость! – Пылкое?… – с улыбкой произнесла Нефорис. – Да ее сердце так же холодно и твердо, как пропавший смарагд. Мы успели убедиться в этом. – Но во всяком случае, – возразил Орион, – Паула не сделает ничего дурного… – Мужчины всегда готовы заступиться за женщину красивой наружности, – перебила мать, – но я во всяком случае не могу и не думаю подозревать ее. У меня совсем другое на уме. Вчера возле пострадавшей нашли пару мужских сандалий. Себек, – прибавила она, обращаясь к домоправителю, – сделано ли с ними то, что приказал мой сын? – Немедленно, госпожа, – отвечал тот. – Я давно поджидаю начальника стражи Псамметиха. Тут разговор прервал приход этого воина, двадцать лет исполнявшего должность начальника караула при доме мукаукаса. На предложенные вопросы он отвечал так громко, что больной Георгий почувствовал себя дурно, и Нефорис попросила Псамметиха говорить потише. Он рассказал следующее: собакам-ищейкам сначала дали обнюхать сандалии, а потом выпустили их на волю. Две таксы тотчас нашли дорогу к калитке, где накануне Гирам поджидал Паулу. Потом животные постояли у лестницы, обнюхали первые ступени, но не побежали наверх. – Странно, – сказала, пожимая плечами, Нефорис, – эта лестница ведет в комнату Паулы. – Но ведь таксы, очевидно, напали на ложный след, – с жаром прервал ее офицер. – Если им всегда верить, то можно замешать в дело и невинных людей. Вскоре собаки бросились в конюшню и начали метаться здесь во все стороны, точно злые духи, которым хочется поймать душу грешника. Увидав мальчика, сынка Гирама, прибывшего с дочерью великого Фомы из Дамаска, животные бросились на него и чуть не изорвали на нем в клочки всю одежду. Из конюшен они прибежали в квартиру сирийца. Боже мой, что тут происходило!… Какой лай, завывание, визг! Собаки перерыли каждую старую тряпку, и тут мы поняли, кому принадлежала обувь. Мне очень жаль бедного конюшего: хотя он несносный заика, но ему надо отдать справедливость как отличному знатоку лошадей и наезднику. Найденные сандалии несомненно принадлежат Гираму, однако нам не удалось найти его. Он, очевидно, переправился через реку, потому что на берегу недоставало одной из наших лодок, и собаки бросились со двора к этому месту. Если арабы по ту сторону Нила не возьмут беглеца под свое покровительство, он вскоре окажется в наших руках. Орион вздохнул с облегчением, как будто у него с души свалилась тяжесть. – Если конюший не вернется домой до двух часов пополудни, – сказал юноша Псамметиху, – тогда отправляйся на поиски за ним со своими солдатами и арестуй его. Отец выдаст тебе свидетельство, по которому арабские власти обязаны оказывать вам содействие. Может быть, нам удастся поймать преступника еще раньше и отнять у него смарагд, если мошенник не успел продать его. Эти слова сын мукаукаса произнес повелительным, гневным тоном. Щеки Ориона пылали до того ярко, что этот румянец нельзя было объяснить удовольствием при вести об удачных поисках. Потом он заговорил тише и как будто с участием: – Жаль беднягу Гирама! Он лучший знаток лошадей в нашем доме. Твои слова еще раз подтвердились на деле, матушка – ты говорила: если хочешь иметь хорошую прислугу, приобретай рабов-мошенников. – Но сириец, собственно, не принадлежит к числу наших невольников, – задумчиво сказала Нефорис. – Он вольноотпущенник префекта Фомы и прибыл сюда с его дочерью. Все хвалят его умение ухаживать за лошадьми. Если бы Гирам не совершил кражи, мы никогда не отпустили бы такого слугу; но если Пауле бы вздумалось оставить нас и взять его с собой, мы не имели бы права удержать свободного человека. Говорите, что хотите, браните и осуждайте меня – я не одарена тем, что вы называете воображением, все вещи представляются мне в настоящем виде, без прикрас: между Паулой и вором существует какое-то соглашение. – Перестанешь ли ты говорить глупости! – снова прервал жену рассерженный мукаукас. Он хотел продолжить, но в эту минуту докладчик объявил о приходе ювелира Гамалиила, который принес известие о пропавшем смарагде. Орион побледнел и отвернулся от купца. В комнату вошел еврей, сидевший накануне у огня во дворе наместника вместе с его служащими. Он тотчас приступил к рассказу, приправляя его, по своей привычке, балагурством. Золотых дел мастер был настолько богат, что предстоящий убыток не особенно огорчал его, и настолько честен, что ему было приятно возвратить украденную драгоценность ее настоящему владельцу. По словам Гамалиила, рано утром в его дом пришел конюший Гирам, предлагая купить смарагд необыкновенной величины. Вольноотпущенник поклялся, что этот дорогой камень составляет часть имущества, оставшегося после префекта Фомы, его бывшего господина. Смарагд будто бы принадлежал к головному украшению коня, на котором герой Дамаска ездил в последний раз. Лошадь и сбруя достались в наследство Гираму. – Я добросовестно оценил редкий камень, – продолжал ювелир, – я выдал сирийцу две тысячи драхм; остальные деньги он оставил у меня на хранение. Сначала я согласился на все, но после его ухода поступки конюшего показались мне подозрительными. А тут еще в город ворвалась стая ищеек. Господи помилуй, какой поднялся лай и тявканье! Животные надсаживались, точно хотели разнести весь мой дом. Мне стало жутко и почудилось даже, что мое жилище вот-вот рухнет, как иерихонские стены при трубном звуке [28] . «Что там такое?» – спросил я старшего псаря, и вдруг мое подозрение подтвердилось. Вот, господин наместник, купленный мной смарагд! Я не сомневаюсь, что ты возвратишь мне деньги, отданные мошеннику-заике, честность великого мукаукаса Георгия известна старому и малому во всем Мемфисе. Ведь ты все-таки не останешься в накладе, благородный господин, я не требую с тебя процентов или платы за хранение в эти два часа, пока драгоценность находилась у меня в руках, – прибавил старый балагур. – Подай сюда камень, – перебил его араб, которому был неприятен шутливый тон Гамалиила. Гашим вырвал у еврея смарагд, взвесил его в руке, подержал перед глазами, присмотрелся издали к блеску граней, постучал молоточком, вынутым из-за пазухи, приложил камень к тому месту ковра, откуда он был вырезан, и сначала остался доволен результатами осмотра. Орион жадно следил за движениями араба, не изменяясь в лице. Крупный пот выступил у него на лбу. Не случилось ли здесь какого-нибудь чуда? Каким образом драгоценность, посланная в Константинополь, могла попасть в руки ювелира? Неужели хазар решился вскрыть посылку и передал смарагд Гираму для продажи? Эти вопросы необходимо выяснить немедленно. Пока араб рассматривал камень, Орион подошел к ювелиру и спросил: – Можешь ли ты наверное утверждать, что получил смарагд от сирийца, конюшего Гирама? Помни: от твоего ответа зависит свобода и жизнь человека. Я хочу сказать: достаточно ли ты знаешь вольноотпущенника из Дамаска, чтобы не спутать его с кем-нибудь другим? – Боже сохрани! – воскликнул еврей, пятясь назад от Ориона, который наступал на него, сердито сверкая глазами. – Как можете вы, молодой господин, сомневаться во мне? Ваш почтенный батюшка знает меня тридцать лет, и вдруг я могу ошибиться насчет наружности вашего конюшего из Дамаска! Кто же другой в Мемфисе так потешно заикается как он? Да ведь сириец едва не уморил половину моих детей из-за ваших бешеных жеребцов! Каждого из них, я полагаю, он пугал до полусмерти, объезжая коней. Ведь мы живем у вас под боком. Правда, ребятишек занимал осмотр лошадей, но здоровья им от того вовсе не прибавилось. Свежий воздух очень полезен детям, но из-за проклятых фокусов вашего берейтора моя Ревекка постоянно держала малюток в комнате, пока Гирам не уберется восвояси. – Хорошо, хорошо, – перебил его Орион. – В котором часу продал он тебе смарагд? Говори в точности, вспомни хорошенько. Когда это было? Ты, вероятно, не успел забыть. – Адонаи [29] , как можно все вспомнить! – всплеснул руками еврей. – Но позвольте, молодой господин, я постараюсь. В такую жаркую пору мы встаем до солнечного восхода: сначала молимся, потом едим утреннюю похлебку… – Опусти никчемные подробности! – торопил Орион. Но Гамалиил продолжал на прежний лад, не смущаясь словами юноши: – После завтрака маленькая Руфь вскочила ко мне на колени и принялась выдергивать седые волоски, растущие у меня на носу. Я кричал: «ай, больно!» – а солнце как раз дошло в эту минуту до глиняной скамьи, где мы сидели. – Ну а когда же оно доходит до этой скамьи? – вскричал молодой человек. – В летнее время как раз два часа спустя после солнечного восхода, – ответил Гамалиил. – Удостой меня завтра утром своим посещением и убедись в истине моих слов, – прибавил он, – по крайней мере я буду иметь случай показать тебе свой товар: у меня есть превосходные, роскошные вещи. – Два часа спустя после солнечного восхода! – едва слышно прошептал Орион. «Что бы это значило?» – со страхом думал он. Посылка, отправленная в Константинополь, была вручена хазару четырьмя часами позднее. Словам еврея можно было поверить вполне. Этот богатый, честный и вечно веселый человек отличался правдивостью; следовательно, драгоценный камень, проданный ему Гирамом, был не тот. Но как это все случилось? В такой путанице событий решительно можно сойти с ума. И почему Ориону нельзя высказаться откровенно в серьезном деле, где уже одно молчание было обманом, бессовестной ложью против отца и матери? Дай Бог, чтобы злополучному заике удалось уйти от преследования! Если его поймают, что тогда будет, Боже милосердный! Но нет, вероятно, сириец скроется… В крайнем случае, как это ни ужасно, Гирам должен поплатиться за мнимую кражу: честь Ориона стоит выше чести целой сотни конюхов. Он позаботится о том, чтобы избавить вольноотпущенника от смертной казни и возвратить ему свободу. Между тем купец окончил осмотр, но, по-видимому, не вполне убедился в подлинности смарагда. Ориону давно хотелось прервать его размышления и опыты над камнем. Если смарагд признают за тот, который украшал драгоценный ковер, молодой человек спасен. Терпение юноши истощилось, он обернулся к Гашиму и сказал: – Покажи мне, пожалуйста, смарагд – он представляет собой такую редкость, что найти другой, одинаковый с ним, решительно невозможно. – Ну нет, было бы рискованно утверждать подобное, – серьезно возразил араб. – Этот камень похож, как две капли воды, на тот, который украшал собой ковер, но на нем есть маленькое возвышение, незамеченное мной на первом. Конечно, первый смарагд никогда не вынимали из оправы и, может быть, эта маленькая неровность приходилась у него на стороне, прилегавшей к ткани, но все-таки… Скажи-ка, мастер, – прибавил купец, обращаясь к Гамалиилу, – камень был принесен тебе без всякой оправы? Еврей отвечал утвердительно. – Жаль, очень жаль! – воскликнул араб. – Мне кажется, между прочим, будто бы первый смарагд был немножко длиннее. Хотя и трудно сомневаться в его тождественности, но я почему-то не могу уверить себя, что это тот самый камень, который заткан в рисунке цветов и представлял бутон. – Но скажи, ради Бога, – воскликнул Орион, – неужели двойник такого редкого камня мог свалиться с неба в наш дом? Будем лучше радоваться тому, что украденная драгоценность отыскалась. Теперь я уберу ее в железную шкатулку, отец… Позови меня, Псамметих, когда вам удастся найти разбойника, слышишь? С этими словами Орион почтительно кивнул родителям и пожал руку арабу с той любезностью, которая очаровывала всех и каждого в его обращении. Вслед за тем он вышел из комнаты. Старый Гашим почувствовал к юноше прежнюю благодарность. Теперь честное имя купца было спасено, однако добросовестный торговец все еще сомневался, и это сомнение не давало ему покоя. Он хотел проститься с мукаукасом, однако больной лежал совершенно неподвижно, откинувшись на подушки и плотно закрыв глаза. Было трудно сказать, спит он или нет. Гашим тихонько вышел, стараясь не потревожить страдальца. X Вернувшись в свою комнату после потрясающих событий прошлой ночи, Паула бросилась в постель, но не могла заснуть от волнения. Два часа спустя после восхода солнца она встала, чтобы запереть ставни. При этом девушка выглянула на улицу и видела, как сириец вскочил в одну из хозяйских лодок, спеша отчалить от берега. Молодая госпожа не смела ему крикнуть или подать какой-нибудь знак, боясь выдать свою тайну. Однако выехав на простор, Гирам осмотрелся, обратил лицо к ее окну, узнал фигуру Паулы в белой утренней одежде и радостно взмахнул веслом, поднятым над головой. Этот жест мог означать только одно: ему удалось благополучно кончить дело и продать драгоценный камень. Теперь слуга отправился на другой берег Нила уговариваться с навуфеянином. Наконец, Паула заперла ставни, в комнате стало совсем темно. Вскоре молодость взяла верх над ее волнением и горем: она крепко уснула. Когда дамаскинка проснулась, чувствуя крупные капли пота на своем лбу, солнце было еще недалеко от зенита, и до «аристона», греческого завтрака, оставался еще добрый час. В эту пору к столу собиралась вся семья; обед подавали гораздо позднее, уже к вечеру. Паула поспешила заняться своим туалетом, не желая опоздать; ее отсутствие в кругу родных могло быть истолковано сегодня в дурную сторону. Как во всех знатных египетских домах, так и у наместника Георгия, уклад жизни более соответствовал греческим, чем местным обычаям. Все члены семьи мукаукаса, начиная с него самого и кончая маленькой Марией, говорили между собой по-гречески, объясняясь только с прислугой на коптском языке [30] , издавна распространенном в Египте; в описываемое время в его состав проникло много эллинских и других иностранных слов. Внучка Георгия, десятилетняя Мария, правильно и бегло говорила по-гречески и по-коптски, но до приезда Паулы в Мемфис не умела хорошенько писать на прекрасном языке эллинов. Осиротевшая дамаскинка любила детей и желала чем-нибудь заняться. Ей пришло в голову обучать малышку искусству письма. Сначала родные с удовольствием приняли ее услугу, но потом Нефорис стала относиться враждебно к племяннице мужа и прекратила уроки под предлогом, что Паула диктовала ученице отрывки из своего молитвенника, составленного для греческого вероисповедания. Молодая девушка поступала так без всякого умысла, и выбранные ею места представляли собой изречения, поучительные для каждого христианина, к какому бы вероисповеданию они не принадлежали. Запрещение бабушки заниматься с Паулой сильно опечалило Марию. Она горько плакала, несмотря на то, что юная учительница требовала от нее серьезного отношения к делу. Внучка наместника привязалась к своей наставнице, которая отвечала ей тем же; ласковая, богато одаренная девочка была единственным лучом света в мрачной и холодной атмосфере, окружавшей Паулу в доме дяди. В жарком климате Египта женщины созревают рано, и десятилетняя Мария была уже не ребенком, а скорее подростком, отличаясь и всей восприимчивостью этого переходного возраста. Красота и умственное превосходство дамаскинки неотразимо влекли ее к себе. Пылкая привязанность маленькой сироты к дочери Фомы раздражала Нефорис, которая видела в этом что-то неестественное и даже опасное для религиозных убеждений девочки; ей казалось, что привязавшись к Пауле, Мария охладела к ней, своей бабушке. Такое подозрение было небезосновательно; внучка отличалась необыкновенной правдивостью, явная неприязнь матроны к приезжей родственнице нередко возмущала ребенка: Мария старалась загладить эту несправедливость удвоенной нежностью со своей стороны. Однако Нефорис не желала поощрять подобных отношений. Между ней и дочерью ее покойного сына не должен был становиться ни один посторонний человек. Поэтому она запретила внучке ходить без надобности в комнату дамаскинки, а когда к Марии взяли гречанку-воспитательницу, последней было приказано по возможности удалять свою воспитанницу от Паулы. Но такие меры приводили к совершенно противоположному результату. Ласки бабушки не могли увеличить привязанности внучки, в чем действительно была невольно виновата Паула. Жена мукаукаса явно и под разными предлогами давала понять племяннице мужа, что она поселяет отчуждение между ней и внучкой; таким образом, девушке оставалось только держаться в стороне от Марии, лишь украдкой выказывая ей всю силу своей любви. Наконец жизнь Паулы сделалась до того тяжела, что она почти утратила юношескую беззаботность и не могла по-прежнему резвиться с ребенком. Мария замечала печальную перемену, приписывая ее суровости бабушки. Девочке чаще всего удавалось побеседовать с Паулой наедине перед завтраком и обедом, когда надзор воспитательницы ослабевал, тем более что старшие не запрещали ей звать дамаскинку к столу. Посещение ее комнаты представляло для ребенка прелесть запретного удовольствия; кроме того, молодая девушка была у себя совершенно иной, чем при других. Здесь Мария могла общаться со своей подругой без помехи, целовать ее, уверять в своей любви. Она охотно рассказывала Пауле о своих занятиях и забавах, но не решалась, однако, посвящать ее в свои шалости. Резвая, подчас неукротимая, как мальчик, Мария избегала рискованных признаний перед той, которую ставила выше всех остальных людей по своим достоинствам. Едва Паула успела причесать волосы, как девочка скромно постучала в дверь, хотя за минуту перед тем носилась ураганом по комнате бабушки. Она не бросилась своей приятельнице на шею, как делала с вдовой Сусанной и ее веселой дочкой Катериной, но крепко прижалась губами к белой руке девушки повыше локтя и вспыхнула от счастья, когда Паула наклонилась поцеловать свою любимицу в волосы и в лоб, отирая платком ее влажное пылающее личико. Потом она приподняла голову Марии обеими руками и вскричала: – Однако на кого ты похожа, проказница! Малышка была красна, как огонь, а ее глаза опухли от слез. – Сегодня ужасно жарко! Евдоксия, моя учительница, говорит, что Египет летом – точно раскаленная печь, настоящий ад на земле. Она совсем больна от жары и лежит на своем диване, как рыба, вынутая из воды. Единственно, что есть в этом хорошего… – То, что она освободила тебя от уроков? Внучка Георгия отвечала легким наклоном головы. Но Паула не одобрила этого, и девочка отвернулась в сторону, украдкой посматривая на приятельницу лукавыми глазками. – Однако ты плакала, и очень сильно! Как не стыдно капризничать в твои годы! – Я, я плакала? – Ну конечно! Ведь я вижу по глазам; лучше признайся! Что случилось? – А ты не станешь бранить меня? – Разумеется, нет! – Ну, слушай! Сначала мне было ужасно весело, так весело, так весело, что ты не можешь себе представить: ведь я нисколько не боюсь жары; но когда собачья травля кончилась, я хотела идти к бабушке, однако меня туда не пустили. В комнате происходило что-то особенное. Когда все вышли оттуда, я пробралась за Орионом в таблиний; там множество интересных вещей, и, кроме того, мне хотелось испугать дядю: ведь он постоянно дурачился со мной прежде. Орион ничего не заметил, но когда он наклонился над ковром, из которого вырезали смарагд, – мне показалось, что дядя пересчитывает драгоценные каменья, – я вдруг вскочила ему на плечи. Как же он испугался, Паула, как испугался! А потом рассвирепел, точно боевой петух, да как ударит меня по щеке. Мое лицо до сих пор горит от его удара, а в ту минуту даже из глаз посыпались искры. Прежде Орион был так ласков со мной и с тобой также… и за это я его любила, но как он смел дать мне пощечину! Повар может наказывать оплеухой мальчишку при вертеле, а я уже взрослая для подобного обращения! С тех пор как мне минуло десять, все рабы и служащие в доме обязаны называть меня «госпожой» и кланяться, когда я прохожу мимо. Как тебе нравится эта дерзость Ориона?… Ударить меня прямо по щеке! Разве он имеет право, скажи!… Девочка снова принялась плакать и продолжала, рыдая: – Это еще не все: дядя запер меня в темный таблиний… а сам… ушел прочь!… Я ужасно перепугалась и сидела бы там, пожалуй, до сих пор, но, к счастью, мне попала под руку золотая пластинка, я стала стучать ей по прадедушке Менасу, то есть по его серебряному изображению, и закричала: «Пожар, пожар!» Себек услышал и позвал Ориона, который меня тотчас выпустил и принялся целовать и уговаривать. Но что из того? Дедушка все равно будет очень недоволен: ведь я совсем расплющила нос его отца на тисненом портрете! Паула слушала девочку то с серьезным видом, то улыбаясь; но, когда Мария замолчала, она опять вытерла ей заплаканные глазки и сказала: – Тебе не следует шутить с Орионом, как с товарищем твоих лет. Он уже не мальчик, а взрослый мужчина. Конечно, дядя проучил тебя довольно строго, но потом он все-таки постарался загладить свою вину. Однако что ты говорила о какой-то травле? При этих словах глаза ребенка снова заблестели весельем. Все только что пережитые огорчения были моментально забыты, не исключая и расплющенного носа прадедушки. Мария залилась беззаботным смехом и воскликнула: – Ах если бы ты видела эту потеху, милая Паула! Солдаты хотели поймать мошенника, укравшего большой смарагд из ковра. Он потерял свои сандалии; собакам дали обнюхать эту обувь, а потом спустили их с привязи. Они бросились сначала к черной лестнице, а оттуда в конюшни и на квартиру одного из конюхов; я все бежала вслед за таксами и другими собаками. Наконец животные, точно по уговору, кинулись из ворот прямо в город. Мне не позволяется выходить одной со двора, но тут… не сердись на меня, пожалуйста… тут я не устояла, потому что это было превесело! Вся свора ринулась по улице Гапи, через площадь Паанх, в переулок ювелиров и наконец ворвалась в лавку еврея Гамалиила, знаешь, того забавного старика, который часто приходит к нам в дом? Пока он разговаривал с людьми, его жена угостила меня пирожком с абрикосовым вареньем; ах, у нас никто не умеет печь таких вкусных пирожков! – Но удалось ли солдатам найти, кого они искали? – спросила Паула, которая ежеминутно менялась в лице при рассказе девочки. – Не знаю, – отвечала Мария с недоумением. – Собаки не преследовали какого-либо человека; они просто бежали вперед, обнюхивая землю, а мы за ними. – Однако их натравили на несчастного, виновность которого пока еще ничем не доказана. Разве это справедливо, сообрази хорошенько, Мария? Башмаки навели собак на след их владельца, между тем он, может быть, вовсе не причастен к похищению смарагда. Сандалии нашли в прихожей; пожалуй, конюх оставил здесь свою обувь случайно или она была принесена кем-нибудь. Поставь себя на место человека, совершенно не виновного, такого же христианина, как мы с тобой, на которого натравили свору собак. Разве это не ужасно? В подобных жестокостях нет ничего забавного! Паула говорила так серьезно, с таким глубоким огорчением и беспокойством, что встревоженная девочка подбежала к ней со слезами на глазах и спрятала смущенное лицо в складках ее одежды. – Я вовсе не догадывалась, что наша прислуга преследует бедного человека. Если бы я знала, как это огорчит тебя, Паула, то лучше не бегала бы за собаками! Но разве такая забава действительно безжалостна? Ты нередко бываешь грустна, когда все мы смеемся! При этом внучка мукаукаса устремила на дамаскинку испытующий, тревожный взгляд. Девушка привлекла ее к себе, поцеловала и заметила грустным тоном: – Мне самой хотелось бы иногда разделить твою беззаботную веселость, но я испытала слишком много горя. Смейся и веселись от всего сердца, в этом нет ничего дурного. Что же касается несчастного, которого искали с собаками, то я сильно опасаюсь, что это не кто иной, как вольноотпущенник моего отца, верный и преданный слуга нашего дома. Этот честный человек не способен ни на что дурное. Но в лавке Гамалиила не захватили никого? Девочка отрицательно покачала головой. – Так, значит, наши люди преследовали Гирама, конюшего, который с таким трудом выговаривает слова? – Я боюсь, что так. – Да, да, – подтвердила Мария. – Постой… ах Господи! Но ведь ты опять огорчишься сильнее прежнего, если я тебе скажу?… Видишь ли, мне кажется, будто они действительно говорили, что сандалии… Я хорошенько не вслушивалась… что найденные сандалии… Они все толковали о каком-то конюхе, называя его вольноотпущенником и заикой. – В таком случае стража преследовала вполне невиновного человека! – воскликнула Паула с тяжелым вздохом, спеша окончить свое одевание. Она задумалась, рассеянно застегивая платье и отвечая невпопад на вопросы Марии; девочка принялась рыться в открытой шкатулке, нашла в ней ожерелье, из которого был вынут смарагд, и надела его себе на шею. Тут снова раздался легкий стук в дверь, и в комнату вошла Катерина, дочь вдовы Сусанны. Будущая невеста Ориона едва доставала головой до плеча Паулы, но была чрезвычайно миловидна, с округленными плечами и хорошенькими полными ручками. Она цвела здоровьем, напоминая собой беззаботного мотылька. Когда резвушка заливалась веселым смехом, ее мелкие, редкие зубки сверкали белизной, а блестящие глаза так радостно смотрели на мир, как будто Катерине не о чем думать, кроме удовольствий и веселых проказ. Она также добивалась расположения Паулы, но не питала к ней такого почтительного, неизменного обожания, как Мария. Иногда ей приходило в голову осыпать приятельницу бурными ласками, надоедавшими Пауле, но очень часто бывало, что она сердилась на дамаскинку, ревновала ее к внучке наместника и выказывала притворное равнодушие, что всегда выходило очень забавно. Хотя старшей подруге стоило произнести одно приветливое слово или поцеловать рассердившуюся шалунью, чтобы между ними снова водворилось согласие, однако избалованная Катерина почти никогда не делала первого шага к примирению. Сегодня она бросилась Пауле на шею. Та довольно холодно отстранила гостью, говоря, что спешит одеться. Катерина не обиделась и подошла к Марии, по-прежнему вертевшей в руках ожерелье. Гостья вздумала примерить его на себя. Это был великолепный убор превосходной работы, унизанный жемчугом, и только пустая оправа, откуда Гирам вынул смарагд, портила дорогое украшение. Но и в таком виде оно было до того роскошно, что привело в восторг Катерину. Между тем резвая девочка вытащила из шкатулки еще страусовые перья. Молоденькая гостья тотчас пришпилила их к своим волосам и принялась с комической важностью представлять перед Марией, как императрица и цесаревны держат себя на парадных выходах при дворе и как они милостиво кивают своим подданным. Эта забава сопровождалась веселым смехом шалуний. Тем временем Паула окончательно оделась. Когда она снимала с шеи Катерины ожерелье, пустая оправа, изогнутая ножом Гирама, прицепилась к прозрачной кружевной ткани, из которой было сделано верхнее платье нарядной гостьи. Мария поспешила отцепить ее, и дамаскинка бросила украшение в шкатулку. Запирая ее на замок, она спросила Катерину, не видела ли та Ориона. – Ориона? – повторила дочь Сусанны таким тоном, как будто никто, кроме нее, не имел права о нем спрашивать. – Он проводил меня сюда, а сам отправился навестить раненых. Разве тебе нужно что-нибудь передать ему? – При этих словах она покраснела, недоверчиво взглянув на Паулу. – Может быть, – сухо отвечала дамаскинка, вешая на шею шнурок с ключом от шкатулки. – Ступайте, девушки, поскорее вниз, – прибавила она, – сейчас подадут завтрак; я не пойду сегодня к столу. – Ах какая жалость! – сказала Мария разочаровано. – Дедушке сегодня очень плохо, бабушка не отходит от него; если и ты не сойдешь вниз, то мне придется завтракать вдвоем с Евдоксией; Катерину ожидает экипаж, и она должна спешить домой. Пойдем со мной, Паула, прошу тебя! Ты не знаешь, как бывает несносна Евдоксия в такие жаркие дни! – Пойдем вместе! – просила в свою очередь молоденькая гостья. – Ну зачем тебе нужно оставаться наверху? Вечером я опять приду к вам с моей мамой. – Хорошо, – отвечала Паула, – но прежде мне все-таки необходимо навестить больных. – Можно и мне с тобой? – спросила заискивающим тоном «мотылек», гладя нежную руку дамаскинки. Мария захлопала в ладоши, запрыгала и вскричала: – Ей только хочется к Ориону! Катерина любит… Гостья зажала девочке рот, между тем как Паула, стараясь скрыть свое волнение, заметила, что ей нужно переговорить с молодым человеком об очень серьезных вещах. Тогда хорошенькая дочь Сусанны резко повернулась и пошла из комнаты, надувшись на подругу. Резвая Мария сочла за лучшее скатиться вниз по гладким перилам; несколько дней назад Катерина сделала бы то же самое, но теперь ей минуло шестнадцать лет и приходилось оставить ребяческие проказы. Между тем Паула постучала в комнату, где лежали больные. Сестра милосердия из монастыря святой Екатерины тихо отворила ей дверь. Ориона здесь уже не было. В первой комнате лежал тяжело раненный проводник каравана; во второй – сумасшедшая персиянка. В зале, смежной с первой комнатой и убранной с княжеской пышностью, беседовали между собой Гашим и Филипп. Последний был высоким коренастым мужчиной лет тридцати, носившим опрятную одежду из довольно грубой ткани и без всяких украшений. Бледное лицо ученого с живыми глазами отличалось умным и проницательным выражением, хотя нижняя часть его была некрасива и несоразмерно мала, как будто сдавлена, а скулы чересчур выдавались, зато широкий лоб придавал его физиономии своеобразную прелесть, как прекрасный купол, венчающий заурядное, жалкое здание. Такого человека с характерной головой мыслителя нельзя было не заметить даже в избранном кругу. За время двухдневного знакомства Филипп сблизился с Гашимом. В настоящую минуту они увлеченно рассуждали о чем-то, причем их разговор перешел на Ориона. Врач, как неутомимый труженик, не любивший праздных людей, предающихся одним удовольствиям, хотя и признавал в наследнике мукаукаса блестящие способности и хорошее образование, но судил его не в пример строже, чем снисходительный Гашим. Для Филиппа каждая человеческая жизнь была священна, и все, что угрожало телу или душе ближнего, казалось достойным уничтожения. Ему было известно, сколько несчастья навлек Орион на бедную Мандану, как легкомысленно шутил он чувствами других женщин; подобные поступки заставляли Филиппа смотреть на сына Георгия как на вредного члена общества. По мнению ученого, жизнь налагала на каждого человека серьезные обязательства, которые он мог исполнить с помощью честного труда, каков бы он ни был, но лишь бы приносил пользу человечеству. Между тем юноши вроде Ориона не только не признают за собой обязательства трудиться, но бесполезно тратят свою собственную жизнь и разбивают чужие судьбы ради низких, эгоистических целей. Умудренный годами мусульманин смотрел на вещи иначе. С его точки зрения, жизнь была сном, и лучшей частью ее, молодостью, каждый смертный имел право наслаждаться вполне, заботясь только о том, чтобы при пробуждении, которое начинается со смертью, для него не закрылся вход в Эдем. Человек не в силах бороться с неумолимой судьбой, говорил он; даже самый прилежный труд не может отвратить ее предопределения, и потому нам остается только с достоинством переносить неизбежные несчастья. Судьба не отяготила корабля Ориона излишним грузом; при хорошей погоде он несется легко по воле ветра. Юноша сам постарался надежно оснастить свое судно, и если когда-нибудь на него наложат тяжелый груз и толкнут на подводные камни, тогда обнаружатся истинные свойства Ориона. Гашим был уверен, что сын Георгия сумеет постоять за себя: ведь настоящие мореходы узнаются только в минуту смертельной опасности. Тут Филипп перебил араба, желая доказать, что не судьба, признаваемая мусульманами, а личная воля человека руководит его кораблем; но их разговор был прерван приходом племянницы мукаукаса. Купец почтительно поклонился ей, врач приветствовал девушку с уважением, но в то же время с робостью, непонятной в таком самостоятельном человеке. Он ежедневно посещал дом наместника в продолжение нескольких лет и почувствовал особенное участие к Пауле, заметив неприязнь Нефорис к сироте. Беседы с ним давно заинтересовали ее, а со временем обратились у нее в потребность, несмотря на сухой резкий тон врача, сначала не нравившийся Пауле. Эти разговоры давали пищу ее уму, тогда как в среде людей, окружавших юную дамаскинку, все интересы вращались вокруг мелких событий в знатных семействах города или вокруг догматических споров о религии. Что касается самого мукаукаса, то он почти не принимал участия в женских беседах. Филипп не говорил с Паулой о мелочах, но касался серьезных вопросов жизни или толковал о книгах, знакомых им обоим. Таким образом ему удалось вызвать молодую девушку на остроумные возражения. Мало-помалу она освоилась с его смелым образом мыслей и подчас беспощадно откровенным языком. Паула особенно стала уважать врача, убедившись в том, что этот ученый, обладавший многосторонними знаниями, отличался в то же время незлобивым сердцем, простотой и беспримерным самоотвержением. Жене мукаукаса не нравились почти все действия племянницы, между прочим, она не одобряла и ее дружбы с домашним врачом, наружность которого не могла вскружить голову молодой девушке. Нефорис не считала Филиппа равным себе и находила, что Пауле, при ее знатном происхождении, было неприлично вести с ним задушевные беседы. Порицая гордость дамаскинки, она упрекала ее за неуместное панибратство с человеком низкого звания; на самом же деле ей было досадно, что врач интересуется их бедной родственницей, она боялась, что это отвлечет его от болезни мукаукаса. Увидев Паулу на пороге залы, Гашим узнал в ней свою вчерашнюю противницу. Между ними тотчас произошло примирение. Дочь Фомы созналась, что с ее стороны было крайне неразумно ставить в вину отдельному человеку, не делавшему никому зла, ошибки целой нации. Гашим отвечал ей, что люди справедливые всегда способны сознавать свои заблуждения. После того дамаскинка навела разговор на своего отца, и врач Филипп сообщил арабу, что она все еще не хочет отказаться от его поисков. – Это единственная цель моей жизни! – воскликнула девушка. – И я полагаю, что ты не права, – сказал врач. Однако араб возразил, что есть вещи, с потерей которых слишком трудно примириться, и потому нам бывает дорога даже самая слабая надежда возвратить их. – Я согласна с тобой! – продолжила Паула. – И как ты можешь противоречить мне, Филипп? Не от тебя ли я слышала, что ты не теряешь надежды на спасение больного? Вот и я твердо надеюсь на свидание с отцом. Последняя сестерция из моего имущества пойдет на его поиски, несмотря на запрещение дяди и противодействие его жены. – Но молодая девушка не может обойтись в таком деле без поддержки мужчины, – возразил купец. – Я много путешествую, мне случается беседовать с людьми из далеких стран; если хочешь сделать мне честь, то выбери меня своим помощником и позволь способствовать твоим поискам! – Благодарю, искренне благодарю тебя! – воскликнула Паула, с жаром пожимая руку мусульманина. – Помни о пропавшем без вести герое Дамаска, куда бы ты ни поехал. Я бедная, одинокая девушка, но если ты его найдешь… – Тогда ты убедишься, что и между мусульманами есть люди… – Способные на подвиги милосердия и готовые помочь беззащитным женщинам, – перебила его Паула. – Если будет угодно Богу, наши соединенные усилия увенчаются успехом, – продолжал араб. – Как только я нападу на какой-нибудь след, то немедленно извещу тебя об этом. Теперь же мне нужно переправиться поскорее на ту сторону Нила к наместнику халифа Амру. Я вполне могу оставить моего бедного Рустема на попечение нашего друга Филиппа и сегодня же начну наводить справки о префекте Фоме в новом арабском поселении; можешь быть уверена в этом, дочь моя. – Я не сомневаюсь в тебе, – отвечала Паула в радостном волнении. – Когда мы увидимся опять? Завтра, а самое позднее – послезавтра утром. Тут молодая девушка приблизилась к Гашиму и прошептала: – Мы недавно открыли новый след, господин; я наняла гонца и, вероятно, он отправился уже в дорогу. Могу ли я переговорить с тобой откровенно? – Мне необходимо спешить: отложим наш разговор до завтра; я надеюсь вернуться в скором времени. Гашим подал руку Пауле, затем Филиппу, после чего торопливо ушел. Дамаскинка погрузилась в раздумье; ей пришло в голову, что преследуемый Гирам находится по ту сторону Нила, где он в полной безопасности под покровительством арабских властей. Купец, пожалуй, мог за него заступиться, если бы она рассказала ему о случившемся. Доброта и участие Гашима внушали девушке невольное доверие. Она решила переговорить с ним и пошла к выходу, не обернувшись к Филиппу. Между тем монахиня, пользуясь минутой отдыха, стала на колени перед распятием как раз у дверей первой комнаты, где лежала Мандана. Сестра милосердия хотела помолиться о душе больной персиянки, прося доброго Пастыря сжалиться над страдалицей. Паула не смела прервать молитвы набожной женщины, и так прошло несколько минут. Наконец врач Филипп заметил тревогу юной дамаскинки. Он вышел из залы, приблизился к монахине и, коснувшись ее плеча, ласково сказал: – Посторонись немного, милая сестра! Твоя праведная молитва будет всегда услышана, а эта молодая девушка спешит уйти. Монахиня тотчас поднялась с колен, отошла в сторону и с неудовольствием посмотрела вслед уходившей Пауле. На дворе у ворот дамаскинка напрасно отыскивала глазами араба. Обратившись с вопросом к одному из невольников, она узнала, что лошадь купца давно ожидала его; он только что поскакал на ней из дома и, вероятно, доехал теперь уже до плавучего моста, соединявшего Мемфис с островом Рода, а последний – с фортом «Вавилон» и новым поселением арабов. XI Огорченная и недовольная собой, Паула снова поднялась наверх, спрашивая себя, неужели солнечный зной подействовал на нее так сильно, что лишил обычной находчивости и энергии? Теперь она сама не могла понять, почему не воспользовалась случаем и не попросила Гашима за своего верного слугу. Может быть, араб не отказался бы взять его под свое покровительство. Невольник, стоявший у ворот, сказал ей, что сирийца еще не поймали. Значит, заступиться за него было пока несвоевременно, однако Паула намеревалась это сделать, соглашаясь подвергнуться гневу родных и, если нужно, рассказать откровенно все виденное ей в эту ночь. Она была обязана спасти преданного человека. Но прежде чем решиться на крайнее средство, прежде чем унизить Ориона, девушка хотела предостеречь его. Ей было слишком тяжело обвинить сына мукаукаса в бесчестном деле. Она ненавидела его, но скорее согласилась бы разбить прекраснейшее произведение искусства, чем заклеймить позором юношу, который до сих пор не утратил в ее глазах прежнего обаяния. Вместо того чтобы проведать Марию, сидевшую за завтраком, или развлечь больного дядю любимой игрой в шашки, Паула снова пришла в комнату раненых. Встреча с Нефорис или Орионом была бы ей тягостна в эту минуту. Молодая девушка давно не чувствовала себя такой подавленной. Может быть, разговор с врачом Филиппом взбодрит ее немного. После всего пережитого в эти недолгие часы одинокой сироте захотелось остановиться на чем-нибудь отрадном. В первой комнате монахиня сухо спросила, что ей надо и кто позволил ей вмешиваться в уход за пациентами. Филипп обернулся при этом вопросе и решительно объявил, что ему нужны услуги племянницы мукаукаса. Окончив перевязывать масдакита, он вышел в залу и сказал Пауле, понизив голос: – Теперь пока все в порядке. Посидим немного здесь и потолкуем между собой. Девушка села на диван, а врач поместился на стуле против нее и спросил: – Ты сейчас искала красавца Ориона. Теперь он едва ли… – Что такое? – перебила она серьезным тоном. – Запомни раз и навсегда, что между мной и сыном моего дяди нет ничего общего; он так же далек мне, как и его мать. Назвав его в разговоре со мной «красавцем», ты, вероятно, подразумевал нечто такое, на что я не желаю больше слышать ни малейшего намека. Оставим Ориона, мне крайне важно переговорить с тобой об очень серьезных вещах. – Чему я обязан удовольствию видеть тебя вторично здесь? Говоря откровенно, я не предполагал, что ты вернешься наверх. – Почему же? – Позволь мне оставить твой вопрос без ответа. Люди неохотно выслушивают неприятные им вещи. Если кто-нибудь назовет нас не вполне здоровыми… – Ну, что касается меня, – прервала его девушка, – то единственно, что нравится еще мне в самой себе, это мое здоровье. Прошу тебя, однако, говори прямо. Говори обо мне хоть самое дурное; на меня напала такая апатия, что я рада стряхнуть ее, хотя бы для этого мне пришлось даже рассердиться. – Ну хорошо… Однако я боюсь восстановить мою добрую приятельницу против себя… Итак, выслушай снисходительно твоего преданного друга. Относительно телесного здоровья тебе может позавидовать всякая рыба, но душевным задором ты едва ли можешь похвастать. – Такое вступление не обещает ничего хорошего, – заметила Паула. – Из твоего упрека можно заключить, что я обидела тебя или кого-нибудь другого. – Это бы еще куда ни шло! – воскликнул врач. – Беда именно в том, что мы не видим от тебя ни хорошего, ни дурного. Ты замкнулась в себе и ничего не хочешь знать о своих ближних. – А кого ты называешь моими ближними, позволь спросить? – Всех, кто окружает тебя здесь в доме, в нашем городе и в целом мире. Ты так же мало замечаешь их, как неуловимый воздух, даже менее того: ведь воздух все-таки физическая субстанция, которая наполняет паруса, гонит корабли против течения, и притом его изменчивые свойства оказывают благодетельное или вредное влияние на наш организм. – Весь мой мир заключается вот тут! – отвечала Паула, приложив руку к сердцу. – Совершенно верно, но всем живым существам найдется в нем место: то, что мы называем человеческим сердцем, может вместить в себе неизмеримо много. Чем больше мы захотим заключить в него, тем восприимчивее оно оказывается. Для человека опасно довести свой сердечный замок до ржавчины. Если наше сердце очерствеет, тут не помогут никакие усилия. Но я не хочу оскорблять тебя. Кроме того, ты привыкла постоянно смотреть назад. – А разве я вижу что-нибудь радостное впереди? Твои порицания суровы и отчасти несправедливы. Однако почему тебе известно, куда именно я смотрю? – Потому что я слежу за тобой глазами друга. В самом деле, Паула, ты разучилась смотреть вокруг себя и вперед. Твоя душа живет в прошлом. Тебе постоянно видится роскошный родительский дом, дорогие лица, окружавшие тебя во времена детства и в ранней юности. Помнишь, на одном помятом свитке из папируса, который достался мне от моего названого отца Горуса Аполлона, я показал тебе удивительный рисунок? Он изображал языческого демона, идущего вперед, тогда как его голова посажена на плечи лицом назад. – Да, я помню эту картинку. – Ну так ты похожа на этого духа. «Все течет», – утверждает Гераклит [31] , и ты принуждена нестись с другими в общем потоке. Или употребим иную метафору: тебе необходимо подвигаться на жизненном пути вперед, к общей цели человечества. Но твои взгляды обращены назад к прекрасным теням прошлого, к невозвратно утраченному счастью и родному очагу. Однако ты все-таки не в силах остановиться, а что из этого произойдет? – Ты хочешь сказать, что я споткнусь и упаду? Молодой врач как будто догадывался, что Паула только что сделала явно опрометчивый шаг, могущий привести ее к гибели. Она смутилась. Беседа с просвещенным другом вместо нравственного отдыха еще более расстроила ее. Как позволила она этому далеко еще не старому человеку взять на себя роль ее ментора? Филипп, пожалуй, станет читать ей формальные наставления! – Ну нет, – отвечал между тем ученый, – я не допускаю, чтобы ты могла споткнуться. Для этого у тебя… слишком хорошо уравновешенная натура, да и, кроме того, ты ведешь себя, как подобает дочери дамаскского героя; девушке с возвышенным характером среди окружающих ее мелких и ничтожных людей. – Но в таком случае почему мне опасно оглядываться назад, если это доставляет отраду? – с живостью перебила Паула с прояснившимся лицом. – Потому что при этом тебе легко наступить кому-нибудь на ногу. Твое равнодушие и вооружает против тебя людей, озлобляет их, хотя на самом деле ты не заслуживаешь ничего, кроме любви. – Ты несправедлив. За всю свою жизнь я никому сознательно не сделала зла. – Но согласись, что это случалось тысячу раз без твоего ведома? – Тогда мне лучше всего избегать людей. – О нет, ни в коем случае. Кто отдаляется от ближних своих и посвящает себя уединению, тот напрасно думает совершить великий подвиг и возвыситься над мелочами, которые внушают ему презрение. Вдумайся хорошенько в мои слова. Самолюбие и самомнение губят нас очень быстро. Грешно пренебрегать высшими обязанностями к человечеству или, скажем иначе, к обществу окружающих нас людей, хотя бы это делалось и с благородной целью. Человеческое общество представляет собой громадный организм; каждый отдельный человек должен считать себя одним из его членов, стараясь приносить пользу и жертвуя, смотря по надобности, личными интересами. Самая тяжелая жертва бывает легка, когда приносится для общего блага. Но кто захочет ограничиться самим собой… Прошу тебя, выслушай меня до конца! В другой раз у меня не хватит мужества говорить так откровенно из боязни навлечь на себя твой гнев!… Ты хочешь существовать для себя самой. Все пережитое тобой в детстве и юности хранится в сокровищнице твоих воспоминаний под замком и крепкими затворами. Паула хочет вечно остаться тем, что она теперь, но для кого?… Для той же Паулы! Она перенесла большое горе и упивается им. Такая жизнь, поверь мне, нездорова и ее настоятельно необходимо изменить! Девушка хотела подняться, но Филипп не дал ей прервать себя и слегка дотронулся до ее руки, как будто желая удержать свою собеседницу на диване. – Ты упиваешься, живешь своим старым горем, прекрасно! Я тысячу раз наблюдал, что страдание облагораживает человека, научает нас сочувствовать ближним, может внушить желание облегчить участь других страдальцев собственным самопожертвованием. Кто узнает душевное горе и недовольство, тот будет ценить земные блага, благодарить судьбу даже за самую ничтожную радость. Но что же делаешь ты? Я уже давно собирался с духом пожурить тебя хорошенько. Ты не обращаешь себе на пользу твою печаль, потому что таишь ее в себе, как драгоценное семя, положенное в серебряный ковчежец, а его надо посадить в землю, чтобы оно пустило росток и принесло плоды. Я не порицаю твоих действий, но хочу дать тебе совет как самый верный, самый преданный друг. Научись видеть в себе только члена общего организма, потому что судьба уже распорядилась тобой раньше, без твоего ведома и согласия, и назначила тебе определенное место во вселенной. Подумай, что девушке твоих лет давно пора начать жить для других. Стоит проникнуться этой мыслью, чтобы найти для себя полезное дело. Вот когда посаженное в землю семя прорастет, расцветет пышным цветом и принесет обильные плоды, из которых можно сделать или хлеб для алчущих, или лекарство для себя и для других, тогда мы, по евангельскому слову, предоставим мертвым хоронить мертвецов, посвятив живым богатые дарования, унаследованные тобой от знаменитых родителей и от славных предков. Тебя ожидает на этом пути полное нравственное возрождение. Паула неподвижно сидела перед Филиппом, опустив голову в глубоком раздумье. – Знаешь ли, – продолжал он, – что ты уже сделала первый шаг к новой жизни? Сам Бог привел тебя сюда, к ложу страдальцев, жизнь которых ты можешь облегчить своими заботами! Ты молчишь? Я так и знал, что разгневаю тебя своей смелостью. Прекрасная заповедь: любить Платона, но больше Платона любить истину [32] ; но кто намерен следовать ей, тот должен быть готов ко всему. Правда слишком часто удаляет друзей от бедного апостола истины! Дамаскинка встала с места и протянула врачу правую руку. Он порывисто схватил ее и задержал на несколько мгновений, глядя на девушку влажными сияющими глазами. – Я надеялся, что ты поймешь меня! Это истинно благородное движение сердца. О если бы я смел назвать тебя своей сестрой, прелестная девушка! Пойдем же, я посвящу тебя в твои новые обязанности. Если бедняжка-персиянка сможет выздороветь, то лишь при твоем нежном уходе. – Я иду, – с глубоким чувством отвечала Паула, бодро и весело направляясь в комнату больной, но вдруг ее лицо снова омрачилось. – Если нам и удастся поставить бедняжку на ноги, – спросила она, – к чему это послужит несчастной невольнице? – К тому, чтобы наслаждаться солнечным светом, чувствовать благодарность к тебе, трудиться, по мере сил, для общей пользы и, наконец, просто для того, чтобы жить, так как жизнь во всяком случае есть высочайшее благо. Паула с удивлением взглянула в некрасивое лицо человека, говорившего с таким воодушевлением. Какая радость сейчас озаряла его черты! Наружность молодого ученого как будто преобразилась и стала необыкновенно привлекательной. Он верил в то, что говорил, хотя эта мысль противоречила мнению, которое Филипп разделял еще вчера и нередко доказывал в своих спорах: именно, что человеческая жизнь не представляет никакой цены для тех, кто не может справиться с ней своими силами и не умеет приносить пользы. Но в эту минуту земное существование действительно представлялось ему высочайшим благом. Паула шла впереди врача, и он смотрел на нее, как пилигрим на святыню, которой он достиг, изранив себе ноги по каменистым горным тропинкам и переплыв бурные потоки. Они вместе приблизились к постели больной. Монахиня отошла в сторону, перетолковывая по-своему радостную перемену в лице Филиппа и его необычное оживление. Он весело объяснял Пауле, в чем заключается опасность для раненой и какой составлен план для борьбы с болезнью. Девушка слушала его наставления по уходу. Внимательный врач не пропустил ни одной мелочи и, главное, требовал, чтобы во время лихорадочного бреда Паула не противоречила больной, отвечая на ее вопросы, как будто болезненная игра воображения пациентки была действительностью. Наконец, ему пришлось перейти к другому больному. Дамаскинка осталась у изголовья рабыни, всматриваясь в ее прекрасное личико. И это бедное создание едва успело расцвести, как было погублено Орионом! Вероятно, персиянка некогда чувствовала к обворожительному красавцу то же самое, что и Паула. А теперь? Перешла ли прежняя любовь в непримиримую ненависть или сердце девушки, как и ее собственное, не могло стряхнуть с себя роковых чар? Но к чему поддаваться малодушным мыслям? Пауле следовало быть врагом Ориона! Она погрузилась в раздумье и трезво оглянулась на свою праздную, бессодержательную жизнь, которую вела последние годы. Речь Филиппа была справедлива, и он судил действия Паулы скорее снисходительно, чем строго. Убежденная его доводами, она решила посвятить себя на пользу ближним, но как следовало приступить к такой задаче, где и среди каких людей? Каким воодушевлением был проникнут Филипп во время этого разговора, как красноречиво доказывал свои мнения, и как просияли его черты, когда Паула в знак согласия протянула ему руку! «Лицо называют зеркалом души, – думала девушка, – если бы это было верно, то Филиппу следовало иметь наружность Ориона, а тому – наружность Филиппа». Но неужели Орион совершенно безнравственный человек? Паула не могла поверить его окончательной испорченности. Она должна или ненавидеть его, или любить; здесь не могло быть середины, по крайней мере теперь, пока оба эти чувства боролись в ее душе. Молодой врач пожелал заменить ей брата. Дамаскинка улыбнулась при этой мысли. Ей, пожалуй, было возможно устроить себе спокойную жизнь вместе с ним, с кормилицей Беттой и с другом Филиппа, старым ученым, о котором он часто ей рассказывал. Паула могла заниматься вместе с ним наукой, помогать ему в работе и беседовать о многих поучительных вещах. Такая жизнь была, конечно, несравненно лучше настоящей, когда молодой девушке вечно приходилось чувствовать неприязнь Нефорис. В лице Филиппа ей бесспорно удалось приобрести верного друга, а если она принимала чью-нибудь дружбу, следовательно, проницательный врач был прав, и ее сердце не успело еще окончательно зачерстветь. Но отрадные размышления отступали на задний план, как только Паула вспоминала о Гираме. Судьба преданного слуги не на шутку тревожила ее. Кроме того, если между ней и Орионом дело дойдет до откровенной вражды, тогда молодой девушке непременно придется оставить дом наместника. Она часто мечтала избавиться от своего зависимого положения, но теперь ей стало страшно; разлука с дядей повлечет за собой разлуку с его сыном. Паула ненавидела вероломного юношу, однако перспектива потерять его из виду огорчала ее. Переселение в дом Филиппа на правах сестры казалось ей чем-то невозможным и неестественным. Занятая своими мыслями, дамаскинка прислушивалась к дыханию больной и в то же время старательно исполняла то, что было предписано доктором. Паула ожидала его прихода; однако вместо врача к постели больной подошла монахиня, она приложила руку ко лбу пациентки, пощупала ее пульс и ласково прошептала, как будто не замечая Паулы: – Ну вот и прекрасно, дитя! Старайся хорошенько заснуть. Здесь самое важное – спокойствие. Жар в голове уменьшился; лихорадка, очевидно, ослабла. Самая большая опасность прошла. – О как я рада! – вскричала добровольная сиделка Майданы. В этом восклицании было столько искренности и чувства, что монахиня ласково кивнула головой и с той минуты охотно предоставила больную на попечение Паулы. Молодая девушка давно не испытывала такого счастья. Ей начало казаться, будто бы ее присутствие благодетельно отзывается на пациентке, и что благодаря ее недолгому уходу бедняжка достигла преддверия новой жизни. Еще недавно Паула считала себя существом, обиженным судьбой, но теперь она дышала свободнее при мысли о том, что и она может принести кому-нибудь пользу. Девушка с нежностью всматривалась в страдальческое лицо персиянки и поправила повязку, прикрывавшую изуродованные уши невольницы. Наконец, склонившись к ее изголовью, она прикоснулась губами к длинным шелковистым ресницам бедного создания. Умная монахиня мало-помалу стала относиться к дамаскинке гораздо благосклоннее прежнего, и когда снова наступил час молитвы, она стала призывать милосердие Божие на Паулу, одинокую сироту в чужом доме, последовательницу истинной православной веры. Наконец вернулся Филипп, ему было приятно увидеть молодую девушку повеселевшей, и он сказал, что больная перенесла под ее уходом тяжелый кризис, после чего можно ожидать хотя медленного, но полного выздоровления. Когда Паула меняла примочку, молодой врач внимательно следил за ней и весело сказал: – Как ты скоро научилась своему делу! Однако теперь пациентка спокойно заснула, сестра дежурит возле нее, и Мандане пока ничего не нужно. О нас с тобой нельзя сказать того же. До обеда остается больше двух часов, а мой завтрак стоит нетронутым; ты тоже ничего не ела; позволь же угостить тебя. Мне всегда посылают такую большую порцию, что ею могут вполне насытиться шестеро дюжих гребцов. Паула не отказалась от приглашения, потому что голод заявлял о себе. Монахине поручили принести еще несколько тарелок; в чашках для вина не было недостатка. Вскоре новые друзья сидели друг против друга за двумя маленькими столиками, подкрепляя себя пищей. Филипп разрезал утку и жареных перепелов, прибавляя на тарелку Паулы свежего салата и горячих артишоков, присланных через сестру милосердия поваром, у которого искусный врач вылечил недавно единственного сынишку. Кроме того, Филипп угощал девушку пирожками, фруктами и печеньем, исполняя перед ней должность дворецкого. При этом между ними вскоре завязалась оживленная беседа. Паула сегодня в первый раз осведомилась о молодых годах Филиппа, и он начал говорить о своей теперешней жизни в обществе замечательного ученого, служителя Исиды, по имени Горус Аполлон, который несмотря на преклонный возраст неутомимо работал днем, а ночью занимался научными трудами. Все это Филипп описывал с таким неподражаемым юмором, что его собеседница не раз принималась громко смеяться. Но потом на его лице появилось облачко грусти. Он сообщил Пауле о том, как рано лишился родителей, оставшись после них совершенно одиноким и перебиваясь на самые скудные средства. У него не было родных, потому что его отец приехал в Александрию из Афин, чтобы давать здесь уроки. Таким образом, бедному юноше пришлось самому пробивать себе дорогу. Филипп трудился не покладая рук; такому безобразному и чересчур правдивому Голиафу [33] , как он, было трудно, по его словам, снискать чье-нибудь покровительство. Проходя курс в высших учебных заведениях Александрии, Афин и Кесарии [34] , молодой человек существовал уроками и продажей лекарств, которые изготовлял из собранных им растений. Пищей ему служили один хлеб и плоды вместо жареных перепелов и пирожков, которыми он лакомился в настоящую минуту; вместо вина приходилось довольствоваться водой, что не мешало, однако, молодому студенту находить себе добрых друзей; но найти подругу было трудно при некрасивой внешности юноши. – Значит, до меня ты не был дружен ни с одной женщиной? – спросила Паула, чувствуя глубокое почтение к человеку, который успел достичь высокого положения благодаря своим собственным силам. Его имя было знаменито не только в Мемфисе, но и во всем Египте. На вопрос девушки Филипп утвердительно кивнул с такой блаженной улыбкой, что у нее также сделалось светло на душе. Заметив это, врач поднял бокал, выпил за здоровье своей приятельницы и воскликнул с пылающим лицом: – Что другим дается в молодые годы, то выпало на мою долю в зрелом возрасте, но зато моя подруга не имеет себе равной. – Во всяком случае, она не так уж дурна, как ты описывал ее сегодня. Однако я опасаюсь, что наш союз будет скоро нарушен. – Ого! – воскликнул врач. – Каждую каплю крови в моих жилах… – Ты готов пролить за меня, – перебила его Паула с патетическим жестом, который она подметила у первого трагика в театре Дамаска, – но будь спокоен: здесь дело не дойдет до кровопролития; в самом худшем случае меня выгонят отсюда вон и выселят из Мемфиса. – Тебя? – спросил Филипп, вскакивая в испуге с места. – Но кто осмелится сделать это? – Те люди, с которыми мне никак не удалось сблизиться. Ты видишь, мой дорогой недавний друг, что с нами может повториться история ученого Дионисия Киринейского. – Киринейского? – Да! Я слышала этот анекдот от моего отца. Когда Дионисий послал своего сына в одну из высших школ, то начал писать для него книгу обо всем, что должен делать студент университета и чего ему следует избегать. Отец горячо принялся за свою работу, наконец, она была готова четыре года спустя. Когда же автор написал на последнем листе своего свитка: «Таким образом, эта книга пришла к благополучному окончанию», его сын как раз вернулся в Киринею, окончив полный курс наук без помощи сочинения, которое предназначалось для его руководства. – Так и мы заключили дружбу… – И отлично все подготовили к будущему союзу, чтобы расстаться в самом непродолжительном времени. Филипп громко стукнул по столу перед своим ложем. – Но я сумею помешать этому! – воскликнул он. – Однако скажи мне, что произошло между тобой и семейством мукаукаса? – Ты скоро узнаешь обо всем сам. – Можешь быть уверена, что я не позволю притеснять тебя, – продолжал врач, гневно сверкая глазами. – У меня также есть право голоса здесь в доме. Ты действительно должна отсюда уйти, но по доброй воле и с высоко поднятой головой! В эту минуту дверь первой комнаты быстро отворилась, и на пороге залы показался Орион. Филипп и Паула только что кончили завтракать. Юноша с недоумением посмотрел на обоих и заметил мрачным тоном: – Я вижу, что помешал. – Нисколько, – возразил врач. Орион понял, как некстати была здесь вспышка ревности с его стороны. – Жаль, что никто не присутствовал на вашем симпозиуме! – сказал он. – Мы были довольны своей беседой и вдвоем, – возразил врач. – Вполне уверен, – отвечал со смехом юноша. – Однако, господа, к вашему великому сожалению, мне действительно приходится помешать вам. Здесь идет дело об очень важных вещах, – прибавил молодой человек, оставив шутливый тон, который ему было трудно выдерживать. – Я говорю о твоем вольноотпущеннике, моя прелестная неприятельница. – Разве Гирам вернулся? – спросила Паула, бледнея. – Его арестовали и привели, – отвечал Орион. – Отец приказал созвать судей… Правосудие у нас совершается быстро. Мне очень жаль конюшего, но я не могу помешать здесь ничему. Прошу тебя не уклоняться от судейского допроса. – Я расскажу всю правду, – решительно и строго отвечала Паула. – Конечно, – отозвался Орион и затем прибавил обращаясь к врачу: – Тебя, превосходный эскулап, я хочу просить, чтобы ты нас оставил на минуту вдвоем. Мне нужно дать моей родственнице один совет, который, надеюсь, послужит ей на пользу. Филипп вопросительно взглянул на приятельницу, но она громко отвечала: – У меня нет с тобой никакой общей тайны; ты можешь говорить и при третьем лице. Орион пожал плечами и хотел уйти, но опять вернулся от порога. – Если ты не хочешь выслушать меня ради собственной пользы, – воскликнул он с волнением и явной тревогой, – то сделай это ради других! Здесь идет дело о жизни одного и счастье и спокойствии другого человека. Не отказывай мне; я не настаиваю ни на чем предосудительном, Филипп. Исполни мою просьбу и оставь нас наедине. Глаза врача снова обратились к молодой девушке. вопросительным выражением. Но этот раз она отвечала: «ступай», и ее друг немедленно вышел из залы. Тогда Орион затворил двери и воскликнул, задыхаясь от волнения: – Что я сделал тебе, Паула, что со вчерашнего дня ты избегаешь меня, как прокаженного, и добиваешься моей гибели? – Я намерена только защитить жизнь верного слуги, – небрежно отвечала она. – С возможностью погубить меня? – возразил Орион тоном горького упрека. – Конечно, если у тебя достанет бесстыдства переложить свою вину на честного человека. – Ты следила за мной вчера ночью! – Только случайно привелось мне видеть, как ты выходил из таблиния… – А я между тем спрашиваю, что могло привести тебя в такое позднее время в виридариум? – прервал ее юноша. – Мне больно сомневаться в тебе и я не хочу видеть в твоих действиях ничего предосудительного. Но как ты поступаешь по отношению ко мне? Я не чувствовал к тебе ничего, кроме дружбы, и – к чему скрывать? – ты хорошо видела, что я полюбил тебя… – Полюбил? – прервала, возмутившись, Паула. – И ты смеешь говорить таким образом после того, как стал женихом другой девушки, после того… – Кто тебе сказал об этом? – глухо спросил Орион. – Твоя родная мать. – Так вот что!… – воскликнул юноша, судорожно сжимая руки. – Ну, теперь я понял… Но постой… Если моя помолвка довела тебя до ненависти ко мне и до мщения, то, значит, ты должна любить меня, ты любишь меня – любишь, прекрасное, несравненное, единственное создание! Он протянул к ней руки, но Паула оттолкнула их и воскликнула дрожащим голосом: – Не думай этого! Я не принадлежу к числу кротких овечек, которые так легко попадаются в твои сети, когда ты стараешься обольстить их своими совершенствами. Я дочь Фомы, дамаскского героя, и если чужой жених незадолго до свадьбы осмеливается говорить мне о своей любви, завлекая меня в свои сети, то он узнает на беду себе, что есть женщины, которые сумеют расстроить его бесчестные планы, избежать расставленной для них ловушки и жестоко отомстить за такое оскорбление. Ступай к своим судьям, ложный доносчик! Ты обвинишь моего Гирама, а я обвиню тебя, наследника мукаукаса, как презренного вора! Посмотрим, кому поверит суд! – Мне! – заявил Орион, и его взгляд загорелся так же грозно, как и надменный взор дамаскинки. – Мне, сыну Георгия! О если бы ты не была женщиной! Я заставил бы тебя упасть передо мной на колени и молить о пощаде. Как ты смеешь позорить человека, вся жизнь которого была до сих пор чиста, как твое белое платье? Ну да, я входил в таблиний, я вырезал смарагд из ковра, но это было сделано необдуманно, потому что я считал себя вправе распорядиться отцовским имуществом. Потом я отослал драгоценный камень далеко отсюда, ради исполнения пустой прихоти. Пусть будет проклят тот час, когда я решился на безумный поступок! Он может повлечь за собой ужасные последствия именно благодаря твоему озлоблению, которое вызвано в тебе не чем иным, как низкой, мелочной ревностью. И кто мог внушить тебе это чувство? – Решительно никто, не исключая и твоей невесты Катерины, – возразила дамаскинка с притворным спокойствием. – Кто ты для меня, чтобы я решилась рисковать жизнью невинного человека в угоду тебе? Повторяю еще раз: судьи решат, кто прав, кто виноват. – Этого не будет, – закричал Орион, – по крайней мере не будет по твоему желанию! Берегись доводить меня до крайности! До сих пор я вижу в тебе женщину, которую любил, и постараюсь устроить все к твоему благу… – К моему благу? Значит, я также обречена нести ответственность за твою вину? – Ты слышала на дворе собачий лай? Паула утвердительно кивнула головой. – Наши люди поймали Гирама. Ищейки напали на его след; потом их привели в дом, и животных нельзя было отогнать от двери таблиния. Потом люди нашли в этом месте, на белом мраморном пороге, покрытом пылью, отпечаток мужской ноги. Он имел странную форму: вместо пяти пальцев обозначилось только три. Твоего Гирама подвергли осмотру, и у него на одной ноге оказалось только три пальца. Он объяснил, что остальные были ампутированы хирургом после того, как жеребец твоего отца раздробил их копытом. Нам стоило большого труда выспросить эту подробность у заики. Кроме того, на другом конце порога был виден еще маленький след. Я его заметил, хотя собаки пробежали мимо. Ты не можешь теперь отрицать, что стояла там. Вольноотпущенник, не имевший права входить в дом по своей воле, пробрался ночью в наш таблиний, где хранятся драгоценности. Подумай, что скажут на это судьи? Как мало веры дадут они словам молодой девушки, которая находится в явной вражде с моей матерью и, естественно, желает спасти своего слугу. Нет, ввиду таких веских улик твое заступничество не приведет ни к чему. – Как это низко! – воскликнула Паула. – Но ведь Гирам не крал смарагд, и ты знаешь, кто его похитил. Проданный им камень принадлежал мне, и оба они до того похожи между собой, что даже купец Гашим… – Да, да, он не мог найти различия между ними! Здесь несомненно вмешались злые, коварные демоны! Право, можно было бы сойти с ума от этой путаницы, если бы в жизни не встречалось на каждом шагу достаточно таинственных загадок. Разве сама ты не представляешь величайшей загадки? Зачем ты поручила сирийцу продать свой смарагд? Вы оба, вероятно, замышляли бегство из нашего дома? Молчишь? Следовательно, я угадал! Конечно, ты не дорожишь моим отцом, не любишь мою мать, а что касается их сына, то тебе доставляет удовольствие вредить ему. Паула, Паула, может быть, ты чудовищно несправедлива ко мне?! – Я не желаю причинять горя ни тебе, ни кому другому, – возразила девушка, – и твое предположение ошибочно. Дядя отказывается предоставить средства на поиски моего отца… – И тебе понадобились деньги на поиски давно умершего человека? Даже моя мать признает, что ты воплощенная правдивость; если это верно, и ты действительно не желаешь мне зла, то выслушай меня, прими мой совет, исполни то, о чем я прошу! Я прошу у тебя немногого. – Говори. – Знаешь ли ты, что значит честь мужчины? Нужно ли тебе объяснять, что я погибший человек, если судьи моего собственного дома признают меня виновным в краже? Отец может немедленно умереть, узнав о моем позоре, а я… Я не знаю, что со мной будет тогда!… Боже милостивый, мой рассудок готов помутиться при этой ужасной мысли! Но нечего делать, придется испить чашу позора до дна… Время не терпит… Послушай, Паула! Пойми, что Гираму в тысячу раз легче подвергнуться обвинению, чем мне. Он и теперь, по-видимому, готов взять вину на себя, потому что на все вопросы отвечает упорным молчанием. Последуй его примеру. Если же судьи укажут на то, что ты сама действовала заодно с сирийцем в эту ночь, – собаки отыскали его следы на твоей лестнице, – то скажи, будто бы преданный слуга решил овладеть смарагдом в угоду тебе, так как ты страстно желала продолжить поиски отца и не имела на это средств. Мне мучительно больно требовать от тебя столь тяжелую жертву, но если ты решишься принести мне ее, тогда клянусь всем, что мне свято – тобой самой и головой моего отца, – я спасу Гирама не только от смертной казни, но и от всякого телесного наказания, от малейшей пытки; три дня спустя он будет освобожден из тюрьмы. Я награжу его по-царски и сам буду способствовать его бегству. Тогда он может поселиться, где угодно, или продолжать поиски своего любимого господина. Если ты согласна, то тебе нужно только молчать и спокойно оставаться при судейском допросе на заднем плане. Я не требую, ничего большего и свято сдержу слово, в чем ты, надеюсь, не сомневаешься. Паула слушала Ориона, тяжело вздыхая. Он внушал глубокое сожаление. Его мольбы и душевные муки растрогали девушку. Перед ней стоял преступник, который, однако, не признавал за собой вины, полагаясь на доверие людей к его честности. Дамаскинка мысленно сравнила его с прекрасным, гордым деревом, разбитым молнией: оно еще держится, но готово упасть при следующей буре, если садовник не примет меры предосторожности. Пауле захотелось искренне протянуть ему руку и сказать слово утешения, забыв нанесенные обиды; но глубоко оскорбленная гордость не позволила ей пойти на такой шаг, и девушка сохранила до конца свою неприступную холодность в эту решительную минуту. Она неохотно и сухо согласилась молчать до тех пор, пока Орион будет держать свое слово. Дамаскинка сказала, что становится сообщницей только ради спокойствия его отца; но после этого между ними все должно быть кончено, и она благословит тот час, когда навсегда оставит дом своих родственников. Конец ее речи звучал особенно сурово. Паула нарочно говорила таким тоном, чтобы не обнаруживать своих настоящих чувств, потому что несчастье Ориона, его позор заставляли ее жестоко страдать. В нем пылкая дамаскинка утратила светлый идеал, так недавно согревавший ее собственное сердце. Между тем юноша не догадывался об этом. Ледяная холодность девушки глубоко возмущала его. Он с трудом сдерживал себя, чтобы опять не дойти до угроз и упреков. Орион почти сожалел, что доверил Пауле свою тайну, просил у нее милости, вместо того чтобы предоставить все дело на произвол судьбы и в случае крайности погубить ее вместе с собой. Лучше лишиться чести и душевного спокойствия, чем еще раз унизить свою гордость перед неумолимым, безжалостным врагом. В эту минуту молодой человек действительно ненавидел дамаскинку и желал получить реальную возможность померяться с ней силами, сломить ее гордость и заставить молить о помиловании. Лицо Ориона горело; и он произнес сдавленным голосом: – Разлука с тобой будет лучшим исходом. Будь готова, тебя скоро позовут на судейский допрос. – Хорошо, – последовал ответ. – Я буду молчать, а ты позаботься о спасении сирийца. Порукой мне служит твое слово. – Я останусь верен своему обещанию, пока ты не нарушишь нашего уговора, иначе, – прибавил Орион дрожащими губами, – иначе борьба на жизнь и смерть! – На жизнь и смерть! – повторила девушка, сверкая глазами. – Но я не сказала тебе еще одного: у меня есть очевидные доказательства того, что смарагд, проданный Гамалиилу, принадлежал мне; клянусь всеми святыми, что я могу немедленно доказать это! – Тем лучше для тебя, – глухо отвечал юноша. – Горе нам обоим, если ты заставишь меня забыть, что я имею дело с женщиной. С этими словами сын мукаукаса поспешил выйти. XII Орион спускался по лестнице, сжав кулаки и сверкая глазами. Его сердце, казалось, было готово разорваться. Что он наделал, до чего дошел! Женщина осмелилась говорить с ним так презрительно, женщина, которую он удостоил своей любви, самая прекрасная, самая благородная изо всех, но в то же время самая высокомерная, мстительная, ненавистная! Орион однажды прочитал следующее изречение: «Если кто совершил низкий поступок, который известен еще только одному лицу, тот носит смертный приговор своему спокойствию в складках собственной одежды». И вот именно он оказался тем человеком, а другим человеком, владевшим его тайной, оказалась Паула, тогда как он менее всего хотел бы зависеть от нее. Еще вчера сын Георгия считал для себя величайшим блаженством заключить ее в объятия, назвать своей; теперь же испытывал одно неукротимое желание – унизить гордячку. Ну почему у него связаны руки, почему он, как осужденный, должен вымаливать у нее милости? Трудно поверить, что наследник самого богатого и знатного человека в стране попал в такое отчаянное положение. Но Паула должна узнать, что значит бороться с Орионом. До сих пор его имя не было ничем запятнано; он не виноват в том, что роковая ошибка, а вслед за тем непримиримая вражда дамаскинки довели его до крайности. Скоро она поймет, кто из них сильнее! Он накажет ее, хотя бы для этого пришлось решиться на преступление. Орион не боялся, что Паула полюбит Филиппа; напротив, он был уверен, что, несмотря на вражду, ее сердце принадлежит ему всецело. «Монета любви, – говорил он себе, – имеет две стороны: нежное влечение и пылкую ненависть». Теперь непокорная девушка выказывает неприязнь, но как бы ни были различны изображения и надписи на монете, если мы заставим ее зазвенеть, она будет издавать все тот же звук. И этот звук Орион улавливал в самых оскорбительных словах дамаскинки. За обеденным столом юноша сказал, что Паула не может прийти, и сам едва притронулся к пище: судьи давно собрались в большой зале и ожидали его. Предки мукаукаса, правители областей, пользовались «правом жизни и смерти» над жителями и применяли его в полной мере еще при потомках Псамметиха [35] , господству которых положил трагический конец персидский царь Камбис [36] . В гербе мукаукаса на его дверцах в Мемфисе и Ликополисе, в Верхнем Египте, до сих пор красовались урейские змеи [37] , укус которых причиняет самую быструю смерть, а между ними был изображен святой Георгий-победоносец. После того как императоры Юстиниан [38] , а незадолго до того – Ираклий вновь подтвердили старинную привилегию рода мукаукасов, глава семейства имел право подвергать смертной казни, по решению домашнего суда, как собственных домочадцев, так и жителей окружных областей. Святой Георгий был помещен в гербе между змеями около двух столетий назад; прежде на его месте находилась фигура с птичьей головой, изображавшая бога Гора, сразившегося с богом Сетхом [39] в отмщение за своего отца. Но с тех пор как в Египте распространилось христианство, языческий символ заменили другим. Завладев страной, арабы оставили в прежней силе старые уставы и права, между прочим, и привилегии мукаукаса. Суд в доме Георгия составляли образованные люди, которые находились на частной службе наместника. Должность верховного судьи исполнял сам мукаукас, но, по причине его болезни, естественным представителем отца являлся Орион. В отсутствии юноши казначей Георгия, Нилус, природный египтянин, человек разумный и справедливый, нередко замещал своего больного господина, но теперь на суде был обязан председательствовать Орион. Сын наместника отправился из столовой в спальню своего отца, чтобы взять у него перстень в знак переходившего к нему полномочия. Мукаукас тотчас снял его с руки, советуя в то же время юноше поступить с виновными по всей строгости закона. Добрый и снисходительный Георгий не мог пощадить вольноотпущенника. В его доме произвели дерзкую кражу, причем тень подозрения пала на Гашима. Арабского купца напрасно оклеветали, и ему следовало оказать правосудие. Между тем юноша просил о снисхождении сирийцу, так как в этом загадочном происшествии отчасти замешана Паула. Гнев мусульманина успел остыть, и он, вероятно, не будет требовать смертной казни преступнику, зная, что Гирам не принадлежал к числу невольников мукаукаса, а служил в семействе префекта Фомы. Георгий одобрил разумную осмотрительность сына. Если бы его страдания не были сегодня так невыносимы, он велел бы перенести себя в залу заседания, чтобы увидеть, как Орион в первый раз исполнит ответственную и в то же время почетную обязанность верховного судьи. Молодой человек с жаром поцеловал руку отца. Каждое слово одобрения со стороны старика приносило ему глубокую отраду, но вместе с тем убивала мысль о своем вероломстве. При каких явно неблагополучных обстоятельствах приходилось ему вступать в свои священные права! Он напряженно обдумывал все средства, которые могли спасти Гирама, не навлекая в то же время ни тени подозрения на Паулу. С этой мыслью Орион пришел в залу суда, но при входе увидел кормилицу Перпетую, громко рассуждавшую с казначеем Нилусом. Старуха была вне себя. Занятая работой при ткацкой, она только сейчас узнала о несчастии с ее земляком и теперь горячо заступалась за него. Смарагд, проданный Гамалиилу, по словам сириянки, был собственностью ее госпожи, что, благодаря Богу, очень легко доказать. Измятая оправа ожерелья не была снята с цепочки и по-прежнему хранилась в шкатулке Паулы. Перпетую особенно возмущало то, что дочь Фомы вызывают на суд, как простую гражданку или какую-нибудь невольницу. Это – позор для ее славного имени! Орион заставил замолчать смелую женщину и распорядился, чтобы ее немедленно заперли в кладовую возле таблиния, где складывали ткани, изготовленные в ткацкой для домашнего обихода. Сын Георгия отдавал приказания таким суровым тоном, что заставил замолчать не только бойкую Перпетую, но даже и казначея, которому юноша велел присоединиться к судьям. Смущенный Нилус сел на свое место. Еще никогда не случалось ему видеть Ориона в таком раздражении. Когда тот услышал слова кормилицы, в нем произошла резкая перемена: на гладком юношеском лбу выступили жилы, ноздри судорожно раздувались, мелодичный голос сделался резким, глаза метали искры. Оставшись один, Орион скрипнул зубами. Дамаскинка выдала его, несмотря на данное обещание, и с этой целью прибегла к низкой хитрости! Она, конечно, будет молчать до конца заседания после того как ее наперсница Перпетуя передала обо всем казначею Нилусу, самому умному и проницательному человек из всех домашних мукаукаса. Теперь он узнал все обстоятельства, которые обличали Ориона и оправдывали Гирама. Какое отвратительное лукавство со стороны Паулы! Но она пока еще не достигла цели, и ему было легко отбить направленный против него удар. Угрозы Перпетуи навели его на счастливую мысль, хотя совесть и врожденное благородство удерживали юношу от рискованного шага: долголетняя привычка мешала ему переступить положенные границы справедливости и приличия. Орион не выносил ничего пошлого, а между тем единственное средство защититься от обвинений Паулы заключалось для него в недобросовестном поступке. Но он был готов на все, только бы не уступить ненавистной женщине. Между тем время шло, ему было некогда обдумывать свое намерение; юноша махнул рукой и решился: ведь в конце концов дело шло о чести его рода! Орион забыл обо всем; им овладело страстное желание выйти победителем из отчаянной борьбы, как в те минуты, когда он, участвуя на состязании в цирке, гнал впереди всех четверку ретивых коней. Вперед, вперед! Хотя бы легкая колесница разлетелась вдребезги, лошади надорвались, и колеса переехали через товарища, упавшего на песок арены. Вперед, вперед, не смотря ни на что! Выйдя во двор, сын Георгия торопливо побежал в комнату привратника, доброго старика, исполнявшего сорок лет обязанность сторожа у них в доме. Прежде он был слесарем да и теперь иногда занимался мелкими починками. В детстве Орион был красивым, понятливым ребенком, любимцем всех домашних. Но привратник более других привязался к молодому господину, с радостью исполняя все его желания. Мальчик постоянно прибегал в его комнату, где приглядывался к слесарной работе. Имея тягу к ремеслу, любознательный Орион вскоре перенял у старика искусство и начал мастерить ящички и футляры для молитвенников, украшенные стальной резьбой. Эти вещицы он дарил своим родителям в дни рождения, которые праздновались в Египте с особой торжественностью, ознаменовываясь подарками с той и другой стороны. Таким образом молодой человек прекрасно научился владеть всеми слесарными инструментами. Теперь он наскоро выбрал некоторые из них. На окне стоял букет цветов, заказанный для Паулы, но позабытый в суете тревожного дня. С цветами в руках и с инструментами за пазухой, юноша поднялся в комнаты верхнего этажа. «Вперед, вперед, несмотря ни на что!» – повторял он себе, входя в спальню дамаскинки. Он запер дверь изнутри, опустился на колени перед сундуком с вещами молодой девушки и положил возле себя цветы. Если бы кто-нибудь застал его здесь, он мог сказать, что принес Пауле букет. Ему удалось довольно быстро отвинтить петли, на которых держалась крышка сундука, хотя руки преступника дрожали, а дыхание замирало в груди. Этот прием был самым верным, потому что крепкий замок не поддавался и легко мог сломаться при работе с отмычкой. Наконец крышка откинулась. Молодой человек запустил руку в сундук и ощупью нашел жемчужное ожерелье, на котором висела пустая оправа. Снять ее с цепочки и спрятать было делом одной минуты. Но тут решительность оставила Ориона. В любом случае выходило, что он обкрадывал Паулу, тогда как ему, напротив, хотелось осыпать ее всеми благами, которыми щедрая судьба наделила его самого. Тут юноша вспомнил, что у него на шее, под нижней одеждой висела на золотой цепочке редкая камея. Это была работа великого греческого художника языческой эпохи. Дорогой камень с резьбой достался Ориону от близкого друга в Константинополе; он подарил ему свою четверку лошадей, которые очень понравились в цирке знатному византийцу. На самом деле эта небольшая вещица наверняка стоила больше шести породистых коней. Сын Георгия действовал наполовину бессознательно; он был рад, что у него нашлась под рукой драгоценность для замены похищенной золотой пластинки. Юноша без труда прицепил камею к ожерелью. Привинчивание петель к сундуку отняло много времени. Пальцы Ориона дрожали. Чем ближе подвигалась минута победы над Паулой, тем быстрее билось его сердце, и тем необдуманнее он поступал. На обратном пути ему снова пришлось пробираться украдкой, как вору, по длинным переходам обширного нежилого флигеля, предназначенного только для приезжих гостей. Эта необходимость скрываться от всех окончательно озлобила молодого человека против судьбы и той женщины, которая вынуждала его к таким постыдным действиям. Но рассуждать было некогда: пылкий участник состязания мчался вперед, подобрав поводья и размахивая бичом. Орион спускался по лестнице, прыгая, как бывало в детстве, через три ступеньки. В прихожей он встретил Евдоксию с Марией. Воспитательница насильно уводила резвую девочку со двора домой. Юноша бросил ей букет, взятый из комнаты Паулы, и поспешил дальше, не слушая изъявлений благодарности польщенной старой девы. В комнате привратника сын Георгия положил на место слесарные инструменты. Несколько минут спустя он вошел в залу суда. Казначей Нилус указал ему рукой на высокое судейское кресло его отца, но молодому человеку стало страшно занять это почетное место. Голова Ориона горела, лицо было мрачно, и он едва мог открыть заседание несколькими торопливыми словами. Юноша почти не сознавал, что он говорит. Звук собственного голоса доносился до него, как отдаленный ропот моря, но все-таки ему удалось ясно изложить сущность дела. Он показал судьям смарагд, украденный в ту ночь и отнятый обратно у вора, объявил вольноотпущенника Гирама виновным в краже и потребовал у него оправданий. Обвиняемый, заикаясь, с трудом вымолвил, что не признает себя виновным, но отказывается защищаться, надеясь на заступничество своей госпожи. Тогда Орион отбросил со лба сбившиеся волосы, обращаясь к судьям: – Госпожа обвиняемого – знатная женщина, родственница нашего семейства; было бы приличнее не вызывать ее в суд, как молодую, неопытную девушку. Кормилица Перпетуя уже успела передать казначею Нилусу то, что, пожалуй, может послужить к оправданию этого несчастного. Однако все вы, кроме Нилуса, малознакомы с нашими семейными делами, и мне следует заблаговременно предупредить вас. Не забывайте, что дочь префекта Фомы очень дорожит обвиняемым; он и кормилица Перпетуя последовали за ней из Дамаска в Египет, они единственные люди, которые связывают ее с так трагически покинутой родиной. Очень может быть, что благородная девушка вздумает взять на себя чужую вину и подвергнуться обвинению, желая спасти Гирама, который до сих пор верой и правдой служил своим господам. Кормилица здесь неподалеку, и можно сейчас позвать ее сюда, или тебе, Нилус, пожалуй, известно уже все, что ее госпожа хотела сообщить суду в оправдание своего вольноотпущенника? – Перпетуя передала мне, отчасти даже в твоем присутствии, господин, некоторые сведения, заслуживающие внимания; однако я не берусь в точности повторить ее слова, а потому советую позвать свидетельницу сюда. – Хорошо, позовите ее! – распорядился Орион, не глядя ни на кого и устремив в пространство мрачный, суровый взгляд. Прошло несколько томительных минут; наконец в залу ввели Перпетую. Уверенная в правоте своего дела, она твердо выступила вперед, прежде всего ласково упрекнула Гирама за его упорное молчание, а потом рассказала, как Паула, желая добыть денег на поиски отца, приказала своему вольноотпущеннику вынуть в своем присутствии драгоценный смарагд из ожерелья, и в результате сириец навлек на себя подозрение в краже. Показание кормилицы, говорившей спокойно и уверенно, произвело благоприятное впечатление почти на всех присутствующих, но Орион не дал времени судьям переговорить между собой. Едва Перпетуя кончила свой рассказ, как он взял в руки драгоценный камень, лежавший перед ним на столе, и воскликнул с досадой: – Купец, продавший мне ковер, большой знаток в ювелирном деле, утверждает, что это тот самый смарагд, который был куплен у него вместе с прочими драгоценностями, пришитыми к ткани. И в самом деле было бы трудно подыскать другой подобный ему камень; он несомненно единственный в своем роде. В нашем христианском доме происходят невероятные чудеса, точно злые демоны вздумали потешаться над нами! Однако ведь вам известно, что значит на египетском языке выражение: «кормилицына сказка»? Перпетуя выдумала нечто совершенно неправдоподобное; недаром она умеет искусно ткать материи с прихотливым узором! «Это может поставить в тупик еврея Апеллеса» [40] , – утверждает римлянин Гораций [41] , но единоверец этого Апеллеса – Гамалиил – вряд ли поверит таким басням, – прибавил Орион, обращаясь к золотых дел мастеру. – Что же касается меня, то я отлично понимаю, что означает эта хитрость. Дочь благородного Фомы решилась на великодушный обман, желая спасти своего верного слугу от тюрьмы, работы в рудниках или смертной казни. Вот истинная суть дела. Скажи мне, женщина, – заключил молодой человек, взглянув на кормилицу, – ошибаюсь ли я, и настаиваешь ли ты на своих показаниях? Кормилица надеялась встретить в Орионе защитника своей госпожи и с возрастающим ужасом прислушивалась к его словам. Во время речи молодого человека взгляд сирийки выражал то горькую иронию, то пылкий гнев, наконец ее глаза наполнились слезами от незаслуженной обиды, но она не растерялась и заметила, что оправа, оставшаяся от смарагда Паулы, может наглядно подтвердить ее слова. Орион пожал плечами и велел кормилице позвать свою госпожу, так как ее присутствие на суде являлось теперь необходимым. При этом он сказал казначею: – Приведи госпожу, Нилус, и прикажи одному из невольников принести сюда весь сундук с вещами, где лежит ожерелье. Пусть моя родственница отворит его здесь, в присутствии суда. Я не могу идти за ней сам, потому что прекрасная мелхитка пренебрегает мной, как и всеми в этом якобитском доме. Ко мне она относится враждебно, и потому, желая избегнуть всяких недоразумений, я должен предоставить эти мероприятия другим. Итак, посылаю тебя, Нилус, за дочерью Фомы, которой ты обязан оказывать должный почет как девушке знатного рода. Как только посланные вышли, Орион принялся быстро ходить по комнате. Потом он вдруг остановился перед судьями и воскликнул: – Но если оправа и найдется, как объясним мы присутствие в одном и том же доме совершенно одинаковых камней громадной ценности? Это слишком странно! Сострадательная девушка вздумала обмануть суд, чтобы оправдать… Тут юноша топнул ногой и, не закончив свою речь, снова зашагал по комнате с угрюмым видом. «Он еще новичок, – подумали про себя судьи, заметив его беспокойство, – стоит ли так тревожиться, когда все улики против обвиняемого налицо». Наконец, приход Паулы положил конец молчанию. Орион встретил ее легким поклоном и заставил сесть, после чего Нилус, по приказанию юноши, изложил ей ход дела. Орион прибавил от себя, что она признает украденный смарагд своим, вероятно, только желая спасти Гирама. По его словам, он охотно предоставит остальным судьям возможность выслушать девушку, так как Перпетуя переговорила с Нилусом еще до открытия заседания. Но Пауле было лучше объясниться с ним самим, – прибавил Орион, возвышая голос. – Тогда суд мог бы помиловать Гирама по ее просьбе; теперь же высказанное ею недоверие только ухудшит положение подсудимого, с которым поступят по всей строгости законов. Увидев перед собой гневные, сверкающие глаза юноши, Паула поняла, что он вступает с ней в борьбу. Он, конечно, обвинял ее в нарушении данного слова; между тем Перпетуя вмешалась в дело совершенно без ведома своей госпожи; молодая девушка была намерена, в крайнем случае, давать показания сама. Конечно, Орион имел причину усомниться в ней, но как он смел угрожать подсудимому и выставлять Паулу лжесвидетельницей? Неужели сын Георгия не отступит даже перед такой низостью? Явное волнение Ориона не обещало ничего хорошего. Паула, однако, не испугалась; она также была готова к борьбе и не стала бы ни за что просить снисхождения у своего противника. Ей были понятны все его душевные муки, благородная девушка внутренне переживала их вместе с ним. Ей хотелось упасть к его ногам, умолять его остановиться вовремя на пути к новым преступлениям, но дамаскинка ничем не обнаружила своих чувств. Она вполне сохранила гордое спокойствие, и ее глаза смотрели так же вызывающе, как и глаза Ориона. Молодые люди стояли друг против друга, как два, готовых к бою, орла. Сознавая свою правоту и заранее уверенная в победе, Паула боялась за Ориона, а не за себя. Между тем юноша почти забыл всякую осторожность, как гладиатор, который завидев на арене врага, думает только, как бы поразить его, не заботясь о своей жизни. Изложив ход судебного разбирательства, Нилус дал понять молодой девушке, что она, пожалуй, имеет уважительную причину защищать своего вольноотпущенника, укравшего смарагд, так как верный слуга совершил преступление не ради корыстных целей. Он, вероятно, хотел добыть деньги, имея в виду отыскать пропавшего без вести господина. В продолжение его речи Паула чаще поглядывала на Ориона, чем на говорившего. Наконец, казначей, указывая на принесенный сундук, добавил, что судьи готовы подвергнуть осмотру ожерелье и выслушать все, что она желает сказать в оправдание Гирама. Тут волнение Ориона дошло до крайней степени. Он чувствовал, как побледнели его щеки, как спутались мысли. Фигуры присутствующих и все, что находилось в обширной зале заседания, заволоклось перед ним волнами зеленоватого тумана. Все предметы казались ему окрашенными в светло-зеленый цвет смарагда и отливали перед его глазами зеленоватым блеском. Между тем Паула с горделивой уверенностью подошла к сундуку, вынула ключ из складок своей одежды и, вместо ответа, небрежно сказала: – Откройте шкатулку. Внезапно взгляд Ориона прояснился: он увидел перед собой пышные черные локоны молодой девушки, ее синие глаза, розовые щеки, светлое платье, облегавшее изящными складками стан, и вместе с тем увидел ее спокойную, торжественную улыбку. Как прекрасна, как соблазнительна была Паула!… Еще несколько секунд – и он одержит над ней победу, которую купил ценой чести! Для этого ему пришлось запятнать знатное имя целого рода славных предков. Внутренний голос горько упрекал его, но Орион старался заглушить укоры совести дикими возгласами ипподромного возницы. Он как будто и в самом деле мчался на бешеных конях во всю прыть через рытвины и камни, по крови и праху, добиваясь одного – поражения гордой соперницы. Наконец крышку открыли. Дамаскинка наклонилась над шкатулкой, взяла ожерелье и, держа за оба конца, развернула его перед судьями… В ту же минуту залу заседания огласил отчаянный женский крик. Орион побледнел и содрогнулся. Этот вопль глубокого горя отравил ему желанное мгновение торжества. Девушка выронила их рук жемчужный убор и бросилась в объятия кормилицы, восклицая: – Какой наглый обман, какая низость! – У девушки подгибались колени, она едва стояла на ногах. Орион вскочил с места, спеша поддержать ее, но дамаскинка оттолкнула от себя молодого человека, и в ее взгляде отразилось столько душевной боли, гнева и подавляющего презрения, что виновный замер на месте и схватился за сердце. Юношеская шалость, на которую подбил его легкомысленный Кризипп, принимала слишком трагический оборот. Одному человеку предстояло заплатить за нее жизнью, а двум другим – честью, спокойствием и личным счастьем. Паула, не говоря больше ни слова, опустилась на стул; Орион все еще не мог оправиться от смущения. Вдруг среди присутствующих раздался веселый хохот Псамметиха, начальника стражи, давно возведенного в сан домашнего судьи. – Клянусь моей душой, я не видел такой превосходной резьбы! – воскликнул он, рассматривая камею, привешенную к ожерелью Паулы. – Ведь на этом камне изображены языческий бог любви Эрос и его крылатая подруга Психея со светильником в руке! Не читали вы прекрасный роман Апулея [42] «Золотой осел»? Рисунок представляет одну из сцен этого произведения. Святой Лука! До какого совершенства доведена здесь резная работа! Благородная девушка, вероятно, ошиблась… Послушай-ка, почтенный Гамалиил, где мог помещаться на этом ожерелье смарагд в золотой оправе? – прибавил воин, показывая ювелиру дорогой убор. – Нигде, – отвечал еврей. – Благородная девушка… Но Орион приказал свидетелю замолчать. Тем временем Нилус взял украшение и внимательно рассматривал его со всех сторон. Наконец, этот серьезный, беспристрастный человек, на которого так сильно рассчитывала дамаскинка, подошел к ней и, пожимая плечами, спросил, нет ли у нее в сундуке другого ожерелья с пустой оправой на цепочке. При этом вопросе по телу Паулы пробежала лихорадочная дрожь. Все происшедшее казалось ей каким-то чудом, но, вернее всего, здесь был замешан злой умысел человека, а не шутка демонов. Орион поспешил ей отомстить за мнимое нарушение данного слова. Каким образом ему удалось подменить измятую оправу смарагда – так и оставалось пока загадкой. Ее противник хорошо задумал свою месть, но и Паула постоит за себя! Она вовсе не намерена покориться заклятому врагу, как бессильный ребенок. Нет, тысячу раз нет! Девушка очнулась от своего оцепенения и будто вновь обрела энергию. Как Орион мысленно переносился на арену цирка, воображая себя гладиатором, так и Пауле представилось в настоящую минуту, что она играет в шашки, но не на цветы и мелкие подарки, как с больным дядей, и не ради чести выиграть партию. Здесь ставка игры была слишком велика. Дамаскинка решилась употребить все средства, чтобы одолеть врага. Но нет, впрочем, не все! Лучше остаться побежденной, чем обвинить его в краже или выдать то, что она видела в виридариуме. Паула обещала молчать об этом. Мукаукас Георгий сделал ей слишком много добра, и она обязана всячески оберегать его сына от позора. Образ Ориона слишком прекрасен, чтобы решиться запятнать его перед целым светом. Все другие средства позволительны для того, чтобы отнять у него победу и спасти Гирама. Любое оружие годилось, кроме предательства. Орион должен почувствовать ее нравственное превосходство над собой и убедиться, что она во всех случаях жизни остается верна своему слову. Это решение оставалось неизменным. Грудь молодой девушки тревожно поднималась и опускалась, взгляд ее вновь загорелся огнем, но она не скоро нашлась, что сказать. Орион наблюдал ее внутреннюю борьбу и чувствовал, что неумолимый враг собирает силы для отпора; ему хотелось даже подстрекнуть Паулу к нападению. Что она замышляет? Чем неожиданнее новый удар с ее стороны, тем лучше. Чем мужественнее станет она защищаться, тем скорее забудет Орион, что имеет дело с противником неравной силы, стараясь одолеть слабую женщину. Ведь герои нередко славились победой над амазонками! Наконец Паула поднялась и подошла к Гираму, который был привязан к позорному столбу. Встретив умоляющий взгляд преданного слуги, она поняла, что ей предстоит не только защищаться против Ориона, но, кроме того, исполнить священный долг. Она приблизилась быстрыми шагами к судьям, сидевшим полукругом, оперлась левой рукой о край стола и подняла правую руку. – Вы все, – начала девушка, – сделались жертвой низкого обмана. Я сама пострадала от мошеннической проделки, затеянной с безбожной целью. Взгляните на этого человека у позорного столба! Разве он похож на разбойника? Гирам – самый преданный и честный слуга, отпущенный моим отцом на волю за долгие годы верной службы. Благодарность к своему господину он перенес на его дочь. Из любви ко мне сириец покинул дом и семейство, чтобы не оставить меня одинокой на чужбине. Но все это едва ли растрогает ваши сердца! Если же вы хотите услышать правду, настоящую, истинную правду… – Говори! – вскричал Орион. Девушка не оглянулась и продолжала, обратив глаза на Нилуса и прочих судей: – Ваш глава, сын мукаукаса, знает, как мне легко обратиться из обвиняемой в обвинительницу. Однако я не хочу воспользоваться этим правом из любви к его отцу, потому что не способна обмануть чужого доверия. Ориону понятен смысл моих слов! Смарагд, лежащий перед вами, был вынут из оправы вчера вечером в моем присутствии вольноотпущенником Гирамом, но, кроме нас двоих, ожерелье в этом виде рассматривали еще другие свидетели. Не далее, как сегодня в полдень, на моем уборе оставалась еще пустая оправа, и только позднее рука мошенника заменила ее резным камнем. Клянусь ранами Иисуса Христа, я в первый раз вижу эту подвеску! Она стоит громадных денег. Только богатый человек, самый богатый из всех вас, мог пожертвовать без сожаления таким сокровищем даже для того, чтобы погубить заклятого врага. Гамалиил, – прибавила дамаскинка, обращаясь к ювелиру, – во сколько ты ценишь этот оникс? Еврей попросил показать ему камею еще раз. Повертев ее в руках, он отвечал, ухмыляясь: – Да, прекрасная девушка, если бы моя черная курица несла вместо яиц такие штучки, я охотно кормил бы ее арсинойскими пирожками и жирными канопийскими устрицами. За этот камешек можно купить великолепное имение с землей, с хорошим домом и угодьями. Сам я не богат, но сейчас готов отдать за него два таланта, хотя бы мне пришлось попросить их взаймы у добрых людей! Слова Гамалиила сильно подействовали на всех. – У нас в доме решительно происходят невероятные чудеса! – воскликнул Орион. – Благородство, ставшее такой редкостью в наши дни, по-видимому, воскресло на белом свете. Какой-то расточительный демон обратил в драгоценную камею измятую пластинку золота. Позволь спросить, кто видел пустую оправу на твоем ожерелье, прекрасная Паула? Девушка чуть не изменила себе при такой дерзости и ответила дрожащим от гнева голосом: – Конечно, твой помощник или ты сам, потому что ты, ты один имеешь причину… – Это уж слишком! – грозно прервал ее Орион. – О если бы ты была мужчиной! Я убедился, как далеко простирается твое благородство! Даже ненависть и неумолимая вражда… – Они имеют право погубить тебя вконец! – воскликнула Паула, вне себя от волнения. – И если я обвиню тебя в отвратительном преступлении… – Тогда ты станешь преступницей против меня, против себя и против этого дома! – отвечал сын Георгия угрожающим тоном. – Берегись, девушка! Если ты воображаешь, что я способен поверить выдуманной тобой сказке… – О нет, это значило бы ожидать от тебя слишком много честности! – громко перебила его Паула. – Не думай в самом деле, что я ссылалась на твое свидетельство: у меня есть другие очевидцы: Мария, внучка мукаукаса… Тут дамаскинка старалась заглянуть в глаза противнику, но он с жаром воскликнул: – Ты ссылаешься на ребенка, преданного тебе всей душой! – Кроме нее, ожерелье видела сегодня утром Катерина, дочь Сусанны, – с торжественным видом добавила Паула. – Катерина уже не ребенок, взрослая девушка, что тебе хорошо известно! Я требую, – заключила она, обращаясь к судьям, – чтобы вы добросовестно исполнили свой долг и оказали мне справедливость, призвав сюда обоих свидетельниц. Орион возразил на это с притворным хладнокровием: – Мои родители едва ли позволят явиться перед судом впечатлительной и нежной девочке; кроме того, показания Марии не имеют значения: она несовершеннолетняя. Что же касается Катерины, это другое дело; суд обязан выслушать ее, и я сам позову сюда нашу гостью. Верховный судья решительно отклонил попытку Паулы прервать его речь, обещая дать ей высказаться при свидетельнице. В заключение он небрежно заметил: – Дорогая камея на ожерелье, вероятно, принадлежала твоему отцу. Тут Паула не выдержала и воскликнула в порыве гнева: – Нет, тысячу раз нет! Безбожный негодяй, твой сообщник, забрался в мою комнату, пока я была у больных, и открыл сундук отмычкой или подобранным ключом. – Это можно доказать, – спокойно возразил Орион. Он распорядился поставить сундук на стол и велел одному из присутствовавших судей сделать осмотр в качестве эксперта. Паула хорошо знала этого человека. Он был одним из самых важных чиновников в доме, старший механик мукаукаса, на обязанности которого лежала проверка и усовершенствование водяных часов и других инструментов, а также мер и весов. Этот сведущий человек тотчас осмотрел замок у сундука и нашел его в совершенном порядке; к тому же затвор отличался особым устройством, к которому было невозможно подобрать ключ. Пауле пришлось подтвердить, что она сама заперла шкатулку в полдень, а ключ, висевший на шнурке, надела себе на шею. Сын Георгия пожал плечами и велел отвести Паулу и ее кормилицу в разные комнаты поблизости от залы. Для разъяснения запутанного дела, по его словам, было необходимо помешать им переговариваться между собой. Как только за ними заперли двери, он поспешил в сад, где надеялся встретить Катерину. Судьи с недоумением смотрели ему вслед. Перед ними развертывался целый ряд неразрешимых загадок. Ни один из присутствующих не позволял себе усомниться в добросовестности Ориона, он являлся сыном их законного властелина, и они уважали в нем редкий ум и великодушие. Его ссора с Паулой произвела на всех тяжелое впечатление, и каждый спрашивал себя, по какому странному противоречию красавица-дамаскинка питала непримиримую ненависть к юноше, кумиру всех прочих женщин? Эта враждебность к Ориону сильно вредила девушке в мнении судей, которым была хорошо известна и ее неприязнь к хозяйке дома. Со стороны Паулы было непростительно приписывать сыну мукаукаса такой низкий поступок, как взлом ее сундука. Только слепая ненависть могла подсказать ей такое чудовищное обвинение. Однако в словах дамаскинки было столько искренности, что судьи невольно верили им. Если Катерина подтвердит, что видела в это утро пустую оправу от смарагда на ожерелье Паулы, то суду придется искать другого виновника дерзкой кражи в доме мукаукаса. Но кто мог пожертвовать из пустого каприза таким сокровищем, как ониксовая камея? Это являлось чем-то положительно невероятным, и механик Аммоний, пожалуй, справедливо заметил, что от женщины мстительной можно ожидать всего, даже небывалого и неслыханного. Между тем солнце успело закатиться; после томительного дневного зноя наступили прохладные сумерки. Больной Георгий все еще оставался в своей комнате, но его жена, вдова Сусанна с дочерью, маленькая Мария и гречанка, воспитательница девочки, наслаждались воздухом на открытой галерее, выходившей в сад и на берег Нила. Женщины закутали головы кружевными покрывалами, защищаясь от вечерней сырости, поднимавшейся с реки, и от комаров, которые кружились в саду целыми стаями, привлеченные светом ламп, развешенных между колоннами галереи. Маленькое общество вело оживленную беседу, освежая себя приятным питьем из свежих фруктовых соков. Приход Ориона встревожил мать. – Что случилось? – спросила она с беспокойством, заключая по внешнему виду сына, что судебное разбирательство идет не особенно гладко. – У нас происходят неслыханные вещи, – ответил он. – Паула, точно разъяренная львица, отстаивает вольноотпущенника своего отца. – С целью оскорбить нас и наделать неприятностей, – прибавила Нефорис. – Нет, нет, матушка! – с явным волнением возразил Орион. – Но эта женщина страшно упряма; она не щадит никого и ничего, обнаруживая находчивость, достойную величайших адвокатов, которых мне приходилось слышать на суде в Константинополе. Кроме того, ее благородство и божественная красота, по-видимому, вскружили головы нашему домашнему ареопагу [43] . Конечно, со стороны Паулы очень похвально защищать своего слугу, но ее заступничество все-таки не послужит ничему. Улики против Гирама слишком очевидны и если последнее доказательство его невиновности будет опровергнуто, то преступника ждет неминуемая казнь. Дамаскинка утверждает, будто бы она показывала ожерелье сегодня утром тебе, прелестная Катерина, и нашей малютке Марии. – Показывала? – воскликнула дочь Сусанны. – Напротив, она поспешила взять его из наших рук, не так ли, Мария? – Мы взяли убор без ее позволения, – возразила та. – И она хочет вызвать обеих девочек на суд? – раздраженно спросила Нефорис. – Да, – отвечал Орион, – но свидетельство Марии не значит ничего. – А если бы и так, – воскликнула жена мукаукаса, – то я все-таки не позволю ребенку вмешиваться в это грязное дело! – Потому что я стала бы защищать мою Паулу! – вскричала девочка, с досадой вскакивая с места. – Замолчи! – прервала бабушка. – Что же касается Катерины, – вмешалась в разговор вдова Сусанна, – то я не хочу выставлять ее напоказ перед толпой мужчин. – Конечно, я не пойду! – немедленно сказала девушка. – А между тем это необходимо, гордая красотка, – заметил, смеясь, Орион. – Ты, слава Богу, уже не дитя, а по нашим законам суд может вызвать в свидетели каждого совершеннолетнего. С тобой ничего не случится неприятного, потому что ты находишься под моей охраной. Пойдем, дорогая Катерина! В жизни надо учиться всему. Здесь не поможет никакое сопротивление. Кроме того, от тебя требуется очень немного: ты просто должна сказать, что видела своими глазами. Потом, с разрешения твоей матушки, я сам провожу милую гостью обратно. Доверь мне сегодня твое сокровище, Сусанна; твоя дочь, конечно, расскажет тебе откровенно, как я вел себя с ней наедине! Катерина поняла скрытый смысл этих слов и весело вскочила с места, радуясь возможности остаться с глазу на глаз с красавцем Орионом, успевшим похитить ее неопытное сердечко. Между тем Мария ухватилась за руку девушки, настойчиво требуя, с криком и слезами, чтобы ее вели к судьям защищать Паулу. Нефорис и Евдоксия с трудом уговорили малышку остаться, и молодая пара отправилась вдвоем. Обе матери смотрели им вслед, очень довольные таким оборотом дел. Жена Георгия прошептала на ухо Сусанне: «В скором времени, Бог даст, наши дети пойдут, как теперь, рука об руку к святому алтарю!» Чтобы попасть в залу суда, следовало пройти через дом или обогнуть все здание дворца. Орион выбрал последний путь. Во время разговора с женщинами, ему едва удалось сохранить свое хладнокровие. Теперь он ясно понял, что для него невозможно отступление, и что он должен увлечь в бездну лжи молодое создание, которому предстояло сделаться его женой. Когда Орион попросил мать отсрочить сватовство на два дня, то имел в виду доказать ей в течение этого срока всю непрактичность ее плана. Юная, легкомысленная Катерина явно не соответствовала его требованиям, и женитьба на ней не могла принести ему счастья. Но теперь обстоятельства круто изменились: жребий брошен! Женщина, которая внушила сыну Георгия страстную любовь почти с первой минуты их встречи, стала его заклятым врагом, а ничтожная девочка, не представлявшая никакого интереса, должна не сегодня-завтра стать его невестой. Здесь было от чего сойти с ума! Но Орион не видел другого выхода из своего положения и решил действовать, не теряя времени. Как только они удалились на несколько шагов от освещенной галереи, он схватил обеими руками детскую ручку шедшей возле него Катерины и прижал к губам ее нежные пальчики. – Орион! – воскликнула смущенная девушка, не отталкивая, однако, молодого человека. – Я требую своего права, яркое солнце моей души! – вкрадчиво ответил он. – Если твое сердечко бьется так же громко, как мое, то берегись: наши матери услышат это! – Да, оно бьется! – с блаженной улыбкой отвечала дочь Сусанны, склоняя на плечо свою кудрявую головку. – Все-таки мое, наверное, стучит сильнее! – вздыхая, ответил Орион, прижав маленькую ручку к своей груди. Он смело мог подвергнуться этому испытанию, так как судорожные удары сердца мешали ему дышать. – И правда! – восторженно воскликнула девушка. – Оно у тебя стучит, как молоток… – Пускай же наши родители узнают об этом, – заметил юноша с притворным смехом. – Но, кажется, твоя мать давно угадала нашу тайну. – Конечно, – тихонько ответила Катерина. – Со времени твоего приезда она сделалась очень весела. – А ты, моя маленькая чародейка? – Я? Разумеется, и мне стало веселее, когда ты вернулся. Этому радовались все: как твои родители, так и знакомые. – Нет, Катерина! Скажи мне, что чувствовала ты сама при нашей встрече? Мне очень хочется знать. – Ах, перестань! Разве можно говорить о подобных вещах! – Почему же нельзя? – спросил Орион, прижимая к себе руку девушки. Ему было необходимо привлечь ее на свою сторону. Живое воображение помогло юноше описать самыми яркими красками свои мнимые чувства к дочери Сусанны, к резвому «мотыльку», тогда как на самом деле молодой человек глубоко ненавидел ее в эту минуту. Он расточал перед ней слова любви, и неопытное, ограниченное создание доверчиво упивалось ими. Молодые люди сели на скамью в тенистой аллее, которая вела к северной стороне дворца. Кустарники, осыпанные цветами, разливали вокруг сладкий, дурманящий аромат. Лунный свет пронизывал густые вершины сикомор. Полдневный зной все еще держался под лиственным сводом аллеи; здесь было душно; Катерина чувствовала сладкую истому, красавец Орион, нашептывая страстные речи, первый раз назвал ее своей невестой. Мучительная тревога, терзавшая юношу, придавала его пламенным признаниям кажущуюся искренность. Между тем дочь Сусанны не догадывалась о низком обмане. Она ответила на его жаркий поцелуй, наслаждаясь первым трепетом едва проснувшейся счастливой любви. Ей хотелось продлить без конца эти упоительные мгновения; однако, несколько минут спустя, Орион вскочил, спеша положить конец нежной сцене, которая начинала против воли увлекать его самого. – Ох уж этот проклятый, дьявольский суд! – громко воскликнул он. – Но такова доля мужчины. Когда его призывает долг, он обязан оторваться от райского блаженства, возвращаясь к житейской прозе. Дай мне твою руку, мое бесценное сокровище! Неожиданное счастье вскружило юную головку Катерины. Она машинально повиновалась своему спутнику, не сознавая хорошенько, что с ней происходит. – Да, после пережитого нами сию минуту трудно возвращаться к пошлой действительности! – продолжал между тем Орион. – Ты не можешь представить, как мне неприятно разбирать такое гадкое дело. Я желаю быть другом и покровителем Паулы, но она сама заставляет меня бороться с ней. При этих словах левая рука молодой девушки, лежавшая на руке жениха, судорожно дрогнула. Юноша понял, что Катерина ревнует, и сообразил, как надо действовать. Он нарочно стал превозносить редкие достоинства ее подруги. Наивная девочка сначала слушала похвалы, но потом вдруг ударила Ориона по руке и полушутя, полусерьезно перебила его речь: – Ты отзываешься о Пауле, точно о какой-то богине. Право, можно подумать, что гордая дамаскинка нравится тебе гораздо больше, чем я. – Вот глупышка! – весело возразил Орион и продолжал успокоительным тоном: – Паулу можно сравнить с холодным светом луны, тогда как ты для меня яркое, знойное солнышко! Ей под пару годится разве какой-нибудь олимпиец, а что касается меня, я предпочитаю всем женщинам в мире мою маленькую веселую девочку, с которой мы будем радостно наслаждаться благами жизни! – Конечно! – весело подтвердила Катерина, и будущее представилось ей в самом радужном цвете. – Боже мой! – воскликнул юноша, притворяясь удивленным. – Вот уже мы и пришли. Эти огни виднеются из залы суда. О любовь, любовь! Ее упоительные чары заставили меня совершенно забыть о деле. Скажи мне, дорогая, хорошо ли ты рассмотрела ожерелье, которым вы с Марией играли сегодня в полдень? – Оно превосходно сделано, и только в самой середине висит у него на цепочке гладкая изогнутая пластинка золота. – Я вижу, что ты не знаешь толка в художественных произведениях, потому что не заметила драгоценного камня, который вделан в некрасивую оправу. – Клянусь тебе, там не было ничего! – А я уверяю тебя в противном! – Нет, мой милый! – При этих словах девушка весело вскинула глаза, как будто ей удалось совершить необыкновенный смелый подвиг. – Я отлично знаю, что такое камея. Отец оставил после смерти большую коллекцию этих драгоценностей, и мать говорит, что по его духовному завещанию они должны перейти к моему будущему мужу. – Тогда, мой чудный алмаз, я окружу тебя рамкой из одних камей. – Нет, нет! – весело возразила она. – Я не алмаз, я такая хрупкая вещь, что мне нужна прочная оправа, только пускай ее заменит мне твое собственное сердце. – Эта ювелирная работа уже готова! Но возвратимся к вопросу об ожерелье Паулы. Совершенно серьезно уверяю тебя, что на нем висел резной камень, но ты видела только оборотную сторону. Оправа камеи похожа на овальную коробочку с плотным дном из золотой пластинки. – Неправда, Орион, не спорь напрасно! – Если ты любишь меня, дорогая, то не противоречь мне, прошу тебя! Впоследствии я всегда буду считаться с твоим мнением, но в настоящем случае твоя ошибка может повлечь за собой большие неприятности. Если ты не послушаешься меня, то остается только уступить Пауле и подчиниться ее власти. Вот мы и пришли! Но остановимся на одну минуту и возвратимся в последний раз к нашему спору! Видишь ли, мы оба можем ошибаться, как ты, так и я, однако я уверен в своей правоте; если же ты опровергнешь своим показанием мои слова, то судьи сочтут меня обманщиком. Теперь мы с тобой жених с невестой и составляем нераздельное целое – что вредит одному из нас, то вредит и другому, и наоборот. Наши домашние с некоторых пор смотрят на тебя, как на будущую хозяйку: твоему свидетельству тотчас поверят, подумай же, удобно ли тебе вступать со мной в спор при посторонних? Ты воплощенная доброта, но тебе по молодости лет трудно еще понять, какие обязанности налагает на женщину любовь и супружеский женский долг. Если ты не уступишь мне с полной готовностью в данный момент, значит, ты не любишь меня, как должна любить будущего мужа. Разве от тебя требуют, наконец, чего-нибудь особенного? Я только задам тебе на суде вопрос, а ты отвечай, не колеблясь, что видела сегодня в полдень ожерелье Паулы, украшенное резным камнем, на котором изображены Амур и Психея. – И мне надо сказать это судьям? – нерешительно спросила Катерина. – Ты непременно должна это сделать, мой ангел, – нежно подтвердил Орион. – Неужели ты находишь позволительным со стороны невесты отказать своему возлюбленному в его первой просьбе из пустого каприза? Нет, нет, если в твоем сердечке пылает хоть искра любви к Ориону, если ты не хочешь унизить меня перед Паулой, заставить просить у нее милости… – Но в чем же тут дело? Неужели так важно доказать, что резной камень, а не простая пластинка золота… – Я объясню тебе потом все подробности, – с жаром возразил юноша. – Почему же не теперь… – Потому что некогда, мы и так опоздали; нам нельзя терять ни минуты больше. – Хорошо, будь по-твоему; но, право, я умру со стыда, когда придется давать перед судьями показание… – Которое совершенно справедливо. Помни, что этим ты докажешь мне свою любовь, – прервал Орион настоятельным тоном. – Как это страшно! – робко заметила Катерина. – Завяжи мне покрепче вокруг шеи покрывало, чтобы оно совсем закрыло лицо. Все эти мужчины с длинными бородами. – Ты похожа на пугливого страуса, – возразил, смеясь, молодой человек, исполняя желание невесты. – Но если ты действительно не разделяешь мнения твоего… как ты назвала меня только что? Повтори-ка еще раз. – Своим милым! – воскликнула девушка в радостном смущении и помогла Ориону завязать двойным узлом концы покрывала у себя на шее. Она не сопротивлялась, когда юноша сказал: – Попробуем поцеловаться сквозь это кружево! Отлично! Ну, теперь идем. Через несколько минут ты будешь свободна. Орион ввел свидетельницу в преддверие залы суда, попросил ее обождать здесь немного, а сам обратился к судьям и наскоро передал им, как вдова Сусанна отпустила с ним свою дочь только на том условии, что он немедленно приведет ее обратно после допроса. Потом верховный судья приказал позвать Паулу и попросил ее сесть. Катерина чувствовала себя смущенной. Хоть ей случалось прибегать к маленьким хитростям, чтобы скрыть свои ребяческие проказы, но она никогда не лгала в серьезных случаях, и теперь ее возмущала необходимость произнести перед судом сознательную ложь. Но разве Орион, самый благородный из людей, кумир целого города, мог потребовать от своей невесты что-нибудь предосудительное? Разве любовь не налагает на нее обязанности делать все, что может избавить его от горя? Катерина не вполне соглашалась с мнением жениха, но думала, что она, пожалуй, ошибается по недостатку опытности. Кроме того, ее пугала мысль, что Паула подчинит своей власти Ориона, если она не исполнит его требование. Дочь Сусанны была в достаточной степени тщеславна, считая себя одной из самых красивых девушек в Мемфисе, но высокая ростом, царственно прекрасная Паула чересчур подавляла ее своим превосходством. Еще не далее как третьего дня, когда дочь Фомы прохаживалась по саду с Орионом, больной мукаукас увидел их в окно и сказал: «Какая славная парочка!» Катерина сама часто думала прежде, что на свете нет девушки красивее, благороднее и привлекательнее приезжей дамаскинки; она старалась заслужить от нее хоть один благосклонный взгляд или ласковое слово, но замечание наместника заронило в сердце богатой наследницы зависть, которая вскоре нашла себе обильную пищу. Паула постоянно относилась к Катерине, как к ребенку, не признавая молоденькую приятельницу взрослой. Почему она сегодня в полдень отыскивала Ориона и желала говорить с ним наедине? И почему сам Орион, говоря невесте о своей любви, отзывался в то же время с таким восхищением о Пауле? Нет, ей следует остерегаться дамаскинки, потому что холодная красавица явно была неравнодушна к жениху Катерины. Девушка вдруг спросила себя, не была ли в самом деле виденная ей оправа из золотой пластинки дорогой камеей? Разве она внимательно присматривалась к ожерелью? И почему Орион с его большими чудными глазами должен оказаться менее зорким? Несомненно, в этом случае он прав, как всегда и во всем! Большинство резных камней имело овальную форму, и точно такой же вид у золотой вещицы, висевшей посередине ожерелья. Сын Георгия, вероятно, не заставил бы свою будущую жену напрасно покривить душой. Это не похоже на благородного юношу! Во всяком случае невеста была обязана защитить его от всего дурного и не допускать до сближения с лукавой сиреной. Катерина знала теперь, что ей следует говорить, и собиралась уже приподнять угол покрывала, чтобы твердо взглянуть в лицо соперницы, но тут за ней пришел Орион. К его радости и даже к немалому изумлению дочь Сусанны решительно объявила, что сегодня в полдень на ожерелье Паулы видела резной камень. Когда же ей подали оникс, спрашивая, помнит ли она его, девушка хладнокровно ответила: – Может быть, это та самая камея, а может быть, и нет; я помню, что видела только гладкую оборотную сторону золотой оправы овальной формы, потому что ожерелье было у меня в руках буквально считанные мгновения. Между тем казначей Нилус попросил Катерину хорошенько рассмотреть изображение Амура и Психеи, чтобы вспомнить, не видела ли она хоть мельком этой вещицы. Но невеста Ориона отстранила от себя дорогой убор и решительно заявила: – Не люблю языческих картин! Якобитские девушки не позволяют себе носить подобных украшений. Тогда Паула встала с места и подошла к свидетельнице, в глазах дамаскинки выражался строгий упрек, и теперь Катерине было очень приятно, что лицо ее закутано густым покрывалом. Но девушка скоро оправилась от испуга. – Ты намекаешь на свое вероисповедание, – заметила ей дочь Фомы, – но ведь оно так же осуждает ложь, как и мое. Подумай о том, насколько важно твое показание, дитя! – Я уже не дитя, тем более для тебя. Мои слова вполне обдуманы и я понимаю, что от моего свидетельства зависит многое. Невеста Ориона упрямо подняла голову и с твердостью повторила: – Этот оникс висел на цепочке посередине ожерелья. – Ах ты, противная карлица! – крикнула Перпетуя прямо ей в лицо, вне себя от негодования. Катерина вздрогнула, точно ее ужалила змея, и быстро обернулась к женщине, которая осмеливалась так дерзко выражаться. Готовая заплакать от стыда, дочь Сусанны беспомощно оглядывалась вокруг, отыскивая поддержку в окружающих. Кормилица тотчас получила должное возмездие – Орион велел увести ее в темницу за ложные показания, а дамаскинку отпустить: она не принимала присягу и выдумала невероятную историю с великодушным намерением спасти подсудимого. Сундук с вещами было приказано немедленно отнести в ее комнату. Тогда дочь Фомы еще раз подошла к судейскому столу, сняла с цепочки оникс и бросила Гамалиилу, который поймал драгоценный камень на лету. – Дарю тебе его, – сказала она еврею. – Может быть, негодяй, надевший камею на мое ожерелье, выкупит у тебя свою собственность. Моя прабабушка получила этот жемчужный убор от святого императора Феодосия, и я лучше брошу его в нильские волны, чем оставлю на нем ненавистный подарок злодея. Я не сержусь на вас, бедные обманутые судьи, но сожалею о вашем ослеплении… Мой Гирам, – тут девушка указала на сирийца, – честный человек, о котором я буду вспоминать с благодарностью и любовью до самой смерти, но этот неправедный сын благороднейшего отца, этот… Она указывала прямо в лицо Ориону. – Довольно! – прогремел тот, вне себя от гнева. Наконец, Паула немного опомнилась и продолжала: – Я исполню твое желание, но собственная совесть будет всю жизнь повторять тебе то, о чем я умалчиваю теперь. Дамаскинка подошла к Ориону ближе и прошептала: – Я не хотела обращать против тебя самого сильного оружия, потому что ты обещал спасти Гирама. Если в тебе осталась хоть искра чести, исполни данную клятву! Верховный судья сделал утвердительный знак головой. Выходя из залы, девушка еще раз остановилась на пороге и громко заметила Катерине: – Ты, как неопытная девочка, запуталась в сетях Ориона. Помни, неразумное дитя, что сын мукаукаса наградит тебя за оказанную ему услугу жестокими терзаниями! Сказав это, Паула вышла. Поднявшись с трудом по лестнице, она по-прежнему принялась ухаживать за больной персиянкой, и тут у нее из глаз полились облегчающие слезы. Филипп дал ей наплакаться, не надоедая расспросами, пока его приятельница не высказалась перед ним сама. Орион и Катерина утратили свое веселое настроение; они вернулись на галерею пасмурные и недовольные собой. «Мотылек» спрашивала дорогой у жениха, почему он требовал от нее показания против дамаскинки, но юноша отложил этот вопрос до следующего дня. Молодые люди нашли вдову Сусанну одну. Нефорис отправилась к больному Георгию и увела с собой Марию. Проводив гостей до экипажа, сын наместника вернулся в залу суда. Он еще раз кратко изложил перед судьями сущность дела и все улики против вольноотпущенника. Верный Гирам был приговорен к смертной казни всем составом суда, исключая Нилуса, который упорно доказывал, что подсудимый невиновен. Орион распорядился отложить исполнение приговора. Вместо того чтобы идти к себе в комнату и успокоиться после тревожных потрясений, он велел оседлать самого горячего коня и ускакал один в пустыню. Желанная победа досталась ему, однако сыну Георгия казалось, что, увлекшись состязанием, он попал во время бешеной скачки в грязную канаву, где ему суждено захлебнуться. XIII Филипп был вне себя, слушая рассказ о поведении Ориона, и об исходе судебного заседания. Он горячо поддерживал решение Паулы оставить дом, где допускалась столь возмутительная несправедливость. Но едва они начали серьезно обсуждать положение дел, как из комнаты больных неожиданно раздались громкие крики. Масдакит Рустем, лежавший до сих пор в бессознательном состоянии, очнулся после дозы возбуждающего лекарства и начал звать к себе Гашима. Когда ему сказали, что тот не вернется раньше завтрашнего дня, великан приподнялся с подушек, опираясь о кровать и окидывая спальню помутившимся взглядом. Потом он потряс остриженной головой, как разъяренный зверь, что не предвещало ничего хорошего. Действительно, больной ярился все больше и больше, разразившись наконец угрозами и бранью на родном языке, непонятном присутствующим. Когда Филипп бесстрашно подошел к нему, чтобы перевязать рану, Рустем схватил его и, с пеной на губах, попытался опрокинуть на пол. Рыча, он тряс свою жертву могучими руками, но врач ни на минуту не потерял присутствия духа и крикнул сестре милосердия, чтобы та позвала пару дюжих невольников. Монахиня выбежала из комнаты. Паула осталась единственной свидетельницей упорной борьбы. Филипп схватил кисти рук масдакита и удерживал его с такой силой, какой нельзя было ожидать от человека, посвятившего себя исключительно усидчивым занятиям наукой. Минуту спустя пациент был опрокинут на подушки, а Филипп, упираясь коленями на край постели, сдерживал его от дальнейших попыток к нападению. Между тем перс напрягал все свои усилия, чтобы освободиться, но большая потеря крови и лихорадка изнурили его. Паула, дрожа всем телом, смотрела на происходившее. Сердце замирало у нее в груди, она не могла помочь своему другу и молча стояла у изголовья постели. Когда же врачу удалось справиться с великаном, один вид которого довел мукаукаса Георгия до обморока, дамаскинка невольно пришла в восторг от мужественной красоты Филиппа. Глаза его горели огнем, несоразмерно короткая нижняя часть лица вытянулась при невероятном напряжении всех мускулов и теперь вполне гармонировала с высоким лбом и остальными чертами. Паула смертельно боялась за него. В настоящую минуту он возвысился в ее глазах до геройства, тогда как прежде молодая девушка видела в нем только необыкновенный ум. Несколько минут спустя руки перса ослабели. Филипп попросил Паулу раздобыть платок или веревку. Дамаскинка вышла в соседнюю комнату за своим головным платком, развязала шелковый шнур, служивший ей поясом, и, вернувшись, помогла врачу связать Рустема. В эти критические минуты она понимала каждый намек, каждый знак своего друга. Наконец, монахиня привела двух невольников, но масдакит был уже укрощен; оставалось только наблюдать за ним, чтобы он не вскакивал с ложа и не метался. С трудом переводя дух, Филипп дал рабам необходимые инструкции, потом вынул из ящика склянку с лекарством. Заметив что багровые распухшие пальцы врача сильно дрожат, Паула взяла у него пузырек и сама смешала лекарство по его указанию. Потом добровольная сиделка бесстрашно подошла к Рустему и влила ему сквозь стиснутые зубы успокоительное питье. Капли тотчас подействовали на пациента. Некоторое время спустя Филипп мог без помехи обмыть и вновь перевязать его рану. Мандана тем временем проснулась от громкого рева масдакита и с ужасом озиралась по сторонам, спрашивая, нет ли здесь страшной, злой собаки. Пауле удалось, однако, уговорить ее. Молоденькая невольница так разумно отвечала на все вопросы, что сестра милосердия позвала врача, который тут же подтвердил предположение Паулы – болезнь персиянки приняла благополучный оборот. Мандана говорила грустным и жалобным тоном. Когда дамаскинка указала на это Филиппу, он заметил: – Настоящий характер человека обнаруживается во время физических страданий. Безумная девушка, пожалуй, намеревалась убить Ориона в припадке бешенства, но теперь в ней выказывается ее природная кротость. Вот и силач-масдакит также честная душа – порукой тому служат мои помятые пальцы. – Из чего ты выводишь такое заключение? – Из того, что даже в припадке исступления он не царапался и не кусался, защищаясь, как следует порядочному человеку. Однако я забыл поблагодарить тебя за помощь. Если бы ты не подоспела вовремя с крепким шнурком, которым мы связали ему руки, то, может быть, наша борьба кончилась не так благополучно. – Какие пустяки!… – с уверенностью возразила Паула. – Ты удивительно силен, Филипп. С тобой не всякий сладит! – Неужели? – ласково сказал врач. – По крайней мере теперь ты имела случай убедиться, что твой защитник сумеет постоять за тебя. Однако мне не помешал бы небольшой отдых. Дамаскинка подала ему свой собственный платок. Филипп поблагодарил и с трудом удержался от искушения припасть к нему губами, вытирая лицо, на котором проступали крупные капли пота. – При такой помощнице все должно удаваться! – весело воскликнул молодой человек. – Но физическая сила еще не заслуга; всякий может стать сильным, если родился на свет со здоровой кровью и крепкими костями, упражнял свои мускулы, как делал я в детстве и в молодости, и кто не растратил здоровья беспорядочной жизнью. Однако мои руки не перестают дрожать. В зале осталось еще превосходное вино, принесенное нам к завтраку, оно превосходно подкрепит меня и снимет напряжение. Филипп и Паула вышли в соседнюю комнату, где некоторые из ламп успели погаснуть. Девушка нашла вино; врач жадно осушил поданный ею кубок и снова наполнил его. Но не успел он пригубить вино во второй раз, как в комнате масдакита послышались голоса. Туда неожиданно явилась сама хозяйка дома. Заботливая жена мукаукаса весь вечер не отходила от постели мужа, и даже рев больного перса не вызвал ее из спальни Георгия. Когда же слуги доложили ей о том, что происходит наверху, прибавив, что Паула по-прежнему остается при больных, Нефорис улучила удобную минуту и поднялась в верхний этаж. Почтенная матрона находила неприличным для молодой девушки проводить ночи среди такой необычной обстановки. Кроме того, жене наместника то и дело мерещилось, будто бы в их тихом доме слышен повсюду странный шум: в комнате больных, в спальне Ориона, который несмотря на поздний час ночи велел позвать к себе казначея Нилуса по возвращении домой. Жена мукаукаса испытывала безотчетную тревогу, тем более что этот несчастный день был обозначен в календаре в числе особенно зловещих. Приказав преданному слуге дежурить при больном Георгии и захватив с собой ковчежец с мощами, в защиту от злых духов, Нефорис поднялась по лестнице. Быстрой, неслышной походкой вошла она в комнату больных и сделала строгий выговор сестре милосердия. При входе в залу ей бросился в глаза Филипп, подносивший к губам кубок с вином, и Паула, которая стояла против него с полураспущенными косами и в распоясанной одежде. Такая свобода обращения не могла быть терпима в благочестивом доме. Высказав это в довольно резких выражениях племяннице, Нефорис приказала ей идти спать. По словам матроны, после всего, случившегося вчера и сегодня, дамаскинке было бы приличнее оставаться в своей комнате, серьезно вдумываясь в собственные поступки, достойные строгого осуждения. Но вместо того, она разыгрывала сострадательную сестру милосердия, чтобы под предлогом ухода за больными беседовать с молодым человеком за чашей вина… Паула молча слушала упреки, беспрестанно меняясь в лице… Когда же тетка сурово указала ей на дверь, девушка окинула Нефорис неприязненным взглядом и неожиданно для обвинительницы заявила: – Я хорошо поняла твои намеки и не удостоила бы тебя ответом, если бы ты не была женой человека, оказавшего мне гостеприимство и покровительство. Ты всегда подозревала меня в недостойных поступках. Если тебе угодно запретить мне ухаживать за больными, вероятно, ты желаешь, чтобы я совершенно оставила этот дом. Благодаря тебе и твоему сыночку пребывание здесь и без того сделалось для меня адом! – Я и мой сын!… Нет, это уж слишком! – прервала матрона, задыхаясь от волнения и прижимая к груди обе руки. Ее бледное лицо покрылось от волнения багровым румянцем, глаза сверкали. – Так вот как!… Но ты не стоишь моего ответа. Мы взяли тебя, бесприютную, держали как родную дочь, не жалели денег, а теперь… Эта отрывистая, бессвязная речь была обращена скорее к Филиппу, чем к девушке. Паула приняла вызов тетки и отвечала ледяным тоном: – А теперь я заявляю тебе, как совершеннолетняя, которая имеет право распоряжаться собой, что завтра соберу все свои пожитки и оставлю этот дом, где меня незаслуженно оскорбляли, где был несправедливо обвинен мой верный слуга, которого ждет позорная казнь. Я охотнее соглашусь просить милостыню, чем пользоваться дольше вашим гостеприимством! – Вспомни, что с тобой, напротив, поступили чересчур снисходительно! – хриплым голосом закричала Нефорис, выведенная из себя хладнокровием Паулы. – Ты ввела в наш дом разбойника и, желая спасти негодяя, решилась обвинить в пристрастии родного сына твоего благодетеля! – Я была права! – воскликнула дамаскинка, задетая за живое. – Скажу даже больше: Орион склонил к лжесвидетельству неопытную Катерину, которую ты назначила ему в невесты. Дочь Сусанны – невинный ребенок, не умеющий отличить добро от зла. Я могла бы прибавить еще очень многое, но буду молчать… из желания пощадить твое материнское чувство, тем более что я обязана благодарностью великодушному дяде! – Какое бесстыдство! – высокомерно заметила Нефорис. – Ты желаешь пощадить нас? Тебя помиловали на суде, а ты щадишь своих судей! Но знай: тебя заставят высказаться. А твои слова насчет лжесвидетельства, низкая клеветница… – Их подтвердит твоя родная внучка, – перебил Филипп, – стоит только допросить маленькую Марию. Жена мукаукаса истерически рассмеялась и продолжала вне себя от гнева: – Так вот что делается у нас в доме! Вы обратили комнату больных в храм Бахуса и Венеры, мало того, не довольствуясь этим, еще заключили между собой союз с целью опозорить нашу честную семью. Нефорис подбоченилась левой рукой, в которой держала священный ковчежец, и яростно набросилась на Паулу: – Прекрасно! Чего ты ждешь? Иди, куда хочешь! Но помни: если ты, неблагодарное, гадкое существо, останешься здесь до завтрашнего полудня, то я прикажу страже вытолкать тебя на улицу. Ты… я тоже хочу высказаться наконец откровенно – ты мне противна, ненавистна! Одно твое присутствие раздражает меня и приносит несчастье как мне, так и всем другим. Кроме того, я не желаю допускать расхищения нашего имущества. Высказав эти жестокие слова, она обратилась к врачу более кротким и сдержанным тоном: – Что касается тебя, Филипп, то ты необходим моему мужу. Тебе известна щедрость Георгия… Надеюсь, что ты образумишься и поймешь… – Я? – сказал врач с ироничной усмешкой. – Неужели ты так мало знаешь меня? Я сам глубоко предан твоему почтенному супругу и всегда готов оказать ему помощь, если он пошлет за мной, но без зова я не приду сюда, где беззащитную сироту подвергают незаслуженным оскорблениям и доводят до отчаяния. Не смотри на меня так удивленно! Твой сын запятнал честное имя предков, и кровь невинного Гирама падет на его голову. Ты же по-прежнему можешь быть спокойна за свои сокровища: Паула их не тронет. Она слишком благоразумна, чтобы назвать человека, от которого тебе следует подальше запирать свои драгоценности. Сказанные тобой слова разорвали всякую связь между нами. Я не требую ничего особенного от своих друзей: ни богатства, ни предупредительности, ни каких-нибудь выдающихся духовных качеств или телесной красоты, но у нас должно быть одно общее – честный образ мыслей. К этому ты совершенно не способна. Пожалуй, жизнь настолько озлобила тебя, что ты потеряла веру в людей… Как бы то ни было, с этой минуты я тебе чужой и не желаю встречаться иначе, как у постели твоего больного мужа. Филипп говорил с таким достоинством и силой, что Нефорис пришла в замешательство. Филипп обошелся с ней, как с презренной женщиной, между тем сама она считала его ниже себя, признавая за ним, однако, неподкупную честность и бескорыстие. Больной Георгий никак не мог обойтись без Филиппа. Молодой врач умел облегчать его страдания и удерживать от злоупотребления наркотическими средствами. Вблизи Мемфиса не было другой медицинской знаменитости, и вдруг теперь Нефорис лишалась такого полезного помощника, который спас жизнь маленькой Марии и многим невольникам. Ненавистная дамаскинка и тут становилась поперек дороги жене мукаукаса. Нефорис считала себя примерной женщиной; ей никогда не приходило в голову, что кто-нибудь мог поставить выше нее бездомную изгнанницу, не имевшую гроша за душой. Гнев, досада и вместе с тем искреннее огорчение заставили почтенную матрону воскликнуть со слезами на глазах: – Но что значит все это? Ты так давно знаешь меня, Филипп, а между тем решаешься выказывать мне презрение в моем же собственном доме? Кажется, я всегда была верной женой и вот уже несколько лет не отхожу от постели больного мужа, думая только о том, как бы облегчить его страдания. Моя жизнь не лучше монастырской, тогда как другие богатые женщины ищут удовольствий, утопают в роскоши. У кого рабы содержатся лучше наших и чаще получают свободу? Где скорее подадут милостыню бедному, как не в нашем доме, в котором я, я одна, поддерживаю благочестие? И вдруг мной начинают пренебрегать ради неблагодарного, бездарного создания! Ты отказываешь мне в своей дружбе, потому что у меня недостает ума или… как ты сказал?… Чем нужно приобрести твое уважение… – Я говорил о взгляде на вещи, а не об уме, – прервал Филипп. Ему невольно стало жаль встревоженную, огорченную женщину. Супруга Георгия всегда удостаивала его своим расположением. – Мы родимся на свет с определенными нравственными задатками, – продолжал он, – однако можем облагородить свой характер, исправить природные слабости. Сам Господь смотрит не столько на наши дела, сколько на чувства, которые служат им источником. Ты говоришь, будто бы я тебя порицаю. Неправда, мне позволительно только сожалеть о тебе, твоя душа заражена болезнью, подобно раку на теле. – Вот еще! – воскликнула Нефорис. – Этот душевный недуг, – смело продолжал Филипп, – называется ненавистью. Между тем благочестивая христианка должна избегать ее. Она незаметно проникла в твое сердце, произвела там опустошение, отравила твою кровь и заставила тебя притеснять беззащитную сироту. Паула и без того перенесла ужасное горе; обращаться с ней дурно – все равно, что кидать под ноги слепому камни, чтобы он споткнулся. Если мне удалось хоть немного убедить тебя, советую тебе попросить у Паулы прощения за то, что ты мучила ее своим недоброжелательством не один год и вот только что возвела на нее напраслину, которой и сама не веришь. Дамаскинка, внимательно слушавшая разговор, повернулась при этом к Нефорис и разняла руки, сложенные на коленях. Она была готова примириться с женой дяди, если та сделает первый шаг. Но решение девушки оставить дом наместника все-таки оставалось непоколебимым. А в душе матроны происходила жестокая борьба. Она признала несостоятельность обвинений, выдвинутых против Паулы: пропажа смарагда по-прежнему представлялась загадочной. Уход молодой девушки из дома несомненно огорчит Георгия; уход Филиппа грозил серьезными последствиями. Но как жестоко унижала ее и Ориона высокомерная племянница! Неужели Нефорис смирится с таким унижением? В эту минуту раздался звон серебряного таза, куда мукаукас бросал металлический шар, когда ему нужно было позвать жену. Ей тотчас вспомнилось бледное, страдальческое лицо больного. Что она ответит мужу на вопрос, куда девалась Паула, которая постоянно развлекала дядю игрой в шашки? С каким упреком посмотрит он на виновную, когда услышит, что Нефорис выгнала из дома дочь благородного Фомы? Не выпуская ковчежца из левой руки, матрона подошла к Пауле и протянула ей в знак примирения правую руку. – Забудем прошлое! – сказала она тихим голосом. – Бывали минуты, когда я действительно действовала несправедливо. Но почему ты сама постоянно отталкивала меня? Бог свидетель, что мне хотелось прежде относиться к тебе, как к родной дочери, однако ты… Но оставим это! Теперь я раскаиваюсь и прошу извинения за обиды, нанесенные, конечно, невольно! Паула тотчас положила свою холодную, как мрамор, руку на горячую влажную ладонь взволнованной тетки. Но их пожатие длилось недолго, как будто руки обеих женщин испытывали антипатию, как и сердца. Дамаскинка выдерживала свое достоинство лучше Нефорис. Она говорила спокойным тоном, хотя ее щеки пылали. – Итак, постараемся разойтись без гнева, – заметила дамаскинка. – Благодарю тебя за доброе слово! Завтра, вероятно, мне будет позволено проститься с дядей и маленькой Марией? – Но зачем же тебе покидать нас? – с жаром проговорила жена наместника. – Георгий ни за что не допустит этого, и я сама убедительно прошу тебя остаться. Ты знаешь, с какой любовью всегда относился к тебе мой муж. – Он всегда проявлял по отношению ко мне отеческую заботливость, – кивнула Паула, у которой даже навернулись слезы. – Я охотно осталась бы при дяде, но теперь твердо решила уйти. – А если Георгий присоединит свои просьбы к моим? – Мое намерение останется неизменным. Нефорис снова взяла руку дамаскинки, стараясь разубедить девушку, но все было напрасно. – Где же ты найдешь так скоро приличное пристанище для себя? – воскликнула жена мукаукаса. – Предоставь мне позаботиться об этом! – вмешался Филипп. – Поверь мне, благородная женщина, для всех вас будет лучше, когда Паула уйдет отсюда. Но я советую ей остаться на первое время в Мемфисе. – Она не должна покидать нашего дома! – возразила тетка. – Может быть, Господь смягчит твое сердце, Паула; ты пожалеешь бедного старика, и мы начнем новую, лучшую жизнь. Девушка только отрицательно покачала головой, но Нефорис не видела этого. До ее слуха донесся в третий раз металлический звон из нижних комнат, и она поспешила к мужу. После ее ухода дамаскинка вздохнула с облегчением. – Боже мой, Боже мой, как мне было трудно сдержать себя! – воскликнула она. – Почему я не могла отплатить этой женщине за все обиды, рассказав ей о бесчестных поступках сына!… Но нет, я неспособна на предательство, хотя один вид Нефорис порой выводит меня из себя. Теперь у меня легко на сердце, когда порвались все связи между мной и не только здешним домом, но даже Мемфисом. – Мемфисом? – переспросил врач. – Разумеется! – с жаром продолжала Паула. – Я непременно уеду далеко-далеко отсюда, чтобы никогда не встречаться с этой женщиной и ее сыном! Мне все равно, куда поехать: обратно ли в Сирию, или в Грецию, куда угодно, только бы прочь отсюда. – Ты совершенно забываешь обо мне, твоем преданном Друге. – Я буду вечно вспоминать с благодарностью о твоей доброте. Филипп улыбнулся про себя и потом после минутного молчания сказал: – А как и где отыщет тебя навуфеянин, если отшельник на Синае действительно окажется твоим отцом. Этот вопрос озадачил девушку, и молодой врач принялся красноречиво доказывать ей необходимость остаться в городе пирамид. Во-первых, Пауле предстояло похлопотать об освобождении кормилицы, в чем Филипп обещал ей содействие. Он рассуждал так логично, что дамаскинка искренне дивилась дальновидности ученого в практических вопросах жизни. Паула уступила наконец его настояниям из любви к отцу и к Перпетуе, но также в надежде подольше воспользоваться обществом своего друга; она согласилась перейти на некоторое время в дом старого друга Филиппа, знакомого Пауле по рассказам врача. Почтенный Руфинус был к тому же единоверцем бесприютной сироты. Однако она не оставляла мысли при первой возможности покинуть те места, где жил Орион. Девушка чувствовала, что не может еще освободиться от всесильных чар любви и стать равнодушной к судьбе вероломного юноши. Кроме вечной разлуки, здесь не было другого средства совладать с непослушным сердцем. Вот почему Паула так настойчиво стремилась покинуть Египет. Филиппу стоило большого труда убедить свою приятельницу остаться в Мемфисе. Наконец она согласилась воспользоваться гостеприимством старого ученого с тем условием, что он будет ограждать ее от непрошеных посетителей. – Я сумею защитить тебя от всех, – заключил врач. Когда они расстались, солнце позолотило уже вершины гор на востоке. – Итак, завтра начинается для меня новая жизнь, – заметила дамаскинка. – Надеюсь, что она будет отраднее прежней. – А для меня новая жизнь началась еще вчера, – проговорил с нескрываемым волнением Филипп. XIV Время приближалось к полудню. Мария сидела в саду на низком тростниковом стуле, под теми же самыми сикоморами, которые осеняли вчера мимолетное счастье Катерины. Девочка списывала под руководством Евдоксии десять заповедей из греческого катехизиса. Между тем воспитательница под влиянием возрастающей жары и сильного аромата цветов погрузилась в дремоту; заметив это, девочка отложила перо в сторону. Ее заплаканные глаза были устремлены на дорожку, усыпанную раковинами. Сначала она машинально разгребала их линейкой, потом принялась чертить на щебне большими заглавными буквами слова: «Паула», «Паула, любимица Марии». Только пестрый мотылек, порхавший возле нее, вызывал слабую улыбку на милом личике ребенка; даже мрачная гостья – печаль не могла совершенно заглушить природной веселости, которой была так щедро наделена бойкая внучка мукаукаса. Но все-таки Мария тосковала. В саду и во всем доме царствовала удручающая тишина, потому что больному наместнику перед восходом солнца сделалось очень плохо, и малейший шум мог еще более повредить ему. Девочка грустно задумалась о несчастном больном и о разлуке с Паулой, как вдруг в глубине аллеи показалась Катерина. Сегодня она мало походила на милую резвушку; ее хорошенькие ножки медленно ступали на песок, головка с видом утомления была опущена на грудь; молодая девушка не смотрела по сторонам и только сердито отмахивалась веером от докучливых насекомых, кружившихся роями в знойном воздухе. Когда она подошла к Марии и сказала ей обычное приветствие – «радуйся», ребенок отвечал одним молчаливым небрежным кивком головы. Отвернувшись от гостьи в сторону, внучка Георгия продолжала чертить линейкой по песку. Этот холодный прием не произвел, однако, неприятного действия на посетительницу. – Я слышала, что твоему дедушке стало хуже? – с участием спросила она. Мария пожала плечами. – Говорят, его положение очень опасно; я сейчас виделась с врачом Филиппом. – Вот как! – заметила девочка, не поднимая глаз и не прекращая своей забавы. – Орион у него, – прибавила Катерина. – Правда ли, что Паула хочет оставить ваш дом? Девочка молча кивнула головой. Ее заплаканные глаза снова наполнилась слезами. Тут молоденькая гостья заметила, что Мария сильно опечалена и не хочет разговаривать с ней. В другое время дочь Сусанны не рассердилась бы на это, но теперь молчание ребенка показалось ей оскорбительным и даже встревожило ее. Она остановилась против Марии, говоря с досадой: – Кажется, я у тебя в немилости со вчерашнего дня. Однако ты во всяком случае не смеешь обращаться со мной так невежливо. Громкий голос Катерины разбудил Евдоксию. Она выпрямилась с достоинством и строго заметила своей воспитаннице: – Разве так следует обходиться с гостями, Мария? – Да здесь нет гостей! – возразила та, упрямо сжав губы. – Ты держишь себя, точно провела всю жизнь между варварами. Девочка, воспитанная в эллинских обычаях, не должна так забываться. Катерина уже не ребенок, хотя и позволяет себе иногда поиграть с тобой. Подойди к ней сейчас же и попроси извинения за свою грубость. – Мне просить извинения? – воскликнула Мария. Она вскочила со стула и прибавила, сверкая глазами: – Мы обе не гречанки, ни Катерина, ни я, и если на то пошло, то знайте, что она для меня больше не гостья и подруга; между нами нет теперь ничего, решительно ничего общего! – Ты, кажется, с ума сошла! – сказала Евдоксия с угрожающим видом. Она поднялась с места, намереваясь подойти к девочке и насильно заставить ее извиниться. Но Мария была проворнее флегматичной гречанки. В одну минуту девочка отскочила в сторону и кинулась без оглядки бежать к реке. Воспитательница попробовала последовать за ней, но вскоре остановилась, едва переводя дух. Между тем в Катерине воскресла ее обычная живость, и она побежала за ребенком так проворно, что чуть не сшибла с ног неповоротливую Евдоксию. Заметив, что за ней бегут, Мария остановилась и стала поджидать молодую девушку в тени высокого кустарника. Догнав малышку, гостья схватила ее за руки. – Что ты сейчас сказала? – крикнула она раздраженным тоном. – Если бы я не считала тебя глупой девочкой, то была бы готова… – Оклеветать меня, я знаю! Отпусти мои руки, или я стану кусаться! Эта угроза подействовала на Катерину. – О, я узнала со вчерашнего дня, какова ты, Катерина! Мне вовсе не лестно иметь подобную подругу. Ты должна стыдиться своего наглого обмана. Мне только десять лет от роду, но я скорее согласилась бы сидеть в душной темнице, как Перпетуя, чем покривить душой. Бедная кормилица, бедный Гирам! Но лучше разделить их участь, чем унизиться до лжи. При этих словах щеки Катерины побледнели, хотя на них только что горел яркий румянец. Она откинула голову и сказала, стараясь придать себе гордый вид: – Ребенок не может судить о вещах, которые приводят в недоумение даже взрослых. – Взрослых! – насмешливо повторила Мария. – Вырасти сперва хорошенько, а потом называй себя взрослой. Года через два я буду выше тебя! Бойкая египтянка не могла больше владеть собой. Кровь бросилась ей в голову, и она дала девочке звонкую пощечину. Ошеломленная Мария не вскрикнула и осталась на месте. Постояв несколько минут с опущенными глазами, она повернулась к обидчице спиной и молча направилась в тенистую аллею. Катерина следовала за ней со слезами на глазах, сознавая справедливость слов Марии. Ей самой приходило в голову, что она поступила дурно и непростительно. Эта мысль не давала девушке заснуть сегодня всю ночь и наконец перешла в твердое убеждение. В настоящую минуту дочь Сусанны как виноватая шла позади девчушки, испытывая страстное желание взять ее за руку, заговорить с ней ласковым тоном и даже попросить прощения. Подходя к тому месту, где сидела, изнемогая от африканского зноя, несчастная учительница, Катерина назвала Марию по имени и, видя, что та не хочет отвечать ей, взяла девочку за плечо, говоря мягким, умоляющим тоном: – Прости меня, Мария, но разве я виновата, что так мала ростом? Ты знаешь, когда меня поднимают за это на смех… – То ты бесишься и начинаешь драться, – подсказала девочка, продолжая идти вперед. – Еще вчера я посмеялась бы над твоей пощечиной или ответила тебе тем же, что и случалось между нами, но сегодня мне было обидно, как будто моего лица коснулась рука противного черного невольника, – сказала девочка, содрогаясь от чувства отвращения. – Ты совсем не та, что прежде, – у тебя, поверь мне, изменились и походка, и лицо, и манеры. Ты далеко не так мила и оживлена, как бывало до сих пор. А все почему? Потому что вчера ты совершила злое дело! – Но послушай, дорогая моя, – умоляющим тоном сказала дочь Сусанны, – ты не должна судить моих поступков так строго. Положим, я не сказала судьям всего, что знала, но Орион, который меня горячо любит и будет моим мужем… – Он уговорил тебя поступить против твоей совести! – воскликнула малышка. – Мой дядя также был весел и со всеми ласков до вчерашнего дня, но с тех пор… О этот несчастный день!… Здесь Евдоксия прервала девочку градом упреков и приказала сесть за прерванный урок. Мария беспрекословно повиновалась, но едва успела взять со стола восковую дощечку, как молоденькая гостья снова подошла к ней и стала шептать. По словам Катерины, Орион, вероятно, считал себя вправе дать показания против Паулы, а что касается ее самой, то она не помнит, какая именно вещь висела на жемчужном ожерелье дамаскинки: резной камень или пустая оправа. Тут Мария быстро повернулась к подруге, твердо взглянула ей в глаза и воскликнула на египетском наречии, чтобы Евдоксия не могла понять, что она говорит: – На изящной цепочке висела изогнутая, зазубренная по краям золотая пластинка, которая прицепилась еще к твоему кружевному платью. Я как теперь вижу ее перед собой. Сказав судьям, что на ожерелье был резной камень, ты солгала! Вот взгляни на эти заповеди, данные нам Господом на святой горе Синай – здесь ясно говорится: «Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна». Священник объяснил мне, что нарушение заповедей – смертельный грех; он не может быть прощен ни на земле, ни на небе иначе как только по собственной милости Искупителя, после того как согрешивший выдержит тяжелый искус покаяния. Ты также учила катехизис; как же ты могла сказать на суде неправду и погубить невиновного человека своей ложью? Катерина опустила глаза и нерешительно ответила: – Но Орион так убедительно настаивал… Я не знаю, каким образом это со мной случилось… Гнев на нее омрачил мой рассудок. – На кого? – с удивлением спросила Мария. – Но ведь мы знаем: на Паулу. – Неужели! – воскликнула девочка, причем ее большие глаза наполнились слезами. – Да разве это возможно? Разве ты не любила ее, как я? Ведь ты иногда надоедала ей своими ласками. – Правда… совершенно верно… Но она держала себя на суде с таким высокомерием и гордостью… Кроме того… Нет, Мария, ты в самом деле еще слишком мала, тебе не понять некоторых вещей! – В самом деле? – насмешливо заметила девочка и скрестила руки на груди с решительным видом. – За какую дурочку меня считают? Я знаю, что ты без ума от Ориона, и действительно таких красавцев на свете немного – ты влюблена в него по уши и ревнуешь к нему Паулу, которая, конечно, не чета тебе. Она хороша, как царица; я прекрасно замечала, что до вчерашнего дня Орион интересовался ею в тысячу раз больше, чем тобой. Поверь, что мне все известно. Я знаю, что все женщины влюбляются в Ориона, что бедной Мандане из-за него обрезали уши, и что в Константинополе у моего красавца дяди была другая возлюбленная, которая подарила ему на память белую собачку. Невольницы постоянно рассказывают мне разные разности: это очень интересно. В сущности, ты имела основательный повод завидовать Пауле: если бы она захотела, то Орион никогда не достался бы тебе! Паула самая красивая, самая умная и превосходная девушка в целом свете; почему ей не гордиться перед другими. Ведь твое лжесвидетельство будет стоить жизни бедному Гираму. Конечно, милосердный Бог отпустит когда-нибудь твой грех, но я едва ли в состоянии забыть, что Паула навсегда покидает нас из-за тебя! Девочка громко зарыдала. Евдоксия хотела потребовать объяснений, не понимая, о чем спорят между собой Мария с Катериной. Слезы ребенка встревожили ее. Но в эту минуту дочь Сусанны бросилась перед девочкой на колени, обхватила ее за талию и воскликнула, рыдая: – Мария, милая Мария, прости меня! Если бы ты знала, что я выстрадала сегодня ночью! Прости меня, будь со мной ласкова по-прежнему! Мой поступок действительно ужасен. Зачем, зачем, о Боже милосердный, послушалась я вчера Ориона, который так умеет увлекать людей своими чарами? Поверь мне, однако, Мария, я до сих пор не знаю, какая причина заставила его обвинить дамаскинку в обмане. Теперь мне нужно постараться разлюбить его, забыть его совсем, хотя… Но подумай только, ведь он называл меня своей дорогой невестой!… Нет, после его обмана я не решусь отдать ему своей руки! Целую ночь сон не смыкал мне глаз. Ах, ты не можешь себе представить, как мне бесконечно дорог Орион! И все-таки я не пойду с ним под венец, а лучше скроюсь от мира за стенами монастыря или найду покой своему сердцу в нильских водах. Моя мать сегодня же узнает от меня всю правду! Гречанка с удивлением присутствовала при этой сцене. Странно было видеть взрослую девушку на коленях перед ребенком. Евдоксия вслушивалась в непонятные для нее пылкие речи, соображая, какого труда будет ей стоить дальнейшее воспитание внучки мукаукаса. В эту минуту в садовой аллее показалась Паула. Невольники со множеством ящиков и тюков прошли на берег реки, где их ожидала большая лодка. Племянница Георгия несколько минут молча смотрела на обнимавшихся подруг, и до нее долетели последние слова Катерины. Она тотчас поняла происходившее, но не захотела оставаться дольше тайной свидетельницей разговора, который имел так много значения. Дамаскинка позвала Марию. Малышка тотчас вскочила с места и бросилась к ней на шею, осыпая свою любимицу бурными проявлениями нежности. Паула припала горячими губами к нежному личику ребенка. Несколько секунд спустя она поспешила, однако, освободиться от объятий девочки и тихо сказала со слезами на глазах: – Прощай, моя дорогая! Сию минуту я покину ваш дом и навсегда расстанусь с вами! Не забывай обо мне: у тебя нет более преданного друга, чем твоя Паула. Они обе заплакали. Мария умоляла дамаскинку остаться, но мольбы не привели ни к чему. Однако молодая девушка была растрогана беззаветной привязанностью ребенка. Кто мог предвидеть, что в доме дяди, где она не искала ничьей любви, ей придется внушить такое горячее чувство? Простившись с Марией, Паула протянула руку воспитательнице, а потом обернулась к сопернице, разбившей ее счастье. При этом Катерина неожиданно упала на колени перед бывшей подругой, горько плача и осыпая поцелуями ее руки и платье. Она созналась в своем низком поступке, подавленная стыдом и горем. Но дамаскинка не хотела выслушать ее оправданий; она подняла молодую девушку с земли, поцеловала ее в лоб и заметила, что она угадывает причины, заставившие Катерину солгать на суде, а потому постарается простить ее от души. Возле лодки с несколькими гребцами стоял Орион. В то утро он напрасно искал удобный случай объясниться с Паулой; она не допустила этого. Мучительная душевная тревога отражалась теперь в его красивых чертах. Держа в руке роскошный букет, юноша торопливо поздоровался с Марией и Катериной, не замечая немого горя своей молоденькой невесты. Потом Орион подошел к Пауле, шепнул ей на ухо, что Гирам спасен, и заклинал девушку выслушать его. Когда же она ответила ему лишь мимолетным презрительным взглядом и пожала плечами, собираясь войти в лодку, сын Георгия хотел помочь ей; однако дамаскинка отвернулась в сторону, подав правую руку Филиппу. Орион не выдержал, прыгнул в лодку вслед за ней, наклонился к ее уху и произнес прерывистым шепотом: – Несчастный, жалкий человек просит у тебя милости! Вчера я был безумцем. Я люблю, люблю тебя, Паула, и сумею доказать всю силу своей любви! – Довольно! – громко прервала его девушка, вскакивая с места и невольно раскачивая лодку. Филипп поддержал свою дорогую подругу. Когда она снова села на скамью, Орион положил свой букет к ней на колени со словами: – Твой отъезд сильно огорчит отца. Ему сегодня так дурно, что мы не могли допустить тебя в его спальню. Если ты желаешь передать еще что-нибудь твоему дяде… – Тогда я выберу иного посредника! – резко отвечала Паула. – А что сказать, если он спросит о причине твоего внезапного отъезда? – Твоя мать и Филипп объяснят ему все. – Но он был твоим опекуном, и мне известно, что твое состояние… – Оно не пропадет в его руках. – А если опасения врача оправдаются. – Тогда я потребую свои деньги через нового кириоса, которого мне назначат. – Ты получишь их безо всяких хлопот… Неужели твое сердце недоступно никакому состраданию и жалости? Вместо ответа девушка швырнула в воду роскошный букет Ориона. Юноша выпрыгнул из лодки и, не обращая внимания на присутствующих, схватился руками за голову. Лодка двинулась в путь. Весла мерно ударяли по волнам. Глаза юноши не могли оторваться от уходившего судна. Он тяжело и порывисто дышал. Наконец маленькая ручка дотронулась до его плеча, и нежный голосок произнес: – Опомнись, дядя, успокойся! Я знаю, что тебя огорчает. – Что ты можешь знать? – спросил он, неожиданно выведенный из задумчивости. – Ты раскаиваешься в своей несправедливости к Гираму. Вы оба с Катериной… – Перестань говорить вздор! – прервал юноша резким тоном. – Куда ушла Катерина? – Я должна тебе сказать, что ты не увидишься с ней сегодня. Она очень любит тебя, но и ее также мучит совесть. – Напрасно! – воскликнул с жаром Орион. – Во всем виноват я один и, кажется, это сведет меня в могилу. Однако… ты слишком мала, чтобы вмешиваться там, где тебя не спрашивают. Ступай прочь! Посади ее за уроки, Евдоксия! Он взял голову Марии обеими руками, горячо поцеловал в лоб и передал девочку на руки Евдоксии, которая тотчас увела воспитанницу с собой. Оставшись один, молодой человек прислонился спиной к древесному стволу и громко простонал, как раненый зверь: – Все погибло! Я потерял самое лучшее, самое высшее на земле! Юноша обхватил руками дерево и, окончательно сломленный отчаянием, припал к нему лицом. Он чувствовал себя в положении человека, который сжег собственный дом в припадке безумия. Орион сам не знал, как обрушились на него все эти недавние несчастья. Вернувшись вчера домой после бешеной скачки в пустыне, он несмотря на позднее время призвал к себе казначея Нилуса и велел тайно освободить Гирама. Но Ориону удалось бесстрастно оценить собственное поведение только сегодня утром, при виде отца, пораженного апоплексическим ударом. Юноша опомнился, осознал весь ужас своего проступка, твердо решил примириться с Паулой и немедленно просить у отца благословения на их брак. Мукаукас так горячо любил племянницу, что в его согласии не приходилось сомневаться. Два раза Орион подходил к комнате двоюродной сестры, надеясь, что она позволит ему объясниться, но все мольбы остались без ответа. Как холодна и неприступна была она в минуту прощания! А между тем всего несколько дней назад между ними зарождалась страстная любовь… Нет, поступки Паулы слишком отзывались рассчитанной суровостью, чтобы под ними могло скрываться равнодушие. Она так сердито швырнула в воду принесенные им цветы, в ее голосе звучала такая неприязнь, а между тем эта надменная красавица все-таки не выдала виновного на суде. Очевидно, для Ориона пока не все потеряно. Молодой человек вздохнул свободнее при этой мысли и направился домой, тревожась о больном отце. Его букет медленно плыл по течению. «Паула в порыве ненависти бросила его туда, – подумал юноша, – но прежде чем река унесет в море бедные цветы, на их ветках распустится не одна почка. Дочь Фомы не может любить никого, кроме меня, я чувствую, я знаю это! Когда мы впервые взглянули друг другу в глаза, наша судьба решилась навеки. Нас разлучило мое преступление и ее гнев на мою помолвку с Катериной. Но я никогда не повторю своей роковой ошибки, смою с себя пятно позора, и оно забудется, как страшное сновидение. О женитьбе на дочери Сусанны не может быть и речи. Нельзя губить свою и чужую жизнь ради пустого недоразумения. Когда мать настаивала на этом невозможном браке, я уступил ей, шутя. Вот с чего начались все мои бедствия. Паула выслушает меня, поймет и простит. Я скажу ей, что заблуждался, что мое сердце принадлежало ей одной с первой минуты нашей встречи. Эта несравненная женщина заставила меня узнать истинное могущество любви, с которой я привык шутить. Стоит нам объясниться откровенно – и все пойдет хорошо». Черты Ориона приняли благородное, ясное выражение. Он бодрее пошел вперед, продолжая размышлять: «Если Паула будет моей, она сумеет пробудить во мне все великое, что я унаследовал от своих славных предков. Сегодня мать позвала меня и сказала: „Поди сюда, Орион. Тебе, мне и всему нашему дому предстоят серьезные перемены, отец…“ Да, бесспорно, серьезные перемены! Получить руку Паулы, соединиться с ней до гроба, чтобы вступить на новое поприще великих дел и достойного служения родине, – вот настоящая цель моей жизни, которую я должен достичь. Только с этой девушкой удастся мне осуществить свои заветные мечты, тогда как дорогая игрушка вроде Катерины не может принести мне в зрелые годы ничего, кроме пресыщения богатством, разочарования и поздних сожалений. Паула спасет мою будущность, сделает меня полезным человеком, а дочь Сусанны может только заглушить во мне хорошие задатки. Бедный дорогой отец! Тебе следует пережить свой теперешний удар, чтобы увидеть наконец исполнение лучших надежд, какие ты возлагал на сына. Паула всегда была тебе по сердцу. Может быть, ты сам примиришь ее со мной и соединишь нас, чтобы радоваться потом нашему счастью. Я постараюсь смягчить сердце нашей матери. Со временем она оценит Паулу; дочь благородного Фомы сделается красой нашего дома и всего Мемфиса, и даже всего Египта, оставаясь моим ангелом-хранителем». Радостно взволнованный этой мыслью, Орион достиг виридариума. Домоправитель Себек поджидал здесь своего молодого хозяина. – Господин еще спит, как предвидел врач, однако, его лицо… Ах, если бы Филипп поскорее вернулся! – Послал экипаж в монастырь святой Цецилии? – торопливо спросил Орион. Себек ответил утвердительно и ушел к больному. Оставшись один, молодой человек опустился на колени перед Распятием, висевшим на одной из колонн. Ориону стало страшно и он искал утешения в усердной молитве. XV Филипп ввел Паулу в ее новое жилище и тотчас познакомил с теми людьми, которым предстояло с этих пор служить молодой девушке охраной и обеспечить ей более спокойную и приятную жизнь. Однако врачу было некогда долго беседовать с дорогой гостьей и своими домашними. Едва только он успел показать дамаскинке просторные, богато украшенные цветами комнаты, как к нему явились двое посланных. Паула знала, что положение дяди еще более ухудшилось, и в виду предстоящей потери особенно ясно сознавала, как много значила для нее отеческая любовь мукаукаса. Отрадная обстановка нового жилища только больнее напоминала покинутый печальный дом, где угасал ее покровитель. Одним из присланных к Филиппу гонцов оказался молодой араб. Он принес с противоположного берега Нила письмо от Гашима. Приезжий купец сообщал врачу о несчастье в своей семье. Его старший сын расшибся, вследствие чего старику приходилось немедленно отправиться в город Джидду, расположенную на берегу Красного моря. Гашим убедительно просил Филиппа не оставлять его любимца, больного Рустема и в случае необходимости, перевезти пациента из дома наместника в более спокойное место до окончательного выздоровления. В конце письма заботливый купец написал, что не забудет своего обещания и станет повсюду осведомляться о пропавшем отце Паулы. К посланию прилагался туго набитый золотом кошелек. Другой гонец оказался слугой мукаукаса. Филиппа срочно требовали к больному наместнику, и врач немедля выехал к нему на присланной за ним лошади. При первом взгляде на пациента врачу стало ясно, что тот безнадежен, но Филипп принял за правило не отчаиваться в спасении человека, пока в нем остается хоть искра жизни. Не обращая внимания на Ориона, стоявшего на коленях у изголовья отца, врач приподнял мукаукаса с подушек и сделал знак сестре милосердия, опытной дьякониссе, чтобы та приложила свежие примочки на лоб и шею Георгия, пораженного апоплексическим ударом. Потом больному пустили кровь. Он с трудом приподнял отяжелевшие веки, тревожно осмотрелся вокруг, увидел сына, узнал доктора и невнятно проговорил: – Дай две пилюли, Филипп… – Язык отказывался служить ему. Врач исполнил желание умирающего, который снова закрыл глаза, но тотчас открыл их опять с прежним усилием и совершенно сознательно произнес: – Приходит мой конец… Благословение церкви… Епископа, Орион… Юноша тотчас же вышел из комнаты за Плотином. Тот дожидался в виридариуме с двумя дьяконами, экзорцистом и причетником, державшим церковные принадлежности. Георгий с покорностью воле Божьей следил глазами за приготовлениями к святому таинству и внимательно слушал слова экзорциста, произносившего заклинания против злых духов. Однако больной уже не смог принять святых даров. Вместо него причастился Орион. При этом по лицу умирающего мелькнула довольная улыбка, он тихо прошептал: – К тебе, сын мой, переходит благословение неба. Верно, я недостоин принять тела и крови Христовой за свои тяжкие грехи. Но… постойте немного, кажется, мне становится лучше. Действительно, через несколько минут его удалось приобщить святых тайн. Епископ Плотин, благообразный кроткий старик, утешал Георгия и спросил, покаялся ли он в своих прегрешениях, твердо ли верит в милосердие Искупителя и простил ли врагам своим? Мукаукас кивнул и прошептал: – Прощаю всем, даже мелхитам, убившим детей моих, и патриарху, которому я послужил орудием для черного дела. Скажи мне по совести, Плотин, достойный и мудрый служитель Божий, могу ли я умереть спокойно и простится ли мне то, что я заключил мир с арабами, изгнавшими греков, так как я до последней минуты не считаю их своими единоверцами? Прелат выпрямился, его кроткие черты приняли решительное и строгое выражение. – Тебе известны слова, произнесенные на Эфесском соборе? [44] – спросил он. – Они должны быть начертаны в сердце каждого якобита и прочно запечатлены здесь, как на мраморе или меди: «Пусть те, кто разделяет Христа – что делают мелхиты – будут изрублены мечами или сожжены живыми». Между тем сам глава христианской церкви никогда не предавал подобному проклятию мусульман, почитателей единого Бога. Больной с облегчением вздохнул, но потом продолжал с прежней озабоченностью: – Однако патриарх Вениамин и Иоанн Никейский пугали меня отлучением. Ты также облечен в пастырский сан, и потому я скажу тебе откровенно, что служители алтаря, пастыри нашего якобитского стада, отравили мне немало дней и ночей. Я готов был проклинать их, но Господь просветил мой помраченный ум: я простил им все обиды и прошу их через тебя не лишать меня своего благословения. В последние годы церковь лишь очень неохотно отворяла передо мной свои двери, но раб не смеет роптать на господина своего. Выслушай же меня: я умираю как верный и преданный слуга церкви, и в знак того хочу украсить ее богатыми, драгоценными дарами… Мне хотелось бы… Как трудно говорить!… Объяснись за меня, Орион, ты знаешь все… Драгоценные камни… ковер… Орион сообщил епископу, какой щедрый вклад приготовлен у них для церкви. Георгий желал, чтобы его похоронили в Александрии, рядом с отцом, между тем как отпевание должно было происходить перед капеллой его покойных предков в самом Мемфисе. За все эти церемонии и заупокойные молитвы наместник заранее назначил духовенству большую сумму, упомянутую в завещании. Наконец епископ дал ему полное отпущение грехов, благословил умирающего и вышел из комнаты со своими приближенными. Филипп поспешил переменить холодные примочки. Больной лежал некоторое время молча, с закрытыми глазами, потом снова оживился, приподнял голову с помощью врача, посмотрел вокруг и сказал: – Сними перстень с моего пальца, Орион, и носи его с честью. Где маленькая Мария? Где Паула? Я хочу проститься с ними. Молодой человек смущенно переглянулся с матерью. Жена мукаукаса торопливо отвечала: – Мария сейчас придет. Но Паула… Ты знаешь, ей всегда не нравилось у нас… и она оставила наш дом после вчерашнего происшествия. Больной был поражен. – Впрочем, мы простились с ней вполне дружелюбно, – поспешно сказала Нефорис, – твоя племянница осталась пока в Мемфисе. Если ты желаешь ее видеть… Георгий хотел утвердительно кивнуть, но не смог. Он не настаивал на свидании с Паулой, однако на его лице отразилась глубокая грусть. – Дочь Фомы, благороднейшая и прекраснейшая из всех… – тихо прошептали губы умирающего. – Да, благороднейшая и прекраснейшая из всех! – подтвердил Орион громким и решительным тоном, после чего попросил врача и дьякониссу оставить его наедине с родителями. Как только посторонние удалились, молодой человек тихо и уверенно сказал на ухо больному: – Ты прав, отец! Паула несравненно прекраснее, благороднее и выше всех других девушек. Я люблю ее и хочу во что бы то ни стало заслужить ее взаимность… Боже милосердный! Я вижу по твоему лицу, что это радует тебя. Неужели ты согласен?! – Да, да, да, – пролепетал мукаукас. Он поднял кверху глаза и с трудом произнес: – Благословляю тебя и Паулу. Передай ей мои слова… Если бы она более доверяла мне, Гирам не сделался бы вором. Добрая душа, как она защищала его на суде! Если мне будет лучше, я снова разберу все дело. Почему Паулы нет здесь? – Она хотела проститься с тобой перед отъездом, но ты спал, – оправдывалась смущенная Нефорис. – Неужели девушка так спешила уйти? – с горькой улыбкой спросил Георгий. – Неужели она опасается, что ее будут преследовать за пропажу смарагда? Да разве я могу обвинить ее! Гирам, вероятно, действовал без всякого участия Паулы. Ах как я хотел бы увидеть еще раз ее прелестное доброе личико!… Она принесла мне столько отрады и никогда не отказывалась развлечь больного. Бедняжка только и думала о пропавшем отце, не теряя надежды его найти! Как жаль, что ты, дорогая Нефорис… Но нет, я не стану никого упрекать… Ты всегда была преданной женой… Тысячу раз благодарю тебя за твою любовь и бесконечную доброту! Сколько святости в христианском супружестве! Помни это, Орион, когда сделаешься мужем Паулы, а ты, Нефорис, не думай опять преследовать сироту… Обещай мне благословить их союз. Прошу тебя за обоих. Пусть Паула и Орион так же согласно живут между собой, как прожили мы. Я не смел высказать тебе своего желания, но, право, лучше этого брака нельзя придумать. Жена мукаукаса всплеснула руками и отвечала, рыдая: – Я сделаю все, что ты желаешь. Но вспомни о нашей вере и о бедной Катерине! – О Катерине? – повторил наместник, и по его поблекшим губам скользнула сострадательная усмешка. – Наш сын рядом с этой жалкой девочкой! Глаза больного загорелись огнем и он воскликнул: – Георгий, сын мукаукаса и сам великий мукаукас, и весь наш род, все это были высокие, статные люди. Вспомни, Нефорис, моего отца, дядю, наших покойных сыновей, взгляни на Ориона, ведь все мы, точно на подбор, крепкие, рослые, как пальмы и дубы!… И вдруг в нашу семью богатырей вступит Катерина, такая карлица, такое ничтожество!… Какие потомки произойдут от подобного брака?… Между тем Паула, этот роскошный кедр Ливана, обновит благородную кровь нашего великого старинного рода. – Все это хорошо, но вера?… – возразила со стоном Нефорис. – Кроме того, Орион, вспомни, как ненавидит тебя дамаскинка. – Не будем говорить об этом в настоящую минуту, – уклончиво заметил глубоко взволнованный юноша. – Если бы я только предвидел, отец мой, что могу рассчитывать на твое согласие… – Но вера… вера!… – прервал его слабеющим голосом наместник. – Я не изменяю своей вере! – с жаром воскликнул Орион, целуя руку отца. – Представь себе, как мы будем жить, Паула и я, в этом доме, где вырастет новое поколение, достойное своих славных предков. – О я вижу это светлое будущее! – пролепетал костенеющим языком мукаукас и опрокинулся на подушки в глубоком забытьи. Нефорис побежала за Филиппом, в ту же минуту в спальню вошла заплаканная Мария. Врачу удалось вскоре привести больного в чувство. Он открыл глаза и сказал отчетливо и довольно громко: – Здесь пахнет мускусом; ангел смерти близко! После этого он долго лежал без движения, не говоря ни слова, но на его лице отражалась напряженная работа мысли. Наконец Георгий глубоко вздохнул и едва внятно проговорил: – Что случилось, того не вернешь. Греки убили моих сыновей, притесняли египтян. Мусульманин тоже чужестранец, но он справедливее. Что сделано, то сделано… Теперь в нашей стране стало хорошо… – Повторив несколько раз подряд последнее слово, мукаукас опять глубоко вздохнул и простонал: – У меня ужасно озябли ноги… Нет, оставьте, не надо прикрывать их: я люблю прохладу. Филипп и дьяконисса принесли ему грелку для ног, и больной взглянул на них с благодарной улыбкой. – В доме Божьем я всегда находил приятную прохладу, – продолжал он. – Теперь прощение церкви ободряет меня в минуту смерти. Помни, сын мой, не отступай от нее. Глава нашего дома не должен быть отступником. Новая вера приобретает все больше и больше последователей. Тщеславие и корысть покоряют тысячи сердец. Но мы обязаны твердо держаться заветов Иисуса Христа, обязаны свято хранить заветы отцов своих. Если бы я, мукаукас, захотел в угоду калифу перейти в мусульманство, он сделал бы меня своим наместником, облек в пурпур и поручил мне управление страной. Как много наших соотечественников перешло на сторону арабов! Ты также подвергнешься искушению, Орион, но, смотри, не уступай. Мусульманская вера имеет много привлекательного для невежественной массы. Наши победители придумали соблазнительные приманки для загробной жизни. Однако мы с тобой, сын мой, будем стремиться к тому непорочному раю, который обещан нам божественным Искупителем. – Да, да, отец! – воскликнул юноша. – Я останусь христианином, буду тверд и непоколебим в православной вере! – Хорошо! – прервал его больной. Он боялся напоминания, что его сын хочет жениться на мелхитке, и торопливо продолжал: – Паула… Но не станем говорить об этом… Вера… не изменяй своей… Во всем остальном, дитя мое, поступай, как хочешь. Ты честный человек, я уверен в своем сыне и потому умираю спокойно. Земных благ у тебя достаточно, материально ты вполне обеспечен. О Господи, удалось ли мне исполнить вовремя святую волю твою? Кажется, я был добрым мужем и заботливым отцом. Как думаешь ты, Нефорис? Но самым лучшим утешением для меня служит то, что много лет я был судьей в здешней стране и никогда, ни разу в жизни не поступил против совести, Господь мне в том свидетель. Для меня все были равны: богатый и бедный, могущественный и беззащитный. Кто осмелился бы сказать… Тут Георгий замолк: силы изменили ему. Беспомощно осматриваясь кругом, он увидел внучку, стоявшую на коленях у его изголовья, напротив Ориона. Это прервало нить размышлений умирающего, который подводил итоги своей долгой, богатой значительными событиями жизни. Мария заметила, что он напрасно старается повернуть к ней голову. Ее не испугал неподвижный взор мукаукаса и багровый оттенок кожи, страшно изменивший дорогие черты. Девочка вскочила с колен и бросилась к нему на грудь в порыве отчаяния, покрывая горячими поцелуями губы и щеки страдальца. – Дедушка, дедушка, – кричала она, – не покидай нас! Умоляю тебя, поживи еще с нами! На запекшихся губах старика мелькнуло что-то похожее на улыбку. Ему хотелось выразить словами всю нежность, которую он питал к этому юному любящему созданию, но у больного не хватило голоса, и он смог только почти беззвучно пролепетать: – Мария, душа моя! Ради тебя я прожил бы еще долгие годы, но передо мной открывается лучший мир… Я стою на пороге вечности… Настало время покинуть вас. – Нет, нет, я буду так горячо молиться, что ты непременно выздоровеешь! – воскликнула девочка. – Полно, дитя мое, – возразил Георгий. – Спаситель зовет меня. Прощай, живи! Не привела ли ты с собой… Я не вижу ее, однако… Не привела ли ты своей Паулы? Скажи, она ушла отсюда оскорбленной?… Ах если бы Паула знала… Дочь Фомы несправедливо судила о нас!… В сердце маленькой Марии происходила мучительная борьба. Ей хотелось откровенно высказаться перед умирающим дедом. Зачем на Паулу бросили тень подозрения? Правдивый ребенок возмущался обманом, недаром вчерашние события не давали девочке спать целую ночь. – Послушай, дедушка, – начала она решительным тоном, припадая головой к подушке больного, – ты должен узнать одну вещь, прежде чем Спаситель возьмет тебя в свои небесные селения. Паула сказала правду на суде, она вовсе не лгала даже ради своего любимого слуги, несчастного Гирама. Золотая пластинка, а вовсе не резной камень, висела вчера утром на ее ожерелье. Орион может говорить, что угодно, но я видела жемчужный убор своими глазами, клянусь в том памятью моего отца! Катерина также опомнилась и созналась мне сегодня утром в своей лжи. Она дала несправедливое показание перед судьями в угоду Ориону, который для нее дороже всего на свете. Я не знаю, в чем провинился перед ним Гирам, но судьи приговорили сирийца к смертной казни, поверив словам Катерины. Между тем Паула нисколько, решительно нисколько не причастна к краже смарагда! Ориону, стоявшему на коленях по другую сторону постели, было слышно каждое слово Марии, хотя она говорила шепотом. Юноша переживал жестокую пытку. Во время этой обвинительной речи ему не раз хотелось вскочить на ноги, броситься на девочку и на глазах отца ударить ее об пол. Но он был так сильно потрясен, что не мог опомниться и молчал. Как пораженный громом, сын Георгия схватился рукой за кровать. Умирающий взглянул на него и спросил хриплым голосом: – Значит, наш домашний суд вынес несправедливый приговор? Уничтоженный Орион утвердительно кивнул головой. Мукаукас снова заговорил, на этот раз бессвязнее и глуше прежнего: – Камень… из ковра… Неужели ты… ты сам… большой смарагд… О я не могу!… Молодой человек скорее умер бы на месте, чем солгал отцу в такую минуту. – Да, отец, – с решимостью отчаяния ответил он, – я взял смарагд. Однако клянусь моей любовью к тебе и к матери, это первый легкомысленный поступок в моей жизни, который повлек за собой столько ужасного… Юноша хотел прибавить: «…будет и последним», но едва с его губ сорвались слова: «Я взял смарагд», умирающий задрожал всем телом, его взгляд страшно изменился, и прежде чем сын успел договорить свою клятву, несчастный старик выпрямился на постели… Бледный, испуганный Орион громко рыдал, закрыв лицо руками. – Ты, ты! – грозно заговорил, задыхаясь и делая отчаянные усилия, Георгий. – Позор нашему древнему, неподкупному суду мукаукасов! Ты? Вон отсюда, мальчишка! После этого грозного возгласа Георгий, кроткий, справедливый мукаукас, опрокинулся на подушки. Его налитые кровью глаза остановились, губы шептали все тише и тише невнятные слова, распухшие руки судорожно мяли простыню, дыхание со свистом вырывалось из открытого рта, и наконец безжизненный труп великого сановника свалился, как подрубленный пальмовый ствол, прямо на Ориона. Юноша вскочил, обезумев от ужаса, и принялся трясти за плечи бездыханного отца, как будто хотел возвратить его к жизни хотя бы на несколько мгновений, чтобы тот дослушал клятву раскаявшегося сына, увидел его слезы и взял назад свои страшные слова. Пока Орион предавался взрыву отчаяния, в комнату вошел Филипп. Врач взглянул на искаженное лицо покойника, положил руку на сердце и, отведя маленькую Марию прочь от постели деда, сказал торжественным и печальным тоном: – Не стало больше доброго и справедливого человека! Орион громко вскрикнул. Он с гневом оттолкнул от себя племянницу, которая подошла к нему приласкаться. Несмотря на свой детский возраст, она понимала, что ее необдуманная откровенность навлекла на дядю большое несчастье. Мария приблизилась к бабушке, но Нефорис оттолкнула ребенка в свою очередь и бросилась на колени рядом с плачущим сыном. Несколько минут назад она видела в нем свою опору, а теперь ей самой пришлось поддерживать его. Однако утешения матери не могли смягчить жестокого удара. XVI Прощаясь с Паулой, Филипп сказал ей, что мукаукас может умереть в любую минуту или протянуть еще несколько недель. Эти слова отчасти успокоили молодую девушку. Невозможность оправдаться перед дядей тяжелым камнем лежала у нее на сердце. Если дочь Фомы не искала ни у кого любви, то во всяком случае не хотела потерять уважения, приобретенного ею в доме наместника. Теперь у Паулы наконец-то появилась надежда доказать свою правоту и смыть с себя незаслуженный позор. Дом Филиппа был для нее только временным убежищем. Жизнь в семье мукаукаса послужила дамаскинке полезным уроком, которым она желала воспользоваться. Горячая привязанность Филиппа вывела ее из апатии, заставила трезво взглянуть на мир и воскресила подавленную энергию. Только близость Ориона смущала обновленную душу девушки; однако, оставшись в Мемфисе, Паула все-таки не могла расстаться с каким-то смутным предчувствием, что между ними не все еще кончено. Ей казалось, что она ненавидит двоюродного брата, но мысль о нем не покидала ее. Новые хозяева радушно приняли гостью. Они, по-видимому, жили в достатке. Их дом был вместителен и хотя не нов, но удобен. Обстановка жилища отличалась художественным вкусом. Сад при доме поражал своей чистотой. Паула увидела здесь за работой горбатого садовника и несколько их детей также с различными физическими недостатками. Участок земли, принадлежащий Руфинусу, представлял собой узкую полосу, которая доходила до набережной и примыкала с обеих сторон к другим обширным владениям. Неподалеку оттуда, через реку был переброшен мост, соединявший Мемфис с островом. С правой стороны от дома возвышался дворец Сусанны; слева расстилалась роща, где стройные пальмы, развесистые сикоморы и кустарники тамариска с густой синевато-зеленой листвой давали роскошную тень. Посреди этой пышной растительности, из-за вершин вековых деревьев, выглядывало продолговатое желтое здание, увенчанное башенкой, хорошо знакомое Пауле. В доме наместника часто упоминалось о нем, и молодая дамаскинка приходила сюда не раз в сопровождении кормилицы Перпетуи. То был монастырь святой Цецилии, служивший единственным убежищем монахиням греческого вероисповедания, терпимым в Мемфисе. Сестры прочих монашеских орденов были изгнаны из города, эта же обитель осталась неприкосновенной. Жившие в ней дьякониссы умели отлично ухаживать за больными и пользовались большим почетом. Но главной причиной снисхождения к ним являлась высокая арендная плата, ежегодно вносимая монастырской общиной в городскую казну. Приходивший в упадок Мемфис не мог пренебрегать таким крупным доходом. Монастырь существовал на проценты с большого капитала, завещанного мудрым предком мукаукаса. В этом документе была сделана предусмотрительная оговорка, скрепленная печатью Феодосия II [45] . В ней говорилось, что это учреждение, как только монастырская община будет распущена, перейдет в собственность царствующего христианского императора вместе с землей и постройками, которыми киновия [46] также была обязана щедрости основателя. Покойный мукаукас Георгий, несмотря на свою непримиримую вражду к мелхитам, не притеснял добрых монахинь. Если бы их богатство перешло в оскудевшую городскую казну, этими деньгами тотчас могли воспользоваться арабы. Права благочестивых сестер были вполне законны, и справедливый наместник не желал нарушать их. Мало того: он твердо отстаивал неприкосновенность монастыря святой Цецилии перед главой якобитской церкви, хотя мелхиты покушались даже на его жизнь. Сенат бывшей столицы Египта, конечно, одобрил действия Георгия и не только относился с терпимостью к иноверческой киновии, но даже предоставлял ей различные льготы. Якобитское духовенство города перестало наконец вмешиваться в дела монастыря, получая с него положенную дань только в праздник Пасхи. В Страстную субботу греческие монахини были обязаны доставлять местной церкви вышитые священнические ризы, массу живых цветов, хлебного печенья и определенное количество вина из своих виноградников. Таким образом, старинная обитель уцелела при новых порядках в Египте, хотя после изгнания греков все жители страны разделились по вероисповеданиям на якобитов и мусульман. На место старых, отошедших в вечность сестер, поступали новые, так что число монахинь не уменьшалось, и монастырь процветал до тех пор, пока должность патриарха не перешла от мелхита Кира к якобитскому архиепископу Вениамину. Новый патриарх называл греческих дьяконисс коршунами в голубятне, соблазном для верующих, и стал доказывать, что по смыслу дарственной записи монастырское имущество после уничтожения общины должно перейти в собственность главы александрийской церкви, так как в Египте не было больше никакого «христианского» государя. Но притязания Вениамина встретили энергичный отпор со стороны мукаукаса Георгия, что послужило поводом к ссоре между ними. Вечером до слуха Паулы донеслось из монастыря печальное пение заупокойных молитв. Не умерла ли почтенная настоятельница киновии? Но нет, торжественное богослужение, очевидно, относилось к другому покойнику. Дамаскинка заметила из окна своей комнаты усилившуюся суматоху на набережной; с плавучего моста и лодок на реке раздавался пронзительный плач египетских женщин. Смерть мелхитки не могла вызвать таких явных проявлений скорби у мемфитов. Паула содрогнулась и застыла от ужаса при мысли, что ее добрый покровитель и друг навеки закрыл глаза. Глубоко потрясенная, со слезами на глазах, следила она из своего окошка за сценой, происходившей на улице. Народ искренне сожалел о смерти мукаукаса Георгия. Ничья другая смерть не могла вызвать такой глубокой всеобщей печали. Женщины с громким воем мазали себе грудь и лоб нильским илом с берега, мужчины останавливались большими группами, оживленно жестикулируя и ударяя себя кулаками. На плавучем мосту один пешеход останавливал другого, и оттуда также доносился жалобный вой. Приход Филиппа подтвердил догадку Паулы. Молодой врач был не меньше ее потрясен смертью наместника и подробно рассказал о последних минутах покойного. – Однако несмотря на горе, – прибавил он, – у меня теперь легче на душе. Я убедился, что мы слишком строго судили Ориона. Его нельзя назвать погибшим человеком, хотя он очень виноват перед тобой. – Что ты говоришь! – перебила его Паула. – Неужели ему удалось провести даже тебя? – Ну, это было бы довольно трудно. Мне часто приходилось видеть картины смерти, потому что врачей зовут к больным, как правило, слишком поздно. Вот где обнажаются скрытые помыслы и чувства! У постели умирающего и на рынке лучше всего можно узнать людей. Именно благодаря этому, не будучи Лукианом [47] или Менандром [48] , я могу представить ряд человеческих портретов, до того верных, как будто их оригиналы выворачивали передо мной свою душу. – Совершенно согласна с тем, что для умирающего немыслимо притворство, – возразила Паула, – ему все равно, что о нем подумают другие, но нельзя сказать того же о людях, близких к покойнику. Уже один обычай требует от них внешних проявлений печали. – Разумеется, – отвечал Филипп, – но дело в том, что таинство смерти освящает собой комнату страдальца, и она становится тем же храмом. В такие торжественные минуты трудно носить на себе маску, потому здесь видишь почти каждого человека таким, каков он есть. Один поразит тебя при этом своей нравственной испорченностью, другой же, напротив, совершенно неожиданно вырастет в твоих глазах. – И такое трогательное превращение произошло с Орионом, с этим вором, лжесвидетелем и неправедным судьей?! – воскликнула Паула, вскакивая с места. – Ой-ой! – со смехом заметил Филипп. – Однако ты так же тороплива в своих умозаключениях, как и другие женщины. Нет Паула, поверь мне, сын мукаукаса не такой негодяй, как тебе кажется. У него доброе, чувствительное сердце. Во-первых, он страстно любил покойного отца. При мне Георгий нежно простился с сыном; потом я вышел из комнаты, и когда вернулся обратно, твой дядя был уже мертв, а Орион рыдал, как безумный. – Это все одно притворство! – перебила врача дамаскинка. – Притворяться можно только перед посторонними свидетелями, а в спальне наместника находились только Нефорис и маленькая Мария. – Но ведь Орион – поэт, и к тому же очень даровитый. Ему ничего не стоит довести себя до экстаза. Послушал бы ты, как он исполняет с аккомпанементом на лире восхитительные песни собственного сочинения! У него множество талантов, я не отрицаю этого, но человек он бесчестный. Слова стремительно слетали с губ возмущенной девушки, ее щеки пылали ярким румянцем; она была уверена, что ей удалось разубедить Филиппа. Однако врач серьезно покачал головой и сказал: – Справедливое негодование завело тебя слишком далеко, дорогая Паула. Сколько раз ты сама порицала мою резкость и подозрительность. Но позволь мне указать на примеры из моего личного опыта. Я сталкивался со многими злодеями, производя следствия по делу об отравлениях. – Как же! Еще Гомер назвал Египет страной ядов! – воскликнула Паула. – Удивительно, что даже христианство не смягчило характера египтян. Мудрый Козьма [49] , объехавший едва ли не весь свет, нигде не встречал такой злобы, вероломства, ненависти и недоброжелательства, как здесь. – Вот видишь, – продолжал, улыбаясь, врач, – какое обширное поле для наблюдений представляли мне преступники, прошедшие через мои руки. Между тем, присматриваясь к ним вблизи, я убедился, что нет такого закоренелого злодея, в котором невозможно найти какой-нибудь хорошей черты. Вспомни безбожную отравительницу Нехевт, пойманную три недели тому назад. Она уморила двоих братьев и родного отца, а между тем эта змея в человеческом образе терпела всякие лишения ради своего развратного сына, служившего в императорской армии. Нехевт пожертвовала для него всем и дошла до преступления с единственной целью: доставить ему средства для новых кутежей. Я встречал тысячи подобных примеров, но расскажу тебе еще только про одного из самых кровожадных и жестоких разбойников. Ему постоянно удавалось ускользать из рук охранительной стражи, но наконец он попался, и благодаря чему? До него дошли слухи о тяжкой болезни матери; желание увидеть ее в последний раз перед смертью заставило преступника забыть всякую осторожность. Сыновняя любовь победила все прочие чувства. Так и Орион, при всей своей испорченности, сохранил нежную привязанность к родителям. Поверь мне, это служит ручательством за многое, и на нем еще рано ставить крест. Вспомни изречение римлянина Горация: «Nil desperandum» [50] . Паула не нашлась, что возразить на слова Филиппа. Как знать: пожалуй, Орион не обманывал ее, уверяя в своей любви, и посватался за Катерину только в угоду матери? Видя задумчивость дамаскинки, молодой врач хотел переменить тему разговора и возвратиться к последним минутам мукаукаса, как вдруг в комнату вошла одна из женщин-калек и сказала, что какая-то женщина желает видеть дочь Фомы. Несколько минут спустя Паула лежала в объятиях любимой кормилицы. Перпетуя, вне себя от радости, смеялась и плакала одновременно. Она была так счастлива, как будто с ними не случилось ничего дурного. Между тем молодая девушка не могла отвечать верной служанке такими же искренними порывами восторга. Однако Перпетуя не рассердилась на сдержанность своей питомицы. По словам сириянки, с ней очень хорошо обращались в заключении, а полчаса назад ее освободил сам молодой господин! Он был так милостив, но страшно бледен и печален! Жизнерадостный юноша резко переменился. Перпетуя не могла равнодушно видеть его заплаканные глаза и сама залилась слезами. Пускай Господь простит Ориону обиды, нанесенные вчера Пауле и ее слугам. Верно злые духи ввели его в искушение, потому что он сам не знал, что делал. У него доброе сердце. Обвинив Гирама перед судьями, сын мукаукаса не только освободил конюшего сегодня утром из тюрьмы, но и отправил обратно в Дамаск с его маленьким сыном, щедро наградив деньгами и дав им двух лошадей. Все это передал Перпетуе казначей Нилус. Мы должны прощать обидевших нас, если желаем получить прощение своих собственных грехов от Господа Бога. Сам великий Августин [51] не был образцом добродетелей в юности, что не помешало ему сделаться ярким светильником церкви Христовой. Точно так же и Орион пойдет впоследствии по стопам своего отца. Он невольно нравится всем своей прекрасной наружностью и добротой. Сегодня юноша держал себя так серьезно и торжественно, точно епископ; наверное, он твердо решил исправиться. Что Паула скажет на это: Орион сам проводил ее старую кормилицу до экипажа своей матери и приказал вознице доставить ее сюда. Завтра Перпетуе выдадут ее вещи, которые будут упакованы под ее надзором и присланы в дом Филиппа. Казначей Нилус приехал вместе с ней, так как у него есть поручение к Пауле. Но он предварительно зашел по делу в монастырь святой Цецилии. Девушка велела кормилице привести его, и как только сириянка вышла из комнаты, она обратилась к врачу: – Вот и Перпетуя разделяет твое лестное мнение об Орионе. Удивительно, как непостоянны люди! Вчера моя верная кормилица осыпала проклятиями нашего врага, а сегодня вдруг такая перемена! Стоило знатному юноше проводить ее до экипажа и сказать несколько ласковых слов, как моя старушка уже растаяла, а позволение взять свои вещи обратно окончательно примирило ее с Орионом. Ты сказал мне однажды, что якобиты поклоняются вместо языческого бога Осириса святому Ориону, а неразумная служанка готова видеть в сыне мукаукаса будущего преподобного Августина. Я предвижу, что она изберет его своим патроном и, когда мы переберемся в Сирию, пожалуй, заставит меня идти к нему на поклонение. – Может быть, ты и сделаешь это в угоду ей, – заметил врач с оттенком горечи. В первый раз после того как сердце молодого человека воспылало любовью к Пауле, он взглянул на нее без прежнего обожания. Филипп так привык встречать в ней только одни возвышенные чувства, что его неприятно поразили последние слова девушки, звучавшие насмешкой и раздражением. Презрительный смех, которым она завершила свое высказывание, заставил Филиппа содрогнуться, и ему показалось, что между ним и его дорогой подругой открылась в ту минуту глубокая пропасть. Сам он считал себя грубее и ниже Паулы и насмехался над людьми, пожалуй, чаще, чем следовало. До сих пор она порицала в нем эту привычку, а теперь сама издевалась над Орионом в порыве страстного негодования. Филипп, как глубокий знаток человеческого сердца, встревожился таким симптомом. Паула заметила, что ему не понравились ее последние слова, и поняла, что он недаром сказал: «Может быть, ты сделаешь это в угоду Перпетуе». «Мужчины не любят образных выражений», – подумала дамаскинка, но, боясь оскорбить своего друга, ласково сказала: – Я не вполне понимаю твое странное пророчество. Благодаря твоей доброте и предусмотрительности между мной и Орионом, слава Богу, прерваны всякие сношения. Будем говорить о чем-нибудь другом, мы и так слишком долго толковали о нем. – Совершенно согласен с тобой, – кивнул врач. – Кроме того, прошу тебя не вспоминать моего «может быть». Я человек настоящего, а не пророк, однако и без этого предвижу заранее, что Орион будет стараться во что бы то ни стало… – О чем это ты? – насторожилась девушка. – О том, чтобы сблизиться с тобой снова, получить от тебя прощение, тронуть твое сердце, добиться твоей… – Пусть только попробует! – воскликнула Паула, с угрожающим жестом подняв правую руку. – Но этот юноша действительно одарен редкими достоинствами. Если он исправится, если заслужит одобрение лучших людей… – Я и тогда не забуду его низости. Неужели ты думаешь, что у меня изгладился из памяти твой вчерашний разговор с Нефорис? Ты требуешь от своих друзей только честных воззрений, отвечающих твоим собственным. А что же отталкивает меня от Ориона, как не его воззрения? Образ действия меняет тысячи людей, это несомненно, но образ мыслей? Скажи откровенно, можно ли изменить его? – Конечно, – ответил врач серьезным тоном. – Неужели ты разделяешь взгляд Гашима и его единоверцев-мусульман, которые считают человека игрушкой слепой судьбы? По словам учителей христианской церкви, мы, напротив, можем перерождаться духовно, причем наши дурные задатки будут побеждены, и неизбежное в жизни зло обратится в добро. Но среди житейской суеты трудно достичь такого самоотречения: умертвить самого себя по примеру христианских подвижников, умереть заживо, чтобы воскреснуть новым человеком. Притом одежда кающегося грешника не к лицу такому красавцу, как Орион, этот юноша и без того может вернуться на правый путь. Судьба слишком баловала его до этого времени, он чересчур наслаждался благами жизни, так что ему было некогда оглянуться на себя. Теперь же настала пора тяжелых испытаний, и сын мукаукаса будет спасен, если у него найдется руководитель, способный дать ему разумный совет. Я получил необходимое житейское наставление от родного отца в его духовном завещании. Он умер, когда мне было еще очень немного лет от роду. – В чем же заключалось это наставление? – с жаром спросила Паула. – Я могу изложить его вкратце: не следует считать нашу жизнь веселым пиром, а смотреть на нее, как на службу, которой мы должны пожертвовать своими лучшими силами. Каждый из нас обязан проверить свои природные способности, и чем лучше удастся ему посвятить их общему благу, тем выше будет внутреннее довольство человека, тем большим душевным миром будет он наслаждаться и тем меньше страха испытывать перед смертью. Как верный домоправитель, о котором упоминается в Евангелии, праведник спокойно закрывает глаза каждый вечер перед отходом ко сну, сознавая, что он посеял добрую жатву на будущее; так же спокойно отойдет он и в вечность. Если Орион усвоит эти правила, если решится исполнять долг, налагаемый на него земной жизнью, и серьезно посвятить ему свои силы, то наступит день, когда я сам взгляну на него не только с уважением, но даже с восторгом. Для него настал тот момент крушения, о котором говорил в своей цветистой речи на восточный лад арабский купец. Посмотрим же, удастся ли ему спасти свой корабль от разъяренных волн и достичь берега. – Посмотрим, – повторила Паула, – и пожелаем Ориону найти доброго советчика! Пока ты говорил, я думала, что на мне лежит обязанность… Но нет, нет! Он не стоит жалости. Между нами никогда не будет ничего общего. Я должна бесконечно благодарить тебя за мирное пристанище под твоей кровлей. Помоги же мне удалить отсюда все враждебное моему спокойствию. Каковы бы ни были намерения Ориона, не позволяй ему проникнуть в этот дом. Я целиком отдаюсь под твое покровительство, мой друг и защитник! С этими словами девушка подала руку Филиппу, и он сжал ее в своих ладонях, испытывая нежное волнение. – Моя сила, как и мое сердце, принадлежат тебе, располагай ими по своему желанию, и если горячая любовь преданного скромного человека… – Замолчи, Филипп, замолчи! – с тревогой перебила Паула. – Мы с тобой можем быть только друзьями, близкими, как брат и сестра! – Как брат и сестра? – глухо повторил он с горькой усмешкой. – Дружба – бесспорно прекрасная вещь. Но дай мне высказаться откровенно: я мечтал о любви. Здесь, в моей груди, бушует пламенная стихия страсти… Однако это был лишь сон… несбыточная мечта… Глупец, – воскликнул Филипп, говоря с собой и ударяя себя в лоб, – ты забыл свою неказистую, грубую наружность, свое простое воспитание! Разве для тебя цветет пламенный цветок… Паула приблизилась к врачу, отступившему от нее в порыве отчаяния, решительно схватила его за руку и воскликнула умоляющим тоном: – Не говори так, Филипп, мой милый, дорогой, единственный друг! Я не в состоянии подарить ни тебе, ни кому-либо другому пламенный цветок, который ты требуешь. У меня нет его больше. Едва он расцвел в моем сердце, как был безжалостно растоптан. Не уничтожай свой облик, не называй себя грубым человеком. Лучшая, прекраснейшая женщина сможет гордиться твоей любовью! Разве я не горжусь твоей дружбой? – Дружба, дружба! – сказал Филипп, резко вырывая свою руку из рук Паулы. – Мое сердце жаждет иного чувства! О женщина, я знаю того, кто растоптал драгоценный цветок в твоей душе! А я, глупец, хвалил и защищал этого недостойного, защищал и во что бы то ни стало буду защищать его, пока ты… Может быть, пламенный цветок пустит новые корни на почве ненависти, и я, несчастный, увижу его пышный расцвет, вызванный моими собственными стараниями! Паула снова схватила руку врача и воскликнула в мучительной тревоге: – Прошу, заклинаю тебя, оставим это! Как я могу жить в твоем доме, если ты переступаешь границы чистой дружбы? Мне невозможно пользоваться твоим гостеприимством при таких условиях. Удовольствуйся лучше тем, что я могу тебе дать в настоящее время, и Господь наградит тебя за все. Сохраним взаимное уважение друг к другу, которого мы, слава Богу, вполне заслуживаем. Филипп с волнением наклонился к девушке и, едва владея собой, припал горячим поцелуем к ее белой сильной руке как раз в ту минуту, когда в комнату входила Перпетуя с казначеем Нилусом. Нилус был человеком средних лет, с озабоченным бледным лицом. Занятия на ответственной должности наложили на него свою печать, но тонкие черты лица светились умом, вся внешность выражала достоинство. Он бросил быстрый, пристальный взгляд и подал Пауле сверток червонцев. Орион, по распоряжению покойного отца, посылал ей эти деньги на первые необходимые нужды. Главную часть ее состояния он обещал выплатить после погребения мукаукаса. Нилус и теперь назвал лишь приблизительную сумму всего капитала, и она оказалась настолько значительной, что дамаскинка не поверила своим ушам. Ее материальное положение было вполне обеспечено. Филипп присутствовал при этом разговоре и невольно опечалился. Забота о Пауле доставляла ему столько счастья, а теперь все его жертвы оказывались излишними. Дочь Фомы, принятая им под свое покровительство, не нуждалась более в посторонней поддержке. Посланный Ориона как будто отнял у Филиппа величайшую отраду жизни. Предоставив Паулу на попечение заботливых хозяев, он вышел из дома Руфинуса, опустив голову. Когда наступило время ложиться спать, Перпетуя могла, по старой привычке, раздеть свою милую госпожу. Однако Пауле не спалось в эту ночь, и когда на следующее утро она вышла из спальни к своим новым друзьям, то сказала себе, что ей не найти более мирного убежища, так как полное душевное спокойствие могло стать ее уделом только после упорной борьбы с собой. XVII Поздно вечером после мучительного дня Орион ушел в свои комнаты. Рядом с ними находилась спальня Марии; он не видел племянницу с момента кончины отца. Ему сказали, что у девочки началась лихорадка, но молодой человек не мог равнодушно вспомнить о ней. Потрясенный до глубины души, измученный горем Орион считал себя несчастнейшим из людей. Проклятие отца приводило его в отчаяние. Какая-то роковая сила словно глумилась над ним. Она отняла у него отеческую любовь в минуту вечной разлуки. Юноша холодел при одной мысли, что теперь нельзя ничем исправить случившееся, что он не добьется ни слова прощения, ни ласкового взгляда от того, кто был для него дороже всех на свете, эта жестокая нравственная пытка не давала ему покоя. Орион тревожно ходил туда-сюда по комнате, бросаясь порой на ковер перед диваном и пряча свое пылающее лицо в мягкие подушки. Иногда ему удавалось сосредоточиться на молитве, но тут он снова вспоминал, что сомкнутые веки дорогого усопшего не могут открыться, замолкнувшее сердце не встрепенется в груди и немые уста не произнесут слов, которых так жаждал услышать отверженный. Его душа изнывала в невыносимых муках. Забывшись на минуту, он снова вскакивал с места, ударяя себя в грудь. Стоны отчаяния, проклятия, жалобы невольно срывались у него с языка. В полночь, ровно через полсуток после страшного события – хотя это время показалось Ориону несравненно дольше, – он бросился на диван в траурных одеждах, которые наполовину сорвал с себя в припадке бешенства и отчаяния. Застонав, как раненый зверь, сын Георгия испугался звука собственного голоса, раздавшегося в ночной тиши; он повернул голову к стене, чтобы не видеть яркого лунного сияния, обливавшего все предметы в спальне. Его душевные муки становились невыносимыми, в голове царил невообразимый хаос, и ему пришло на ум схватить самый острый из своих мечей и броситься на него, по примеру Аякса [52] или Катона [53] , чтобы положить конец своим нечеловеческим терзаниям. Орион быстро вскочил на ноги, но вдруг застыл на месте. То был не обман чувств, не игра воображения, а действительность: дверь комнаты тихо скрипнула, и в нее неслышной походкой, точно призрак, вошла белая фигура. Холодный пот выступил на лбу молодого человека, однако он тотчас узнал в ночной гостье маленькую Марию. Облитая лунным светом, девочка молча приблизилась к дяде. Орион резко заметил ей: – Зачем ты здесь? Что тебе нужно? Девочка вздрогнула, остановилась в страхе и с мольбой протянула руки, говоря: – Я давно слышу твои стоны, бедный, бедный Орион! Мне не лежалось в постели; ведь это я виновата в твоем ужасном горе и потому должна… Рыдания прервали ее речь. Орион воскликнул с нетерпением: – Перестань, пожалуйста! Ступай в свою комнату и спи, я постараюсь не мешать тебе. В голосе юноши звучали уже более мягкие ноты. Тонкая фигурка Марии с босыми ногами, в одной рубашке, возбудила в нем жалость. Девочку трясло от озноба и судорожных рыданий. Однако она не двигалась с места. Немного успокоившись, внучка мукаукаса покачала головой и со слезами заметила: – Нет, нет, я останусь здесь и не уйду, пока не узнаю, что ты… Ах Боже мой, конечно, ты не можешь мне простить, но все-таки я должна сказать… Мария бросилась к Ориону, в порыве горя она обвила руками его шею, прижалась к нему головкой и, видя, что он не отталкивает ее, стала осыпать поцелуями щеки и лоб дяди. В эту минуту с юношей произошло что-то странное. Он сам не знал, как это случилось, но у него вдруг отлегло от сердца, а из глаз полились облегчающие слезы, смешиваясь со слезами ребенка. Так проходили минуты; наконец, Орион освободился от рук Марии и воскликнул: – Как горят у тебя ладони и лицо, бедняжка. Ты и без того больна, а теперь еще сильнее простудишься. Ночной воздух так холоден. Послушай меня и ляг в постель! Ему с трудом удалось подавить свои слезы. Уговаривая девочку, Орион заботливо укутывал ее своим черным плащом, сброшенным с плеч, и ласково прибавил: – Не тревожься, я постараюсь успокоится. Ты, конечно, не желала мне зла, и я не упрекаю тебя. Ступай, теперь тебе не будет холодно на сквозняке в прихожей. Ну, идешь ли ты, наконец? – Нет, нет, – с жаром возразила малышка, – выслушай меня, иначе я не усну! Видишь ли, мне не приходило в голову, что я причиняю тебе такое страшное горе. Хоть я была на тебя сердита за то, что ты… но все-таки – клянусь Богом! – я думала не о тебе, а только о Пауле. Ведь ты не знаешь, как она добра, и как любил ее дедушка до твоего приезда к нам! А тут ему приходилось умирать, и я знала, что он считает Паулу воровкой и лгуньей. Мне стало невыносимо подумать, что дедушка умрет, несправедливо обвиняя невиновную, стало страшно не только за него, но также за Паулу. И тут я… ах Орион, Господь мне свидетель, что здесь не было… Хотя бы мне грозила смерть, я и тогда сделала бы то же; я, кажется, умерла бы, если бы не высказала правды. – Пожалуй, это случилось к лучшему, – прервал ее с глубоким вздохом дядя. – Видишь ли, дитя мое, бедный брат твоего покойного отца – погибший человек, и о нем нечего сожалеть. Но Паула в тысячу раз лучше меня, и ее оправдали, как она того заслуживала. Я люблю эту девушку несравненно сильнее, чем ты можешь себе представить, и ради нее прощаю тебе все и даже буду любить тебя больше прежнего. Здесь нет никакого великодушия с моей стороны; мне нужно как можно больше любви, чтобы переносить свою горькую участь. Я был неразумен и сам разрушил собственное счастье, а потому не в силах отказаться от твоей нежной привязанности, моя милая, славная девочка! Вот тебе моя рука! Поцелуй меня еще раз, а потом иди к себе и засни. Однако Мария не слушалась. Она с восторгом поблагодарила дядю и потом сказала с блестящими глазами: – Так это правда? Ты любишь Паулу? – Потом задумалась и нерешительно прибавила: – Ну а как же теперь будет с Катериной?… – Не будем говорить об этом, дитя, – возразил Орион, вздыхая, – но пускай все случившееся послужит для тебя полезным уроком. Видишь ли, в минуту легкомысленного увлечения я совершил дурной поступок и, чтобы скрыть его, мне пришлось сделать целый ряд несправедливостей, одна другой хуже. Мои злые дела выросли в целую гору, обрушились на меня и придавили своей тяжестью. Теперь я несчастнейший из людей, а мог быть одним из самых счастливых. Моя жизнь разбита по собственной вине. Я лишился Паулы, хотя она мне дороже всего мира. Да, Мария, если бы она была моей, твой бедный дядя стал бы хорошим человеком, способным на великие подвиги. Но сделанного не воротишь: слишком поздно! Ступай спать милая девочка; ты поймешь все это, когда вырастешь. – О я и теперь все понимаю гораздо лучше, чем ты думаешь! – воскликнула Мария. – Но если ты так сильно любишь Паулу, почему же она не может тебе ответить тем же? Ты так красив, умен, ты всем нравишься, и Паула помирится с тобой, если ты… Позволь мне сказать тебе еще одно слово и не сердись на меня! – Ну говори, глупенькая малышка! – Паула перестанет на тебя сердиться, когда узнает, как ты страдаешь и какое у тебя доброе сердце, и что ты только один раз в жизни поступил дурно… Пока тебя здесь не было, дедушка говорил сто раз, сколько радости доставил ты ему, какой ты хороший сын… Конечно, ты мне дядя, а я глупенькая девочка, но я знаю, что с тобой будет, как с евангельским блудным сыном. Ты ведь также расстался с дедушкой в ссоре. – Он проклял меня! – глухо прервал Орион. – О нет, неправда! Я слышала все, сказанное им перед смертью. Его страшные слова относились только к твоему проступку, а тебя он просто гнал прочь от своей постели. – Не все ли это равно: быть проклятым или отверженным? – Нет, между этими понятиями большая разница. Дедушка имел причину на тебя сердиться, но вспомни, что блудный сын в Евангелии был всех милее своему отцу. Отец заколол для него откормленного тельца и простил ему все. Так и дедушка простит тебя на небе, если ты исправишься и будешь добр, как прежде. Паула тоже помирится с тобой – я знаю ее. Вот увидишь, что я говорю правду. Катерина тебя любит, но она… Господи Боже, дочь Сусанны не умнее меня! Стоит тебе обойтись с ней поласковей и подарить ей какую-нибудь хорошенькую вещицу, чтобы она утешилась и забыла обо всем. Ей следует нести наказание за свою ложь перед судом, а между тем она подверглась далеко не такой страшной каре, как ты. Слова невинного ребенка падали освежающей росой на душевные раны Ориона и сеяли в его сердце здоровые семена. Мария давно уже спокойно спала в своей постельке, а он все еще думал о ее словах… XVIII Отпевание Георгия происходило на третий день после его кончины. Христианское духовенство запретило языческий обычай бальзамирования мумий, а во времена Антонинов [54] было запрещено и сожжение трупов, так что умерших хоронили безотлагательно. Только тела богатых и знатных людей слегка бальзамировали и ставили в склепы при церквах и капеллах. Прах наместника согласно его волеизъявлению хотели отправить в Александрию для погребения рядом с его отцом в церкви святого Иоанна, но почтовый голубь, отправленный к патриарху с известием о смерти Георгия, вернулся обратно с письмом, где говорилось, что желание покойного не может быть немедленно исполнено, и его тело следует поставить на время в фамильный склеп в Мемфисе. Никогда еще мемфиты не видели таких парадных похорон. На них присутствовал даже правитель Египта, великий полководец Амру. Он приехал с противоположного берега Нила, сопровождаемый знатнейшими военачальниками и гражданскими чиновниками, желая отдать последнюю почесть достойнейшему человеку. Худощавые, стройные фигуры арабов, их смуглые красивые, самоуверенные лица, золотые, усеянные драгоценными камнями, шлемы и панцири – военная добыча, взятая из разоренного персидского государства и Сирии, – их великолепные кони в богатой сбруе и повелительная, благородная осанка произвели большое впечатление на толпу. Они приехали медленным, торжественным шагом, а удалились прочь стремительно, как буря. С кладбища эта блестящая кавалькада повернула на набережную Нила и с грохотом помчалась через плавучий мост, звеня оружием. Доспехи арабов ослепительно сверкали под лучами солнца в облаке пыли. Таким воинам, из которых каждый походил на владетельного князя, было, конечно, нетрудно уничтожить самые могущественные государства. Мужчины и женщины с удивлением и робостью смотрели на церемониальное шествие, но больше всего привлекала их взоры статная фигура и красивое лицо Амру. По его распоряжению, рядом с ним на горячем вороном коне ехал сын покойного в траурных одеждах. Красивый юноша и статный араб были великолепной парой, пылкие мемфитки не могли налюбоваться ими, как тот, так и другой отличались благородной осанкой, высоким ростом и ловко правили породистыми, резвыми лошадьми, оба были рождены для власти. Однако величественная наружность знаменитого воина, его резко очерченное лицо с орлиным носом и черными глазами гораздо больше действовали на толпу, чем нежная красота темнокудрого Ориона, последнего потомка самого древнего и самого знатного рода во всем Египте. Повелительно и грозно смотрел перед собой араб. Взгляд молодого человека был также устремлен вперед, но по временам красивый всадник поворачивался в седле, окидывая взором людей, шедших за гробом. Когда он увидел наконец в группе женщин дамаскинку, его бледное лицо на минуту просветлело и на щеках выступил легкий румянец, однако минуту спустя Орион снова нахмурился, и в его чертах отразилась такая угроза, что многие жители города стали многозначительно перешептываться между собой: «Из этого веселого, приветливого юноши выйдет строгий повелитель», – говорили они. То, что возмущало сына Георгия, не укрылось от полководца Амру и собравшейся толпы. Хотя ему одному было известно, что патриарх запретил перевезти прах Георгия в Александрию, но всем бросилось в глаза отсутствие большой части мемфитского духовенства на погребении. Только епископ Плотин и священник Иоанн, известный своей ученостью и независимым образом мыслей, шли впереди гроба с клиром маленьких певчих, несших распятие. За ними следовала траурная колесница, запряженная по старому обычаю шестеркой великолепных вороных лошадей. Тело наместника покоилось в драгоценном саркофаге. У кладбища все сошли с коней, и босоногие скороходы, слуги арабов, подхватили лошадей под уздцы. У могилы епископ сказал прочувствованную речь, указывая на высокие доблести покойного. Вслед за тем раздалось жалкое пение мальчиков, плохо соответствовавшее торжественной минуте, и едва только хор смолк, как тысячная толпа, сотрясая воздух, грянула похоронные молитвы. Остальные церемонии погребального обряда были совершены кое-как за отсутствием других духовных лиц. Это не укрылось от проницательного Амру, и он, не стесняясь, громко заметил Ориону: – Покойнику мстят за то, что он совершил при жизни для блага родины с помощью мусульман. – Это делается по приказанию патриарха, – сказал юноша дрожащим от гнева голосом. – Но, клянусь душой моего отца, если есть на небе правосудный Бог, Вениамину не удастся затворить двери рая перед лучшим из людей! И он поднял руку в угрожающем жесте. – У нас по крайней мере такого не бывает, – продолжал араб, – мы носим ключ к собственному раю при себе за поясом, – прибавил он с самоуверенной улыбкой, хлопнув ладонью по широкой груди и ласково поглядывая на юношу. – Приходи ко мне в субботу, молодой друг, я хочу поговорить с тобой! Приходи к закату солнца ко мне в дом. Если я не вернусь до сумерек, подожди меня. С этими словами Амру сжал могучей рукой холку своего скакуна и ловко прыгнул в седло. Орион даже не успел помочь ему. Свита полководца последовала его примеру, и блестящая кавалькада арабских всадников вихрем помчалась с кладбища. Паула, стоявшая рядом с Нефорис у самого входа в фамильный склеп, не пропустила ни одного слова из разговора между мужчинами. Бледное лицо Ориона, одетого в дорогое траурное платье без всяких украшений, носило такие следы глубокого горя, что нельзя было усомниться в разительной нравственной перемене, происшедшей с ним после смерти отца. Измученная, убитая потерей мужа вдова наместника не проронила ни одной слезы. Проводив ее до экипажа, Паула пошла с Перпетуей домой. Образ разгневанного юноши, потрясавшего в воздухе рукой, когда он посылал проклятие врагам отца, неотступно стоял перед ней. Он заметил ее. Паула видела это очень хорошо, ей удалось избежать его взгляда, но зато непокорное сердце забило тревогу, и девушка не могла сосредоточиться на молитве о дорогом усопшем. До сих пор Орион не тревожил двоюродную сестру в ее мирном убежище и не посылал к ней никого с обещанными деньгами, но после похорон он, вероятно, постарается повидаться с ней. Паула решила не принимать его, но теперь ей пришло в голову, что она должна отнестись с большим участием к осиротевшему двоюродному брату в память об его отце. Великодушная дочь Фомы хотела образумить его дружескими увещаниями, забыв свои личные счеты, и посоветовать Ориону исправиться. Если он послушает ее, тогда… Но нет, между ними все должно кончиться. Прошлое невозвратимо! Разве сын Георгия примет ее советы? Кто дал ей право читать ему нравоучения? Он слишком самостоятелен, чтобы поддаться чьему бы то ни было влиянию… Сердце девушки стремилось к Ориону, она жаждала услышать его голос, увидеть его перед собой, но истолковывала это страстное влечение по-своему, объясняя его чувством благодарности к умершему дяде. Погруженная в свои мысли, Паула почти не слыхала болтовни словоохотливой Перпетуи, шедшей возле нее. Похоронный обряд при таких исключительных обстоятельствах необычайно взволновал старуху. Прежде погребения в Мемфисе происходили совершенно иначе. Как можно обойтись без духовенства в полном составе и ехать за гробом верхом! Даже единственный сын покойного сидел на лошади, тогда как повсеместный обычай требовал, чтобы родственники провожали тело до кладбища непременно пешком. Потом эта жалкая пискотня детского хора, а за ним – оглушительное пение несметной толпы! Перпетуя опасалась оглохнуть от такого гама. Впрочем, спасибо мемфитам и за то! Они по крайней мере отдали последний долг покойному, как умели. Сириянка прослезилась, и вместе с тем в ней снова вспыхнуло справедливое негодование. Людей, гораздо менее знатных, хоронили с большей торжественностью, чем великого, милостивого мукаукаса Георгия, который перед самой смертью пожертвовал церкви богатый дар. Ох уж эти якобиты! Только они одни способны на такую неблагодарность, только еретический патриарх мог надругаться над прахом достойного человека. В монастыре святой Цецилии было всем от игуменьи до самой молоденькой послушницы известно, что Вениамин запретил здешнему духовенству присутствовать на погребении. Честный Плотин возмутился такой несправедливостью, но не мог идти наперекор патриарху, он только пришел сам на проводы Георгия и позволил священнику Иоанну сделать то же. Орион, по-видимому, оставит безнаказанным такое оскорбление памяти отца. Но кто может бороться с главой церкви, если только… Но нет, это невозможно! Одна мысль о таком поступке леденит кровь!… А впрочем… Как милостиво разговаривал наместник халифа с нашим молодым господином! Боже милосердный! Ну, вдруг сын мукаукаса отречется от святой веры Христовой, как сделали многие бессовестные египтяне, и примет закон лжепророка? Развратным мужикам, конечно, приятно приводить в свой дом по шесть жен, а пожалуй, и больше. Такому богачу, как господин Орион, можно содержать обширный гарем. Игуменья говорила вчера, что все были поражены несметной суммой наследства, доставшегося ему от отца, хотя мукаукас Георгий был едва ли не сказочным богачом. Именно Божьи пути неисповедимы: один не знает, куда девать свои сокровища, посланные щедрой судьбой, а тысячи бедняков умирают с голоду! Только придя домой, Паула смогла немного собраться с мыслями. Прежде всего ей следует вырвать из сердца роковую страсть к Ориону, как бы она ни проявлялась: под видом ненависти или любви. Лишь тогда она может вполне наслаждаться свободой и тихим счастьем у своих новых друзей, где устроил ее заботливый Филипп. Ее душа успокоится, когда оборвутся последние связи с домом наместника. Зачем требовать от жизни более, чем она дает, и не довольствоваться настоящим? Паула обрела мирное пристанище, где ее окружает атмосфера любви; здесь она сможет найти деятельность по душе, служить добрым людям, сознавать, что ее энергия не пропадет даром. Молодая девушка ежедневно ходила в монастырь, чтобы присутствовать на богослужении. Почтенная игуменья, вдова знатного патриция из Константинополя, приблизила ее к себе. Она знала родителей Паулы и часто говорила с ней об умершей матери, превознося кротость и царственную красоту этой женщины, так рано похищенной смертью. Юная дамаскинка могла вполне довериться настоятельнице, которая полюбила сироту, как дочь, ниспосланную небом для отрады в ее старости. Семья Руфинуса также являла собой пример редкостных добродетелей. Паула даже и не подозревала, что на свете есть такие необыкновенные люди. Хозяин дома, бодрый, здоровый старик с шелковистыми белыми кудрями и белой бородой, чем-то походил на апостола Иоанна в преклонных летах, отчасти на воина, поседевшего в бранных подвигах. Он был одарен по-детски незлобивым сердцем, хотя любил говорить притворно-суровым тоном. Руфинус нередко шутил с Паулой и поддразнивал ее, когда его взгляды противоречили мнениям молоденькой гостьи. Трудно было найти человека настолько довольного своей судьбой и прямодушного, как этот старик. Но обстоятельства заставляли его прибегать к притворству, и дамаскинка понимала, чего стоило честному мемфиту казаться не тем, что он есть. Хозяин был ее единоверцем. Он позволял жене и дочери присутствовать на богослужении в монастырской церкви, но сам прикидывался якобитом и в большие праздники ходил с семейством в якобитский храм, хотя ему очень не нравились церковные обряды коптских христиан. Состояние позволяло Руфинусу жить вполне обеспеченно, однако он работал с утра до вечера; хотя его занятия не только не приносили прибыли, а, напротив, причиняли убытки, он считался в городе человеком зажиточным, что могло накликать на старика немалую беду. Если бы шпионы патриарха заподозрили в нем мелхита, то он подвергся бы изгнанию из города, а его имущество пошло бы в пользу церкви. При таких условиях поневоле приходилось соблюдать осторожность; Руфинус давно хотел уехать из Египта, но не находил покупателя на свое недвижимое имущество, так как в разоренном Мемфисе было в десять раз больше заброшенных жилищ, чем обитаемых. А между тем его удобный, вместительный дом с обширным садом над рекой ценился прежде очень дорого. Правда, теперешний хозяин купил весь участок баснословно дешево незадолго до нашествия арабов у одного якобита, который был вынужден к поспешному бегству преследованиями мелхитского патриарха Кира за то, что ему удалось совратить в свою веру православных рабов. Так быстро происходили в ту эпоху самые резкие перемены в несчастной стране. Врач Филипп уговорил своего бывалого и опытного друга поселиться в Мемфисе, и здесь они жили вместе, помогая друг другу в работе. Жена Руфинуса, нежное, хрупкое создание с худощавым, необыкновенно привлекательным лицом, казалась его дочерью, и действительно была моложе мужа на двадцать лет. Прожитые годы наложили на нее печать страдания, и вместе с тем кроткой покорности судьбе. Деятельный, пылкий характер Руфинуса причинял ей бесконечно много забот и тревог, что не мешало, однако, достойной женщине быть самой преданной подругой. Она старалась удалить с его жизненного пути малейшую помеху, малейшее неудобство, и каким-то удивительным инстинктом угадывала, что может быть полезно или приятно мужу. Филипп в шутку уверял, будто бы ее привычка постоянно наклонять голову и пристально вглядываться во все своими веселыми черными глазами происходит от боязни просмотреть какую-нибудь соломинку, на которой может споткнуться Руфинус. Их дочь Пульхерия называлась сокращенным именем Пуль, впрочем, отец обычно звал ее «бедное дитя». Руфинус горячо любил Пульхерию, но к этой привязанности у него примешивалось невольное чувство жалости. Почти всегда при взгляде на молодую девушку он думал про себя: «Что ожидает ее в недалеком будущем?» Преклонные годы напоминали ему о близком конце. Иоанна, преданная, любящая жена, ненадолго переживет его. Какая участь постигнет тогда осиротевшую дочь? Ее мать до того поглощали вечные заботы о муже, что бедняжка Пуль привыкла считать себя совершенно лишним существом на свете и постоянно была готова положить душу за родителей, за любимую настоятельницу монастыря, за свою веру, даже за врача Филиппа, а теперь и за Паулу, которая успела пленить ее самоотверженное сердце за время двухдневного знакомства. А между тем Пульхерия была хорошенькой девочкой высокого роста с большими задумчивыми глазами и копной роскошных рыжеватых волос. Отцу давно было известно ее желание поступить послушницей в обитель Цецилии, но он не позволял ей удалиться от мира, хотя сам посвятил свою жизнь служению страждущему человечеству. «После моей смерти жена будет нуждаться в близком существе, чтобы заботиться о нем, не щадя своих сил, как заботилась обо мне», – говорил Руфинус. Впрочем, теперь Пульхерия не так рвалась в монастырь. В лице Паулы она встретила воплощение своего идеала, которым могла восторгаться, и, кроме того, в доме было двое больных, нуждавшихся в ее уходе: раненый масдакит Рустем и невольница Мандана. Удрученная горем Нефорис охотно позволила Филиппу продолжать их лечение у него в доме, так как сама она чувствовала совершенный упадок духа после ужасных часов, пережитых ею у постели умирающего мужа. Поместив дамаскинку у своих добрых хозяев, молодой врач в тот же вечер заговорил с ними и о плате за содержание Паулы и обоих пациентов. – Я очень рад дать убежище всем бесприютным, – прервал его старик. – Мы постараемся залечить телесные и душевные раны твоих друзей. Пускай прекрасная дамаскинка живет у нас со своей кормилицей, сколько ей вздумается и до тех пор, пока это будет удобно для милой гостьи и самих хозяев. Она – девушка знатного рода. Пожалуй, в ее судьбе произойдет неожиданная перемена, да и я в одно прекрасное утро, может быть, вздумаю предоставить свое жилище шакалам и филинам, а сам переселюсь отсюда. Ты знаешь меня. Денежный вопрос не представляет здесь никакой важности. Но так как твои больные обеспечены с материальной стороны, а дочь Фомы имеет в десять раз больше, чем ей потребно, то пусть они платят все трое. Назначь сам размеры этой платы. Но во всяком случае я не желаю брать с женщин слишком дорого. Тебе известно, что у меня выходит много денег на мои затеи, а потому не мешает подкинуть жене в хозяйство лишнюю монету. Сверх того, дамаскинка будет чувствовать себя свободнее, сознавая, что она никого не обязана благодарить за кусок хлеба. Дочери дамаскского героя даже и на чужбине унизительно жить в зависимости. Пусть она чувствует себя обязанной нам только за любовь и ласку, а за это Паула платит той же монетой. – Аминь! – заключил Филипп. Паула осталась очень довольна результатом его переговоров, и уже на другой же день чувствовала себя как будто членом семьи Руфинуса. В этом доме молодая девушка на каждом шагу встречала что-нибудь поучительное, о чем прежде не имела понятия. XIX Вернувшись с похорон, Паула пообедала вместе с Руфинусом и его семейством, после чего они втроем отправились в сад. Пуль ласково повисла на руке молоденькой гостьи, а старый отец следовал за ними. Солнце стояло уже низко, но его прощальные лучи придавали особенную яркость цветам и металлический блеск сочной зелени юга, не успевшей еще увянуть от зноя. Пестрый бык с толстой шеей и осел вертели черпальное колесо, поднимавшее воду из Нила в большую цистерну, откуда она разливалась по маленьким канальцам, окружавшим отдельные гряды; теперь эта работа была очень утомительна, потому что река сильно убывала. Множество птиц, развешенных на деревьях в клетках для защиты от кошек и других хищников, чирикали в саду, собираясь на покой. Некоторые из них были с забинтованными ножками или крылышками. Руфинус говорил каждой из них ласковое слово или насвистывал песенку. Сильный аромат и чисто деревенская тишина наполняли этот уголок. Все предметы, даже спина негра, черпавшего воду, и шкура быка с белыми и желтыми пятнами, сверкали яркими, золотистыми тонами под лучами заходящего солнца. В тенистой роще монастыря раздавалось мелодичное пение монахинь. Пуль задумчиво слушала, скрестив руки на груди, отец указал на нее Пауле и тихо прошептал: – Сердце влечет ее туда. Пускай она всегда помнит о Боге – женщине следует быть набожной, – но любовь к Богу должна выражаться служением ближнему. Неужели Господу приятно, чтобы брат покидал брата или дитя – своих родителей. – Конечно, нет, – отвечала Паула, – но только одна надежда найти моего пропавшего отца удерживает меня от поступления в монастырь. Но в каком религиозном экстазе стоит твоя дочь, какое трогательное выражение в ее чертах! У меня на душе мрачно и пусто, однако с тех пор как я поселилась с вами, мне стало легче. Я думаю, что нигде не найду такой отрады, как здесь. Счастливое дитя! Не правда ли, что Пульхерия, освещенная лучами зари, кажется чистым олицетворением молитвы? Если бы я не боялась помешать ей и считала себя достойной, то молилась бы с ней вместе. – Ты и без того участвуешь в ее молитве, – с улыбкой сказал старик. – Я уверен, что Пульхерия воплощает святую Цецилию в твоем образе. Расспросим ее хорошенько. – О нет, не мешай милому ребенку, – возразила Паула и увлекла хозяина за собой в другую сторону сада. Вскоре они подошли к тому месту, где возвышалась изгородь из колючих растений, отделяя владения Руфинуса от участка вдовы Сусанны. Тут старик навострил уши и воскликнул с досадой: – Клянусь честью, они опять стригут мою изгородь! Еще вчера я поймал одного из черных невольников, ломавшего ветви, но, конечно, мне нельзя было до него добраться через колючки. Наверное, им хочется проделать отверстие для любопытных, а пожалуй, и для шпионов. Ведь патриарх ловко умеет пользоваться и услугами женщин. Но постой, я им задам!… Уйди отсюда, прошу тебя, как будто ты ничего не видела и не слышала, а я схожу за хлыстом. С этими словами хозяин быстро удалился. Паула хотела последовать за ним, но едва только он ушел, как с противоположной стороны забора ее окликнул женский голосок, и в отверстии изгороди, как в раме, показалась хорошенькая головка девушки. Паула тотчас узнала Катерину, несмотря на сумерки. – Можно мне пролезть в ваш сад и поговорить с тобой? – ласково спросила та. Дамаскинка протянула руку, однако миниатюрная дочь Сусанны без ее помощи проскользнула в отверстие. Очевидно, она еще не забыла детских проказ. Спрыгнув на дорожку, Катерина хотела броситься в объятия подруги, но пришла в замешательство и сделала шаг назад. Между тем Паула быстро привлекла ее к себе, поцеловала в лоб и весело воскликнула: – Ах ты, плутовка, почему же ты не захотела пройти через калитку? Вон мой хозяин идет с хлыстом из кожи бегемота. Остановись, почтенный Руфинус. Не ты, а я подверглась неприятельскому нападению. Перед тобой стоит враг и, конечно, ты узнаешь в нем свою милую соседку? Гнев Руфинуса тотчас остыл. – А ну, скажи-ка сама, молодая девица, знакомы мы с тобой или нет? – Конечно, – воскликнула Катерина, – я часто видела тебя с нашей башни. – Ну а мне посчастливилось однажды поймать соседку на персиковом дереве, которое перевешивается в ваш сад. – Тогда я была еще ребенком, – воскликнула со смехом дочь Сусанны, вспоминая день, когда старик застал ее ворующей персики и с ласковым поклоном пожелал приятного аппетита. – Тогда ты и в самом деле была ребенком, – повторил Руфинус. – Но ведь теперь ты взрослая девица и не хочешь карабкаться по деревьям, а скромно лазишь через соседские заборы? – Так, значит, вы не бывали друг у друга?! – с удивлением воскликнула Паула. – Неужели ты не подружилась с Пульхерией, Катерина? – С милой Пуль? Ах, мне ужасно хотелось позвать ее к себе. Эту девушку можно полюбить с первого взгляда. Я сто раз добивалась позволения познакомиться с ней. Однако моя мать… – Что же имеет госпожа Сусанна против своих соседей? – спросил Руфинус. – Мы люди спокойные, никого не обижаем. – Нет, нет, Боже сохрани! Но у матери на все свои взгляды. Вы не здешние и так редко ходите в церковь… – Поэтому она считает нас безбожниками, – со смехом перебил Руфинус. – Скажи своей матери, что она ошибается! Если дочь Фомы – твоя подруга, и ты придешь к ней в гости, разумеется, через калитку, а не через забор, потому что я завтра же прикажу заделать твою лазейку, тогда ты увидишь, как мы живем. У нас много работы, мы заботимся о всех несчастных существах, в человеческом ли они образе, покрыты ли кожей или перьями. Можно служить Господу, облегчая жизнь его творениям, потому что Он любит все живущее. Передай это своей матери, да приходи к нам почаще, резвый мотылек! И Руфинус удалился с поклоном, оставив девушек вдвоем. – Какой добрый, милый старик! – воскликнула Катерина. – Я хорошо знаю его образ жизни, знаю его хорошенькую жену и Пуль, знаю их всех! Как часто наблюдала я за ними с башни; оттуда можно видеть почти весь сад. Но ты понимаешь, если моя мать кого-нибудь невзлюбит… А между тем Пуль могла бы стать отличной подругой для меня. – Разумеется, – согласилась Паула. – Девушка твоих лет должна выбирать приятельниц постарше маленькой Марии. – О не говори ничего против нее! – с жаром воскликнула дочь Сусанны. – Ей только десять лет, но немного найдется взрослых девушек таких разумных и справедливых, как она. Я убедилась в этом в последние тяжелые дни. – Бедное дитя, – сказала со вздохом Паула, ласково гладя локоны гостьи. Из груди Катерины неожиданно вырвались горькие рыдания. Паула уговаривала ее успокоиться, но бедная девушка плакала навзрыд, до тех пор пока подруга не подвела ее к скамейке под сикоморы. Здесь дамаскинка прижала к себе бедняжку, как больного ребенка, стараясь ободрить ее. Птицы притаились на ночь в густой листве деревьев. Совы и летучие мыши вылетели на поиски добычи. Небесный свод украсился звездами. С западной стороны города доносился вой шакалов, обитавших в разрушенных домах. Влажная роса оседала на листьях растений и на траве. Садовые цветы сильнее благоухали, и Паула сознавала, что пора защититься от испарений, поднимавшихся с реки. Но она терпеливо слушала Катерину, пока та облегчала перед ней свою душу. Бедняжку мучило раскаяние, и она старалась вырвать из сердца несчастную любовь к Ориону. Катерина рассказала Пауле, как сын мукаукаса просил ее руки, как она его любила и мучилась ревностью, и как наконец решилась в угоду ему дать ложные показания на суде. По словам Катерины, Мария первая образумила ее и указала на разверзшуюся под ее ногами бездну. Вечером, после смерти Георгия, девушка пошла с матерью в их дом, разделить печаль друзей. Ей хотелось увидеть Марию, но ей сказали, что девочка больна лихорадкой и лежит в постели. Потом она вздумала пройти в комнату с фонтаном, откуда был слышен голос ее матери. Тон Сусанны был не печальный, а сердитый, взволнованный. Испуганная этим, Катерина повернула назад и вышла на открытую галерею, обращенную к набережной Нила. Ей было неловко встречаться с Орионом, но, как нарочно, он оказался тут. Юноша сидел, глубоко задумавшись, в траурной одежде, опираясь головой на руки. Молодой человек не заметил прихода невесты. У Катерины замерло сердце при виде его. Тело Ориона дрожало, как в лихорадке, несмотря на знойный вечер. Тут девушка робко окликнула его, желая утешить. Он вздрогнул и вскочил от испуга, отбросил со лба спутанные волосы, и на его бледном лице отразилось такое отчаяние, что Катерине снова сделалось страшно, и слова сочувствия застыли на ее губах. Некоторое время они оба молчали, потом юноша с видимым усилием подошел к своей гостье, положил ей руку на плечо и долго всматривался в ее черты. Наконец он вздохнул и прошептал: – Несчастное дитя! Это восклицание до сих пор звучит у нее в ушах. Сам Орион кажется теперь Катерине совершенно иным человеком. У него такой мрачный и торжественный вид, даже голос юноши сделался совсем неузнаваемым. «Может быть, многим в жизни причинял я невольное горе, – сказал он, – но перед тобой я виноват больше всего. Воспользовавшись твоей невинностью и доверием, я сделал тебя своей сообщницей. Теперь мне приходится нести наказание за этот общий грех. Меня постигла самая жестокая кара». – Тут, – продолжала Катерина, – Орион закрыл лицо руками, бросился на диван, стонал и плакал. Потом Орион снова вскочил на ноги и воскликнул: «Прости меня, если можешь, прости за все, я нуждаюсь в твоем прощении, ты должна пощадить меня!» Я хотела броситься к нему, обнять его и простить ему все, потому что отчаяние Ориона внушало невольную жалость. Однако он удержал меня резким жестом, в котором, впрочем, не было суровости. Юноша сказал мне, что между нами не может быть больше речи о любви и предстоящей свадьбе. «Ты молода и скоро забудешь меня, – прибавил он. – Я навсегда останусь другом тебе и твоей матери, и готов сделать для вас обеих все, что вы от меня потребуете». Я хотела ему отвечать, но он перебил мою речь и прибавил решительным тоном: «Хотя ты достойна любви, но я не могу любить тебя, и должен сказать, что люблю другую. Она моя первая и последняя любовь. Я совершил бесчестный поступок, но он был единственным в моей жизни, и теперь я скорее соглашусь подвергнуться твоему гневу, заставить страдать тебя и себя в настоящую минуту, чем идти дальше по пути обмана». Я вскочила от испуга и спросила: «Ты любишь Паулу?» Но Орион не ответил ни слова, а только нагнулся, поцеловал меня в лоб, как делал прежде мой отец, и быстро вышел в сад. Тут в дверях показалась матушка с пылающими щеками, страшно взволнованная. Она молча взяла меня за руку, повела к экипажу и воскликнула вне себя от гнева: «Какой позор, какое оскорбление! Как могу я передать тебе, несчастная жертва…» Но тут я не дала ей договорить и сказала, что мне все известно. Не знаю, как у меня хватило духу оставаться вполне спокойной. Вернувшись домой, мы много плакали вместе с матерью. Вчера, после того как было вскрыто завещание, казначей Нилус принес мне хорошенькую золотую коробочку с бирюзой и жемчугом, которой я постоянно восхищалась. По его словам, добрый мукаукас Георгий в своем завещании отказал ее мне, «своей веселой малютке Катерине», как было написано его собственной рукой. Несмотря на мои мольбы и просьбы, мать отослала этот подарок Нефорис обратно. Теперь, конечно, я не пойду никогда в их дом, а мать намеревается даже совсем оставить Мемфис и переселиться в Константинополь или другой город, где есть христианское правительство. Наш хорошенький дом перейдет тогда в чужие руки, а милый, великолепный сад будет куплен крестьянами, как говорит матушка. Так случилось с прекрасным имением Мемнона полтора года тому назад. Его превратили в хлебные поля, а превосходные нижние залы дворца с мозаикой и картинами в грязные хлева для коров и овец. В комнате Гафор и Доротеи откармливают теперь свиней. Как жаль! Ведь обе эти девушки были моими подругами. С Марией мне запретили видеться. Мать не говорит ни с кем доброго слова, а моя старая кормилица глуха, как крот. Не правда ли, я несчастное создание? А если еще и ты оттолкнешь бедную Катерину, то в Мемфисе не останется у меня ни одного друга, которому я могла бы довериться. Кроме того, я недолго буду надоедать тебе. Моя мать, кажется, всерьез намеревается уехать отсюда. Конечно, ты старше и гораздо серьезнее и умнее меня… – Я буду любить тебя, дитя. А все-таки тебе не мешает познакомиться с Пульхерией. – Как мне хочется этого, но моя мать… Я, право, готова наложить на себя руки, если бы не одна мысль… Ведь ты слышала о том, как Орион говорил со мной тогда в аллее? Я ему все-таки немного нравилась. Какими только нежными именами не называл он меня! Разве можно относиться так к человеку, которого мы вовсе не любим? Сын мукаукаса несметно богат, и не мог польститься на мое приданое. Неужели он в состоянии бессердечно шутить с молодой девушкой? Юноша все-таки любил меня, но, вероятно, он подумал о предстоящем ему высоком положении и нашел, что я не гожусь для него. Если бы ты знала, Паула, сколько слез стоил мне мой небольшой рост! Наверное, та, другая женщина, которую любит Орион, высока, прекрасна и величественна, как ты. Между мной и сыном Георгия все кончено, и я покоряюсь своей судьбе, но никто не запретит мне думать о моем недолгом счастье. Прежде я нравилась Ориону, хотя и не могу сравниться с женщиной, пленившей его сердце. Я уверена, что твой двоюродный брат полюбил именно тебя. Мне очень больно, но я готова этому радоваться. Всякую другую соперницу я возненавидела бы. Между тем, если ты станешь его женой… – Перестань, – решительно перебила ее Паула. – Вспомни, как поступил со мной Орион на суде. – Да, ты права, – отвечала Катерина, задумчиво опуская голову, но потом она опять взглянула на Паулу сверкающими глазами и воскликнула без малейшего колебания: – Я знаю, что ты любишь его. Он так красив, так умен и мужествен, что это не может быть иначе. Паула выпустила подругу из объятий и сказала откровенно: – До сегодняшнего дня я ненавидела его, но Орион показался мне совсем иным человеком у могилы отца, и я охотно простила ему в душе. – Так ты его не любишь? – спросила Катерина, дотрагиваясь рукой до руки подруги. Паула почувствовала, как были холодны тонкие пальчики и невольно вздрогнула. Месяц давно уже взошел, звезды ярко светили на небе. Дамаскинка поднялась со скамьи и сказала: – Пора домой, скоро полночь. Твоя мать будет тревожиться. – Скоро полночь? – воскликнула испуганная резвушка. – Боже милостивый! Ведь меня будут бранить. Матушка, наверное, играет в шашки с епископом Плагином. Прощай, милая Паула, я опять пролезу сквозь изгородь. – Нет, – решительно сказала ее подруга. – Ты уже не дитя, ты взрослая девушка и должна держать себя прилично. Вместо того чтобы лазить сквозь терновник, ты пойдешь домой через ворота. Я провожу тебя с Руфинусом. – Нет, нет! – прервала ее Катерина. – Моя мать сердится и на тебя, как на других. Вчера она мне строго запретила… – Ходить ко мне? – спросила Паула. – Она думает… – Что Орион из-за тебя… Ей бы хотелось приписать тебе все случившееся. Но теперь, когда я переговорила с тобой. Видишь ли ты свет в наших окнах? Это горят свечи в комнатах матери. И, прежде чем Паула могла удержать ее, Катерина подбежала к забору и нырнула, как проворная ласка, через проем в колючем кустарнике. Паула задумчиво вернулась домой. Рассказ подруги долго не давал ей заснуть, и предположение, почти уверенность в том, что Орион отдал именно ей свое сердце, долго тревожило дамаскинку. Если это так, то она имела возможность отомстить ему, заставить пережить все муки, пережитые ею. Но кому эта кара нанесет более глубокую рану, ему или ей? Слова Катерины открыли перед Паулой целый мир блаженства. Но нет, нет, он не примет счастья из рук Ориона. Это было бы самоунижением, изменой самой себе. Вконец измученная душевным разладом, Паула наконец задремала, и под утро ей приснился страшный сон, о котором она не могла вспомнить без содрогания даже на другой день. Ей привиделось, будто бледный, как смерть, Орион, в черной траурной одежде, верхом на вороном коне, медленным шагом едет ей навстречу. Девушке хотелось убежать от него, но у нее подкашивались ноги. Он схватил ее, как ребенка, поднял и посадил перед собой на седло. Паула выбивалась из сил, стараясь вырваться, но юноша сжимал ее обеими руками, как в железных тисках. Девушка старалась освободиться, хотя бы это стоило ей жизни, но ее отчаянные усилия не привели ни к чему. Безмолвный, неумолимый всадник все ближе и крепче прижимал ее к себе. Перед ними клокотали бурные волны реки, но Орион будто не замечал этого, направляя коня прямо в воду. Вне себя от страха, Паула молила его повернуть в другую сторону, но он не слушал ее и бесстрастно ехал вперед. Тогда испуг заставил дамаскинку ухватиться руками за шею всадника. Тут мертвенная бледность сошла у него с лица, щеки юноши зарумянились, губы потянулись к ее губам, и в эту минуту смертельного ужаса Паула замерла в неведомом блаженстве. Гибель не пугала ее больше, а между тем она чувствовала, как они все глубже и глубже погружались в воду, как холодные волны подошли к ее груди, однако девушку не тревожило это. Они не обменялись ни единым словом, но вдруг ей захотелось прервать молчание и, как будто так и следовало, Паула спросила его: «Ведь это я любимая тобой женщина?» Тут волны хлынули на нее со всех сторон, водоворот закрутил вороного коня, а вместе с ним ее и Ориона. Загудел свистящий ветер. И плеск волн, и шум водоворота, и вой урагана слились в один громкий, оглушительный ответ: «Ты!» Только Орион молчал, и когда омут потянул в глубину его лошадь, большая волна оттолкнула Паулу от ее возлюбленного. Она опускалась все глубже и глубже, с отчаянием протягивая руки Ориону, и вдруг проснулась. Холодный пот выступил у нее на лбу. Кормилица Перпетуя стояла у изголовья девушки и будила ее. – Что это значит, дитя мое? – сказала она, покачивая головой. – Ты уже давно сначала в ужасе, потом с нежностью повторяешь во сне имя Ориона. XX В чистых комнатах, приготовленных женой Руфинуса для больных гостей, царствовала в полдень мирная тишина. Сквозь плотные темные занавески проникал слабый свет. Добровольные сиделки только что позавтракали. Паула смочила повязку масдакита свежим лекарством, Пуль ухаживала в соседней комнате за Манданой, которая теперь совершенно успокоилась и не обнаруживала никаких признаков безумия. Дамаскинка все еще находилась под впечатлением прошедшей ночи. Ею овладело такое беспокойство, что она, против обыкновения, не могла долго усидеть на месте и рассеянно слушала Пуль, что заставило скромную девочку удалиться к постели больной, терпеливо ожидая, пока новый кумир позовет ее к себе. Дочь Фомы имела основательную причину беспокоиться сегодня. Орион должен был привезти ее капитал. Возвращаясь вчера с кладбища, она сказала себе, что не допустит двоюродного брата до объяснений. Теперь же, после разговора с Катериной и тревожного сна, гордая девушка окончательно утвердилась в этом решении. Кормилица поджидала прихода Ориона, с тем чтобы провести его не к Пауле, а к Руфинусу для передачи ему денег. Дамаскинке было известно, что хозяева дома знали ее обстоятельства и решили держаться с Орионом настороже. В два часа дня беспокойство девушки возросло до такой степени, что она не раз выходила из комнаты больных и смотрела из окна прихожей на набережную реки. Ожидаемый посетитель мог явиться и отсюда, и с другой стороны. Паулу беспокоила не сохранность своего состояния. Ее тревожила мысль: хорошо ли она делает, отталкивая двоюродного брата? Никто не мог дать ей стоящего совета в данном случае, даже Перпетуя. И родная мать, будь она жива, не могла бы выручить ее из этого затруднения. Паула не узнавала себя: прежде она отличалась решительностью, руководствуясь в своих поступках только голосом совести. Ей хотелось обдумать свое положение, но мысли разбегались. Девушке приходил на память то недавний сон, то образ Ориона, стоявшего у могилы отца, то рассказ Катерины об ее разрыве с женихом и о мрачном отчаянии юноши. Все эти воспоминания туманили ее сознание, мелькая перед мысленным взором, как стая птиц над Нилом, которые летали и кружились в воздухе, часто растягиваясь подвижной сетью перед ее глазами и мешая наблюдать за тем, что происходил на другом берегу. Наконец, в третьем часу, когда дамаскинка вернулась к больным, с улицы донесся стук копыт. Она снова подошла к окну. Ее сердце не билось так сильно даже в ту минуту, когда гермонтийская собака бросилась ночью на нее и Гирама в виридариуме. И сейчас Паула едва устояла на ногах, заслышав приближение всадника. К несчастью, кустарники в саду мешал разглядеть его. Это, должно быть, Орион! Но почему же он не сошел с седла, подъехав к воротам?… Нет, это другой: высокая фигура юноши виднелась бы над изгородью. Может, приехал гость к Руфинусу? Хозяин пошел навстречу посетителю, и тут дамаскинка узнала в нем не сына мукаукаса, а его малорослого писца. Посланец соскочил с мула, бросил поводья подошедшему конюху и вручил Руфинусу какой-то предмет, после чего без церемоний расположился на садовой скамейке. Между тем старик пошел к дому. Паула вдруг почувствовала себя обиженной. Неужели Орион послал ей деньги с посторонним?… Но нет, хозяин держал в руке что-то небольшое – пожалуй, письмо. Девушка побежала к нему навстречу, краснея за свою нетерпеливость. Старик заметил это и сказал, подавая свиток: – Тебе нечего опасаться, дочь героя. Молодой господин не приехал сам. Он, по-видимому, предпочитает объясняться письменно, что, конечно, будет лучше для обеих сторон. Паула утвердительно кивнула, взяла свиток и развернула его. Разрывая нитку с восковой печатью, она чувствовала, что кровь бросилась ей в голову и руки дрожали. – Посланец ждет ответа, – сказал Руфинус, прежде чем девушка принялась читать. – Я буду внизу. Ты можешь позвать меня каждую минуту. Паула ушла в комнату больного Рустема и с волнением прочитала следующее: «Орион, сын покойного мукаукаса Георгия, приветствует свою двоюродную сестру, дочь благородного Фомы из Дамаска. Я уничтожил много писем, прежде чем написал это». Паула недоверчиво пожала плечами и читала дальше: «Мне хотелось бы объяснить тебе письменно нечто необходимое для нашего обоюдного счастья. Я буду одновременно просить и советовать». «Советовать – он!» – подумала девушка, надменно сжимая губы. Она читала дальше: «Пусть сердце твое смягчится в память о том, кто любил тебя, как родную дочь, и, умирая, желал благословить на брак со своим сыном, несмотря на различие наших вероисповеданий. Тогда ты выслушаешь внимательно слова несчастнейшего из людей и разрешишь мне то, чего я прошу у тебя и требую именем покойного отца»… – Требую… – повторила Паула с пылающими щеками. – Вот как! В ее глазах мелькнула досада, и руки схватили свиток за оба конца, как будто дамаскинка собиралась разорвать его пополам. Но ей бросились в глаза два слова: «Не бойся…» – и она сдержала свой порыв, разгладила ладонью измятый папирус и продолжила чтение с возрастающим волнением: «Не бойся, что я буду говорить с тобой, как влюбленный для которого ты одна существуешь на свете. Я сознаю, как жестоко оскорбил тебя. Я боролся с тобой, как ни с одним врагом, но это не мешает мне продолжать любить тебя до последней минуты жизни». Письмо опять подверглось опасности быть разорванным в клочья, но сейчас же лицо Паулы просветлело, как только она прочитала следующие слова, написанные четким почерком Ориона: «Я понимаю, какая пропасть разверзлась между нами. Мой недостойный поступок лишил меня твоего уважения, твоей дружбы, и если всесильная любовь не совершит чуда в твоем сердце, я лишусь величайшего блаженства в жизни. Ты отомщена. Из-за тебя, только из-за тебя – слышишь ли это? – мой умирающий отец лишил меня своего благословения и проклял, узнав, что я покривил душой на суде». Паула побледнела, читая эти строки. Так вот почему Орион так переменился, по словам Катерины! Здесь нельзя было подозревать обмана. И ради нее отец проклял единственного любимого сына!… Как это случилось? Разве Филипп ничего не заметил или свято хранил чужую тайну?… Несчастный юноша!… Да, она должна с ним переговорить. Она не успокоится до тех пор, пока не узнает сути дела. «Я решился признаться тебе во всем, – было написано дальше, – решился сказать, что моя жизнь разбита, и потому я хочу направить всю силу воли и ума на то, чтобы сделаться достойным моих предков. Теперь прошу лишь одного: выслушай меня. Ни один взгляд, ни одно слово не выдадут того, что бушует в моей груди, угрожая мне гибелью. Дочитай терпеливо мое письмо до конца – это крайне важно не только для меня, но и для тебя. Вскоре ты получишь с процентами свой капитал, хранившийся у моего отца. Но в настоящее смутное время тебе будет трудно уберечь эти деньги. Подумай: как арабы сменили в Египте византийцев, так могут вслед за ними напасть на нашу страну персы, авары [55] или еще какие-нибудь народы покуда нам вовсе не известные. Если нашему отечеству недостало силы одолеть горсть людей, приехавших верхом на верблюдах, жалких жителей пустыни, то, конечно, оно не устоит и перед другими завоевателями. Тебе следовало бы, по примеру наших предков, вручить свой капитал крупным торговцам в Александрии, но там одна фирма разоряется вслед за другой. Спрятать или закопать свои деньги в землю – нелепо, так как они в этом случае не приносят прибыли. Тебе, пожалуй, придется бежать из Египта: вообще теперь нельзя ручаться ни за что. Но женщины не понимают толку в денежных делах, и потому предоставь обсудить их за тебя нам, мужчинам: врачу Филиппу, Руфинусу, мне и Нилусу, которого ты знаешь как человека неподкупной честности. Предлагаю тебе устроить завтра же эти переговоры в доме твоих хозяев. Ты можешь присутствовать при них или нет. Но, когда мы, мужчины, придем к соглашению, то – прошу и умоляю – выслушай меня без свидетелей, с глазу на глаз. Здесь вопрос идет о моем и твоем счастье. Я нуждаюсь в твоем уважении, оно необходимо мне, как воздух, иначе вся моя жизнь потеряет смысл, и я сделаюсь недостойным своего призвания. Отвечай моему посланцу: «Да», если ты решилась исполнить мою просьбу, и тогда я буду избавлен от мучительной неизвестности. В противном случае Нилус сегодня же вручит тебе твой капитал. Но если ты позволишь, я приду завтра утром. Да сохранит тебя Господь, и пусть твоя благородная, гордая душа смягчится, сделавшись доступной чувству сострадания». Паула с тяжелым вздохом опустила свиток на колени, и долго оставалась у окна в глубокой задумчивости. Потом она позвала Пульхерию, поручила ей наблюдать за больным Рустемом, и когда дочь Руфинуса с участием спросила Паулу, почему она так бледна, дамаскинка поцеловала ее в губы и в глаза, воскликнув ласковым тоном: «Доброе, счастливое дитя!» После этого она ушла в свои комнаты, чтобы вторично прочитать письмо. Да, перед ней был прежний Орион, каким он вернулся домой и оставался до ссоры с ней. Но ведь этот юноша – поэт, и сама природа одарила его способностью привлекать к себе людские сердца. Однако, нет! Его слова дышат искренностью; даже Филипп говорил, что Орион обладает пылкой, любящей душой. Отпетый негодяй не станет шутить отцовским проклятием. Перечитывая то место письма, где сын мукаукаса с раскаянием называл себя неправедным судьей, дамаскинка не могла не сознаться, что теперь их роли переменились, и Орион больше пострадал из-за нее, чем она от его вероломства. Пауле снова представилось бледное лицо двоюродного брата, каким она видела его на кладбище, и если бы он явился в эту минуту перед ней, девушка подошла бы к нему, протянула руку и выразила свое сочувствие его горю. Сегодня утром дамаскинка спросила масдакита, молится ли он Богу о своем выздоровлении. Рустем отвечал, что персы никогда не просят о чем-нибудь особенно, а молят божество о «благе вообще», потому что один Господь знает, что нужно смертному. Сколько мудрости было в этом простом ответе! Почему нельзя надеяться, что по милосердию Божию даже отцовское проклятие обратится в благословение, если исправит сына? В своем послании Орион объяснялся Пауле в любви и даже просил ее руки. Вчера это привело бы девушку в гнев, сегодня же она прощала ему. Сердце дамаскинки радостно билось при мысли о свидании с ним. Тяжелый удар, пережитый Орионом, заставил его переродиться нравственно. Какая благородная задача – вывести на добрый путь этого заблудшего человека и помочь ему в достижении высших целей! Забота о материальных средствах Паулы со стороны Ориона делала ему честь. В каждой строке его письма сквозило горячее чувство, а известно, что женщина охотно прощает мужчине все на свете за любовь к ней. Паула испытывала глубокое волнение, думая об этой привязанности. Ее собственное сердце неудержимо стремилось к юноше, но она не хотела назвать это влечение любовью, объясняя его только бескорыстным желанием указать Ориону высшие задачи жизни. Бледный черный всадник, обнимавший Паулу во сне, не должен увлекать ее в пучину. Ей самой следует поднять его на высоту, доступную сильной и мужественной душе. Так думала дочь Фомы, и ее щеки зарумянились. Она торопливо открыла шкатулку, вынула оттуда листки папируса, письменный прибор, печать и села к письменному столу у окна, чтобы приняться за письмо. Но тут девушкой овладело горячее желание увидеть Ориона. Она старалась победить это чувство, и ей стало понятно, что перо не в силах выразить всего, что было на сердце. Дамаскинка убрала обратно листки, и почему-то ее взгляд остановился на печати. Это был отцовский перстень, где между двумя мечами крест-накрест виднелась звезда, может быть, созвездие Ориона. Вокруг извивалась греческая надпись: «Перед добродетелью проливали пот и бессмертные боги», что означало: «Кто хочет быть добродетельным, тот не должен жалеть трудового пота». Дамаскинка заперла ящик, радостно улыбаясь. Звезда и девиз показались ей счастливым предзнаменованием. Она хотела поговорить с Орионом об этом изречении, которое было заимствовано одним из ее предков у Гесиода [56] . Потом Паула спустилась вниз, прошла мимо Руфинуса, его жены и Филиппа, сидевших в саду, разбудила крепко спавшего гонца и поручила ему передать своему господину утвердительный ответ. Но прежде чем тот успел сесть на мула, девушка попросила его подождать еще немного и вернулась к мужчинам. Она позабыла в своей торопливости сообщить им о предложении Ориона. Как тот, так и другой нашли для себя удобным приступить к совещанию в назначенный час. Пока Филипп передавал посланцу, что его господина ожидают завтра, хозяин с искренним удовольствием взглянул в лицо своей гостьи и заметил: – Мы боялись, что письмо из дома наместника расстроит тебя, но ты, наоборот, совершенно расцвела после этого. Как ты думаешь, Иоанна, ведь двадцать лет назад ты приревновала бы меня к такой гостье, или твоя голубиная душа не способна к ревности? – Перестань, пожалуйста, – со смехом возразила жена. – Разве я видела всех красавиц, которыми ты восхищался во время твоих странствований по свету, пока мы сидели дома. – Ну нет, старушка, где я только ни бывал, но мне не случалось встречать такой богини, как наша гостья! – А мне и подавно! – заключила Иоанна, взглянув своими ясными глазами с искренней лаской на Паулу. XXI Вечером семья Руфинуса и врач Филипп сидели в саду. Паула также находилась тут. Пульхерия села у ее ног и прижалась головкой к коленям гостьи. Дамаскинка разглаживала рукой ее шелковистые волосы. Ночь выдалась теплой, и все охотно приняли предложение Руфинуса дождаться предстоящего затмения луны. Ему следовало наступить за час до полуночи. Разговор перешел на то, что церковь потворствует суеверию необразованной массы. Не далее как сегодня вечером был назначен крестный ход с целью отвратить небесное явление, которое, по мнению черни, предвещает различные бедствия. Руфинус назвал это кощунством, так как все подобные феномены в природе подчиняются незыблемым законам небесной механики и могут быть предугаданы заранее. Между тем невежественные люди приписывают их гневу Божьему, который можно отвратить молитвой. На этот раз предстоит торжественный крестный ход с епископом и всем духовенством во главе. – А если маленькая комета, открытая моим приемным отцом еще на прошлой неделе, будет все увеличиваться в объеме, – прибавил врач, – и ее хвост развернется на горизонте, тогда страх суеверной толпы достигнет своего апогея, и народ будет выходить из себя. – Но ведь комета бывает всегда к войне, засухе, к повальным болезням и голоду, – с убеждением сказала Пульхерия. – Я всегда думала также, – прибавила Паула. – И совершенно напрасно, – заметил врач. – Эти домыслы можно опровергнуть сотней доказательств, и грешно поддерживать суеверие. Простой народ понапрасну охвачен необоснованным страхом, а такая душевная тревога, в особенности при низком уровне нильской воды, когда и без того много больных, только увеличивает различные недуги. Вот увидишь, сколько у нас будет работы, Руфинус. – Я готов поработать, – отвечал старик. – Уж лучше бы хвостатое чудовище ломало людям руки и ноги, вместо того чтобы сбивать их с толку. – Какое жестокое желание! – воскликнула дамаскинка. – Иногда ты говоришь и делаешь удивительные вещи, которые мне кажутся совершенно непонятными. Почтенный Руфинус, еще вчера вечером ты обещал… – Объяснить тебе, почему я собираю вокруг себя изувеченных творений Божьих? Чтобы облегчить им бремя жизни. – Именно так, – согласилась Паула. – Это великий подвиг милосердия, конечно… – Ты полагаешь, – прервал ее речь бойкий старик, – что мной руководит в этом случае не только чувство сострадания? Ты совершенно права. С самого детства меня особенно занимало строение скелета у людей и животных, и, как собиратель оленьих и козьих рогов, составив полную коллекцию, начинает собирать рога с болезненными искривлениями и наростами, так же и я хочу изучить все разновидности увечий и повреждений костей у животных и людей. – И ты отлично правишь их, – прибавил врач. – Руфинус с детства пристрастился к искусству костоправа, – заметил он, обращаясь к Пауле. – Особенно с тех пор как я сам сломал себе бедро и мне пришлось испытать на собственном опыте, как это мучительно, – перебил хозяин. – С помощью Филиппа я сделался мало-помалу настоящим хирургом и притом служу Эскулапу совершенно бескорыстно. Кроме того, мной руководят в этом и другие соображения: невольник-калека стоит дешевле, а между тем он доставляет мне материал для интересных наблюдений. Но, конечно, подобные вопросы не занимают молодых девушек. – О нет, напротив! – воскликнула Паула. – Я с удовольствием слушаю рассказы Филиппа из естественной истории. – Это иное дело! – прервал со смехом Руфинус. – Но он считает глупостью мои опыты и соглашается только с тем, что хирург и наблюдатель не может найти более добрых, услужливых и интересных домочадцев, чем мои калеки. – Они благодарны тебе! – воскликнула Паула. – Благодарны? – переспросил старик. – Это иногда бывает. Но никакой благоразумный человек не будет рассчитывать на людскую признательность. Однако оставим этот разговор, он надоедает Филиппу. – Нет, нет! – просила Паула, протягивая руки с умоляющим видом. – Тебе нельзя решительно ни в чем отказать! – весело воскликнул Руфинус. – Ну хорошо, я буду краток, а ты будь внимательна. Во-первых, человек есть мерило всему. Понимаешь ли ты это? – Конечно. Ты хочешь сказать, что значение вещей зависит от нашего понимания? – Именно от нашего, подразумевая под этим людей, здоровых телом и духом. Разумеется, у нас должен быть правильный и здравый взгляд на вещи, причем мы можем требовать того же и от других. Но разве столяр с изогнутым и кривым масштабом в состоянии правильно измерять прямые доски? – Конечно, нет. – Значит, ты поймешь, как у меня родился вопрос: не прикладывает ли иную мерку ко всему больной, изуродованный человек? И мне показалось интересным определить, какое различие существует между взглядами людей нормальных и калек. – И наблюдения за твоими домочадцами привели к какому-нибудь открытию? – Ко многим великим открытиям. – Ого, – перебил его Филипп, говоря, что его друг часто делает слишком смелые выводы, хотя некоторые из его идей очень оригинальны. Здесь Руфинус с живостью перебил его в свою очередь, и они были готовы заспорить, если бы Паула не стала настаивать на продолжении беседы. – Я нашел, что калеки не только умны, но даже чрезвычайно остроумны, примером тому служит Эзоп [57] . Кроме знаменитого баснописца, укажу на египетского божка Беса [58] . Старый друг Филиппа, Горус, от которого мы заимствовали немножко египетской мудрости, сообщил нам, что это бог веселья, шуток, остроумия и дамских нарядов. Такой миф доказывает тонкую наблюдательность древних, потому что горбатый человек с искривленными членами, естественно, прикладывает кривую мерку ко всему. Развившись умственно, он, конечно, усваивает взгляды людей нормальных, но в минуту шутливости ему нравится искажать настоящий смысл понятий. Вот первоначальный источник остроумия, потому что оно заключается в преднамеренном искажении идей. Поговори как-нибудь с моим горбатым садовником Гиббусом или приглядись к нему со стороны. Стоит этому калеке подсесть к остальным нашим домочадцам, когда они собираются вечером к ужину, и вся прислуга начинает хохотать, едва Гиббус откроет рот. А почему? Потому что мой садовник не может иначе говорить, как парадоксами. Понимаешь ли ты, что это значит? – Конечно, – ответила Паула. – Ну а ты, Пуль? – Нет, отец. – Ты выросла чересчур уж прямолинейной, чтобы понимать подобные вещи. Постой, я объясню тебе. Если бы я сегодня во время крестного хода вздумал выкрикнуть епископу: «От большой набожности ты сделался безбожником!» – это был бы парадокс. Или если бы я извинился перед дочерью Фомы за давешние похвалы в таких выражениях: «Наш фимиам, преподнесенный тебе, был сладок до горечи». Эти парадоксы, если к ним присмотреться ближе, те же истины в искаженной форме и потому они удаются лучше всего горбатым. Поняла ли теперь! – Разумеется, – ответила Паула. – А ты, Пуль? – Не знаю толком. По-моему, лучше сказать совершенно просто: «Нам не следовало так расхваливать тебя – это может испортить молодую девушку». – Отлично, мое прямодушное дитя. Однако вот и садовник. Поди сюда, мой добрый Гиббус! Представь себе, что ты чересчур грубой похвалой рассердил кого-нибудь, вместо того чтобы доставить ему удовольствие. Какими словами передашь ты мне это? Садовник, низенький широкоплечий человек с громадным горбом, но с приятными, умными чертами лица, задумался немного и потом отвечал: – Я хотел дать понюхать ослу розы и наколол ему нос шипами. – Великолепно! – воскликнула Паула. И когда Гиббус ушел, посмеиваясь, Филипп сказал: – Такому горбуну можно позавидовать. Но не правда ли, Паула, мы знаем совершенно прямых людей, которые умеют выражаться уклончиво? Руфинус не дал ответить дамаскинке. Он мимоходом помянул свой трактат об аналогии искривлений души и тела и продолжал с еще большим жаром: – Призываю вас всех в свидетели того, что хромая Баста обращает внимание только на те предметы, которые находятся внизу и собственно на поверхности земли. У нее одна нога гораздо короче другой, и мы едва добились, чтобы она могла ходить. Бедная девушка должна постоянно смотреть вниз, чтобы не споткнуться, и что же из этого выходит? Она никогда не может сказать, что висит на дереве, а три недели назад я спросил ее в полдень, был ли вчера месяц на небе? Она не могла мне ответить, между тем как вся наша прислуга сидит до поздней ночи на дворе каждый вечер. Кроме того, я заметил, что Баста не скоро узнает в лицо мужчин высокого роста. Как ее нога, так и мерило вещей слишком коротко. Прав я или нет? – В этом случае ты прав, – согласился врач. – Однако я знаю хромых… Между обоими друзьями снова завязался спор, впрочем, Пульхерия быстро положила ему конец, воскликнув с жаром: – Баста самая добрая, простодушная девушка во всем доме. – Потому что она имеет привычку всматриваться в самое себя, – сказал Руфинус. – Она много страдала и, судя по себе, жалеет других. Помнишь, Филипп, как мы спорили с тобой однажды после лекции по анатомии в Кесарии? – Помню, – отвечал врач. – И теперь я еще тверже держусь своего тогдашнего мнения. Одно из самых ошибочных изречений представляет собой латинская пословица: «Mens sana in corpore sano», что означает буквально: «В здоровом теле – здоровый дух». Конечно, это было бы желательно, однако не абсолютно верно, потому что именно в человеке с больным организмом мы встречаем иногда изумительное духовное равновесие и нравственную силу, утонченность чувств, самопознание и возвышенный образ мыслей, что редко находим и у здоровых. Тело есть только обиталище души. Как в хижинах и дворцах живут добрые и злые, умные и глупцы, да в хижинах, пожалуй, чаще обитает истинная доброта души, чем в роскошных палатах, так и благородные души живут в безобразных и красивых, в здоровых и больных телах. Они даже как будто предпочитают неказистую оболочку. С такими поговорками, которые переходят из уст в уста, следует обращаться осторожно, поскольку они могут оскорбить тех, кому и без того тяжело нести бремя жизни. По моему мнению, горбатый судит о вещах так же правильно, как и атлет. Неужели ты думаешь, что если мать произведет на свет и воспитает детей в пещере спиральной формы, то они не вырастут там вверх, как другие люди. – Твое сравнение не годится! – горячо возразил старик. – Тут нужна оговорка. Если мы не хотим впасть в прямое противоречие… – Перестаньте-ка спорить, – перебила мужа Иоанна, между тем как Паула обратилась к нему с неожиданным вопросом: – Сколько тебе лет, почтенный хозяин? – Второй день моего семидесятого года ознаменовался твоим прибытием к нам, – отвечал Руфинус с вежливым поклоном. Жена погрозила ему пальцем и воскликнула: – Нет ли у тебя скрытого горба, любезный друг? Что-то ты начал говорить уж больно цветисто… – Он берет пример со своих калек, – поддразнила Паула. – Ну, теперь твоя очередь, Филипп. Ты говорил сейчас, как маститый мудрец. Я чувствую к тебе почтение, и мне хотелось бы узнать, сколько тебе лет. – Скоро минет тридцать. – Похвальная откровенность, – с улыбкой заметила Иоанна, – в твоем возрасте многие убавляют себе годы. – Зачем же это? – удивилась Пульхерия. – Некоторые молодые девушки считают тридцатилетнего мужчину уже довольно пожилым человеком. – Какие глупенькие! – воскликнула Пуль. – Где найти такого доброго мужчину, как мой отец? А если бы ты, Филипп, был моложе десятью годами, неужели у тебя прибавилось бы доброты и ума? – И, наверное, нисколько не убавилось бы безобразия, – подхватил молодой врач. Дочь Руфинуса вспыхнула, точно ей нанесли кровную обиду. – Ты вовсе не безобразен! – воскликнула она. – Кто считает тебя некрасивым, у того нет глаз. Всякий скажет, что ты статный мужчина. Пока добрая девочка защищала своего друга от него самого, Паула провела рукой по ее золотистым волосам и сказала врачу: – Отец Пульхерии прав. Она умеет мерить людей настоящей правильной меркой. Заметь это, Филипп. А теперь позволь предложить еще один вопрос. Меня очень удивляет, как это могло случиться, что ты и Руфинус, люди разных поколений, одновременно посещали университет?… Затмение луны начнется еще не скоро, взгляните, как ярко светит она! Если ты, почтенный Руфинус, хочешь доставить мне большое удовольствие, то расскажи нам что-нибудь о твоих странствованиях по свету и о том, как ты поселился в Мемфисе. – Ты хочешь знать его биографию! – воскликнула Иоанна. – Если он начнет описывать свою жизнь с начала и до конца со всеми подробностями, то пройдет вся ночь, и ужин простынет. У него было множество приключений, как у Одиссея. Однако расскажи нам что-нибудь, мой друг, ты знаешь, мы всегда рады тебя послушать. – Мне нужно идти к больным, – заметил врач. Он ласково раскланялся с присутствующими, но простился с Паулой сдержаннее обыкновенного и вышел из сада. Тогда Руфинус начал свой рассказ: – Я родился в Александрии, когда там процветали торговля и промышленность. Мой отец был оружейником, и в его мастерской работали не менее двухсот невольников и наемных рабочих. Для производства требовалась самая лучшая медь, и ему обыкновенно доставляли этот металл через Массалию [59] из Британии. Однажды он сам поехал с мореплавателями на дальний остров и там встретил мою мать. Он пленился ее золотистыми волосами, которые унаследовала Пуль, а так как красивый иностранец понравился ей в свою очередь, то молодая язычница приняла христианство и последовала за ним. Они оба никогда не раскаялись в этом. Хотя моя мать была женщиной очень тихой и до конца жизни так и не смогла толком научиться греческому языку, но отец часто говорил, что она была самым лучшим его советчиком. Кроме того, она обладала таким мягким сердцем, что не могла видеть страданий ни одного животного, и хотя была отличной хозяйкой, но никогда не смотрела, как кололи кур, гусей и поросят. К счастью или несчастью, но я унаследовал от нее эту чувствительность. У меня было еще два старших брата. Они помогали отцу, и он хотел впоследствии передать им свою фабрику. На десятом году моей жизни отец выбрал для меня карьеру. Матери хотелось сделать меня священником, но он не согласился на это. Так как один из моих дядей был ритором и получал много денег, то меня вздумали подготовить к этой же деятельности. Таким образом, я переходил от учителя к учителю и делал успехи в школе. До двадцатого года я жил у родителей. У меня было много свободного времени, и я стал самоучкой заниматься медициной. На это натолкнул меня простой случай. Двенадцатилетним мальчиком я любил вертеться в мастерских. Там жила ученая сорока, забавная птица, выкормленная моей сердобольной матерью. Она умела кричать «дурак!», называла меня по имени, знала еще другие слова и любила шум: где громче стучали и пилили кузнецы и слесаря, туда наша сорока летела с особенным удовольствием, и усталые лица рабочих прояснялись, когда она садилась около наковальни или станка. Несколько лет ручная птица прожила у нас вполне благополучно, но однажды она попала в тиски и сломала ножку. Бедное создание! Тут старик наклонился, смахивая украдкой слезу. – Сорока упала на спинку, – продолжал он, – и так жалобно посмотрела на меня, что я вырвал щипцы у раздувальщика мехов, который хотел из сострадания окончательно добить ее. Потом я осторожно поднял свою любимицу и решил вылечить. В моей комнате сороке был устроен искусно придуманный станок, куда я привязал ее, чтобы она сидела смирно и не могла разбередить свою больную ногу. Я отогрел и размягчил раздробленную конечность во рту, после чего положил ее в лубки. Лечение удалось на славу. Сорока выздоровела. Она по-прежнему летала по мастерским, а завидев меня, садилась ко мне на плечо и принималась осторожно разбирать своим острым клювом мои волосы. С тех пор я был готов ломать ноги нашим домашним курицам для практики в хирургии. Тут мне пришла в голову мысль обойти всех цирюльников и сказать им, что я бесплатно принимаю на излечение птиц, собак и кошек со сломанными членами. Цирюльники передали курьезную новость своим клиентам, реклама подействовала. На другой же день ко мне принесли пациента: черную охотничью собаку с желтыми пятнышками над глазами. У нее была раздроблена нога неверно брошенным копьем. Я как теперь вижу ее перед собой! За ней последовали другие больные, и покрытые перьями, и четвероногие. Так началась моя врачебная деятельность. Больные птицы на деревьях попали ко мне опять-таки от моих прежних союзников-брадобреев. Четвероногих я лечу только случайно. Хромые дети, которые помогают мне работать в саду, принадлежат бедным родителям, не имеющим средств платить хирургу. Веселый кудрявый мальчик, сорвавший для тебя розу, уйдет через несколько дней домой. Но вернемся снова к моей молодости! На двадцатом году я окончил университетский курс, и дядя доставил мне несколько случаев показать свое риторское искусство. Скажу без хвастовства, что мои речи нравились публике, но мне самому претил их напыщенный, цветистый язык, однако я должен был прибегать к нему, чтобы меня не освистали. Родители радовались, когда я возвращался из Никеи, Арсинои или других провинциальных городов, награжденный лавровыми венками и золотом, но сам я казался себе обманщиком. Однако ради отца я не смел изменить своей специальности, хотя мне становилось все более и более неприятно превозносить до небес людей, которых я не любил и не уважал, и проливать слезы умиления, когда хотелось от души смеяться. У меня появилось много свободного времени, и так как я не мог пожаловаться на недостаток храбрости и твердо держался своего православного вероисповедания, то и бывал повсюду, где происходили восстания или споры между последователями различных сект. Как правило, дело кончалось легкими кулачными стычками, но иногда пускалось в ход и оружие. Однажды произошла жаркая схватка, в которой приняли участие тысячи людей, и префект вывел греческие войска для насильственного усмирения. Началась сеча, и в ней погибло множество людей. Я не могу вспомнить без содрогания этого страшного зрелища. Такие кровавые распри стали повторяться все чаще и чаще. Пособники епископов и начальство нередко подстрекали чернь против евреев с корыстной целью. Что тут творилось – страшно и подумать! У меня язык не поворачивается описывать эти возмутительные сцены. В особенности памятен мне один потрясающий эпизод. Греческие солдаты, наши единоверцы, убили еврея, ограбили его дом, и один латник вытащил оттуда за волосы жену убитого, а другой негодяй схватил ее грудного ребенка за ноги и раскроил ему череп о стену на глазах у матери. Эта красивая молодая женщина и бедный малютка не выходят у меня из головы, хотя с тех пор прошло около полустолетия, и я часто вижу во сне невинные жертвы бессмысленной жестокости. Все это совершалось у меня на глазах, и я с ужасом смотрел, как создания Божьи, существа, одаренные разумом, терзали, преследовали, лишали насущного хлеба себе подобных. И за что? К чему? Милосердный Боже! Только из ненависти, только из жестокого побуждения вредить ближнему, оскорблять его и мучить за то, что он хотел веровать в Бога по-своему! Но эти злодеи, руководимые зверскими инстинктами, жаждой истребления и кровожадностью, были христианами, принявшими крещение во имя Того, Кто прощал врагам своим, проповедовал братскую любовь, поднял из праха блудницу, благословлял детей и более радел об одном кающемся грешнике, чем о девяноста девяти праведниках. Этим свирепым полчищам греческого войска хотелось крови, а между тем учение Христово выросло из божественной крови Искупителя, как вот тот цветок лотоса вырос из чистой воды в мраморном бассейне. Высшие хранители евангельского учения: патриарх, епископы, священники и дьяконы только подстрекали народ к неистовству, вместо того чтобы приводить ему в пример пастыря доброго, который ищет своих заблудших овец, чтобы вернуть их к своему стаду. Мое время казалось мне самым отвратительным из всех исторических эпох, да оно так и было, потому что у нас любовь обращается в ненависть, а милосердие – в неумолимую жестокость. Троны не только светских владык, но и духовных, обагрены кровью ближнего. Император и епископы подают пример, а народ подражает им. Сильные мира сего начинают распрю, в которой принимает участие и остальное население, не исключая и женщин. Все это делается в ожидании награды свыше. В школах происходит та же борьба. Когда мы посещали училища, каждое учение имело своих адептов, и религиозные споры принимали самый ожесточенный характер. В наше время все стремятся обнаружить чужие недостатки и пригвоздить человека к позорному столбу, в особенности, если в дело вмешается зависть. Прислушайтесь как-нибудь, что говорят девушки у колодца и женщины за прялкой. Только та из них удостаивается похвалы, которая сумеет сказать что-нибудь злое о других. Нам неприятно, когда хвалят людей, а счастье ближнего внушает только зависть. Ненависть царит повсюду! Везде видишь страстное желание навредить человеку, отравить ему жизнь, вместо того чтобы сделать добро. Таков дух нашего времени. Все мое существо возмутилось против слепой вражды людей между собой, и я поклялся сам себе жить иначе, стараясь заступаться за несчастных, помогать в беде, защищать тех, кто подвергается несправедливому осмеянию. Верный своей клятве, я начал исправлять у своего ближнего то, что в нем криво, залечивать то, что разбито, лить бальзам на его раны и исцелять, исцелять! Слава Богу, мне удалось отчасти выполнить свою задачу, и хотя впоследствии к моему первоначальному стремлению присоединилась неугомонная любознательность естествоиспытателя, я не терял из вида главную цель, и особенно предался своим любимым занятиям с тех пор как умер отец, а дядя оставил мне все свое состояние. Тут я навсегда простился с риторикой и пошел бродить по свету, отыскивая страну, где царствует любовь, а ненависть представляет исключение. Клянусь моей душой, до сих пор все эти поиски остались тщетными. Но я доволен и тем, что по крайней мере в моем доме господствуют мир и любовь, а ненависть заглушается в самом зародыше, так как здесь она не может привиться. Однако, несмотря на все это, я не сделался праведником. На моей совести много непростительных глупостей, много несправедливости, мной потрачена масса денег, которыми я пожертвовал ради высоких целей, хотя, пожалуй, был обязан сохранить их для своего семейства. Поверишь ли, Паула – прости старику, что он так по-отечески обращается с дочерью благородного Фомы, – едва прошло пять лет со времени моей женитьбы на этой добрейшей женщине, вскоре после смерти нашего единственного сына, я покинул Иоанну и малютку Пуль на целых два года, чтобы добровольно последовать за императором Ираклием в поход против персов в качестве хирурга. Тут мне самому раздробили ногу, но я выздоровел и вернулся домой. Однако мне не сиделось на месте. Несколько лет спустя я, как перелетная птица, покинул насиженное гнездо, забрал с собой жену и дочь и отправился в университетский город. Странно было видеть седобородого отца семейства среди молодежи на лекциях. Между тем я не уступал им в усердии и прилежании, хотя многие из них превосходили меня умом и талантами, а изо всех выделялся наш друг Филипп. Таким образом, благородная Паула, старик и молодой человек во цвете лет сделались университетскими товарищами, но старик охотно преклоняется перед молодым собратом. Цель жизни Филиппа одинакова с моей: он также врачует телесные и душевные недуги, и, несмотря на то, что я посвятил себя этому раньше его, мне приятно заимствовать его познания. Руфинус встал. Дамаскинка также поднялась с места, ласково пожала ему руку и сказала: – Если бы я была мужчиной, то охотно присоединилась бы к вам, но Филипп уверяет меня, что и женщина может быть полезна в этом отношении. Теперь я попрошу тебя об одном: называй меня просто Паулой. Я не надеялась больше быть счастливой в жизни, но у вас в доме отдохнула душой. Будь мне матерью, почтенная Иоанна! Я лишилась отца, и пока не найду его снова, ты, Руфинус, должен быть мне отцом. – Очень охотно! – воскликнул старик, схватив обе руки молоденькой гостьи, и весело продолжал: – Но и ты в свою очередь должна заменить сестру моей Пуль. Сделай из этого застенчивого ребенка разумную девушку. Однако, дети мои, не теряйте времени, начинается лунное затмение, или, как думали древние египтяне: «Тифон [60] в образе вепря готовится вырвать глаз Гору». Взгляните, как набегает тень на блестящий диск месяца! Увидев это, язычники поднимали шум, ударяли в гонг с металлическими кольцами, били в барабаны, трубили в трубы, топали и кричали, чтобы прогнать чудовище. Так было четыре столетия тому назад, а теперь христиане позорят себя таким же заблуждением. Завернитесь плотнее в покрывала и выйдем на реку. Странствуя по белу свету, я находил одно и то же в каждой христианской стране: наша религия вытесняла язычество, но не могла вытеснить суеверия, которые проникали разными лазейками в наши обычаи. Вон идет процессия с епископом во главе. Жалобные крики женщин и вой мужчин заглушают пение клира. Прислушайтесь хорошенько! Они стонут и рыдают, как будто древний Тифон действительно готов проглотить месяц, и целому миру угрожает беда. Да, эти люди убоги духом. Как жаль, что они понапрасну терзают себя нелепым страхом. XXII Всего несколько дней назад юная Катерина была кротким, послушным ребенком. Она беспрекословно повиновалась не только своей матери, но даже Нефорис, а с тех пор как ее воспитательница-гречанка оставила дом, то и суровой Евдоксии. Каждый вечер, ложась спать, дочь Сусанны имела привычку признаваться матери или воспитательнице во всех своих даже незначительных проступках. Ее совесть была чиста, и ничто не омрачало невинной души беззаботного создания. Но с тех пор как Орион поцеловал ее в ночной тиши, среди одуряющего аромата цветов, в ней произошла резкая перемена. Теперь у Катерины каждый час рождались новые желания и новые мысли. Прежде молодой девушке никогда не приходило в голову осуждать действия матери, но ссора Сусанны с семейством мукаукаса Георгия показалась дочери предосудительным и неделикатным поступком. После разрыва с Орионом тщеславная женщина осыпала заочной бранью старых друзей, чем роняла себя в глазах Катерины. Теперь для веселой резвушки настали печальные дни. Дом наместника был для нее закрыт, а Паулу отделяла от Катерины невидимая преграда. Дамаскинка была той «другой», о которой говорил Орион, и, добиваясь свидания с Паулой, дочь Сусанны не столько искала участия, сколько жаждала удовлетворить мучительное, ревнивое любопытство. Любовь и глухая ненависть боролись в ее душе, когда она перелезала через изгородь. Первые минуты встречи и возможность высказаться перед сочувствующим человеком сначала принесли ей отраду, но потом сдержанные ответы Паулы на смелые вопросы девушки опять разбудили в ней зависть и неприязнь. По ее мнению, каждая женщина должна была или любить, или ненавидеть Ориона. Может быть, сын Георгия давно уже объяснился с двоюродной сестрой, и Паула дурачила ее, как глупенького ребенка. Эта мысль до того мучила покинутую девушку, что она решила как-нибудь положить конец своим сомнениям. Катерина имела под рукой надежного сообщника: у них в доме жил ее молочный брат, сын глухой кормилицы. Девушка знала, что он готов слепо исполнять все ее желания. Молодой Анубис вырос вместе с Катериной и вместе с ней учился чтению и письму. На четырнадцатом году, по просьбе матери, его взяли в канцелярию наместника, чтобы он мог изучить счетоводство под руководством Нилуса. Сусанна намеревалась впоследствии сделать его управляющим своих имений в провинции или найти ему подходящее место в Мемфисе. Юноша по-прежнему жил в доме вдовы, у своей матери, но в будни находился в доме наместника, где прилежно занимался в конторе, а в свободные часы выдумывал различные забавы. Так, по просьбе Катерины, он устроил голубиную почту между домом ее матери и жилищем наместника, что давало возможность молодой девушке обмениваться записочками с маленькой Марией. Анубис любил этих кротких птиц, и старший конторщик позволил ему приладить голубятню на крыше канцелярии. Теперь Мария была больна и всякое сообщение с ней прервано. Но Катерине вздумалось воспользоваться голубиной почтой для иных целей. Секретарь Ориона оставался вчера довольно долго в саду у соседей, и она узнала через Анубиса, что на другой день сын наместника намеревался собственноручно передать двоюродной сестре ее состояние. При этом дело у них могло дойти до серьезных объяснений, которые можно будет легко подслушать, притаившись у забора. Катерина решила дождаться подходящего момента. На другой день утром, мальчик, ходивший за голубями, принес записку, в которой Анубис сообщал, что Орион уже собирается в дом Руфинуса. Между тем вскоре после восхода солнца епископ Плотин дал знать Сусанне, что александрийский патриарх Вениамин прибыл в их округ и находится теперь в доме арабского наместника Амру, намереваясь потом почтить своим посещением Мемфис. Глава церкви приехал в город всего на один день, запретил устраивать себе торжественную встречу и приказал Плотину найти для себя и своих спутников приличное помещение, так как ему не хотелось останавливаться в доме покойного Георгия. Тогда тщеславная женщина выразила готовность принять высокого гостя у себя. В этом случае ею руководило не только уважение к патриарху, но и корыстный расчет. Сусанна готовила великолепный прием, и так как времени оставалось в обрез, то созвала всю прислугу и начала отдавать приказания. Некоторых служителей при кухне послали в город за покупками, другие суетились у очага. Садовники опустошали цветочные клумбы и обрезали цветущие кустарники, чтобы наделать гирлянд, венков и букетов. Не менее полусотни белых рабов, негров и метисов сновали по всему дому от чердака до погреба. Деятельная хозяйка покрикивала на них, удваивая рвение прислуги. Сусанна была старшей дочерью в большой и небогатой семье, из нее получилась рачительная хозяйка. Сегодня она забыла и про свое детство и про высокое звание, присматривая за всем лично и не упуская ничего из виду. Это помогло Катерине ускользнуть из-под надзора матери. Воспитанная по примеру знатных гречанок девушка могла быть скорее помехой, нежели помощницей в домашней работе. Мать приказала ей нарядиться и встретить патриарха с букетом в руках у подъезда, обтянутого полотном. Резвушка побежала в свою комнату, думая про себя: «Орион сейчас приедет; до полудня остается еще добрых два часа; наверное, он недолго пробудет в доме Руфинуса. Я успею переодеться, только нужно заранее надеть новые сандалии. Прикажу кормилице и служанке не выходить из моей комнаты, пусть у них все будет наготове. Между Паулой и двоюродным братом непременно должен произойти знаменательный разговор». Через несколько минут Катерина вышла из дома в прекрасных золотых сандалиях, усеянных синими сапфирами, на маленьких ножках и взбежала легкой поступью на обложенную дерном горку, которая давно уже была сделана по ее приказанию у соседского забора. Здесь девушка опустилась на низенькую скамью, весело улыбаясь, как будто ей предстояло увидеть театральное зрелище. Широколистные растения немного защищали ее от солнечного зноя. Она разложила у себя на коленях принесенные лакомства и принялась наблюдать за всем происходящим на участке соседа. Однако сердце ее тревожно билось. Орион не заставил долго ждать себя. Он приехал в закрытой четырехколесной карруке [61] своей матери. Рядом с кучером сидел слуга, а на каждой подножке по невольнику. За ними следовало несколько праздных зевак и целая толпа полунагих детей. Но любопытным не посчастливилось: экипаж не остановился на улице, а въехал в сад Руфинуса, где ничего нельзя было рассмотреть за густой зеленью. Орион и вслед за ним казначей вышли из экипажа. Пока хозяин приветствовал сына мукаукаса, Нилус перенес из карруки несколько тяжелых мешков в рабочий кабинет старика. Катерина видела из своей засады только эти мешки, наполненные, вероятно, золотом, и того человека, который смущал ее покой. Никогда еще Орион не казался ей таким прекрасным. Длинная черная одежда придавала особую стройность его грациозной фигуре, густые вьющиеся волосы обрамляли бледное лицо. Оно было так серьезно и так неотразимо привлекательно! Мысль о том, что этот красавец еще недавно называл ее своей невестой, осыпал нежными словами и поцелуями, а теперь изменил ей с другой, была невыносима. Катерина почувствовала резкую боль в груди, которая отозвалась у нее в мозгу. Девушка ясно представляла себе, как теперь сын мукаукаса стоит перед Паулой и смотрит на нее тем же страстным взглядом, каким смотрел на Катерину при свете луны, под тенью сикомора. Чувствовала ли дамаскинка вполовину то блаженство, каким переполнилась душа Катерины, когда Орион говорил ей о своей любви? Пылкой девушке хотелось перепрыгнуть через изгородь, ворваться в дом соседа и стать между Паулой и своим неверным женихом. Но она сидела, не шевелясь, поглощенная недобрыми мыслями. Жилище Руфинуса было погружено в полную тишину, как будто оно заснуло под палящими лучами солнца. В саду плескался фонтан, и его монотонный прерывистый шум навевал дремоту. Бабочки, пчелы и жуки кружились над цветами; птицы, вероятно, спали, потому что ни одна из них не нарушала своим щебетанием удручающего безмолвия. Каррука стояла против подъезда, возница сполз с козел и уселся вместе с другими невольниками в тени поддерживающих веранду колонн. Все они дремали, свесив головы на грудь; только лошади переминались с ноги на ногу, отмахиваясь от слепней. Катерина защищала голову от жгучих лучей солнца широким листом; она не взяла ни зонтика, ни шляпы, чтобы не быть замеченной. Полуденный жар усиливался. Томительно проходила минута за минутой, время тянулось невыносимо долго, однако волнение мешало девушке задремать. Она могла обойтись без солнечных часов, потому что привыкла определять время по тени знакомых предметов. Теперь до полудня оставалось только три четверти часа, а в доме Руфинуса было тихо, как и прежде. Патриарх мог приехать уже скоро, а дочь Сусанны еще не успела принарядиться. Боясь опоздать, она побежала в свою комнату, велела служанке причесать себя и позволила ей пришпилить к своим кудрям несколько роз. Потом Катерина с лихорадочной торопливостью надела синевато-зеленое платье с вышитыми каемками, застегнула пеплос дорогими пряжками и хотела украсить свою пухлую ручку браслетом с сапфирами, но нечаянно сломала замочек и небрежно швырнула драгоценность в ящик с другими золотыми украшениями, как швыряют наземь незрелое яблоко. Шалунья наскоро продела руку в золотую спираль, покрывшую ей половину предплечья, и захватила с собой остальные украшения, намереваясь надеть их в своей засаде. Служанка получила приказание прийти за ней в полдень с букетом для патриарха. Едва Катерина успела взойти на горку, как Нилус показался в дверях дома. Невольники несли за ним несколько кожаных мешков, которые положили в карруку. Казначей и врач Филипп сели в экипаж и выехали из сада. «Паула опять доверила свое состояние Ориону, – подумала Катерина. – Они, очевидно, помирились, и с этих пор между домом Руфинуса и семейством наместника возникнут постоянные сношения. Хитро придумано, но погодите, погодите!» Она стиснула белые зубки, однако сохранила достаточно самообладания, чтобы не просмотреть того, что происходило дальше. Во время ее отсутствия во двор Руфинуса привели вороного коня Ориона. Берейтор проводил его вместе со своей лошадью. Заметив это, девушка прошептала с насмешливой улыбкой: – По крайней мере он не сейчас берет Паулу с собой! Наконец в дверях показалась дамаскинка. Следом за ней, почти рядом, шел Орион. Его щеки пылали, глаза горели радостью, но Паула сохраняла свою благородную, гордую осанку. А он! Как очарованный, смотрел юноша на свою спутницу, его грудь высоко поднималась под складками траурной одежды. Паула сегодня также надела траур. Это было понятно; они были близкими людьми, и она хотела разделить его горе, хотя бежала из дома мукаукаса, как из тюрьмы. О, добродетельная красавица прекрасно знала, что ей идут темные цвета! По величавой осанке, плавным движениям и высокому росту, они оба казались высшими существами, созданными один для другого. Даже Катерина не могла не признать этого. Они разговаривали между собой, медленно прохаживаясь по садовой дорожке и временами останавливаясь. Дочь Сусанны кралась за ними позади высокой изгороди. – Ты сделала для меня так много, – сказал Орион, – что я не решаюсь попросить у тебя еще одной милости. Тебе известно, какой тяжелый удар обрушился на меня по вине маленькой Марии. Но бедная девочка руководствовалась в своей необдуманной откровенности только любовью к правде и обожанием к тебе. – Ты хочешь, чтобы я повидалась с ребенком? – спросила Паула. – Я согласна, но только… – В чем же дело? – Ты должен прислать Марию сюда. Я ни за что не поеду к вам. – К сожалению, малышка еще не успела оправиться после болезни и едва ли в состоянии выйти из дому, а между тем моя мать избегает встречаться с ней так явно, что это еще больше расстраивает несчастного ребенка. – Неужели Нефорис может так жестоко поступать со своей любимицей? – Вспомни, как дорог был ей мой отец, – со вздохом отвечал Орион. – При взгляде на внучку матери тотчас приходит на память его страдальческая кончина. Мария неосознанно сделала мне и отцу страшное зло, отравив ему последние минуты жизни. Бабушка видит в ней злого гения семьи. – Марию необходимо забрать из вашего дома, – с волнением произнесла дамаскинка. – Пришли ее сюда! Дом Руфинуса – обитель отрады и утешения. – Благодарю тебя от всего сердца! Я буду убедительно просить мою мать… – Непременно постарайся настоять на этом! – перебила Паула. – Ты видел дочь моего почтенного хозяина Пульхерию? – Да, она прелестное создание. – Пульхерия скоро привяжется всем сердцем к Марии. – А нашей малышке скучно в одиночестве с тех пор как Сусанна не пускает к нам больше свою дочь. Тут разговор перешел на Катерину, и молодые люди заговорили о ней и о Марии, как о милых, достойных всяческого расположения детях, а когда Орион заметил, что его племянница умна не по летам, Паула прибавила с легким упреком: – Катерина также созрела в эти последние дни. Из веселой малютки сделалась взрослой девушкой, пережитые ею испытания лежат тяжелым гнетом на ее когда-то беззаботном сердечке. – Она скоро утешится, поверь мне! – отвечал сын мукаукаса. – Мое легкомыслие принесло ей много горя; да, пожалуй я изрядно виноват перед Катериной. Зачем я послушался матери и просил ее руки… Однако оставим это. На том пути, который я предначертал себе, у меня может быть только одна избранница… Эти слова едва долетели до слуха Катерины. Разговаривавшие направились в тенистое место у фонтана. Молодая девушка не слышала больше их голосов. Но для нее было достаточно сделанного открытия. Теперь она знала, кто была ее соперница. Как они оба равнодушно говорили о ней! Орион, конечно, боялся возбудить ревность своей возлюбленной и – в угоду Пауле – отзывался о покинутой, жестоко оскорбленной невесте, как о девочке, с которой вполне простительно пошутить. А между тем дочь Сусанны старалась всеми силами уверить себя, что этот прекрасный юноша действительно любил ее, что его ласки были искренни, когда он говорил ей о своей любви и предстоящей свадьбе. Расстаться со столь упоительной мечтой было так же горько, как расстаться с жизнью. Бедняжка испытывала невыносимое волнение, кровь стучала в ее висках, в горле пересохло от полуденного зноя, сухая трава и песок набились ей в сандалии, листья с деревьев запутались в волосах, но Катерина ни на что не обращала внимания и снова заняла свой наблюдательный пост. Теперь ей хотелось стать птичкой или мотыльком, чтобы незаметно подслушивать вероломных друзей.Ожидая, что будет дальше, она отряхнула сандалии и не заметила, что одна роза выпала из ее локонов. Вдруг ее глаза загорелись зловещим блеском. Влюбленная пара снова приближалась к изгороди. XXIII Орион и Паула успели обсудить в это утро немало вопросов. Переговоры о том, куда поместить состояние дамаскинки, продолжались долго. Наконец, с общего согласия, решили передать половину денег Гамалиилу и его брату, который стоял во главе крупной торговой фирмы в Константинополе. Он случайно оказался в Мемфисе, и братья согласились взять пополам эту часть капитала, чтобы пустить его в оборот, причем взаимно ручались один за другого. Подтверждение условия законным порядком, в присутствии шестнадцати свидетелей, взял на себя казначей Нилус. Другую половину денег Паулы, по совету Филиппа, решили поручить брату арабского купца Гашима, имевшему банкирскую контору в новом городе Фостате, который строился арабами на восточном берегу Нила. Такое помещение капитала сулило большие практические выгоды в виду господства арабов в стране. По окончании переговоров Нилус уехал домой, взяв с собой предназначенную мусульманскому банкиру сумму. Орион намеревался завтра повидаться с ним лично. Паула присутствовала на совещании, не принимая, однако, в нем участия. Сын мукаукаса выказал себя при этом серьезным, проницательным дельцом, и хотя решающее слово почти всякий раз принадлежало скромному Нилусу, но мысли Ориона отличались большей широтой взглядов, обличавших в нем чутье будущего государственного деятеля, что не укрылось от внимания Паулы. Наконец молодых людей оставили наедине. В первую минуту между ними наступило неловкое молчание. Потом юноша опустился на колени перед любимой, прося у нее прощения. Тут Паула немного пришла в себя и напомнила Ориону о его письме, которое внушило ей доверие к нему. Она старалась овладеть собой: сердце неудержимо влекло ее к двоюродному брату, но дамаскинка не хотела обнаружить своей слабости и торопливо спросила, почему Орион пожелал видеть ее с глазу на глаз. Тогда он подошел к ней, опустив глаза, вынул из кармана на груди коробочку, где лежал смарагд вместе с измятой золотой оправой, и подал Пауле с умоляющим видом. – Вот твоя собственность! – воскликнул он. – Возьми ее и возврати мне твое доверие и уважение. Девушка отступила назад в радостном изумлении, посмотрела сияющим взглядом сначала на Ориона, потом на драгоценный камень, и не могла промолвить ни слова. Между тем юноша молча протягивал ей смарагд с видом нищего, который решается поднести знатному богачу свое единственное сокровище, считая этот дар слишком ничтожным для того, кому он предназначается. И Паула не заставила долго просить себя. Она приняла подарок, с восторгом любуясь благородным камнем. Еще вчера эта вещь казалась ей оскверненной, запятнанной, и гордой дамаскинке было бы приятно равнодушно швырнуть ее к ногам Нефорис и ее сына. Человек всегда дорожит правом презирать врага, отравившего ему жизнь; но теперь Паула добровольно отказывалась от этого права, чувствуя, что оно было для нее тяжелым гнетом, мешавшим свободно дышать. В настоящую минуту возвращенное ей сокровище снова получило в ее глазах прежнюю цену как собственность покойной матери, как залог признательности великого монарха, полученный ее предками. Однако девушка пристально смотрела не на блестящий изумруд, а на жалкую золотую пластинку, принесшую ей столько горя. Эта ничтожная вещица неожиданно сделалась волшебным талисманом; она могла оправдать Паулу перед судьями и врагами, могла погубить обвинителя Гирама. Но все-таки не это вызвало радостный восторг в сердце дамаскинки. Ей вспомнились слова Филиппа, что нет ничего отраднее, чем приятно ошибиться в человеке. Девушка убедилась в их справедливости. Она слишком строго осудила юношу, который стоял теперь перед ней, готовый на все доброе. Гордый Орион отдавал свою честь в руки врага, рассчитывая на его великодушие. Так могут поступать только истинно благородные люди. Она подняла голову и встретилась с большими, выразительными глазами двоюродного брата. Они были влажны от волнения, и в них отражалась вся его душа. Пауле стало ясно, что этот баловень судьбы, совершивший роковую ошибку, все-таки способен на великое, если у него найдется надежный друг и руководитель, который может указать ему, в чем заключается его священный долг. Дочь Фомы решилась заменить Ориону этого друга. Они оба долго не находили слов. Наконец молодой человек схватил ее правую руку и крепко прижал к губам. Девушка не сопротивлялась; она не оттолкнула бы его даже и тогда, если бы он привлек ее к своей груди, как приснилось ей вчера. Однако растроганная Паула не поддавалась слабости и слегка отстранила от себя двоюродного брата, говоря с милым лукавством, которого он не подозревал в своей гордой возлюбленной и был несказанно восхищен такой неожиданностью: – Смотри, Орион, я беру не только смарагд, но и оправу. Это может иметь серьезные последствия. Берегись меня теперь, неосторожный человек! – Скажи лучше: глупец, только теперь догадавшийся поступить разумно, – отвечал он, вне себя от счастья. – Я тебе возвращаю только твою собственность, но вместе с ней отдаю в твои руки мою честь, а пожалуй, и саму жизнь, чтобы ты могла распоряжаться мной, как властелин покорным рабом. Сохрани изумруд и этот никчемный кусочек золота до того дня, когда твое счастье неразрывно свяжется с моим. – Я и без того близко принимаю его к сердцу в память о нашем дорогом усопшем. Кто навлек на своего ближнего отцовское проклятие, тот обязан утешить и поддержать пострадавшего. И может быть, это удастся мне, Орион, если ты послушаешь совета неопытной девушки. – Говори! – воскликнул он с жаром. Паула предложила выйти в сад. Им обоим становилось тяжело в душной атмосфере комнаты. Увидев их на крыльце, Катерина заметила из своей засады яркий румянец на щеках молодых людей. Легкий ветерок, поднимавшийся с реки, немного освежал знойный полуденный воздух. Здесь взволнованная дамаскинка нашла в себе достаточно силы изложить перед Орионом взгляды Филиппа на призвание мыслящего человека. Они не были новы для сына Георгия и вполне соответствовали его планам на будущее. Но он все-таки выслушал Паулу до конца, глубоко тронутый ее участием. Смотреть на жизнь как на священный долг, как на обязательное служение человечеству и истине – это правило должно сделаться его девизом. – Я никогда не забуду твоих слов, – сказал юноша. – Но вспомни, что самые лучшие наставления не в силах исправить человека. Всякий из нас вступает в свет с прекрасными правилами, усвоенными в школе. Однако слова не помогут, если мы не будем подчинять своих поступков твердой воле. Я призвал ее на помощь; она будет моим кормчим, но у моего кормчего есть своя путеводная звезда, которая приведет его к намеченной цели. Ты знаешь ее, Паула, это… – Твоя любовь ко мне, как утверждаешь ты, и чему я готова поверить, – перебила девушка, краснея еще больше. – Так ты даешь мне надежду?… – Надейся, надейся, – снова прервала она, – а до тех пор… – До тех пор пока я не вполне оправдался перед тобой, я буду терпеливо ждать и сам не произнесу решительного слова. Пусть моя страсть к тебе таится в глубине души до тех пор… – Пока ты не докажешь, что из врага и неумолимого деспота обратился в моего лучшего друга? Теперь мы узнали наши взаимные чувства; будем же твердо надеяться один на другого и благодарить Всевышнего, который вывел нас на настоящую дорогу. Нынешний день… – Будет для нас благословенным навсегда! – радостно перебил Орион. Затем они заговорили о Марии, а когда отошли от изгороди, юноша сказал, что сегодня ему некогда переговорить с матерью о девочке: он должен ехать на ту сторону Нила к Амру. Паула выразила опасение, что мусульмане станут уговаривать его перейти в их веру. Однако Орион твердо заявил: – Я ни за что не отступлюсь от христианской религии, несмотря на свою ненависть к якобитскому духовенству. Потом юноша стал излагать любимой девушке свои дальнейшие планы. Орион с жаром говорил о том, что готов посвятить лучшие силы своей несчастной, порабощенной родине, поступить на службу халифа или избрать другую полезную общественную деятельность. Паула искренне интересовалась этими планами. Обширные знания юноши и сила воли восхищали ее. Когда они в своей беседе коснулись прошлого, она спросила, понизив голос, куда девался смарагд, вырезанный из персидского ковра. Орион побледнел и нерешительно заметил: – Я отослал его в Константинополь, чтобы сделать из редкого камня убор, достойный тебя… Но вдруг он остановился, с досадой топнул ногой и, взглянув девушке прямо в глаза, воскликнул: – Нет, не верь мне! Это ложь! С самого детства я был правдив. Но при одном воспоминании о том проклятом дне злой демон вводит меня в соблазн. Несчастный изумруд действительно отправлен мной в Византию, но я предназначил его не тебе, а другой прелестной женщине с голубиной душой, которая любила Ориона. Она была для меня всегда лишь красивой игрушкой, хотя мне казалось порой… Бедное создание!… Только полюбив тебя, понял я все величие и святость этого чувства. Вот теперь я сказал истинную правду! – Я верю тебе. Забудем мрачное прошлое и станем всецело доверять друг другу! – с жаром воскликнула Паула. Катерина не совсем поняла смысл этих слов, но продолжал подслушивать дальше. – И ты не ошибешься во мне, – отвечал Орион взволнованным голосом. – Сегодня я покидаю тебя с облегченным сердцем, несмотря на свое горе. У меня впереди рисуется светлое будущее. О Паула, как многим я тебе обязан! Когда мы увидимся снова, встретишь ли ты меня так же ласково, как тогда, во время прогулки на лодке? – Конечно. Теперь я узнала тебя гораздо лучше. И она грациозным жестом протянула ему руку. Юноша страстно прижал ее к губам, прыгнул в седло и быстро выехал из ворот. Конюх следовал за ним на своей лошади. – Катерина, дитя мое, Катерина! – раздался неприятный голос Сусанны. Ее дочь вздрогнула от испуга и, приглаживая спутанные волосы, бросила злобный взгляд на дамаскинку. Она была любима Орионом и притворялась перед Катериной! Какое лицемерие! Молодая девушка вне себя от бешенства сжала крошечный кулачок, увидав, что Паула провожает своего возлюбленного сияющим, счастливым взглядом. Когда юноша скрылся из глаз, дочь Фомы повернула к крыльцу. Ее душа была переполнена блаженством. Она чувствовала, будто бы у нее выросли крылья, и весь мир ликует вокруг. Между тем несчастная Катерина получила от матери строгий выговор за беспорядок своей одежды. На первом же слове она зарыдала и, сославшись на жестокую головную боль, отказалась наотрез встретить патриарха с букетом цветов. Сусанна не могла на этот раз переломить упрямства дочери. XXIV Вечером Орион поехал к правителю Египта Амру. Он мчался через понтонный мост на своем лучшем коне. Два года назад на том месте, где мусульманская резиденция Фостат примыкала теперь к старинному форту Вавилон, расстилались только поля и сады. Новое поселение возникло очень быстро, как будто выросло из земли. Дома вытягивались стройной линией вдоль улиц и вокруг площадей; в гавани красовались корабли и лодки; на рынке шла оживленная торговля, а в центре нового городка строилась мечеть с огромным двором, окруженным двойной колоннадой. Эта местность едва напоминала Египет. Можно было подумать, что какой-нибудь волшебник перенес часть Медины из Аравии на берег Нила. Люди, животные, дома и лавки носили чужеземный отпечаток; и если Орион встречал здесь своего соотечественника, то, как правило, в лице работника или счетовода на службе у арабов, которые так скоро обжились в недавно завоеванной стране. До отъезда юноши в Константинополь на том месте, где теперь возвышался красивый дом Амру, напротив недостроенной мечети, стояла пальмовая роща, принадлежавшая Георгию. Где сновали тысячи мусульман с чалмами на головах, в своих национальных одеждах, частью пешком, частью на богато разукрашенных конях, и где длинные вереницы верблюдов свозили на стройку каменные плиты, прежде встречалась только скрипучая запряженная волами арба, всадник на осле или на неоседланной лошади, а иногда отряд буйных греческих воинов. Вместо языка его предков или греческих завоевателей Ориону слышалась теперь повсюду резкая гортанная речь сынов пустыни. Если бы при нем не было собственного невольника, то сын мукаукаса не знал бы, как объясниться с людьми в своем отечестве. У дома Амру конторщик-египтянин сообщил, что его господин уехал на охоту и ожидает гостя в своей загородной резиденции. Это красивое здание, выстроенное на известковой возвышенности за фортом Вавилон и Фостатом, служило первоначально жилищем для префектов императора. Амру перевез сюда своих жен, детей и любимых коней. Здесь он чувствовал себя привольнее, чем в городском доме, где были расположены также и присутственные места, тем более что строящаяся мечеть заграждала вид на реку, тогда как загородный замок стоял на открытой местности. Когда Орион подъехал к нему, солнце стояло уже очень низко, а правитель еще не вернулся с охоты, и привратник советовал юноше обождать своего господина. Сын мукаукаса пользовался большим почетом даже в Византии; небрежный прием со стороны наместника халифа задел его гордость. Кровь бросилась ему в лицо, однако он счел за лучшее покориться и подавить свое негодование. Мысль о том, что одно слово Амру может поставить его наряду с высшими сановниками государства, невольно искушала юношу, но он постарался отогнать ее и молча последовал за провожатым на террасу, защищенную от солнца сетью виноградной листвы. Орион сел на мраморную скамью у перил и стал рассеянно смотреть вдаль, на знакомые окрестности. Он часто бывал здесь ребенком и в первые годы молодости. Эта красивая картина развертывалась перед ним сотни раз, но теперь она особенно сильно подействовала на воображение юноши. «Существует ли на свете более изобильная и плодородная страна, чем мое отечество? – спрашивал он себя. – Где найдется река, равная многоводному Нилу? Недаром воспет он греческими поэтами! Сам великий Цезарь так пленился красой Нила и так желал открыть его источники, что был готов уступить за это свое господство над целым миром. А эти обширные поля? От их плодородия зависело благосостояние или нищета могущественнейших городов на земном шаре. Даже царственный Рим и Константинополь опасались голода в неурожайные годы в Египте. Где найти такое прилежное земледельческое население и такую ученость в привилегированном классе? Гигантские сфинксы и пирамиды по ту сторону Нила, за разоренным родимым Мемфисом, у подножия Ливийских гор, представляют древнейшие памятники человеческою творчества». Орион был внуком тех, кто создал эти бессмертные произведения; может быть, в нем текла кровь фараонов, погребенных в исполинских мавзолеях. Потомки их покорили полмира и собирали с него богатую дань. Сын мукаукаса чувствовал себя польщенным, когда в Византии хвалили его чистое греческое произношение и воспитание на эллинский лад, но теперь он сознавал, что не может гордиться ничем, кроме своей национальности. Глубоко дыша, Орион смотрел на запад. Заходящее солнце как будто хотело еще разукрасить его родную страну, обливая янтарным блеском поля, реку и пальмовую рощу, городские крыши и даже голые утесы и пирамиды. Уступы известковых скал просвечивали, точно ледяные глыбы, а пылающий солнечный диск как будто медленно таял, скрываясь за их гребнем. Его косые лучи, развертываясь гигантским веером по небу, казалось, соединяли родимую долину миллионами золотых нитей с безоблачным небом – обителью божества, которое одарило Египет щедрее всех других стран. Освободить от иноземного ига этот благословенный уголок земли и свой народ, возвратить ему прежнее могущество и величие, ниспровергнуть полумесяц и заменить его крестом, изгнать мусульман и покорить себе Восток, по примеру великого Сезостриса [62] , – вот подвиг, достойный внука Менаса, сына великого и справедливого мукаукаса Георгия! Воображение юноши рисовало Паулу, которая, как вторая Зенобия [63] , поддержит его на трудном поприще, готовая ко всему великому. Поглощенный заманчивыми мечтами о будущем, он давно уже отвернулся от панорамы Нильской долины и опустил глаза. Неожиданно его размышления были нарушены звуком человеческих голосов; он взглянул вниз с высокой террасы и увидел около двадцати египетских рабочих. Эти свободные люди, не знавшие рабства, шли теперь на работу против воли, с тупой покорностью и не думая ни о каком сопротивлении, хотя вся власть над их страной сосредоточивалась в руках одного араба. Такое зрелище подействовало на взволнованную душу Ориона, как проливной дождь на пылающий костер, как град на молодые всходы. Его глаза, только что горевшие воодушевлением, презрительно обратились на жалких рабов, которые являлись, однако, его соплеменниками. Губы юноши сложились в презрительную улыбку, потому что он не считал достойной своего гнева эту толпу порабощенного народа, который был когда-то великим. Ему невольно приходили на ум недавние исторические события, красноречиво доказавшие постыдную трусость и малодушие египтян. Как теперь один Амру, так прежде три греческих префекта управляли несчастной страной. Египетские крестьяне отличались удивительной покорностью. В Александрии и Мемфисе его соотечественники спокойно переносили чужеземное иго и смиренно уступали дорогу грекам, пока завоеватели не касались религиозных верований. Едва это случилось, египтяне восстали, наделали много шуму, но первая же неудача охладила их воинственный пыл. С таким народом немыслимо победить сильного, смелого завоевателя. Ориону не оставалось ничего иного, как поступить на службу к неприятелю, чтобы по возможности облегчить участь своих собратьев. Так делал его мудрый отец, который предпочел уступить Египет арабам. «Жалкие выродки!» – с досадой пробормотал молодой человек. Не уйти ли ему из сада, не показать ли высокомерному арабу, что нашелся хоть один египтянин, способный возмутиться оказанным ему пренебрежением? Да, сын мукаукаса не может перенести незаслуженной обиды! Лучше умереть смертью бунтовщика или сделаться изгнанником, чем терпеть унижение! В эту минуту снова раздались шаги, и Орион увидел людей, шедших к нему с фонарями. Вероятно, то были посланные Амру, которые проводят его сейчас к своему повелителю, а наместник халифа, утомленный охотой, примет его, лежа на диване, и будет объясняться с ним, как с вольноотпущенником. Однако Орион ошибся; великий полководец шел сам к своему гостю; люди со светильниками должны были освещать дорогу не ему, а «любезнейшему сыну его покойного друга». Гордый правитель Египта был в эту минуту самым радушным хозяином, как требовал священный закон гостеприимства. Полководец заговорил с Орионом по-гречески; он еще в молодости научился этому языку, провожая однажды караван в Александрию. Прежде всего Амру извинился перед посетителем за то, что заставил его дожидаться, и порицал недогадливых слуг, которым следовало провести приезжего господина в дом и угостить его с дороги. Проходя по саду, араб положил руку на плечо юноши и рассказал о своей неудаче на охоте: лев, попавшийся ему, хотя был ранен стрелой, но успел скрыться. – Однако, – весело прибавил араб, – если нам не удалось догнать хищника, зато мне досталась более благородная добыча. Орион отвечал любезностью на любезность. Приятный голос полководца, звучавший искренностью, и благородное обращение невольно нравились молодому человеку, располагая его к личности героя. В ярко освещенной комнате, увешенной дорогими персидскими коврами, Амру предложил ему ужин. Сын Георгия сел на диван рядом с хозяином и его приближенным, Обадой, человеком атлетического сложения. Арабы уселись по восточному обычаю, поджав под себя ноги. Великан не понимал по-гречески и только изредка позволял себе замечания на родном языке, а хозяин переводил их Ориону, когда это было кстати. Слова Обады не нравились сыну мукаукаса, так же как его внешность и манеры. Приближенный Амру родился невольником и достиг высокого положения благодаря собственной энергии. Он жадно утолял голод и, казалось, был совершенно поглощен едой, что не мешало ему, однако, внимательно следить за разговором, хотя он и притворялся непонимающим. Поднимая глаза от кушаний, голиаф так закатывал их, что виднелись одни белки. Когда же он смотрел на Ориона, его взгляд сверкал недобрым огнем. Присутствие этого человека, который славился своей храбростью и умом, стесняло гостя; юноша не понимал слов Обады, но тон его речи заставлял краснеть египтянина и стискивать зубы от гнева. Чем обаятельнее действовала на Ориона личность полководца, тем более возмущала его грубость и недоброжелательство приближенного. Молодой человек сознавал, что их беседа пошла бы гораздо непринужденнее с глазу на глаз. Сначала Амру расспрашивал посетителя о его пребывании в Константинополе и о его покойном отце. Эти вопросы, казалось, очень интересовали хозяина, но Обада резко прервал Ориона, обратившись с каким-то замечанием к своему начальнику; тот быстро отвечал ему по-арабски и разговор принял другое направление. Помощнику правителя не понравилось, что хозяин позволяет молодому египтянину толковать о пустяках, вместо того чтобы перейти прямо к делу. Но полководец возразил ему, что того требует обычай образованных народов и что сын Георгия хорошо образован и его приятно послушать. Мусульмане не пили ничего, но Ориона угощали превосходным вином, однако он пил немного. Тут Амру упомянул, наконец, о похоронах мукаукаса, о враждебности патриарха и прибавил, что он сегодня утром говорил с Вениамином и удивлялся его недружелюбному отношению к своим единоверцам. Орион объяснил причины вражды патриарха к покойному отцу. Вениамин боялся, что его обвинят в предательстве: он шел против греков и способствовал их изгнанию, не препятствуя мусульманам овладеть Египтом. Ему хотелось свалить всю вину в этом перевороте на покойного Георгия. – А, теперь я понимаю! – воскликнул Амру. Кроме того, юноша напомнил о личной ссоре между умершим мукаукасом и патриархом по поводу притязаний якобитского духовенства на имущество монастыря святой Цецилии. Тут полководец обменялся быстрым взглядом со своим помощником и перебил Ориона вопросом: – Неужели после всего этого благородный Орион готов терпеть обиды от своенравного старика, оскорбившего память его отца? – Конечно, нет, – возразил гордый юноша. – Это прекрасно! – воскликнул араб. – Я ожидал от тебя мужественного сопротивления. Но скажи, каким оружием намерен ты бороться против умного и могущественного врага? Ведь патриарх имеет у вас большую власть. – Я и сам не знаю, что предпринять, – отвечал Орион, опуская глаза под насмешливым взглядом Обады. Амру встал и подошел к нему. – Ты напрасно будешь искать оружие против Вениамина Духовенство умеет хорошо защищать свои интересы, прикрываясь благочестием и кротостью, хотя никто не уйдет от его невидимых ядовитых стрел. Берегись, Орион: глава церкви не пощадит тебя, сына мукаукаса! Если же тебе хочется отомстить за поруганную честь отца, то сделать это очень не трудно, только при одном условии. – Каком? – воскликнул Орион и его глаза сверкнули огнем. – Перейди на нашу сторону. – Я с тем и приехал сюда. С сегодняшнего дня я готов служить повелителям моего отечества, арабам, повинуясь тебе и нашему общему владыке, халифу. – Молодец! – воскликнул Амру, хлопнув юношу по плечу. – Нет Бога, кроме Аллаха, и ваш Бог – также и наш, потому что Он Един и нет ему равного. Сделавшись мусульманином, ты почти не переменишь своих взглядов – Иисуса Христа мы также причисляем к избранникам Божиим, но никто не может сомневаться в том, что величайший из пророков есть Мухаммед; даже исторические события, очевидно, подтверждают это. Твой покойный отец был согласен… – Мой покойный отец!… – Он был согласен с тем, что мы строже держимся своей веры и усерднее исполняем религиозные обряды, чем христиане. – Это, пожалуй, верно. – Я рассказал почтенному Георгию, что запретил читать Коран на возвышении в нашей новой мечети; в храме все должны быть равны и никому не позволительно возвышаться над другими. Мукаукас с восторгом одобрил меня: учение пророка открывает небесную обитель человеку. Если ты сделаешься мусульманином, патриарх не будет иметь над тобой никакой власти. Ты принял мудрое решение – дай твою руку, юноша, мой будущий единоверец! Однако Орион отступил назад от протянутой руки и в замешательстве сказал: – Ты не так понял мое намерение, великий полководец! Твой привет для меня величайшая честь; я готов поражать мечом врагов моего владыки, халифа, готов служить тебе со всем усердием, но не могу изменить вере отцов своих. – Так пускай Вениамин топчет тебя и других якобитов ногами! – с пылкой досадой воскликнул араб, махнул рукой и повернулся к Обаде с каким-то насмешливым словом, презрительно пожимая плечами. Орион молча и нерешительно взглянул на обоих, но сейчас же оправился и сказал: – Выслушай меня, повелитель. Переход в мусульманство принес бы мне одну выгоду, однако я не поддаюсь соблазну; если я не изменяю своей вере, то, значит, не способен изменить и присяге на верность халифу. – До тех пор, пока христианский священник не заставит тебя нарушить данную клятву, – резко перебил его мусульманин. – Нет, нет! – воскликнул Орион. – Вениамин мой враг, но я потерял любимого отца и желаю встретиться с ним за гробом. – И я также, – заверил мусульманин. – Однако ведь на том свете всего один рай и один ад: Бог также един. – Откуда черпаешь ты свою уверенность? – Из моей веры. – Тогда прости мне, что я держусь своей, и надеюсь увидеться с моим отцом в той области… – Которая, по вашему неразумному убеждению, доступна только христианским душам! А что, если на самом деле будет как раз наоборот? Что вы знаете о будущей жизни? Я читал ваши священные книги; разве она описана в них? Между тем нашему пророку Господь открыл будущее, и он описал все в подробности, что ожидает мусульманина за гробом. Вы же знаете только о своем аде; ваши священники охотнее произносят анафему, чем благословляют. Кто уклонится от их учения на один волосок, того они тотчас предают проклятию. Все мы подлежим осуждению, по их словам: они проклинают меня и мою нацию, греческих христиан и главным образом – поверь мне юноша – твоего отца и тебя. – О если бы я знал, что встречу его там! – прервал Орион, ударяя себя в грудь. – Я готов следовать за ним повсюду, меня не страшит и самый ад, только бы снова увидеться с отцом! При этих словах Обада разразился громким хохотом. Амру с неудовольствием обернулся к нему, и они заспорили. Насмешка грубого воина оскорбила Ориона; ему хотелось заставить замолчать дерзкого негра, но он сдержал свой гнев. – Этот проницательный человек сделал дельное замечание, – с важностью произнес полководец, переходя опять на доброжелательный тон. – Молодой, образованный христианин, как ты, нелегко пожертвует своим счастьем на земле ради обещанного блаженства за могилой. Но так как ты готов отказаться от почестей, богатства, широкого поля деятельности и мести своим врагам, только для того чтобы встретиться после смерти с любимым отцом, значит, у тебя есть к тому особые причины. Успокойся и верь, что я по-прежнему расположен к тебе, что ты всегда найдешь во мне покровителя и друга, если откровенно выскажешься передо мной. Для нас обоих будет лучше действовать заодно, так не отказывай же в доверии пожилому человеку, который был дружен с твоим отцом, и говори! – В присутствии твоего приближенного – ни в коем случае! Если он не понимает по-гречески, то почему же мои слова вызывают у него презрительные взгляды? Он осмелился даже смеяться надо мной… – Обада умен и храбр, к тому же он мой векил [64] , – наставительно перебил Амру. – Если ты поступишь на службу халифа, то будешь обязан ему повиноваться. Я призвал тебя сюда, чтобы поставить свои условия, а не принимать твои, запомни это, молодой человек! Я говорю с тобой, как повелитель этой страны, как наместник Омара, твоего и моего государя. – В таком случае, прошу отпустить меня: я не могу быть откровенным в присутствии этого человека, поскольку уверен, что он мне враг. – Берегись, чтобы векил не сделался действительно твоим врагом! – воскликнул полководец, а Обада презрительно пожал плечами. Орион понял его жест, и хотя ему и на этот раз удалось сдержать свое негодование, но он чувствовал, что может выйти из себя каждую минуту. Не глядя на векила, юноша почтительно и низко поклонился наместнику, прося, чтобы тот отпустил его. Амру осуждал в душе поступки негра, оскорблявшие его врожденную деликатность. Не удерживая гостя, он, однако, переменил тон и, сделавшись снова предупредительным хозяином, предложил Ориону переночевать под его кровлей. Тот вежливо отклонил приглашение и вышел из комнаты, не удостоив векила ни одним взглядом. Амру последовал за ним в прихожую. Здесь он взял руку юноши и, понизив голос, сказал искренним, отеческим тоном: – Ты поступил мужественно, но неблагоразумно, обнаружив свое неудовольствие. Берегись Обады. Что касается меня, то я душевно расположен к тебе. – Верю этому, – отвечал Орион, тронутый участием араба. – Теперь, когда мы одни, я не скрою ничего. Ты знал моего отца, благородный Амру! Он… был разгневан на меня и лишил своего сына отцовского благословения перед смертью… Тут его голос прервался от волнения, и он мог продолжать только через несколько секунд: – Единственный легкомысленный поступок с моей стороны восстановил против меня умирающего. В горе и раскаянии припоминал я потом свою прожитую жизнь и нашел, что она была бесполезна. Я приехал сюда с готовностью посвятить свои силы для общего блага; мне нужно исправить прошлое честной деятельностью, трудными подвигами. Я хочу работать. Амру перебил его, обняв молодого человека за плечи дрогнувшей рукой: – Если ты хочешь оправдаться перед тенью справедливого, благородного человека и хочешь искупить заблуждения молодости честными поступками… – Да, да! Именно для этого я и пришел к тебе, господин! – с жаром прервал Орион слова полководца. Тот незаметно кивнул головой на дверь и торопливо добавил, понизив голос: – Я готов помочь тебе в этом похвальном деле, ты так напоминаешь мне любимого сына, который также совершил большое преступление, но искупил свою вину геройской смертью на поле битвы, сражаясь за свою веру. Рассчитывай на меня и приведи в исполнение задуманное тобой, во мне ты нашел верного покровителя. Отправляйся теперь домой; вскоре ты получишь от меня письмо. Говорю еще раз: не раздражай Обаду, остерегайся его, а когда встретишься с ним, смири свою гордость и не выказывай ему неприязни. Говоря таким образом, Амру печально взглянул на Ориона как будто лицо юноши напоминало ему любимые черты. Наконец, он поцеловал своего гостя в лоб и отпустил его. Как только сын Георгия вышел из дома, наместник халифа быстрым движением откинул занавес в дверях столовой. В нескольких шагах от порога стоял векил, в смущении поправляя перевязь меча. – Опять подслушивал! Человек недюжинного ума, герой на поле битвы, муж совета, лев, змея и вместе с тем гнусная жаба! Когда ты вырвешь из своей души низкое коварство, мелкую зависть? Старайся быть тем, чем ты стал, а не тем, чем был, и не напоминай нам ежедневно, что ты родился от невольницы. – Господин! – хриплым голосом воскликнул Обада, вращая белками. Но Амру не слушал его и продолжал тоном строгой укоризны: – Ты вел себя с этим юношей, как глупец, как фигляр на ярмарке, как сумасшедший! – Ну его в преисподнюю! Я ненавижу этого баловня счастья. – Завистник! Не раздражай Ориона, времена меняются и, может быть, настанет день, когда тебе придется трепетать перед ним. – Перед ним! – возмутился Обада. – Да я раздавлю его, как муху. Вот увидишь! – Ну нет, – возразил Амру. – Никто не позволит тебе этого! Сын мукаукаса поважнее для нас, чем ты, понимаешь ли? Если тебе вздумается тронуть волосок на его голове, то тебе отрежут нос и уши. Не забывай ни на минуту, что ты живешь только потому, что двое людей хранят молчание о твоих поступках. Мне поневоле пришлось напомнить тебе о том, господин векил! Обада застонал, как раненый зверь, и пробормотал сквозь зубы: – Так вот как награждаются былые заслуги? Мусульманин грозит смертью мусульманину из-за христианской собаки! – Тебя вознаградили больше, чем ты заслуживал, – продолжал полководец более спокойным тоном. – Вспомни, разбойник, в чем ты каялся, прежде чем я, из-за твоего ума и храбрости, возвысил тебя до звания моего векила? Это сделано только ради торжества ислама. Если хочешь сохранить свое почетное место, то обуздай в себе дикие страсти. Иначе я сегодня же отошлю тебя в армию; а если ты окажешь неповиновение, то отправлю тебя связанным обратно в Медину со смертным приговором за поясом. При этих словах негр глухо заворчал, но полководец продолжал дальше: – Всякий ребенок поймет, почему ты ненавидишь Ориона. В сыне и наследнике Георгия ты видишь будущего мукаукаса, тогда как у тебя явилась безумная мысль самому занять этот высокий пост. – А почему мое желание безумно? – мрачно спросил Обада. – Не считая тебя, кто здесь умнее и сильнее твоего векила. – Между мусульманами, пожалуй, никто, но благоразумие требует, чтобы мы предоставили место мукаукаса египтянину и христианину, а не тебе и никому другому из поклонников Мухаммеда; таков приказ самого халифа. – Неужели халифу приятно, что ты оставляешь этой кудрявой обезьяне ее миллионы? – Так вот чего захотелось тебе, ненасытный человек! Разве совесть не упрекает тебя за прошлое? Ты только и мечтаешь о золоте; оно – единственная цель твоих желаний! Да, конечно, земли мукаукаса, его золотые солиды, драгоценные камни, невольники и дорогие кони – лакомый кусок для тебя. Но, слава Богу, арабы не воры и не разбойники! – А кто отнял у египтянина Петруса деньги, спрятанные в колодце, и предал смерти его самого? – Я. Но только для того, чтобы отослать золото в Медину. Ты знаешь это очень хорошо. Петрус скрыл от нас свой капитал, и мы его осудили; а мукаукас и его сын не утаили ни одной драхмы, ни одного клочка земли, которая им принадлежала. Они честно выплатили подати, и нажитое богатство принадлежит им так же неотъемлемо, как нам с тобой наш меч, наш конь и жена. Помни, что ни одна медная монета не попадет в твои руки из богатства Ориона, клянусь всемогущим Аллахом! Нечего хвататься за рукоять кинжала. Ты не посмеешь больше оскорбить сына мукаукаса ни одним непочтительным взглядом. Не выводи меня из терпения, Обада! Иначе тебе придется искать свою голову у себя под ногами; я сказал это и не измению своему слову! Завтра утром ты объяснишь дивану свой план нового раздела страны на участки. Мне твоя мысль не особенно нравится ни в общем, ни в частностях. Я придумал еще немало других реформ. С этими словами полководец повернулся к векилу спиной и вышел из комнаты. Когда за ним затворилась дверь, Обада сжал кулаки и погрозил ими вслед своему господину и укротителю. Глаза его сверкали бешенством, и он метался по комнате рыча, как пойманный зверь, пока не пришли невольники убирать посуду. Необузданный дикарь не любил, когда ему напоминали о том, что он утаил часть денежного транспорта, посланного наместником халифа в Медину. XXV Орион возвращался домой при свете луны и звезд. Он высоко держал голову и чувствовал, что у него так легко на сердце, как не бывало ни разу со времени знаменательной прогулки по Нилу в обществе Паулы. Переехав плавучий мост, он направился не к своему жилищу, а к дому Руфинуса. Прохладный воздух ночи был так приятен, что не хотелось запираться в комнатах. Молодой человек чувствовал, как будто с него свалился тяжелый гнет, и его неудержимо влекло туда, где жила любимая девушка. Она, конечно, с радостью примет известие, что наместник сочувствует планам Ориона и относится к нему почти с отеческим расположением. Покойный Георгий высоко ценил ум, благородство и справедливость этого араба. Орион также видел в Амру идеал благородного мужества. Сравнивая его с важными сановниками и военачальниками, подвизавшимися при византийском дворе, сын мукаукаса не мог удержаться от улыбки: они настолько походили на этого почтенного и вместе с тем живого и добродушного человека, насколько неуклюжие египетские кумиры похожи на изящные статуи греческих ваятелей. Орион невольно благословлял память отца, избавившего родину от владычества греков. Сегодня покойный Георгий был бы доволен своим наследником. Эта мысль наполняла его душу глубокой отрадой, и юноша давал себе слово не изменять намеченной им высокой цели. «Жизнь есть священный долг, обязательное служение общему благу и истине». Этот девиз был подсказан ему Паулой, и Орион надеялся в скором времени оправдать его на деле, что даст ему право соединить свою судьбу с судьбой благороднейшей из жен. Занятый такими думами, он приблизился к жилищу Руфинуса. В боковой комнате верхнего этажа, выходившего на реку, виднелся свет. Молодой человек не знал, в какой части дома жила Паула, но инстинктивно догадывался, что огонь горит у нее. К освещенному окну подошла женская фигура, в которой нетрудно было узнать кормилицу Паулы Перпетую. Стук подков разбудил ее любопытство, однако сириянка не узнала в темноте всадника. Орион медленно поехал дальше, и когда оглянулся в надежде увидеть свою возлюбленную, то заметил длинную темную тень, двигавшуюся с одного конца комнаты до другого. Эта тень не могла принадлежать ни Перпетуе, ни ее стройной госпоже, а только мужчине необыкновенно высокого роста. Остановив коня и хорошенько присмотревшись, Орион узнал Филиппа. Полночь уже миновала. Каким образом Паула могла принять в своей комнате гостя в такой неурочный час? Не больна ли она? Или, может быть, эта комната не ее? Не пришли ли они сюда совершенно случайно? Женщина, которая проходила в настоящую минуту мимо окна с протянутой рукой, направляясь прямо к фигуре мужчины, была, конечно же, дочь Фомы! Сердце Ориона забилось сильнее. Его самолюбие было задето, хотя он много раз замечал дружеское расположение между Филиппом и Паулой. Неужели что-нибудь большее, чем дружба и невинное доверие молодой девушки, заставило ее принять услуги и покровительство этого человека? Нет, едва ли он мог завоевать сердце Паулы, внушить ей пылкое чувство! Однако… Кто знает?… Филипп имел только два недостатка: некрасивое лицо и низкое происхождение, но зато немало качеств, способных пленить женское сердце. Врач был только на пять лет старше Ориона, и сын мукаукаса вспомнил в эту минуту, какие взгляды бросал он сегодня утром на Паулу. Очевидно, александриец любил ее. Даже в одежде Филиппа не замечалось прежней небрежности именно с тех пор, как Паула поселилась у Руфинуса. Орион никогда еще не испытывал чувства ревности, и не раз осмеивал его в других. Теперь ему в душу закралось мучительное сомнение. Неужели он встретит соперника в лице врача? Конечно, молодой ученый обладал многими преимуществами, но в глазах женщин сын мукаукаса должен был иметь над ним перевес. Однако присутствие Филиппа в комнате Паулы в такой поздний час невольно тревожило влюбленного юношу. Он с досадой дернул поводьями, лошадь, не привыкшая к грубому обращению, заупрямилась, совершенно забыв свою превосходную выучку. Всадник затеял настоящую борьбу со своим конем, который вертелся, как волчок, вставал на дыбы. Когда ловкому наезднику удалось наконец укротить его, Орион погладил рукой крутую шею скакуна и огляделся вокруг, тяжело переводя дух. Тем временем он успел отдалиться от дома Руфинуса на добрую сотню шагов; теперь перед ним виднелись группы деревьев в саду Сусанны; там окна были также освещены. Три окна очень ярко, а два другие гораздо слабее, точно в комнате горела одна-единственная лампа. Сын Георгия не обратил бы на это особого внимания, но возле колоннады под верхним этажом стояла, прислонившись к раме одного из освещенных окон, женская фигура. Ее обладательница так далеко вытянула шею, что свет пробивался сквозь локоны, окружавшие ее головку. Это Катерина подслушивала разговор Вениамина со священником Иоанном, маленьким, незаметным человеком, но, по словам покойного Георгия, значительно превосходившим старого епископа Плотина умом и энергией. Молодому человеку было бы легко следить за каждым движением бывшей невесты, но он не хотел подсматривать за ней и продолжал свой путь. Между тем образ Катерины рисовался в его воображении, но рядом с ней Орион видел свою возлюбленную, и Паула затмевала царственной красотой дочь Сусанны. Юноша припоминал каждое слово, сказанное ему сегодня двоюродной сестрой, это светлое воспоминание рассеяло в нем недавнюю досаду. Та, которая была готова разделять его надежды, которая питала к нему доверие и согласилась принять его покровительство, благородная девушка, умевшая обуздывать его страсти и бурные порывы, дочь великого героя не могла поступать легкомысленно! Недаром покойный мукаукас любил ее, как дочь. Паула неспособна уронить свое женское достоинство, сомневаться в ней – значило оскорбить ее. Если Филипп любил дамаскинку, то она платила ему только дружбой, и в их отношениях не могло быть ничего предосудительного. Орион свободно вздохнул при этой мысли. Тут на дороге ему встретился собственный слуга, который был послан по делам и теперь возвращался домой. Сын Георгия спрыгнул с седла, приказав рабу отвести домой коня, ему хотелось пройтись пешком, чтобы обдумать на досуге свое положение. Пробираясь сбоку улицы в тени сикомор, юноша услыхал торопливые крупные шаги человека, шедшего по другой стороне, и узнал в запоздалом пешеходе Филиппа. Бедный молодой человек нисколько не походил на счастливого соперника. Он брел, понуря голову, и даже хватался за нее рукой, как будто в порыве отчаяния. Его печальный вид мог вызвать не зависть, а сострадание. Врач не заметил Ориона. В уверенности, что никто не видит его, он глухо стонал, будто от боли. Через несколько минут ученый повернул в один дом, откуда слышались громкие жалобные крики, и скоро снова вышел на улицу, с недоумением покачивая головой, точно раздумывая над какой-то неожиданностью. Наконец он исчез в воротах другого дома. То было громадное здание, похожее на дворец. Штукатурка на нем частью обвалилась, а окна верхнего этажа представляли собой большие проемы с обломанными косяками. В прежнее время здесь помещалось городское казначейство, а нижние комнаты были красиво и удобно отделаны для высших чиновников финансового управления. Они обычно жили в Александрии, но во время своих разъездов по округам часто проводили по несколько недель в Мемфисе. Однако арабы перенесли финансовое ведомство Египта в новую столицу Фостат, на противоположном берегу Нила, а городское казначейство было переведено в дом наместника. Сенат Мемфиса нашел слишком убыточным для себя разобрать громадное здание и с удовольствием сдал нижние комнаты внаем врачу Филиппу и язычнику Горусу Аполлону. Оба ученых жили хотя и в отдельных помещениях, но имели общую прислугу и стол. При Филиппе жил его помощник, скромный и образованный александриец. Когда молодой врач вошел в просторный рабочий кабинет своего маститого друга, тот сидел в большом кресле у стола; перед ним лежало множество развернутых свитков, и он так углубился в свои занятия, что не замечал вошедшего до тех пор, пока тот не поздоровался с ним. Старик отвечал невнятным бормотанием и еще несколько минут не отрывался от своих бумаг. Наконец, Горус обратил к Филиппу лицо и отбросил от себя палочку из слоновой кости, с помощью которой он развертывал свитки папируса и разглаживал их. Темная масса, лежавшая под столом, задвигалась с глухим ворчанием, то был давно заснувший невольник старика. Три поставленные на письменный стол лампы ярко освещали комнату; Филипп остался в тени, сев на диван у задней стены. Ученый был удивлен упорным молчанием друга, оно смущало его, как смущает жителей мельницы тишина угомонившихся колес. Горус Аполлон вопросительно посмотрел на Филиппа, но тот не сказал ничего, и старик снова углубился в свои рукописи. Однако спокойствие, по-видимому, оставило его; смуглая жилистая рука тревожно передвигала по столу то свиток, то костяную палочку, а ввалившийся рот поминутно шевелился. Наружность этого человека производила странное, не совсем приятное впечатление. Худощавый торс был согнут от старости; лицо, чисто египетского типа, с широкими скулами и торчащими ушами, бороздили глубокие морщины; совершенно безволосый череп лоснился при огне; подбородок был хотя и выбрит, но в глубоких складках кожи росли седые пучки волос, как кустарники в узком русле ручья; бритва не могла до них добраться и они придавали всей физиономии ученого что-то неряшливое и неопрятное. Наружности соответствовала и одежда, если можно было назвать так полотняную опояску и простыню, которую Горус набрасывал после захода солнца на свои худые плечи. Но между тем никто не принял бы его на улице за нищего: полотно на нем было тонким и белым, как снег, а в его выпуклых глазах с кустистыми бровями отражались светлый ум, самоуверенность и некоторая суровость; по лицу ученого часто блуждала насмешливая улыбка. В чертах старика не было ничего мягкого, располагающего. Кто знал его жизнь, тот не мог удивляться, что прожитые годы не смягчили характера Горуса Аполлона, а старость не привила снисходительности, свойственной многим пожилым людям. Восемьдесят лет назад он родился на прекрасном острове Фила [65] посреди Нила, по ту сторону водопада, близ храма Исиды, единственного египетского святилища, где во время детства Горуса открыто проводилось языческое богослужение. Со времен Феодосия Великого [66] один император за другим посылали конные и пешие отряды, чтобы уничтожить язычество на живописном нильском острове. Но всякий раз греческие полки были разбиты храбрым кочевым народом, носившим название блемми [67] и жившим в пустыне между рекой Нилом и Красным морем. Эти неустрашимые кочевники почитали Исиду Филэйскую как свою покровительницу; ее изображение ежегодно приносилось к ним жрецами в торжественной процессии и оставалось в пустыне по нескольку недель. Отец старого ученого был последним гороскопистом, а его дед – последним верховным жрецом Исиды Филэйской. Детство Горуса прошло на острове богини; наконец императорскому легиону удалось разбить блеммитов, окружить остров, ограбить святилище и закрыть его. К счастью, жрецы не попали в руки византийских разбойников, и Горус Аполлон провел всю молодость вместе с отцом, дедом и двумя младшими сестрами, скрываясь от преследований, постоянно окруженный опасностями. Ему с детства внушали ненависть к гонителям веры отцов, и это чувство перешло в непримиримую вражду, с тех пор как в Антиохии императорские солдаты напали на несчастное семейство, причем старый дед и обе невинные молодые девушки сделались жертвами их жестокости. Это варварство совершилось по воле епископа, который узнал в приезжих египетских идолопоклонников, а императорский префект, необузданный гордый патриций, охотно предоставил в его распоряжение вооруженный отряд своих воинов. Только благодаря счастливой случайности или, как говорил старик, благодаря «великой Исиде», его отцу удалось спастись вместе с сыном и с сокровищами, захваченными верховным жрецом из храма. Таким образом, они получили возможность путешествовать под чужими именами и добрались наконец до Александрии. Здесь гонимый юноша переменил свое имя Горус на греческое и стал называться дома и в школе Аполлоном. Он был щедро одарен от природы и горячо принялся за учение, неутомимо занимаясь каждой отраслью знания. Кроме того, отец посвятил его в науку египетского гороскопа, которая в ту эпоху не была еще забыта. Они оба не изменяли своей вере, по-прежнему почитали Исиду, хотя жили в среде христиан. Когда жрец умер в глубокой старости, Аполлон переселился в Мемфис, где вел тихую, уединенную жизнь ученого и показывался только на обсерватории между астрономами, астрологами и составителями календарей или посещал лаборатории алхимиков, которые и в христианском Египте настойчиво отыскивали средство обращать простые металлы в благородные. Естествоиспытатели и астрономы вскоре убедились в необыкновенной учености Горуса и нередко спрашивали его совета в минуты затруднений. Желчный и резкий характер старика не отталкивал их. Слава Горуса Аполлона распространилась и среди арабов-мусульман. При постройке новой мечети они просили ученого египтянина определить, в какую сторону от Мемфиса лежит Мекка, так как по этому направлению надо было устроить нишу для молитвы; последнее слово в спорном вопросе осталось за Горусом Аполлоном. Несколько лет назад он заболел, к нему позвали врача Филиппа, бывшего в то время еще малоизвестным юношей. Серьезное образование и наблюдательность молодого ученого приобрели ему расположение одинокого старика. Мало-помалу он отечески привязался к юному собрату, и когда вторичный приступ болезни едва не свел Горуса в могилу, он сделал Филиппа своим поверенным, открыл перед ним всю душу, посвятил его в свои планы и обещал сделать своим наследником, если тот не покинет его до конца жизни. Филипп сразу почувствовал большое участие к маститому мудрецу и потому принял его предложение. Впоследствии он заинтересовался научными трудами Горуса, который изучал иероглифический шрифт. Ему хотелось по возможности определить смысл каждого отдельного знака, чтобы оставить потомству ключ к древнеегипетским письменам. Старик охотно писал только на родном языке и потому поручил своему молодому другу перевести на греческий язык составленное им толкование иероглифов. Эти двое людей, различных по возрасту и характеру, но родственных по вкусам и умственным стремлениям, сошлись к обоюдной пользе очень близко, несмотря на чудачества и резкость старика. Горус Аполлон вел образ жизни древнеегипетского жреца, совершая многочисленные омовения и строго придерживаясь других обрядов. Он питался только хлебом, овощами и домашней птицей; не ел бобовых растений и мяса четвероногих, не говоря уж о свиньях, давно запрещенных его предкам; носил чистую полотняную одежду и посвящал положенные часы языческим молитвам, непоколебимо веруя в их силу. Филипп отвечал жрецу безусловным доверием на доверие, да ему было бы и трудно скрыть что-нибудь от проницательного ученого. Врач нередко говорил Горусу Аполлону о Пауле, описывая ее совершенства с жаром влюбленного, но старика донельзя раздражали эти похвалы. Он заочно ненавидел дамаскинку как дочь префекта и патриция. Хотя убийца его сестер и деда, жестокий наместник Антиохии действовал по воле епископа, однако несчастное египетское семейство приписывало всю вину ему одному, оправдывая служителя алтаря. Когда Филипп описывал величественную фигуру Паулы, ее благородные манеры, высокий образ мыслей, старый ученый прерывал его словами: – Вот это именно и пагубно! Берегись, мальчик, берегись! Ты считаешь добродетелями высокомерие и самомнение. Одно слово «патриций» соединяет в себе все, что мы зовем спесью и бесчеловечностью. Самых дурных, корыстолюбивых и бездушных из них возводят в звание префектов. Жалкие обезьяны в пурпуре, которые позорят трон цезарей! А каковы отцы, таковы и дети; они презирают и топчут в прах людей низшего сословия, причисляя сюда всех тружеников на поприще гражданской жизни, как, например, тебя и меня. Запомни это, мальчик. Сегодня дочь наместника и патриция улыбается тебе, потому что ты ей нужен; а завтра оттолкнет тебя прочь так же хладнокровно, как я приказываю убрать старый ковер из шкуры пантеры, когда приближаются жаркие мартовские дни. Орион также не пользовался расположением Горуса Аполлона, хотя тот не знал сына мукаукаса в лицо. Узнав о вражде между Паулой и ее двоюродным братом, египтянин засмеялся ядовитым смехом и, как будто обладая даром пророчества, заметил: – Поверь, что не пройдет трех дней, как они помирятся. Ненависть и любовь недалеки друг от друга. Орион и дамаскинка – люди одной крови, одного рода, и потому между ними существует взаимное тяготение. Однако предостережения опытного старца не действовали на Филиппа, и даже после отказа Паулы, он не терял надежды добиться со временем ее руки. Сегодня утром, когда обсуждались денежные дела дамаскинки, она с радостью соглашалась выбрать его своим кириосом, то есть опекуном, но он не мог не заметить, что слова жреца оправдывались: между Орионом и его двоюродной сестрой ненависть переходила в любовь. А между тем в тот же вечер в саду Руфинуса молодая девушка была особенно ласкова с врачом; никогда он не видел ее такой веселой и разговорчивой; она постоянно обращалась к Филиппу с вопросами, так что его опасения рассеялись и сам он стал необыкновенно остроумен и находчив. Наконец, незадолго до полуночи, они оба пошли навестить больных. В каком-то чаду упоения последовал врач за любимой в ее комнату, куда она сама позвала его; но тут все радужные мечты разлетелись прахом… Теперь он сидел в углу обширного кабинета в святилище науки, где не было места нежным движениям сердца. Филипп почти машинально отыскал дорогу сюда; он помнил только, что входил по пути в дом одного мемфита навестить умирающую мать семейства и нашел там бездыханный труп, который искренне оплакивали родные. Печальная картина еще усилила его грустное настроение; тогда он повернул домой, но не в свою квартиру, а в комнаты Горуса Аполлона. Ему хотелось уйти от самого себя. Жизнь утратила в его глазах всякую прелесть, всякую цену, однако молодой человек стыдился забывать высокие цели ради неудачной любви, стыдился того, что ему изменила обычная веселость, необходимая для служения человечеству, как понимал его кроткий Руфинус. Зная характер Горуса Аполлона, Филипп предвидел, что тот еще сильнее растравит ему душевные раны, но его недуг требовал энергичного лечения. Старый товарищ давно намеревался низвергнуть Паулу с высокого пьедестала, однако его усилия были напрасны, этого не случится и теперь; Филиппу следует убить только свою пылкую страсть, горячее влечение к прекрасной дамаскинке, вспыхнувшее в ту ночь, когда он боролся с бешеным масдакитом. Старик с неласковыми, строгими чертами, сидевший у стола, где ярко горели три лампы, был действительно способен отрезвить увлекающегося человека, и несчастный ждал его первого слова, как больной ждет первого прикосновения раскаленным железом в свежей ране. Бедный пациент оставался в своем углу, наблюдая, как Горус Аполлон вопросительно взглядывал на него по временам из-за своих свитков и беспокойно двигался в большом кресле. Молчание врача заметно тревожило старого ученого; по его лицу было видно, что он догадывается о случившемся. Между тем молодой человек и жаждал, и боялся неизбежного объяснения. Так проходили минуты. Наконец нетерпение и любопытство жреца одержали верх; он опустил на стол папирус, машинально взял в руки костяную палочку и повернул тяжелое кресло в другую сторону с такой силой, которой нельзя было ожидать от человека его лет. Взглянув прямо в лицо Филиппу, Горус Аполлон громко спросил, помахивая палочкой: – Конец комедии, не так ли? И притом, кажется, трагический? – Едва ли; ведь я еще жив, – возразил врач. – Но у тебя в душе жгучая рана и ты изнемогаешь под гнетом горя, – уверенно сказал старик, а потом, помолчав немного, продолжал: – Так всегда бывает с теми, кто не хочет слушаться. Лисице показали капкан, да приманка лакома. Вчера было еще не поздно предотвратить беду и вырваться из силков, стоило лишь захотеть; а теперь остается только проклинать собственную глупость. Ты сегодня что-то чересчур молчалив. Не хочешь ли я сам расскажу тебе все, как было? – Это совершенно лишнее, – отвечал Филипп. – Я отлично понимаю, что случилось, – проворчал жрец. – Пока рабочий скот был нужен патрицианке, она обходилась с ним ласково, бросала ему овес и финики; теперь на нее пролился золотой дождь, и ей не надо больше скромного покровителя. Как месяц бледнеет перед восходящим солнцем, так и дружба к бедному труженику побледнела перед любовью к богатому Адонису, будущему наместнику Египта. Ну, признайся, ведь я угадал? – Вполне! – со вздохом произнес молодой человек. – Ты совершенно прав и в то же время ошибаешься. – Туманно сказано, – небрежно заметил старик. – Я вижу, однако, в тумане. Факт несомненен, хотя ты в своем ослеплении все еще перетолковываешь по-своему его причины. Но я рад, что твоя любовная история пришла к столь быстрому концу. Поступки этой женщины не касаются меня; я знаю, что ты перенесешь стоически свое горе, но мне все-таки хотелось бы выслушать твою откровенную исповедь. Филипп быстро поднялся и стал ходить по комнате, останавливаясь по временам перед ученым. Его щеки горели, и он принялся с жаром говорить о своих обманутых надеждах. Обращение Паулы только что дало ему новую уверенность в ее любви, как вдруг она позвала его к себе и открыла перед ним всю душу, как на исповеди. Дамаскинка рассказала обо всем, что было перечувствовано ею с погребения мукаукаса; письмо двоюродного брата и разговор с Орионом убедили ее в чистосердечном раскаянии юноши. Паула была потрясена всем происшедшим и не могла скрыть своей радости. – Ей во всяком случае не следовало сообщать тебе об этом. – Девушке было нелегко раскрыть душу передо мной без утайки, однако она не побоялась моих насмешек, предостережений и упреков. – А почему, с какой целью? – спросил старик. – Хочешь, я объясню тебе? Потому что друг – наполовину поклонник, а женщины ревниво стараются удержать возле себя даже нелюбимого обожателя. – Вот уж неправда! – перебил Филипп. – Дочь Фомы не скрыла от меня ничего, потому что верила в мою честность и не хотела вводить меня в заблуждение. Этот поступок вполне достоин ее; несмотря на горечь неожиданного открытия, я не мог не восхищаться правдивостью, прямотой и женственной деликатностью молодой девушки… Нет, не прерывай меня и не смейся! Для гордой Паулы не шутка признаться в слабости своего сердца перед мужчиной, который любит ее. Она называла меня своим благодетелем, а себя – моей сестрой; и как бы ты не перетолковывал мои чувства, я верю ей и понимаю эту женщину. Она протянула мне руку, умоляя со слезами на глазах остаться ее другом, защитником и кириосом. Но, Боже мой, где я найду силы подавить свою бурную страсть и удовлетвориться только ласковым взглядом, рукопожатием и вниманием ко мне со стороны той, которой я так жаждал обладать? Как сохранить спокойствие и хладнокровие, когда я увижу ее в объятиях красавца Ориона, внушавшего мне еще вчера одно презрение? Я достиг зрелых лет, не мечтая о любви, воспеваемой поэтами; я знал об этом чувстве только понаслышке, а теперь, когда любовь со всей своей непобедимой силой овладела мной, поработила меня, заковала в цепи, как мне освободиться от нее? Ты заменил мне отца, я не скрываю от тебя ничего: знай, что для меня нет другого исхода, как покинуть Мемфис, отыскать себе новое отечество вдали от Паулы, с которой я наслаждался бы райским блаженством, но которая толкнула меня в бездну адских мук. Я должен бежать отсюда, если ты, ученый и мудрый, не укажешь мне средство убить страсть или обратить ее в братскую дружбу. Филипп подошел к самому креслу старика и при этих словах закрыл лицо руками, но Горус Аполлон схватил правую руку своего любимца и, отведя ее прочь, заглянул ему в глаза, после чего воскликнул вне себя от гнева и горести: – Неужели ты говоришь серьезно? Неужели ты мог так далеко зайти в своей глупости? Или тебе мало, что ты погубил свое собственное счастье ради этой нестоящей девицы? Преданность, благодарность, любовь честного человека – все это не имеет цены для надменной интриганки! Неужели из-за этого патрицианского отродья ты готов покинуть на краю могилы старика, который любит тебя, как сына! Неужели ты, прилежный работник, неутомимый служитель долга, будешь изнывать от любви, как малодушная девчонка или, подобно Сафо в пьесе [68] , прыгнешь с Левкадийской скалы, что всегда заставляет зрителей в театре покатываться со смеху. Ты останешься в Мемфисе, мальчик, непременно останешься! Я научу тебя, как следует мужчине заглушать позорную страсть! – Научи, – глухо ответил Филипп, – я не желаю ничего большего. Неужели ты думаешь, что мне не стыдно своей слабости? Я не создан мечтателем и поклонником женщин, и мне не к лицу страдать от безнадежной любви. Я хочу во что бы то ни стало побороть свое чувство; но здесь, в Мемфисе, близ Паулы, в качестве ее кириоса мне будет трудно достичь этого. Моя душа и тело изнемогут в непосильной борьбе; нам нельзя оставаться в одном городе с ней. – Тогда пусть она убирается отсюда, – проговорил старик сквозь зубы. – Что это значит? – строго спросил Филипп, быстро поднимая голову. – Ничего, – небрежно отвечал жрец, пожимая плечами, и прибавил успокоительным тоном: – Мемфис, конечно, больше нуждается в тебе, чем в этой девчонке. – Потом старик вздрогнул как будто от озноба, ударил себя в грудь и сказал: – Здесь у меня все кипит гневом, но теперь я не могу ничем помочь тебе. На востоке скоро займется заря; постараемся заснуть. При солнечном свете мы развяжем узлы, которые кажутся слишком запутанными при лампе; а богиня Исида, пожалуй, укажет мне в часы бессонницы счастливый выход из твоего положения. Нам обоим не мешает успокоиться; старайся забыть свое горе, облегчая страдания других, что тебе приходится делать ежедневно. Я не могу пожелать тебе доброй ночи, но, пожалуй, отдых подкрепит тебя немного. Можешь вполне рассчитывать на мою помощь, прошу тебя только оставить всякую мысль о бегстве и других отчаянных мерах. Я знаю тебя, Филипп, ты не решишься покинуть твоего одинокого, дряхлого друга! Последние слова были сказаны таким мягким тоном, что Филипп был растроган и позволил старику обнять себя. Молодой человек забыл угрозу Горуса Аполлона и не думал о ней больше. Оставшись в одиночестве, ученый египтянин с досадой бросил на стол костяную палочку и пробормотал, сверкая глазами: – За такого труженика, как Филипп, я готов послать в аменту [69] целую дюжину высокородных девиц. Подожди, красавица из красавиц! Ты пренебрегла честным человеком и отбросила его от себя точно косточку съеденного финика. Конечно, у каждого свой вкус. А что будет, если старый Горус заставит тебя оценить Филиппа? Наметив какую-нибудь цель, я всегда достигал ее, в области знания, разумеется, но ведь и жизнь мудреца не что иное, как применение науки. Почему мне не попробовать свой ум на поприще практической жизни? Не мешает сделать такой опыт в конце дней. Тебе приятно оставаться в Мемфисе возле своего возлюбленного, прекрасная очаровательница? Однако волей-неволей ты очистишь дорогу тому, с кем так бессердечно шутила; вот увидишь, клянусь моей честью!… Эй, Анубис! Египтянин толкнул босой ногой спавшего под столом невольника, и пока тот со светильником в руке провожал его в спальню и присутствовал при тщательных и долгих омовениях своего господина, Горус Аполлон не переставал бормотать отрывистые слова и браниться, временами ядовито усмехаясь. XXVI Как Филиппу, так и Ориону плохо спалось в эту ночь. Oн не сомневался больше в Пауле, но его сердце тосковало по ней и ему хотелось убедиться, точно ли она любит только его одного. Едва занялась заря, юноша вскочил с постели, радуясь наступлению утра, и безотлагательно отправился на ту сторону Нила чтобы вручить банкиру Салеху, брату старого купца Гашима половину состояния дамаскинки. Город еще спал, в мертвенной тишине здания Мемфиса казались особенно обветшалыми, близкими к разрушению, между тем как вновь возникающий Фостат поражал своей кипучей деятельностью. Орион невольно сравнил древнюю столицу фараонов с безжизненной мумией, а новую резиденцию Амру с юным, сильным организмом. Здесь все было на ногах, все в движении. Банкир, по обычаю мусульман, вставал очень рано, когда «едва можно было отличить черную нитку от белой»; прочитав утреннюю молитву, он садился за конторку считая свертки золотых и серебряных монет. Казначей Нилус сопровождавший своего молодого господина, в немногих слова уговорился с Салехом о помещении капитала, и араб необыкновенно быстро и точно вычислил проценты и определил срок их выдачи. В мусульманском городе Орион повсюду встречал живые блестящие глаза, смелые, осмысленные лица и ни одного человека с согбенной спиной, с забитым видом, погруженного в тупое раздумье, какие постоянно попадались в его родном городе, по ту сторону Нила. Здесь, в Фостате, сын мукаукаса, чувствовал себя несравненно бодрее, тогда как дома его постоянно давил какой-то мрачный гнет. Лавочка Салеха состояла, как и все торговые заведения базара, из деревянного шалаша, где сидел купец со своими помощниками. Перед его прилавком толпились клиенты. Если же переговоры затягивались, то посетителей приглашали сесть на скамейку под навесом. Ориону и Нилусу также предложили отдохнуть. По базару сновал народ. Вдруг среди покупателей появился черный векил Обада; сын мукаукаса заметил его; к немалому изумлению юноши, приближенный правителя необыкновенно любезно поздоровался с ним. Орион заставил себя вежливо ответить на приветствие негра, помня предостережение Амру. Между тем Обада прошел мимо во второй и в третий раз, как будто шпионя за Орионом, но скорее всего, векил только дожидался ухода посетителей, имея дело к Салеху. Впрочем, Орион скоро забыл о нем, потому что дома его ожидала новая встреча. Как это часто случается, смерть одного человека совершенно изменила образ жизни семьи, хотя близкие мукаукаса не сделались ни беднее, ни богаче после катастрофы, а умерший хозяин уже несколько лет вел по сути замкнутую жизнь, предоставив все домашние заботы расторопной и энергичной жене. В комнатах, где прежде царило оживление, как будто все вымерло. Посетители с просьбами и жалобами не толпились в прихожей, а знакомые, желавшие выразить свое сочувствие вдове и сыну покойного, нанесли визит, по старинному обычаю, все сразу на другой день похорон. В доме больше не слышалось тихой походки Нефорис, голоса и звона ключей. Хозяйка проводила целые дни в прохладном атрии у фонтана, где любил сидеть ее муж; кроме того, вдова наместника два раза в день посещала церковь, отправляясь туда и приезжая обратно с неизменным выражением безучастия на изнуренном лице. Кто видел ее сидящей на диване, где обычно лежал Георгий, тот едва мог узнать в этой молчаливой, ничем не занятой женщине энергичную и заботливую Нефорис. Она ни на что не жаловалась и даже как будто выплакала все слезы, но ее тупое молчание невольно заставляло опасаться за рассудок несчастной. Вместо тихой печали, к которой примешивается чувство горькой отрады, она испытывала только сознание, что вместе с мужем у нее отнята часть собственной жизни. Теперь вдова мукаукаса считала себя лишней на свете. Ее отец и отец Георгия были первыми сановниками в Мемфисе да, пожалуй, и в целом Египте. Гордая, счастливая, любящая, вышла она замуж за сына Менаса; в браке с ней Георгий достиг высочайших почестей на государственной службе в своей стране. Нефорис употребила все усилия, чтобы он получил звание мукаукаса и исполнял свою должность вполне достойно. После многих лет редкого супружеского счастья, трагическая смерть двух сыновей еще теснее сблизила супругов, а когда мужа разбил паралич, жена самоотверженно ухаживала за ним; она всецело разделяла с Георгием мучительные сомнения, которые внушила в последнее время мукаукасу принятая им политика. Сознание, что она составляет для мужа не только многое, но решительно все на свете, льстило Нефорис и служило источником счастья. Даже неприязнь к Пауле началась с того, что Георгий полюбил общество своей красивой, молодой племянницы; когда дамаскинка была при дяде, он обходился без Нефорис. Заботы о муже наполняли ее жизнь, которая после его смерти ей представлялась совершенно бесцельной. Ночью бедная женщина ежеминутно просыпалась от легкой дремоты, по привычке прислушиваясь к слабому, прерывистому дыханию; но тот, кого Нефорис привыкла видеть возле себя ночью и днем, покоился теперь в могиле. Оставляя поутру опустевшую спальню, вдова с грустью думала о наступающем дне и он представлялся ей безотрадным, как пустыня. И ночью, и днем она пыталась воскресить в своей памяти черты умершего, но тут в ее воображении вставала страшная картина смерти мужа, и Нефорис не могла себе представить Георгия иначе, как с проклятиями на устах. Это потрясающее воспоминание отнимало у нее последнюю отраду, отравляя несчастной даже любовь к Ориону, кумиру ее материнского сердца. Нефорис беспрестанно терзалась мыслью о том, что на нем тяготеет позорное пятно; справедливейший из людей осудил виновного сына, и мать не смела смягчить этого удара, она могла только пожалеть своего любимца. Когда Орион приходил к ней в комнату, бедная женщина только гладила рукой его шелковистые кудри и молчала, глубоко вздыхая. Она привыкла изливать всю нежность своего сердца только на немногих, а теперь у нее был отнят главный предмет ее попечений. Прежде матрона любила слышать в доме детские голоса, когда больной муж не особенно страдал; теперь и они замолкли. Вдова мукаукаса не допускала к себе даже внучку, обвиняя маленькую Марию в ссоре, произошедшей между Орионом и его отцом в роковую минуту. Болезненно возбужденный мозг Нефорис представлял ей бедного ребенка злым демоном семьи и орудием дьявола. Третьего дня она отыскала средство против своих мучений. Во время бессонницы ей случайно попалась под руку только что начатая коробочка пилюль опиума. Нефорис знала, что долгое и частое употребление этого лекарства было вредно для организма, и приступила к первому приему с невольным страхом, но почувствовала большое облегчение. Пилюли не только избавили ее от бессонницы, но так подействовали на воображение больной, что на третий день она могла совершенно ясно представить себе покойного мужа уже не в страшном виде на одре смерти, а молодым и цветущим. Никто из домашних не догадывался, в чем она искала забвения. Врач Филипп и Орион только порадовались ее бодрому виду. Возвращаясь из Фостата после переговоров с Салехом, юноша заметил у ворот несметную толпу, обширный двор был также полон народу. Стража и прислуга были в волнении: дом наместника посетил сам патриарх и беседовал в настоящую минуту с хозяйкой. По словам домоправителя Себека, он осведомился о молодом хозяине, и госпожа Нефорис велела сыну немедленно по возвращении пройти прямо в ее комнату, чтобы приветствовать святейшего отца. – Матушка так сказала? – спросил юноша и, бросив одному из невольников дорожную шляпу, остановился в нерешительности. Воспитанный в уважении к церкви и духовенству, он считал посещение Вениамина высокой честью. Однако сын Георгия не мог забыть оскорбление, нанесенное памяти отца, и советы Амру опасаться вражды патриарха. Ему хотелось избежать встречи с могущественным владыкой, но это было невозможно. Вениамин как раз выходил в ту минуту из комнаты с фонтаном в виридариум; его высокая старческая фигура держалась прямо, белоснежные волосы обрамляли мягкой волной гордую голову, седая борода ниспадала на грудь. Проницательный взгляд патриарха остановился на молодом человеке, в котором он сразу узнал хозяина дома, хотя видел его в последний раз еще мальчиком. Пока Орион низко кланялся, посетитель воскликнул веселым, ласковым тоном: – Рад видеть тебя, сын моего незабвенного друга! Из ребенка ты сделался великолепным юношей. Сейчас я беседовал с твоей матерью, а теперь мне надо поговорить о делах и с тобой! – Отвори кабинет отца! – приказал Орион домоправителю, показывая дорогу патриарху церемониальным жестом, достойным опытного царедворца. Вениамин велел своим провожатым дожидаться в виридариуме. Оставшись наедине с Орионом, он подошел к нему и воскликнул: – Приветствую тебя еще раз! Так вот каков внук доблестного Менаса, сын мукаукаса Георгия, кумир мемфитов, вращавшийся в обществе золотой молодежи Константинополя! Необычная карьера для египетского христианина! Но прежде всего дай мне руку, дитя! Орион нерешительно прикоснулся к протянутой руке патриарха, в словах которого звучала нескрываемая ирония. Что хотел выразить Вениамин этим словом «дитя»? Молодой человек не мог отказать высокому гостю в рукопожатии, однако нашел в себе достаточно мужества, чтобы возразить: – Я должен исполнить твое желание, святой отец, но вместе с тем сомневаюсь, прилично ли мне коснуться руки врага, который оскорбил память моего отца и меня самого на месте последнего успокоения, близ раскрытой могилы. Даже смерть не примирила тебя с отцом! Патриарх снисходительно улыбнулся, покачал головой и положил руку на плечо юноши. Орион вздрогнул при этом прикосновении, а старик продолжал прежним ласковым тоном: – Христианину нетрудно простить нарушителю закона, противнику и врагу. И он охотно прощает также сыну, обиженному в лице отца, хотя его гнев несправедлив и безрассуден. Твое неудовольствие настолько же мало оскорбляет меня, как и Всевышнего на небе; оно не было бы даже предосудительным, если бы не проистекало от недостатка смирения, необходимого истинному христианину, а еще более человеку, поставленному так высоко в стране, порабощенной неверными. Церковный владыка снял руку с плеча юноши, посмотрел ему в глаза испытующим взглядом и, повысив голос, продолжал: – Да, именно тебе недостает смирения и набожности, мой друг! Что я такое? А между тем как посредник между моим словесным стадом и Господом, перед которым мы все ничтожны, как черви, я должен требовать, чтобы всякий, кто называет себя христианином и якобитом, беспрекословно подчинялся мне как будто от этого зависит его жизнь и смерть. Что с ними будет, если каждый в отдельности захочет идти своей дорогой, наперекор моим приказаниям? Пройдет несколько лет, старое поколение вымрет, и христианская вера исчезнет с берегов Нила. Полумесяц повсюду вытеснит крест, а на небе будет плач великий о многих погибших душах. Вот что произойдет, если христиане перестанут повиноваться своему пастырю и владыке. Научись склоняться перед волей Всевышнего и Его наместника на Земле, непокорный мальчик! Я сейчас покажу тебе, до чего незрелы твои суждения. Ты считаешь меня врагом своего отца? – Да, – твердо отвечал Орион. – А между тем я любил его, как брата, – возразил святейший мягким тоном. – Я охотно усыпал бы гроб Георгия пальмовыми ветвями, символом мира, и облил слезами. – Однако ты лишил моего отца последнего благословения церкви, в чем не отказывают даже ворам и разбойникам, если они покаются. Мой отец также раскаивался… – Очень рад за него, – перебил старик. – Может быть, Всевышний сподобит возлюбленного Георгия вечного блаженства; но все-таки я запретил духовенству отдать ему последнюю почесть при погребении. А знаешь ли ты, какие причины заставили меня поступить таким образом? – Знаю; ты хотел заклеймить его перед целым светом, как сообщника неверных. – Однако ты прекрасно умеешь читать в моем сердце! – воскликнул владыка тоном насмешливого одобрения с примесью легкой досады. – Ну хорошо! Предположим, что я хотел показать мемфисским христианам, какой конец ожидает того, кто предает свою родину неверным и действует с ними заодно. Разве я не вправе сделать это, мальчик? – Но ведь не мой отец призвал сюда арабов, – перебил юноша. – Нет, дитя! – воскликнул Вениамин. – Враг пришел сам по себе. – А не сам ли ты предсказал в пустыне, когда греки изгнали тебя из Александрии, что придут мусульмане и прогонят мелхитов, врагов нашей веры, из Египта? – Это Господь говорил моими устами, – возразил старец, смиренно опуская голову… – Мне было открыто еще многое другое, когда я изнурял свое тело под жгучим солнцем постом и молитвенными подвигами отшельничества. Берегись, дитя! Слушайся меня, иначе дом Менаса исчезнет с лица земли, как исчезают с горизонта облака, развеянные бурей. Я знаю, твой отец ошибочно истолковал мое пророчество. Я вовсе не советовал смотреть на неверных как на орудие воли Божией и помогать им в борьбе с мелхитами, притеснителями родины. – Однако твое предсказание очень сильно повлияло на отца. Когда греки на самом деле были разбиты войском халифа, покойный утешился твоими словами, что мелхиты такие же неверные, как и последователи ислама. Ты знаешь, он имел причину ненавидеть тех, которые отняли у него двух цветущих сыновей. Все, сделанное моим отцом, клонилось к тому, чтобы спасти свой народ от погибели. Вот и здесь, в этом письменном столе, лежит ответ на упреки императора. Отец немедленно записал его, отпустив от себя греческую депутацию. Хочешь прочитать этот документ? – Зачем? Я угадываю его содержание. – Нет, нет! – с волнением воскликнул юноша, торопливо открывая отцовский письменный стол. Он поспешно вынул оттуда восковую дощечку и стал читать возражение грекам: «Арабы, напавшие на Египет, при всей своей малочисленности, сильнее нас; один воин в их строю стоит сотни наших, потому что они ищут смерти, которая им милее жизни. Каждый из них рвется в бой и не думает о возвращении в отечество, к родному очагу. За каждого убитого христианина они ожидают великой награды на небе и верят, что павшим в бою открываются врата рая. Их желания очень ограниченны; араб доволен, когда у него есть пища и одежда, а мы, наоборот, любим жизнь и боимся смерти; как же нам устоять против них? Я не нарушу договора, заключенного с арабами»… – Но что же следует из этого ответа? – прервал чтение патриарх, пожимая плечами. – То, что мой отец был принужден заключить мир и, как мудрый правитель, протянул руку врагу. – Он сделал арабам больше уступок и оказал им больше почета, чем следовало верному христианину. В его речи так ясно звучит убеждение, будто райское блаженство ожидает только наших проклятых кровожадных притеснителей. А что такое мусульманский рай? Это не что иное, как преисподняя, место грязных вожделений. Лжепророк придумал его для соблазна своих последователей, чтобы его ложное учение прививалось к одному за другим и поддерживалось необузданным бесстрашием перед смертью. Наш Господь, Иисус Христос, пришел на землю, как воплощенное Слово; Он обращал на путь истинный людей убедительной силой вечной правды, исходящей от Него, как свет исходит от солнца. Я сам принужден покоряться неизбежному, но не могу поддерживать вашего безумия; оно вводит в заблуждение христианские души, и я буду бороться с ним до той минуты, пока смерть не наложит печати на мои уста. А что делаете вы? Что делал твой отец? Справедливо сказано: «Кто забудет на одну секунду неумолимую вражду против безверия и ложных вероучений, тот не будет прощен ни в этой жизни, ни в будущей, он согрешил против Христа и Евангелия». Преступными похвалами набожности и воздержанности врага, этого антихриста во плоти, твой отец осквернил свое сердце и свой язык… – Осквернил? – повторил юноша и его щеки вспыхнули. – Нет, то и другое осталось чистым, потому что мой отец никогда не лгал! Справедливость к каждому, даже к противнику, была основой его безупречной жизни. Благороднейшие люди среди язычников-греков преклонялись перед тем, кто умел находить великое и истинно прекрасное даже в своих врагах. – И они были правы, потому что не знали истинной веры, – возразил патриарх. – В светской жизни каждый из нас может подражать им и теперь; но нельзя прощать тем, кто посягает на высокую истину, питающую христианскую душу. В особенности не должен способствовать лжеучениям тот, кто стоит во главе народа и рискует соблазнить единоплеменников своим примером. Твоему отцу следовало покориться только по необходимости, а он сделался союзником арабов и даже другом завоевателя Амру, что стоило мне немало горьких слез. Так поступил глава нашего бедного народа и совратил с истинного пути своих соотечественников. Многие тысячи отпали от христианства и сделались мусульманами, видя, что их мудрый, справедливый мукаукас действует заодно с арабами. Мне нужно было предостеречь от погибели несчастный народ, и потому я не побоялся, наперекор собственным чувствам, отказать в последней почести своему дорогому другу и лишить его христианского погребения, чего он вполне заслуживал своей добродетельной, справедливой жизнью, в смысле светской деятельности. Я все сказал; теперь ты должен забыть свою неразумную досаду и вполне искренне пожать руку, которую протягивает тебе еще раз блюститель чистоты душ. Старец снова подал руку, но юноша опять лишь нерешительно прикоснулся к ней и, вместо того чтобы посмотреть церковному владыке прямо в лицо, в смущении опустил глаза в землю. Однако патриарх сделал вид, что не замечает этого, и крепко пожал ему руку. Потом он перевел разговор на убитую горем Нефорис, на упадок Мемфиса, на будущее Ориона и, наконец, упомянул о драгоценных камнях, пожертвованных церкви покойным Георгием. Беседа шла в мирном дружеском тоне; патриарх сидел в кресле мукаукаса и вполне естественно и непринужденно перешел от похвалы дорогому ковру к вопросу о крупном смарагде. Орион отвечал, что этот камень не принадлежал к числу пожертвованных, но Вениамин придерживался другого мнения. Все пережитое Орионом с той несчастной минуты, когда он поддался искушению в таблинуме, пришло ему на ум при неожиданном обороте разговора. Однако его успокоила мысль, что ни мать, ни Сусанна, по-видимому, не проболтались о несправедливом приговоре на домашнем суде над мнимым похитителем смарагда. Мать Катерины, вероятно, умолчала о случившемся ради дочери, виновной в ложном показании. Однако ужасные обстоятельства дела легко могли дойти до ушей строгого старика; Орион не остановился бы ни перед какой жертвой, лишь бы злополучный изумруд был забыт. Он уклончиво отвечал, что камень затерялся, но за него будет выплачена церкви какая угодно назначенная Вениамином сумма, так как патриарх, может быть, пожелает употребить эту часть вклада на дела благотворения. Но владыка упорно настаивал на своем требовании, советуя Ориону отыскать смарагд, и заявил, что он смотрит на него как на собственность церкви, а в случае отказа выдать драгоценность, прибегнет к помощи закона. Ориону оставалось только обещать, что он примет все меры к отысканию сокровища, однако юноша сделал это против воли, с явным неудовольствием. Патриарх принимал все сказанное с видом благодушия, но к концу аудиенции переменил тон и строго сказал: – Теперь я раскусил тебя, сын мукаукаса Георгия, и с чего начал, тем и кончу: тебе чужда добродетель христианского смирения, ты не сознаешь могущества и высокого достоинства нашей веры, ты чужд ее духу, который повелевает обращать на истинный путь заблудших грешников. Твоя прекрасная мать со слезами на глазах сообщила мне, какая пропасть разверзается у тебя под ногами: ты хочешь связать себя на всю жизнь с неверной мелхиткой. Кроме того, материнское сердце набожной Нефорис страдает за тебя еще по какой-то иной причине, которую она обещала открыть мне в церкви. Я разберу это дело по возвращении; но, говоря по правде, для тебя не может быть ничего хуже брака с дамаскинкой. Чего ты добиваешься? Только непрочного земного счастья; ты просишь руки еретички, дочери еретика; ты отправляешься на ту сторону Нила, в Фостат, как было вчера, и хочешь поступить на службу к арабам; но я, пастырь своего стада, не допущу того, чтобы последний потомок славных предков, самый богатый и знатный юноша среди якобитов, заразил своим примером тысячи людей. У меня достанет сил бороться с тобой. Покорись мне или я заставлю тебя плакать кровавыми слезами. Патриарх ожидал, что Орион упадет перед ним на колени, но юноша только смотрел на него взволнованным, недоумевающим взглядом; тогда Вениамин продолжал еще с большим жаром: – Я пришел сюда, чтобы вернуть тебя на путь истины, и потому настаиваю, требую, приказываю: уничтожь всякую связь с врагами своего народа и своей веры; вырви из сердца любовь к мелхитской сирене, грозящую тебе вечной гибелью… До сих пор Орион молча, с поникшей головой слушал грозные увещевания церковного владыки, но при последних словах юноша потерял самообладание и резко перебил Вениамина: – Я никогда, слышишь никогда не сделаю этого! Подвергай меня поруганию, если хочешь; я останусь тем, кем есть: верным сыном церкви, к которой принадлежали наши предки и за которую сложили головы мои братья. Я со всем смирением исповедую веру Господа моего Иисуса Христа, пролившего кровь за наше искупление и принесшего с собой заповедь любви в грешный мир. Я никогда не изменю своим единоверцам, но также не покину и ту, которая явилась передо мной, как посланница Божия, как добрый ангел, и научила меня понимать высокое значение жизни. Паулу любил также и мой покойный отец. Ты – глава церкви; требуй же от меня разумного, возможного, и тогда я постараюсь исполнить каждое твое желание, но в угоду тебе я не могу изменить своему слову; а что касается арабов… – Довольно! – прервал выведенный из терпения Вениамин. – Отсюда я отправлюсь в Верхний Египет, и по возвращении ты дашь мне окончательный ответ. До тех пор я даю тебе время одуматься и еще раз говорю совершенно серьезно: забудь мелхитку. Твой брак с еретичкой невозможен, потому что он послужит греховным соблазном для прочих египтян. О твоих отношениях к арабам и о том, прилично ли тебе в твоем высоком звании поступать к ним на службу, мы поговорим после. Если ты в следующий раз сообщишь мне, что выбрал лучшую подругу – ведь тебе можно искать руки любой якобитской девушки, – то я буду говорить с тобой в другом тоне. Я предложу тебе свою дружбу и помощь; вместо проклятия ты получишь благословение церкви и милость Всевышнего. Твой земной путь сделается гладок, а за гробом будет ждать тебя вечное блаженство. И бедная мать воскреснет душой, когда ты одумаешься. Вот мое последнее слово: откажись от женщины, которая принесет тебе погибель! – Я не могу, не хочу и никогда не сделаю этого! – твердо возразил Орион. – Тогда мне остается дать тебе почувствовать всю тяжесть моего проклятия, если ты доведешь меня до крайности. – Ты волен поступить, как желаешь, – отвечал юноша. – Но тогда я буду искать счастья и отрады в объятиях женщины, проклятой тобой, и по ту сторону Нила у справедливых и честных людей. – Попробуй! – воскликнул патриарх. Его щеки пылали, глаза горели зловещим огнем, он сделал решительный жест рукой и твердой походкой вышел из комнаты. XXVII Орион остался один в кабинете отца; ему казалось, что налетевшая буря в один миг опустошила вокруг него вселенную, что враждебные силы готовы ниспровергнуть все то, чему он привык поклоняться с младенческих лет. Юноша вступил в неравную борьбу, отстаивая личную свободу и счастье. Рядом с грозной фигурой Вениамина в его воображении возник лучезарный образ любимой девушки и образ покойного отца, который как будто горел желанием защитить своего сына Орион перебирал в уме каждое слово, сказанное патриархом. Могущественный церковный владыка, непоколебимый ревнитель веры, точно издевался над неопытностью молодого человека. Он сначала выспросил и выпытал его, а потом уже приступил к тому, с чего следовало начать. Сын Георгия решил твердо держаться своей веры, быть истинным христианином, не поддаваясь, однако, влиянию властолюбивого патриарха. Убитая горем мать каким-то чудом не проговорилась Вениамину о предсмертном проклятии отца, а между тем такая страшная тайна была бы сильным оружием в руках врага. С глубоким состраданием вспомнил юноша о несчастной, одинокой женщине, и тут ему пришло на ум, что высокий посетитель отправился к ней с жалобой на сына и с намерением выпытать у нее то, что она не решалась высказать. После ухода патриарха прошло уже несколько минут. Орион забыл проводить его, что было явным нарушением приличий. Последний представитель древнего рода упрекнул себя за это, провел рукой по растрепавшимся волосам и поспешил в виридариум. Здесь его подозрение подтвердилось: спутники патриарха стояли у дверей комнаты с фонтаном, где обыкновенно проводила время Нефорис. Вениамин как раз выходил оттуда; увидев юношу, он приветливо взглянул на него, как будто между ними не произошло ничего неприятного. В виридариуме посетитель спросил у хозяина название некоторых редких растений и посоветовал ему разводить в своих имениях густолиственные деревья. В прихожей по обоим сторонам входной двери стояли мраморные статуи Истины и Справедливости, уникальные произведения александрийца Аристея жившего при императоре Адриане. У первой были в руках весы и меч; вторая смотрелась в зеркало. Приближаясь к ним, патриарх обратился к священнику, шедшему позади: «Все еще на прежнем месте!» Он остановился, повернувшись наполовину к Ориону, наполовину к статуям, и сказал: – Твой отец не обратил внимания на мои слова, когда я заметил, что эти языческие фигуры неуместны в христианском доме, а в особенности там, где находятся правительственные учреждения. Нам, конечно, известно, что означают атрибуты этих символических изображений, но простой человек, пришедший сюда по делу, легко может принять женщину с зеркалом за богиню тщеславия, а женщину с весами – за олицетворенную продажность: заплатите, сколько мы требуем, иначе я поражу вас мечом. И Вениамин, улыбаясь, пошел дальше, небрежно бросив Ориону: – Если, вернувшись сюда, я не увижу больше этих остатков гнусного идолопоклонства, то буду очень доволен. – Истина и Справедливость, – глухо возразил Орион, – стояли на этом месте и господствовали в этом доме почти пятьсот лет. – Лучше бы здесь господствовал Тот, Кому принадлежит первое место в христианском жилище. В Его царстве процветают сами собою все добродетели; христианину следует изгнать из своего дома всякие статуи, и в преддверии своего сердца он должен поставить с одной стороны веру, с другой – смирение. С этими словами он вышел во двор и направился к экипажу Сусанны. Орион помог Вениамину сесть; когда святейший протянул ему руку перед лицом нескольких сотен рабов и служащих в доме наместника, юноша слегка прикоснулся к ней губами. Он стоял, низко опустив голову, пока святой отец благословлял толпу из экипажа; потом Орион торопливо пошел к матери. Он ожидал встретить ее утомленной после беседы с высоким гостем, но Нефорис была бодрее, чем в последние дни, хотя в ней замечалась странная перемена: обыкновенно практичный, все подмечающий взгляд выражал теперь какую-то мечтательную задумчивость и светился внутренним огнем. Вспоминала ли она о покойном муже, или патриарху удалось до такой степени воодушевить ее словами утешения, что вдова забыла свою печаль? Нефорис собралась в церковь. Упомянув о том, какую честь принесло их дому посещение святейшего отца, она просила Ориона проводить ее к обедне. Любящий сын исполнил эту просьбу, отложив на время собственные дела. Он посадил мать в карруку, велел вознице ехать осторожно и сел рядом с ней. Дорогой юноша спросил, о чем она беседовала с патриархом; ответ Нефорис был успокоителен, но встревожил юношу в другом отношении. Эта бодрая, рассудительная женщина, по-видимому, сильно изменилась под гнетом несчастья. Ее речь стала бессвязной, мысли путались; сын понял только, что она не говорила Вениамину об отцовском проклятии. Глава якобитской церкви наверняка осуждал в ее присутствии поступки покойного, и это заставило вдову замкнуться в себе. Она жаловалась сыну на то, что Вениамин никогда не умел понять ее мужа. Ей было страшно посвящать патриарха в свои дела; только в церкви, перед лицом самого Искупителя, Нефорис надеялась найти достаточно силы для предстоящей исповеди. Она слышала голос, обещавший ей отпущение грехов и помилование сыну, которое последует в доме Божием. Ей часто слышатся голоса ночью и днем; матери больно огорчать своего сына, но она должна сообщить ему одну важную вещь. Не далее, как вчера, ей почудился голос старшего сына, пострадавшего за святую якобитскую веру. Он сказал, что древний род Менаса должен погибнуть, если мелхитка сделается женой Ориона. Вениамин подтвердил опасения напуганной женщины и заклинал ее на прощание запретить сыну женитьбу на дочери Фомы под угрозой лишить его материнской любви. Если патриарх требует того же, что и таинственный голос, значит, откровение было от Бога, и ему следует повиноваться. Прежняя досада на Паулу снова вспыхнула в сердце вдовы и даже в голосе ее звучало нескрываемое раздражение! Орион умолял мать успокоиться и напомнил ей обещание, данное у постели умирающего отца. Нефорис заплакала, жалуясь на свою судьбу, но в эту минуту экипаж остановился у церкви. Ориону все-таки удалось образумить и успокоить больную; нежный звук его голоса вызвал даже приветливую улыбку на ее лице, когда она входила в храм. В нартексе [70] возле маленького мраморного бассейна трое кающихся на глазах у всех бичевали себя до крови. Здесь матери и сыну пришлось разойтись в разные стороны, потому что женщины стояли отдельно от мужчин за решеткой с красивой деревянной резьбой. Направляясь туда, Нефорис в раздумье покачала склоненной головой; Орион представил ей выбор: уступить воле патриарха или исполнить желание сына. Ей очень хотелось порадовать юношу, но Вениамин угрожал лишить ее вечного блаженства, если она согласится на брак Ориона с еретичкой. А вечное блаженство было для нее порукой свидания с горячо любимым мужем, и ради этого она не задумалась бы пожертвовать и сыном, и всеми земными благами. Орион занял место, предоставленное семейству мукаукаса прямо против святая святых, где стоял алтарь и священники совершали богослужение. Алтарь отделялся от главного корпуса церкви, состоявшего из трех частей, иконостасом, украшенным невзрачными картинами и слегка позолоченной резьбой; вообще вся внутренность храма не производила соответствующего внушительного впечатления. Когда-то богатая, базилика при столкновении якобитов с мелхитами была ограблена последними, и обедневший город не смог придать древней святыне хотя бы половину ее былого великолепия. Орион осмотрелся по сторонам; окружающая обстановка не внушала ему благоговения. Молящиеся оставались на ногах все время божественной службы; она продолжалась очень долго, и потому не только женщины искали опоры, изнемогая от усталости, но даже многие мужчины как будто хромые или параличные поддерживали себя костылями. Неблагозвучное пение египтян ежеминутно прерывалось резким звоном металлического круга; присутствующие бесцеремонно беседовали между собой, а когда между ними возникала перебранка, священник громко унимал их с амвона. Обычно народ расходился из церкви по окончании литургии, если не было причастников, но в этот период всеобщей тревоги уже целую неделю с кафедры гремели проповеди. Как только Орион занял свое место, на возвышении появился оборванный монах с изможденным лицом. Сын мукаукаса не раз встречал его в харчевне на берегу Нила за кружкой вина. Странный оратор, очевидно, щеголял неопрятностью своей одежды; взойдя на кафедру, он принялся укорять собравшийся народ, утверждая, что обмеление Нила есть не что иное, как кара Провидения за грехи египтян. Вместо того чтобы утешить встревоженных людей, ободрить их, дать им надежду на лучшие времена, монах в пылкой речи изобразил, какие наказания ожидают их за греховное малодушие. По его словам, разгневанный Господь недаром мучит всю страну нестерпимым зноем. Однако эту жару можно назвать освежающим северным ветром в мартовские дни по сравнению с пеклом адского огня, который сатана уже готовит для грешников. Палящее солнце на земле освещает мир, а пламя преисподней лишено света, чтобы еще усиливать ужас осужденных. Бесы гонят грешников через узкий мост в царство сатаны, ударяя копьями, вилами и кольями, глубоко вонзая в их тела свои острые зубы. В смертельном страхе и тесноте на этом пути мать топчет ногами своего грудного ребенка, отец – свою дочь; а когда грешники переступят через колючий порог ада, навстречу им вырываются клубы зловонного дыма; он душит их, но вместе с тем оживляет, как свежий воздух, и дает несчастным силу чувствовать новые мучения с необыкновенной восприимчивостью. Кроме того, грешников встречает жалобный вопль бесов, от которого сотрясаются своды преисподней. Скрежеща зубами, сатана схватывает осужденных с решетки, где их поджаривают, сжимает и крошит их, как сочный виноград, – железными челюстями, а потом заглатывает в свою раскаленную утробу. Иногда же бесы подвешивают грешников за языки в пылающих печах или сажают их то в лед, то в пламя, а потом дробят на адской наковальне в мелкие куски или стягивают их веревками до смерти и душат плетками. Против такой жестокой пытки самая ужасная боль на земле кажется сладкой, как поцелуй возлюбленной; мать слышит шипение мозга в черепе грудного младенца… Монах еще долго разглагольствовал на эту тему, но Орион отвернулся от него с невольным содроганием. Жаркий, спертый воздух в церкви мешал свободно дышать, клубы кадильного дыма колыхались и уходили под высокий купол. Юноша почувствовал, что у него начинаются странные галлюцинации под влиянием этой обстановки. И вдруг в душе Ориона заговорила юношеская смелость, жажда свободы, любовь к жизни. Какой-то внутренний голос шептал ему: «Прочь рабские цепи; на волю отсюда! Не преклоняйся перед божеством, которое управляет людьми с помощью страха! Ищи Отца Вселенной, обнимающего своей любовью все человечество. Но, свергнув с себя оковы, не будь рабом страстей. Стремись неутомимо к высокой цели. Употребляй на пользу данные тебе блага: молодость и силу, свободный ум и сокровища души». «Жизнь есть служение, – сказал он сам себе. – Я буду верен добродетели, подобно стоикам, потому что добродетель прекрасна сама по себе и дает чистое наслаждение. Доискиваться истины, опираясь только на собственную силу, делать только то, что находишь честным и справедливым, – вот к чему следует стремиться каждому. К двум заветным желаниям моего сердца: примириться с отцом и получить руку Паулы я прибавлю еще третье: отыскать высшую цель, которая для меня достижима, и приблизиться к ней, насколько это в моих силах. Меня доведет туда добросовестный труд, а моей путеводной звездой станет любовь». С пылающими щеками и глубоко дыша, Орион осмотрелся вокруг, как будто отыскивая противника, с которым ему предстояло помериться силами. Проповедь была окончена; молящиеся жалобно пели псалом: «Господи, не погуби меня со беззакониями моими!» Эти слова напомнили юноше его грех, ужасное проклятие умирающего отца, и гордая голова склонилась на грудь. Он подумал, что его совесть удручает слишком тяжкая вина. Сын, лишенный благословения, не может надеяться на счастье в жизни… Но тут перед Орионом возник образ Искупителя, взявшего на себя грехи мира, и ему стало ясно, что Христос не отвергнет кающегося. Юноша опустился на колени и смело исповедал перед Сыном Божиим все, что тяготило и смущало его душу. Паула была также ревностная христианка, но их понятия о существе Иисуса Христа были неодинаковы. Воспитанный родителями-якобитами, Орион с детства привык презирать мелхитское вероучение. Но в чем же, однако, заключалось различие между одним и другим вероисповеданием? Греческая церковь признавала у Христа два естества: божеское и человеческое. И такое понятие было, конечно, ближе к истине. Сияющий любовью и правдой образ Спасителя становился как-то ближе сердцу при мысли о том, что Он, непорочный и совершенный, чувствовал как человек: радовался жизни, испытывал душевную и телесную боль, усталость и томление, которые удручают смертных, что Он жил среди людей, делил их радости, их печали и, добровольно спустившись с небесной высоты, перенес ради любви к жалкому человеческому роду несказанные унижения, муки и смерть, что Он ужасался перед чашей скорби, которую предстояло Ему испить, и все-таки пожертвовал собой. Да, Христос-Богочеловек мог быть Искупителем преступного сына! Из всемогущего грозного владыки Он обратился в любвеобильного наставника, в дорогого сочувствующего брата, которому хотелось отдать свое сердце, который все видел и был готов простить, потому что некогда страдал, как человек. Вот у кого Орион мог искать исцеления своих душевных ран и недугов. Сегодня юноша-якобит впервые осмелился думать таким образом, и не одна любовь к мелхитке привела его к этому… Звонкие удары в надтреснутый металлический круг вывели сына мукаукаса из задумчивости: началось таинство причащения, чем обыкновенно заканчивалась главная литургия в якобитском храме. Епископ взошел на амвон, налил вина в серебряную чашу и раскрошил туда две просфоры с отпечатанным на них коптским крестом. Сначала он причастился сам, потом стал подавать святые дары присутствующим. Орион приступил к причастию вслед за двумя церковными старостами. Наконец, священник допил остатки, влил в чашу еще вина, ополоснул сосуд и снова выпил, чтобы ни одна крошка не пропала даром. Орион вспомнил, как билось его сердце, когда он, будучи мальчиком, впервые приступал к этому великому таинству. Он понимал его глубокий смысл, испытывал благодатную силу, подходя к чаше спасения вместе с родителями и старшими братьями. Вся семья каждый раз уходила домой обновленная духом, чувствуя еще сильнее дорогие родственные узы, тесно связывавшие всех ее членов между собой. Причастившись сегодня тела и крови Христовой, Орион как будто запечатлел этим свой новый союз с Искупителем и ему казалось, что милосердный наставник невидимой рукой снял с него тяжесть греха и отцовское проклятие. Глубокое благоговение осенило юношу, который теперь был убежден, что жизнь на пользу человечества приблизит его к Господу, и он будет жить, совершенствуя во славу Бога дары, ниспосланные ему небом. XXVIII Орион с содроганием думал о возвращении домой, однако мать только пожаловалась ему дорогой на Сусанну, которая снова оказала ей пренебрежение при встрече в церкви. Через несколько минут Нефорис склонилась головой на плечо сына и задремала. Когда экипаж подъехал к дому, больную с трудом удалось разбудить; юноша отвел ее под руку в спальню, где она заснула, как убитая. Орион отправился к ювелиру Гамалиилу и купил у него крупный дорогой бриллиант в простой оправе. Брат еврея взялся отвезти его в Константинополь и передать вдове Элиодоре, своей покупательнице. Войдя в кабинет купца, Орион написал письмо своей бывшей возлюбленной. В горячих, убедительных выражениях просил он ее принять бриллиант, а вместо него возвратить обратно смарагд с проворным, надежным гонцом, которого ювелир Симеон снабдит всем необходимым для поездки в Мемфис. Усталый и голодный вернулся Орион домой и сел за обед в обществе одной гречанки Евдоксии, воспитательницы Марии. Его племянница не выходила еще из своей комнаты, что радовало Евдоксию хоть в одном отношении: обед с глазу на глаз с красавцем Орионом доставлял большое удовольствие старой деве. Как любезно было со стороны этого знатного, богатого юноши распорядиться, чтобы невольники подавали ей каждое блюдо прежде него! Как приветливо выслушивал он ее рассказы о своей молодости, когда она воспитывала детей в домах аристократов. Гречанка готова была пойти в огонь и воду за молодого хозяина, но так как в этом не было надобности, то она ограничивалась только тем, что предлагала юноше лучшие куски и каждый день украшала свежими цветами его комнату. Евдоксия необыкновенно усердно ухаживала за своей воспитанницей, с тех пор как та заболела, а бабушка перестала заботиться о ней, тогда как Орион выказывал девочке отеческое участие. Сегодня он еще не успел осведомиться о здоровье племянницы, а узнав от воспитательницы, что Мария снова обнаруживает сильное нервное расстройство, серьезно встревожился и, к немалой досаде своей собеседницы, поспешил в комнату больной, не дождавшись десерта. Поднимаясь по лестнице, сын Георгия думал, что, несмотря на обширные знакомства и всеобщее заискивание, у него, в сущности, не было в Мемфисе ни одного человека, который бы так хорошо понимал его, как эта десятилетняя девочка. Когда юноша постучал в дверь, ему не сразу позволили войти; в комнате послышался какой-то подозрительный шорох и легкие шаги. Войдя, дядя нашел Марию, согласно предписанию доктора, на диване у открытого окна, защищенного от солнца. Ее постель была окружена цветущими растениями, на столике стояли два больших букета: один несколько увядший, другой свежий, необыкновенно красивый. Девочка сильно изменилась в последние дни; ее пухлые щечки осунулись, глаза расширились и неестественно блестели. Вчера, когда у нее не было лихорадки, она казалась очень бледной, но сегодня ее лицо пылало, а губы и правое плечо нервно подергивались; этот симптом проявился у Марии со дня смерти деда и сильно тревожил Ориона. – Навещала ли тебя бабушка? – был первый вопрос молодого человека. Девочка отрицательно покачала головой, посмотрев на дядю печальным взглядом. Свежие растения были присланы им, так же как и вянущий букет; другой, свежий, явился неизвестно откуда. Орион спросил, от кого этот подарок, и с изумлением заметил, что его любимица смутилась; он не хотел расстраивать ребенка и был готов перевести разговор на другое, как вдруг ему бросился в глаза веер из перьев. – Это что такое? – удивился юноша. Мария покраснела больше прежнего, взглянула на дядю умоляющими глазами и приложила палец к губам. Орион кивнул головой в знак согласия и тихо спросил: – У тебя была Катерина? Садовник Сусанны перевязывает таким образом букеты, и этот веер из перьев… Когда я постучал… Разве она еще здесь?… Орион угадал. Мария молча показала на дверь соседней комнаты. – Но скажи, ради Бога, дитя, зачем Катерина пришла сюда? – спросил Орион, понизив голос. – Что ей здесь нужно? – Она тайком приехала в лодке, – прошептала Мария. – Через Анубиса, который служит в казначействе, Катерина прислала спросить, можно ли повидаться со мной, так как ей очень скучно одной. Ведь она мне не сделала ничего дурного, не так ли? Я ответила «да»; когда мы услыхали, что ты стучишься в дверь, Катерина спряталась в спальне. – А если бабушка встретит ее там? – Ах, тогда будет беда. Боже мой! Если бы ты знал, Орион… И по щекам Марии покатились две крупные слезы. Орион понял, что она хотела сказать, погладил головку девочки и тихо заметил, оглядываясь на дверь: – Я хотел поговорить с тобой о Пауле; она приглашает тебя погостить, но не сообщай об этом до времени ни Евдоксии, ни Катерине, потому что я сам пока не знаю, как мне удастся убедить твою бабушку. Вообще нам необходимо действовать умно и осмотрительно. Я тебе сказал об этом заранее, чтобы порадовать тебя и чтобы тебе было о чем думать ночью, когда ты лежишь с открытыми глазами, как глупый зайчик, вместо того чтобы хорошенько поспать. Если бабушка согласится, ты, может быть, завтра увидишь Паулу. Сегодня утром я уже потерял всякую надежду упросить матушку, но вдруг у меня появилась уверенность, что все устроится прекрасно. Слезы посыпались градом по горячим щекам Марии; однако девочка не рыдала, и ее грудь не поднималась судорожными вздохами; даже губы ребенка не шевелились и только влажные глаза сияли таким счастьем, что Орион почувствовал и у себя на ресницах непрошеные слезы. Больная припала долгим поцелуем к его руке. Как раз в эту минуту дверь спальни с шумом отворилась. – Почему же вы не хотите войти? – раздался резкий голос Евдоксии. – Мария будет так вам рада! Вот, дитя мое, твоя пропавшая подруга. Какая приятная неожиданность! И гречанка втащила в комнату Катерину. Евдоксия так и сияла, как будто ей удалось совершить геройский подвиг, но она немного смутилась, увидев, что Орион все еще сидит у племянницы. Бывшие жених и невеста оказались лицом к лицу. Хозяин дома довольно холодно поклонился гостье. Молодая девушка обмахивалась веером, стараясь скрыть свое смущение, хорошенькое личико Катерины приняло даже вызывающий вид, когда Орион осведомился о ее любимой собаке. – Я посадила ее на птичьем дворе, – отвечала девушка, – потому что наш гость, патриарх, не терпит собак. – А также и некоторых людей, – добавил Орион. – Когда они того заслуживают, – отвечала, не задумавшись, дочь Сусанны. Разговор продолжался в этом тоне, однако молодому человеку не было охоты выслушивать колкости Катерины и платить ей той же монетой; он поцеловал Марию и собрался уходить. Гостья высунулась из окна и, заметив, что солнце близится к закату, встревожилась: – Боже мой, как поздно; мне надо домой, а то меня начнут искать к ужину. Моя лодка причалена в Рыбачьей гавани возле вашей. Только бы в казначействе не заперли двери! Орион также посмотрел на солнце и сказал: – Сегодня день святого Сануция. – Я знаю, – ответила Катерина, – поэтому и Анубис сегодня свободен с полудня. – Значит, в конторе нет ни души, – прибавил юноша. Дочь Сусанны не знала, что делать; она ни за что не хотела, чтобы ее видели в доме мукаукаса, и теперь придумывала, как бы ей уйти незамеченной. Играя с Марией, Катерина изучила все ходы и выходы. Орион взглянул на ее красивое личико; в настоящую минуту оно выражало столько хитрости и упрямства, что молодой человек был неприятно поражен: ведь он до сих пор считал свою бывшую невесту невинным ребенком. Нет, Катерина не могла быть верной подругой маленькой Марии. Ее общество угрожало нравственным вредом племяннице. Однако Орион поспешил вывести молоденькую гостью из затруднения. Ключ от конторы был у него, и он предложил проводить посетительницу через крытые ходы, соединявшие присутственные места с жилым домом. Юноша сперва убедился, что в прихожей никого не было, и повел за собой спутницу. В канцелярии они действительно не встретили ни души. Дойдя до двери, которая выходила на задний двор, он взялся за ключ, собираясь отворить, но вдруг остановился и в первый раз прервал молчание вопросом: – Что привело тебя к Марии, Катерина? Признайся откровенно. Ее сердце учащенно билось, когда они шли вдвоем по пустому дому; теперь же оно готово было выскочить из груди. Непонятный страх овладел Катериной. Она пришла сюда не просто так, а с готовым планом в голове. В разговоре с Марией следовало упомянуть о взаимной любви Паулы и Ориона. Внучка, разумеется, сообщит об этом Нефорис, которая не знала, что ее сын формально просил руки дамаскинки. Стоило только предупредить ее, чтобы властная женщина помешала ненавистному браку. Катерина действительно рассказала Марии, что все считают ее дядю женихом Паулы и что сама она видела, как они долго гуляли вдвоем в саду Руфинуса. Однако больная девочка к изумлению и досаде гостьи, равнодушно приняла неожиданное известие. На вопрос Ориона, что привело ее в их дом, она отвечала: – Страстное желание видеть Марию. – Ты очень любезна, но я попросил бы тебя отложить свой будущий визит на более поздний срок. Твоя мать открыто выказывает неприязнь к моей матери; она может подумать, что мы восстанавливаем тебя против нее. Пожалуй, в скором времени ты получишь возможность видеться с Марией довольно часто в другом месте, а потому, прошу тебя, не говори с ней о таких вещах, которые могут волновать ее. Сегодня ты убедилась в том, как слабы нервы ребенка. Девочке необходимо непременно успокоиться. Ее мысль работает слишком усиленно, а маленькое сердечко чересчур восприимчиво ко всему. При таких болезнях следует избегать сильных ощущений, а ты способна расстроить больную своими разговорами. Патриарх гостит у вас в доме; он мой личный враг; между тем вчера в полночь – я говорю это, вовсе не имея в виду оскорбить тебя, – ты подслушивала его разговор со священником. Конечно, тебе пришлось услышать много важного и вместе с тем некоторые вещи, касающиеся лично меня и моего дома. Катерина побледнела как смерть. Она чувствовала себя униженной перед бывшим женихом, однако бойкая девушка тотчас нашлась и отвечала оскорбленным тоном: – Не беспокойся! Я не приду к вам больше. Если бы я могла предвидеть… – Что встретишься со мной? – Может быть, но, пожалуйста, не воображай, что мне опасна эта встреча! Что касается моего подслушивания, то я не отрицаю: из комнаты мне было слышно только наполовину и я подкралась к окну со стороны веранды. Моя жизнь так монотонна, и все мы, женщины, любопытны, по примеру праматери Евы, хотя, конечно, не смеем рыться в сундуках наших гостей, отыскивая ожерелье. Но мне всегда не везет в преступных замыслах, мой милый Орион! Два раза я поддавалась соблазну… В первый раз ты ловко воспользовался моей неопытностью, и я совершила отвратительную низость, и до сих пор не могу простить себе ее. Вчера мне только хотелось послушать умные речи великого человека, что вполне извинительно; но в обоих случаях меня постыдно уличили. – Твои упреки справедливы, – мрачно проговорил Орион. – Однако нам с тобой надо благодарить судьбу; она вовремя остановила нас на ложной дороге. Я просил уже у тебя прощения и теперь повторяю свою просьбу, но, по-видимому, ты не можешь забыть обиду, и я не смею винить тебя за это. Повторяю опять: пожалуй, ничье преступление не было так жестоко наказано, как мое. – Неужели? – едко спросила Катерина и продолжала, обмахиваясь веером: – Однако ты вовсе не выглядишь несчастным человеком. Я подозреваю, что та, «другая», Паула, если не ошибаюсь, обещала тебе свою взаимность… – Оставим это! – решительно прервал Орион и приблизился к дверям, собираясь отпереть замок. Катерина с плутовскою улыбкой погрозила ему. – Значит, я угадала! Но ты прав, мне не следует вмешиваться в твои любовные дела; я хочу задать тебе только один вопрос, касающийся меня лично: как ты мог видеть что-нибудь через наш забор? Анубис немного ниже тебя, но он… – Следовательно, ты провела предварительный опыт? – перебил Орион с невольной усмешкой. – Похвальная предосторожность! Однако советую тебе помнить на будущее, что нельзя равнять всех с твоим Анубисом и что, кроме пешеходов, мимо вас ездят и всадники на рослых лошадях. – Так, значит, это ты проезжал верхом после полуночи? – Да, и не устоял против искушения заглянуть в твои окна. При этих словах Катерина нервно отшатнулась назад. Ее глаза загорелись огнем, но только на короткое мгновение. Девушка стиснула обеими руками веер и вызывающе спросила: – Ты, кажется, поднимаешь меня на смех? – Конечно, нет, – спокойно отвечал Орион. – Хотя ты имеешь основание на меня сердиться… – Зато у тебя до сих пор нет никакой причины быть недовольным мной, – с живостью прервала Катерина. – В нашей ссоре пострадавшим лицом являюсь только я одна; ты должен сознаться, что виноват передо мной, и что я имею право требовать некоторого удовлетворения. – Требуй, я к твоим услугам. Она посмотрела на юношу и спросила: – Во-первых, сказал ли ты кому-нибудь о моем… – О твоем подслушивании? Нет, ни одна душа не знает об этом. – И ты обещаешь не выдавать меня? – Охотно. Посмотрим, что же следует во-вторых? Ориону пришлось долго ждать ответа на свой вопрос. Дочери Сусанны, очевидно, было не легко высказаться, однако она начала, потупив взор: – Мне хотелось бы знать… ты, пожалуй, сочтешь меня глупенькой девочкой… но все-таки я тебя спрошу, хотя это будет еще одним унижением. Поклянись всем, что тебе свято, ответить мне вполне откровенно, как будто ты стоишь перед лицом Всевышнего! – Какое торжественное вступление! – заметил Орион. – Только я должен тебе сказать, что есть вопросы, касающиеся не только лично меня… – Нет, нет! – перебила Катерина. – Это касается только нас с тобой. – В таком случае, у меня нет причины к молчанию, – отвечал юноша. – Но ты можешь оказать мне в свою очередь одну услугу. Я желал бы узнать, о чем разговаривал вчера ночью патриарх со священником Иоанном? – Постой! – прервала его Катерина. – Тебе следует, кажется, первому загладить свою вину, а потом требовать услуги от других? Но я буду великодушна, тем более что ответить на мой вопрос очень легко. Обещай только, что ты скажешь истинную правду. – Обещаю. – Поклянись мне в том спасением своей души. – Клянусь! – Хорошо. – Что же ты хочешь узнать? Катерина покачала головой и воскликнула со страхом: – Не сейчас!… Нет, нет!… Так нельзя!… Сначала я расскажу тебе о патриархе, а потом ты отвори дверь и не удерживай меня, не произноси ни слова больше, не спрашивай ни о чем… Дай мне стул, я хочу присесть. И действительно, побледневшая девушка с трудом держалась на ногах, ее пальцы дрожали, пока она вытирала платком лицо. Опустившись на стул, дочь Сусанны начала свой рассказ. Она говорила торопливо и как-то безучастно, точно думая о другом; но Орион слушал ее с напряженным вниманием. Оказалось, во-первых, что за ним следили по распоряжению патриарха. Вениамин тогда же узнал о его поездке в Фостат, к арабскому полководцу, впрочем, о сыне мукаукаса говорилось немного. Глава церкви высказал только опасение, что он перейдет на сторону неверных и отречется от христианства. Гораздо важнее было то, что относилось к переговорам прелата с представителем халифа. Амру настаивал на уменьшении числа монастырей и монашествующей братии; эти люди, по уставу святого Пахомия, занимались разными ремеслами и, существуя на пожертвования и подарки набожных прихожан, могли поставлять различные предметы домашнего обихода, начиная с циновки и кончая обувью, гораздо дешевле, чем обыкновенные ремесленники в городе и во всей стране. Промышленность терпела от этого значительный урон; Амру решил ограничить монастырскую работу, так как арабские кожевники, ткачи и канатчики также рисковали остаться без хлеба. Патриарх ревностно заступался за монастыри, и ему удалось отстоять половину их числа. Вениамин хорошо знал, что он как глава церкви был опасным противником и мог причинить большие затруднения новому правительству страны. Сознавая необходимость уступки, Амру позволил ему самому указать женские и мужские киновии, подлежащие упразднению. Прелат, конечно, прежде всего указал на мелхитский монастырь святой Цецилии. Сестер обители хотели удалить оттуда в трехдневный срок, причем монастырское имущество, земля и здания переходили к якобитской церкви. Все это предполагалось исполнить тайно из опасения, что бедное население Мемфиса вступится за богатых монахинь, которые делали много добра и безвозмездно ухаживали за больными. Между тем возбуждать недовольство народа в такое тревожное время было бы слишком опасно. Обмеление Нила посеяло среди мемфитов уныние и панику. Городской сенат также, вероятно, не одобрит столь резких мероприятий, которые считались покойным мукаукасом несправедливыми и вредными для общества. Монахинь из упраздненного монастыря намеревались разместить по якобитским обителям в качестве сестер милосердия светского звания; этому бывали уже примеры. Что же касается игуменьи, то она, по своей знатности, выдающемуся уму и влиянию в высших сферах Византии, могла восстановить против патриарха Вениамина всех восточных христиан. Во избежание этого было решено отправить ее в отдаленную эфиопскую киновию, где нельзя было и помышлять ни о какой попытке к бегству. Катерина довольно равнодушно сообщила все эти подробности. Изгнание еретических монахинь не возмущало ее. Молодая девушка рассчитывала, что и Орион со своей стороны не придаст никакого значения предстоящему событию. Мелхиты зверски убили у него обоих братьев и он, конечно, не мог жалеть разоренные греческие монастыри. Молодой человек действительно не дал заметить, как близко принял он к сердцу рассказ своей гостьи. – Так это все? – спросил он притворно равнодушным тоном, когда дочь Сусанны поднялась с места и с утомленным видом указала на дверь. – Да, все, – в замешательстве ответила Катерина. – Пожалуй, я не буду спрашивать тебя о том, что мне хотелось давеча узнать. Может быть, так будет лучше… Выпусти меня отсюда. Однако юноша медлил отворять и ласково сказал: – Спрашивай. Я охотно отвечу тебе. – Охотно? – повторила она, недоверчиво пожимая плечами. – Тебе должно быть неприятно даже смотреть на меня; но теперь я убедилась, что многое у нас, в Мемфисе, да и вообще на свете, идет не так, как следовало бы… Разве мужчины беспокоятся о том, что их вероломство губит девушек? Я не хочу упрекать и даже вовсе не сержусь. Боже сохрани! Не я первая и не я последняя страдаю безвинно. Да и что мне роптать на судьбу? Я очень богата и недурна собой, за меня будут свататься сотни женихов. Я была уже помолвлена один раз и надеюсь, что второй жених не так бессердечно обманет меня, как первый. Что ты скажешь на это, Орион? – Я надеюсь, что ты будешь счастлива, – серьезно отвечал сын мукаукаса. – Хотя твои слова обидны для меня, но я молчу, потому что виноват перед тобой. Я готов на все, чтобы заслужить твое прощение… – Прошу тебя, не беспокойся! – прервала Катерина презрительным тоном. – Между нами все кончено. Теперь ты для меня решительно ничего не значишь. Судьба свела нас на очень короткое время, но, знаешь ли, это имело важные последствия для меня. Не далее как вчера ты считал меня совершенным ребенком, на самом же деле я быстро созрела в несколько дней и сделалась гораздо хуже, чем ты думаешь. – Это крайне огорчает меня, – поспешил заверить девушку Орион. – Мое поведение непростительно, но ведь ты знаешь сама, что я уступил желанию матери… – Которая настаивала на нашем браке, хочешь ты сказать? – Совершенно верно. – Однако разве только в угоду госпоже Нефорис ты обнимал меня тогда под акациями, называя своей возлюбленной, осыпая поцелуями? Неужели ты сознательно лгал, или на самом деле любил меня в эти короткие мгновения, как любишь теперь ту, «другую», которую я не смею назвать? Говори правду, Орион, чистую правду! Ведь ты поклялся мне в этом. Катерина замолчала, но ее блестящий влажный взор ясно говорил, что она еще любит Ориона, надеется на его благородство и ждет утвердительного ответа. Девушка скрестила полные руки на высокой груди, как будто стараясь унять ее бурное волнение. Румянец на хорошеньком личике то ярко вспыхивал, то становился бледнее; маленький ротик, только что произносивший такие жестокие слова, теперь сложился в улыбку, как будто готовый вознаградить нежным поцелуем за одно утешительное, примиряющее слово. Все существо Катерины изнемогало в истом ожидании, а ее умные глаза, в которых блестели слезы, были с мольбой устремлены на юношу. Это беззащитное, любящее создание было так прелестно в своей печали. «Любил ли ты меня, как ту, другую?…» «Ты поклялся мне в этом!»… – отдавалось в ушах Ориона; его сердце переполнилось жалостью, и он страстно желал примириться с оскорбленной им девушкой, но воспоминание о Пауле придало ему твердости. Юноша протянул руки к милому ребенку и воскликнул: – Да, Катерина! Ты была так же мила и очаровательна в ту минуту, как теперь, но я… при всем моем расположении… не мог чувствовать к тебе той всепоглощающей, неизмеримой любви, которую можно испытывать только один раз в жизни… Не будем говорить о том, что было после… Поставь твой вопрос несколько иначе, или позволь сказать тебе… Однако Орион не успел договорить. Катерина выпорхнула в дверь, как легкая птичка, и тотчас исчезла из виду по дороге к Рыбачьей гавани. XXIX Орион остался один и печально смотрел ей вслед. Неужели над ним тяготеет отцовское проклятие и каждый, кто любил его, был осужден на страдание и горе? Он невольно содрогнулся при этой мысли, но юношеская энергия взяла верх, и сыну Георгия удалось прогнать уныние. Теперь ему представлялся удобный случай испробовать свои силы. Еще во время рассказа Катерины смелому, предприимчивому юноше пришло в голову спасти мелхитских монахинь. Чем опаснее и труднее будет его подвиг, тем приятнее за него взяться. Молодой человек запер за собой дверь во двор. Начинало темнеть. В эти часы Марию обыкновенно навещал Филипп; дядя решил прибегнуть к содействию врача, чтобы устроить девочку в дом Руфинуса. Только удалив ее от бабушки, он мог приступить к задуманному плану. Поднимаясь на лестницу, молодой хозяин крикнул одному из невольников: – Прикажи запрячь моего персидского рысака! Вслед за тем он вошел в комнату племянницы одновременно с рабыней, принесшей зажженную лампу. Мария и Филипп не заметили сразу его прихода. Молодой врач держал руку ребенка; Орион слышал, как малышка спросила его: – Что с тобой сегодня?… Боже мой! – продолжала она, когда свет лампы упал на лицо Филиппа. – Как ты бледен и печален! Постой, а покажу тебе фигурку мальчика, которую слепила из воска. Мария, очевидно, надеялась, по-детски, развеселить своего друга. Повернувшись к двери, она заметила дядю и крикнула ему: – Филипп пришел лечить меня, но, кажется, он сам нуждается в лекарстве! Берегись, тебе дадут противную коричневую микстуру. Эта шутка не вызвала, однако, улыбки у обоих мужчин. Они молча поклонились друг другу. Орион действительно заметил в молодом враче резкую перемену. Между тем Филипп обратился к Марии с несколькими краткими вопросами, посоветовал Евдоксии исполнять его прежние предписания и затем наскоро пожелал всем доброго вечера. Однако хозяин не ответил на это пожелание и, посмотрев на девочку любящим взглядом, обратился к посетителю: – Мне нужно сказать тебе несколько слов, Филипп. Тут глаза обоих соперников встретились, и оба поняли, что у них есть хоть один общий интерес. Филипп знал, с каким участием относился Орион к больной племяннице. Это заставило его молча последовать за ним в ту самую комнату, где прежде жила Паула. «Я обязан выполнять долг», – повторял он себе, стараясь сохранить хладнокровие и вникнуть в смысл того, что говорил ему звучным голосом красивый юноша. Врачу было странно видеть перед собой Ориона в качестве просителя, и он не ожидал от него той сердечной теплоты и мягкости, которые выказывал теперь сын Георгия. Зная, что Нефорис совершенно охладела к несчастной внучке, он нашел вполне естественным желание молодого человека удалить девочку из дому. Но когда ему сказали, что ребенок будет отдан на попечение Паулы, врач вздрогнул и с неудовольствием потупился. Орион тотчас угадал его мысли. В самом деле, честному александрийцу пришло в голову, что ребенок будет служить только предлогом влюбленному юноше чаще видеться с Паулой. Возмущенный этим, он вскочил с места, готовый тотчас выразить свое негодование, но его соперник не дал ему заговорить и, опустив глаза, произнес кротким и искренним тоном: – Я хочу устроить это единственно для Марии. Клянусь памятью покойного отца… Филипп мрачно покачал головой и глухо произнес: – Для пользы ребенка я готов сделать очень многое. Дом Руфинуса – лучшее убежище для твоей племянницы, а Паула будет заботиться о ней, как мать… Но если тут замешались посторонние расчеты… – прибавил врач, повысив голос и сдвигая брови с угрожающим видом. – Нет, нет, – мягко прервал его Орион. – Клянусь еще раз, что я думаю только о спасении девочки! А так как между нами дошло уже до объяснений, то я буду откровенен до конца. Дом Руфинуса открыт для тебя днем и ночью; мне же необходимо уехать на некоторое время из Мемфиса. Здесь затевается бессовестная, мошенническая проделка, и я хочу помешать ей, рискуя собственной жизнью. С этих пор у вас не будет больше повода приписывать мне поступки, несвойственные моему настоящему характеру. Если я не ошибаюсь, мы с тобой оба стремимся получить один и тот же приз. Между нами возникло соперничество, но зачем же страдать от этого ребенку?… Забудь свою неприязнь ради маленькой Марии, и такой великодушный поступок прибавит тебе еще больше цены в глазах… Ты знаешь о ком я говорю… – Прибавит мне цены! – презрительно перебил Филипп. – Это нисколько не поможет делу. Слепая фортуна наделяет людей своими дарами не по заслугам. Правильный нос, красивый подбородок, выразительные глаза гораздо сильнее действуют на девическое сердце, чем какие угодно внутренние достоинства. Однако, – воскликнул врач с нескрываемой досадой, – да буду я проклят, если могу сказать, каким образом мы договорились с тобой до подобных вещей!… Неужели моя глупость стала известна всему городу? Откуда ты знаешь, что у меня на сердце? Или, может быть, тебе передали в забавном виде историю забракованного поклонника?… Но… не все ли равно! Если не сегодня, то завтра ты узнаешь, кому из нас досталась победа. Взгляни на меня: победители женских сердец не выглядят такими терситами [71] , как тот, что стоит перед тобой. Желаю счастья баловню судьбы и прошу отложить переговоры до завтра. С этими словами александриец быстро направился к двери; но Орион вторично остановил его, прося забыть свое неудовольствие и уверяя, что Паула ни одним словом не намекнула на любовь к ней Филиппа. Сын Георгия признался даже в том, что вчера он ревновал врача, увидав его в комнате Паулы после полуночи. – Брани меня, сколько хочешь, если это облегчит твое сердце, – прибавил юноша, – но не отказывай в своей помощи несчастному ребенку! Филипп не имел силы устоять против такой искренней просьбы. Он не мог не сознаться в душе, что его счастливый соперник стал теперь достойным любви благородной девушки. Прощаясь с Орионом, врач обещал переговорить на другое утро с Нефорис о Марии. По словам Филиппа, у вдовы мукаукаса замечалось легкое умственное расстройство. После ухода врача Орион тотчас поехал к Руфинусу. Хозяин пригласил его в свой рабочий кабинет, узнав, что молодой человек хочет сообщить ему важное известие. Однако посетитель захотел предварительно посоветоваться с женщинами о помещении к ним маленькой Марии. – Кажется, все живущие в доме наместника понемногу перейдут к нам, – заметил Руфинус, – мне это будет очень приятно; ну а ты что скажешь, жена? – Я скажу то же самое! Впрочем, нам не о чем беспокоиться: внучка Георгия приедет в гости к Пауле. – Ах если бы ее поскорее перевести сюда! – заметила дамаскинка. – Но, пожалуй, твоя мать, Орион… побоится отпустить свою любимицу в еретический дом? – Предоставь мне с Филиппом устроить это дело, – отвечал юноша. – Если бы ты знала, как обрадовалась малышка! Орион отвел Паулу в сторону и спросил ее с тревогой: – Не слишком ли смело с моей стороны надеяться на твою взаимность?… Принадлежит ли мне твое сердце? Что бы ни случилось, могу ли я положиться на тебя и твою любовь? – Да, да! – вырвалось у Паулы из глубины сердца. Ее возлюбленный вздохнул с облегчением и радостно последовал за Руфинусом. Придя в освещенный кабинет, Орион сообщил старику, не называя имени Катерины, о намерении патриарха упразднить монастырь святой Цецилии. Хотя между ним и монахинями-мелхитками не было ничего общего, но юноша дал себе обет стоять за каждое правое дело и беспощадно бороться с грубым произволом. Он помнил, как горячо отстаивал этот монастырь от притязаний патриарха его покойный отец. Паула также любила сестер греческой обители; заступничество Ориона за них обрадует его возлюбленную, а сам он найдет исход своим нравственным страданиям, покровительствуя беззащитным. Руфинус с возрастающим удивлением и ужасом прислушивался к рассказу гостя. Когда тот кончил, старик вскочил с места, не зная, что предпринять, и ломая руки. Однако юноша успокоил его, сказав, что есть средство помочь несчастным. Маститый филантроп и неугомонный скиталец по свету весь обратился в слух; как старый боевой конь, запряженный в плуг, бьет копытом землю и гордо выгибает шею, заслышав военную музыку, – так и Руфинус выпрямился, сверкая глазами, полный энтузиазма и энергии. – Молодец, Орион! – воскликнул старик. – Я помогу тебе не только словом, но и делом. Мне давно казалось, что ты человек недюжинный, несмотря… несмотря на кое-какие промахи; но тот, кому приходилось заблуждаться, пожалуй, больше стоит за правду, чем самодовольный, лицемерный фарисей с его непогрешимостью и черствой душой. Теперь уже довольно поздно, однако игуменья, верно, еще на ногах, потому что в монастыре не звонили к ночной молитве. Что ты хочешь предложить почтенной настоятельнице? – Скажи ей, что послезавтра в это время… – Почему не завтра? – перебил пылкий старик. – Потому что мы не успеем завершить необходимые приготовления в такое короткое время. – Хорошо, хорошо! – Итак, послезавтра вечером большая барка – не из наших – причалит к берегу у монастырского сада. Я буду сопровождать женщин до Дамьетты, лежащей на Средиземном море. Еще сегодня ночью подъедет туда гонец к моему двоюродному брату Колумелле, который владеет множеством кораблей. Он приготовит парусник и отвезет монахинь, куда пожелает игуменья. – Отлично, великолепно! – с воодушевлением воскликнул Руфинус. Он схватил палку и шляпу, но тут его сияющее лицо сделалось серьезным. С видом спокойного достоинства подошел он к изумленному юноше, взглянул на него с отеческой приветливостью и сказал: – Я знаю, какое горе причинили твоей семье наши единоверцы, а между тем ты рискуешь головой, вступаясь за мелхитских монахинь. Это доказывает твое редкое благородство и великодушие. Мне выставляли тебя пустым светским человеком, а между тем я нашел в тебе то, что напрасно искал во время своих долголетних странствований в людях добродетельных и набожных: именно самоотверженную готовность помочь в беде иноверцам. Но ты молод, Орион, а я стар. Тебя радует подвиг, а я думаю о его последствиях. Знаешь ли ты, что тебя ожидает, если твое заступничество будет обнаружено? Помни: Вениамин самый неумолимый и самый могущественный враг мелхитов. Он не остановится ни перед чем, стараясь погубить тебя. – Я уже взвесил все заранее. Тут Руфинус положил левую руку на плечо Ориона, а правую на голову и воскликнул: – Прими же благословение старца и отца! – Отца! – повторил Орион в радостном волнении и склонился на грудь добряка. После этого Руфинус поспешил в монастырь, а сын мукаукаса присоединился к женщинам, которые были очень удивлены, когда старик исчез за калиткой монастырского сада. Встревоженной Иоанне не сиделось на месте. Пуль рассеянно отвечала на вопросы Ориона и Паулы, старавшихся втянуть ее в разговор. Только сын мукаукаса и дамаскинка были поглощены друг другом. Они оживленно перешептывались между собой, забыв весь мир. Наконец, услышав тяжелый вздох Пульхерии, Паула озабоченно спросила ее: – Что с тобой, дитя? Та отвечала с беспокойством: – Я чувствую, здесь затевается что-то недоброе. Хоть бы Филипп скорее пришел к нам! – Мы, слава Богу, все здоровы, – возразил Орион. – Да, да, действительно все здоровы! – торопливо отвечала девушка, но при этом подумала про себя: «Вы полагаете, что он нужен только больным. Неправда! Филипп сумеет помочь во всякой беде». Каждый чувствовал, что в воздухе собирается гроза, и когда Руфинус вернулся, эти опасения подтвердились. Молча снял он шляпу, положил ее вместе с палкой на скамью, потом нежно привлек к себе жену и сказал: – Тебе придется выказать много твердости и благоразумия, как случалось не раз, моя старуха: я взвалил на свои плечи большую ответственность. Иоанна страшно побледнела. Она прижималась к мужу, умоляя его сказать всю правду и не мучить неизвестностью. Бедная женщина дрожала с головы до ног, крупные слезы текли у нее по щекам. Она догадывалась о предстоящей разлуке с мужем и понимала, что не может помешать этому. И едва ли кроткая Иоанна стала бы препятствовать Руфинусу в исполнении взятой им на себя благородной задачи. Они хорошо понимали друг друга: муж видел, что происходит в душе его преданной подруги, но он привык к самоотвержению близких существ, хотя не мог равнодушно видеть даже страдания бессловесных животных. «Брачный союз, – говорил он, – не должен служить мужчине помехой в его призвании». Этим старик оправдывал свои действия, которые, впрочем, главным образом обуславливались его страстью к путешествиям и неугомонностью. Руфинус во всяком случае не оставил бы своих соседок в беде, но предстоящие опасности еще сильнее подстрекали его энтузиазм. Женщины были очень огорчены несчастьем бедных монахинь и мыслью о разлуке с ними. Однако, несмотря на пролитые слезы, они сохранили твердость духа и не мешали мужчинам исполнять их долг. Иоанна не отговаривала мужа проводить беглецов до самой Дамьетты, а когда Руфинус принялся с жаром хвалить предусмотрительность и мужество Ориона, Паула подошла к своему возлюбленному и, растроганная до глубины души, протянула ему обе руки. Юноша почувствовал, как будто у него вырастают крылья; этот роковой вечер был одним из самых счастливых в их жизни. Игуменья одобрила предложенный план, прибавив к нему кое-что от себя. Две светских сестры милосердия и одна монахиня должны были остаться в монастыре для ухода за больными в обители и для того, чтобы звонить в колокола в положенные часы, не давая заметить бегства остальных. Когда Орион довольно поздно собрался домой, Руфинус поднял вопрос о том, следует ли при настоящих обстоятельствах перевозить маленькую Марию в их дом; ему казалось это несвоевременным. Иоанна поддержала его мнение, но Паула, напротив, уверяла, что для ребенка гораздо опаснее оставаться с больной бабушкой, чем поселиться у друзей, всегда готовых защитить ее. Пуль поддакивала своей гостье, однако молодым девушкам пришлось подчиниться решению старших. XXX Филипп после разговора с Орионом быстро шел по городу и так мало обращал внимания на других пешеходов и религиозные процессии, встречавшиеся на каждом шагу, что на него не раз сыпались толчки и бранные слова. Он навестил нескольких больных, но ни пациенты, ни их родные на сей раз не узнавали в резком, грубом человеке приветливого врача, который обычно так сердечно относился к страждущим, заигрывал с детьми и целовал их. Сегодня даже взрослые сторонились его. В первый раз любимая обязанность была ему в тягость, а больные казались мучителями; все люди как будто сговорились отравлять Филиппу жизнь. Что хорошего сделали ему мемфиты, что ради них он лишал себя всяких удобств и даже сна в ночную пору? Руфинус прав! В наше время каждый живет для того, чтобы делать зло своим ближним. Кто беззастенчивее обнаруживает свое себялюбие, не заботясь о других, тот пользуется большим успехом. Он был глупцом, страдая чужим горем и стараясь двигать вперед науку. Под влиянием таких горьких чувств Филипп переступил порог чистенького домика в гавани, где лежал на смертном одре честный корабельщик, прощавшийся с женой и детьми. Здесь молодой врач опять приложил к делу все свое знание и теплоту сердца; он вышел от больного истерзанный нравственно и с пустым кошельком. Однако после этого горькие сомнения еще сильнее осадили его. Очевидно, он не мог отделаться от привычки к самопожертвованию. Это стремление заглушало в нем голос рассудка. Как пьяница не может воздержаться от вина, так и Филипп не мог не страдать при виде чужого горя. Он расточал лучшие сокровища ума и души, не рассчитывая ни на какую награду. Бедный ученый, верно, был создан для того, чтобы им пользовались другие; сама судьба предназначила его к роли страдальца. Понуря голову, он снова вошел в рабочий кабинет своего старого друга. Горус по-вчерашнему сидел у стола, где горели три лампы и были разбросаны свитки папируса. На полу храпел невольник. Вошедший сбросил с себя верхнюю одежду, произнося прекрасное греческое приветствие: «Радуйся!» Но оно было сказано таким тоном, каким говорится: «Хоть бы ты подавился!» Старик приветствовал собрата в свою очередь и воскликнул с тревогой: «Однако на кого ты похож, Филипп!» – На кого похож? – едко возразил тот. – На человека, который заслуживает пинка ногой, а не доброго слова; на дурака, которому опять наклеили нос; на собаку, которая лижет руку, нанесшую ей удар! С этими словами Филипп бросился на диван и рассказал Горусу Аполлону о своей встрече с Орионом. – Но нелепее всего то, – заключил он, – что этот юноша почти понравился мне, так как из него на самом деле, кажется, выйдет прок, и я почти готов простить своему счастливому сопернику. Однако, – прибавил врач, порывисто вскакивая с места, – когда я помогу Ориону увезти маленькую Марию от старой, спятившей с ума ханжи, то немедленно брошу лечение девочки. У нас в Мемфисе немало шарлатанов, готовых ухватиться за богатую практику. Что касается меня… – Ты будешь по-прежнему лечить больного ребенка, – прервал Горус Аполлон наставительным тоном. – Чтобы каждый день растравлять свою сердечную рану? – воскликнул Филипп, подбегая к старику и оживленно жестикулируя. – Ты думаешь, мне приятно встречаться с возлюбленной негодного молокососа! – Чем чаще это будет повторяться, тем лучше, – отвечал ученый. – Мало-помалу ты привыкнешь видеть в Пауле только хорошенькую девушку, каких очень много в Египте, и притом невесту другого. – Жаль, что сердцу нельзя сказать «куш!», как охотничьей собаке, – возразил Филипп с презрительным смехом. – Нет, здесь один исход! Мне нужно прочь из Мемфиса, а пожалуй, было бы еще лучше совсем исчезнуть с лица земли… Как мне жаль своего утраченного спокойствия! Неужели его нельзя возвратить? – А почему же и нет? Мы можем смотреть на все со своей собственной точки зрения. Я расскажу тебе одну историю из моего прошлого. Однажды я написал сочинение о старом и новом календаре, и мой учитель требовал, чтобы я прочитал лекцию об этом предмете в Александрийском музее – теперешние школы в Александрии едва ли заслуживают этого имени, – однако я не решался выступить перед публикой, стесняясь присутствия ученых слушателей. Тогда наставник посоветовал мне вообразить, будто бы в аудитории передо мной не людские головы, а капустные кочаны. Я последовал его совету, справился со смущением, и лекция шла как по маслу. – Остроумный анекдот, – отвечал Филипп. – Но я не вижу, что может быть общего… – Из моего рассказа следует, – перебил его старик, – что ты должен видеть в твоей обожаемой дамаскинке, конечно, не капустный кочан, а самое обыкновенное существо, которое никогда не будет тебе близким. Стоит приложить немного энергии, и ты излечишься от сладкого недуга любви. – Да, если бы сердце собой представляло математическую единицу, а страсть поддавалась календарной регламентации. Ты – мудрец; твои рукописи и таблички послужили тебе стеной, которой ты защитился от юношеских увлечений. – Кто знает! – загадочно возразил ученый. – Во всяком случае, я не поддался бы малодушию и не бросил бы своего старого друга и отца ради женщины, отвергнувшей мою любовь. Обещаешь ли ты прекратить глупую болтовню о бегстве из Мемфиса и тому подобных нелепостях? – Научи меня прежде владеть собой. – А ты сам постараешься бороться со своей слабостью? – Да, из уважения к тебе. – Обещаешь ли ты по-прежнему лечить маленькую Марию, которую я очень люблю, несмотря на ее происхождение? – Обещаю, до тех пор пока ежедневные встречи… – Ну хорошо. Остальное придет само собой; а теперь давай заниматься! Горус Аполлон и Филипп проработали до глубокой ночи; а когда старик остался один, то подумал про себя: «Пока Филипп нужен ребенку, честный малый не уедет отсюда; а до тех пор я успею вырыть яму проклятой сирене». … На следующее утро Орион был занят по горло. Он успел еще до рассвета снарядить двух надежных гонцов в Дамьетту с письмами, в которых заключалась просьба к Колумелле приготовить парусник для беглецов. Второй гонец должен был выехать тремя часами позже первого, чтобы задуманное предприятие не потерпело неудачи, если с одним из посланных случится несчастье. Потом сын мукаукаса отправился в гавань, где нанял добротную вместительную нильскую барку из Дамьетты; хозяин ее, надежный, ловкий человек, обещал держать договор в секрете и быть готовым к отплытию завтра вечером. Дорогой из гавани у Ориона блеснула важная мысль. Вернувшись домой, он пошел в казначейство, где с помощью Нилуса составил духовное завещание, которое завтра утром предстояло засвидетельствовать законным порядком у нотариуса. Юноша назначил своими главными наследниками мать, племянницу Марию и Паулу. Он распределил вклады на больницы, сиротские приюты и церковь и завещал значительную сумму «справедливейшему из домашних судей», казначею Нилусу. Даже гречанка Евдоксия, воспитательница Марии, не была забыта. В конце завещания был приказ отпустить на волю всех рабов, а чтобы они не терпели нужды, дать им во временное пользование землю в одном из обширнейших наследственных имений в Верхнем Египте. Верным слугам и вольноотпущенникам Орион увеличивал их жалованье, назначенное еще покойным отцом. Эта работа заняла несколько часов. Нилус, составлявший завещание под диктовку Ориона, был приятно поражен: он удивлялся предусмотрительности и доброте юноши, которого считал погибшим человеком после происшествия на суде. Орион распорядился, чтобы завещание было вскрыто в случае, если он не вернется через четыре недели из путешествия. Из этих слов казначей понял, что сын мукаукаса, последний потомок славного рода, подвергает себя большой опасности. Нилус поседел на службе у Георгия, и рискованное намерение молодого господина тревожило его. Однако по своей скромности он не решился расспрашивать Ориона, а тот не доверил ему своей тайны. Выйдя в прихожую, они увидели Анубиса, молочного брата Катерины, но казначей не обратил на него внимания. Он со слезами на глазах поцеловал протянутую руку юноши, который обещал еще раз проститься с верным слугой завтра вечером перед отъездом. Молодой писец не пропустил ни одного слова из этого знаменательного разговора и услужливо распахнул перед Орионом тяжелую дверь, окованную железом. Усталый и голодный вернулся молодой человек домой и спросил о самочувствии матери. Ему сказали, что она спит; тогда он прошел в столовую подкрепить свои силы. Хотя час завтрака только что наступил, но гречанка Евдоксия, очевидно, давно поджидала Ориона. Едва он успел переступить порог и поздороваться, как воспитательница воскликнула: – Ты слышал новость? И, ободренная отрицательным ответом, она принялась рассказывать, что госпожа Нефорис намерена отослать свою внучку за город, к одному из друзей Филиппа, для перемены обстановки. Это было решено по совету врача, и отъезд девочки назначен на завтра. Орион с досадой вскочил с места, он не ожидал, что Филипп приступит к переговорам с матерью так скоро. – Это очень неприятно, – пробормотал юноша, когда невольник подавал ему жареную курицу и соус из спаржи. – Не правда ли, какая неожиданность? Пожалуй, нам придется ехать в деревню, – сказала воспитательница, бросая украдкой страстный взгляд на Ориона и обсасывая стебель спаржи. Ориону сделалось противно от приторного внимания старой девы, и он не особенно любезно ответил ей, что здесь на первом месте должна стоять польза ребенка. Услышав, что Орион уезжает из Мемфиса вечером, Евдоксия уронила стебель спаржи себе на колени и жалобно вскрикнула: – О, тогда я останусь совсем одна и пропаду со скуки! – Тогда ты должна посвятить себя полностью уходу за девочкой, – прервал ее молодой хозяин. – Родная бабушка отступилась от бедной Марии. Окружи ее любовью и лаской, замени ей мать, если ты действительно расположена ко мне; я же со своей стороны сумею доказать тебе свою признательность не одними только словами. Поди завтра в казначейство – Нилус выдаст тебе денежную награду от меня. Приложи все старания к уходу за ребенком, а я обеспечу твою старость! Евдоксия рассыпалась в изъявлениях благодарности. Орион встал и пошел к матери; она все еще спала; однако сын велел доложить о себе, и Нефорис тотчас приняла его, потому что дожидалась этого посещения. Она полулежала на диване в своей спальне, защищенной от солнечных лучей. Вдова мукаукаса сообщила сыну о своем намерении отправить внучку к одному из друзей Филиппа. Слова Нефорис звучали вяло, но когда Орион стал отговаривать ее, прося оставить ребенка у себя, она оживилась и воскликнула с раздражением: – Неужели ты можешь желать и требовать этого? – Затем, перейдя в жалобный тон, больная прибавила: – Теперь все идет навыворот. У стариков оказывается лучше память, чем у молодых. Тебя давно занимают совсем иные вещи, а я все еще не могу забыть о том, что Мария отравила последние минуты твоему благородному отцу, когда он готовился оставить нас и перейти в вечность. Истерические рыдания без слез стали душить Нефорис; Орион не смел больше противоречить ей. Он успокаивал мать ласковыми словами и, когда та немного пришла в себя, сообщил ей о своем намерении осмотреть многочисленные наследственные поместья. Решение сына обрадовало больную. Теперь ей хотелось быть постоянно одной, вне всякого надзора. Белые пилюли утешали ее гораздо лучше, чем окружающие люди; наяву и во сне они приносили ей грезы, которые были в тысячу раз приятнее постылой действительности. Погрузиться в воспоминания, молиться, мечтать, воображать себя среди дорогих умерших и, сверх того, есть и пить, что Нефорис делала охотно и часто, – вот все, что требовала теперь от жизни некогда деятельная, заботливая матрона. Узнав о поездке сына сначала в Нильскую дельту, Нефорис была неприятно поражена. В Верхнем Египте он мог повидаться со своей свояченицей, постриженной в монахини, матерью маленькой Марии. Больная выпрямилась, провела рукой по лицу и указала на столик, где возле вазочки с вареньем, склянок, коробочек и других вещиц лежала дощечка для письма и свиток папируса. Вдова мукаукаса взяла его со словами: – Вот как раз письмо от моей невестки; оно пришло вчера вечером. Я начала его читать, однако тут в первых же строках говорилось о покойном отце; ведь ты знаешь… перед отходом ко сну… Я не могла продолжать… а сегодня сперва мне нужно было ехать в церковь, потом Филипп долго беседовал со мной о девочке. У меня опять не хватило духу заняться чтением. И что может быть в этом письме, кроме неприятного? Хочешь, я скажу, откуда мне можно еще ожидать какой-нибудь радости? Но, нет, оставим этот вопрос на некоторое время… Пожалуйста, прочти мне письмо; только пропусти место, где говорится об отце. Я прочитаю это после, одна… Орион развернул листок. Его губы дрожали, пока он пробегал глазами слова сожаления по поводу смерти Георгия. Фанатизмом дышала каждая фраза в письме невестки. По ее словам, она нашла в монастыре то, что искала; она жила только в Боге и во Христе. Даже собственный ребенок казался ей чуждым, хотя она находила блаженство в молитве за него. Однако мать Марии считала своим долгом позаботиться о спасении души своей маленькой дочери; если бабушке будет не особенно трудно расстаться с ней, то мать с удовольствием пошлет за девочкой. Незадолго перед тем вдова сделалась игуменьей в своей киновии; никто не мог помешать ей взять к себе ребенка, но она боялась, что материнская любовь привяжет ее к тленному миру, с которым у нее навсегда прерваны всякие связи. Поэтому невестка Нефорис решила воспитать Марию в соседнем монастыре не для жалкого земного существования, а для загробного блаженства, предназначив ее не в супруги какому-нибудь грешному человеку, а сделав непорочной Христовой невестой. Орион почувствовал невольную дрожь, читая эти строки. Когда он кончил, мать воскликнула: – Пожалуй, невестка права! Может быть, Провидение давно уже избрало Марию для лучшей жизни. По-настоящему, девочку следует отослать не к другу Филиппа, а в монастырь, где она найдет самый верный путь к спасению. Тут Орион понял, что ему необходимо оградить бедную племянницу от произвола бабушки, и сказал матери, что он согласен с ее прежним решением, так как здоровье Марии требовало в настоящее время серьезных забот. Отец всегда исполнял предписания Филиппа, и потому она обязана из любви к покойному последовать совету врача. Нефорис уже несколько минут жадно смотрела на коробочку, стоявшую на столе; она не стала противоречить сыну, и Орион в тот же вечер отвез Марию с ее воспитательницей к Руфинусу, который приветливо принял обеих, несмотря на вчерашние возражения. Марию уложили в постель, поставленную рядом с постелью Паулы, молодая девушка склонилась над ней. Ребенок обнял ее за шею и прижался головой к ее груди. Бедняжка почувствовала такое облегчение, как будто вырвалась из темницы. Она спешила облегчить свое маленькое исстрадавшееся сердечко слезами и откровенными признаниями. Между тем Паула слышала голос Ориона в саду и ее неудержимо влекло к любимому человеку. Она едва успела поздороваться с ним, когда он приехал. Однако дамаскинка не решалась оттолкнуть девочку именно в ту минуту, когда Мария с таким восторгом отдавалась своему счастью. Наконец, в комнату вошла Пуль, тогда Паула положила ручку Марии в ее руку и сказала: – Заключите между собой союз дружбы и поболтайте о чем-нибудь до моего возвращения. Тогда я сообщу вам радостную новость. Я знаю, моя девочка, что ты очень любишь дядю, а эта новость касается меня и его. – Орион вынужден был уехать, – прервала ее Пуль. – Вот здесь на дощечке он написал тебе несколько слов. Бедный юноша не знал, что делать от нетерпения, ему так хотелось видеть тебя, но некогда было дожидаться. Паула вскрикнула с горьким изумлением, схватила письмо и убежала в свою комнату. Ее возлюбленный, так же как и она, страстно жаждал свидания, но не дождался его. «Я надеялся переговорить с тобой наедине, – писал он любимой девушке, – но судьба решила иначе». Затем следовали слова признания. О зачем она позволила удержать себя, зачем не поспешила к Ориону, хотя бы на несколько минут, чтобы поблагодарить за его доброту и преданность, чтобы услышать от него при всех те слова, которые он чуть слышно прошептал ей вчера. Огорченная и недовольная собой, Паула вернулась наконец к Марии. Орион действительно не мог откладывать дольше свой отъезд, считая нужным сообщить наместнику халифа о своем путешествии и разрыве с патриархом. Полководец Амру не мог понять человеколюбивых побуждений юноши и объяснил его поступки жаждой мести, которая, как известно, чтится всеми мусульманами как священный долг. XXXI Орион ехал верхом в Фостат, и тут его недавнее приподнятое настроение уступило место печальному раздумью. Неужели Паула не могла уделить ему хотя бы несколько минут? А между тем она ограничилась только ласковым рукопожатием при встрече и благодарным взглядом, после чего немедленно исчезла во внутренних комнатах, уведя с собой Марию. Если бы дамаскинка платила Ориону пламенной любовью за его пылкое чувство, она радостно бросилась бы ему навстречу. Неужели гордая душа девушки, которую Нефорис называла холодной и неприступной, совершенно не способна к самоотверженной преданности? Невольное сомнение закралось в сердце юноши, и чувство обманутой надежды мучительно терзало его. Он мечтал о разговоре наедине, мечтал услышать от Паулы искреннее признание: «Я люблю тебя» и обменяться с ней первым блаженным поцелуем. Упавший духом, раздраженный, вошел Орион в дом полководца. Его встретили просители, потерпевшие неудачу, и сыну мукаукаса пришло в голову, что его ожидает та же участь. Быть униженным и кем же? Он велел доложить о себе и немного ободрился, когда был немедленно введен в приемную. Амру встретил пришедшего отечески-ласково и, узнав о крупном столкновении между ним и патриархом, вскочил с места, протягивая Ориону обе руки. – Согласись принять ислам, – воскликнул он, – и я тотчас сделаю тебя, именем моего государя, халифа, преемником твоего отца, несмотря на твою молодость. Полно колебаться! Соглашайся скорее! Мне грустно покидать Египет, зная, что Мемфис остается без наместника. Искушение было слишком велико; голова Ориона пошла кругом. Сделаться преемником своего отца, новым мукаукасом! Такая перспектива была чересчур соблазнительна, она льстила тщеславию юноши, открывая перед ним широкое поле гражданской деятельности. Он был уже готов принять предложение своего могущественного покровителя, как вдруг перед его глазами встал, как живой, образ Искупителя, с которым сын Георгия заключил тайный союз перед святым алтарем. Христос печально отвернул от вероотступника свой кроткий лик. Это немедленно отрезвило Ориона. Он вспомнил свою торжественную клятву, забыл обиду, нанесенную Паулой, и хотя взял протянутую ему правую руку полководца, но лишь для того, чтобы поднести ее к губам и поблагодарить Амру от всего сердца. Юноша умолял почтенного араба не сердиться на него за то, что он не хочет изменить вере отцов своих, и полководец не выразил никакого неудовольствия, но несколько холодно посоветовал Ориону остерегаться патриарха, от которого не имел возможности защитить его до тех пор, пока сын Георгия остается христианином. Когда Орион сообщил о своем намерении покинуть на короткое время Мемфис и прибавил, что приехал проститься, Амру с досадой поднялся на ноги. Ему также предстояло безотлагательно отправиться в Медину, сообщил он. – Так как я имел в виду доверить тебе высокий пост твоего отца, – продолжал с воодушевлением полководец, – то и отыскал достойную для тебя задачу. Если ты сумеешь с ней справиться, то докажешь этим, что я не ошибся в тебе. Ты остаешься при своей вере, а для меня невозможно поставить христианина твоих лет во главе управления Мемфисом. Если бы ты был мусульманином, тогда другое дело. Но если тебе удастся исполнить мое поручение, это принесет пользу и тебе самому, и, как я надеюсь, целой провинции. Мной начато в Египте множество нововведений, и мое присутствие здесь необходимо, а меж тем я покидаю завоеванную страну для ее же собственного блага, хотя Амру не более как чужестранец для египтян. Мой путь лежит в Медину; халиф упрекает меня в последнем письме за то, что я высылаю мало денег из такой плодоносной страны; а ведь ни один денарий [72] из ваших податей не попадает в мой кошелек, зато у меня работают полтораста тысяч человек, которые восстанавливают каналы и водопроводы, запущенные моими предшественниками, византийскими кровопийцами. Они довели страну до постыдного запустения, и мне приходится создавать все вновь, подготовляя жатву для будущего, а это стоит затрат, поглощающих большую часть доходов. Я хочу не только оправдаться перед Омаром, но и убедить его в необходимости заботиться об истинном благе Египта, не жалея никаких средств. Арабы не должны быть грабителями. Мне очень неприятно уезжать отсюда, и ты, молодой человек, если дорожишь своим отечеством… Скажи мне, любишь ли ты его и желаешь ли ему добра? – От всей души! – воскликнул юноша. – В таком случае тебе следует остаться дома и всецело посвятить себя задаче, которую я выбрал для тебя; любое промедление для меня неприемлемо! Как на поле брани я не люблю ездить туда и сюда, изнуряя силы коня, а прямо ударяю по врагу, того же самого правила придерживаюсь я и в других обстоятельствах. Воспользуйся этим уроком, тебе нельзя терять времени, потому что я требую от тебя решения нелегкой задачи. Опираясь на знание своей страны, ее обитателей, а также с помощью чертежей и списков из архивов твоего отца, ты должен разработать новое административное деление страны на участки, основанное на размерах податей в отдельных округах. Старое распределение налогов оказывается неподходящим; мы чувствуем его несовершенство ежедневно; ты найдешь обширное поле для улучшений всякого рода: уничтожь существовавшее прежде, если находишь нужным. Другим из моих приближенных также поручено заняться переделом страны на участки и отысканием нового способа для сбора податей; лучшему плану будет отдано предпочтение, и мне кажется, что победа останется за тобой, после чего я дам тебе новую должность. Пожалуй, в вашем печальном Мемфисе ты испытываешь скуку и недостаток столичных удовольствий, к которым привык… – Нет, господин, – прервал его Орион. – Моя поездка имеет совсем другую цель и может послужить мне только во вред; если бы я не связал себя честным словом, то завтра же всей душой отдался бы новому делу. Твое доверие ко мне в таких важных вопросах делает меня бесконечно счастливым; ради того чтобы оправдать его, я постараюсь как можно скорее вернуться обратно и приложить к делу весь свой ум, всю проницательность, все мое рвение и любовь к отечеству. Я был когда-то прилежным учеником и надеюсь не оказаться и теперь нерадивым. – Прекрасно, прекрасно, – одобрил полководец, протягивая Ориону руку. – Старайся сделать все возможное, я дам тебе случай развернуть свои силы; не забывай моих предостережений: берегись патриарха и черного векила; к несчастью, мне некем его заменить, кроме честного кади [73] Отмана, но тот, во-первых, не воин, а во-вторых, необходим в своей должности. Избегай столкновений с Обадой, возвращайся скорее домой и да хранит тебя милосердный Бог!… Переезжая обратно понтонный мост, Орион увидел разукрашенную нильскую барку, стоявшую в гавани на якоре, а на самой набережной реки ему встретились двое носилок, за которыми следовали вьючные животные и рабы. Кортеж отличался блеском, указывая на знатное происхождение приезжих. В другое время это возбудило бы любопытство юноши, но теперь он только на минуту заинтересовался вопросом, кто такие вновь прибывшие в Мемфис? Вслед за тем Орион снова углубился в задачу, поставленную ему полководцем. Он искренне проклинал тот час, когда обязался честным словом вступиться за незнакомых людей. Теперь, когда ему надоела праздность и впереди ожидало живое дело на пользу отчизны, он не мог действовать свободно. На следующее утро завещание Ориона было засвидетельствовано законным порядком; после этого молодой человек призвал к себе казначея, желая переговорить с ним с глазу на глаз, он находил нужным посвятить хотя бы одного человека в доме в свою тайну, и выбор хозяина пал на преданного Нилуса. Казначей пригласил своего господина пройти в комплювию, куда они отправились прямо из канцелярии. Один из сидевших там писцов, красивый шестнадцатилетний юноша с загорелым лицом и умными, живыми черными, как уголь, глазами, не пропустил ни слова из разговора между Нилусом и Орионом. Когда они ушли, он неслышно поднялся с места и выскользнул в прихожую; оттуда юноша пробрался на голубятню, а с голубятни на крышу нижнего этажа; он прополз по ней на животе до четырехугольного проема комплювия. Быстрым движением руки шпион слегка отодвинул край парусины, закрывавшей комплювий в этот знойный час, и принялся напряженно прислушиваться к разговору, происходившему внизу. Этим юношей был Анубис, молочный брат Катерины; он, по-видимому, не уступал своей госпоже в искусстве подслушивания и недаром подвергал себя раскаленным лучам неумолимого африканского солнца. Катерина, обожаемая подруга его детских игр, владычица его молодого страстного сердца, обещала ему сладкий поцелуй, если Анубис разузнает все подробности насчет опасного путешествия Ориона. Юноша сообщил ей вчера вечером то, что происходило в прихожей казначейства, но это не удовлетворило любопытства бывшей невесты Ориона; она хотела узнать все до мелочей и безошибочно определила, какая награда может заставить юношу выполнить нелегкую задачу. Смелый расчет Анубиса немедленно оправдался; едва только успел он отодвинуть парусину, как Орион стал посвящать Нилуса в свои планы. Выслушав все до конца, шпион не стал дожидаться ответа казначея; не помня себя от радости, он оставил свой наблюдательный пункт, заранее предвкушая сладость обещанного поцелуя; но ему нельзя было вернуться назад прежним путем: если бы он встретил в прихожей одного из старших чиновников, то его немедленно прогнали бы обратно в канцелярию. Во избежание нежелательной встречи Анубис добрался до карниза крыши со стороны, выходившей к Рыбачьей гавани, и стал спускаться вниз по водосточной трубе; к несчастью, труба оказалась очень старой, – дожди в Мемфисе представляют большую редкость, – ржавое железо не выдержало тяжести тела подростка, и он рухнул на мостовую вместе с обломками жести. Раздался глухой стук, сопровождаемый пронзительным криком, и скоро в казначействе стало известно, что бедный Анубис, кормя на голубятне своих крылатых питомцев, сорвался с крыши и сломал себе ногу. Эта весть не скоро дошла до обоих мужчин, разговаривавших возле имплювия, потому что в доме был отдан приказ не мешать их совещанию. Нилус выслушивал объяснения своего молодого господина с возраставшим удивлением, досадой и страхом, а потом стал горячо убеждать Ориона отказаться от опасного предприятия, которое могло принести ему один вред. Нилус был убежденным якобитом, и мысль о том, что его молодой господин рискует головой из-за мелхитских монахинь, рискует навлечь на себя гнев и проклятие патриарха, приводила его в ужас. Предостережения и мольбы преданного человека растрогали Ориона, однако он остался при своем намерении и сказал Нилусу, что не может нарушить данного слова, хотя задуманное предприятие потеряло для него теперь всякую привлекательность. Молодой человек был не в состоянии оставить честного Руфинуса без помощи и личной поддержки. Истинное горе делает находчивым; едва Орион искренне высказался, как Нилус предложил ему превосходное средство выйти из затруднения. Греческий корабельщик Мелампус был ревностным мелхитом, хотя скрывал свое вероисповедание; он и двое его сыновей, бравые плотники, отличались необыкновенной смелостью, и казначей не сомневался, что они охотно возьмутся проводить до Средиземного моря благочестивых сестер, спасавшихся от преследования патриарха. Предприимчивые греки могли с успехом заменить Ориона и оказать более существенную помощь старику Руфинусу. Юноша с радостью ухватился за эту мысль и решил немедленно переговорить с Мелампусом и его сыновьями, но все-таки не хотел отказаться от своего участия в христианском подвиге. Нилус продолжал отговаривать его. Наконец они оба отправились на верфь. Старый мастер, добродушный великан, горячо принял к сердцу беду монахинь, он не сомневался в согласии своих сыновей, и действительно едва молодых людей посвятили в тайну, как один из них с воодушевлением стал размахивать топором, а другой так весело ударил мускулистым кулаком в ладонь левой руки, как будто его приглашали танцевать. Не теряя времени, Орион сел с ними в лодку и велел грести к дому Руфинуса. Новые сподвижники тотчас внушили доверие старику. Орион остался завтракать у своих друзей. Паула за час перед тем отправилась в монастырь, и Иоанна уверяла, что она должна вернуться с минуты на минуту. Поэтому хозяин и гость сели за стол, не дожидаясь прихода девушки. Однако завтрак близился к концу, а ее все не было. Орион сначала скрывал свое неудовольствие, но мало-помалу сделался мрачным и неразговорчивым; продолжительное отсутствие дамаскинки тревожило также и Руфинуса; он встал было с места, чтобы отправиться за ней, как Пульхерия, стоявшая у окна, весело крикнула: «Вот и Паула!», после чего выбежала на крыльцо навстречу подруге. Но проходила минута за минутой, а юноша все еще напрасно ждал появления невесты. Его нетерпение возрастало и наконец перешло в досаду; он чувствовал себя жестоко оскорбленным таким равнодушием с ее стороны. Только полчаса спустя Пульхерия вошла в столовую с известием, что Паула ждет его в саду. Ее против воли задержали в монастыре; там царило такое смятение, как в пчелином улье, когда в него впустят облако едкого дыма. Тихая, однообразная жизнь киновии была нарушена роковой вестью. Готовясь к побегу, монахини укладывали все, что у них было более драгоценного, и хотя Орион предупредил, что на барку нельзя нагрузить много поклажи, тем не менее одна из сестер тащила свой аналой, другая большую икону, третья медный котел для ухи; кроме того они не соглашались оставить в руках врагов большую раку [74] с останками святого мученика Аммония, особенно чтимого греческой церковью. Игуменье стоило большого труда уговорить сестер не брать с собой ничего лишнего, и они горько плакали, расставаясь со своими сокровищами. Только осмотрев весь багаж, настоятельница монастыря нашла время переговорить наедине с Паулой. Она повела девушку в свою приемную, отличавшуюся изысканным, хотя и скромным убранством; здесь дочь Фомы открыла свое сердце почтенной игуменье. Старушка с участием увещевала дамаскинку не скрывать от нее ничего. Во время откровенных признаний Паулы спокойные глаза игуменьи не раз меняли свое выражение, хотя они могли загораться огнем только в минуты религиозного экстаза. Паула смотрела на эту беседу как на исповедь, и потому не скрыла от своей духовной руководительницы ни одной мелочи, передуманной или перечувствованной ею с тех пор, как она вступила в дом дяди. Ее рассказ был правдив и точен, но едва она стала описывать внутреннюю борьбу Ориона, его желание исправиться, речь молодой девушки полилась с большим жаром и она горячо отстаивала юношу, который только раз в жизни изменил долгу чести и жестоко поплатился за это. Когда исповедь была окончена, настоятельница долго молчала. Потом она привлекла к себе Паулу и ласково спросила: – Ну что же ты намерена делать, дитя мое? Признайся откровенно: пылкая страсть, которая овладела тобой так неожиданно, заставляет тебя броситься в объятия любимого человека и отдать ему свою руку? Не правда ли, я отгадала? Паула кивнула в знак согласия, и по ее лицу разлился густой румянец. Игуменья прижала девушку к своей груди и продолжала задумчивым тоном: – Я видела однажды твоего Ориона; он ехал на четверке прекрасных коней, напоминая собой знаменитые статуи языческой Эллады. Судьба наделила его красотой и высоким происхождением, и богатством; этот юноша одарен редким умом и талантами, у него есть все, чтобы пленить женщину, и моя милая Паула, конечно, готова отдать ему свое сердце. Не так ли, дитя? Молодая девушка снова отвечала наклонением головы, и настоятельница добавила с легким вздохом, как будто покоряясь чему-то неизбежному: – Значит, всякое предостережение было бы напрасно. Орион, конечно, не нашей веры… – Но как он почитает ее! – воскликнула Паула. – Иначе сын Георгия не стал бы рисковать своей жизнью и свободой для спасения мелхиток. – Скажи лучше: в угоду возлюбленной, – возразила игуменья. – Но оставим этот вопрос, хотя мне больно подумать, что дочь Фомы сделается женой якобита. Ты не покинешь его ни в коем случае. Пусть будет так: Отец Небесный нередко приводил заблудших к покаянию неисповедимыми путями. Тут Паула бросилась игуменье на шею, но та усадила растроганную девушку на прежнее место. Взяв ее правую руку в обе свои, монахиня перешла на более спокойный тон. По ее словам, как она сама, так и прочие сестры были многим обязаны Ориону; она от души желала Пауле найти в супружестве величайшее земное счастье, но так как девушка пришла к ней за советом, то настоятельница считала своим долгом указать ей на те опасности, которые могут встретиться и в супружеской жизни. Старушка видела на своем веку немало поучительных примеров; она знала десятки молодых людей, жестоко погрешавших против родителей и святой церкви; казалось, они были совсем погибшими грешниками, и все-таки для некоторых из них наставал день покаяния, как некогда для апостола Павла по пути в Дамаск. После такого переворота из неблагодарных сыновей выходили примерные христиане. Паула радостно встрепенулась, придвигаясь ближе к настоятельнице, но та отрицательно покачала головой; ее глаза вспыхнули религиозным экстазом, и она продолжала серьезнее прежнего: – Помни, однако, дитя мое, что с этими людьми случилось чудо, которое мы называем духовным рождением; они остались прежними по плоти и чувствам, но их отношение к миру и жизни сделалось совсем иным; к чему они стремились раньше, то ненавидели теперь; важное сделалось для них ничтожным, ничтожное – важным. Сначала они сообразовывались только с собственными желаниями, а потом старались угодить Богу и поступить по Его святой воле. Прежние побуждения остались при них, но раскаявшиеся грешники сдерживали теперь их в известных границах, постоянно помня, что человеческие страсти не ведут нас к счастью, а, напротив, к вечной гибели. Эти переродившиеся люди научились презирать мир и обращать свой взор от земного праха к небу; кто из них впадал в искушение, тот мужественно боролся с ним, чтобы не поддаться греху. Но что делает Орион, твой возлюбленный? Хотя он осознал свой грех, однако мечтает основать свое счастье на высоком общественном положении и примириться с Богом на этом пути. Не только его чувства остались прежними, но и отношения к мирским удовольствиям; плотская любовь заставляет его стремиться к высоким целям, но здесь сатана бросит ему под ноги не один камень; юноша не раз споткнется и едва ли сумеет снова встать на ноги. Горе не заставило его возродиться для новой жизни с Господом. Я видела много таких печальных примеров. Если человек хоть раз позволит себе далеко уклониться от заповедей Божьих и не вполне исправится, то на него нельзя рассчитывать, не проверив прежде, насколько он тверд в добродетели. Если ты хочешь следовать влечению своего сердца, то все-таки не должна спешить в открытые объятия возлюбленного и отдавать ему свою руку прежде, нежели он исправится вполне. – Но я верю в него! – воскликнула Паула, заливаясь слезами. – Ты веришь в него, потому что любишь, – возразила монахиня. – И потому, что он этого заслуживает. – С каких пор? – Разве он не был превосходным человеком до своего проступка? – Некоторые убийцы были также отличными людьми, пока какой-то один момент не довел их до преступления и не сделал отщепенцами общества. – Орион до сих пор пользуется почетом. – В качестве сына мукаукаса. – И потому, что он покоряет себе все сердца. – Но Всевышнего нельзя подкупить наружными достоинствами. – О матушка, твоя душа отрешилась от всего земного, и потому ты строго судишь людей. Только немногие избранные могут удостоиться благодати полного нравственного возрождения. – Кто погрешил, как Орион, тот должен каяться. – Он и раскаивается, стараясь делать добро, где возможно. – Этот путь не приведет его к спасению. Твой возлюбленный стремится только к земным благам. – Нет, нет! Он твердо верит в Бога и Спасителя. Он не отступник. – Однако Орион считает себя вправе обойтись без всякого подвижничества, искупающего его вину. – Господь прощает истинно кающемуся грешнику, а бедному Ориону пришлось вынести жесточайшие душевные муки. – Он сам навлек их на себя своим обманом и низостью. Ему предстоит еще немало расплачиваться за прошлое. Искушения подстерегают его на каждом шагу, и каким образом он избегнет их? Предостерегаю тебя, как мать. Не давай воли своей страсти, продолжай наблюдать за ним, не давай Ориону над собой никаких прав до тех пор, пока… – Сколько же времени я должна показывать ему такое обидное недоверие? – рыдала Паула. – Истинная любовь чужда подозрительности и всегда готова поддержать человека в минуты колебания. – Да, – перебила ее старушка, – все переносить, все стерпеть – в этом состоит долг истинной любви, и ты не должна от него уклоняться, но тебе не следует вступать в неразрывный союз с Орионом, пока он не выработает себе твердых правил в жизни. Следи за каждым его шагом, поддерживай твоего возлюбленного, не отчаивайся в нем, когда он снова согрешит; старайся сделать его достойным благодати Божьей, но не давай ему окончательного согласия. Паула была огорчена словами настоятельницы, однако игуменья не доверяла Ориону. Такой тяжкий грешник, как он, навлекший на себя отцовское проклятие, должен был, по ее мнению, отказаться от света и посвятить себя подвигам покаяния, вместо того чтобы получить руку прекрасной девушки, которая горячо любила его. Только самый безупречный мелхит заслуживал бы редкого счастья сделаться мужем Паулы. Почтенная настоятельница сама провела бурную молодость среди соблазнов света и только впоследствии нашла душевный мир за стенами монастыря. Она охотно приняла бы юную дамаскинку в свою обитель как непорочную Христову невесту и убедила бы ее отречься от всего земного, чтобы передать ей управление киновией после своей смерти. Вероломство мужчин стоило немалых жестоких мук некогда блестящей и знатной женщине, и она хотела оградить Паулу как беззащитную сироту от такой же грустной участи. Поэтому игуменья с жаром доказывала девушке настоятельную необходимость последовать ее совету. Наконец Паула простилась с ней, обещая не давать согласия Ориону, по крайней мере до тех пор, пока он не возвратится из Дамьетты с письмом от настоятельницы, в котором она выскажет о нем свое решительное мнение. Предстоящее бегство давало монахине возможность ближе познакомиться с сыном Георгия. С того ужасного дня, когда Авилу разорили арабы, а Паула потеряла отца и брата, она никогда не проливала столько слез, как во время разговора с игуменьей. С заплаканными глазами и невыносимой головной болью вернулась девушка в дом Руфинуса, в комнату старой кормилицы. Палящий полуденный зной еще более усиливал страдания дамаскинки. Перпетуя уговаривала свою питомицу лечь в постель, но та наотрез отказалась и только позволила освежить себе голову водой. После того кормилица осторожно перечесала ей волосы, говоря, что это средство всегда помогало ее покойной матери от головной боли. Таким образом, прошло еще некоторое время, прежде чем Паула и Орион встретились наконец в тенистом местечке сада. Здесь ими овладело невольное смущение; юноша был бледен и расстроен, заплаканные глаза и болезненно сдвинутые брови Паулы еще более усилили его грустное настроение. – Прости, что я так запоздала, – сказала она умоляющим тоном. – Как долго пришлось тебе дожидаться меня! Но прощание с моим лучшим другом и второй матерью затянулось дольше, чем я думала. Эта разлука так тяжела для нас обоих, а теперь я чувствую жестокую головную боль… Не так надеялась я встретиться с тобой сегодня утром. – Ты и вчера не хотела уделить мне минутки времени, – мрачно возразил Орион, – а сегодня… Ведь ты слышала, как Руфинус приглашал меня… Я вовсе не требователен, а в особенности относительно тебя, избави Боже! Но разве ты забыла, что тебе предстоит сегодня проститься со мной, и быть может, навсегда? Между тем игуменье ты посвятила несколько часов, а мне отдаешь едва несколько минут – это несправедливо! – Ты прав, – печально заметила девушка, – но вчера вечером я не могла оттолкнуть от себя бедную Марию, когда она изливала передо мной наболевшее сердечко. Если бы ты знал, как я испугалась, как мне было больно, когда принесли твое письмо!… – Я должен был спешить к полководцу Амру, – прервал ее Орион. – Опасная поездка в Дамьетту сопряжена для меня с большой жертвой; я не мог предвидеть заранее, в какое рискованное положение буду поставлен. Ты узнаешь об этом позже. И все-таки никакая опасность, никакой труд не испугают меня, если я все буду знать заранее… – Что я отвечаю на твою любовь? – прервала его Паула. – Что я счастливейший из смертных, несмотря на пережитое горе, – с возрастающим жаром продолжал юноша. – О Паула, единственная, обожаемая девушка, смею ли я надеяться? – Да, – отвечала она громко и с глубоким чувством, – я люблю тебя и никогда не перестану любить всей душой! Он бросился к возлюбленной, схватил ее руки и стал покрывать пламенными поцелуями, но девушка осторожно освободилась от него, говоря умоляющим тоном: – Нет, Орион, прошу тебя, не теперь. – Теперь, именно теперь, как же иначе? – спросил он с волнением и глубокой нежностью. – Но ты права. Зачем мы останемся здесь, где нас могут видеть посторонние? Пойдем в комнаты, там мы будем наедине с нашим счастьем. – Нет, нет! – торопливо прервала дамаскинка, дотрагиваясь рукой до своей воспаленной головы. – Сядем лучше на скамью под сикомором: там тень и прохлада, там ты скажешь мне все нужное, и узнаешь от меня, как моим сердцем владела любовь. Огорченный Орион с изумлением посмотрел на свою возлюбленную, которая пошла к сикомору и села под тенью его ветвей. Он последовал за Паулой; девушка указала ему рукой на место возле себя, но он остановился перед ней, говоря глухим печальным голосом: – Ты все такая же, как и прежде, неприступная и холодная. Разве это справедливо, Паула? А ты еще говоришь о глубоком чувстве, овладевшем тобой. Разве так отвечают на призыв страстного сердца? Разве так прощаются невеста с женихом перед долгой разлукой? Она со страхом подняла на него глаза и сказала задушевно-ласковым тоном: – О, Орион, Орион! Разве ты не видишь, не чувствуешь, как сильно я тебя люблю? Ты должен сознавать это, и потому, дорогой возлюбленный, довольствуйся тем, что это сердце принадлежит тебе безраздельно и что Паула не хочет ни о ком думать, ни о ком заботиться, ни за кого молиться, кроме тебя. – Ну так пойдем со мной! – порывисто воскликнул он. – Не отказывай своему жениху в том, на что он имеет право! – Нет, нет! Мы еще не жених и невеста, – вырвалось у нее с тревогой и отчаянием. – И в моих жилах течет горячая, страстная кровь, и я жажду броситься в твои объятия, прильнуть к твоей груди, но мне невозможно сделаться твоей невестой сегодня, сию минуту. Нет, невозможно! – Но почему? Я хочу знать, почему?! – воскликнул вне себя Орион. – Почему ты не можешь быть моей невестой, если любишь меня? К чему выдумывать эту новую нестерпимую пытку? – Благоразумие говорит мне, что наш союз следует пока отложить, – произнесла Паула, тяжело вздохнув и понизив голос, как будто собственные слова пугали ее. – Милый Орион, ты еще не научился обуздывать свои желания и страсти; ты слишком скоро позабыл, что мы пережили оба, какие препятствия нам пришлось преодолеть, прежде чем понять друг друга. Да, мой возлюбленный, скажу откровенно: еще так недавно я не могла без вражды и неприязни смотреть тебе в лицо. Непонятная, таинственная сила влекла нас друг к другу, и вот теперь взаимная холодность перешла в кипучую страсть. Так смертельный яд становится лекарством, а проклятие обращается в благословение. Из страстной ненависти в моем безрассудном сердце выросла не менее страстная любовь. Но все-таки я не могу немедленно отдать тебе свою руку. Назови это трусостью, себялюбивым расчетом, назови, как хочешь, но я повинуюсь лишь голосу благоразумия, хотя это решение стоило мне немало горьких слез. Ты должен помнить только одно: что бы ни случилось, мое сердце никогда не будет принадлежать другому – оно всецело отдано тебе. Но я стану женой лишь тогда, когда буду иметь возможность сказать тебе с полным доверием: «Ты вышел Победителем из твоих испытаний; возьми меня, я твоя!» Тогда ты узнаешь, что любовь Паулы не менее горяча и сильна… О Боже мой, пойми же наконец, Орион, что я хочу выразить этими словами! Как я страдаю, праведное небо, моя голова готова разлететься в куски! Девушка наклонилась, сжимая руками пылающий лоб. Бледный Орион, вздрагивая, точно в лихорадочном ознобе, положил ей на плечо правую руку и сказал глухим, утратившим прежнюю звучность, голосом: – Эзотерики подвергают своих учеников предварительным испытаниям, прежде чем открыть им доступ к мистериям. Хотя мы и живем в Египте, но странно, что такое правило применяется к любви. Все это, впрочем, придумано не тобой. То, что ты называешь «голосом благоразумия», навязано тебе настоятельницей монастыря. – Я благодарна ей за совет. Сердце должно подчиняться рассудку. – За что ты благодарна игуменье?! – воскликнул юноша, вне себя от гнева. – Тебе, напротив, следует проклинать ее за непрошеную услугу, как проклинаю я. Разве она знает меня? Разве мы встречались с ней? Если бы эта чересчур осторожная женщина, привыкшая деспотически властвовать в своей киновии, заглянула ко мне в душу, то не стала бы воздвигать преград между мной и тобой. Любовью и доверием от меня с детских лет можно было добиться всего, и если бы ты, мудрая и осмотрительная, не задумываясь, вручила мне свою судьбу, я не помнил бы себя от счастья и старался бы только заслужить твое одобрение, изгладил в тебе всякий след сомнения; я был бы способен сорвать для тебя с неба солнце и звезды и не побоялся бы никакого испытания!… Но теперь… теперь!… Вместо того чтобы поднять меня на высоту, вы меня унижаете, позорите в моих собственных глазах. Об руку с тобой я поднялся бы в светлые сферы, где царит совершенство, но так… Выжидать, пока мои добрые дела превратят твою спокойную привязанность в пламя страсти! Не смешно ли это? Я не могу вынести такой оскорбительной пытки, такого искуса, и ты сама откажешься от него, если меня любишь. – Я люблю, люблю тебя! – воскликнула Паула, с тоской хватая руки Ориона. – Пожалуй, ты прав. Но что мне делать, Господи?… Не требуй от меня, по крайней мере в данную минуту, никакого решительного слова! Я не в состоянии ничего обдумать! Ты видишь, как я страдаю! – Вижу, – отвечал он, с сожалением взглянув на бледное лицо девушки, по которому пробегали болезненные конвульсии. – В таком случае, отложим наш разговор до вечера. Отдохни и прими лекарство, а потом… – Потом, на пути в Дамьетту, ты повторишь игуменье то, что сказал теперь мне! – заключила дамаскинка. – Она превосходная женщина и научится любить и понимать тебя, я уверена в этом. Почтенная настоятельница возвратит мне мое слово… – Какое слово? – Мое обещание не отдавать тебе своей руки, пока… – Пока я не выдержу искуса, назначенного эзотерикам? – насмешливо перебил Орион, пожимая плечами. – Отдохни, Паула; ступай в свою комнату! Посторонняя женщина отравила нам лучшие часы нашей жизни. Теперь мы оба не уверены в себе и не можем договориться ни до чего хорошего. О если бы ты могла видеть, что происходит у меня в душе! Однако тебе пора успокоиться и заснуть, а я постараюсь забыть полученную обиду… Прощай до другой, более ласковой и… смею сказать, более счастливой встречи. Орион повернулся и торопливо пошел из сада. – Не забывай одного – что ты безгранично дорог мне! – крикнула ему вслед глубоко взволнованная девушка. Но он не слышал ее слов и, не заходя к Руфинусу, вышел из ворот на улицу. XXXII Вернувшись к себе, глубоко оскорбленный юноша бросился в изнеможении на диван. Паула отдала ему свое сердце, но какое жалкое, холодное чувство питала она к нему, если не хотела сделать ни малейшей уступки, не заручившись предварительно вескими фактами, которые доказали бы ей, что на него можно положиться. И как могла любящая девушка позволить третьему лицу вмешаться в их отношения? Неужели она доверила тайну Ориона мелхитской монахине, враждебной якобитам?… А он еще рисковал головой для спасения этой фанатички и ее сподвижниц, сестер обители святой Цецилии!… Право, здесь было от чего сойти с ума!… Как жаль, что нельзя нарушить слова, данного почтенному Руфинусу в присутствии Паулы, и отказаться от безумного предприятия. Вместо прекрасной и гордой владычицы своего сердца, юноша видел теперь в дочери Фомы плаксивую, бесхарактерную, малодушную женщину. В его комнате лежали планы и карты. Он велел Нилусу принести их сюда, чтобы исполнить поручение полководца Амру. Эти предметы напомнили ему знаменательный разговор с арабом. Орион вскочил с места и стал тревожно ходить по комнате, где прожила два года его возлюбленная. Здесь стояла лютня Паулы; юноша натянул на инструмент новые струны и настроил его. Желая развлечься музыкой, он взял плектр [75] и принялся играть. Но лютня оказалась плохой. Как могла богатая девушка довольствоваться такой негодной вещью! Орион бросил лютню на кушетку и взял в руки свою собственную – подарок Элиодоры. Как превосходно умела она играть на этом инструменте! И теперь еще струны лютни звучали упоительно и нежно, напоминая Ориону некогда любимую им женщину. По временам он ударял по ним с такой силой, что их звук походил на болезненный вопль страдающей души. Музыка мало-помалу успокоила его взволнованные чувства, но юноша опять взял несколько бурных аккордов; перекладина, на которой держались струны, соскочила с места и со звоном ударилась о подставку инструмента. Орион вздрогнул. В ту же минуту скрипнула дверь; на пороге комнаты стоял секретарь, ездивший с сыном мукаукаса в Византию. – Господин! – воскликнул он в радостном волнении. – К тебе пришел посланный из гостиницы Зострата с этим вот диптихом [76] . Он не был запечатан, я его прочитал. Какая неожиданная новость, подумай только: сенатор Юстин прибыл в Мемфис со своей благородной супругой, почтенной матроной Мартиной. Они просят тебя навестить их для переговоров по очень важному делу. Посланный говорит, что высокие путешественники приехали сюда сегодня ночью. Какая радость! Вспомни, как ты был принят в их роскошном дворце! Неужели мы оставим их в гостинице? Нет, до тех пор пока существует гостеприимство, это было бы грешно! – Это невозможно, совершенно невозможно! – воскликнул Орион, бросив лютню и вскакивая, чтобы прочитать письмо. – Почерк самого Юстина, – продолжал он. – Как могла эта ленивая чета решиться на отдаленное путешествие в Египет? Тут кроется что-то необычное. Однако, клянусь Зевсом, – так по старой привычке обычно клялась золотая молодежь в Александрии и в Константинополе, – клянусь Зевсом, я устрою дорогим друзьям княжеский прием! Постой, прежде всего скажи посланному, что я сейчас буду у них, и прикажи запрячь новую четверку паннонских лошадей в серебряную колесницу. А я тем временем отправлюсь к матушке. Но мы успеем еще всем распорядиться. Скажи тотчас Себеку, чтобы он приготовил запасные комнаты для гостей. Какое счастье, что больные освободили их. Мою теперешнюю комнату присоедините туда же; я перейду в свое прежнее помещение. У сенаторской четы, наверное, немало прислуги. Пусть двадцать, даже тридцать рабов немедленно займутся уборкой и чисткой комнат. Через два часа все должно быть готово. Обе залы нужно убрать с особенной роскошью. Пусть Себек берет все, что понадобится, из наших собственных покоев… Юстин здесь, в Египте!… Однако тебе следует поспешить! Но подожди, я позабыл еще одно. Возьми эти рукописи и планы; впрочем, нет… они слишком тяжелы для тебя. Отошли их с невольником к Руфинусу; они мне понадобятся во время путешествия. Секретарь опрометью бросился из комнаты; тем временем Орион торопливо поправил свою прическу и смятые складки траурной одежды, после чего пошел к матери. Нефорис слышала не раз, что ее сын, а в прежние времена и покойный муж, всегда встречали самый радушный прием в доме сенатора, и потому одобрила мысль пригласить приезжих к себе, оговорившись, однако, что сама она, по болезни, не может исполнять роль хозяйки. Нефорис посоветовала сыну отложить путешествие и целиком посвятить себя дорогим гостям, но он сказал, что это невозможно, что Себек и старшая экономка сумеют позаботиться обо всем, а нездоровье матери послужит достаточным извинением в глазах посетителей. Орион просил мать показаться им хотя бы один раз, однако матрона отклонила эту просьбу, находя, что с ее стороны будет вполне достаточно ежедневно посылать гостям от своего имени лучшие цветы и фрукты, сопровождая их дружескими приветствиями, а перед отъездом поднести им ценные подарки. Сын согласился с ней и несколько минут спустя выехал на своих паннонских рысаках со двора. В гавани он встретился с хозяином барки, нанятой для путешествия, и торопливо протянул ему два пальца. То был условный сигнал, означавший: мы ждем тебя за два часа до полуночи. Лодочник отвечал энергичным кивком головы. Эта встреча и предстоящее свидание с друзьями, которым он желал отплатить за их доброту и радушие, привели юношу в приподнятое настроение, и хотя ему было жаль оставить дорогих гостей, но опасное путешествие снова стало манить его. Он надеялся во время дороги расположить в свою пользу игуменью и не сомневался, что Паула отменит свое обидное решение сегодня же вечером. Гостиница Зострата, громадное прямоугольное здание с большим двором, была самой лучшей и вместительной во всем городе. В восточной стороне дома, обращенной к реке, находились отличные комнаты; теперь их занимала сенаторская чета со своей свитой и штатом прислуги. Топот четверки лошадей привлек Юстина к окну. Увидев сына мукаукаса в обитой серебром колеснице, он стал махать ему салфеткой, сдернутой со стола, и весело закричал: – Добро пожаловать! Вот и Орион, – прибавил с торжествующим видом сенатор, обращаясь к жене. Мартина лежала на кушетке полураздетая, изнемогая от африканской жары и поминутно поднося к губам прохладительное питье из фруктового сока. – Вот и прекрасно, – отвечала матрона, приказывая служанке принести верхнюю одежду из самой легкой ткани. В комнате находилась еще и восхитительная молодая женщина, которая в волнении вскочила с кушетки при первом возгласе Юстина. – Ты хочешь сейчас встретиться с ним, душа моя, – спросила ее жена сенатора, – или мы сделаем сыну Георгия приятный сюрприз? – Я лучше уйду, – проговорила красавица, подавляя невольный вздох. – Что он подумает обо мне? – продолжала она. – Люди стареют, но не делаются с годами умнее. Сказав это, молодая женщина исчезла в боковой двери Мартина посмотрела ей вслед и заметила мужу: – А ведь она оставила щелку для подглядывания. Боже праведный! В такую жару терзаться любовью должно быть положительно невыносимо! Минуту спустя, Орион возник на пороге комнаты. Когда Юстин обнял его, Мартина весело воскликнула: – Поцелуй также и меня! Юноша тотчас повиновался ей, и тогда она простонала притворным отчаянием: – О мой милый мальчик! О мой великий Сезострис! Скажи мне, как мог твой знаменитый дед совершать геройские подвиги под этим палящим солнцем? Что касается меня, то я здесь совершенно погибаю, таю, как масло. Но для своих близких можно решиться на всякую жертву. Эй Сира, поди сюда! Прикрой меня еще каким-нибудь кусочком, похожим на одеяние. Как практичны моды африканских крестьян, которых мы встречали в пути. Если у них надета опояска в три пальца шириной, они считают это очень милым костюмом. Однако что же ты не садишься? Сядь здесь, у моих ног… Подай стул господину, Аргос! Принеси вина и воды в прохладном кувшине, такой же свежей воды, как и давеча… Муж, я нахожу, что Орион похорошел еще более. Но, Боже мой, как грустно видеть на нем траурную одежду, хотя она очень идет милому мальчику. Ах ты, бедный плутишка! Мы узнали о твоем горе еще в Александрии. Сенаторша вытерла платком влажные глаза и заодно вспотевший лоб. Ее муж прибавил от себя несколько сочувственных слов по поводу смерти мукаукаса. Юстин и Мартина были необыкновенно обходительными и веселыми людьми. Богатство и знатность обеспечивали им привилегированное положение в свете, но они никогда не кичились им. Все жители Константинополя от мала до велика оказывали им большой почет; эта уважаемая чета отвоевала себе право не стеснять себя строгим этикетом, царившим тогда в чопорном византийском обществе. Кому не нравилась простота их обращения, тот мог не являться к ним в дом. Муж не отличался честолюбием, его назначили сенатором как богатого и знатного человека в столице, но он пользовался высоким саном только разве для того, чтобы доставлять родным и знакомым удобные места на публичных торжествах. Юстин был гостеприимен, охотно оказывал услуги друзьям, любил пожить и давал жить другим. Мартина, добросердечная женщина, никогда не претендовала на роль красавицы, что не мешало очень многим добиваться в молодости ее руки. Супруги уже давно безвыездно жили в Константинополе, переезжая летом в свою великолепную виллу на берегу Босфора. Им была непонятна мания других богачей ежегодно посещать морские купания и путешествовать. Величайшим удовольствием для сенатора и его жены было принимать у себя добрых знакомых, и гостеприимный дом Юстина никогда не пустовал. Константинопольская знать охотно собиралась здесь в дружеский кружок, утомившись церемонными придворными праздниками. Молодежь имела привычку поверять Мартине свои сердечные тайны. Так же поступила и прекрасная Элиодора, вдова родного племянника сенаторши, когда Орион овладел ее неопытным сердцем. Элиодора была любимицей почтенных супругов, но еще больше любили они младшего брата ее покойного мужа. Ему предстояло наследовать их состояние; но два года спустя в Византию пришла печальная весть, что Нарсес, занимавший должность трибуна в одном из конных полков императора, пал в битве с неверными. Между тем никто не мог доставить точных сведений о его смерти; наконец благодаря неутомимым поискам родные узнали, что юноша взят в плен и живет в Аравии. Это известие подтвердилось справками, собранными Орионом и его покойным отцом. Несколько часов спустя после отъезда молодого египтянина из Константинополя, к Юстину пришло письмо, написанное дрожащей рукой. Молодой узник умолял освободить его от рабства с помощью правителя Египта Амру. Тогда почтенные супруги собрались в Мемфис, причем Элиодора всеми силами старалась поддержать их намерение. Разлука только усилила ее любовь к сыну Георгия; Мартина знала чувства племянницы к Ориону и считала своим долгом устроить судьбу молодой женщины, которая была преданной женой ее племяннику и самоотверженно ухаживала за ним до последней минуты жизни. Орион и Элиодора были как будто созданы друг для друга, а почтенная сенаторша любила устраивать свадьбы. Однако на этот раз о брачном союзе не было речи, и в конце концов Мартина попала в неприятное положение, так как связь знатного египетского юноши с ее племянницей получила огласку. Однажды простодушная сенаторша заговорила об этом с Орионом, но тот отвечал, что его отец, якобит, не позволит ему жениться на женщине другого вероисповедания. Почтенная матрона не стала возражать, но подумала про себя, что стоит старому мукаукасу познакомиться с Элиодорой, и его предубеждения рассеются, как дым. Лично зная Георгия, Мартина не сомневалась в его благосклонности. Действительно, Элиодора обладала всеми данными, которые могли служить порукой супружеского счастья. Она была из хорошей семьи, вдова знатного человека, а ее редкая красота пленяла и молодых, и старых. Трудно было представить себе более милое, кроткое существо; ее прекрасные глаза, которые Мартина называла «молящими», могли тронуть камень, а белокурые, слегка вьющиеся волосы были мягки, как и нрав молодой женщины. Несколько полноватая, но стройная и гибкая фигура, умение одеваться, талант к музыке и пению выгодно дополняли физические достоинства красавицы. За ней ухаживала положительно вся молодежь Константинополя. А если бы старый Георгий мог хоть раз услышать ее серебристый, веселый смех! Элиодора не была особенно умна, но ее нельзя было назвать ограниченной, к тому же слишком умные женщины, как известно, не пользуются большим успехом у мужчин. Когда сенатор Юстин решил отправиться в Египет, Мартина взяла с собой Элиодору, твердо намереваясь устроить ее свадьбу с Орионом, поведение которого бросило тень на безупречную репутацию вдовы. В Александрии она узнала с смерти мукаукаса, и эта весть поддержала в ней надежду на успех. Наконец они прибыли в Мемфис, и теперь молодой человек сидел перед Мартиной, приглашая приезжих вместе с их штатом переселиться к нему в дом. Почтенные супруги, конечно, приняли это приглашение, и рабам был отдан приказ готовиться к переезду; весь штат богатой четы состоял приблизительно из двадцати человек. Юстин рассказал юноше о цели своего приезда в Египет, прося его содействия. Сын Георгия встречал несчастного Нарсеса в Византии, где племянник сенатора слыл одним из самых блестящих и обходительных представителей знатной молодежи. Ориону было очень грустно сообщить друзьям, что Амру, от которого зависело освобождение пленника, уезжает послезавтра в Медину, а сам он еще сегодня вечером должен отправиться в далекое путешествие на неопределенное время. Эта весть взволновала и опечалила гостей. Юстин принялся настойчиво расспрашивать своего любимца, по какому поводу он покидает Мемфис, и наконец ему удалось выпытать тайну Ориона. Однако почтенные супруги не одобрили его рискованного предприятия. Сенатор доказывал юноше, что ему, как естественному главе египетского населения, не следует подрывать таким поступком доверия к себе, потому что соотечественники видят в нем своего руководителя. Покровительствовать мелхитам значит явно восставать против патриарха, между тем сыну мукаукаса следует действовать с ним заодно в защиту единоверцев страны, порабощенной мусульманами. Но никакие доводы не могли заставить юношу отказаться от своего намерения. Образ Паулы стоял перед его глазами, пока он слушал убедительные речи византийца. Впрочем, желая доказать друзьям свое участие, молодой человек предложил Юстину немедленно поехать с ним на ту сторону Нила, для переговоров с наместником халифа. До захода солнца оставалось по крайней мере полтора часа, а паннонские рысаки могли быстро домчать их до Фостата и привезти обратно. Во время отсутствия мужчин решили устроить переселение из гостиницы в дом наместника. Оттуда прибыли уже фургоны для перевозки тяжестей; другие экипажи должны были явиться несколько позднее, чтобы отвезти дорогих гостей на новую квартиру. Когда сенатор выезжал со двора вместе с Орионом, Мартина весело крикнула юноше из окна: – Мой муж, наверное, убедит тебя дорогой, и если ты образумишься, то получишь прекрасную награду! Не жалей золотых талантов, старик, пока полководец Амру не пообещает тебе освободить бедного мальчика! Послушайся меня, Орион, откажись от безумной затеи! Солнечный диск еще не успел окончательно исчезнуть за Ливийской горной цепью, как взмыленная четверка лошадей въехала во двор наместнического дома. Однако Юстин потерпел неудачу. Амру был в отъезде: он делал смотр войскам, расположенным между Гелиополисом и Ониу, откуда не мог вернуться раньше ночи или следующего утра. Тем временем весь багаж сенаторской четы и многочисленный штат прислуги был благополучно перевезен из гостиницы. Белые рабы, прибывшие из Византии, смешались с черными и коричневыми невольниками покойного мукаукаса. Мартина была в восторге от своего нового помещения и превосходных, не виданных ею цветов, которыми больная хозяйка дома велела украсить обе приемные залы, отведенные для почетных гостей. Но неудачная поездка мужа в Фостат омрачила веселость сенаторши. По ее словам само Провидение устроило так, чтобы удержать Ориона от рискованного путешествия. Оставшись в Мемфисе, он мог, во-первых, работать на пользу соотечественников, а во-вторых, помочь друзьям в несчастье. Однако молодой человек не согласился изменить принятого решения, хотя ему было тяжело противоречить доброй женщине. – Ты не уступишь, даже если тебе понравится привезенный мной подарок? – спросила Мартина, лукаво улыбаясь. – К сожалению, нет, – отвечал сын Георгия. – Вот увидим, – возразила матрона и продолжала еще настойчивее прежнего, – у каждого есть качество, которое особенно красит его и делает неотразимым, так и ты, мой сын, всегда очаровывал нас своей любезностью. Твердая решимость, обнаруженная тобой сегодня, отнимает у тебя очень много привлекательного. Ты положительно неузнаваем. Будь лучше прежним уступчивым, мягким юношей! – То есть слабохарактерным и малодушным, готовым на все, чего ни попросят добросердечные женщины вроде… – Чего ни попросят старые друзья, – перебила сенаторша но не докончив своей речи, быстро обернулась к мужу и воскликнула: – Господи Боже, Юстин, подойди скорее сюда к окну! Ну, видал ли ты когда-нибудь такое сочетание пурпура и золота на небе? Древние пирамиды, вон там в пустыне, и вся окрестность как будто охвачены пламенем. Однако, великий Сезострис – так называла Мартина в шутку своего любимца Ориона, – пора показать тебе привезенные подарки. Прежде всего этот обруч, – и гостья подала юноше дорогой браслет с разными камнями греческой работы, – нет, нет, подожди благодарить, – продолжала она, – у меня есть для тебя кое-что получше… Но эта вещь довольно объемиста и, кроме того… Пойдем со мной! Говоря таким образом, сенаторша вышла из залы в прихожую и приблизилась к дверям комнаты, которая принадлежала раньше Пауле, а в последнее время служила спальней Ориону. Приотворив одну половину двери, Мартина заглянула туда, отступила назад и подвела к порогу юношу. – Вот твой подарок! – произнесла она с торжествующим видом, слегка подталкивая юношу вперед. Орион неожиданно увидел перед собой Элиодору. Она стояла у самого окна. Розовый отблеск зари обливал ее красивую фигуру. «Молящие» глаза молодой женщины смотрели на вошедшего с благоговейным восторгом, а руки, сложенные на груди, придавали ей сходство с праведницей, которая видит перед собой чудо и заранее предвкушает неземное блаженство. Сенаторша также остановила на Орионе испытующий взгляд и заметила, как он побледнел при виде Элиодоры, вздрогнул всем телом и отступил назад. Как сильно он любит ее, подумала про себя добрая женщина; а юноше казалось, что у него под ногами разверзается зияющая пропасть. Почтенная Мартина оставила влюбленных наедине и выскользнула из комнаты с проворством, какого было трудно ожидать от ее тучного, полновесного тела. – Все идет прекрасно! – заметила она вполголоса мужу еще с порога залы. При виде нашей малютки Орион прирос к месту, как пораженный молнией. Вот посмотри: нам придется праздновать свадьбу на берегах Нила. – Дай-то Бог! – отвечал сенатор. – Однако свадьба свадьбой, а прежде всего Элиодора должна помешать опасному предприятию, затеянному безрассудным юношей! Я видел, с каким почетом встретили его приближенные наместника; никто, кроме Ориона, не сумеет склонить Амру в нашу пользу. Ему ни в коем случае не надо уезжать! Ты сказала племяннице… – Чтобы она не пускала его? – прервала со смехом матрона. – Можешь быть уверен, что он и сам останется! – Буду очень рад. Однако, жена, тебе не совсем прилично оставлять молодежь вдвоем, – заметил Юстин. – Ведь ты все-таки должна оберегать доброе имя неопытной Элиодоры. – Какие пустяки! – воскликнула Мартина. – Ведь в Константинополе они не приглашали свидетелей на свои нежные свидания. Пускай влюбленная парочка хорошенько наговорится и насмотрится друг на друга после долгой разлуки. Потом я пойду к ним и буду наблюдать за их благочинием. Ах Юстин, если эта свадьба устроится, я отправлюсь босиком на поклонение святой Агате. – А я только в одной сандалии! – подхватил сенатор. – Хорошо, если так кончится… а то весь город говорил об отношениях Доры к Ориону. Нам не следовало приглашать их к себе одновременно, но ведь тебя не переспоришь… Вот и наделала бед! Ступай же к ним, Мартина, иди! – Сейчас, сейчас! Только посмотрим еще раз в окно. О какой яркий закат! Но нет, уж слишком поздно: краски зари успели потухнуть. Две минуты назад все небо полыхало пурпуром, точно мой сирийский плащ. Теперь вдруг наступили сумерки… Этот старинный дом и сад великолепны! Именно таким представляла я себе жилище мукаукаса. – И я также, – отвечал сенатор. – Однако тебе пора прервать уединенную беседу молодых людей. Если все пойдет удачно, Дора крупно выиграет! – Конечно! – воскликнула Мартина. – Но ведь у нее также отличное состояние. Одна загородная вилла чего-нибудь да стоит! Я заранее предвижу, что молодые супруги будут проводить на ней каждое лето. А если бедняжка Нарсес не переживет неволи… Нелегко провести в рабстве целых два года… тогда… тогда я не прочь… – Изменить завещание? Будем надеяться, что до этого не дойдет. А теперь ступай к Элиодоре, прошу тебя! – Сейчас, сейчас! Надо же дать им время высказаться. После Нарсеса мне ближе всего… – Орион и Дора? Согласен с тобой; однако тебе пора… – Может быть, грешно говорить о живом, как о покойнике… Но во всяком случае бедный мальчик не должен поступать обратно на военную службу. – Разумеется, но послушай, Мартина… – Завтра сын Георгия упросит полководца помочь нам… – Да, если юноша останется здесь… – Давай биться об заклад, что Элиодора удержит его. – Я что, дурак? – со смехом спросил сенатор. – Разве я получу с тебя что-нибудь, если выиграю? На этот раз матрона послушалась мужа и выиграла заклад. Чего не могли достичь предостережения преданного Нилуса, уговоры сенатора Юстина и голос собственной совести, упрекавший Ориона за измену своей религии, то было сделано вкрадчивой лаской Элиодоры. В ее сердце вспыхнуло бурное пламя, когда она увидела явное волнение юноши при неожиданной встрече. И молодая женщина бросилась в объятия возлюбленного, а потом, замирая в блаженстве, смиренно опустилась к его ногам, обняла его колени и, устремив на любимого свои чудные глаза, стала умолять, чтобы он не покидал ее сегодня, чтобы остался в Мемфисе хоть до завтрашнего дня, а потом делал, что хочет. Красавица была не в силах отпустить от себя Ориона в опасный путь именно сегодня, когда наконец осуществилась ее заветная мечта и они снова были вместе. Юноша не хотел уступить, но тогда Элиодора бросилась к нему, осыпая горячими поцелуями его губы и нашептывая ласковые имена, которые когда-то опьяняли молодого египтянина. Орион никогда не думал серьезно о женитьбе на этой восхитительной женщине и вскоре охладел к ней, оставив Византию. Победа над Элиодорой досталась ему слишком легко. Неприступная с другими, она скоро отдалась юному чужестранцу, как будто отуманенная волшебными чарами. Но в настоящую минуту Ориона привлекало в ней именно то, что отталкивало раньше. Именно так хотел он быть любимым: с полным самоотвержением, от всего сердца; такой любовью, которая не требует ничего, кроме ответной любви, не знает оговорок, не допускает чужого вмешательства. Эта молодая, прекрасная женщина ради него подвергла себя осуждению света, безропотно страдала и никогда не жаловалась, зная заранее, что любимый человек покинет ее и никогда не назовет своей женой. Да, Элиодора умела любить; ее беззаветная преданность воодушевила в настоящую минуту упавшего духом Ориона; когда он горько сомневался в себе, перед ним явилось существо, которое поклонялось ему, как кумиру, и сыну Георгия было отрадно чувствовать себя не только предметом любви, но и обожания. И сколько было в Элиодоре истинной женственности, как она цвела красотой! Ее дивные глаза надоели Ориону в Константинополе; они смотрели на него с такой же мольбой, когда она старалась отдалить час разлуки или просила надеть ей плащ. Но теперь этот поразительный взгляд, пленивший с первого раза молодого египтянина, был полон для него новой прелести и будил в душе уснувшие чувства. Элиодора победила; юноша обещал ей по крайней мере обдумать, не может ли он освободиться от своего обязательства, но тут он вспомнил про Паулу, и внутренний голос подсказал ему, что она принадлежит к высшему разряду людей, чем эта увлекающаяся, подобострастная женщина, союз с которой угрожал заглушить в нем и жажду благородных подвигов, и стремление к нравственному совершенству. Наконец Ориону удалось вырваться из объятий чародейки, и едва он успел стряхнуть с себя ее чары, как устыдился своей слабости: он изменил любимой девушке в той комнате, где она жила! Вопрос Элиодоры о беленькой собачке, подаренной ему на память, воскресил перед ним историю несчастного смарагда. Он завел обиняками речь о страсти молодой женщины к редким камням и намекнул, что им надо переговорить о крупном изумруде, недавно посланном ей. Элиодора встрепенулась при этил словах и с такой детской радостью принялась благодарить возлюбленного за редкий подарок, так вкрадчиво убеждала его в необходимости отложить свою поездку, что молодой человек уступил ее мольбам. Он говорил сам себе, что старик Руфинус может обойтись без него, и оправдывал свое непостоянство долгом благодарности к добрым друзьям, которые нуждались в помощи. Его присутствие на барке не могло принести особенной пользы мелхитским монахиням, тогда как пленный Нарсес рисковал жизнью, если его рабство продлится еще долее. Во всяком случае пришла пора принять какое-нибудь твердое решение, и Орион решил остаться. Руфинуса следовало немедленно уведомить об этом; однако сын Георгия не нашел в себе достаточно силы, чтобы написать старику, и вздумал послать для переговоров Нилуса, который так сильно восставал против опасной поездки. Элиодора от радости захлопала в ладоши, и когда Мартина постучалась к ним в дверь, молодые люди вышли в ярко освещенную прихожую. Вдова сияла счастьем; дорогая одежда, сшитая по последнее моде, придавала ей царственное величие, несмотря на средний рост; недаром все мужчины в Византии восхищались грацией Элиодоры, а женщины завидовали ей. Орион был весел, но по его губам скользила задумчивая улыбка. Он не успел еще растворить дверей, как в прихожую вошли две женщины – это были Катерина и ее горничная. Больного Анубиса перенесли в комнату, которая примыкала к бывшей спальне Паулы. Несмотря на приезд знатных гостей, Филипп не позволил тревожить пациента. Мать злополучного шпиона, кормилица Катерины, находилась при нем. Молодая девушка пришла навестить молочного брата, ей хотелось расспросить его хорошенько обо всем случившемся, но юноша был так слаб и так страдал, что не смог выговорить ни слова; впрочем, Катерина пришла недаром. Встреча с Орионом, который выходил из уединенной комнаты вслед за какой-то незнакомой красавицей, дала новую пищу любопытству девушки. Она охотно прогулялась бы даже два раза в дом наместника, ради того чтобы полюбоваться на роскошную одежду и дорогой убор этой упавшей с неба посетительницы. Подобные явления стали в Мемфисе большой редкостью. Пожалуй, та, «другая», на которую намекал Орион, была вовсе не Паула, а эта прелестная знатная дама. Разве Орион не мог так же бессердечно обманывать дамаскинку, как обманул Катерину? Черты очаровательной блондинки дышали такой радостью, что нетрудно было догадаться, какая нежная сцена только что происходила между ней и Орионом. Дочь Сусанны была готова задушить вероломного юношу своими руками, но ей было приятно думать, что и другие женщины, кроме нее, попадали в его сети и мучились пыткой обманутой любви. – Он остается! – воскликнула Элиодора, обращаясь к тетке. – Пусть Бог вознаградит тебя за это, – сказала растроганная сенаторша, протягивая руку Ориону. Она заметила счастливое выражение в чертах племянницы, но, по своей природной живости, в то же время увидела и Катерину, остановившуюся в прихожей. Матрона ласково кивнула ей и спросила хозяина: – Это твоя сестра или сиротка Мария, о которой ты рассказывал? Юноша подозвал Катерину и представил ее гостям. Она тотчас объяснила, что привело ее сюда. Мартина с племянницей были тронуты участием девушки к молочному брату и выразили надежду увидеться с ней опять. – Прелестная куколка! – сказала Мартина ей вслед. – Свежая, нарядная, подвижная! Как мило она лепечет! – И прибавь к тому: самая богатая наследница в Мемфисе, а может быть, и во всем Египте, – заметил Орион. При этих словах Элиодора с досадой опустила глаза. Желая загладить неприятное впечатление, юноша продолжал, смеясь: – Моя мать хотела женить меня на Катерине, но такая крошечная жена мне не пара. Да и вообще мы во многом не сходимся между собой. Орион извинился перед гостями и пошел переговорить с Нилусом. Казначей с радостью взял на себя поручение своего господина извиниться за него перед Руфинусом, передать поклон Пауле и объяснить причину, которая заставила его остаться в Мемфисе. Неожиданная новость до того обрадовала тихого, сдержанного Нилуса, что он отечески обнял Ориона. Молодой человек до поздней ночи просидел с гостями. На следующее утро Мартина пришла к своей племяннице; Элиодора казалась утомленной, но на ее лице играла счастливая улыбка. Сенаторша сообщила ей, что Юстин отправился с Орионом к наместнику халифа и что их дело, вероятно, сегодня же примет благоприятный оборот. Однако спустя некоторое время мужчины вернулись, не добившись ничего. Сделав смотр войскам у Гелиополиса, Амру не вернулся в Фосфат, а проехал прямо в Александрию, чтобы остаться там несколько дней, а потом продолжать путь в Медину. Сенатору только оставалось последовать за ним. Орион добровольно вызвался сопутствовать старику. Он твердо решил порвать с Элиодорой прежнюю связь, и это путешествие выводило его из большой затруднения. Рано поутру он принялся писать Пауле, но ему не удалось этого сделать сразу, и юноша бросил несколько неоконченных писем. Наконец, он высказал невесте всю правду, уверяя ее в своей неизменной любви и прибавив, что он не покажется ей на глаза, прежде чем не покончит навсегда со своим прошлым. Мартина и ее племянница проводили путников до экипажа. Вернувшись они встретили в прихожей Катерину с горничной. Мартина пригласила девушку к себе, но дочь Сусанны отказалась зайти к сенаторше, потому что спешила домой. Сегодня Анубис чувствовал себя лучше и, хотя с трудом, но передал Катерине подслушанный им разговор. Он знал, что монахини намерены бежать к северу, но не мог расслышать названия города, куда их хотели отвезти. Слушая признания больного, Катерина выслала из комнаты его мать и сиделку, а когда Анубис кончил, она склонилась над ним и так сладко поцеловала его два раза, что бедный юноша чуть не лишился чувств. После ухода любимой госпожи он опять остался наедине с матерью и тут почувствовал себя бодрее, а воспоминание о пережитой им блаженной минуте смягчило жестокую боль в сломанной ноге, так что он перестал жалеть о принесенной им жертве. Катерина не вернулась домой, а немедленно пошла к епископу, который узнал от нее о бегстве мелхитских монахинь. Кроткий Плотин не на шутку разозлился и поспешил в Фостат требовать помощи наместника. Ввиду отсутствия полководца, епископ обратился к его векилу, убеждая Обаду послать погоню за беглецами. Катерина торжествовала: благодаря ее вмешательству затеялось нешуточное дело, которое могло обернуться немалым злом для Ориона и Паулы, а пожалуй, и погубить их. XXXIII Казначей охотно исполнил возложенное на него поручение. Руфинус согласился, что побег монахинь можно устроить и без личного содействия Ориона, так как были приняты все необходимые меры. Желание юноши угодить приезжим византийцам было вполне понятно, но его отказ сопутствовать друзьям все-таки встревожил старого врача. По его мнению, это предвещало мало хорошего для Паулы. Ее любовь к сыну мукаукаса не была тайной для Руфинуса и его жены. Иоанна гораздо сильнее мужа была огорчена случившимся. Она предвидела опасности затеянного предприятия и пламенно желала, чтобы Руфинус отказался от него, но не смела противоречить, зная упрямство старика. Скорее можно было заставить Нил изменить свое направление, чем уговорить неутомимого скитальца по свету нарушить слово, данное игуменье. Таким образом, бедной женщине оставалось только молчать, сохраняя внешнее спокойствие. Руфинус полностью одобрил решение Ориона в присутствии Паулы, похвалил его щедрость и хороший выбор провожатых. Орион пожертвовал большую сумму на наем нильской барки и морского судна; навербованный им экипаж обещал отлично постоять за себя. Пульхерия радовалась поездке отца и охотно последовала бы за ним, помогая спасению дорогих ей монахинь. Корабельщик явился с обоими сыновьями и привел еще троих греков, единоверцев и товарищей по ремеслу, которые остались без работы, потому что обмеление Нила мешало судоходству. Орион щедро снабдил старого мастера деньгами на дорогу. После захода солнца головная боль Паулы унялась. Она не знала, что подумать о внезапном решении Ориона; оно пугало и радовало ее, потому что юноша избавлялся от большой опасности. В первые дни после возвращения из Константинополя он хвалил доброту и гостеприимство сенаторской четы, и его мнение всецело разделял покойный мукаукас, сохранивший приятные воспоминания о своей поездке в столицу. Таких друзей нельзя было оставить без помощи. Кроме того, Нилус, всегда относившийся с большим уважением к дочери Фомы, с особенным усердием передал ей приветствия Ориона. Завтра, может быть, возлюбленный навестит ее. Чем чаще приходили девушке на память его слова, что он никогда не обманывал дружеского доверия, тем сильнее хотелось ей, вопреки совету игуменьи, отбросить все сомнения, и, повинуясь голосу сердца, отдать Ориону свою руку. Убывающий месяц еще не поднялся над горизонтом, и ночь была темна, когда монахини стали садиться на барку. По причине мелководья большое судно не могло подойти к самому берегу, и переодетых египетскими крестьянками сестер киновни пришлось переносить на руках. Наконец, очередь дошла до настоятельницы. Иоанна, Пульхерия, Перпетуя и воспитательница Марии, Евдоксия, усердная мелхитка, окружили ее; игуменья в последний раз поцеловала Паулу и шепнула ей на ухо: – Бог да благословит тебя, дитя мое. Орион остается с тобой, и тебе будет вдвое труднее сдержать данное мне слово. – Я обязана прежде всего оказывать ему доверие, – тихо отвечала Паула. – Ты обязана заботиться о самой себе; будь тверда и осторожна. Руфинус оставался последним на берегу; жена и Пуль обнимали его. – Бери пример с нашей дочери! – воскликнул старик, обращаясь к Иоанне и ласково привлекая ее к себе. – Будь уверена, что Бог не оставит нас своей помощью. До свидания, добрейшая из добрых! Если с твоим беспутным мужем случится беда, утешай себя мыслью, что он пожертвовал собой, спасая от жестокого преследования целых двадцать пять душ, неповинных ни в чем. Во всяком случае я останусь до конца на избранном пути; но отчего друг Филипп не пришел проститься со мной? Иоанна заплакала и сказала: – Он явно избегает нас; мне грустно такое отчуждение доброго человека именно теперь, в эту тяжелую минуту. Ах, если ты любишь меня, Руфинус, возьми с собой Гиббуса! – Да, господин, возьми меня, – вмешался горбатый садовник. – Пока мы вернемся назад, Нил, конечно, разольется, а до тех пор цветы обойдутся и без моего ухода. Сегодня ночью мне снилось, что ты сорвал розу с моего горба; она сидела на моей спине, как шишечка на крышке кувшина. Это что-нибудь да значит! Если ты оставишь меня дома, кто же будет потешать тебя дорогой? – Ну так и быть, ступай на барку, – со смехом отвечал Руфинус. – Довольна ли ты теперь, Иоанна? Он еще раз привлек к себе жену и дочь. Крупная слеза из глаз Иоанны капнула ему на руку, и муж прошептал ей тихонько: – Ты всегда оставалась розой моей жизни, а без роз немыслим никакой Эдем. Наконец большое судно вышло на глубину и вскоре скрылось в темноте от глаз оставшихся женщин. Звон монастырских колоколов раздался вслед беглецам; Пульхерия и Паула усердно звонили на колокольне. В воздухе не было ни малейшего ветерка; на барке, спускавшейся вниз по течению, нельзя было поднять даже маленького паруса, зато матросы изо всех сил работали веслами, и судно все дальше и дальше подвигалось к северу. Опытный лоцман стоял с шестом на носу барки, измеряя глубину, его брат правил рулем; ход барки ежеминутно затруднялся мелями и накопившимися массами ила. Едва взошел месяц, как судно село на мель напротив Фостата, матросам пришлось сойти в воду, они затянули песню, чтобы работать дружнее, и столкнули барку в глубину. Такие остановки происходили несколько раз, пока беглецы достигли Ликополиса. Здесь Нил разделялся на два рукава, и путникам предстояло незаметно проскользнуть мимо таможенной стражи. Вопреки опасениям большое судно осталось незамеченным в дымке тумана, поднявшегося с реки перед восходом солнца. Войдя в Фатметийский рукав, капитан и матросы были вне себя от радости, приписывая неожиданную удачу молитвам набожных сестер. При солнечном свете стало легче обходить мели, но как был узок обычно многоводный в этом месяце нильский рукав! Заросли папируса по краям речного русла стояли почти на сухой земле, причем их зелень пожелтела, как солома. Прибрежный ил затвердел, точно камень, и легкий западный ветер, надувавший теперь паруса, крутил над ним белую пыль. Во многих местах почва потрескалась; эти черноватые трещины казались разинутой пастью земли, жаждавшей влаги. Черпальные колеса стояли в стороне от реки, удалившейся от них, а поля, которые еще недавно орошались водой, походили на гумно, где прежде вымолачивали собранный с них хлеб. Вокруг деревень и пальмовых рощ колыхалось желтоватое марево; путники, шедшие по высоким прибрежным насыпям, подвигались вперед, опустив головы и едва волоча ноги по глубокой пыли, покрывавшей дорогу. Солнце невыносимо жгло с безоблачного неба; монахини сделали себе навесы из белых головных покрывал и сидели на палубе в глубокой задумчивости. Глиняный кувшин с нильской водой то и дело переходил из рук в руки, но питье не утоляло жажду. Когда настал час обеда, почти никто из сестер не притронулся к пище; настоятельница и Руфинус старались ободрить их; однако после полудня старушка также почувствовала упадок сил и спустилась в маленькую душную каюту, где было еще жарче, чем на палубе. Так прошел длинный мучительный день. Матросы говорили, что не припомнят такого зноя, но это не мешало им, однако, с удивительной стойкостью работать веслами с утра до вечера. Наконец наступил прохладный вечер; измученные путешественницы ожили и свободно вздохнули; между ними завязался разговор, ужин показался всем очень вкусным. Игуменья познакомилась с корабельным мастером, а потом принялась толковать с Руфинусом о будущем Паулы и Ориона. Старик опровергал мнение настоятельницы, что сына Георгия следует подвергнуть испытанию; по его словам, союз с любимой девушкой мог принести только нравственную пользу честному юноше, каким по-прежнему считал его Руфинус, несмотря на отказ сопутствовать беглецам. Горбатый садовник смешил монахинь своими шутками, а после ужина все собрались на общую молитву. Усталые гребцы также развеселились. При этом можно было порадоваться, что лишь немногие монахини-гречанки понимали по-египетски, потому что один шутник из матросов затянул песенку о красоте своей возлюбленной, где попадались слова, неудобные для женского слуха. Сестры вспоминали о покинутых друзьях, строили планы возвращения на родину. Но тут пожилая монахиня прервала веселую болтовню, напоминая молодежи, что в часы опасности нужно молиться о спасении, а не тешить себя легкомысленными мечтами. Одна из сестер стала высчитывать, какая погоня настигнет их скорее: на лошадях или на лодках? И эти речи снова опечалили присутствующих. Но вскоре взошел месяц; все предметы на берегу Нила, отражаясь в гладкой поверхности реки, снова приняли определенные очертания и перестали пугать воображение. Чем дальше продвигалось судно, тем гуще становились заросли папируса по краям потока. Тысячи птиц гнездились в нем, но они спали; глубокая тишина и мрак окутывали окрестности. Отражение месяца колебалось в воде, как гигантский цветок лотоса между другими, более мелкими, душистыми чашечками этого растения, сверкавшего яркой белизной на темной влаге. Барка оставляла блестящую борозду, и каждый удар весел поднимал светлые сверкающие брызги; луч месяца серебрил нежные верхушки тростника; деревья стояли, окутанные прозрачной фиолетовой дымкой; с одной вершины на другую перелетали совы, беззвучно и мерно взмахивая крыльями. Картина летней ночи подействовала на монахинь. Их разговоры умолкли; вдруг молодая сестра Марфа, прозванная монастырским соловьем, запела молитву; остальные хором подхватили ее. Матросы перестали балагурить, и некоторое время барка скользила по волнам при торжественном пении псалмов и гимнов. Свежие голоса юных сестер будили ночную тишину; на небосклоне ярко горела комета; путники как будто воскресли душой. Когда певицы утомились, всеми овладела сладкая задумчивость. Кто сидел, опустив глаза, кто любовался звездами, кто следил за тихим течением реки, колебавшей чашечки лотоса у камышей. Никому не приходило в голову наблюдать за тем, что происходило на берегу. Лоцман не спускал глаз с фарватера, а между тем на утренней заре в густой чаще папируса с восточной стороны стал раздаваться подозрительный треск и порой мелькало что-то стремительное, как молния. Был ли то шакал, готовый разорить гнездо водяной птицы, или гиена, пробиравшаяся в камышах? Наконец, окаменевшая от зноя почва задрожала под глухими ударами копыт. Рулевой вздрогнул и обернулся в сторону. Что бы это значило? Может быть, на берегу пасся рогатый скот и волы затеяли драку? Вода в реке стояла так низко, что с барки нельзя было рассмотреть, что происходит наверху. Вдруг лоцмана окликнул тонкий голос, и горбатый садовник прошептал ему: – Смотри, вон там… сверкают копья!… Боже милостивый, теперь нет никакого сомнения: это конский топот. А вот, послушай… чу! заржала лошадь… Занимается заря!… Святые угодники, за нами погоня! Рулевой напряженно присматривался и прислушивался в течение нескольких минут. Наконец он утвердительно кивнул головой и сказал Гиббусу: – Ты не ошибся. – Значит, птицелов расставил сети стае перелетных птиц, – заметил горбун, вздыхая. Но кормчий сделал ему знак замолчать и стал осматриваться кругом. Потом он приказал садовнику разбудить Руфинуса и корабельных плотников, а монахинь увести в каюту. – Они будут там, как финики, которые присылают в ящиках из Рима, – пробормотал шутник, отыскивая своего господина. – Бедняжки, да хранит их святая Цецилия, чтобы им не задохнуться! А я, клянусь честью, готов сейчас же спрыгнуть в воду и погостить у фламинго и журавлей в тростниках! Что за радость подставлять шею под кривую саблю араба! Да нечего делать: жаль добрую душу, мою госпожу Иоанну, которой я поклялся охранять старого господина! Пока Гиббус исполнял поручения кормчего, тот совещался с рулевым. К счастью, поблизости не было моста. Если всадники, ехавшие по берегу, были арабами, посланными в погоню за беглецами, то им придется добираться до барки вплавь; между тем река стадиях в трех ближе к устью значительно расширялась и протекала по болотистой местности. Единственный фарватер тянулся здесь вдоль западного берега, и конный отряд рисковал завязнуть в речном иле, отыскивая брод. Если судну удастся достичь этого пункта, тогда можно надеяться уйти от преследования. Опытный лоцман уговаривал матросов сильнее налечь на весла, и вскоре барка повернула к западному краю русла; теперь ее отделяла от восточного берега топкая мель, тянувшаяся на далекое расстояние. Тем временем занялась заря, окрашивая небо ярким румянцем. Она как будто предвещала жестокую битву и кровопролитие. Злой умысел Катерины удался вполне. Векил Обада по настоянию епископа послал конный отряд в погоню за монахинями, приказывая доставить беглянок обратно в Мемфис, а их провожатых взять в плен. Однако судно прошло незамеченным мимо таможенной стражи, и партии арабов пришлось разделиться, чтобы не выпускать из виду и второго нильского рукава. По берегу Фатметийского протока поехали двенадцать всадников; этого числа было совершенно достаточно для того, чтобы арестовать двадцать пять монахинь и горсть матросов, которые едва ли даже будут сопротивляться. О присутствии на барке корабельного мастера с сыновьями и товарищами векил не мог и подозревать. Преследователи отправились в путь ровно в полдень и за два часа до рассвета настигли барку. Однако их предводитель счел за лучшее отложить нападение до солнечного восхода, чтобы никто из беглецов не сумел ускользнуть. Он был арабом, как и его подчиненные: направление нильского рукава было им известно, но они не знали его особенностей. Как только погасла утренняя звезда, мусульмане совершили молитву и выехали на открытое место из чащи папируса. Их предводитель приложил руки к губам в виде трубы и протяжно крикнул: «Стой!» Потом он прибавил, что барка должна немедленно вернуться обратно в Фостат по приказу наместника. Путешественники, по-видимому, повиновались; матросы положили весла и судно остановилось. Капитан узнал в говорившем начальника стражи Фостата, человека строгого, и только тут ему стало ясно, какую страшную ответственность взвалил он на себя. Привыкший подчиняться властям, хозяин барки объявил своим спутникам, что всякое сопротивление было бы безумием, и потому им только остается беспрекословно исполнить волю наместника. Он был не прочь провести чиновников правительства, но понимал, что открытая борьба здесь невозможна. Встревоженный Руфинус принялся с жаром доказывать капитану всю бесполезность такой уступки. Он все равно подвергнется наказанию, поднимет ли оружие, или сдастся без боя. Старый корабельщик поддержал доводы Руфинуса. – Мы строили твое судно, – воскликнул Мелампус, – и я знаю тебя, Сетнау: ты не предашь нас, как Иуда; в противном же случае здесь, на палубе, сейчас прольется христианская кровь, прежде чем мы проучим неверных! Капитан со всей необузданностью горячей южной крови ударил себя кулаком в грудь и в лоб, восклицая, что он несчастный, погибший человек, и принимаясь оплакивать жену и детей. Но Руфинус успокоил его. Переговорив с игуменьей, старик убедил хозяина барки, что ему нечего ждать пощады от арабов, тогда как в христианских владениях он может устроиться как нельзя лучше. Настоятельница монастыря обещала взять его с семейством на корабль и высадить на берег, где они пожелают. Сетнау вспомнил о своем брате, жившем на острове Кипр; однако, оставляя отечество, бедняге приходилось бросить и родимый дом в Дамьетте, и сад, где вызревали теперь финики на пятидесяти деревьях, и только что построенную барку, которая доставляла пропитание ему с семейством. Когда капитан объяснял это Руфинусу, горькие слезы текли по его загорелому лицу. Добрый старик был тронут этим наивным горем и сказал, что, если им удастся спасти монахинь, хозяину судна будет щедро заплачено за убытки из монастырской казны, находящейся тут же, на барке, в тяжелом, кованном железом, сундуке. Он может сам сделать оценку своей собственности и, кроме того, ему дадут особую награду. Сетнау обменялся многозначительным взглядом со своим братом, стоявшим на руле, а когда получил обещание, что и тот будет взят на корабль, то немедленно ударил по рукам с Руфинусом. Потом он встряхнулся, как будто освобождая себя от каких-то стесняющих пут, молодецки заломил набекрень кожаную шапочку на стриженой голове, выпрямился во весь рост и насмешливо крикнул арабу: – Если тебе нужно что-нибудь от меня, то приди и достань! Начальник стражи не раз оскорблял капитана и других египтян своим высокомерием. Теперь Сетнау не упустил случая поквитаться с ним за прошлое. Терпение мусульман давно истощилось. После вызывающих слов капитана их предводитель подал знак своим воинам и первым прыгнул в воду; но передовые лошади вскоре так глубоко завязли в иле, что не было возможности продвигаться дальше и пришлось повернуть назад. При этом одна упрямая лошадь опрокинулась, и ее всадник захлебнулся жидкой грязью. Защитники судна увидели, как их неприятели, жестикулируя и горячась, советовались между собой. Хозяин барки опасался, что они откажутся от нападения и поскачут в Дамьетту, где помешают побегу, соединившись с арабским гарнизоном этого порта. Но он забыл о безумной отваге мусульманских воинов, привыкших преодолевать в бою всевозможные препятствия. Небольшой отряд смельчаков порешил во что бы то ни стало овладеть судном, взять в плен и наказать его пассажиров. С барки было видно, как шестеро всадников, и в том числе их предводитель, спешились, привязали коней и срубили своими секирами три пальмы, тогда как пять остальных воинов поскакали к югу. Они хотели объехать болото, переправиться через нильский рукав в более удобном месте и напасть на барку с запада, пока товарищи подплывут к ней на плоту. На правом, восточном берегу речного рукава, где пешие арабы строили плот, была твердая земля, засеянная хлебными злаками; между полями проходила дорога в Дамьетту, а по противоположному берегу, вблизи которого стояло судно, далеко простиралось болото. Необозримая чаща папируса и других тростниковых растений, превратившаяся от засухи в солому, покрывала здесь просохшую и затверделую болотистую почву. Хозяину барки пришла в голову счастливая мысль воспользоваться поднявшимся поутру сильным ветром и поджечь сухой тростник по ту сторону поперечного канала, который не допустит распространения пожара дальше к северу. Пятерым всадникам, посланным вперед для переправы, приходилось ехать через эти заросли. Ветер должен был погнать огонь им навстречу, и арабам угрожала опасность задохнуться в дыму или утонуть в топком месте, если они вздумают, спасаясь от пламени, спрыгнуть в воду на ненадежный грунт. Как только зоркий глаз рулевого заметил с вершины мачты, что мусульманские всадники переправились через реку далее к югу, тростник был подожжен с нескольких сторон. Огонь вспыхнул, послышался треск; серовато-белый дым понесся по направлению ветра. Языки пламени, точно гигантские ящерицы желтого и красного цвета, вспыхивали то здесь, то там, взбегали по высоким верхушкам камыша, стлались по земле, жадно охватывая на пути сухую растительность и оставляя за собой беловатый пепел на потрескавшейся от летнего зноя земле. Воздух становился жарким; отдельные облачка дыма доносились до барки и стесняли дыхание. Большой нильский корабль шел из Дамьетты. Барка беглецов загородила ему узкий фарватер. Капитан судна оказался родственником Сетнау. Узнав, что здесь готовится битва с арабскими разбойниками, он послушался совета земляков, повернул с большим трудом свой корабль и стал на якорь против ближайшего местечка для предупреждения других судов, шедших от устья Нила. Те, что шли с юга, были задержаны разраставшимся пожаром в камышах. Шестеро воинов на восточном берегу с яростью и ужасом заметили происходившее. Они успели уже связать между собой пальмовые стволы и готовились к нападению на непокорных. Но пассажиры на барке Сетнау также не дремали. Каждый мужчина вооружился; один из корабельных плотников был послан в сопровождении матроса на берег. Им предстояло пробраться сквозь камыши, переплыть реку дальше к северу и перебить лошадей арабов; когда те поплывут на своем плоту, а если по единственной ведущей в Дамьетту дороге будет послан гонец, то покончить и с ним. Теперь шестеро всадников подвигались к барке, толкая перед собой плот. На нем лежали их колчаны и луки; древесные стволы поддерживали солдат на воде, давая им возможность только слегка касаться ногами болотистой почвы. Все это были настоящие бойцы, неустрашимые сыны пустыни, созданные природой как будто по образцу совершеннейшего творения среди пернатых – царственного орла. Дальнозоркие, с твердыми, но тонкими костями, с сухощавыми подвижными членами, с загорелыми, смело очерченными лицами, они обладали мужеством, задором и хищностью царя птиц. Каждый араб крепко держался левой рукой за край плота, прикрываясь круглым щитом от града стрел, которые посыпались на осаждающих, едва они успели подвинуться на довольно близкое расстояние к судну. Гневно скрипели их белые зубы, между тем как от орлиного взора не ускользала ни одна мелочь из того, что происходило на палубе неприятельской барки. Арабы не отступили бы назад даже и в том случае, если бы судно защищали не двадцать матросов и плотников, а полсотни египетских воинов. Сердца мусульман бились отвагой под блестящими панцирями, головы деятельно работали под стальными шлемами, и они с радостью убедились, что стрелы отскакивали от их крепких щитов, не нанося ни малейшего вреда. Эти люди жаждали крови, и смерть не пугала их: при мысли о ней пылкое воображение рисовало перед ними соблазнительных гурий, суливших неземное блаженство тому, кто падет в честном бою. Тонкий слух сынов пустыни безошибочно уловил тихий шепот предводителя, когда осаждающие подплыли к самой барке. Один из них тотчас ухватился за отворенное окно каюты; начальник отряда быстро вскочил к нему на плечи, а потом и на палубу судна, предварительно заколов копьем матроса, который замахнулся на него топором. За первым тотчас последовал второй араб; две кривых сабли сверкнули на солнце, пронзительные гортанные звуки огласили воздух, то был яростный военный клич мусульман. Первой жертвой их ярости стал хозяин барки; он упал навзничь с зияющей раной поперек лба и лица; но в ту же минуту в могучих руках рулевого взвилась кверху тяжелая перекладина от паруса и предводитель отряда получил жестокий удар по голове. Родной брат отомстил убийце Сетнау. На барке поднялась страшная суматоха; дикий рев сражающихся слился с рыданиями и визгом испуганных монахинь. Второй мусульманин с отчаянной храбростью сыпал меткие удары направо и налево. Еще троим из его товарищей удалось взобраться на палубу; четвертого защитники столкнули в воду. Из корабельных плотников были убиты двое, из матросов пятеро. Руфинус опустился на колени возле хозяина барки, со стоном молившего о помощи. Он истекал кровью, и сострадательный старик принялся перевязывать раны несчастного, которого ему хотелось спасти для оставленной в Дамьетте семьи. Вдруг на него самого обрушился сабельный удар. Из рассеченного затылка и спины Руфинуса хлынула волна темной крови. Но его убийцу постигло немедленное мщение: корабельный мастер уложил его на месте своим топором. Тем временем люди, пробравшиеся на восточный берег, перебили неприятельских лошадей, чтобы не дать возможности мусульманам послать гонца в Фостат или Дамьетту с известием о случившемся. Кровавая драма на палубе корабля подходила к концу. Все пятеро осаждающих были распростерты на палубе. Остервеневшие матросы безжалостно добили раненых арабов. Один матрос, влезший на мачту, увидел оттуда, как пятеро других всадников, спасаясь от огня в зарослях камышей, тростника и папируса, спрыгнули в воду на топком месте и утонули. Таким образом, не уцелел ни один из мусульман, чтобы сделаться вестником беды, постигшей его товарищей, как это часто устраивает судьба или встречается в желанных человеческих мечтах. Монахини, еле живые от страха, мало-помалу ободрились и вышли из каюты. Более опытные в уходе за больными и ранеными столпились вокруг пострадавших, открыли ящики с лекарствами и принялись за дело. Барка снялась с якоря, чтобы продолжать свой путь под управлением рулевого. Хотя солнце опять невыносимо жгло путешественников, но среди хлопот и волнений они почти не замечали полуденного зноя. Трупы пяти арабов и восьми христиан, в числе которых находились двое греков с корабельной верфи, были положены порознь на берегу вблизи одной деревни, причем игуменья вложила в руку одному из них дощечку с надписью: «Восемь христиан приняли смерть в честном бою, защищая угнетенных. Помолитесь за них и предайте их земле, как и тех, которые сражались с ними, повинуясь долгу и воле своего повелителя». Голова Руфинуса лежала на коленях садовника. Верный слуга защищал его от зноя зонтиком настоятельницы. Когда раненому оказали помощь, он пришел в себя, осмотрелся вокруг и сказал, указывая глазами на хозяина барки, положенного с ним рядом: – У меня тоже остались дома жена и любимая дочь, а все-таки… Как мне больно! Как важно облегчать физические страдания ближнего! Самое действительное в жизни – это не удовольствие, а боль, обыкновенная телесная боль, когда внутри так рвет и горит… Воды, глоток воды!… Как хорошо было бы мне теперь на попечении моей доброй Иоанны, в нашем доме, где так прохладно!… Однако нет: приятнее всего на свете исцелять чужие страдания, оказывать помощь всем, кто в ней нуждается… Еще один глоток… Воды с вином, если можно, почтенная госпожа настоятельница! Игуменья тотчас приготовила питье и утолила жажду раненого, не переставая благодарить и утешать его. Наконец, она спросила, какой услуги желает от нее Руфинус, если им удастся спастись. – Не забывай мою семью, – тихо отвечал старик. – Пуль, конечно, захочет поступить в монастырь, но ей не следует покидать свою мать, мою Иоанну. Умирающий, как будто в забытьи, с тоской и нежностью повторял дорогое имя. Тут у него начался приступ озноба. – Опять холодно, – пробормотал он про себя. – Дело плохо… Удар в спину… Рана на затылке болит сильнее, но другая… Нехорошо, что она находится слева… Однако нет, так лучше; если б я был ранен в правую сторону, то не мог бы писать, а мне нужно, мне хочется… пока еще не поздно. Подайте дощечки и стилос! [77] Сейчас, сейчас… Когда письмо будет готово, почтенная женщина, закрой дощечки как можно плотнее. Ты обещаешь мне это? Никто не должен знать содержание письма, кроме того, кому я пишу. Гиббус, послушай! Передай мое послание врачу Филиппу в собственные руки. Вспомни свой пророческий сон о розе, выросшей на твоем горбу. Он означает, что из земного горя вырастают радость и мир в небесной обители. Итак, ты передашь мою последнюю волю Филиппу. Кроме того, запомни: в Дамьетте живет мой товарищ по учению, врач Кристодор. Отнеси к нему мое тело, Гиббус… Ведь ты слышишь меня? Пусть Кристодор положит его в ящик с песком, чтобы предохранить от разложения; потом похороните мой прах в Александрии, рядом с могилой моей матери. Тогда Иоанна с дочерью смогут навещать меня хоть иногда. Я оставляю им немного после своей смерти. Но все, что будут стоить похороны… – Эти расходы возьму на себя я; о них позаботится монастырь святой Цецилии! – воскликнула игуменья. – Не думай, что я не имел ничего за душой, – возразил с улыбкой старик. – Побереги монастырские деньги для бедных, почтенная женщина. Вот здесь, в маленькой сумочке, ты найдешь больше золота, чем тебе понадобится, Гиббус. Однако подайте мне поскорее… живо… дощечки! Получив письменные принадлежности, Руфинус сначала задумался, а потом начал писать дрожащими пальцами, напрягая последние силы. Его губы подергивались от жестокой подавленной боли, в глазах выражалось страдание, но он не оставлял письма, несмотря на просьбы игуменьи и преданного слуги. Наконец, умирающий вздохнул с облегчением, запер диптих, протянул его настоятельнице и произнес: – Вот так… хорошенько закрыть! Передать Филиппу в собственные руки, слышишь, Гиббус? Тут страдалец лишился чувств, но, когда ему освежили водой лоб и воспаленные раны, он опять пришел в себя и тихо прошептал: – Сейчас я видел во сне жену и дочь; они принесли мне смешную маску. Что это значит? Разве то, что я век оставался глупцом, забывая себя и семью ради чужих страданий. Но нет, нет! Если бы это было так, тогда все истинное и высокое можно назвать глупостью. Я… мои стремления и та цель, которой я посвятил свою жизнь… Руфинус смолк, но потом неожиданно выпрямился, взглянул просветленными глазами на небо и громко воскликнул радостным тоном: – О милосердный Искупитель! Да, теперь я вижу… Благодарю Тебя!… К чему я стремился, для чего жил, за то мне приходится умирать! О как это отрадно!… Ты сподобил меня умереть за правое дело. Внезапно силы снова изменили раненому. Его голова начала сильнее гореть, в груди послышалось предсмертное хрипение, с его губ, часто освежавшихся заботливой женской рукой, срывались только имена тех, кто был особенно близок сердцу старика, и между ними имя Паулы. В пятом часу пополудни он откинулся на колени Гиббуса и перестал страдать. В его чертах застыла улыбка, и на лице неугомонного скитальца появилось детски-невинное выражение. Садовник оплакивал своего любимого господина как родного отца. Никто не слышал от веселого Гиббуса лишнего слова до самого прибытия в Дамьетту, где он свято исполнил волю покойного. Морское судно, нанятое Орионом для монахинь, приняло в число своих пассажиров раненого капитана, Сетнау с женой и детьми, его брата, рулевого, и оставшихся в живых рабочих с верфи. В тот же час, когда Руфинус навеки закрыл глаза, отряд мемфисских охранников под предводительством епископа Плотина явился в покинутый монастырь. Движимая и недвижимая собственность мелхитской киновии была немедленно конфискована от имени патриарха Вениамина и якобитской церкви. На следующее утро епископ отправился в Верхний Египет, чтобы лично сообщить своему верховному главе обо всем случившемся. XXXIV Филипп поднялся с места, наскоро закончив завтрак. Перед его старым другом стояла еще почти полная тарелка, он не спешил есть и с неудовольствием взглянул на товарища, который, стоя, наливал себе разбавленного вина. В прежнее время по окончании завтрака молодой врач охотно беседовал с Горусом Аполлоном о новостях дня или вел с ним серьезные разговоры; для старика это был приятный час отдохновения, но теперь Филипп даже и обедал на скорую руку, чтобы только подкрепить свои силы. Все врачи в городе были заняты день и ночь; прошло около трех недель после бегства монахинь и катастрофы на Ниле; с тех пор невыносимый летний зной усилился еще более. Вода в реке продолжала идти на убыль; почтовые голуби из Эфиопии ежедневно приносили неутешительные известия, по берегам Нила образовались застои мутной, зловонной воды, которые сделались источником болезней для всего населения; по краям речного ложа от воды оставался красноватый осадок, водовороты засорились тиной и другими органическими остатками. Простонародье пило нефильтрованную воду, и в его среде обнаружилась неизвестная до сих пор смертельная заразная болезнь. Число ее жертв возрастало со дня на день, и комета все увеличивалась в объеме по мере усиливавшегося бедствия в несчастном городе. Мемфиты суеверно приписывали комете и невыносимую жару, и обмеление Нила, и заразу. Филипп часто спорил по этому поводу с Горусом Аполлоном, который был убежден в несомненном влиянии небесных светил на человеческую жизнь. Молодой александриец не соглашался с ним и требовал доказательств, но тем не менее его самого тревожило неясное предчувствие близкого бедствия, угрожавшего египтянам. На всей растительности в садах обширного города, на пальмах и сикоморах, окаймлявших улицы, лежал толстый слой удушливой пыли. Зеленые изгороди из тамариска и других шпалерных растений походили на источенные стены бесцветного, необожженного нильского кирпича; даже в лучших частях города пешеходы поднимали густые облака пыли; если же по раскаленной мостовой проезжала колесница или мчался всадник, за ними следовал такой громадный столб серой пыли, что прохожие закрывали рты и глаза. Весь город представлял собой немую, безотрадную пустыню; люди покидали свои жилища только по необходимости или отправляясь в церковь. Каждый дом походил на раскаленную печь, и даже купание не приносило прохлады, потому что вода была постоянно нагрета. К довершению бед, зреющие финики на деревьях стали покрываться наростами и массами осыпаться с гроздьев, прячущихся под грациозно изогнутой лиственной короной пальм, а с некоторых пор нильские волны прибивали к берегам все возраставшее количество дохлой рыбы. Очевидно, зараза постигла даже чешуйчатых обитателей вод, и врач Филипп предвидел, что это грозит новой опасностью людям. Никто не думал очищать берега от этих заносов, загнивавших под жгучими лучами солнца. Горус Аполлон видел, как трудно его молодому другу добросовестно исполнять свои врачебные обязанности в такие тяжелые времена; но два года назад Мемфис был поражен чумой, и Филипп, несмотря на изнуряющие каждодневные труды, оставался добрым и веселым, обнаруживая еще больше энергии среди всевозможных испытаний. Теперь он был раздражителен и угрюм не потому, что обязанность врача требовала от него почти нечеловеческих усилий; причиной всему было несчастное увлечение Паулой, которое Филипп не мог побороть. Молодой человек не нарушил обещания, данного им жрецу; ежедневно посещал он дом Руфинуса, встречаясь там с дочерью Фомы. И как раны убитого начинают сочиться кровью при взгляде убийцы, так и в сердце Филиппа пробуждалась прежняя боль, когда он встречался с Паулой и был принужден разговаривать с ней. Для излечения этого сердечного недуга нужно было действовать решительно, и Горус Аполлон считал своей обязанностью вмешаться в это дело. Дамаскинку следовало во что бы то ни стало удалить с дороги Филиппа. Маленькая Мария и другие пациенты в доме Руфинуса поправлялись; однако и там тень печали омрачала еще недавно беззаботную жизнь. Иоанна с Пульхерией беспокоились за судьбу отца; ни он, ни монахини не давали до сих пор о себе известия, и обе женщины жили в постоянной тревоге поверяя свои опасения одному Филиппу. Пульхерия видела в нем доброго, всемогущего гения. Уже три раза арабские чиновники приходили в дом справляться о причине отсутствия хозяина, причем записывали показания семьи. Иоанна, которой до сих пор никогда не приходилось говорить неправды, должна была скрывать истину и утверждала, что ее муж отправился по делам в Александрию, откуда ему, пожалуй, придется проехать в Сирию. Что значили эти расспросы? Неужели в Фостате узнали о том, что Руфинус содействовал побегу монахинь? Там действительно было известно гораздо больше, чем думали женщины, но власти хранили строжайшее молчание. Порабощенный народ не должен был знать, что горстка египтян справилась с целым отрядом арабских воинов; таким образом, по городу ходили разноречивые, неясные слухи о происшедшем. Врач узнал о поездке Руфинуса слишком поздно; он не мог помешать ему, а теперь страдал при мысли, что все это может кончиться очень плохо. Он слышал стороной о стычке между беглецами и мусульманскими солдатами, которая стоила жизни многим как с той, так и с другой стороны. Паула также казалась расстроенной, ее щеки побледнели, гордая осанка сменялась по временам вялостью в движениях; эта здоровая, сильная душой девушка страдала, конечно, не от подавляющего зноя, но от внутренней сердечной боли; причиной тому был Орион, не умевший ценить необъятного счастья быть любимым такой женщиной, как Паула. Так думал Филипп, который знал обо всем, происходившем в доме мукаукаса. Нефорис умоляла врача не покидать ее, она до того пристрастилась к потреблению опиума, что принялась поглощать его все возрастающими дозами, доставая опасное лекарство через другого медика. Филипп безуспешно отговаривал ее от этого и продолжал свои посещения, надеясь по крайней мере держать безрассудную пациентку в известных границах. Жена сенатора, Мартина, также требовала врачебной помощи; она, собственно, не была больна, но жестоко страдала от жары. В Константинополе ее ежедневно навещал старый домашний врач, и она привыкла выслушивать от него городские новости, жалуясь на незначительные отклонения от нормы в своем чрезвычайно здоровом организме. Болтать Филиппу, разумеется, было некогда, но он охотно давал мнимой больной практические советы, которые помогали ей переносить непривычный африканский зной. Врач нравился Мартине своим умом, открытым характером, меткими суждениями, а подчас и некоторой резкостью; Филипп в свою очередь симпатизировал искренней, веселой сенаторше. Подчас Мартине удавалось даже вызвать улыбку у своего «Гермеса Трисмегиста» [78] , который обычно был «так неизменно серьезен, как будто на свете не существовало больше ничего веселого». Остроумные ответы молодого ученого доказывали ей, что несмотря на внешнюю суровость он не имел недостатка в находчивости. Элиодора, напротив, не представляла для Филиппа ничего привлекательного, хотя ее «молящие» глаза напоминали задумчивый взгляд Пульхерии; но дочь Руфинуса была проникнута искренней набожностью, тогда как приезжая византийка любила земные наслаждения. Филиппа отталкивала крайняя мягкость красавицы, граничившая с бесхарактерностью. Элиодора никогда не умела отстаивать свое мнение, вечно готовая на уступки. Общество племянницы, как видно, тяготило умную, восприимчивую Мартину, привыкшую проводить каждый вечер в живой беседе с избранным кружком знакомых. Сенаторша называла краткие визиты Филиппа «оазисами» в ее теперешней скучной жизни, где даже приход Катерины служил для нее большим развлечением. Молодая девушка вскоре сделалась ежедневной гостьей в доме наместника; ее веселость, а порой и довольно ядовитые шутки забавляли матрону. Сусанна не запрещала дочери видеться с приезжими, после того как Элиодора явилась к ней в роскошном туалете и пригласила мать Катерины к себе в гости в Константинополь. Сусанна действительно намеревалась переселиться из Мемфиса в Византию, и ей было бы приятно вступить в круг столичного общества при посредстве таких важных лиц, как жена и племянница сенатора Юстина. Конечно, Мартине приходилось услышать очень многое о Пауле. Катерина описывала свою соперницу с невыгодной стороны, однако сенаторше хотелось увидеть дочь великого полководца; судя по словам «мотылька», молодая дамаскинка не могла затмить Элиодоры. При своей редкой красоте, она была надменна и неласкова, а сверх того такая же мелхитка, как и он сам. Что заставило Ориона отдать ей предпочтение? Катерина предлагала сенаторше познакомить ее с дамаскинкой, но та не могла выйти из своих прохладных комнат и ограничивалась рассказами Элиодоры о прекрасной дочери героя. Между молодой вдовой и Катериной возникла дружба, причем дочь Сусанны скоро взяла верх над слабохарактерной приятельницей; своенравная девушка постаралась, на потеху себе, свести обеих соперниц, предварительно рассказав каждой из них все то, что она знала об отношениях Ориона к другой. Самообладание Паулы не давало никакой пищи злорадству Катерины, дочь Фомы не выдала своих чувств. Элиодора, напротив, вернулась домой встревоженная и грустная; прием дамаскинки был холодно-вежливым, и в молодой женщине утвердилась мысль, что гордая красавица восторжествует над ней. Как раненый, несмотря на боль, постоянно ощупывает свою рану, так и Элиодора часто ходила к Катерине, чтобы наблюдать за Паулой из соседнего сада или даже посещать ее, несмотря на обычную холодность дочери Фомы. Сначала вдова внушала Катерине сострадание, но скоро это чувство сменилось ненавистью, и девушка с удовольствием язвила ее, где возможно. На Паулу нисколько не действовали злые шутки мнимой приятельницы, хотя дочь Сусанны изыскивала все средства отомстить ей за прошлое; измена Ориона по-прежнему не давала ей покоя, отравляя жизнь избалованному «мотыльку». Все старания Катерины возбудить ревность дамаскинки пропадали даром; она понимала, что Орион не оставил бы Элиодору, если бы отвечал на ее любовь; встреча с ней послужила причиной его отъезда из Мемфиса; приезжая византийка была той бедной обманутой женщиной, с которой сын мукаукаса сошелся в столице. Ради нее была совершена злополучная кража изумруда. Когда Орион вернется обратно, то Пауле стоит лишь отдать ему свою руку, чтобы сделаться неограниченной владычицей его сердца; девушка нисколько не сомневалась в этом, и если на нее находили минуты глубокой грусти, причиной тому был не страх потерять возлюбленного, но тревога о пропавшем отце и о бедном Руфинусе с семьей; эти преданные друзья давно сделались близки сердцу Паулы. Так шли дела до того дня, когда к досаде Горуса Аполлона Филипп наскоро окончил свой завтрак и молча наливал вино. Едва он успел поставить чашу на стол, как на пороге показался привратник-негр с докладом, что к Филиппу пришел какой-то горбатый человек по очень важному делу. – По важному делу? – повторил врач. – Если бы мне подарили еще четыре ночи и к моим двум в придачу или такой инструмент, которым было бы можно растягивать время, тогда бы я взял новых пациентов, а теперь это немыслимо. Скажи посланному… – Он не от больного, господин, – перебил негр, коверкая греческую речь. – Горбун пришел издалека, это садовник старого господина Руфинуса. Филипп вздрогнул. У него возникло предчувствие, что Гиббус принес недобрую весть, и он с волнением приказал позвать его. При первом взгляде на верного слугу все объяснилось. Весельчак-садовник стал неузнаваем. Дорожная пыль покрыла его с ног до головы, так что он казался седым стариком. Разорванные сандалии кое-как держались на ремнях, запыленное лицо бороздили струйки пота и слез. Когда врач протянул к нему руку, Гиббус заплакал сильнее прежнего. – Умер? – с нерешительностью и страхом спросил Филипп, невольно понизив голос. Садовник мог только утвердительно кивнуть. Молодой ученый всплеснул руками и воскликнул вне себя от горя: – Умер Руфинус, мой бедный старик Руфинус! Ну, скажи, ради Бога, как это случилось. Говори, скорее говори! Гиббус взглянул на Горуса Аполлона и возразил решительным тоном: – Выйдем отсюда, господин, я должен говорить с тобой без свидетелей. Филипп объяснил, какая близкая дружба соединяет его с почтенным жрецом, и тогда горбун передал все, чему он был свидетелем во время несчастного путешествия в Дамьетту. Горус Аполлон несколько раз неодобрительно качал головой, слушая этот рассказ; у Филиппа вырывались проклятия. Когда Гиббус кончил, молодой человек печально опустил голову и прошептал: – Бедный, добрый старик! Именно так и следовало ему умереть, жертвуя собой ради чужого блага. Но как жаль, что эта участь постигла его, а не меня. Смерть Руфинуса поразит его близких… Он громко застонал. Горус сделал нетерпеливое движение и с досадой взглянул на своего друга. Пока Филипп снимал печати с дощечки, старательно заклеенной руками игуменьи, и принялся читать письмо, старый жрец спросил садовника: – А монахини спаслись все до одной? – Да, господин. В день нашего прибытия в Дамьеттский порт они отплыли на корабле в Грецию. – Пчелы погибли, а трутни уцелели! – проворчал Горус. Но Гиббус принялся расхваливать трудолюбивую жизнь сестер, у которых он сам однажды находился на попечении во время тяжкой болезни. Тем временем Филипп успел прочесть предсмертное послание друга. Он в беспокойстве заходил большими шагами по комнате, потом остановился перед Гиббусом и спросил: – Ну как же нам теперь быть: кто передаст вдове роковое известие. – Передай ты, господин! – произнес садовник, с мольбой протягивая руки. – Я так и знал! – желчно произнес врач. – Все самое трудное, самое трагическое и невыносимое непременно обрушивается на мою голову, но я не хочу и не в силах этого сделать! Разве мной была придумана безумная идея? Видишь, отец, мне вечно приходится расхлебывать то, что заварит этот негодный мальчишка. – Тяжело, дитя мое, тяжело, – отвечал старик, – но это твой долг. Представь себе, если бедные женщины увидят перед собой такого посланника. – Нет, нет, так не годится, – торопливо прервал его Филипп. – Сегодня опять один из арабов был у Иоанны; если они заметят тебя в таком виде, Гиббус, то тебе несдобровать. Нет, бедный малый, твоя преданность господам заслуживает лучшей награды. Можешь поселиться у нас, не так ли, отец? Ведь Гиббусу не стоит возвращаться обратно на службу к вдове Руфинуса? – Конечно, конечно, – согласился старый жрец. – Нил должен разлиться когда-нибудь, а мне давно хочется иметь овощи с собственного огорода. Но горбун скромно отклонил это предложение, говоря, что он намерен вернуться к своей прежней госпоже. Когда же Филипп еще раз напомнил ему, какие опасности он навлекает на себя, и Горус Аполлон принялся поддерживать его, садовник воскликнул с жаром: – Я обещал господину не покидать его семью; у них в доме нет другого свободного человека, кроме меня, неужели я покину их, чтобы спасти свою жизнь? Нет, пускай лучше кривая сабля снесет мне голову; я охотно уступлю негодяям свое безобразное туловище. При этих словах, сказанных хриплым, прерывистым голосом, в чертах верного слуги произошла быстрая перемена; его щеки заметно побледнели под слоем пыли, и Филиппу пришлось поддержать горбуна, у которого подкосились ноги. Продолжительное путешествие пешком при страшном зное изнурило его силы; однако, выпив вина, Гиббус снова ободрился. Тут маститый хозяин приказал рабу отвести его на кухню и хорошенько накормить. Когда оба ученых остались одни, Горус Аполлон сказал: – Безрассудный старый младенец, отдавший Богу душу, по-видимому, требует от тебя чего-то необычайного; это было заметно по твоему лицу, когда ты читал письмо. – Вот посмотри сам, – отвечал врач, принимаясь снова ходить по комнате, пока старик разбирал послание. Обе поверхности диптиха были покрыты неправильными, волнообразными рядами букв; письмо начиналось такими словами: «Руфинус перед лицом смерти – своему возлюбленному Филиппу. Приступы страшного озноба следуют один за другим; наверное, я умру сегодня же. Надо спешить. Писать мне очень трудно. Скажу только самое нужное; во-первых, об Иоанне и моей бедной дочери. Сделай для них все, что можешь. Мне следовало больше заботиться о них. Оберегай осиротевших женщин как опекун, кириос и друг; им еще жить да жить, и они могут принести отраду другим. Нашим состоянием заведует мой брат Леонакс, человек честный. Иоанна знает все. Скажи ей и бедной Пуль, что я тысячу раз благословляю их, а Иоанну благодарю за все хорошее, что она мне сделала. А ты, друг, послушайся старика, излечись от любви к Пауле, она не для тебя; судьба предназначила ее для молодого Ориона. Те, кто с самого рождения поставлены судьбой на высоту, редко нисходят до нас, которым пришлось собственными усилиями пробивать себе дорогу. Будь другом Паулы, она заслуживает этого, но не оставайся одиноким. Самое лучшее, что может испытать мужчина, вносит в его существование любящая женщина; в мрачный сон жизни вплетает она радужные грезы. Но ты не испытал еще этого. Твой почтенный старый друг, которого я приветствую, также весь век оставался одиноким. Следующее касается тебя одного. Вникни в слова умирающего, узнай, что наша девочка, бедная Пуль, считает тебя лучшим из людей и ставит тебя выше всех. Ты знаешь как ее, так и мою Иоанну; обе эти женщины – воплощенная доброта. Ты носишь образ другой девушки в своем сердце, и я не смею советовать тебе, чтобы ты стал мужем Пульхерии, хотя она была бы для тебя самой подходящей женой. Я обращаюсь к вам обоим с другим советом: вы, отец и сын, поселитесь вместе с бедной Иоанной и нашей дочерью как верные и близкие друзья. Это принесет пользу обеим сторонам, вспомните слова умирающего. Больше не могу писать; я делаю тебя опекуном обеих женщин, Филипп, и знаю, что ты исполнишь мою волю. В течение долгих, прекрасных лет мы стремились с тобой к одинаковой цели и одинаково думали… Смотри же, не оставь моих сирот; молю тебя, не покидай их». Последние слова были написаны отрывисто и неровно. Старый жрец с трудом разобрал их. Как прежде Филипп, так теперь и он в смущении и нерешительности смотрел на это странное завещание. – Ну, как нам быть? – спросил наконец молодой врач. -Да, что тут делать? – заметил Горус Аполлон, пожимая плечами. Наступила паузу. Старик поднялся с места и стал ходить по комнатам, опираясь на костыль. – Обе они тихие и разумные женщины, – пробормотал он, как бы говоря сам с собой, – я думаю, немного найдется таких. Как заботливо помогла мне встать добрая малютка с низкого кресла в саду, когда я был у них в гостях. При этом жрец тихонько захихикал и остановил Филиппа за руку, когда тот проходил мимо него. – Человеку следует испытать все на свете, – продолжал он с несвойственным ему задором, – я не прочь воспользоваться женской заботливостью, прежде чем сойду в могилу. Но правда ли, что жена и дочь Руфинуса не любят праздности и бабьей болтовни? – Само собой разумеется, – отвечал врач. – Тогда что же можно возразить против нашего переселения к ним? – спросил жрец. – Будем хоть раз в жизни легкомысленны, любезный собрат; если б это не было так чертовски серьезно, я бы от души расхохотался. Подумай только, сынок: в часы отдыха молоденькая девушка будет сидеть напротив меня, а старуха – напротив тебя. Белье наше старательно будет вымыто, платье починено, книги в порядке; поутру мы услышим ласковое приветствие – «радуйся», а за столом… Взгляни на эти фрукты на тарелке: они насыпаны точно овес на угощение лошадям, а в доме старика Руфинуса их подавали точно так же, как бывало у нас на острове Филэ… Лакомство вдвое приятнее, когда оно красиво разложено на блюде. Пуль, по-видимому, такая же искусная хозяйка, как моя покойная сестра. Кроме того, когда мне захочется встать, меня поддержит маленькая красивая ручка. Наше жилище давно никуда не годится: в спальне с потолка летит известка и пыль, здесь, в полу, широкие трещины, так что я вчера споткнулся, а наши недотроги-хозяева, господа булевты, говорят, что не могут производить ремонт за свой счет: у них нет на это ни единого жалкого обола. А у старика Руфинуса все было в лучшем виде… Тут Горус Аполлон опять громко захихикал и, потирая руки, продолжал: – Ну, как ты думаешь, не изменить ли нам свой образ жизни, Филипп? Что если мы исполним волю умирающего? Великая, милосердная Исида! Это было бы доброе дело, и я охотно соглашаюсь пожертвовать для него своими привычками. Как ты думаешь, ведь мы могли бы предложить им сначала помесячное вознаграждение?… Потом он снова стал серьезным, покачал головой и сказал в раздумье: – Нет, нет, тогда, пожалуй, придется потерять свое спокойствие… Это приятная мечта, но ее будет трудно осуществить. – Тем более теперь, – подхватил врач. – Пока дамаскинка не устроится, нечего и думать о нашем переселении. У старого жреца вырвалось проклятие, и он воскликнул, сердито сверкая глазами: – Везде и всюду эта гордая патрицианка! Змея в образе женщины! Сколько от нее исходит зла! Но погоди, постой!… Надеюсь, что мы скоро избавимся от нее, и тогда… Я не хочу отступаться от того, что может украсить нам жизнь. В противном случае мне придется отвечать на том свете за свое малодушие. Воля умирающего священна, так говорили наши отцы, и они были правы. Пусть желание Руфинуса исполнится. Да, да, это решено! Устранив всякие препятствия, мы поселимся вместе с Иоанной и ее дочерью. Я так хочу и не изменю своему слову! Тут снова в комнату вошел садовник, и жрец воскликнул, обращаясь к нему: – Послушай, милый, все-таки выходит так, что мы будем жить вместе, но об этом потолкуем после. До сумерек оставайся с моими людьми, только, смотри, не говори лишнего; все они болтуны и шпионы. Теперь господин Филипп передаст печальное известие вдове, а ночью ты можешь переговорить с ней подробно. Все случившееся, и даже смерть твоего господина, должно оставаться тайной для посторонних. Садовник знал, как много зависело от его молчания. Отправляясь к вдове, Филипп был задумчив. – Ободрись, сын мой, – сказал ему Горус Аполлон. – А когда выйдешь из дому, загляни в наш садик. Мы жалели высокую старую пальму, когда она засохла, а теперь из ее корня растет молодое зеленеющее деревце. – Со вчерашнего дня оно опустило листья и, вероятно, пропадет, – отвечал Филипп, пожимая плечами. – Его сейчас же надобно полить. Гиббус! – воскликнул старик. – Ступай в сад и полей молодую пальму. – Хорошо, что у нас есть вода под рукой, – заметил врач и, остановившись на пороге, прибавил с горечью: – Не всегда бывает так легко помочь беде! – Терпение и добрая воля преодолеют все препятствия, – пробормотал Горус Аполлон и, оставшись один, с досадой продолжал: – Как мы срубили засохший пальмовый ствол, так нужно покончить и с прошлым Филиппа, куда замешана эта знатная девчонка. В огонь его! Но как я доберусь до нее? Что мне придумать? Как быть? Он снова уселся в кресло, потирая лоб рукой; в эту минуту в комнату вошел негр с докладом о нескольких посетителях, желавших видеть ученого. Это были старшины мемфисского сената, посланные за советом к маститому жрецу. Они были уверены, что Горус Аполлон найдет средство отвратить от города и всей страны наступившее страшное бедствие, хотя против него оказывались бессильными христианские молитвы, вклады в церковь, крестные ходы и странствия к святым местам. Мемфиты дошли до отчаяния и решились не отступать ни перед чем, даже если б им пришлось прибегнуть к языческому колдовству. XXXV Дружба между Элиодорой и Катериной продолжалась недолго. В одну безлунную темную ночь молодая девушка потихоньку от матери отправилась со своей новой приятельницей к ворожее, в сопровождении горничной и глухонемого конюха. В то время в Мемфисе появилось множество предсказательниц, алхимиков и чародеев. Гадальщица предрекла молодой женщине, что она достигнет величайшего счастья и осуществления заветных надежд. С этого момента Катерина возненавидела соперницу, которая угрожала ее благополучию. Элиодора пришла к ворожее в простом, но богатом одеянии. Ее пеплум застегивался на плече не золотой пряжкой, а пуговицей из громадного сапфира. Такая роскошь тотчас бросилась в глаза гадальщице, она поняла, что имеет дело с богатой и знатной женщиной. Скромно одетая дочь Сусанны показалась ей бедной девушкой, и потому хитрая женщина предсказала «мотыльку» далеко не столь заманчивую будущность, а только устранение некоторых препятствий и, наконец, брак с пожилым человеком, от которого у нее будет много детей. Занятия ворожеи, по-видимому, приносили ей большой доход; убранство ее жилища резко отличалось от обстановки жалких лачужек в этой бедной части города, где жило самое беспутное население. Но внешний вид дома гадальщицы Медеи почти ничем не отличался от соседних хижин; ей приходилось соблюдать большую осторожность, так как городские власти угрожали смертной казнью за чародейство и магию. Маленькая зала без потолка, украшенная колоннами, где предсказательница принимала посетителей, была отделана довольно роскошно. По стенам висели ковры, затканные символическими фигурами; колонны покрывала живопись; на маленьких алтарях дымились над жаровней с угольями тигели и котелки различной величины; вокруг всей комнаты возвышались на подставках кубки, бутылки, кувшины, колесо, где порхала птица-вертиголовка; восковые фигуры, и в числе их изображения мужчин и женщин с пронзенным сердцем; клетка с летучими мышами; стеклянные банки, наполненные пауками, лягушками, пиявками, жуками, скорпионами, тысяченожками и другими отвратительными тварями; у одной стены виднелись натянутые канаты, служившие для магических представлений. Воздух был пропитан крепкими ароматами, между тем как за дверью, скрытой занавесом, помещались музыканты. Оттуда слышалось то монотонное пение детей, то звон колокольчиков и глухие удары барабана. Ворожея Медея дополняла собой странное убранство этой комнаты; хотя ее нельзя было назвать старой женщиной, но бледное лицо, необычайная худоба и высокий рост придавали ей что-то зловещее. Кроме того, она высоко зачесывала на темени пучок совершенно черных кудрей. Неожиданный приход посетительниц застал врасплох Медею; многое было у нее не приготовлено к приему, почему она и просила Элиодору прийти вторично через три дня. Молодая вдова опять явилась в сопровождении Катерины. Было бы непростительно оставить Египет, страну чародейства и магии, не испытав на себе их силы. Сенаторша соглашалась с этим, но сама не хотела ни о чем гадать. Она была довольна своей судьбой, а если в ней предстояли перемены к худшему, то не стоило тревожиться заранее и рисковать быть обманутой. Покой был для нее милее всего, но Мартина не желала мешать молодежи забавляться. Молодая вдова и дочь Сусанны не без волнения переступили порог гадальщицы. После полудня Катерина видела Филиппа, выходившего из дома Руфинуса, а вслед за тем арабских чиновников, явившихся для допроса. Перед восходом солнца Паула вышла в сад с заплаканными глазами; немного времени спустя к ней присоединилась Пуль со своей матерью. Тут дамаскинка, рыдая, бросилась на шею Иоанне, и все три женщины долго плакали вместе; очевидно, в доме Руфинуса произошло нечто особенное. Катерина отправилась к соседям, желая удовлетворить свое любопытство. Однако старая Перпетуя, не любившая девушку, довольно резко и невежливо попросила ее не беспокоить хозяев. Кроме того, на улице с ней и с Элиодорой случилась неприятность: экипаж Нефорис, из которого они хотели выйти у городских ворот, был задержан арабскими всадниками, причем их предводитель подверг обеих женщин допросу. Таким образом, они на этот раз пришли в дом «кудрявой Медеи», как люди прозвали ворожею, испуганные и взволнованные, но были встречены здесь с такой предупредительной вежливостью, что скоро успокоились, и даже трусливая Элиодора забыла свой страх. Гадальщица знала теперь, кто такая Катерина, и относилась с большим почтением к единственной дочери богатой Сусанны. Узкий серп молодого месяца стоял на небе; по словам Медеи, это делало ее проницательнее, чем во время «лунанегра», как она называла безлунную ночь. При первом приходе посетительниц ее умственное око было помрачено враждебными силами мрака, подвластными Тифону, а теперь она видит будущее, как в серебряном зеркале после трехдневного очистительного поста; в настоящую минуту от нее не укроется ни одна пылинка. «Помогите мне, дети Гора [79] : Имсети, Хапи и остальные блаженные духи!» – О мои красавицы, – продолжала с воодушевлением Медея, – сотни знатных женщин испытали мое искусство, но я никогда не видела таких счастливых, как вы обе. Слышите ли, как кипит вода в котлах счастья. Крышки так и подскакивают – это просто неслыханно! Произнося заклинания, она протянула руку к обоим сосудам и торжественно воскликнула: – Избыток благополучия бьет через край! Цефа Метрамао!… Вернись обратно к настоящему уровню, к настоящей высоте, к настоящей глубине, к настоящей мере! Дай сюда твой локон, Меи-измеритель, вымеряй и взвесь все это, Техути, двойной Ибис! Медея усадила пришедших на изящные стулья против окна, навязала каждой на безымянный палец «анубийскую» нить, шепотом выпросила у них по волоску и порывисто воскликнула со страхом и тревогой, как будто от этого зависело счастье или погибель обеих женщин. – Приложите палец с анубийской нитью к сердцу не спускайте глаз с котла и пара, который возносится кверху, к светлым духам в блаженные селения! Посетительницы, не помня себя от волнения, исполнили приказания ворожеи. Тут она неожиданно принялась кружиться на концах пальцев, густые волосы свесились ей на лицо, а волшебная палочка в вытянутой правой руке описывала широкие круги. Вдруг Медея вздрогнула и остановилась, как будто от испуга; лампы погасли, и зала освещалась теперь только звездами сквозь открытый потолок и раскаленными углями очага. Раздалась тихая музыка, комната наполнилась новым сильным ароматом. Гадальщица бросилась на колени, протянула руки к небу и закинула голову, как будто у нее переломилась шея; в этом странном положении она пела одно заклинание за другим звонким, страстным голосом; ее локоны беспорядочно торчали в стороны; каждую минуту Элиодора и Катерина ожидали, что Медея упадет навзничь от прилива крови к мозгу, но она продолжала петь; ее белые зубы сверкали в полумраке; имена демонов и магические формулы слетали с языка. К этому дикому пению вскоре примешался странный хрип, вздохи и жалобы, как будто умирающий боролся со смертью и плакал больной ребенок. Наконец, детский голос стал слышнее: – Воды, немножечко воды, – умолял кто-то. Эта фраза, сказанная на египетском языке, заставила женщину вскочить на ноги и вскрикнуть: – Слышите жалобы обделенных судьбой? У них отняли то, что дано вам; они страдают в нужде, а вы осыпаны благами, которых достало бы сотням людей. С этими словами, сказанными по-гречески самым льстивым тоном, ворожея обернулась к занавесу и торжественно воскликнула по-египетски: – Дайте жаждущему пить: счастливцы дают ему немного от своего избытка. Успокойте демона, детского мучителя, белым напитком, чтоб он угасил свой огонь! Раздайся музыка, заглуши стоны вопиющих духов! Медея обратилась к котлу Элиодоры и с важностью прибавила, как будто повинуясь высшей воле: – Семь золотых монет, чтобы окончить дело! Пока молодая женщина вынимала кошелек, ворожея вновь зажгла лампы и бросила монеты в кипящую жидкость, припевая: – Чистое, блестящее золото! Солнечный свет, спрятанный в недрах земли! Святые семеро, соединитесь вместе! Растопитесь и слейтесь воедино! При этом она принялась выливать дымящуюся жидкость, черную, как чернила, из котла в плоское блюдо, подозвала Элиодору к себе и стала объяснять то, что видел ее вещий взор на светлой поверхности темного отвара. Предсказания оказались вполне благоприятными для молодой вдовы. Речь ворожеи должна была внушить доверие к ее искусству; она в точности описала наружность Ориона, говоря о возлюбленном Элиодоры, и прибавила, что этот юноша находится теперь в дороге с пожилым господином. Потом гадальщица стала толковать о скором возвращении его домой; о радостной встрече любящих сердец. Воображаемое видение закончилось картиной венчания, но не епископ Мемфиса, а какой-то другой незнакомый прелат благословлял брачный союз византийки с ее избранником в великолепном храме. Катерина, которая со страхом слушала пение гадальщицы и таинственные голоса духов, напряженно ловила теперь каждое слово. Она не могла надивиться тому, что ворожея так верно описала наружность Ориона и Софийский собор в Константинополе. Сердце мучительно замирало у нее в груди, но хотя молодая девушка внимательно слушала Медею, до нее все-таки доносились жалобные стоны и хриплое дыхание из соседней комнаты. Это еще сильнее увеличивало тоску Катерины и неопределенный страх. Нет, гадальщица говорила неправду: судьба не отнимала доли счастья у других, чтобы дать его дочери Сусанны! Обманутая невеста Ориона была бесспорно самым несчастным существом на свете. Только томная красавица, стоявшая с ней рядом, была щедро осыпана всеми земными благами. О если б Катерина могла отнять их у нее одно за другим, начиная с крупного рубина, украшавшего сегодня одежду Элиодоры, и кончая любовью вероломного юноши! Бледная и взволнованная, приблизилась девушка к Медее, когда пришла ее очередь и ею также были пожертвованы семь золотых. Но она не интересовалась больше своим будущим, ей хотелось теперь одного мщения счастливой сопернице. Тем временем черная жидкость была вылита из другого котла на блюдо; от нее повалил горячий пар, распространявший пряный запах. Ворожея сдувала его в сторону и как только отвар немного охладился и поверхность его сделалась блестящей, снова приступила к гаданию. Медея спросила, о чем прежде всего желает узнать Катерина. Однако та не успела ответить: страшный звон и стук неожиданно потряс легкие стены. Предсказательница с громким, пронзительным криком уронила блюдо на пол; горячие отвратительные брызги попали на одежду и руки молодой девушки. Невыразимый ужас овладел ею; Элиодоре, которая сама едва устояла на ногах, пришлось поддержать подругу, чтобы не дать ей упасть. Гадальщица исчезла; вместо нее из-под двери выскочили мальчик-подросток, молодой человек и высокая сухая девушка-египтянка в нищенской одежде. Они метались по комнате, хватая второпях принадлежности колдовства и спуская их в открытое подполье. Через минуту угли были залиты, лампы потушены. Подросток и юноша с угрозами и бранью толкнули женщин в угол залы, после чего сами с кошачьим проворством влезли по стене на карниз и скрылись. Раздался пронзительный свист. Вслед за тем в комнату вбежала гадальщица. Она схватила дрожащих посетительниц за плечи и воскликнула: – Сжальтесь надо мной, ради Христа! Здесь дело идет о моей жизни. За колдовство следует смертная казнь. Я из-за вас попала в беду. В мой дом нагрянула стража. Вы непременно должны сказать, что пришли ухаживать за больными! Медея втолкнула обеих женщин в душную каморку позади занавеса. Костлявая девушка проскользнула вслед за ними. Здесь на жалкой постели стонал старик, дрожа в лихорадочном ознобе, на его обнаженной груди и лице виднелись темные пятна. Рядом с ним на другой кровати метался в жару пятилетний мальчик. Элиодоре казалось, что она задохнется в этой жаркой зараженной атмосфере. Катерина в страхе прижалась к ней, но ворожея толкнула их обеих в разные стороны со словами: «Ступайте каждая на свое место. Ты к ребенку, а ты к старику». Ошеломленные посетительницы машинально повиновались Медее, которая задыхалась от волнения. Катерина, никогда не ходившая за больными, почувствовала ужасное отвращение при взгляде на горячечного, зато Элиодора с жалостью посмотрела на красивого ребенка и вытерла ему своим платком капли пота, проступавшего на лбу. В эту минуту на крыльце послышался звон оружия; дверь затрещала под напором сильных рук и подалась. В комнату вошел врач Филипп, приказав охранительной страже оставаться на улице. Он явился по поручению булевтов. Им донесли, что в доме Кудрявой Медеи находятся заразные больные, тогда как она продолжает принимать посетителей, приходящих для ворожбы. Городские власти давно добирались до нее, а сегодня их предупредили, что гадальщица ожидает вечером важных гостей. Чиновникам хотелось застать ее с поличным; врачу предстояло определить характер болезни у пациентов. Во всяком случае сенат имел намерение посадить обманщицу в тюрьму. Молодой врач менее всего ожидал встретить у нее Элиодору и Катерину. Он взглянул на них, неодобрительно качая головой, и прервал быстрый поток речей Медеи, уверявшей, что благородные дамы пришли сюда из христианского милосердия навестить страждущих. «Это все выяснится после», – сказал он очень сухо и затем вывел невольных сиделок на свежий воздух. Здесь Филипп поспешил объяснить им, в какую страшную опасность вовлекло их легкомыслие, и взял с перепуганных женщин обещание немедленно принять ванну по приходу домой и переменить одежду. Бедняжки едва добрались до экипажа. Прежде чем он успел двинуться в путь, Элиодора громко заплакала, а Катерина надула губки с упрямым видом, откидываясь головой на мягкие подушки. Она взглянула сбоку на свою расстроенную спутницу и подумала: «Вот каково начало счастья, которое напророчили этой красивой кукле! Если так пойдет дальше, она выиграет немного». Злое желание девушки очень скоро осуществилось, как будто ее подслушали и привели в исполнение подвластные ей духи. Как только экипаж миновал сторожку у ворот и был готов въехать в первый двор наместнического дома, его остановили арабские солдаты с суровыми загорелыми лицами. Женщинам пришлось дожидаться довольно долго, наконец явился начальник отряда, спросивший их, кто они и что им нужно. Элиодора и Катерина отвечали, дрожа от ужаса, и тогда им было сказано, что дом наместника занят стражей по распоряжению арабского правительства, так как Ориона обвиняют в тяжком преступлении. Его гостям предписали завтра же выехать в другое место. Переводчик знал Катерину в лицо, и потому ей было позволено проводить вдову к сенаторше, воспользоваться экипажем для возвращения домой и даже взять с собой византийку. Приятельницы стали совещаться. Девушка настаивала, чтобы Элиодора немедленно ехала к ним, потому что ей предстояло принять ванну, а это оказывалось немыслимым в здании, занятом солдатами. Молодой женщине вовсе не следовало идти в таком виде к Мартине, рискуя передать заразу. «Завтра почтенная матрона должна сама переселиться к нам, – прибавила настойчивая Катерина, – моя мать будет особенно рада таким гостям». Элиодора не противоречила. Когда Мартина согласилась принять приглашение «доброго ангела», карета покатила к дому Сусанны. Хозяйка давно уже спала, твердо уверенная, что ее дочь покоится безмятежным сном. Катерина не велела будить мать, и так как ванная комната была далеко от спальни Сусанны, то вдова не слыхала никакого шума, пока происходило купание. XXXVI В доме покойного наместника прошла ужасная ночь. Мартина спрашивала себя, чем она согрешила перед Богом, что ей суждено сделаться свидетельницей такого несчастья. О свадьбе Элиодоры и Ориона нечего было и помышлять; переезд с квартиры при такой жаре представлял мало приятного, но сенаторша согласилась бы перебраться двадцать раз с одного места на другое и пожертвовать своим спокойствием, если бы этим путем было можно избавить ее милого «великого Сезостриса» от грозившей ему опасности. Разумеется, во всем этом была виновата несчастная, безрассудная история с монахинями. Но хороши и арабы! Они тащили все, что попадало под руку и, кажется, были готовы ограбить сына великого мукаукаса до нитки. Прекрасная история, нечего сказать! Без сомнения, Элиодора была достаточно богата, чтобы поправить дела мужа, и сенатор с женой не желали обделять ее в своем завещании. Но здесь могло дойти до чего-нибудь худшего – арабы, очевидно, жаждали крови Ориона; при одной мысли об этом Мартина содрогалась от ужаса, и ее опасения были не напрасны: черный векил, приходивший к ней вчера для переговоров и позволивший сенаторше остаться в доме наместника до утра, дал понять через своего переводчика, что Ориона будут судить как злостного преступника. Какое ужасное, неслыханное несчастье! И бедной матроне приходилось переживать все это в совершенном одиночестве. А ее муж, почтенный Юстин! Он тоже попал в беду. Мартина долго не осушала глаз и перед сном горячо помолилась Божьей Матери и святым угодникам, прося их защиты. Она уснула с мыслью: «какое несчастье!» – и проснулась с ней рано поутру. Между тем очень многое из случившегося в эту роковую ночь не дошло до ее ушей. Большой отряд арабских воинов под командой Обады, прибывших пешком, на лошадях и в лодках через реку, занял дом наместника. Как только стало известно, что Орион действительно отправился путешествовать, казначей Нилус был взят под стражу; теперь векилу предстояло уведомить о происшедшем вдову мукаукаса, чтоб она была готова завтра же оставить дом. Это было необходимо, потому что Обада намеревался распорядиться по-своему с жилищем самого древнего рода в стране. Нефорис еще не спала, когда к ней явился переводчик, он нашел ее в комнате с фонтаном, больная была встревожена. Хотя она потеряла способность к последовательному мышлению, и внешние события только на один момент отражались в ее сознании, однако вдова Георгия заметила, что у них в доме происходит что-то особенное. Домоправитель Себек и горничная отвечали уклончиво на вопросы госпожи, сказав ей только, что наместник Амру приходил поговорить с молодым господином. Здесь, по-видимому, дело шло о чем-то серьезном и, пожалуй, был пущен в ход ложный донос. По словам герменевта, Ориона обвиняли в том, что он затеял предприятие, стоившее жизни двенадцати арабским воинам, тогда как нападение даже на одного мусульманина со стороны египтянина влекло за собой смерть и конфискацию имущества. Кроме того, сын мукаукаса обвинялся в краже. Нефорис слушала эти слова, широко раскрыв глаза, ужас отражался на ее лице, все члены немели. Переводчик добавил, что векил желает переговорить с ней лично. – Только не сейчас, подожди немного, – с трудом произнесла вдова, намереваясь подкрепить себя приемом опиума. Сделав это, она уведомила Обаду, что готова принять его. Заклятый враг Ориона хотел показаться его матери кротким, великодушным человеком. Он приблизился к Нефорис с притворной почтительностью и улыбкой на лице, причем сообщил несчастной женщине, что завтра утром ей придется оставить дом, где протекли лучшие годы ее жизни. Обада прибавил, что личная собственность Нефорис остается неприкосновенной, а ей лично предоставлено право остаться в Мемфисе или переехать в свой дом в Александрию; на эти слова больная равнодушно отвечала, что она подумает, как ей поступить, и потом спросила, удалось ли арабам взять под стражу ее сына. – Пока еще нет, – отвечал векил, – но мы знаем, где он скрывается. Тут Нефорис заметила, как в глазах негра загорелось злорадство, хотя он старался выразить сострадание на своем лице и в голосе. Вдова макаукаса слегка кивнула головой и продолжала: – Значит, здесь идет дело о жизни и смерти? – Собери всю свою твердость, благородная женщина, – последовал ответ, – преступник не может быть помилован. Она подняла глаза к небу и долго оставалась в таком положении, а потом спросила: – Но кто обвиняет моего сына в краже? – Глава его собственной церкви… – Вениамин? – пробормотала про себя Нефорис, странно улыбнувшись. Вчера она сделала завещание в пользу патриарха и церкви. «Когда Вениамин прочитает его, – сказала себе вдова, – он забудет свою вражду к нам и велит о нас молиться». Заметив сосредоточенное молчание больной, векил посмотрел на нее вопросительным и немного смущенным взглядом. Наконец, она подняла голову и отпустила его, сохраняя прежнее достоинство в своей осанке. «Вот женщина! – пробормотал векил, выходя из атриума. – Она или безумная, или обладает редким мужеством». Нефорис приказала отвести себя в спальню, потом велела служанке вынуть маленький ящичек из сундука и поставить его на столик у изголовья кровати. Оставшись одна, больная вынула из шкатулки два письма мукаукаса Георгия, написанные ей, когда она была еще невестой, и стихотворение, посвященное матери ее любимцем Орионом. Вдове хотелось перечитать дорогие строки, но у нее до того рябило в глазах, что она не могла ничего разобрать, и положила свитки на прежнее место. Рядом с ними хранился маленький сверток, где были пряди волос умерших сыновей и мужа. С мечтательной нежностью взглянула Нефорис на них, и в это время опиум начал оказывать свое действие. Образы умерших с поразительной ясностью представились ей, как будто они были тут живыми и окружали ее ложе. Держа локоны в руке, больная подняла глаза, стараясь собраться с мыслями и уяснить себе то, что происходит с ней сегодня и что ждало ее впереди. Ей приходилось оставить эту комнату, эту удобную постель, этот дом, одним словом, те места, с которыми были связаны самые дорогие воспоминания о близких людях. Ее хотели принудить к этому силой; но разве прилично вдове великого мукаукаса подчиняться воле этого отвратительного черного человека в своем же собственном жилище, где она была полновластной хозяйкой? Больная покачала головой, презрительно улыбнувшись, и открыла стеклянный цилиндр, наполненный до половины пилюлями опиума. Она взяла несколько из них на язык и снова обратила взгляд на небо. Вскоре ей представился тот, с кем не могла разлучить любящую женщину даже всесильная смерть. У его ног сидели умершие сыновья; вдруг, точно пловец, вынырнувший из волн реки, показался из облаков Орион и прыгнул на берег острова, где находились его отец и братья. Георгий раскрыл ему объятия и прижал юношу к своей груди; тут сама Нефорис – или это был только ее образ? – подошла к ним; каждый из сыновей радостно встретил ее, и она замерла на груди мужа в какой-то блаженной истоме. Еще так недавно больная чувствовала себя отуманенной, странный гнет парализовал ее движения, а теперь она испытывал только приятную усталость и сонливость. Но когда у нее начали уже слипаться веки, к Нефорис на минуту вернулось сознание ужасной действительности; она собрала последние силы и выпрямилась на постели; взяв кубок с водой, стоявший перед ней на столике, больная высыпала в него остаток пилюль и выпила все до последней капли. Ее рука не дрогнула ни разу, на лице играла довольная улыбка, и она так жадно смотрела на смертоносный напиток, как будто он был сладким нектаром. В эту минуту вдова мукаукаса вовсе не напоминала собой самоубийцу, который спешит в отчаянии покончить с жизнью; напротив, она не испытывала ни колебаний, ни страха перед смертью и, не сознавая тяжести своей вины, вся отдавалась сладкой истоме, лелея блаженную надежду, что ее ждет существование без конца с дорогими сердцу покойниками. Но едва Нефорис выпила яд, как содрогнулась от испуга; приподнявшись на локте, она позвала из соседней комнаты служанку и с трудом пробормотала: – Скорей священника, я умираю! Горничная, вне себя от страха, бросилась вон. В виридариуме она встретила Себека, стоявшего против таблиния с векилом. Узнав, в чем дело, негр позволил исполнить желание умирающей и сам проводил домоправителя за ворота. В это время мимо дома наместника проходил дьякон, только что отпевавший покойника, новую жертву эпидемии. Его тотчас привели к постели Нефорис; перед ней лежали локоны сыновей, в руках умирающей было распятие, но ее глаза, долго смотревшие на лик Искупителя, снова были устремлены теперь кверху в сладкой задумчивости. Священник назвал вдову Георгия по имени, но она не узнала его, приняв за одного из сыновей. – Орион, мое бедное дитя! – нежно лепетали ее губы. – И ты, Мария, душа моя, мое сокровище! Поди к отцу, мой мальчик, он не сердится более и прощает тебя… Все, кого я любила, опять вместе, и никто не может нас разлучить. Послушай, Георгий! Священник читал отходную, Нефорис ничего не заметила, продолжая смотреть вверх и лепетать несвязные слова. Наконец, ее губы перестали шевелиться, руки выпустили распятие, по телу пробежала легкая судорога, потом они вытянулись, и нижняя челюсть отвисла. Когда верный домоправитель дотронулся до плеча своей госпожи, ее лицо было неподвижно, сердце перестало биться. Себек громко зарыдал и бросился к векилу с печальной вестью. Арабы нагружали сокровища из таблиния на нескольких верблюдов под надзором Обады. Узнав о неожиданной смерти Нефорис, он испустил проклятие и воскликнул, обращаясь к своему помощнику. – Я хотел великодушно пощадить полоумную старуху, но она одурачила меня. Теперь наши повелители в Медине поставят мне в вину и ее смерть, если только… Векил оборвал свою речь и, повернувшись опять к верблюдам и богатой добыче, подумал: «Если уж затеяна игра, то не стоит смущаться мелочами. Нам необходимо снести еще несколько удалых голов, а прежде всего покончить с красавчиком-египтянином. Если заговорщики в Медине сделают свое дело, тогда вместе с Омаром будет ниспровергнут и Амру. Обада восторжествует над своими врагами!» XXXVII Катерина спала недолго и по привычке встала рано, тогда как Элиодора долго нежилась в постели. В такую жаркую погоду утренние часы были самыми приятными. В прежнее время дочь Сусанны с удовольствием наслаждалась ими, но сегодня у нее было невесело на душе. Ее не порадовал даже только что распустившийся индийский цветок, которым гордился старший садовник. Пусть бы он завял и вместе с ним провалился куда-нибудь весь мир! В соседнем саду было еще тихо; но вдруг на улице показался Филипп, очевидно, направлявшийся в дом Руфинуса. Завидев его долговязую фигуру, Катерина побежала к воротам. Она хотела попросить молодого человека, чтобы он не рассказывал о их вчерашней встрече у гадальщицы Медеи. Однако девушка не успела высказать свою просьбу, как врач сам заговорил с ней и сообщил, что сегодня ночью вдова Георгия скончалась от испуга. Еще так недавно Катерина любила Нефорис, как вторую мать. Дом наместника служил для нее образцом всего прекрасного и почтенного. «Мотыльку» было лестно встречать там родственный прием, и потому слезы девушки при известии о неожиданной смерти вдовы не удивляли врача. Они облегчили немного сердце Катерины. Теперь она по крайней мере имела повод к печали и была рада сбросить с себя маску притворной, вызывающей веселости, чтобы дать волю угнетающей ее мрачной тоске. Ее горе тронуло Филиппа. Он обещал девушке хранить в тайне вчерашнее происшествие и не упрекал ее больше, а только напомнил о необходимости переменить одежду, которая была на ней и на Элиодоре в тот злополучный вечер. По его словам, зараза очень легко передавалась через платье и все вещи, приходившие в соприкосновение с больными. Дочь Сусанны со страхом слушала врача и затем заверила, что все зараженные вещи уже сожжены в печке купальной комнаты. Молодой человек пошел своей дорогой, а Катерина, несмотря на возраставшую жару, продолжала тревожно ходить по аллеям сада. Ее сердце билось учащенными, болезненными ударами, невидимая тяжесть давила его, мешая свободно дышать. Рой мучительных мыслей против воли тревожил душу девушки, и она не могла отогнать их прочь. Нефорис умерла, дом наместника занят арабами, имущество Ориона разграблено, и ему грозит жестокая кара! А это мирное жилище по ту сторону зеленой изгороди! Что будет с его бедным хозяином, с Иоанной и Пуль? Над ним также собралась гроза; дочь Сусанны хорошо видела, что там творится что-то недоброе. Одно несчастье следовало за другим: эпидемия в Мемфисе принимала ужасающие размеры. И все это было вызвано Катериной, слабой девушкой, некогда беспечным «мотыльком». Она отворила шлюзы, из которых разливалось теперь страшное бедствие на окружающих. При этой мысли у нее проступил холодный пот, но если бы Катерина могла исправить сделанное зло, она не согласилась бы на это. Ее цель еще не достигнута; ей хотелось насладиться полным унижением Ориона, а ради этого можно многое вытерпеть и, пожалуй, даже расстаться со лживым, опостылевшим светом, в котором так мало привлекательного. Смерть висела над головой вероломного юноши, но перед смертью он непременно должен узнать, кто наточил против него нож. Может быть, сыну Георгия оставят жизнь, зато арабы не отдадут ему обратно награбленных сокровищ, а если юному, блестящему Крезу действительно придется выйти из заточения бездомным нищим, тогда, тогда… Катерине не придется уже опасаться ни Паулы, ни Элиодоры; ее маленькая рука сумела вырвать связку молний из когтей Зевсова орла и ей не составит труда поразить обеих соперниц. Сознание своего страшного могущества, погубившего уже несколько жертв, опьяняло девушку. Она жаждала довести Ориона до крайнего бедствия, видеть его нищим у своих ног, и это желание делало дочь Сусанны неустрашимой. Для достижения желанной цели она не отступит ни перед чем. Но что нужно сделать, вполне насытившись мщением, о том она не хотела думать, представляя окончательную развязку будущему. Может быть, тогда она поступит великодушно, исцеляя своей любовью раны заклятого врага. Когда девушка вернулась домой, страх и смущение сменились в ее душе жаждой деятельности. Маленькая упрямица, любившая подслушивать и разносить сплетни, окончательно превратилась в женщину, готовую на всякое преступление, смелую и самоуверенную. «Бедное дитя, – подумал о ней Филипп, вступая в сад Руфинуса, – и ее сердечко страдает среди всеобщего горя!» Сад его старого друга был пуст, только под сикомором виднелась исполинская фигура молодого мужчины рядом с хорошенькой нежной блондинкой. Великан держал в своих могучих руках большой моток шерсти, который распутывала девушка. То были масдакит Рустем и красавица Мандана. Оба они выздоровели, и к персиянке возвратился рассудок. Филипп с большим участием и заботой следил за этим удивительным исцелением; он приписывал его, во-первых, обильному кровотечению из головы, а затем здоровому воздуху и хорошему уходу. Теперь пациентке следовало только избегать беспокойства и сильных душевных волнений. В масдаките нашла она друга и покорного обожателя. Филипп радовался при взгляде на людей, которых спасло его искусство. – Как поживаете? – приветливо спросил он. – Я здоров, как рыба в воде, – отвечал Рустем, – и моя землячка тоже. – Правда ли это, Мандана? – спросил врач. Та с улыбкой кивнула. Тогда Филипп погрозил персу и продолжал: – Смотри, не завязни здесь, мой приятель. Пожалуй, господин Гашим скоро потребует тебя обратно. И врач пошел дальше, бормоча себе под нос: – Хоть что-нибудь отрадное живет среди всеобщего горя: эти двое да маленькая Мария. Перед своим отъездом Руфинус отослал к родителям калек-детей, которых лечил, так что Филипп не встретил в прихожей ни души и предположил, что, скорее всего, женщины завтракают в столовой! Но он ошибался; Пульхерия только еще накрывала на стол. Она не заметила вошедшего, тщательно перекладывая листьями гроздья винограда, гранаты, винные ягоды и особенные африканские плоды, похожие вкусом на шелковицу, которые вырастают кустиками из ствола сикомора [80] . Красивая пирамида закруглялась и росла, но мысли Пульхерии блуждали далеко, по ее щекам катились слезы. «Она горюет об отце, – подумал Филипп, не показываясь из-за двери. – Бедное дитя!» Как часто Руфинус называл ее именно так: «дитя!» И действительно Пульхерия до сих пор была ребенком для Филиппа, но сегодня он смотрел на нее другими глазами, вспоминая завещание Руфинуса. Молодой врач приглядывался к девушке и невольно дивился, что вышло из маленькой Пуль! Как мог он не заметить этого раньше? Перед ним была статная девушка с полными белоснежными руками, а Филиппу до сих пор казалось, что у нее по-прежнему тонкие детские ручонки, которыми она обвивала его шею, когда он, лет десять тому назад, бывало, сажал ее на плечо и бегал с ней по дорожкам сада. Теперь дочери Руфинуса исполнилось семнадцать лет. Нежны и тонки были ее розовые пальчики, которые прежде так любили рыться в песке, за что малютке часто доставались выговоры от матери. Любуясь искусством Пуль, раскладывавшей фрукты, Филипп вспомнил вчерашнее замечание старого друга. Окна столовой были завешены, но отдельные лучи проникали туда, падая яркой полосой на рыжеватые волосы девушки. Такого великолепного золотистого отлива молодой человек не видел даже у беотинок [81] , которыми восхищался, будучи студентом в Афинах. Что ее лицо было миловидно и привлекательно, это он знал всегда, но когда Пуль подняла глаза и заметила посетителя, в ее взгляде было столько девической скромности и ласки, что Филипп невольно покраснел и не мог сразу найтись. – Слава Богу, что ты пришел, – сказала Пульхерия, но тотчас смешалась и прибавила: – Ради моей матери. Филипп, несмотря на свои годы, покраснел во второй раз, осведомляясь, как чувствует себя Иоанна, как она переносит свое горе. – Вчера я принес вам недобрую весть, – продолжал он, переходя на серьезный тон, – а сегодня опять, как зловещий ворон, пришел с другой печальной новостью. – Ты? – улыбаясь, спросила Пуль, и в ее голосе звучало сомнение в том, что его приход может кого-нибудь огорчить. В эту минуту Филипп сказал себе, что умерший друг оставил ему самое ценное наследство – милую, преданную, невинную дочь или скорее младшую сестру, такую чистую, прелестную и любящую, вполне достойную своих родителей! Пульхерия приняла близко к сердцу известие о смерти Нефорис, зная, как это огорчит Паулу и маленькую Марию. Доброта девушки окончательно растрогала врача, и он решил в тот же день сообщить Иоанне о желании ее покойного мужа. Однако все это не отодвинуло на задний план его прежнего чувства к Пауле; неразделенная любовь по-прежнему жгла и терзала сердце Филиппа, но теперь стало ясно, сколько в ней было унизительного и опасного. Он понял, что здесь не поможет ничто, кроме разлуки, и что только под одной кровлей с Иоанной и Пульхерией он мог стать снова довольным и счастливым. Однако врач колебался в выборе окончательного решения. Пульхерия заметила, что он о чем-то умалчивает, и встревожилась, думая о новых опасностях, которые, пожалуй, грозят ее дому. Филипп успокоил девушку, сказав, что у него созрел отличный план, хотя о нем рано еще толковать. Среди забот и горя не верится хорошему, однако он советует ей не терять надежды на лучшие дни. В заключение молодой человек спросил Пульхерию, может ли он рассчитывать на ее полное доверие. – Ты сам должен чувствовать это, – ответила девушка и приветливо кивнула матери, входившей в комнату. После того она подтвердила слова крепким пожатием руки. То были отрадные минуту для измученного сердца, но встреча с Паулой и предстоящий с ней разговор привели молодого человека в прежнее тягостное настроение. Услышав о смерти Нефорис и несчастье Ориона, маленькая Мария, громко рыдая, бросилась на шею дамаскинке, которая перенесла роковой удар гораздо спокойнее и тверже, чем ожидал Филипп. Сначала она побледнела, но потом оправилась и приняла смелый и уверенный вид. Эта сцена особенно потрясла Филиппа, и он поспешил уйти, как только наступила удобная минута. Судьба точно давала ему понять, кого он лишился в лице этой несравненной девушки. Она спокойно прошла мимо него, воодушевленная высоким порывом, и ее благородное лицо сияло каким-то особенным внутренним светом. Филипп восхищался ею, но в то же время невыносимо страдал. Орион потерял свое богатство и свободу! Эта мысль испугала Паулу только на одну минуту. Ей сейчас пришло в голову, что так и следовало быть. Несчастье любимого человека должно послужить для них обоих необходимым испытанием. Теперь она покажет Ориону всю силу своей любви. Паула не боялась за жизнь своего возлюбленного. Он говорил и писал ей о том, что Амру по-прежнему выказывал ему отеческое расположение. Все случившееся было, конечно, делом Обады. Выйдя из дома Руфинуса, Филипп вздохнул свободно. Как удивили его своим поведением все три женщины! Говоря о них, Горус Аполлон выказал удивительную проницательность. По незначительным признакам ему удалось гораздо вернее определить характер Пульхерии, чем самому Филиппу, знавшему ее много лет. Старик заранее предвидел также, что опасности, угрожавшие Ориону, усилят расположение к нему Паулы. А Иоанна, нежная, хрупкая Иоанна! Она переносила свою потерю с истинным героизмом. Молодой человек невольно сравнил ее с Нефорис, которая не выдержала тяжелого испытания. Но у вдовы мукаукаса не было такой любящей дочери, как Пульхерия, разделявшей горе матери с трогательной кротостью и самоотвержением. Счастлив тот, кому отдаст свое сердце это преданное создание! Филипп прошел через сад, потупив голову и не глядя по сторонам. Масдакит по-прежнему сидел с Манданой в тени сикомора. Полуденный зной не тяготил ни того, ни другую. Рустем кивнул головой вслед удалявшемуся врачу и сказал, вздыхая: – В первый раз я слышал от него неприятное слово – или ты, пожалуй, не поняла, на что намекал господин Филипп? – Конечно, поняла, – тихо отвечала персиянка, опуская глаза на свое вышивание. Молодые люди говорили по-персидски, так как Мандана не забыла родного языка. Жизнь бывает иногда похожа на сказку. Странный случай свел их вместе. Далекая родина Рустема была также отечеством молодой девушки; масдакит даже знал ее родного дядю, и ему была известна печальная участь последнего. Когда греческое войско овладело их страной, мужчины угнали свой скот в леса, а женщины с детьми остались в укреплении, защищавшем большую дорогу. Византийцы вскоре взяли его приступом, причем женщины попали в руки солдат как ценная добыча. В числе их находилась и Мандана с матерью. Ее отец собрал горстку товарищей, чтобы освободить пленниц, но был убит вместе с другими. До сих пор в той провинции вспоминали о трагической судьбе этого храбреца; имение и прекрасные пастбища с табунами коней перешли после его смерти младшему брату. Таким образом, выздоравливающие пациенты Филиппа всегда находили предмет для разговора, причем следовало лишь удивляться, как ясно сохранились у Манданы воспоминания детства. После нападения собаки полуживая девушка слегла в постель с отуманенным мозгом, но как гроза освежает душный воздух, так и вызванный внезапным испугом шок рассеял мрак, который окутывал ее сознание. Теперь она охотно вспоминала детские годы и раннюю молодость, когда при ней находилась мать; период жизни между этим временем и настоящим представлялся ей чем-то вроде ночного неба, мрачного, но освещенного страшной кометой и яркими звездами. Кометой был Орион. Минуты счастья в его объятиях и ужасные дни, послужившие расплатой за них, Мандана привыкла считать игрой больного воображения. Ненависть была несвойственна ее душе; бедная рабыня не хотела и не могла питать вражды к сыну наместника. Она понимала, что он не желал ей зла, и остерегалась думать о прошлом из опасения повредить своему здоровью. – Значит, тебе будет безразлично, если Гашим потребует меня обратно? – начал снова масдакит. – Нет, Рустем, я даже буду этим огорчена. – О! – заметил великан, проводя рукой по своей большой голове, на которой стали отрастать густые волосы. – В таком случае, Мандана… Я еще вчера хотел поговорить с тобой, но у меня все как-то не поворачивается язык. Скажи откровенно, почему тебя огорчит мой отъезд? – Потому… ну, как тебе сказать? Потому, что ты всегда был добр ко мне, что ты мой земляк и говоришь со мной по-персидски, как покойная мать. – Только из-за этого? – с расстановкой спросил Рустем, потирая лоб. – Нет, нет! Еще из-за того… ведь если ты уедешь, тебя не будет с нами… – Вот именно! Ну а если тебе жаль потерять меня, значит, тебе хорошо со мной? – Почему же и нет? Конечно, нам было так хорошо, – отвечала персиянка, покраснев и стараясь не встречаться глазами с масдакитом. – Было и есть! – воскликнул он, ударяя кулаком в широкую ладонь левой руки. – Надо же мне когда-нибудь высказать то, что у меня на уме. Если нам хорошо вместе, то и не следует никогда разлучаться. – Но твой господин не может обойтись без тебя! – возразила Мандана, смутившись еще более. – Кроме того, мы не можем вечно жить в доме этих добрых людей. Мне еще не позволено заниматься ткачеством, но все-таки я в скором времени буду искать работу, так как получила вольную, а такому сильному, здоровому человеку, как ты, невозможно постоянно лечиться. – Зачем лечиться! – сказал с добродушным смехом Рустем. – Мне надо работать и притом за троих. – По-прежнему провожая караваны? – Нет, конечно, – отвечал он. – Мы вернемся на родину, где я куплю себе хороший участок земли для выпаса скота. Мой старший брат обрабатывает наши поля, а я умею отлично ухаживать за верблюдами; Гашим может подтвердить тебе это. – Подумай хорошенько, Рустем, о чем ты говоришь? – Нечего раздумывать, надо приступать к делу! Если ты полагаешь, что у меня не хватит денег на покупку земли, то ошибаешься. Ты умеешь читать? Нет?… – Я тоже не умею, но здесь, в сумочке, лежит счет, написанный рукой моего господина. Я заработал у него одиннадцать тысяч триста шестьдесят драхм, считая плату за труды и проценты с барыша, которые дает мне Гашим, с тех пор как я вожу его караваны. Все деньги оставались у него, потому что он давал мне пищу; на одежду всегда хватало из остатков товара, а я никогда не изводил денег на пустяки. Одиннадцать тысяч триста шестьдесят драхм! Ведь это не шутка, моя голубка? Можно купить что-нибудь на такие деньги?… Да или нет? Молодой перс посмотрел на свою возлюбленную с торжествующей улыбкой. – Конечно, можно! – с жаром подхватила Мандана. – А у нас в стране, я думаю, ты приобретешь хорошую землю на свой капитал. – Ну, вот тогда для нас обоих начнется новая жизнь… Я был семнадцати лет, когда впервые отправился в путь со своим господином, а теперь, во время летнего равноденствия, мне исполнилось двадцать шесть лет. Сколько же времени я странствовал проводником? Оба задумались над этим вопросом. Наконец девушка робко заметила: – Кажется, восемь лет. – Нет, я думаю и все девять, – горячо возразил великан. – Постой, посмотрим! Рустем взял руку Манданы и принялся считать годы по ее пальцам, сбиваясь со счету, но не прекращая приятной забавы. Персиянка отнимала свою руку. Наконец масдакит заметил, что ее пальцы, верно, заколдованы. – Я хочу навсегда удержать эту хорошенькую ручку, – продолжал он, – а вместе с ней и милую девушку. Рустем отвезет тебя домой. Твои заколдованные пальчики будут прилежно ткать и вышивать; мы станем мужем и женой, чтобы никогда не разлучаться больше, и будем вести такую жизнь, в сравнении с которой все радости Эдема покажутся ничтожными. При этом молодой человек снова взял руку землячки, но она отняла ее прочь и заметила с очевидным волнением: – Нет, Рустем, я опасалась еще вчера, что мы договоримся именно до этого, однако мне нельзя быть твоей женой, хоть я так благодарна, так благодарна тебе!… – Нельзя? – глухо спросил перс, и на его лбу надулись жилы. – Значит, ты меня дурачила? И что ты толкуешь о благодарности?… Масдакит вскочил с места, но Мандана ухватилась за его руку и заставила снова сесть на скамью, заглядывая с нежной мольбой ему в глаза, которые только на самое короткое время могли загораться гневом. – Какой же ты вспыльчивый! – сказала девушка. – Конечно, мне будет больно расстаться с тобой; разве ты не видишь, что я люблю тебя? Но все-таки не бывать нашей свадьбе… О если б мне было можно вернуться с тобой на родину, именно с тобой. А быть твоей женой!… Как это было бы прекрасно, как охотно работали бы для нас обоих мои руки, которые достаточно ловки и прилежны… однако… – Однако? – повторил Рустем с таким свирепым выражением на раскрасневшемся лице, как будто он намеревался разгромить Мандану на месте. – Ради тебя самого это не может и не должно случиться, потому что я не хочу платить неблагодарностью за твою доброту ко мне. Разве ты забыл, чем я была и что есть теперь? Ты вернешься на родину как человек свободный и с состоянием, ты имеешь право требовать себе ото всех почета и уважения, но люди не станут почитать тебя, если ты привезешь с собой такую жену, как я… Уже одно то, что я была рабой… – Так вот в чем дело! – перебил молодой перс, и черты его прояснились. – Вот что пугает тебя, бедняжка. Но разве ты не знаешь, кто я? Кажется, ты слышала от меня недавно, что значит масдакит? Мы, последователи нашего учителя, Масдака, верим, что все люди созданы одинаково, и знаем, что было бы гораздо лучше сравнять между собой и господ, и рабов, но Всевышний пока терпит рабство на земле, хотя в скором будущем, пожалуй, все это переменится. Масдакиты же стремятся к тому, чтобы ускорить день всеобщего равенства. Вместе с ним наступит райская жизнь на земле, и все люди станут помогать друг другу, как братья. Тогда прекратятся войны и бедствия, потому что все прекрасное и полезное на свете сделается общим достоянием, и каждый будет давать другому от своего избытка с такой же охотой, с какой теперь наносит своему ближнему вред и притесняет его. Брака у нас, собственно, не существует, как у последователей другой веры. Если женщина понравится мужчине, он спрашивает ее: «Хочешь ты быть моей?» И она идет к нему в дом, если он ей не противен. Но каждый из них может оставить другого, когда охладеет к нему. Тем не менее мои родители, мой дед и бабка жили так дружно между собой весь век, как дай Бог каждым супругам из персов и даже христиан. Точно так же будем жить и мы с тобой – неразлучно до самой смерти. Теперь мы знаем, в чем состоит учение нашего наставника Масдака, которому следовал мой отец и мои предки. Моя мать научила меня нашей религии, когда я был еще маленьким мальчиком. Вся наша деревня придерживается этой веры. Там нет рабов: земля возделывается сообща и жатва делится поровну. Но, конечно, пришельцу нельзя купить там земельный участок, и мне надо искать его в другом месте. Однако я по-прежнему останусь масдакитом, и если женюсь на бывшей рабе, то не нарушу этим заповеди своего учителя, а, напротив, исполню ее. Впрочем, это к тебе не относится: твой отец был свободный, храбрый человек, которого почитает вся страна; кроме того, для своих соотечественников на Востоке ты пленница, а не раба! Они будут уважать меня, как твоего избавителя. Но если бы даже я нашел тебя такой, какой ты есть, в рабстве у последнего свинопаса, то не задумался бы выкупить свою Мандану и жениться на ней, и никто из земляков не догадался бы об этом при виде такой красавицы. Ну теперь, надеюсь, твои отговорки исчерпаны? Однако девушка не сдавалась. Она взглянула на Рустема печальным взглядом и указала на свои обезображенные уши. Перс пожал плечами и засмеялся. – Неужели тебя смущают такие пустяки? – воскликнул он. – Вот если бы тебе выкололи глаза и ты потеряла зрение, тогда я не стал бы просить твоей руки, потому что сельскому жителю нельзя жениться на слепой. Но слух у тебя не пропал, ты так же хорошо слышишь, как птица. А разве у этих хорошеньких созданий видны уши? Уши торчат только у проклятых летучих мышей да сов. И кому заметен твой недостаток, с тех пор как дорогая госпожа Пуль научила тебя так прекрасно зачесывать волосы наперед? Потом: разве ты забыла головной убор наших женщин? Под ним спрячутся хоть заячьи уши. Ты, моя стройная лилия, лучше всех красавиц в мире! Девушка склонила на грудь прекрасную головку, и в ее чертах отразилось столько печали, что масдакит взглянул на нее с глубокой жалостью и заметил, качая головой: – Не смотри так печально, моя голубка, я не в состоянии этого выносить. Что у тебя еще на душе? Соберись с силами и выскажи все без утайки. Но нет, постой! Я сам скажу, о чем ты думаешь: это старая история с сыном мукаукаса. Мандана утвердительно кивнула. На глазах у нее проступили слезы. Рустем громко вздохнул и заметил: – Я так и подумал. Он взял ее руку и ласково продолжал: – Это доставило и мне немало горьких часов. Я чуть не отказался от тебя, чуть не разбил нашего счастья, но вовремя опомнился. Госпожа Иоанна, которая всегда говорит правду, уверила меня, что между вами все кончено и должно быть забыто. Однако я еще раньше того подумал про себя: как могла защищаться против сына своего властелина беспомощная молоденькая девушка? Разве она виновата, что судьба наделила ее ангельской красотой? И потом, какая тяжелая расплата за невольную вину! Ах, девушка, девушка, тебе есть от чего заплакать! У меня самого слезы подступают к горлу, да что станешь делать? Этой беды никто не в силах поправить. Но видишь ли: я, бедный дурак, понял, как все произошло, и не обвиняю тебя, мне нечего прощать тебе. Хорошо, что горе миновало. Я охотно забуду все прошлое, если ты дашь мне слово, что оно для тебя умерло. Мандана схватила руку перса и в порыве нежности, рыдая, припала к ней губами. – Нет человека в мире добрее тебя, Рустем! – воскликнула она. – Пусть моя покойная мать благословит тебя с того света! Поступай со мной, как хочешь! Скажу тебе, что я не только навсегда забыла прошлое, но даже не могу вспомнить о нем без ужаса. И беда случилась именно так, как ты говоришь. Мать умерла, некому было ни предостеречь, ни защитить меня. Мне едва минуло шестнадцать лет, я была глупенькой девочкой, совсем неопытной. Орион позвал меня однажды к себе, а что было потом, мне даже трудно припомнить это, как смутное сновидение. Когда же я очнулась… – Остальное я знаю сам, – прервал Рустем, вытирая глаза и стараясь улыбнуться. – Потом мы лежали с тобой рядом с пробитыми головами, а когда пришли в себя, у меня было так легко на душе, как бывает дома, когда пройдут зимние морозы, снег растает, и все цветы в долине зацветут сразу. Так началась наша новая жизнь, и мы должны быть счастливы. Видишь ли, еще вчера я не знал, что мне делать: твое несчастье не давало мне покоя. Ты сама понимаешь это… Но позже, когда я лежал в каморке ночью, и месяц светил мне в постель, – тут суровое лицо масдакита озарилось мечтательным выражением, придававшим ему своеобразную красоту, – мне пришло в голову: разве сегодня вечером месяц менее прекрасен, оттого что он опустился в море на утренней заре? Так и человеческое сердце после страданий может пробудиться опять, если оно омылось слезами и отдохнуло от печали. Конечно, было бы лучше, если бы ты любила меня одного, но если у моей матери хватило нежной привязанности для всех детей, то, значит, беда не велика, и я найду еще местечко в твоем сердце! – Да, да, Рустем, конечно! – воскликнула Мандана, поднимая на него благодарный взгляд. – Я отдам тебе всю свою любовь и нежность! – Вот это хорошо, – радостно отвечал он. – Я пришел сюда под тень сикомора бездомным скитальцем, а теперь я – будущий землевладелец, и у меня самая хорошенькая жена, какую только можно найти в целом свете! Молодые люди еще долго сидели под густолиственным деревом. Масдакиту хотелось только смотреть на свою возлюбленную, слышать от нее ответ на заветный вопрос всех влюбленных и читать нежные признания в девичьих глазах. Ее руки не касались больше вышивания, обоим было так хорошо, что они не замечали жары. Пара голубей над их головами оказалась более восприимчивой к солнечному зною, чем они: птички закрыли глаза, и голова самки томно покоилась на темном кольце вокруг шеи самца. XXXVIII Чрезмерно жаркий день не действовал удручающе и на векила Обаду. Он распоряжался в доме покойного Георгия как полновластный хозяин, руководствуясь не только корыстолюбием, но также и любопытством; ему хотелось найти документы, которые могли бы оправдать арест Ориона и конфискацию его имущества. В Медине предстояли важные события, и если заговор против халифа удастся, Обада мог смело рассчитывать на благосклонность нового повелителя, поскольку намеревался послать в Аравию большие суммы денег. С любопытством ребенка переходил помощник Амру из комнаты в комнату, ощупывал все предметы руками, пробовал мягкость мебели, заглядывал в рукописи, которых не понимал, и потом отбрасывал их от себя. Зайдя в комнату покойной Нефорис, он принялся нюхать эссенции и лекарства, стоявшие там; в сундуке ему попались дорогие украшения. Обада радостно оскалил зубы и надел самый лучший бриллиантовый перстень, хотя его пальцы и без того были унизаны кольцами. Тщательнее же всего векил осматривал комнаты Ориона. Переводчик, знавший по-гречески, должен был переводить ему каждую рукопись, если это не были стихи. Обада во время чтения бренчал неумелой рукой на лире сына мукаукаса, наливал себе на ладонь благовонное масло, найденное между вещами молодого франта, и мазал бороду или строил гримасы перед блестящим серебряным зеркалом. К немалому неудовольствию Обады, в комнате не нашлось ничего подозрительного; он уже собирался уходить оттуда, как вдруг заметил в корзине возле письменного стола несколько брошенных дощечек для письма. Переводчик взял один диптих и принялся читать довольно плохо сохранившиеся строки: «Орион, сын Георгия, Пауле, дочери Фомы. Ты уже знаешь о том, что мне нельзя принять участия в спасении монахинь; достаточно было твоего великодушного и основательного желания помочь своим единоверцам»… Остальные строки, нацарапанные на слое воска, были стерты; очевидно, письмо осталось неоконченным. Хотя здесь не было ничего особенного, что могло бы быть поставлено в вину Ориону, но все-таки это послание было некоторой уликой против Паулы; она, несомненно, принимала участие в предприятии, стоившем жизни многим храбрым мусульманам. Обада узнал через менялу в Фостате о близости дамаскинки с сыном мукаукаса и о том, что он заведовал ее состоянием; следовательно, можно было обвинить их, как сообщников преступления. Мемфисский епископ, вмешавшийся в дело, должен был дополнить то, о чем молчала девушка. Тотчас после своего доноса Плотин отправился вслед за патриархом и вернулся только вчера утром из Верхнего Египта. Векил получил от него две жалобы Вениамина на Ориона. Одна из них касалась бегства монахинь, другая – утайки драгоценного смарагда, принадлежавшего церкви. Это дало Обаде повод конфисковать имущество юноши. Кроме того, хитрый негр понял по тону жалоб патриарха, что он найдет в Вениамине верного союзника. Паулу следовало взять под стражу, причем ее показания, конечно, так или иначе послужат к обвинению Ориона. Обада охотно допросил бы дамаскинку теперь же, но это пришлось отложить из-за других дел. Более всего времени ушло на ревизию казначейства; она производилась под руководством Нилуса; все счетные книги, купчие крепости, арендные контракты, как и большие суммы денег в золотых и серебряных монетах, были нагружены на телегу, запряженную волами, и на верблюдов, а потом отправлены под верным конвоем за реку. Акты и документы прежнего времени, фамильный архив и все, относившееся к нему, остались нетронутыми. Обада проявил неистощимую энергию; он провел целый день на ногах, даже не думая подкрепить себя пищей или освежиться питьем. Чем ближе подходил вечер, тем чаще спрашивал векил, не пришел ли епископ; отрицательный ответ все более раздражал его; к патриарху ему следовало явиться самому, но кто был Плотин? Обидчивый, как все выскочки, Обада всерьез рассердился на столь явное невнимание прелата. Между тем пастырь мемфисской церкви вовсе не был высокомерен, а, напротив, отличался смирением и набожностью. Патриарх дал ему много поручений к Амру или к его уполномоченному, однако Плотин заставлял векила напрасно ожидать себя и не отправил к нему даже письма. Старая домоправительница послала после полудня аколита [82] , служившего епископу, за Филиппом. Ее добрый, деятельный господин вчера слег в постель среди дня, несколько часов спустя после своего приезда, и не вставал больше: у него появился страшный жар, и старик впал в беспамятство. По словам Плотина, лучшим лекарством для христианина являлась молитва, но когда жар еще усилился, домоправительница послала к врачу. Однако посланный вернулся с известием, что тот уехал из города. Письмо от старого Гашима заставило Филиппа оставить Мемфис; сын купца никак не мог оправиться после ушибов: у него, по-видимому, были повреждены внутренние органы, что могло кончиться плохо. Испуганный отец заклинал врача, который приобрел его неограниченное доверие, приехать в Джидду осмотреть больного и заняться его лечением. Кроме того, араб требовал к себе проводника Рустема, если здоровье позволяет ему пуститься в путь. Затем следовали приветствия Пауле; Гашим просил сообщить ей, что поиски ее отца деятельно продолжаются. Это письмо встревожило врача. Как мог он оставить Мемфис во время общего бедствия? Кто будет заботиться об Иоанне с дочерью? С другой стороны, ему хотелось уехать подальше от Паулы и оказать услугу Гашиму. С какой радостью приложил бы Филипп все старания, чтобы спасти старику его сына! Но, несмотря ни на что, он все-таки остался бы на своем посту, если б Горус Аполлон неожиданно не принялся упрашивать своего друга отправиться в Джидду. Старый ученый обещал взять на себя заботы о семье покойного Руфинуса. По словам жреца, помощник Филиппа мог заменить его у многих больных; остальным из них все равно предстоит умереть, так как против заразы не существовало верного средства. Кроме того, Филипп сам высказывал недавно, что он никогда не обретет вновь утраченного спокойствия вблизи Паулы. Теперь представляется удобный случай к отъезду и в то же время к настоящему подвигу человеколюбия. После некоторых колебаний молодой врач уступил и через несколько часов отправился в дорогу, обуреваемый разноречивыми чувствами. Горус Аполлон мало заботился о своих удобствах, но позволял себе одну роскошь: ходьба была для него затруднительна, а так как он любил подышать в сумерках свежим воздухом и нередко посещал обсерваторию по ночам, то всегда держал у себя самого лучшего породистого осла. Старик не жалел денег на покупку такого животного, лишь бы оно отличалось выносливостью, послушанием и было светлого цвета. Отец и дед Горуса, жрецы Исиды, постоянно ездили на белых ослах, и он поддерживал семейную традицию. В последние недели ученый выходил из дома очень редко по причине жары, и сегодня, по обыкновению, поджидал солнечного заката, чтобы навестить вдову Иоанну. Задрапированный в белоснежное полотно, в новых сандалиях, чисто выбритый и, по обычаю предков, в красиво причесанном длинном парике, он сел на своего осла и поехал по улицам Мемфиса, прикрываясь зонтиком от жгучих лучей заходящего солнца. Невольник эфиоп бежал за ним следом. Было еще светло, когда старик подъехал к дому Руфинуса. Давно уже его старое сердце не билось так тревожно. «Это похоже на смотрины невесты», – насмешливо подумал он про себя. Действительно, ему предстояло заключить союз на весь остаток жизни! «Людям по крайней мере следовало бы утрачивать любопытство вместе с зубами и волосами», – продолжал Горус Аполлон свои размышления. Однако любопытство еще заявляло о себе, несмотря на преклонный возраст жреца, и он не мог не сознаться, что его интересовала встреча с девушкой, которую упрямый египтянин заочно ненавидел как патрицианку, дочь префекта и как невольную причину страданий своего возлюбленного Филиппа. Пока посетитель слезал с седла, молодая хорошенькая девушка ввела в сад пожилую матрону в простой, но дорогой одежде. Горус Аполлон догадался, что это Катерина и знатная гостья Ориона, приезжая из Византии. Увы, судьба не благоприятствовала ему! Так много женщин сразу! Их присутствие могло послужить лишь помехой и стеснением тому, кто отвык от женского общества за учеными занятиями. Но нечего делать! Кроме того, пришедшие произвели на старика благоприятное впечатление Катерина оказалась прелестной резвушкой, которая даже без своих миллионов была слишком лакомым куском для негодяя мальчишки, сына мукаукаса. Матрона обладала необыкновенно располагающей внешностью, Филипп совершенно верно описал ее. Но в их присутствии было невозможно упоминать о смерти бедного Руфинуса и обсудить его последнее распоряжение. Таким образом, жрец совершенно напрасно проглотил дорогой столько пыли и прожарился на солнце. Завтра ему предстояло снова испытать то же удовольствие. В саду он встретил прежде всего красивую молодую чету: масдакита с Манданой. Что это именно они, в том не могло быть сомнения. Горус Аполлон приблизился к ним и передал Рустему желание его господина, предложив при этом проводнику от имени Филиппа денег на дорогу. Но верный слуга хлопнул себя по рукаву, где у него хранился кошелек с золотыми, и весело воскликнул: – У меня хватит даже на двоих путешественников, мы оба отправимся на восток. Позволь сказать тебе, что Мандана моя невеста… Вот видишь, милая, нам пора пуститься в путь на родину! Эти слова, произнесенные басистым голосом великана, звучали такой веселостью и лаской, а красавица девушка посмотрела на него таким влюбленным взглядом, что у старика полегчало на сердце и он, по своей склонности к суеверию, счел хорошим предзнаменованием для себя эту приятную встречу в доме покойного друга, где ему, пожалуй, предстояло прожить остаток дней. Иоанна с дочерью приняли ласково почтенного гостя. Пульхерия тотчас пододвинула ему кресло покойного отца и положила за спину подушку. Все это было сделано тихо, естественно и радушно. Старик почувствовал себя растроганным до глубины души и сказал сам себе, что он, пожалуй, избалуется, пользуясь каждый день и час такой нежной заботливостью. Посетитель поблагодарил девушку в шутливом и ласковом тоне, Мартина подхватила его шутку, и между ними завязалась оживленная беседа. Сенаторша похвалила осла, на котором приехал жрец, и сказала, что Горус Аполлон необычайно бодр для своих восьмидесяти лет. Весть об отъезде Филиппа вызвала всеобщее сожаление. Старик с удовольствием заметил, как Пульхерия вздрогнула при этом и вскоре вышла из комнаты. Какое милое, невинное и вместе с тем хорошенькое личико было у нее! Она непременно должна стать его названой дочерью. Слушая разговоры присутствующих и мелкие остроты Катерины, отвечая на вопросы Мартины и Иоанны, старый ученый мысленно представил себе Филиппа мужем Пульхерии, а вокруг них хорошеньких малюток. Он приехал сюда с целью утешить осиротевшую семью и разделить ее горе, и вместо того ему пришлось провести в гостях такой веселый час, каких Горус Аполлон не знал уже давно. Его приняли вместе с прочими посетителями в виридариуме, где теперь ярко горело несколько ламп. Посетитель не раз оглядывался на двери внутренних комнат, выходивших в эту центральную часть дома, и соображал про себя, какое дать назначение каждой комнате впоследствии. Вдруг позади него раздались легкие шаги; матрона встала с места, Катерина бросилась кому-то навстречу; минуту спустя жрец увидел перед собой высокую фигуру девушки в траурной одежде. Вошедшая приветствовала с благородным достоинством жену сенатора, обменялась сочувственным взглядом и грустной улыбкой с домашними, а когда ей назвали имя старика, подошла к нему с протянутой рукой. По одной беломраморной холодной гибкой руке можно было узнать в ней патрицианку. Действительно, как чудно хороша была эта женщина! Горус Аполлон не помнил, чтобы ему случалось видеть когда-нибудь такую красавицу. Она, бесспорно, могла назваться безукоризненным творением Божьим и невольно вызывала на поклонение, как неприступная богиня. «Но пусть дочь Фомы не рассчитывает видеть меня у своих ног!» – злобно подумал жрец, не находя ничего привлекательного для себя в мраморных чертах ее бледного лица, казавшегося еще бледнее от траурной одежды. Гордые глаза Паулы, по его мнению, были лишены согревающего света, в ее великолепно очерченной груди не могло биться любящее сердце. Рукопожатие девушки заставило старика невольно содрогнуться, а ее приход, по-видимому, привел в замешательство присутствующих. Так было и на самом деле. Паулу вызвали, чтобы приветствовать обеих посетительниц: сенаторшу и Катерину. Дамаскинке показалось, что знатную матрону привело к ней обычное любопытство; кроме того, все, напоминавшее Элиодору, заранее отталкивало ее. К Катерине она потеряла всякое доверие. Вчера в дом Иоанны приходил аколит, состоявший при особе епископа. Руфинус лечил его сына, у которого болела нога, и поэтому этот человек, помня благодеяние, счел нужным предупредить вдову, чтобы она остерегалась дочери Сусанны. По его словам, молодая девушка несколько недель тому назад пришла к Плотину, выдала ему важную тайну, касавшуюся Руфинуса, и советовала епископу немедленно отправиться в Фостат. Дамаскинке сначала не верилось, что хорошенькая резвушка могла поступить так предательски, но ее привычка подсматривать и подслушивать то, что делается в соседнем саду, внушала невольное подозрение. Сверх того, никто, кроме нее, не мог сообщить Плотину подробностей бегства монахинь. Достоверные сведения аколита о плане бегства не допускали никаких сомнений. При всей снисходительности к чужим недостаткам, Паула не могла принудить себя к любезному обращению с Катериной после такого открытия. Ее честная душа не терпела притворства, и чем больше дочь Сусанны приставала к ней со своей нежностью, тем холоднее отталкивала она это лживое существо. Горус Аполлон наблюдал за ними, и его неблагоприятное мнение о племяннице мукаукаса утвердилось еще более. Он назвал ее мысленно холодной эгоисткой, настоящим воплощением гордого высокомерия патрициев, которые только по праву рождения считаются «благородными». Мысль о том, сколько зла причинила эта сирена бедному Филиппу, еще сильнее настраивала жреца против Паулы. Она могла помешать даже исполнению их плана, сделавшегося заветной мечтой старика. Конечно, он готов провести последние годы жизни в полном одиночестве и в разлуке с Филиппом, чтобы только не жить под одной кровлей с дочерью Фомы. Вот опять она отталкивает от себя ласковые заискивания этого милого, безобидного ребенка, маленькой Катерины! Какое возмутительное, ни на чем не основанное высокомерие! Горус Аполлон не сможет сидеть с ней рядом за столом и разделять трапезу; кусок застрянет у него в горле при взгляде на это недоброе лицо; самонадеянная речь этой девушки будет раздражать его даже издали, отравляя часы любимых занятий, а прикосновение ее холодной руки перед отходом ко сну нагонит бессонницу. Даже теперь ее присутствие было ему невыносимо и казалось чем-то оскорбительным. Если жрец когда-нибудь питал желание убрать дамаскинку с дороги своего любимца, то в настоящую минуту оно окончательно овладело им, и он считал позволительными все средства для достижения этой цели. Раздосадованный и недовольный, простился он с присутствующими и намеренно не удостоил Паулу ни единым взглядом, когда она, видя, что гость поднимается с места, подошла к нему с приветливыми словами и высказала, как глубоко уважает его названого сына. Пульхерия проводила гостя в сад; он обещал ей приехать завтра или послезавтра, но просил устроить так, чтобы никто не мешал их разговору. – Я вовсе не желаю видеть надменную дамаскинку, которая хотела удивить меня своей гордой миной, – прибавил Горус. Старый жрец с досадой отклонил попытку Пульхерии оправдать Паулу и поехал домой, в душе проклиная дочь Фомы. Между тем приветливая Мартина заговорила с Паулой; много лет назад она видела однажды ее родителей в Константинополе и отозвалась о них с сердечной теплотой. Это сразу расположило девушку к сенаторше, а когда матрона упомянула о своем любимце Орионе, сочувствуя его горю, и рассказала, каким почетом и любовью пользовался он в Византии, Паула почувствовала такое искреннее влечение к новой гостье, что между ними тотчас завязалась оживленная и приятная беседа. Когда Мартина стала прощаться, Паулу вызвали в приемную. – До свидания! – приветливо воскликнула дамаскинка, обращаясь к сенаторше. – Теперь моя очередь навестить тебя. С этими словами она удалилась. – Какое чудное создание! – с энтузиазмом воскликнула матрона. – Действительно, Паула достойная дочь превосходного отца. А какая у нее была мать! О госпожа Иоанна, я не встречала более милого существа на этой противной земле. Ей пришлось так рано умереть, она завяла, как нежный цветок. Потом, обращаясь к Катерине, гостья ласково погрозила ей пальцем и продолжала: – Однако у вас с Элиодорой злые языки; вы совершенно неверно описывали мне эту девушку. Хоть по наружности нельзя судить, но я знаю людей: у Паулы прекрасная душа. А вы, вы обе… Боже милостивый… я знаю, почему у вас помрачилось зрение, бедные кошечки! Человек всегда видит то, что хочет видеть. Бьюсь об заклад, госпожа Иоанна, что ты согласна со мной: красавица Паула – благородное создание. Да, именно благородное; я не люблю злоупотреблять этим патетическим словом, но к ней оно вполне применимо. – Конечно, – подтвердила с жаром вдова Руфинуса. Мартина вздохнула и подумала: «Бедная Элиодора, говоря по правде, мой „великий Сезострис“ и Паула как будто созданы друг для друга! Но, Боже мой, что я буду делать с бедной влюбленной женщиной?» Все это быстро промелькнуло в ее восприимчивом уме, пока дочь Сусанны старалась оправдаться, уверяя, что она признает редкие достоинства Паулы, но порицает только ее непомерную гордость. Мартине самой пришлось испытать на себе надменное обращение дамаскинки в первые минуты встречи. Тут Пульхерия горячо вступилась за подругу, но едва успела сказать несколько слов, как в прихожей раздались громкие голоса мужчин, и в виридариум вбежала Перпетуя, не обращая внимания на посторонних. – О госпожа Иоанна! – воскликнула она, ломая руки. – Еще новое ужасное несчастье! Арабские дьяволы опять пришли к нам в дом с переводчиком и секретарем векила. Они присланы с тем… Боже мой, неужели такое возможно? У них в руках приказ об аресте. Мое бедное дитя хотят посадить в тюрьму: Паулу потащат пешком в темницу по всему городу! Громко рыдая, старуха закрыла лицо руками. Женщины были перепуганы до крайности; смертельно бледная Иоанна молча вышла из виридариума, тогда как сенаторша воскликнула: – Отвратительная, гадкая страна! Эти арабы не щадят ничего… Скорее подайте стул: мне дурно! В темницу! Такое несравненное создание потащат по улицам в темницу! Но если у них приказ об аресте, то она обязана следовать за ними. Никакая сила не спасет ее от этого. Однако зачем подвергать позору благородную, чудесную девушку, как последнюю воровку? Нет, этого нельзя допустить! Женщины должны помогать в беде друг другу, и я сделаю для Паулы все возможное, пока жива сама и твердо стою на своих ногах. Катерина, дитя мое, разве ты не понимаешь, что следует сделать? Что ты стоишь и смотришь на меня, точно я какая-нибудь обезьяна в перьях? Зачем ваши толстые лошади даром едят овес? Ну, ты все еще не поняла меня? Сейчас беги домой и прикажи заложить большой крытый экипаж, в котором привезли меня из наместнического дома; пусть он въедет а сад. Ну наконец-то ты сообразила! Беги живей, у тебя быстрые ножки! Мартина захлопала в ладоши, точно выгоняя кур из садовой клумбы; дочь Сусанны поневоле повиновалась. Потом сенаторша стала искать свой кошелек и, найдя его, воскликнула успокоительным тоном: – Слава Богу, теперь я могу объясниться с мусульманскими мошенниками. Этот язык понимают все, – прибавила она, позванивая золотыми монетами. – Пойдем, добрая женщина; где эти кровопийцы? Международный язык, на который намекала матрона, произвел желанное действие. Начальник стражи при посредстве переводчика позволил уговорить себя; он разрешил Пауле отправиться в тюрьму в закрытом экипаже, обещал поместить ее приличным образом и согласился даже взять туда старую Перпетую, которая с горькими слезами умоляла не разлучать ее со своей питомицей. Такая ужасная неожиданность не заставила, однако, Паулу потерять обычное хладнокровие; она держала себя с прежним достоинством, но когда пришлось прощаться с Пульхерией и Марией, тихо заплакала. Девочка, вне себя от горя, ухватилась за ее платье и настаивала, чтоб ее взяли в тюрьму вместе с Паулой и Перпетуей. По словам секретаря, епископ Плотин обвинил дочь Фомы в том, что она устроила побег монахинь. Вдова Руфинуса едва держалась на ногах, когда несчастная прошептала ей на ухо: – Берегись Катерины! Только она могла выдать нас. Но если даже епископу известно о соучастии Руфинуса в побеге сестер, мы должны опровергать это самым решительным образом. Будь спокойна, у меня арабы не выведают ничего. Потом девушка продолжала громко: – Конечно, вы не забудете меня. Благодарю вас обеих за все. Ты, Пуль, и ты, госпожа Иоанна, приняли к себе одинокую сироту и заменили ей родных, пока судьба не поразила нас всех… Сделайте то же самое для маленькой Марии… И Паула притянула к себе мать и дочь, а несчастная девочка громко плакала, спрятав голову у нее в коленях. – Вот еще одна просьба, – продолжала дамаскинка. – Ах, переводчик опять торопит меня. Подожди еще немного! Слушайте же, друзья мои: если вернется мой посланный и принесет известие об отце, или – Боже, Боже! – или приедет он сам, дайте мне знать об этом. Милосердное небо! Может быть, отец навестит меня в тюрьме. Но если он приедет слишком поздно… скажите ему, что отыскать его и свидеться с ним было самым горячим моим желанием; кроме того, – эти слова Паула прошептала Иоанне на ухо, – попроси отца любить Ориона как родного сына. Скажи им обоим, что я любила их горячо и беззаветно до последней минуты жизни! Тут она принялась целовать своих друзей в глаза и губы, говоря: – Я люблю вас и буду любить всегда – тебя, госпожа Иоанна, тебя, моя Пуль, и тебя, Мария, моя милая, ненаглядная крошка. Катерина также подошла к ним, протягивая Пауле руки, но Иоанна решительно отстранила ее, и четверо близких людей еще раз слились в едином объятии, как будто желая помешать всему враждебному и постороннему нарушить их союз. Когда же дочь Сусанны вторично хотела приблизиться к Пауле, Мартина, следившая с заплаканными глазами за сценой прощания, удержала девушку за плечо и шепнула ей: – Не мешай им, дитя. Такие чистые души чувствуют инстинктивное влечение друг к другу, и я, старуха, желала бы присоединиться к ним. Переводчик начал строго торопить арестованную. Вдова и дочь Руфинуса выпустили Паулу из объятий, и только Мария по-прежнему держалась за нее даже и в минуту, когда дамаскинка подошла к сенаторше, чтобы обнять ее в порыве искреннего чувства. Мартина взяла голову девушки обеими руками, поцеловала ее и воскликнула, захлебываясь от слез: – Господь да благословит тебя, дитя! Я благодарна Провидению, которое свело нас вместе. Мы отвыкли в столице от искренности и простоты, но я и мой Юстин не терпим лицемерия и умеем постоять за своих друзей. Бог даст, ты сама убедишься в этом; я и мой муж не покинем тебя без помощи, пока мы живы. Запомни мои слова, они сказаны не на ветер, – и она еще раз поцеловала Паулу. Арестованная вышла из дома, чтобы сесть в экипаж; в саду ее встретили Евдоксия и Мандана, скромно державшиеся в стороне. Дамаскинка поцеловала их обеих на прощание и пожала руки горбатому садовнику и масдакиту, у которых бежали по щекам крупные слезы. Оскорбленная Катерина заступила ей дорогу, ухватилась за руку подруги, и воскликнула умоляющим тоном: – А для меня у тебя нет никакого привета! Паула освободилась от нее и сказала шепотом: – Благодарю за экипаж. Ты знаешь, он везет меня в тюрьму, и я подозреваю, что обязана этим твоему предательству. Если я ошибаюсь, прошу прощения; если нет, твое наказание едва ли будет лучше моей участи. Ты еще молода, Катерина, постарайся исправиться. Паула села вместе с Перпетуей в закрытую карету; лошади тронулись. Последним, что у нее мелькнуло перед глазами, была маленькая Мария, бросившаяся, рыдая, в объятия Иоанны. XXXIX Сусанна никогда не была особенно расположена к Пауле, однако несчастье дамаскинки глубоко потрясло ее и пробудило в ней искреннее сочувствие. Она вознамерилась даже посылать заключенной пищу со своего стола, желая чем-нибудь облегчить участь девушки. Набожная женщина видела в этом долг христианского милосердия. Ее дочь, по-видимому, также принимала близко к сердцу горе подруги. Вернувшись домой с сенаторшей Мартиной, Катерина казалась такой расстроенной и убитой, что в ней нельзя было узнать прежнюю беззаботную резвушку. Снова задела ее отравленная стрела! До сих пор она пала только в собственных глазах; теперь и другие считали Катерину низкой, достойной презрения. Дамаскинка узнала истину. Предательница нашла себе, в свою очередь, предателя. Ненавистная соперница имела право презирать ее, и это еще более усиливало ненависть к ней Катерины. До сих пор веселая, живая девушка очаровывала всех миловидностью, встречая повсюду привет и ласку, а сегодня с ней обошлись пренебрежительно, и не одна Паула, а также и Мартина, которая, наверное, подметила что-нибудь, потому что выказывала теперь холодность. Во всем этом был виноват епископ; он не сдержал своего слова хранить в тайне их разговор. Пожалуй, он выдал имя доносчицы даже арабам. Тогда Катерину потребуют в суд для свидетельских показаний, и как отнесутся к ней в таком случае и Орион, и родная мать, и добрая Иоанна, и, наконец, сенаторша? Катерина догадывалась, что старик Руфинус погиб, спасая монахинь. Это искренне огорчало дочь Сусанны. Соседи постоянно были к ней добры, и она не желала причинить им горе. На судебном допросе показания Катерины могли погубить несчастных женщин, а между тем ей вовсе не хотелось делать зла никому, кроме той, которая завладела сердцем Ориона. Следовало во что бы то ни стало избежать этой ужасной необходимости. Но куда девался епископ Плотин? Ведь он еще вчера возвратился обратно в Мемфис и до сих пор не навестил Сусанну. Здесь крылось что-то подозрительное! С Плотином необходимо переговорить безотлагательно, иначе он завтра же на допросе может выдать Катерину. Тогда к ним в дом нагрянут сыщики, писцы, переводчики – брр! Ей приходилось уже отвечать однажды на суде, и она не хотела вторично пережить подобный позор. Но как могла она сегодня же или, самое позднее, завтра поутру повидаться со своим духовником? Экипаж пока не возвращался и если б она… До полуночи остается еще два часа… Конечно, это можно устроить! Катерина немедленно завела с матерью разговор о том, почему епископ не появился у них сегодня. Его отсутствие действительно тревожило вдову; она слышала, что он вернулся не совсем здоровым и посылал за врачом. Дочь сейчас же вызвалась навестить Плотина. Лошадей не надо отпрягать, и кормилица может проводить ее. Она должна оказать внимание почтенному старику и узнать, как чувствует себя епископ. Сусанна согласилась с дочерью, но возразила, что теперь поздно беспокоить прелата, однако избалованная Катерина все-таки настояла на своем. Сусанне пришлось уступить; позвали кормилицу, и как только экипаж въехал во двор, «мотылек» бросилась на шею матери, обещая скоро вернуться. Несколько минут спустя каррука остановилась у епископского дворца. Девушка приказала своей провожатой ждать ее в экипаже и зашла одна в продолговатое здание, где жил пастырь мемфисской церкви. В большой, слабо освещенной единственной лампой прихожей было тихо и пусто. Привратник, по-видимому, куда-то ушел, но Катерина знала все ходы и выходы в доме. Она проникла через имплувиум в библиотеку, где хозяин обычно проводил вечера. Но и библиотека оказалась погруженной в темноту, и никто не ответил на тихий зов посетительницы. В следующей комнате, куда она добралась почти ощупью, храпел на полу невольник перед большой кружкой вина и ручным светильником. Катерина стала смелее. Через отворенную дверь спальни епископа до нее долетали болезненные стоны и хриплое дыхание: там был слабый свет. Гостья остановилась в нерешительности. Больной стал звать по имени домоправительницу; ответа не было. Охмелевший невольник не двигался с места. – Кто там? Придет ли наконец врач? – простонал епископ. Но в доме по-прежнему царствовало безмолвие. Он как будто вымер. Вся прислуга разбежалась, опасаясь заразы, в том числе аколит, который имел жену и детей. Домоправительница пошла за врачом, навещавшим сегодня больного. При нем остался единственный верный слуга, он не захотел покинуть старого господина, но страсть к вину заглушила в нем голос совести. Невольник воспользовался всеобщей суматохой, забрался в погреб, который забыли запереть, и теперь спал непробудным сном под влиянием винных паров и подавляющего зноя этой ночи. Катерина тотчас подала голос. – Ах это ты, моя малютка! – ласково проговорил больной с очевидным усилием. Она взяла ручной светильник и подошла к его постели. Плотин протянул к ней навстречу худые руки, но тотчас прижал их к воспаленным векам, восклицая: – Не подноси ко мне огня, мне больно. Прочь лампу! Катерина поставила светильник на низенький сундук позади изголовья кровати и, приблизившись к старику, передала ему поклон от матери. На вопрос, как он себя чувствует и почему так пусто в доме, епископ отвечал невнятно; он просил девушку подойти поближе, не вполне понимая ее слова. Потом больной сказал, что ему плохо и он, вероятно, умрет. Со стороны Катерины было очень мило навестить его; он всегда любил ее, свою дорогую, невинную малютку. – Хорошо, что ты пришла, – заключил Плотин, – по крайней мере я благословлю тебя от всей души. Благословение старца принесет тебе милость Божью. Растроганная девушка опустилась на колени. Больной положил ей на темя правую руку, горевшую в лихорадочном жару, и стал бормотать про себя неясные слова, которые Катерина не могла разобрать. Рука умирающего давила ей голову, как свинец. Старый, неизменный друг их семьи угасал на ее глазах; сердце Катерины сжималось от жалости и страха, хотя это не заставило ее забыть о цели своего прихода. Но как прервать торжественную сцену посторонним вопросом? Девушка была в нерешительности. Прелат по-прежнему шептал что-то про себя, и его пылающая рука до боли давила ей на череп. Наконец она собралась с силами, но едва хотела заговорить, как заметила, что больной бормочет несвязные речи вместо обычной формулы благословения. Тогда она освободилась от руки Плотина и осторожно положила ее обратно на постель. На щеках епископа выступали такие же темные пятна, как и у заболевших в доме Курчавой Медеи. С криком ужаса поднялась Катерина с колен, схватила с сундука лампу и, не обращая внимания на жалобные стоны умирающего, поднесла огонь к его лицу. Он старался защитить руками воспаленные глаза, но дочь Сусанны насильно отвела эти слабые руки. Признаки болезни были несомненны. Девушка бросилась бежать из комнаты в комнату, пока не наткнулась в прихожей на домоправительницу. Та взяла у нее из рук светильник и обратилась к неожиданной гостье с вопросами, но Катерина крикнула ей только: «У вас зараза в доме. Прикажи запереть ворота!» – и выбежала на улицу, чуть не сбив с ног врача, приведенного к больному. Прыгнув в экипаж, Катерина велела ехать скорее. Едва лошади тронулись, она с воплем произнесла, обращаясь к кормилице: «Там зараза! Плотин умирает!» Испуганная женщина пыталась успокоить свою питомицу, уверяя, что такой святой человек, как епископ, недоступен нечистым болезням, насылаемым на грешников адскими силами. Но девушка не удостоила служанку ответом и распорядилась только, чтобы ей немедленно по приезде приготовили теплую ванну. Катерина чувствовала себя, точно сраженная громом. Ей казалось, будто тяжелая горячая рука Плотина по-прежнему сдавливает череп, что она никогда больше не освободиться от этого тягостного, отвратительного ощущения. В окнах их дома не было видно огней, только в комнате нижнего этажа, где помещалась Элиодора, мерцал свет лампы. Тут в возбужденном мозгу девушки мелькнула адская мысль, которая тотчас была приведена в исполнение. Катерина прямо из сада вошла сначала в приемную, а потом и в спальню своей гостьи. Элиодора лежала в постели, по-прежнему страдая головной болью, помешавшей ей сегодня сопровождать Мартину к соседям. Она только тогда заметила приход Катерины, когда та подошла к ней близко. Большая комната освещалась единственной лампой, и никогда еще красавица-византийка не казалась своей сопернице такой прелестной, как в этом полусвете. Ночная одежда из тончайшей прозрачной ткани слегка прикрывала ее восхитительное тело. От роскошных белокурых волос распространялся едва уловимый нежный аромат, они были заплетены в две тяжелые косы и спускались на высокую грудь и белое покрывало постели. В чертах Элиодоры было столько бесконечной кротости и ласки, когда она улыбалась Катерине, что ее можно было сравнить с ангелом, огорченным бедствиями Земли. Ни один мужчина не мог устоять перед такой красотой, и Орион также увлекся ею. Перед молодой женщиной лежала лютня; Элиодора извлекала из нее тихие тающие звуки, которые еще сильнее увеличивали очарование этой картины. Злоба и ревность терзали Катерину, когда она машинально отвечала на приветствия византийки и спросила ее, чтобы скрыть свое замешательство: – Как ты можешь играть на лютне при головной боли? – Тихая музыка успокаивает волнение крови, – ласково отвечала Элиодора. – Но ты сама, дитя мое, кажешься утомленной и больной хуже меня. Разве ты вернулась домой только теперь? Я слышала стук колес у подъезда. – Да, я ездила к нашему дорогому епископу Плотину; он опасно болен и, наверное, мы его скоро лишимся. Ах какой ужасный день! Сначала известие о смерти Нефорис, потом несчастье с Паулой и, наконец, еще этот удар. О Элиодора, Элиодора! Девушка бросилась на колени перед кроватью и прижалась лицом к груди красавицы, по ее щекам катились непритворные слезы. Горе этого юного, беззаботного создания тронуло вдову, которая успела пережить много тяжелых испытаний, несмотря на молодые годы. Византийка наклонилась к Катерине и принялась утешать ее, целуя в лоб. Дочь Сусанны прижималась к ней все крепче и, наконец, сказала жалобным тоном, указывая себе на темя, где недавно лежала горячая рука заразного больного: – Поцелуй меня сюда, я чувствую здесь невыносимую боль. Твои поцелуи приносят мне такое облегчение! И пока свежие губки Элиодоры прижимались к ее зараженным волосам, Катерина закрыла глаза, чувствуя себя в положении бойца, который до сих пор только упражнялся в фехтовании, а теперь выступил на арену, чтобы пронзить сердце заклятого врага. Девушка не узнавала себя и дивилась собственной силе. Она была могущественна, как всевластная смерть, и с наслаждением думала о близкой гибели своей жертвы. Катерина забылась до того, что не заметила легких шагов, раздавшихся в комнате. – Поцелуй меня еще раз в больное место, здесь такая боль, такой мучительный жар! – произнесла она опять, заранее предвкушая сладость мщения. Неожиданно две руки обхватили ей голову и другие губы нежно коснулись ее волос. «Мотылек» с удивлением подняла глаза и увидела перед собой улыбающееся лицо матери. Сусанна пришла спросить дочь, в каком состоянии находится Плотин, и, услышав ее слова, вздумала приласкать свою любимицу. Ей удалось поразить неожиданным приходом милую девочку. Но что такое сделалось с малюткой? Как пораженная молнией, как ужаленная змеей, вскочила Катерина с колен, дико взглянула на мать и, когда та хотела снова привлечь ее к себе, оттолкнула Сусанну и бросилась вон из спальни Элиодоры в приемную, оттуда в прихожую, а из прихожей по маленькой лестнице в комнаты для купания. Ошеломленная мать смотрела ей вслед, покачивая головой, потом обернулась к Элиодоре и со слезами в голосе сказала, пожимая плечами: – Бедное дитя! Она не помнит себя от горя. Со всех сторон столько несчастий. Еще недавно ее жизнь походила на безоблачный день, а теперь она не видит вокруг ничего отрадного. Вероятно, епископ серьезно болен? – Он, кажется, умирает, – с сожалением отвечала молодая женщина. – Наш лучший, неизменный друг! – зарыдала Сусанна. – Да, действительно, Господь посылает нам тяжкие испытания. Порой мне приходит в голову, что и мой конец недалек, только одна Катерина поддерживает меня. С каким самоотвержением переносит она сама удары судьбы! О госпожа Элиодора, ты еще не знаешь всего, что пришлось пережить бедной малютке! Но заметь, как она старается всегда казаться веселой, чтобы не огорчить меня. Я от нее никогда не слыхала ни вздоха, ни жалобы. Моя дочь страдает безропотно, как святая. Только теперь она потеряла свою твердость, когда болезнь сразила нашего дорогого, незаменимого друга. Катерина знает, кем был для меня Плотин… И Сусанна зарыдала еще сильнее. Успокоившись немного, она извинилась перед своей прелестной гостьей и ушла, пожелав ей спокойной ночи. Тем временем Катерина принимала ванну. В каждом египетском доме, где были введены греческие обычаи, непременно существовала комната для купания, у богатых людей она отличалась большими удобствами. Покойный муж Сусанны не пожалел денег на устройство купальни в своем жилище. Она состояла из двух одинаково роскошных отделений: для мужчин и для женщин. Здесь красиво сочетались и белый мрамор, и желтоватый алебастр, и коричневый порфир. Пол состоял из превосходной византийской мозаики на золотом фоне. Взамен статуй, украшавших купальни язычников, по стенам были написаны золотыми буквами библейские изречения, а над низкими, покрытыми шкурой жирафа диванами висели распятия. Вокруг расписного плафона шла надпись на коптском языке и коптским шрифтом: «Мы веруем в единую природу Господа нашего Иисуса Христа». Этот основной догмат якобитского вероисповедания был начертан здесь, будто назло мелхитам. С середины потолка спускались серебряные светильники. Печи в купальне топились каждый вечер, так что большой бассейн можно было тотчас наполнить водой для Катерины. Раздевая девушку, горничная показала ей финик с наростом. Старший садовник говорил сегодня в полдень, что пальмы в их саду также подверглись болезни. Но горничной вскоре пришлось раскаяться в своей словоохотливости. Когда она прибавила, что добрый башмачник Анхор, который только третьего дня принес ей хорошенькие новые сандалии, также умер от заразы, молодая госпожа резко приказала ей замолчать. Но пока служанка стояла на коленях, разувая Катерину, девушка опять вернулась к этому вопросу, осведомляясь, захворала ли также и хорошенькая молодая жена башмачника. Горничная отвечала, что она больна, однако еще жива, а все остальное семейство заперто в доме по распоряжению городских властей. Булевты надеялись прекратить таким образом эпидемию, препятствуя заразе распространяться дальше. Люди в зараженном жилище получали пищу и питье сквозь отверстие в дверях, тотчас же запиравшееся. «Конечно, так и следует поступать», – заключила служанка, причем рассерженная Катерина больно толкнула ее ногой. Потом горничной было приказано не жалеть смегмы [83] , и хорошенько вымыть волосы своей госпоже. И дочь Сусанны принялась ожесточенно тереть себе руки и все тело и снова поливать голову, пока силы не оставили ее, и она в изнеможении облокотилась на мраморный край бассейна. Однако и после ванны девушка чувствовала давление горячей руки на своем черепе, испытывая в то же время странную тяжесть на сердце. Что-то будет с несчастной матерью! Она поцеловала Катерину в то место, к которому прикасалась зараженная ладонь епископа. В воображении Катерины рисовались кошмарные образы. Она как будто слышала предсмертное хрипение Сусанны, ее мольбы и стоны. Потом к ним в дом явились слуги городского сената и заперли вместе с больной ее дочь в пораженном эпидемией жилище, где бродила по комнатам зараза в виде ужасной ведьмы, а ей сопутствовала смерть. Она поочередно протягивала свою костлявую руку за всеми окружающими и наконец за самой Катериной. У девушки беспомощно опустились руки. Еще сегодня утром она чувствовала себя сильной и несокрушимой, а теперь ее угнетало сознание самой жалкой беспомощности. Дочь Сусанны хотела погубить беззащитную женщину, но Бог и судьба покарали ее за Элиодору. Катерина похолодела при этой мысли. Когда она выходила из воды, в купальню вошла ее мать. – Ты все еще здесь, дитя мое? – воскликнула Сусанна. – Как ты меня напугала! Неужели Плотин действительно заболел чем-то, похожим на заразу? – У него несомненная зараза, матушка, – глухо отвечала дочь. – Мне пришло в голову из предосторожности принять ванну. Эпидемия страшно прилипчива, а ты еще прикасалась ко мне и целовала меня. Прикажи снова затопить печи, несмотря на поздний час, и выкупайся сама, умоляю тебя! – Перестань, малютка! Что ты выдумываешь? – возразила со смехом вдова. Но Катерина продолжала настаивать, и Сусанна согласилась наконец принять ванну в мужском отделении купальни, где никто не мылся с тех пор, как в городе началась эпидемия. Оставшись одна, хозяйка дома улыбнулась про себя с чувством умиления и мысленно благословила свою любящую, заботливую дочь. Катерина ушла в свою комнату, предварительно убедившись, что ее платье сожжено. Полночь уже миновала, но она не хотела отпускать от себя горничную и не легла в постель. Сон бежал от нее. Выйдя на балкон, девушка опустилась в качающееся кресло. Воздух был зноен и удушлив. Каждый дом, каждое дерево, каждая стена излучали теплоту, которой прониклись в течение дня. По набережной Нила тянулась длинная процессия богомольцев; потом появилось похоронное шествие, за ним другое. Густое облако пыли окутывало их, затемняя свет факелов, мерцавших, точно раскаленные уголья под пеплом. Умерших от заразы не позволяли хоронить днем. Катерине показалось, что в одном из гробов везут на кладбище Элиодору, а в другом лежит она сама или… тут девушка невольно содрогнулась – или ее добрая мать. Видение было до того живо, что перешло в галлюцинацию. Катерина совершенно ясно, как наяву, представляла себе похороны матери. Ей было нельзя идти за погребальной колесницей, потому что ее заперли в зачумленном доме, а когда его снова открыли, на лобном месте совершалась казнь двоих осужденных: Ориона и Паулу обезглавили, и Катерина осталась одинокой. Ее мать лежала в могиле, рядом с отцом, и кто мог заботиться о ней, кто был теперь ее защитником? Как дерево без корня, как листок, оторванный бурей и брошенный в морские волны, как беспомощный птенец, выпавший из родного гнезда, осталась дочь Сусанны круглой сиротой. В первый раз после той ночи, когда она дала ложные показания, ей пришло в голову все то, что она слышала в школе и в церкви о загробных муках в аду, и Катерина вдруг увидела перед собой море пламени, где мучились осужденные: убийцы, еретики, лжесвидетели… Но, Боже мой, что это значит? Неужели геенна огненная на самом деле разверзлась перед ней, и ее пламя проникло сквозь потрескавшуюся земную кору, поднимаясь к самому небу? Не рассеялся ли небесный свод, изливая потоки огня и черного дыма на северную часть города? Девушка в ужасе вскочила, вглядываясь в жуткую картину, возникшую перед ее глазами. Весь горизонт был охвачен заревом; густой дым, клубы огня и миллиарды брызжущих искр заполняли все видимое пространство между землей и небом. Бушующий пожар как будто был готов уничтожить весь Мемфис, иссушить реку и затопить огнем ночное небо. На соборной колокольне загудел набатный колокол; тихие улицы оживились; тысячи людей бросились из своих домов и запрудили набережную. Крики, вой, беспорядочные команды и пронзительные возгласы раздавались вокруг. До Катерины донеслись слова: «наместнический дом», «арабы», «мукаукас», «Орион», «гасить» и «спасать». Старик, главный садовник, стоявший у пруда, где цвели лотосы, крикнул своей молодой госпоже: «Наместнический дом пылает со всех сторон. Пожар при такой страшной засухе! Господи, помилуй наш народ!» У Катерины подкосились ноги. Она слабо вскрикнула, инстинктивно ища опоры. Тут ее подхватили две руки. Позади «мотылька» стояла мать, заразившаяся чумой в ту минуту, когда нежно целовала свою любимицу. XL Дворец наместника, краса и гордость Мемфиса, роскошное, знаменитое жилище самого древнего и славного рода в стране, обратился в груду пепла и развалин. Вместе с ним погиб последний оплот самостоятельности Египта. Как исполинское дерево в лесу, поверженное бурей, ломает при своем падении мелкие кустарники, так и пожар громадного здания истребил около сотни бедных хижин. Разоренный Мемфис напоминал собой обветшалый корабль. В эту ночь он лишился руля, мачты и многих досок из обшивки своего корпуса. Если роковая буря не совсем погубила его, то этим мемфиты были обязаны после Господа Бога самому виновнику несчастья, черному векилу и его подчиненным. Обада осуществил свой преступный замысел с большой осторожностью. Во время обыска обширного дома он наметил удобные места, соответствовавшие его цели, и два часа спустя после солнечного заката тайно ото всех поджег жилище мукаукаса с обоих концов. В Фостате у него стояла наготове часть гарнизона, которую он намеревался вытребовать, как только вспыхнет пожар. И, действительно, едва в казначействе и еще в трех других пунктах вспыхнуло пламя, векил тотчас послал за своими воинами и принялся тушить огонь, спасая имущество граждан с изумительной самоотверженностью. Все особенно ценные вещи и даже большая часть дорогих, породистых коней были заблаговременно вывезены из жилища мукаукаса, а вместе с ними изъяты акты на владение земельными участками и рабами, арендные условия и другие важные документы. Но все-таки огонь истребил множество бесценных сокровищ, которые погибли безвозвратно. Оригинальные произведения искусства, рукописи, книги, не имевшие копий, многолетние великолепные растения всех стран, различная утварь и ткани, восхищавшие знатоков художественным исполнением, обратились в прах. Виновник пожара не жалел о них; дом Георгия был уничтожен до основания, и теперь никто не мог подсчитать, насколько Обада поживился богатым имуществом Ориона. Помощник Амру рисковал только потерей места за превышение власти. Из всех городов, где ему пришлось побывать во время походов, векилу особенно понравился Дамаск, и он был не прочь провести там остаток жизни, утопая в роскоши, вполне обеспеченный награбленными сокровищами. Обада ради собственной выгоды хотел по возможности ограничить действие пожара, истребившего великолепный дом наместника; в противном случае враги поставили бы ему в вину гибель знаменитого древнего Мемфиса. Воин по своей натуре, он был даже рад вступить в отчаянную схватку с разъяренной стихией. Арабам действительно удалось отстоять все прочие дома, выходившие на набережную Нила; зато легкий южный ветерок относил искры к северо-западу, и от них загорелись жилища бедняков на окраине города, где начиналась пустыня. Сюда-то и были направлены главные силы команды, и здесь Обада, как и при защите наместнического дома, твердо держался правила – жертвовать тем, что не могло быть спасено. Таким образом, выгорел целый квартал. Сотни нуждающихся семейств лишились крова и последнего имущества, но это не помешало городскому населению превозносить и прославлять виновника страшного бедствия. Обада проявил изумительную энергию. Он показывался то у реки, то на краю пустыни, поспевая всюду, где опасность была грознее и где его присутствие могло принести больше пользы. В одном месте векил бросался в огонь, в другом – собственноручно работал топором; тут объезжал верхом линию, где следовало окопать рвом сухую траву и полить ее водой; там действовал пожарным насосом или бросал в огонь горящее бревно, упавшее близко к зданию, которое надеялись отстоять. Геркулесовская сила негра невольно поражала присутствующих; его громкий голос заглушал все крики; исполинская фигура выделялась в толпе. Все взгляды были устремлены на черное лицо векила с огненными глазами; его пример увлекал арабов. Он командовал на пожаре, как на поле битвы, бесстрашный и неутомимый. Мусульмане совершали чудеса храбрости под его предводительством, повторяя имена Аллаха и его великого пророка Мухаммеда. Египтяне также трудились изо всех сил, но не могли не признать превосходства арабов над собой и почти не стыдились своего подчинения противникам. Зарево пожара разливалось далеко по небу. Его заметил, наконец, и тот, чье богатое наследство погибало в пламени. Ориону, возвращавшемуся в Мемфис, бросился в глаза красноватый отблеск на западной стороне горизонта; однако он пока не угадывал ужасной истины. Наконец, полчаса спустя, караван путников остановился против станции на императорской дороге между Кольцумом и Вавилоном. Большой отряд воинов сошел с коней, эти люди не служили защитой Ориону: то был конвой, сопровождавший его, как пленника, в Фостат. Молодого человека заставили выйти из экипажа, в котором он ехал, и посадили на дромадера. Двое всадников, обвешенных оружием с ног до головы, неотступно следовали за ним. Перед станционным домом сенатор Юстин вышел из карруки и предложил ехавшему с ним бледному юноше последовать его примеру. Но тот отрицательно покачал головой с видом утомления. – У тебя болит что-нибудь, Нарсес? – ласково спросил старик. – Все тело, – отвечал юноша хриплым голосом, откидываясь на подушки экипажа. Он отказался даже от прохладительного питья, принесенного ему слугой сенатора и переводчиком. Им, по-видимому, овладела глубокая апатия, и больной требовал только покоя. То был племянник Юстина. Дядя выкупил его из рабства при содействии Амру, который, по просьбе Ориона, снабдил путешественников рекомендательными письмами и приказом о беспрепятственном пропуске через арабские владения. Несчастный Нарсес трудился сначала на новом канале [84] , который строился по распоряжению халифа Омара параллельно старому фараонову каналу для удобства перевозки зернового хлеба из Египта в Аравию. Оттуда византийца перевели на работы в скалистую гавань Айды. Пленника заставляли таскать на спине тяжелые камни под жгучими лучами солнца на берегу Красного моря. Сенатору стоило большого труда разыскать его. И в каком виде был наконец найден Нарсес! Еще за неделю до приезда дяди этот юноша, бывший кавалерийский офицер императорского войска, сильно занемог и лежал в грязном сарае вместе с другими больными работниками, на его спине не зажили еще кровавые рубцы от ударов плети, которыми надсмотрщик хотел принудить Нарсеса к работе, когда ему изменяли силы. Бравый молодой воин превратился в изнуренного, разбитого физически и нравственно калеку. Юстин мечтал привезти его к жене счастливым и веселым, а вместо того увидел перед собой безнадежно больного человека. Однако сенатор все-таки радовался его избавлению. Вид страдальца щемил ему сердце, но чем безучастнее относился ко всему племянник, тем приятнее было сердобольному старику замечать в нем хоть малейший признак оживления. Во время этого странствования сухим путем и по воде, когда спутникам приходилось делить между собой все труды, опасности и, наконец, уход за больным, Юстин близко сошелся с Орионом. Сын Георгия сообщил ему настоящую причину своего отъезда из Мемфиса, хотя рисковал восстановить против себя почтенного сановника откровенным признанием. Юноша постоянно чувствовал, что все хорошее в нем исходило от Паулы, что ее любовь возвышала его, делала стойким; отказаться от этой девушки значило бы погубить себя. Увлечение Элиодорой могло только помешать ему достичь высоких целей, которые он себе наметил. Орион страстно желал поскорее вступить на избранный путь, и прежде всего заняться поручением Амру. Сознание своего громадного богатства скорее тяготило, чем радовало его; он желал заслужить почет и уважение честных людей своими личными качествами и не быть обязанным ничем привилегированному положению богача. Сенатор отнесся к его задушевной исповеди, как и следовало ожидать от такого справедливого человека. Если влюбленный юноша не преувеличивал достоинств Паулы, то, конечно, бедной Элиодоре лучше всего отказаться от своих надежд. Таким образом, Юстину с женой предстояло увезти обратно в Византию своих любимцев и поддерживать их в несчастии, вместо того чтобы найти в молодых людях нравственную опору для самих себя. Но, несмотря на это, старик с каждым днем все сильнее привязывался к Ориону, открывая в нем все новые достоинства и новые благородные черты. На обширном дворе станционного дома горели факелы, в центре его находился навес, покрытый пальмовыми ветвями, где стояли скамьи для посетителей. Здесь сенатор мог свободно говорить с Орионом, хотя стража поместилась вблизи пленника и не теряла его из виду, подкрепляя свои силы вяленой бараниной, луком и финиками. Слуга сенатора тоже принес провизию из экипажа. Когда Юстин заговорил со своим молодым другом, к ним приблизилась высокая мужская фигура; то был врач Филипп, остановившийся здесь на отдых по дороге в Джидду. Он узнал, кто был пленник, от знакомых арабов; конвойные позволили ему повидаться с арестованным, но сделались бдительнее; кроме того, их начальник говорил по-гречески. Филипп, конечно, не мог питать дружеских чувств к сыну мукаукаса, однако считал своим долгом предупредить юношу о том, что его ожидало. Врачу пришлось также передать своему сопернику печальную весть о смерти Нефорис и о гибели Руфинуса. Орион был возмущен, узнав о конфискации своего имущества, но успокоил себя мыслью, что искренне расположенный к нему Амру отменит несправедливое решение. Когда же Филипп сообщил ему о смерти матери, он был до того потрясен, что зарыдал, как ребенок, даже арабы обнаружили сочувствие к сыновнему горю и почтительно удалились в сторону; любовь к родителям была в их глазах священна; с этой минуты они стали выказывать пленнику меньше суровости. Александриец тотчас воспользовался отсутствием мусульман, чтобы наскоро сообщить молодому человеку о гибели Руфинуса и благополучном спасении монахинь. Последние события: пожар дворца наместника и арест Паулы – были ему самому неизвестны, но он сообщил сенатору, где находятся теперь его жена и племянница. Когда арабы стали торопить с отъездом, Орион уже знал обо всем. Понурив голову и погрузившись в мрачные думы, поехал он дальше. Мысль о разорении не страшила его, но смерть матери лежала тяжелым камнем на сердце; юноша вспоминал ее горячую привязанность к нему, и печаль о ней заставляла его забыть всякий страх перед грозящими опасностями. Гнусное покушение на его права, потеря свободы, все это отступало на задний план; даже образ Паулы стушевался перед мысленным взором, и Орион не мог думать ни о ком, кроме дорогой умершей. Может быть, ему не позволят даже присутствовать на ее похоронах! Дорога шла по сухой кремнистой почве пустыни; чем ближе подвигался караван к городу пирамид, тем ярче становилось зарево, пока не наступил рассвет, и багряная утренняя заря позади путников не заставила померкнуть на западе кровавый отблеск пожара. Снова наступил день с его палящим зноем. Утесы бросали еще длинные тени на дорогу, когда навстречу каравану попались несколько всадников из Фостата; они стали перекликаться с конвойными и сообщили им, по-видимому, важную новость, но Орион не понимал арабского языка. К нему подъехал переводчик с известием, что его дом сгорел дотла, и половина Мемфиса объята пламенем. По мере приближения к городу пустынная дорога оживлялась; навстречу путникам попадались люди на лошадях и дромадерах; ехали возы; медленно двигались вереницы верблюдов, нагруженных зерновым хлебом и другими товарами, каждый встречный спешил сообщить об ужасных событиях последней ночи, что заставляло всякий раз обливаться кровью сердце Ориона. Его родимое гнездо обратилось в груду развалин! «Что удалось спасти оттуда и сколько сокровищ превратилось в пепел?» – спрашивал он себя. Во время пути, в часы одиноких размышлений, юноша много размышлял о пользе и вреде своего богатства, но в настоящую минуту он не видел впереди ничего утешительного и жалел отеческий дом, с которым было связано столько дорогих воспоминаний. Теперь он стал круглым сиротой и даже не имел приюта, где мог бы преклонить голову! Несмотря на привычку к самостоятельности, это сознание угнетало его. Сегодня перед ним раскроются двери тюрьмы, и ему предстоит развязка великой трагедии, в которой он являлся главным героем. Его участь напоминала судьбу Тантала; жилище Ориона сделалось добычей пламени; двое братьев, отец и мать лежали в могиле; старик Руфинус сложил свою голову на чужбине; но кто был виноват во всем этом? Конечно, не предки Ориона; только он сам мог навлечь на себя страшное бедствие. Неужели его карала неумолимая судьба, по верованию древних? Ведь он раскаялся, страдал, примирился со своим Искупителем и был готов на любую жертву. Может быть, ему суждено сделаться трагическим героем? Нет, Орион не хотел безропотно покоряться обстоятельствам. Нет, он будет защищать себя, несмотря ни на что, и пойдет по избранному пути. При этой мысли юноша ободрился, подкрепляя себя воспоминаниями об отце, которому хотел подражать в его неуклонной справедливости, хотя бы для этого пришлось пожертвовать всем на свете. Любовь Паулы поможет ему перенести все тяготы жизни и выйти победителем из самых тяжелых испытаний. По мере приближения к Фостату его сердце билось сильнее и сильнее; юноша надеялся, что ему позволят перед смертью увидеть возлюбленную и заключить ее в свои объятия. Последние мучительные часы как будто устранили все препятствия между ними. В настоящую минуту Орион чувствовал себя закаленным против всяких искушений; теперь при встрече с Элиодорой он не выказал бы ей ничего, кроме спокойной, братской привязанности. Арабы привели пленника в дом кади, но того не было дома: он присутствовал на собрании совета, созванного векилом. Обада отдохнул всего несколько часов после тревожной ночи и явился на заседание. Однако здесь ему пришлось убедиться, что все члены совета настроены по отношению к нему враждебно. Самыми убежденными противниками векила были председатель суда кади Отман и заведующий податными сборами в стране Халид. Оба твердо отстаивали свои мнения, и посторонний слушатель не мог бы поверить, что большинство присутствующих на совете были простыми людьми. Один из них в молодости пас овец, другой водил караваны или занимался мелкой торговлей. Во время войны между враждующими племенами они привыкали владеть оружием, закаляя свое мужество, но кто учил их так тонко выражаться, сопровождая свою речь грациозными жестами, которым мог бы позавидовать любой греческий оратор? Только в пылу увлечения арабы теряли хладнокровие, но какая мощь оказывалась в их голосе, в блестящем взгляде и движении рук! Однако и самый сильный порыв чувств не мог заставить араба погрешить против чистоты языка. А между тем немногие из этих людей умели читать и писать, что не мешало им приводить цитаты из арабских поэтов, благодаря способности быстро запоминать стихотворные строфы. Сегодня они обсуждали внутренние дела образованной страны, которая несколько лет назад была совершенно не знакома воинственным сынам пустыни. Надо было видеть, как превосходно понимали свою задачу чиновники, наблюдавшие за различными отраслями общественной жизни в Египте. Их восприимчивые, юношески свежие умы схватывали все с удивительной быстротой и давали дальнейшее развитие чужеземным учреждениям. Следующее поколение арабов сумело возродить и привести в цветущее состояние завоеванные их отцами великие государства, пришедшие в упадок. Мусульмане вызвали к новой жизни науку и искусства, хотя их предки не отличались ученостью. Так и на собрании совета покорители Египта поражали своим умом, живостью, юношеским пылом, и бывшему невольнику Обаде было трудно удержать свое место в среде этих одаренных потомков свободных племен. Кади Отман открыто и смело высказался против его действий и заявил от имени прочих членов дивана, что слагает с себя всякую ответственность за случившееся. Векил ничего не возражал против этого. Он перешел к другому вопросу и предложил дать приют в Фостате всем мемфитам, пострадавшим от пожара. Предложение произвело благоприятное впечатление; кроме того, Обада отличился храбростью в предшествующую ночь. Присутствующие на совете решили оставить его на этот раз в покое и выждать ответа из Медины, куда они послали жалобу на своеволие векила. Среди арабов господствовала строгая дисциплина: бесстрашные в бою, они опасались открытого сопротивления могущественному временщику, известному своей необузданностью. Обада вышел победителем, но победа стоила ему недешево. Хотя никто не мог прямо обличить его в лихоимстве, однако ему пришлось-таки выслушать немало обидных слов; надменные арабские сановники не хотели оказывать сыну рабыни почет, приличествующий высокому званию векила. Раздосадованный до крайности, он вышел последним из залы заседания. Никто, даже его помощник, не остался при нем, чтобы похвалить его увлекательное красноречие, между тем как Амру был постоянно окружен на совете своими почитателями. Эти проклятые льстецы всегда жужжали, как пчелы, вокруг него после речей в собрании и провожали полководца до самого дома, точно собаки, виляющие хвостами. Обада приписывал холодность сотоварищей не своей вине, а своему низкому происхождению. «Но все это переменится, только бы удался переворот в Медине, тогда я покажу себя, и враги векила узнают…» Размышления негра были прерваны приходом гонца, покрытого пылью с ног до головы; он принес хорошую весть: Орион был пойман и приведен в дом кади. – Почему не ко мне? – загремел Обада. – Кто здесь заменяет наместника? Отман или я? Сейчас же привести арестованного в мой дом! Векил немедленно отправился в свое жилище, но вместо Ориона его встретил там чиновник судьи; Отман пожелал напомнить Обаде, что он назначен главой судебного ведомства в Египте самим великим халифом и потому любое судебное разбирательство касается его лично. Если векил хочет видеть узника, то может явиться в дом кади или позднее в городскую тюрьму, куда будет отведен сын мукаукаса. Взбешенный векил отправился к своему врагу, жившему поблизости, но тот встретил яростные нападки негра с хладнокровием благоразумного и справедливого человека. Отману было около тридцати пяти лет, но в его шелковистой бороде пробивалась уже седина; благородное смуглое лицо носило отпечаток возвышенного характера; в глазах виднелся проницательный, но спокойный ум. Что-то кроткое, ясное проглядывало в каждом движении, в каждом слове почтенного араба, который с достоинством перенес тяжелые удары судьбы и поставил себе задачу облегчать участь других. Кади знал о жалобах патриарха и был готов строго взыскивать за гибель своих единоверцев, но справедливая кара должна постигнуть только виновных. Отман оправдывал в душе Ориона; он глубоко уважал его отца как справедливого судью и хорошего человека. При жизни мукаукаса кади нередко прибегал к советам опытного египтянина; спор между ним и запальчивым векилом произвел тяжелое впечатление даже на чиновников. Орион слышал из соседней комнаты, как бесновался Обада, и понял, что ему нечего ждать пощады от свирепого врага. Но как море утихает после самой сильной бури, так и ссора векила с Отманом имела спокойный исход. Кади заметил негру, что конфискация имущества последнего представителя знатнейшего рода в Египте подорвет доверие к справедливости мусульман, если она основана только на одном подозрении; не следовало забывать, что покойный мукаукас явно благоволил к завоевателям. По словам Обады, имущество Ориона было только опечатано и сохранялось в надежном месте. Что было угодно Аллаху истребить огнем, за то не может отвечать ни один человек. Кроме того, подозрения против юноши подтвердились на деле. Beкил успел заручиться письменным документом, который уличает возлюбленную Ориона в том, что она была зачинщицей преступления, стоившего жизни двенадцати последователям ислама. Эта девушка вчера взята под стражу, и он, помощник Амру, распорядится по-своему, несмотря ни на каких судей. Если Отману христианские собаки дороже своих единоверцев, то он, Обада, не может потворствовать такому самоуправству; в противном случае тысячи египетских рабочих, роющих новый канал, завтра же убьют троих мусульман, приставленных к ним для надзора. Кади отвечал, что он не менее векила готов наказать виновных, однако необходимо прежде тщательно расследовать дело, а это требует осмотрительности. Судья не должен руководствоваться личной ненавистью, он обязан руководствоваться законом. С его стороны так же преступно оправдать виновных, как покарать людей, непричастных к преступлению. Таким образом, следствие пойдет своим чередом; если Обада желает допросить возлюбленную Ориона, то кади охотно дозволит это, но будет лично руководить судебными заседаниями. Сам халиф не может отменить его распоряжений, пока не отстранит Отмана от должности. Векилу пришлось поневоле замолчать. По его желанию, Орион был введен в комнату. Черный исполин смерил глазами юношу с ног до головы, точно невольника, которого собирался купить. Едва кади отошел в сторону, Обада бросил на узника многозначительный взгляд и провел пальцем по своей смуглой шее, как будто хотел отделить голову от туловища. Вслед за тем он презрительно отвернулся от Ориона. XLI После полудня помощник Амру поехал в мемфисскую городскую тюрьму. Он ожидал встретить там епископа, но вместо того услышал о кончине Плотина. Судьба опять сыграла злую шутку с векилом: теперь он не мог узнать, кто сообщил прелату план бегства монахинь. Однако – нет! Патриарху должны быть известны все подробности. Но что в том толку? Обаде нельзя было терять даром времени, а Вениамин едва ли возвратится сюда раньше чем через три недели. Черный векил встретился в битве под Дамаском с отцом Паулы, и ему нередко становилось досадно слышать похвалы этому герою даже от мусульман, что Обада приписывал не доблестям префекта Фомы, а ловким проискам. Затаенная злоба против отца перешла у него и на дочь, хотя он никогда не видел ее. Векил решил непременно погубить Ориона, но перед смертью сын мукаукаса должен стать свидетелем казни своей возлюбленной, сознается ли она в своей вине, или будет отрицать ее. С этой целью Обада немедленно вызвал девушку на допрос, надеясь выпытать у нее истину. Он обещал заключенной величайшее снисхождение, если она будет откровенна, угрожая в противном случае мучительной казнью. Но дамаскинка отрицала свою виновность с таким гордым спокойствием, что бывший раб пришел в невольное смущение. Сначала он поддерживал переводчика, вставляя в его речь отрывочные греческие слова, и старался запугать Паулу яростными взглядами, перед которыми обыкновенно трепетали его подчиненные, однако запугивания не имели успеха. Тогда Обада велел передать дочери Фомы, что у него в руках есть несомненная письменная улика против нее, но обвиняемая не потеряла своего хладнокровия, требуя только, чтобы ей показали обличительный документ. Векил надменно заметил, что она увидит его со временем и подтвердил свое замечание угрожающими жестами. Ему случалось встречать в своем народе умных, влиятельных женщин. Отважные аравитянки выходили даже на поле битвы, проявляя поразительное бесстрашие и превосходя мужчин своей кровожадностью в войне за веру; однако то были жены и матери, забывшие все на свете ради мужей и детей, ради фанатической преданности исламу и чести своего племени. Но молодые девушки никогда не переступали пределов тесного семейного круга, и вообще арабские женщины были сдержанны, строго соблюдая обычай беспрекословного повиновения мужчине. Между тем молодая дамаскинка хранила перед своим обвинителем непоколебимое спокойствие, точно полководец или глава целого племени. Ее величественная осанка внушала Обаде странную робость и в то же время пылкое желание дать ей почувствовать свое могущество, сломить ее упорство. Как он превосходил своим ростом всех предводителей мусульманского войска, так и дочь Фомы была выше всех женщин, виденных им до сих пор. Векилу неожиданно вздумалось помериться с ней. Он подошел к девушке и провел рукой по воздуху линию от смуглой шеи к ее темени. Дамаскинка отшатнулась от него с нескрываемым отвращением. Взбешенный векил велел передать ей, чтобы она не рассчитывала больше ни на какое снисхождение, и тут же мысленно обрек ее на жестокую смерть. Бледная, готовая ко всему самому худшему, вернулась Паула в жалкую каморку, где старая Перпетуя с тревогой поджидала свою питомицу. Ее первое вступление в тюрьму было ужасно. Сторож хотел вести арестованную в одну из общих камер, битком набитых преступниками обоих полов. Оттуда доносился звон цепей и громкий говор грубых голосов. Однако начальник охранительной стражи вместе с переводчиком заступились за девушку благодаря щедрости Мартины, которая пообещала им хороший подарок, если завтра они известят ее, что Паула получила в тюрьме относительно сносное помещение. Теща тюремного смотрителя также приняла ее под свою защиту. Она оказалась хозяйкой гостиницы и узнала в заключенной красавицу из Дамаска, которая останавливалась с Орионом в ее пальмовой роще на берегу Нила, во время лодочной прогулки. Добрая женщина тогда же сочла Паулу невестой сына мукаукаса. Когда девушку привезли в темницу, она была в гостях у своей дочери, жены тюремщика; несчастье чужестранки тронуло ее, и она уговорила дочь оказать ей покровительство. Таким образом, Паула с кормилицей были помещены отдельно, а смотритель получил в награду несколько золотых. С тех пор он стал облегчать участь дамаскинки. На следующее утро к ней допустили Пульхерию, которая принесла подруге из своего сада несколько роз, не успевших еще погибнуть от засухи. Сусанна прислала кушанья и фрукты, но Паула отдала их сторожу и велела передать посланному, что не испытывает недостатка в пище. Сознавая себя невиновной, девушка спокойно ожидала решения своей судьбы и твердо надеялась на прославленную справедливость арабских судей. Однако после допроса она поняла, что ее участь находится не в их руках. Здесь явно все зависело от Обады, чудовища в образе человека, заклятого врага Ориона. Ничто не могло защитить ее от грубого произвола этого негодяя. Дочь Фомы невольно упала духом, не слушая утешений кормилицы. Она не боялась смерти, но ей было тяжело умереть, не повидавшись с отцом и не высказав Ориону всей своей любви. Пока близкая к отчаянию Паула ломала руки, виновник горя и разорения стольких людей мчался по улицам Мемфиса на прекрасной лошади из конюшен Ориона. Достигнув рыночной площади в квартале Таанх, Обада был принужден поехать шагом. Перед Курией, как называлось здание городского совета, шумела несметная толпа. Векил, не стесняясь, пролагал себе дорогу через эту массу народа; он знал, что нужно мемфитам, но оставался равнодушным к их требованиям. Неимущий класс народа вот уже несколько дней собирался возле сената, требуя от булевтов [85] помощи в страшном бедствии. Вчера жители города в последний раз устроили торжественное богослужение в церкви и крестный ход, однако небо не сжалилось над ними, и сегодня они осаждали Курию. Но разве сенаторы могли заставить разлиться Нил, прекратить чуму или помешать финикам падать с деревьев? Кто может бороться против бедствия, ниспосланного свыше? Таков был ответ главы совета, когда маститый старик появился на балконе Курии, стараясь успокоить расходившуюся чернь. «Нет, нет, вы должны нам помочь! – кричала толпа. – Вы берете с нас подати и поставлены здесь, для того чтобы заботиться о городском населении!» Еще вчера неразумный народ принимался буйствовать, бросая камнями в ратушу, но сегодня, после опустошительного пожара и смерти епископа, мемфиты пришли в ярость и отчаяние. Представители города переглядывались между собой, пожимая плечами, и не знали, на что решиться. Секретарь прочитал им только что принесенную бумагу – приказ кади Отмана, где булевтам вменялось в обязанность сообщить мемфитам через глашатаев и письменные объявления на улицах, что каждый гражданин, пострадавший от пожара в предшествующую ночь, может бесплатно получить в Фостате участок земли и строительные материалы для нового дома, если он согласен поселиться по ту сторону реки и перейти в ислам. Несчастные булевты были поставлены перед необходимостью обнародовать это унизительное предложение, утвержденное советом дивана по предложению Обады. Но что могли сделать со своей стороны сенаторы для городской черни, требовавшей помощи? Еще вчера каждый из них был уверен, что народное бедствие не разрастется дальше, но в прошлую ночь оно еще удвоилось. Они совершенно упали духом, питая слабую надежду только на Горуса Аполлона; этот мудрец, пожалуй, найдет средство ободрить народ и укажет выход из ужасного положения. Вот сквозь открытый потолок снова посыпался град камней; булевты вскочили со своих мест, стараясь спрятаться за мраморными колоннами и арками. Дикие крики доносились до них с рыночной площади; тяжелая дверь трещала под ударами кулаков и палок; к счастью, она была обита бронзой и задвинута тяжелыми засовами; но если нападающим удастся выломать ее, они, как разъяренные звери, ворвутся в зал совета. Однако что это значит? Рев толпы разом притих. Вместо проклятий, угроз и брани, минуту спустя, раздались восторженные крики; между ними можно было разобрать отдельные возгласы: – Да здравствует мудрец! Помоги нам, спаси! Посоветуй, что делать? Ты умеешь ворожить, отец, тебе открыто все тайное! Тебе известна мудрость древних, заступись за нас! Покажи этим грабителям и обманщикам в Курии, как нужно помочь народу! В этот момент председатель сената рискнул оставить свое убежище позади статуи императора Траяна [86] , единственного памятника старины, который пощадило духовенство. Желая узнать, в чем дело, старик взял передвижную лестницу, служившую для зажигания висячих ламп, и поднялся по ней к высокому окну, чтобы выглянуть на улицу. Он увидел Горуса Аполлона в чистой полотняной одежде, верхом на прекрасном белом осле; народ почтительно расступился перед ним; ему предшествовали городские ликторы [87] со своими жезлами [88] , к которым, в знак мирных намерений, были привязаны пальмовые ветви. Позади жреца, кроме погонщика осла, шел еще невольник со свитками в руках, пожелтевшими от времени. У сенатора отлегло от сердца, он спустился с лестницы, ободряя своих товарищей, и пошел к дверям. Застучал железный засов; присутствующие вздохнули свободно: в Курию не вошел никто, кроме Горуса Аполлона. При его появлении булевты с важностью сидели на своих стульях из слоновой кости, как будто их совещание не было прервано уличным беспорядком. По знаку председателя они встали и поклонились маститому ученому. Он спокойно принял их приветствие как подобающую честь, и без отговорок занял предложенное ему возвышенное председательское место; старший сенатор сел подле него на обыкновенный стул. Немедленно приступили к совещанию, хотя толпа по-прежнему гудела на площади, как прибой морских волн или громадный пчелиный рой. Старик скромно заметил, что он сомневается в своем умении отвратить беду, которой не могли помочь такие мудрые мужи; ему только знакома наука древних и обычаи предков; булевты могут, если хотят, воспользоваться их опытностью. Тихая, плавная речь жреца вызвала ропот одобрения, когда же старший сенатор указал на мелководье Нила как на главную причину бедствия, Горус Аполлон прервал его советом обратить прежде внимание на то, что может быть устранено собственными усилиями горожан. В городе свирепствует чума. Проезжая мимо квартала, пострадавшего от вчерашнего пожара, ученый видел около пятидесяти больных, сваленных в одном месте и оставленных на произвол судьбы; советникам и руководителям города следовало воспользоваться этим случаем и доказать населению свою заботу о нем. Один из сенаторов тут же предложил перенести больных в монастырь святой Цецилии или в пустой, разрушенный Одеон; но Горус Аполлон объяснил, что такой очаг заразы посреди города угрожает страшной опасностью здоровым жителям. Этого мнения придерживался и его друг Филипп, одобрявший мудрые обычаи древних относительно заразных больных. Где помещались прежде не только благотворительные учреждения, но также храмы и гробницы, требовавшие простора вокруг себя? Их строили непременно в пустыне за чертой города. На исполинском сфинксе возле пирамиды, великий Арриан [89] собственноручно начертал стихи: Некогда боги воздвигли колоссов на память потомству, Мудро щадя плодородную почву полей. Новейшие поколения забыли прекрасное правило беречь обработанную землю, которая приносит урожай; они разучились пользоваться простором пустыни; между тем древние не допускали, чтобы мертвые и зачумленные вредили здоровым, и с этой целью переносили больных за город и помещали поблизости от некрополя [90] . – Но ведь несчастных немыслимо оставить под жгучими лучами солнца! – воскликнул старший сенатор. – Так же, как немыслимо выстроить для них в одну минуту новый дом, – прибавил другой. – Конечно, нет, – отвечал Горус Аполлон. – Но в Мемфисе найдется сколько угодно деревянных шестов и полотна. Велите тотчас разбить большие палатки в некрополе, где можно лечить за счет города и под присмотром сената всех больных. Поручите это дело троим или четверым из вашей среды; тогда несколько часов спустя у бездомных страдальцев будет приют. Сколько матросов и корабельных плотников бродят по берегу, не находя занятий! Возьмите их, и у вас тотчас закипит работа. Предложение старика было единогласно одобрено. – Я могу взять на себя поставку нужного материала! – воскликнул один владелец полотняной фабрики из числа булевтов; но другой, который вел обширную торговлю знаменитым египетским полотном, прервал его, требуя подряда своей фирме и обещая сбавить цену. Этот спор угрожал затянуться надолго, если б Горус Аполлон не догадался помирить соперников, предложив им взять поставку полотна пополам. Узнав о том, что сенат решил соорудить палатки для зараженных, народ громко выразил свое одобрение. Выборные депутаты тотчас принялись за дело, и в ту же ночь бесприютные больные были перевезены в новое помещение. Таким же образом Горус Аполлон решил на практике еще несколько важных вопросов, постоянно опираясь на обычай древних. Наконец, он ловко и осторожно заговорил о самом главном предмете. События последнего времени, по его словам, доказывали, что небо разгневалось на злополучный Египет, в знак этого оно послало комету, которая с каждым днем увеличивалась в объеме и грозно сияла над Землей. Люди не могут своими собственными силами вызвать разлив Нила, но в таком случае древние прибегали к таинственным духам земли; они знали их ближе, чем теперешние люди как светского, так и духовного звания. Булевты слушали, затаив дыхание. – В то время, – продолжал ученый, – каждый служитель Всевышнего был вместе с тем естествоиспытателем, и когда Египет постигало бедствие, жрец приносил жертву, заглушая в себе голос человеколюбия; но зато желание народа всегда исполнялось. В этих свитках вы найдете подтверждение моим словам, – заключил старик. Булевты взволновались. – Какая жертва? – воскликнул один из них. – Что избирали наши предки для жертвоприношений? – Нельзя ли нам последовать их примеру? – Оставим этот вопрос до другого раза, – отвечал старик. – Теперь я ничего не могу сказать; сначала необходимо найти то, что угодно богам. – Что же это такое? Говори, господин! – приставали булевты со всех сторон. Но ученый оставался неумолимым, обещая, что он сам созовет совет, как только наступит благоприятная минута. По его желанию, старший сенатор вышел к народу, объявляя, что Горус Аполлон обещает найти жертву, которая вызовет наконец запоздалый разлив Нила. Когда ее найдут, то спросят согласие мемфитов; в прежние времена это средство всегда приносило пользу, и потому жители города могут спокойно возвратиться домой с надеждой на скорый конец их бедствий. Эта речь, пересыпанная похвалами мудрости Горуса Аполлона, произвела магическое действие. Собравшийся народ воодушевился. Восторженные крики оглашали площадь. Мемфиты превозносили не только ученого жреца, но также и булевтов, заботливых отцов города, у которых в эту минуту свалился с души тяжелый гнет. Предложение старика, разумеется, было не совсем согласно с христианским благочестием, но разве церковь пришла на помощь погибающему народу? После того он имел право прибегнуть к средствам, запрещенным религией. Египет являлся настоящей колыбелью колдовства и магии, а там, где не помогала вера, люди, естественно, обращались к суеверию. Городские власти арестовали Кудрявую Медею и заключили ее в тюрьму не иначе, как с целью воспользоваться искусством ворожеи для прекращения народного бедствия. При такой крайности позволительны все средства, и если мудрый Горус Аполлон сам ужасался предстоящей жертвы, которая должна умилостивить подземных духов, то он мог быть заранее уверен, что мемфиты согласятся на все. Если беда минует, можно умилостивить Бога подвигами покаяния. Он милосерден и всегда готов простить грешников. Епископ города постоянно присутствовал на важных совещаниях сената, где ему было предоставлено право голоса, но кроткий Плотин пал жертвой эпидемии, и глава церкви не успел назначить ему преемника. Таким образом, среди булевтов не было в данное время ни одного представителя духовенства, который мог бы отговорить их от нечестивой затеи. Едва Горус показался на Рыночной площади, как его встретил такой взрыв благодарности со стороны собравшейся народной массы, точно ему уже удалось спасти страну. Удастся или не удастся задуманное им дело, он во всяком случае будет принужден покинуть Мемфис. Но это не пугало его. Жрец был твердо намерен провести остаток жизни с семьей Руфинуса, а вдове и дочери его покойного друга не мешало бы уехать из города, где они столько выстрадали. Филиппу также следовало переселиться в другое место. Иоанна и Пульхерия сообщили Горусу Аполлону об ужасной участи, постигшей Паулу. Теперь она не мешала ему, но ее, пожалуй, выпустят из тюрьмы, и тогда дамаскинка может снова разрушить все планы жреца. Следовательно, эту девицу необходимо своевременно сжить со света. Служитель Исиды питал к ней непримиримую ненависть и, кроме того, ему было приятно одурачить египетских христиан, заставив их исполнить жестокий языческий обряд. Если арабы приговорят Паулу к смертной казни, тем лучше для задуманного плана. Жрецу предстояло сговориться с черным векилом, от которого зависела участь заключенной. Иоанна и Пульхерия нашли в этот день Горуса Аполлона необыкновенно приветливым и на редкость учтивым. Его предложение поселиться с Филиппом у них было встречено всеобщей радостью. Маленькая Мария ликовала. Хозяйки тотчас повели гостя по всему дому, оказывая ему на каждом шагу любезную предупредительность. Маститый ученый любовался решительно всем в их скромном жилище. Такая чистота и аккуратность могли существовать только при женском надзоре. Иоанна уступила новому жильцу комнаты нижнего этажа, принадлежавшие покойному Руфинусу, а находившиеся по другую сторону дома – Филиппу. Столовой, обширной прихожей и виридариумом могли пользоваться все сообща. Для женщин и гостей оставался верхний этаж. Переселение должно было совершиться в скором времени, когда Горус Аполлон устроит одно дело. Он не объяснил, в чем оно состояло, но, по-видимому, радовался заранее предстоящей перемене, потому что во время переговоров его впалые губы подергивались от удовольствия, а блестящие глаза как будто говорили Пульхерии: «И тебя, милое дитя, я постараюсь сделать счастливой». XLII Паула провела мучительную ночь в тесной и душной каморке, куда ее водворили вместе с кормилицей. Она не могла заснуть, потому что их постоянно будили то крики и звон цепей, доносившиеся из камер, то тяжелые шаги какого-либо заключенного, который не переставал тревожно прохаживаться по своей одиночной келье прямо над головой дамаскинки. Несчастный узник! Страдал ли он от упреков совести или попал в тюрьму безвинно, как Паула, и теперь его томили тоска по близким сердцу, страх перед неизвестностью или нежное чувство к любимой женщине? Этот заключенный, очевидно, не был обыкновенным преступником, потому что таких помещали в другое отделение тюрьмы; кроме того, в полночь, когда в больших камерах разом все смолкло, из его комнаты послышалась тихая музыка. Чья-то опытная рука артистически играла на лютне. Девушка невольно заслушалась, и ее мысли приняли иное, более спокойное направление. Воспользовавшись предлогом оставить свою неудобную жаркую постель, она вскочила на ноги и подошла к единственному окну своей кельи, заделанному железной решеткой. Вот музыка прекратилась; между заключенным и тюремщиком завязался разговор. Чей это голос? Неужели слух обманывает ее? Сердце Паулы замерло в груди, пока она чутко прислушивалась. Вскоре все сомнения исчезли: узник в комнате наверху – Орион! Сторож также назвал его по имени и заговорил о покойном мукаукасе, после чего они оба понизили голос; Паула слышала шепот, но не могла разобрать ни слова. Наконец, тюремщик простился с молодым узником, запер дверь на замок, и шаги юноши направились к окну. Дамаскинка прижалась лицом к оконной решетке, прислушиваясь и, убедившись, что все вокруг молчит, крикнула сначала тихо, потом громче: «Орион, Орион!» Наверху также произнесли ее имя; тогда Паула приветствовала своего возлюбленного и стала спрашивать его: почему и когда он попал в темницу. Но тот сейчас же сказал ей решительным тоном: «Молчи», и потом прибавил торопливо: «Подожди немного». Паула не двигалась с места; через полчаса томительного ожидания сверху раздалось: «Бери», и перед глазами девушки замелькал какой-то предмет: то был кусок дерева, привязанный к струне от лютни, тут же висел маленький свиток папируса. В комнате Паулы не было огня, так что она не могла прочитать послание Ориона и потому крикнула ему: «Темно!» Затем, по примеру юноши, прибавила: «Бери!» Орион потянул кверху струну; на ней были две пышные розы, принесенные Пульхерией. Юноша выразил свою благодарность несколькими тихими аккордами, полными страсти и томления. Затем все смолкло: тюремщик запретил Ориону играть и петь в ночное время, и заключенный не решился ослушаться этого человека, который всячески старался облегчить его участь. Паула легла в постель с письмом Ориона в руке; чувствуя, что ее веки слипаются, она положила маленький свиток под подушку и вскоре заснула. Оба они видели друг друга во сне, и когда проснулись при восходе солнца, то радостно приветствовали наступающий день. Вчера Орион был в отчаянии, когда за ним заперли дверь тюрьмы, ему хотелось выломать железную решетку и сорвать тяжелый засов. Трудно представить себе то чувство унижения, какое испытывает человек, когда его запрут, как бешеное животное, в четырех стенах, разлучив с живым миром, где он свободно действовал до сих пор. В первый момент тюрьма показалась Пауле и Ориону преддверием ада; они заранее считали себя погибшими, но сегодня их посетило совершенно иное настроение. Один удар судьбы за другим обрушился на сына мукаукаса; дамаскинка с тревогой ожидала возвращения жениха; а теперь их сердца были спокойны, несмотря на грозившие со всех сторон опасности. Легенда рассказывает о святой Цецилии, которую повели на пытку прямо с брачного торжества, и когда она страдала в руках мучителей, то ее слух нежила небесная музыка. Святая девственница рассталась с жизнью в этом блаженном экстазе. Как часто повторяется то же самое и с обыкновенными смертными! Иногда они испытывают величайшее счастье в самые ужасные минуты. Паула и Орион почувствовали себя безгранично счастливыми только в тюрьме; дамаскинка перечитывала письмо любимого, которое начато было еще в доме кади и дышало глубоким чувством; Орион любовался розами – они вдохновили его. Взяв папирус, он начертал на нем стихотворение, которое было передано Пауле услужливым тюремщиком: Только что тягостный мрак узника обнял в темнице. Солнце померкло перед ним, вечной окутавшись мглой, Но поднесли ему в дар свежую алую розу - Внутренним светом горел пурпурный венчик ее, И воссияла любовь из лепестков ароматных, Так из пучины морской Феб лучезарный встает. Всесогревающий луч кроется в сердце влюбленных: Точно светляк, что заполз в чашечку розы-цветка. Помнишь, когда мы с тобой солнцем могли любоваться, То не ценили любви светлых, отрадных лучей! Нынче ж, во мраке тюрьмы, стало, мой друг, нам понятно, Сколько приносит любовь благословенья с собой. Как прорастает зерно в недрах земли сокровенных. Как из могилы душа в горний стремится Эдем, Так предо мною в тюрьме, в мраке ее безотрадном, Краше, чем в пышном саду, розы любви расцвели. Получив привет возлюбленного, Паула чувствовала себя на верху блаженства. Старая Перпетуя плакала от радости; но ее приводили в восторг не стихи Ориона, а удивительная перемена, которую они произвели в ее любимице. Девушка сияла счастьем, как в давно минувшие дни, когда она беззаботно резвилась в роскошной долине родного Ливана. При появлении Паулы в судейской зале присутствующие были немало поражены; никогда еще подсудимая, которой угрожал смертный приговор, не входила сюда с таким торжествующим видом и радостно блестевшими глазами. Справедливый и кроткий кади Отман, также имевший молоденьких дочерей, взглянул с глубоким сожалением на прекрасную девушку. Ее, очевидно, поддерживала ложная уверенность, что она будет оправдана. Между тем обстоятельства складывались явно не в пользу дамаскинки. В состав суда вошли не одни арабы, но также египтяне. Паула обвинялась как соучастница преступления, стоившего жизни нескольким мусульманам, и подлежала суду местных властей в качестве жительницы Мемфиса и христианки. Кади руководил заседанием, но знал по опыту, что якобитские судьи были неумолимы, когда обвиняемый принадлежал к мелхитскому вероисповеданию. Отман не догадывался, почему красавица дамаскинка внушала им особенную неприязнь, но было видно, что они относятся к ней враждебно. Если судьи из египтян признают Паулу виновной и к ним присоединятся еще двое арабов, тогда она погибнет безвозвратно. И с какой целью явился сюда маститый ученый Горус Аполлон? Он сидел на скамье свидетелей в своей белой одежде, бросая на девушку странные взгляды, не обещавшие ничего хорошего. В зале было невыносимо жарко; присутствовавшие изнемогали от духоты, и судебные прения, несмотря на всю их важность, порой умолкали, чтобы продолжиться с непозволительной поспешностью. Обвиняемая, напротив, оставалась бодрой. Ей было нетрудно отрицать свою виновность на допросе грубого Обады; когда же к ней обращался кади Отман, благосклонный тон его речи невольно смущал дамаскинку, но не поколебал ее решимости. Наконец ей удалось доказать, что она находилась в Мемфисе, в доме Руфинуса, когда спутники монахинь перебили арабских воинов между Атрибом и Дамьеттой. Кади старался обратить это обстоятельство в пользу Паулы, и векил Обада не прерывал его, перешептываясь с Горусом Аполлоном; но едва главный судья замолк, негр представил ему письмо, найденное в комнате Ориона. Оно несомненно было написано рукой сына мукаукаса и предназначалось Пауле. «Не осуждай меня за отказ; твое великодушное и вполне основательное желание помочь своим единоверцам послужило достаточной причиной…» Этот отрывок письма произвел сильное впечатление на судей. Паула откровенно отвечала на вопрос кади, что она ничего не знает об этом документе, но не может отрицать своего расположения к мелхитским монахиням, которые подверглись несправедливому преследованию со стороны патриарха. Но ведь покойный мукаукас и городской совет якобитов также отстаивали права благочестивых сестер милосердия, и сами арабы не тревожили их. Простота ответа обвиняемой произвела благоприятное впечатление, особенно на мусульманских судей. Надежда спасти дамаскинку воскресла в сердце кади; он тотчас послал за Орионом, который мог лучше разъяснить значение написанного им, но неотосланного письма. В залу заседания вошел другой подсудимый; хотя Орион и Паула делали все, чтобы не выдать своих чувств, однако неожиданное свидание невольно взволновало обоих. Горус Аполлон пристально смотрел на Ориона, которого видел в первый раз; черты жреца делались все сумрачнее. Юноша не отказывался от своего письма, но сказал так же, как и Паула, что в нем говорилось только об опасности, угрожавшей монахиням, которую он надеялся предотвратить при содействии полководца Амру. Наместник халифа относился благосклонно к сестрам киновии и не хотел нарушать их прав. Тогда старик на скамье свидетелей проворчал настолько громко, что его могли услышать судьи: «Очень ловкое объяснение!» Векил разразился смехом и воскликнул: – Однако обвиняемые отлично отстаивают свои головы! Не верьте им, господа судьи; обвиняемые действуют заодно; я имею доказательства их близости. Этот молодец распоряжался состоянием девушки как своим собственным. Кроме того… В эту минуту Паула прервала дерзкого обвинителя, предвидя, что он готов сказать нечто оскорбительное для ее чести. Орион стоял перед ней, и дамаскинка чувствовала на себе восторженный взгляд юноши. – Остановись! – вскричала она, обращаясь к векилу. – Не теряй понапрасну своих слов. Я сама скажу правду во всеуслышание: сын мукаукаса Георгия – мой обрученный жених. Ее глаза встретились со взглядом Ориона, и в эту роковую минуту они оба почувствовали себя безгранично счастливыми. На глаза Паулы навернулись слезы, когда Орион сказал, обращаясь к судьям: – Вы слышали от нее самой то, в чем заключается величайшее счастье моей жизни. Благородная дочь Фомы – моя невеста! В рядах якобитских судей послышался ропот. До сих пор некоторые из них, измученные усталостью, дремали опустив головы на грудь, но тут все встрепенулись, как будто их обдало струей холодной воды. – Как скоро ты забыл своего отца, молодой человек, – воскликнул один из якобитов. – Что сказал бы Георгий о твоем союзе с мелхиткой, с соотечественницей тех, которые убили твоих братьев. О если бы покойный… – Он благословил наш брак на одре смерти, – прервал Орион. – Неужели? – язвительно заметил другой якобит. – Ну, в таком случае патриарх был прав, не позволив духовенству провожать на кладбище его тело. Не думал я дожить до такого кощунства на старости лет! Эти желчные выпады не задевали, однако, обвиняемых; они были так полны сознанием своего счастья, что забыли весь мир. Между тем признание Паулы стало, в сущности, ее смертным приговором; взбешенные якобиты старались ускорить развязку процесса. Обвинитель со стороны арабов принялся красноречиво говорить о гибели мусульманских воинов, убитых ради спасения монахинь, и еще раз прочитал вслух письмо Ориона. Его христианский собрат старался доказать, что здесь говорится ни о чем ином, как о бегстве мелхитских сестер, задуманном с такой хитростью. Кади хотел возразить, но Горус Аполлон стал просить слова. Паула, встревоженная последними речами, снова ободрилась. Друг и названый отец Филиппа готовился защищать ее. Но каково было удивление девушки, когда она почувствовала на себе злобный взгляд жреца. Старик смерил глазами статную фигуру подсудимой и медленно произнес: – На другое утро после бегства монахинь обвиняемая была в монастыре святой Цецилии и звонила в колокола. Опровергни это, если сможешь, гордая дочь префекта; но знай заранее, что я в таком случае перейду к новым обвинениям. Ужас охватил Паулу. Ей представилась вдова Руфинуса и Пуль на скамье подсудимых. Если она будет отрицать свою вину, то погубит друзей. Представив это, дамаскинка подтвердила дрожащими губами слова жреца. – Зачем же ты звонила на колокольне? – спросил кади. – Ради спасения благочестивых сестер, которые исповедуют одинаковую со мной веру и которых я люблю, – отвечала девушка. – Ты хотела обмануть нас, повелителей этой страны; ты действовала как защитница предательского замысла, приведшего к кровопролитию! – воскликнул Обада. Но кади заставил его замолчать, желая выслушать защитника подсудимой из якобитов. Защитник переговорил с Паулой в то утро и заготовил, по египетскому обычаю, речь в пользу обвиняемой, но его защита оказалась слишком слабой и не подействовала на судей. Все старания Отмана оправдать Паулу оказались тщетными. Ее признали виновной. Но можно ли было наказать смертью проступок дамаскинки? Хотя она принимала несомненное участие в спасении монахинь, но тем не менее оставалась безвыездно в Мемфисе и не присутствовала при трагедии, разыгравшейся на нильском рукаве. Кроме того, Пауле, как женщине набожной, было простительно вступиться за монахинь, своих любимых соотечественниц, подвергавшихся несправедливому преследованию. Отман красноречиво высказал все это и строго прервал Обаду, как только тот заикнулся о смертной казни со своего места на скамье свидетелей. Слова кроткого, снисходительного судьи подействовали на большинство присутствовавших мусульман. Личность Паулы вызывала их расположение; они не могли забыть, что ее отец был самым доблестным из их противников. Судебное заседание закончилось очень странно: единоверцы обвиняемой – якобиты – единогласно требовали ее смерти, тогда как из среды арабов только один, сидевший на судейском месте, соглашался с ними. Но приговор все-таки был утвержден. Бледного Ориона, который не помнил себя от ярости и горя, готовились увести обратно в одиночную келью. Торжествующий Обада, проходя мимо узника, крикнул ему на ломаном греческом языке: – Завтра придет и твоя очередь, сын мукаукаса. «А потом и твоя, сын рабыни!» – мысленно ответил юноша и чуть не произнес этого вслух. Но перед ним стояла Паула, и он опасался еще больше раздражить ее врага. Из опасения ухудшить участь любимой девушки Орион молча пропустил мимо себя черного векила и Горуса Аполлона. Едва за ними затворилась дверь, как взволнованный кади благосклонно кивнул юноше и сказал: – Ты поступил благоразумно, мой друг! Орел должен помнить, что он не может пользоваться своими крыльями в тесной клетке так же свободно, как на просторе пустыни под открытым небом. Отман подал знак тюремщикам, чтобы они отвели заключенного, и отошел в сторону, пока Орион и Паула прощались друг с другом издали. Потом он приблизился к Пауле. Дамаскинка поразила его своим мужеством: гордое спокойствие не оставило ее даже в ту минуту, когда суд произнес над ней смертный приговор. – Ты осуждена, благородная девушка, – сказал кади, – но халиф, наш повелитель, и милосердный Бог могут помиловать тебя. Обратись с молитвой к Творцу Вселенной, а я, при содействии некоторых друзей, буду ходатайствовать за тебя перед моим государем. Отман скромно отклонил благодарность Паулы и, когда ее увели, заметил на цветистом, образном языке своего народа поджидавшим его товарищам: – Сердце у меня болит от горя. Тяжело согласиться с несправедливым приговором, но признавать Обаду своим единоверцем и покоряться ему – все равно, что взвалить себе на плечи земной шар! Х III Выйдя из зала суда, старый жрец немедленно попросил аудиенции у векила. Обада без церемоний выгнал тюремного сторожа с женой и грудным ребенком из их комнаты, чтобы остаться наедине с Горусом и узнать, какой род смерти придумал он для осужденной. Его предложение понравилось негру, но в то же время показалось чересчур рискованным. Однако упрямый старик сумел настоять на своем. Обаде было крайне важно доказать прямое участие Ориона в бегстве монахинь. Между тем жрецу случайно попался в руки документ, служивший неопровержимой уликой против обвиняемого юноши. Сегодня рано утром, пока еще не наступила жара, началось переселение Горуса Аполлона в его новое жилище. При нем были перенесены только наиболее ценные и важные рукописи. Размещая их собственноручно в небольшом письменном столе, которым пользовалась перед тем дочь Фомы, он нашел в одном из ящиков письмо, брошенное туда второпях Орионом, когда тому не удалось повидаться с любимой девушкой: его ждал в тот вечер Амру. Эта восковая дощечка с полустершимися строками могла вполне убедить судей в виновности молодого человека, и жрец обещал вручить это вещественное доказательство лишь на том условии, что ему предоставят распорядиться участью дамаскинки. Когда они оба выходили из комнаты сторожа, Обада вторично обратился к Горусу. Презрительно взглянув на красивую молоденькую жену сторожа с ребенком в руках, негр злобно заметил, что они все трое подвергнутся казни, если сын мукаукаса хотя бы на одну минуту будет выпущен из своей комнаты. Затем помощник Амру прыгнул на лошадь, чтобы отправиться домой, тогда как старик поехал на своем осле сначала в Курию. Здесь он уговорил старшего сенатора созвать в тот же вечер чрезвычайное собрание и вскоре вернулся на свою новую квартиру. Комната жреца была тщательно убрана, защищена от солнца и настолько прохладна, насколько можно было требовать при таком палящем зное. Заботливые хозяйки велели опрыснуть водой каменный пол, расставили повсюду цветы; разложили свитки рукописей и прочие вещи по ящикам и столам. Образцовая чистота и нежный аромат, наполнявший кабинет ученого, приятно подействовали на него. Какая отрадная перемена жизни! Горус опустился в свое старое, любимое кресло и потирал от удовольствия морщинистые руки. Когда маленькая Мария пришла звать его к обеду, он улыбнулся и пошутил с бойким ребенком. Пульхерия дожидалась старика в виридариуме, чтобы идти с ним в столовую. Обед понравился жрецу, и он благосклонно посматривал на присутствовавших женщин; они все были налицо, исключая гречанку Евдоксию, не вышедшую к столу вследствие легкого нездоровья. Горус сказал каждой какое-нибудь ласковое слово, и его старческое лицо приняло приятное выражение, когда он сравнивал свою прежнюю обстановку с теперешней, подтрунивая над неудобствами холостого житья. Бросив на Пульхерию лукавый взгляд, ученый заметил, что с приездом Филиппа их семейный кружок превратится в настоящую звезду, потому что египтяне постоянно изображают звезды с пятью лучами. Так рисовали и вырезали их на камне древние, у которых даже число пять обозначалось звездой. – Но когда приедет Филипп, нас будет шестеро! – воскликнула Мария. – К тому времени Паулу, наверное, освободят из тюрьмы. – Дай Бог! – произнесла со вздохом Иоанна. – Что с тобой? – спросила жреца внимательная Пуль, заметив резкую перемену в его лице. Вся веселость Горуса Аполлона мгновенно исчезла; он нахмурил брови, крепко сжал губы и нехотя ответил: – Так, ничего… Но я прошу раз и навсегда не упоминать об этой девушке в моем присутствии! – О Пауле? – с удивлением сказала Мария. – О если б ты знал… – Я знаю достаточно! – прервал старик. – Я люблю вас всех; вы все мне дороги; мое старческое сердце радуется среди вас; я отдыхаю в вашем доме и бесконечно вам благодарен, но когда вы произносите ненавистное имя и стараетесь расположить меня в пользу этой женщины, я готов бросить все и немедленно вернуться туда, откуда пришел! – Горус, Горус, что это значит?! – воскликнула огорченная Иоанна. – Это значит, что в вашей Пауле воплотились все пороки, которые делают ненавистным для меня так называемое «высшее» сословие. У нее в груди холодное, предательское сердце; она отравила мне много дней и ночей; короче: я скорее согласен жить под одной кровлей с ящерицами и змеями, чем… – Чем с ней, чем с Паулой?… – прервала запальчиво Мария. Пылкая девочка вскочила с места. Ее глаза блестели, голос дрожал от волнения, когда она прибавила: – Неужели ты не шутишь, а говоришь серьезно? Возможно ли это? – Не только возможно, но даже несомненно, милое дитя, – отвечал старик, протягивая к ней руку. Внучка Георгия отступила назад и запальчиво воскликнула: – Я не хочу слышать от тебя ласковые слова, если ты отзываешься так дурно о Пауле! Почтенному старику следует быть справедливым! Ты совсем не знаешь ее, и то, что ты сказал о сердце этой девушки… – Перестань, Мария! – унимала ее Иоанна, а старый жрец проговорил загадочным и серьезным тоном: – Глупенькая вострушка, Паула может принести и мне, и вам большую пользу, если мы не будем тревожить себя излишней печалью о ней. Ее сегодня судили, и скоро сердце дамаскинки перестанет биться. – Она осуждена? Праведное небо! – вскрикнула Пульхерия, вскакивая с места. – Объясни, ради Бога, почтенный Горус! – с тревогой произнесла хозяйка дома. – Грешно шутить подобными вещами. Правда ли это, возможно ли? Эти негодяи, эти… Я догадываюсь по твоему виду, что Паула приговорена к смертной казни? – Да, – хладнокровно отвечал старик, – она будет казнена. – И ты до сих пор умалчивал об этом? – укоризненно заметила Пуль, заливаясь слезами. – Ты мог шутить и смеяться, ты!… О как это гадко с твоей стороны! – вскричала вне себя Мария. – Если бы ты не был таким слабым, дряхлым стариком… Иоанна снова заставила девочку замолчать и спросила, рыдая: – Ее хотят казнить, обезглавить? Неужели она, дочь Фомы, не будет помилована? Ведь Паула не принимала участия в стычке с арабами! – Подождите немного! – отвечал ученый. – Может быть, небо избрало ее для великого подвига. Пожалуй, ей предназначено небесами спасти от гибели всю страну с ее населением, добровольно пожертвовать своей жизнью. Очень возможно, что… – Выскажись яснее, меня пугают твои намеки, – перебила Иоанна жреца. Тот пожал плечами и небрежно сказал: – Человек может только догадываться и предчувствовать, но от него скрыты многие тайны. Здесь должно решить само небо. Всем нам будет хорошо: мне и Марии, тебе с Пульхерией и даже отсутствующему Филиппу, если божество, действительно, избрало Паулу орудием своей воли. Но кто способен видеть во тьме? Впрочем, я могу сказать тебе в утешение, Иоанна, что добросердечный кади и его сотоварищи, арабы, из одной ненависти к векилу, который гораздо умнее и энергичнее их, употребят все усилия… – Чтобы спасти ее? – перебила вдова Руфинуса. – Завтра они будут держать совет: следует ли посылать гонца в Медину с просьбой о помиловании, – продолжал Горус Аполлон, неприятно улыбаясь. – Послезавтра в диване возникнет спор о том, кого послать гонцом, и, прежде чем он достигнет Аравии, осужденная будет казнена. Векил Обада действует быстрее своих противников и пользуется неограниченной властью в стране, пока нет правителя Амру. Ходят слухи, что наместник халифа души не чает в сыне мукаукаса, и, пожалуй, узнав, что дамаскинка его невеста… – Его невеста? – Она заявила так во всеуслышание перед судьями. – Паула и Орион! – воскликнула Пульхерия, плача и смеясь от радости. – Да, да, – отвечал старик, – ты имеешь полное основание радоваться этому, милая девочка. Ах вы, добрые души! Послушайте лучше опытного старика и благословите судьбу, если гонец кади не доберется до своей цели! Но ведь вы не хотите слышать ни о чем, что напоминает оракула, и нам лучше переменить разговор. – Нет, нет! – взмолилась Иоанна. – Разве мы можем думать о чем-нибудь другом, кроме Паулы и ее ужасной участи? О Горус, я просто не узнаю тебя! Что сделала тебе эта бедная, гонимая судьбой девушка, это прекрасное, любящее существо? Кроме того, судьи, приговорившие Паулу к смерти, пожалуй, станут доискиваться, куда девался мой Руфинус, и в какой степени мы сами… – И в какой степени вы сами принимали участие в спасении монахинь, – закончил ее мысль старик. – Помешать этому уж мое дело; пока моя старая голова не отказалась работать и язык – говорить, враги не посмеют причинить вам ни малейшего вреда. – Благодарю тебя, – отвечала Иоанна, – но если ты обладаешь такой властью, то постарайся спасти Паулу. Ты знаешь, как все мы любим ее и как высоко ценит дочь Фомы твои друг Филипп. – Ну нет, я не могу и не хочу спасать ее, – строго возразил старик. – Горус, Горус! Дети, просите его! Он обещал нам заменить отца. Докажи, что это не были лишь пустые слова. Взбешенный старик поднялся с места; на его впалых щеках горели два ярких пятна. – Молчите! – воскликнул он хриплым голосом. – Не старайтесь разжалобить меня. Довольно, тысячу раз довольно толковать обо всем этом! Вы уже слышали, и я повторяю еще: дамаскинка или я. Выбирайте между нами. Если вы не можете – что бы ни случилось с ней в будущем – никогда не произносить ее имени в моем присутствии, тогда, тогда… Я не хочу произносить клятвы, но если даю слово, то никогда не нарушаю его, – тогда я вернусь в прежнее убогое логовище, доживать свой век или умереть, если Исида пошлет мне смерть. С этими словами Горус Аполлон вышел из комнаты. Маленькая Мария погрозила ему вслед кулаком и воскликнула: – Пускай это злое чудовище убирается прочь! Ну почему я не родилась мужчиной! Тут девочка громко заплакала, не слушая увещаний вдовы, и продолжала, вне себя от гнева: – Нет человека хуже его, мать Иоанна! Он жаждет смерти Паулы, я чувствую это. Ты слышала Пуль: Горус желал, чтобы гонец, посланный в Медину, никогда не добрался туда. А ведь бедная Паула только что стала невестой моего дяди Ориона – я так давно мечтала об этой свадьбе, – но и его ожидает та же участь, хотя этого не должно быть, если существует справедливый Бог на небе. О если бы я… если бы мне… Ее голос прервался от рыданий. Успокоившись немного, Мария стала упрашивать Пульхерию с матерью, чтоб они взяли ее с собой к Пауле. Встревоженные женщины, действительно, собрались навестить дамаскинку и, прежде чем стемнело, отправились в тюрьму. Чем ближе они подходили к Рыночной площади, тем больше попадалось им народу на улицах. Толпа спешила в одном с ними направлении; с площади доносился невообразимый гам; Иоанна была испугана этим шумным сборищем и охотно пошла бы окольной дорогой, но толпа против воли увлекала их за собой. На площади женщинам поневоле пришлось остановиться. Беспокойство вдовы возрастало. Пульхерия с робостью прижалась к матери, но Мария была заинтересована неожиданным приключением; Иоанна взяла ее за руку. – Смотрите, вон стоит наш Рустем, – сказала резвушка. – Он на голову выше других! – Ах если бы нам к нему пробраться! – со вздохом заметила Иоанна. Тогда девочка вырвалась у нее из рук, с проворством белки проложила себе дорогу в толпе и скоро добралась до масдакита. Тот не успел еще уехать из Мемфиса, потому что первый караван, к которому он хотел присоединиться с женой, должен был выступить из города только несколько дней спустя. Храбрый перс и Мария были друзьями. Узнав, что добрая госпожа Иоанна опасается за свою безопасность, он пошел к ней с ребенком, и бедная женщина вздохнула свободно под его охраной. Тем временем шум и крики все возрастали; предметом общего внимания являлась Курия. Там, очевидно, происходили важные переговоры. – Что это значит? – спросила Мария перса, дергая его за рукав. Великан молча наклонился и поднял малышку сильными руками. Она спокойно уселась ему на плечо, откуда ей было видно все происходившее вокруг, точно с высокой башни. Иоанна со страхом придерживала ноги малышки. – Матушка! Пуль! – воскликнула девочка. – Представьте себе: возле Курии стоит белый осел нашего старика и его шею украшают венком из ветвей оливы. В эту минуту в душном воздухе раздались звуки сигнальной трубы; толпа стала постепенно затихать, и если кто-нибудь открывал рот, чтобы крикнуть или заговорить, сосед толкал его в бок, принуждая к молчанию. – Что там происходит? – спросила вдова, вытирая вспотевший лоб и по-прежнему придерживая Марию за щиколотки. Девчушка торопливо отвечала, не отрывая глаз от происходившей перед ней сцены: – Взгляни на балкон ратуши, там стоит старший сенатор, торговец пурпуром Александр, он часто приходил к деду, и бабушка терпеть не могла его жену. А рядом с ним – разве ты не видишь? – стоит Горус Аполлон. Вот он снимает лавровый венок. Александр хочет говорить… Новый сигнал трубача прервал слова ребенка. С балкона Курии раздался громкий голос мужчины. Толпа притихла, и речь старшего сенатора ясно звучала по всей площади. – Сограждане, мемфиты, товарищи по несчастью! – медленно и внятно произнес он. – Вы знаете, сколько нам пришлось выстрадать. Одно бедствие за другим обрушились на нас, и в будущем надо ожидать еще худшего. Неистовый вопль черни был ему ответом, но сигнальная труба опять восстановила тишину, и оратор продолжал: – Мы, сенат, булевты нашего города, избранные вами, чтобы заботиться об общем благе… Дикий вой заглушил его речь; послышались отдельные восклицания: – Ну и заботьтесь, исполняйте свою обязанность! – Беспечные богачи! Держите свое слово! Спасайте нас от гибели! Звуки трубы опять уняли беспокойных, и старший сенатор продолжал речь на этот раз с глубоким волнением: – Слушайте меня и не прерывайте! Страшное бедствие не щадит ни богачей, ни бедняков. Сегодня ночью я лишился жены и сына, умерших от чумы! Собравшийся народ отвечал только легким ропотом, который вскоре улегся, когда седобородый старик, стоявший на балконе, начал вытирать слезы, катившиеся из его глаз. Он заговорил опять: – Если кто-нибудь может обвинить нас в нерадении, будь то женщина, мужчина или ребенок, пусть взывает к суду Бога и требует справедливости от нашего нового государя, халифа, и от вас самих, почтенные граждане Мемфиса. Но только не теперь, товарищи по бедствию! Нет, не теперь! Вы должны успокоиться и прекратить беспорядки! Выслушайте меня: я предлагаю вам последнее, крайнее, средство спасения. Посмотрим, что вы скажете на это. – Слушать его! Молчать! Долой крикунов! – раздалось со всех сторон. Оратор продолжал: – Сначала мы просили помощи у нашего Небесного Отца, у Божественного Искупителя и Его святой церкви, как подобает добрым христианам. Разве мало устраивали мы торжественных богослужений, крестных ходов и процессий, мало жертвовали на храм? Нет, нет, дорогие сограждане и согражданки! Вы сами знаете, что нами было сделано все возможное. И все-таки небо осталось глухим к нашим мольбам, оно не только не помогло нам в беде, но, напротив, готово послать еще более тяжкие испытания. Все, что могла сделать человеческая предусмотрительность и мудрость, не было оставлено нами без внимания. Мы прибегали к старинному искусству колдунов, магов и алхимиков, которым не раз удавалось прежде разрушать силу злых духов, однако все оказалось напрасно. Тогда мы обратились мыслью к нашим великим, славным предкам и вспомнили, что среди нас живет человек, знающий многое, позабытое современной наукой. В течение своей долгой жизни он посвящал многие дни и ночи изучению мудрости древних, у него есть ключ к их письменам и тайнам. От него мы узнали то спасительное средство, к которому обращались наши отцы, когда их постигало такое же бедствие, как и нас, в эти ужасные дни. Маститый ученый, которого вы видите возле меня, мудрый и честный Горус Аполлон, научил мемфисский сенат, каким образом можно избавить жителей города от страшного бедствия. Взгляните на древние свитки в его руке! В них описаны чудеса, происходившие в прежнее время, когда люди прибегали к известному магическому средству. В толпе раздался возглас: – Хвала Горусу Аполлону, спасителю народа! – И тысячи голосов подхватили этот крик, громко выражая свою благодарность старику. Жрец скромно поклонился, указывая рукой на свою слабую грудь и ввалившиеся губы, а потом на старшего сенатора, как на посредника между ним и собравшимися мемфитами. Александр продолжал: – Вспомните, однако, сограждане и друзья, что великая милость приобретается только великими дарами. Древние знали это, и когда река, от разлива которой зависит благосостояние страны, медлила наполняться водой, они приносили ей в жертву то, что считали самым благородным на земле – именно непорочную и прекрасную собой девственницу. Однако наши опасения сбываются: вы страшитесь предложенного мной. Я слышу ваш ропот, вижу, как ваши черты исказились ужасом. И действительно, душа христианина содрогается перед подобной жертвой. Но разве жертвоприношения совершенно исчезли из наших обычаев? Каждый египтянин обращается с молитвой к святому Ориону, дома или в церкви, при содействии духовенства, когда он ожидает какого-нибудь дара от нашего великолепного Нила. И в этом году «в ночь орошения» мы бросили с молитвой в волны реки ящичек, где лежал человеческий палец [91] . Такая маленькая жертва заменяла собой более драгоценную и великую жертву древних; ее приносили постоянно, и необходимость этого обычая никогда не подвергалась сомнению. Наиболее строгие отцы христианской церкви, известные своей святостью, такие как Антоний, Афанасий, Феофил и Кирилл, не восстали против него. Установленная жертва совершалась из года в год. Но подумайте, сограждане, какую жалкую замену самого прекрасного и непорочного, что только есть между людьми, представляет человеческий палец, положенный в ящичек! Нечего удивляться, что святой Орион, наконец, оскорбился таким ничтожным даром и отверг его, требуя для Нила прежнего жертвоприношения. Но, спросите вы, какая мать, какой отец в наше себялюбивое время позволят утопить свою молоденькую дочь из любви к отечеству, к своему селению или городу? Какая юная девственница из нашего народа согласится добровольно отдать свою жизнь ради общего блага? Но вы можете быть спокойны: не бойтесь за своих подрастающих дочерей на женской половине дома, которые составляют отраду вашего сердца. Не трепещите за своих внучек, сестер, подруг и невест! Еще в древности закон строго запрещал приносить в жертву исконных египтян, заменяя их чужестранцами, служившими иным богам. То же самое, сограждане и единоверцы, предстоит сделать и теперь. Слушайте внимательно мои слова: судьба как будто хотела помочь нам и сама уготовила нашему благословенному Нилу ту жертву, которой он был лишен многие сотни лет. Великая река требует своего дара, и он, словно каким-то чудом, оказывается у нас наготове. Сегодня судьи приговорили к смерти прекрасную, непорочную девственницу за преступление, не задевающее ее целомудрия, и эта девушка вдобавок не египтянка, а гречанка и еретическая мелхитка. Я вижу вы растроганы, вы рады!… Итак, готовься к брачному торжеству, благословенный Нил, благодетель нашей страны и нашего народа! Невеста, которой ты жаждал, готова для тебя; мы украсим ее и приведем в твои объятия! Мемфиты, сограждане и товарищи по несчастью, – продолжал сенатор, наклонясь к толпе через перила балкона, – что ответите мне теперь, когда я спрошу, согласны ли вы прибегнуть к спасительному средству, когда я от имени целого сената и этого маститого старца предложу вам… Толпа на площади прервала эту речь оглушительными криками восторга. Тысячи голосов восклицали: – Бросим девственницу в реку! – Мелхитка сочетается браком с нашим благородным Нилом! Венков для невесты, цветов на ее свадьбу! – Нужно исполнять заветы предков! – Слава советчику! Слава мудрому Горусу Аполлону! Слава нашему сенатору, отцу народа! Так ликовал народ, охваченный воодушевлением; только с северной стороны площади, где стояли столы менял, давно убравших в безопасное место свое серебро и золото, поднялся неодобрительный и грозный ропот. Маленькая Мария на руках у перса была страшно взволнована. «Кого это избрали для проклятой языческой жертвы злые старики на балконе Курии?» – думала она про себя и наклонилась к Иоанне, желая убедиться, разделяет ли та ее мрачные опасения. Вдова Руфинуса и Пульхерия стояли в слезах. Девочка поняла все, но не стала их расспрашивать. На площади разыгрывалась новая сцена, привлекшая ее внимание: возле столов менял поднялась над толпой рука, державшая распятие; толпа расступилась перед изображением Христа, как некогда расступились волны Чермного моря перед бегущим народом Божиим [92] . Ропот на северной стороне Рыночной площади усилился; восторженные крики стали, напротив, ослабевать; каждый голос невольно понизился, между тем как маленькая, жалкая, но гордо выпрямившаяся фигура в епископском облачении поднималась со ступеньки на ступеньку по лестнице Курии и наконец исчезла в дверях. Радостные крики сменились невольным вопросительным ропотом, наконец и он затих, когда низенький человек, казавшийся высоким, потому что держал распятие над своей головой, появился на балконе. Он подошел к перилам, вытянув вперед правую руку, и обратился к толпе. Глаза Горуса Аполлона зажглись гневом; старик настаивал, чтобы сенатор запретил священнику говорить с народом, но торговец пурпуром не знал, на что решиться, и, встретив грозный взгляд маленького человека, покорно склонил голову. Ни один из булевтов не смел противоречить пришедшему; каждый хорошо знал энергичного, ученого пресвитера Иоанна, который со вчерашнего дня заступил на место покойного Плотина. Таким образом, новый пастырь беспрепятственно обратился к своему стаду, по возможности напрягая слабый голос: – Взгляните на распятие и слушайте, что вам скажет Его служитель. Вы жаждете получить благословение от Бога и вместе с тем допускаете языческую мерзость. Торжествующие крики, которые я сейчас слышал на площади, обратятся в жалобные стоны, если вы отвратите свой слух от проповеди спасения. Можете роптать сколько угодно! Вы не в силах заставить меня молчать, потому что моими устами говорит вечная правда. Всякому, кто еще не знает этого, да будет известно: пасторский жезл покойного Плотина перешел ко мне. Я хотел бы управлять вами с кротостью и добротой, но, если понадобится, этот жезл будет поражать вас, как бич и как копье, покрывая непокорных кровавыми ранами и рубцами. Взгляните на образ Искупителя в моей правой руке! Я поставлю его стеной между вами и тем ужасным преступлением, которому вы сейчас рукоплескали. Ослепленные отступники, покайтесь и поднимите глаза на Того, Кто умер на кресте, чтобы спасти вас! Верующий в Него, действительно не погибнет. А вы, где ваша вера? Так как теперь для вас наступила ночь, вы кричите: свет погас! Вы поражены недугом и думаете: врач не может помочь нам. Какие богохульства произносились здесь! По вашим словам, Господь и Его святая церковь бессильны против бедствия, и только магия, колдовство и безбожные языческие обряды могут спасти страну. Но именно за то, что вы не хотите прибегнуть к истинному Спасителю, вас постигнет одна кара за другой, пока вы окончательно не погрязнете в грехе и в отчаянии будете искать единственную руку, которая сможет избавить вас от гибели. То, что ослепленные люди предлагают как средство для вашего спасения, послужит новым источником горя; и я не могу допустить такого святотатства! Вы хотите стать служителями Молоха, а я надеюсь обратить вас к христианской вере. Вы в своей безумной ярости намерены утопить в нильских волнах неповинную девушку, но церковь берет ее под свою защиту, потому что смерть этой жертвы будет смертью ваших душ. Святой Орион с отвращением отвернется от вас. Не оскверняйте святыни нечистыми руками, опомнитесь от заблуждения!… – Да, лучше сложите руки и ломайте их до крови с отчаяния и молитесь своему Богу, пока чума и голод не погубили вас всех до одного человека! – прервал эту речь тонкий и визгливый голос жреца, раздавшийся, однако, по всей площади. Толпа встрепенулась, приветствуя Горуса Аполлона новыми криками одобрения. Старший сенатор, слушавший до сих пор слова епископа, понурив голову, с раскаянием в душе, снова ободрился и воскликнул запальчиво: – Народ умирает! Город и вся страна гибнут. Волны Нила распространяют заразу! Солнечный зной сушит поля и сады. Покажи нам иной путь к спасению или дай прибегнуть к крайнему средству, которое испокон веков помогало нашим предкам! Маленький епископ выпрямился самоувереннее прежнего и, показывая на распятие, воскликнул: – Верьте, надейтесь и молитесь! – Разве мы не делали этого? – спросил Александр. – Конечно, ты не видел агонии своей жены и родного сына… Толпа дико заревела, забыв всякие границы; каждый, кто похоронил близкого человека, у кого выжгло солнцем сад и поле, у кого с деревьев осыпались финики, возвысил голос и принялся кричать: – Жертву, жертву! Бросить в волны девственницу! – Слава спасителям! Слава мудрому Горусу Аполлону! Но другие их перебивали с неменьшим жаром: – Не отступим от веры Христовой! Слава епископу Иоанну! Наши души… Прелат снова попытался овладеть вниманием народа, и когда это ему не удалось, обратился к главному сенатору, булевтам, наконец, к трубачу. Однако сигналы трубы не действовали более на возбужденную чернь; народ на площади разделился на группы, между которыми возникли ожесточенные споры. Вскоре дело дошло до толчков и кулачных ударов, угрожая кончиться всеобщей свалкой. Вдове Руфинуса удалось уйти оттуда с Пульхерией и Марией под прикрытием масдакита, прежде чем арабские воины верхом на конях стали разгонять бунтующих. В то же время епископ Иоанн грозил булевтам в зале совета и делал все от него зависящее, чтобы помешать жертвоприношению, хотя избранная в жертву девушка – мелхитка и приговорена к смертной казни. Он решил сегодня же отправить почтового голубя к патриарху в Верхний Египет с известием о случившемся. Горус Аполлон возразил ему на это, что наместник халифа одобрил жертвоприношение и что народному бедствию будет положен конец вопреки запрету духовенства. Епископ вышел из себя, угрожая зачинщикам соблазна проклятием церкви. Ученый старик принялся возражать ему с пламенным красноречием; потерявшие голову булевты присоединились к жрецу, и глубоко возмущенный прелат покинул Курию. XLIV Для тихой, сдержанной Иоанны было невыносимо находиться среди возбужденной черни; разнузданные страсти, толкотня и грубость простого народа оскорбляли ее деликатную натуру. Во время речи жреца вдова Руфинуса только и думала о том, как бы поскорее убраться с Рыночной площади; но когда она убедилась, что жестокий Горус собирается погубить Паулу, отдав ее в жертву народному суеверию, добрая женщина подавила свою робость и осталась на площади до последней минуты. Потом они все четверо отправились в тюрьму. Рустем защищал женщин от толчков и насилия, которому они могли подвергнуться среди такого стечения народа. Знала ли Паула о своей ужасной участи или нет? Иоанна стремилась всей душой поддержать и утешить дамаскинку в эти роковые минуты. Вчера тюремный сторож охотно проводил ее в келью заключенной, потому что кади Отман приказал ему обращаться как можно лучше с молодой дамаскинкой и сыном мукаукаса. Но сегодня угрозы векила подействовали на тюремщика; он не решался пропустить Иоанну с ее спутницами. Между тем во время их переговоров, маленький сынок этого человека, обласканный накануне Пульхерией, протянул ей свои ручки. Она подняла его с пола и поцеловала. Тут мать малютки приняла сторону посетительницы. Хорошенькая Эмау, живя в гостинице у своих родителей, прислуживала веселому Ориону охотнее, чем другим гостям. Ее муж как настоящий египтянин, добровольно повиновавшийся своей дражайшей половине, до сих пор немного ревновал жену ко всеобщему кумиру мемфитов, но, услыхав, что Паула его невеста, тюремщик не знал, чем угодить сыну своего благодетеля. В общих арестантских камерах было еще шумнее прежнего; приговор одного из преступников к смертной казни вызывал особенное оживление между узниками; они испускали дикие крики и ревели, как звери. Женщины невольно содрогались от ужаса; звон цепей сопровождал этот адский шум; у порога кельи, где томилась Паула, волнение посетительниц еще более усилилось. Заключенная стояла у окна, прижавшись лбом к железной решетке; Орион услаждал ее слух игрой на лютне, и эти звуки среди тюремного содома напоминали тихий звон колоколов в бурю. На скамейке у постели дремала Перпетуя, уронив в колени веретено. Тусклая лампа освещала комнату. Мария хотела броситься к дамаскинке, но Иоанна удержала ее, назвав тихонько Паулу по имени, однако девушка не услыхала знакомого зова, отчаяние перед казнью, вероятно, довело ее до оцепенения. Вдова повысила голос, тогда несчастная обернулась с легким радостным криком и поспешила к друзьям, которые не покинули ее даже в тюрьме. Дамаскинка с восторгом прижала к груди сначала Иоанну, потом Пульхерию, затем Марию. Вдова Руфинуса заглянула ей в лицо, думая увидеть печальную перемену в этих прекрасных чертах, но едва не вскрикнула от изумления. Молодая девушка казалась спокойной и счастливой, ее большие глаза смотрели ясно и с благодарностью остановились на пришедших. Неужели она не знала своей участи? Но нет, заключенная прямо спросила, слышала ли Иоанна о том, что ее приговорили к смерти. Потом дамаскинка подробно передала, как над ней вершили суд и как названый отец Филиппа неожиданно обратился в ее жесточайшего обвинителя. Тут остальные женщины не могли сдержать своих слез; Паула принялась утешать и успокаивать их. Добрый кади Отман выказал ей отеческую заботу, и она твердо надеялась, что он выхлопочет помилование у халифа. Иоанна едва владела собой во время этого разговора. Героизм девушки поражал ее. Между тем судьба легко могла обмануть надежды дамаскинки! Даже маленькая Мария была так встревожена всем происходившим на площади, что с плачем бросилась на шею старшей подруге. Та отвечала ей нежными ласками и в то же время уговаривала Пульхерию не сердиться на старого жреца. На вопрос Иоанны, как она может с такой твердостью переносить свое ужасное положение, Паула отвечала с улыбкой, что научилась у нее самой безропотной покорности судьбе. В эти роковые дни для нее наступило настоящее счастье. Только тут Иоанна и обе девушки вспомнили, что дочь Фомы – невеста. Они снова принялись обнимать ее, повторяя слова любви и утешения. В эту минуту сторож постучал в дверь. Паула выпрямилась и тихонько сказала: – Мне нужно передать одну вещь Ориону; я не могу доверить ее постороннему. Хорошо, что ты здесь, милая Мария, исполни мое поручение. Молодая девушка вынула из ящика смарагд и отдала его девочке для передачи дяде, когда она останется с ним наедине. Драгоценный камень был завернут в записку, в который Паула просила жениха смотреть на эту заветную вещицу как на свою собственность, и пожертвовать ее церкви по требованию патриарха. Сторож сразу согласился отвести ребенка к Ориону. Оба не помнили себя от восторга при свидании; юноша с благодарностью поднес к губам подарок невесты, но, когда племянница заметила ему, что ее предсказания сбываются, и он скоро назовет Паулу своей женой, бедный узник грустно покачал головой. – Эта радость, пожалуй, недолговременна, – мрачно возразил он. – Я нашел свое счастье, для того чтобы потерять его навек. – Но кади Отман – ваш друг, он добьется помилования у халифа! – с важностью воскликнула девочка. – Зато у нас появился новый противник – Горус Аполлон. – Да, наш старик! – сказала Мария. – Если б ты знал про все его штуки, Орион! Подумай, каково жить с ним под одной кровлей! – Каким это образом? – с недоумением спросил юноша. – Он поселился с нами: с матерью Иоанной и Пуль! Тут девочка передала все события последних дней, и Орион догадался из ее недомолвок, что она скрывает от него что-то важное. Он стал расспрашивать, и Мария рассказала обо всем, происходившем на Рыночной площади. Тут самообладание окончательно оставило Ориона. Вне себя от горя, он звал невесту по имени и жаловался на отсутствие Амру, единственного человека, который мог спасти осужденную. Только на него оставалась надежда. Он относился к юноше, как второй отец, и дал ему трудное, но ответственное поручение. – И ты с жаром принялся за эту задачу! – воскликнула девочка. – Она обдумана мной еще во время путешествия, – отвечал Орион. – Вчера я пробовал письменно изложить свою мысль, но мне недоставало самого главного: топографических карт и списков. Нилус приготовил их для меня, потому что я хотел взять эти принадлежности с собой, когда собирался провожать монахинь в Дамьетту. По моему приказу свитки были перевезены в дом Руфинуса… – Так они у нас? – перебила Мария с радостно блестевшими глазами. – Теперь я вспомнила: рукописи и карты попались мне на глаза, когда освобождали ящики для Горуса. В таком случае будь спокоен: завтра утром они будут здесь. Обрадованный Орион торопливо поцеловал племянницу в лоб, потом ударил кулаком в стену своей комнаты; в соседней камере тотчас послышалось движение, там отодвинули в сторону какой-то предмет. – Хорошие вести, Нилус! – воскликнул заключенный. – Планы и списки завтра же будут в моих руках! – Отлично! – послышался из-за стены глухой голос казначея. – Нам нужно чем-нибудь поддерживать свое мужество. Сейчас ко мне привели нового товарища. Его арестовали на Рыночной площади за нападение на арабского воина. Народ, как слышно, бунтует, и в Курии происходят ужасные вещи. – Это касается моей невесты? – К несчастью, да, господин! – Мне уже все известно, – заметил юноша. Когда они обменялись еще несколькими словами насчет безбожного предложения старого жреца, Нилус продолжал: – Мой товарищ слышал также на военном посту арабов, что сюда явился посланный от полководца. Амру успел прибыть в Медину, но не намерен там долго оставаться. Значит, можно рассчитывать на его скорое возвращение. – Тогда посланные кади не застанут его в Медине и ходатайство о помиловании не удастся. Между тем никто, кроме Амру, не в силах защитить нас. Вот если б мы могли предупредить его о случившемся, пока он еще в дороге… – В таком случае он, конечно, не остановится в Верхнем Египте или пошлет от себя уполномоченного, – раздалось за стеной. – Но у нас нет надежного человека, чтобы послать ему навстречу. Все наши прежние слуги разбежались, а разыскивать их нет времени… – Я найду гонца! – звонко крикнула казначею маленькая Мария. – Ты? Полно говорить вздор! – перебил ее Орион. Но девочка не слушала и с жаром продолжала: – Полководец узнает все до единого слова. Но можно ли ему говорить о вашем участии в бегстве монахинь? – Нет, ни за что! – одновременно воскликнули оба узника. Мария поняла, что ее предложение принято. Она захлопала в ладоши и прибавила, не помня себя от восторга: – Положитесь на меня полностью: гонец отправится в путь не позже завтрашнего дня. Я все устрою, как большая, только укажи мне дорогу, Орион. Для верности лучше написать название станций на моей дощечке… Постой, дай сначала мне сгладить воск. – А что у тебя тут нарисовано? – спросил дядя. – Боже мой! Большое сердце с прямоугольными клеточками внутри. Что это значит? – Ах, пустяки! – отвечала несколько сконфуженная девочка. – Мне вздумалось показать, как разделено мое сердце между теми, кого я люблю. Пауле принадлежит ровно половина; вот этот квадратик твой, а тут, – девочка ткнула острым концом стилоса в тонкий слой воска, – тут я отвела местечко нашему старику, Горусу Аполлону, но теперь об этом не может быть и речи! Ловкие пальчики Марии выровняли воск, и на месте стертого сердца – невинной ребяческой забавы – Орион написал важные вещи, от которых зависела жизнь и смерть двух людей. Он сделал это, уверенный в аккуратности и благоразумии своей маленькой союзницы. Завтра ранним утром гонец должен был получить от него еще письмо к наместнику халифа. – Но ведь быстрая езда обойдется дорого, – заметил казначей, – а между тем не надо забывать, что Амру ездит всегда через горы и Беренику. Если мы соберем даже свои последние золотые, их не хватит на все расходы. – Берегите свое золото для себя, оно вам здесь понадобится, – перебила Мария. – У меня есть жемчуг и драгоценности моей матери… однако… – С такими вещами не расстаются, моя добрая девочка, – возразил Орион. – Почему бы и нет? Что я стану с ними делать? Только драгоценности матери хранятся у госпожи Иоанны. – И ты не смеешь потребовать их? – спросил юноша. Он обратился к казначею, и, когда тот высчитал стоимость поездки в Медину, сын мукаукаса снял с руки перстень, украшенный великолепным сапфиром, и отдал Марии с тем, чтобы вдова Руфинуса заложила его еврею Гамалиилу. Обрадованная Мария тщательно спрятала дорогую вещь, но когда за ней пришел тюремщик, она опечалилась и стала прощаться с дядей, как будто им угрожала вечная разлука. В коридоре, куда выходила комната Паулы, сторож остановился. По лестнице поднимались люди. Что, если к заключенным пришел для допроса черный векил? Эта мысль испугала девочку, но ее страх оказался напрасным. Два человека с лампами в руках освещали дорогу посетителю, в котором муж Эмау тотчас узнал пресвитера Иоанна, нового епископа Мемфиса, нередко приходившего в тюрьму утешать узников. Сегодня он пришел сюда в такой поздний час, чтобы увидеть осужденную на смерть мелхитку. Осанка и одежда маленькой Марии показывали, что девочка принадлежит к высшему слою общества. Узнав, кто она такая, прелат заметил вполголоса провожавшему его старику дьякону: «Какая неожиданная встреча!» Осведомившись, с кем пришла девочка в такой поздний час, Иоанн снова сказал потихоньку своему товарищу: «Внучка мукаукаса находится на попечении вдовы и дочери Руфинуса! Я давно слежу за этой греческой семьей. Они бывают в церкви всего раз или два в год. Тайные мелхиты заодно с дамаскинкой, и в такой среде вырастает внучка наместника Георгия! Плохо дело! Вениамин и тут обнаружил изумительную проницательность!» Затем епископ спросил, еще более понизив голос: – Не взять ли нам ее с собой немедленно? Дьякон посоветовал ему не спешить, и тогда, подумав, Иоанн прибавил: – Ты прав; нам нечего торопиться; хорошо, что мы по крайней мере узнали, где живет девочка. Сторож отворил каморку Паулы. Прежде чем войти туда, епископ ласково обратился к ребенку и спросил: скучает ли Мария по своей матери. – Очень часто! – ответила девочка. Тогда прелат провел костлявой рукой по ее кудрям и со словами: – Я был уверен в этом. Ты носишь прекрасное имя, дитя, и, может быть, по примеру своей матери посвятишь себя служению Богородице, благодатной Марии, благословеннейшей между всеми женщинами. Говоря таким образом, новый епископ взял малышку за руку и вошел вместе с ней к осужденной. Пока та с удивлением смотрела на позднего посетителя, Иоанна и Пульхерия узнали в нем священника, с таким жаром порицавшего безбожную затею Горуса Аполлона. Это заставило женщин почтительно поклониться ему. «Может быть, они и якобитки, – подумал про себя Иоанн. – Во всяком случае у них можно спокойно оставить девочку еще на несколько дней». Он ласково поговорил с женщинами, после чего вдова Руфинуса собралась домой. Тогда епископ обещал завтра или послезавтра посетить ее дом, говоря, что здесь идет дело о счастье одного существа, дорогого им обоим. Иоанна подумала, что он намекает на Паулу, и шепнула: – Она не догадывается о грозящей ей ужасной участи. Если можно, то пощади ее и не говори ни слова об этом. Пускай бедняжка спокойно проспит хоть сегодняшнюю ночь. – Если сможет, – вздохнул прелат. Когда Мария поцеловала его руку, он привлек ее к себе и сказал: – Как младенец Иисус, так и всякое христианское дитя принадлежит матери, тебе выпало на долю редкое счастье, Мария. Твой отец пострадал за веру, а мать посвятила себя Господу по доброй воле. Жизненный путь ясно начертан перед тобой, дитя, подумай об этом хорошенько! Завтра… нет, послезавтра я приду к вам, чтобы наставить тебя на новую дорогу. Иоанна побледнела при этих словах, она поняла, с какой целью хотел посетить их епископ. Внизу лестницы вдова Руфинуса обняла девочку и сказала: – Желаешь ли ты жить в монастыре, вдали от нас, как твоя мать, заботясь только о спасении своей души? Нравится ли тебе эта тихая, благочестивая жизнь, о которой ты, наверное, много слышала от нашей Пуль? Но девочка самым решительным тоном заявила, что не хочет быть монахиней. Вдова Руфинуса озабоченно поникла головой; чуткая Мария тотчас приняла веселый вид и воскликнула: – Не бойся, дорогая матушка, через два дня многое переменится. Пускай епископ приходит к нам, я сумею с ним разделаться. О ты еще совсем не знаешь меня! Я держала себя кроткой овечкой при всех несчастьях, которые мы терпели вместе, но на самом деле я не такова; вы все удивитесь, когда узнаете на что я способна. – Оставайся лучше такой, какая ты есть, – заметила Иоанна. – Я всегда, всегда буду любить тебя и Пуль; но теперь я сделалась важным доверенным лицом. Завтра мне предстоит исполнить одно поручение Ориона… Рустем проводит меня; это очень важно, дорогая матушка, но я не должна никому доверять своей тайны, даже тебе. Скрип тяжелых тюремных ворот заглушил ее слова. Епископ беседовал с Паулой несколько часов; на вопрос Иоанна, действительно ли она исповедует православную греческую веру, или, как выражается простой народ, принадлежит к мелхитскому толку, девушка отвечала утвердительно и прибавила, что епископ напрасно будет стараться внушить ей свои религиозные убеждения, так как она ни за что не оставит веры отцов своих. Тем не менее она уважает в нем ревностного христианина, пастыря и ученого. Ее покойный дядя почитал Иоанна более всех представителей якобитского духовенства, и потому Паула готова открыть перед ним свою душу ввиду близкой смерти. Возмущенный первым ответом дамаскинки, епископ хотел пригрозить ей ужасной участью, которую он старался отвратить от осужденной, увещевая булевтов в Курии и народ на Рыночной площади; но кроткое спокойствие, выражавшееся в прекрасных чертах Паулы, обезоружило священника; он вспомнил просьбу Иоанны и не сказал ничего. До самой полуночи расспрашивал прелат заключенную обо всех обстоятельствах ее жизни; она отвечала с полной откровенностью, поражая епископа своим умом и возвышенным складом души. Престарелый дьякон, постоянно сопровождавший Иоанна, когда тот посещал в тюрьме заключенных женского пола, дремал в углу, ожидая конца их беседы. По дороге домой, епископ долго хранил молчание, но наконец заметил своему спутнику: – Пока ты спал, эта юная еретичка, жившая среди мирских соблазнов, подарила мне отрадные мгновения, которые освежили мою душу. XLV Когда за женщинами затворились ворота в высокой тюремной стене, Иоанна пошла под руку с дочерью вдоль пустынных улиц, где было, по-прежнему, удушливо жарко. Масдакит следовал за ними с Марией. Он часто вытирал широкой ладонью глаза, пока та объясняла ему значение сцены на площади, и не раз прерывал ее речь своеобразными звуками, выражавшими огорчение и гнев. Прекрасная дамаскинка, ухаживавшая за ним во время болезни, казалась ему высшим существом; кроме того, по словам Манданы, им обоим не следовало забывать того, что сделала для них знатная девушка. Наконец Рустем не выдержал и воскликнул, грозя могучим кулаком: – Если бы я мог, то показал бы им… Девочка посмотрела на него с умоляющим видом и заметила: – Но ты можешь, Рустем, ты можешь! – Я? – спросил удивленный перс, недоверчиво покачивая головой. – Да, ты, Рустем, именно ты. Мы переговорили кое о чем с Орионом, и если бы ты согласился помочь им… – Согласился помочь! – захохотал добрый малый, ударяя себя в грудь; потом он продолжал на ломаном греческом языке, который, однако, можно было вполне понять: – Да я готов пожертвовать чем угодно для этой девушки! Ну, говори скорей, что нужно сделать! Девочка повисла на локте масдакита, притянула его к себе и сказала: – Мы знали, что у тебя благородное сердце, но видишь ли… Мария вдруг остановилась и заметила совершенно иным тоном: – Веруешь ты в единого Бога? Или, постой… понимаешь ли ты, что значит священная клятва? Можешь ли ты поклясться чем-нибудь? Да вот, самое лучшее, поклянись своей невестой Манданой и ее любовью к тебе, что ты… – Но послушай, милая Мария, душа моя… – Поклянись мне ею, – торжественно настаивала девочка, – обещай, что ты не скажешь никому, даже матери Иоанне и Пуль, и твоей Мандане… Впрочем, ей можно сказать, если нельзя иначе, но пускай сначала и она даст клятву… – Какую клятву? Мне заранее становиться страшно; в чем я должен поклясться. – Не рассказывать ни одной душе того, что ты сейчас услышишь от меня. – Ну, ладно, маленькая госпожа; я могу тебе обещать. Мария глубоко вздохнула и посвятила масдакита в свою тайну: Орион непременно хочет послать надежного гонца навстречу полководцу Амру, чтобы враги не успели казнить Паулу. Затем девочка спросила, знает ли Рустем дорогу через горы в древнюю Беренику. Тот отвечал, что приехал в Мемфис именно по этому кратчайшему пути, который проходит поблизости от моря в Джидду и Медину. Девочка опять вздохнула с облегчением, схватила руку перса и принялась перебирать его большие пальцы, говоря заискивающим тоном: – Знаешь ли, мой добрый, милый Рустем, в Мемфисе находится теперь единственный надежный гонец, могущий исполнить такое важное поручение, но у него есть невеста и ему хочется сыграть поскорее свою свадьбу, чтобы уехать с женой на родину. Едва ли он согласен помочь нам спасти Паулу! – Этакая дрянь! – проворчал масдакит. Мария громко рассмеялась. – Конечно, дрянь! Но ведь ты бранишь сам себя, глупый Рустем! Ты и есть тот гонец, о котором я говорю, единственный надежный и верный человек, какого не сыщешь нигде в другом месте. Тебе нужно поспешить навстречу полководцу… – Мне? – спросил проводник испуганно. Он прирос к месту от изумления, но девочка потащила его вперед, говоря: – Идем скорее! Иначе мать Иоанна может догадаться о наших переговорах. Ты… ты… должен… – Но, дитя мое, – жалобно прервал перс, – ведь я обязан спешить к своему господину. Как же можно… – Тебе жаль расставаться с невестой и ради этого ты готов допустить, чтобы злые люди предали ужасной смерти неповинную девушку, которая ухаживала за тобой день и ночь во время твоей болезни. Другого человека, ничем не обязанного Пауле, ты сейчас назвал «дрянью», а сам… – Успокойся и выслушай меня, маленькая госпожа! – перебил Рустем, вырывая у девочки свою руку. – Мы отложим свадьбу, и Мандана подождет, однако не в том дело. Я умею отлично ездить верхом, водить караваны, управляться с погонщиками верблюдов, ставить палатки в пустыне, но не привык общаться с такими большими господами, как полководец Амру. Я не в силах объяснить ему, что нужно, даже если бы мне пришлось хлопотать о спасении родного отца. – Да разве этого требуют от тебя? – Ты можешь быть нем, как рыба; с наместником об этом запутанном деле будет говорить твой провожатый. – Значит, я пойду не один? Но, великий Масдак, зачем же мне тогда ехать? – Когда ты перестанешь перебивать меня?! – в нетерпении воскликнула девочка. – Сначала выслушай, а потом возражай. Второй посланный будет не мужчина; это я пойду с тобой. Ну, вот ты опять остановился как вкопанный. Госпожа Иоанна сейчас заметит, что мы отстали, и нам помешают говорить. Одним словом, я отправлюсь навстречу полководцу, во что бы то ни стало, и если ты не хочешь быть моим проводником, то, пожалуй, горбатый Гиббус… Тут Рустем пришел в себя от столбняка и воскликнул: – Ты… ты… вздумала отправиться горной дорогой до Береники? – Да, горной дорогой! – повторила за ним Мария. – А если понадобится, то заберусь выше облаков. – Но ведь это невозможно, ведь такого никогда не бывало на свете! – жалобно возразил перс. – Маленькая девочка, дочь знатных родителей, будет гонцом совершенно одна с таким неотесанным малым, как я. Нет, нет и нет! – Конечно, нет, – весело сказала Мария. – Маленькая девочка, дочь знатных родителей останется дома, а с тобой поедет мальчик, которого ты будешь называть Мариусом, а не Марией. – Мальчик! А ведь я думал… Право, тут совсем потеряешь голову! – Мальчик и девочка будут в одном лице, – со смехом пояснила Мария. – Я надену мужское платье и, когда завтра утром мы оставим Мемфис, не забудь, что ты должен выдавать меня за своего брата. – Так я буду называться твоим братом? Ах какая ты умная головка! Тебе, пожалуй, удастся достичь поистине невозможного, – заметил, улыбаясь, Рустем и ласково посмотрел на ребенка. Но вдруг ему опять представилась вся трудность этого предприятия, и он воскликнул, вне себя: – Но ведь меня ждет мой господин! Нет, я не могу ехать с тобой, решительно не могу! – Гашим будет очень доволен, если ты поможешь спасти Паулу, – отвечала Мария. – Он ее друг и покровитель; когда Гашим узнает, что ты выручил нас из беды, он похвалит тебя, а если ты откажешься, то я знаю наверное… – Ну? – Что Гашим скажет: «Я считал Рустема умнее и добросердечнее». – Ты уверена в этом? – Так же, как и в том, что мы пришли домой. Теперь нам некогда спорить, и потому решено: ты поедешь со мной. Завтра рано утром жди меня в саду. Ты скажешь своей Мандане, что должен ехать по важному делу. – А госпожа Иоанна? – спросил перс озабоченно. – Меня очень беспокоит, дитя, что ты не хочешь рассказать ей о своем намерении. – Она узнает обо всем. Однако не сейчас, – возразила Мария. – Послезавтра ей объяснят, почему я оставила их дом и кто мой провожатый. Тогда она похвалит и благословит нас, я уверена в этом так же, как и в том, что Господь будет охранять нас в пути. Эти слова, сказанные от всего сердца, окончательно убедили масдакита и как раз вовремя, потому что они подходили к дому. У садовой калитки стоял горбатый Гиббус и остальная прислуга, с беспокойством ожидавшие хозяек. Гречанку Евдоксию также тревожило их отсутствие. В доме женщины были встречены Горусом Аполлоном, однако Иоанна и Пульхерия холодно ответили на его приветствие, а Мария даже не взглянула на жреца. Старик с досадой и сожалением пожал плечами и, вернувшись к себе в комнату, проворчал: – О эта женщина! Она способна отравить последние отрадные дни моей жизни. Вдова с дочерью долго рассуждали в спальне об участи маленькой Марии, которая так нежно простилась с ними перед сном, как будто им предстояла вечная разлука. Бедное дитя, она предчувствовала, какую судьбу готовил ей новый епископ и, пожалуй, родная мать. Впрочем, у девочки был веселый вид. Евдоксия, спавшая вместе с ней, нашла воспитанницу особенно оживленной и счастливой в этот вечер, только одно обстоятельство удивило ее: Мария обычно засыпала крепким сном, едва успев положить голову на подушку, а сегодня она, по-видимому, страдала бессонницей. Это показалось подозрительным старой деве; сама Евдоксия редко могла заснуть раньше полуночи, страдая различными легкими недугами, теперь она принялась внимательно следить за девочкой. Действительно, еще задолго до рассвета Мария неожиданно вскочила с постели и выбежала с ночником в другую комнату. Вскоре оттуда показался еще более яркий свет; вероятно, она зажгла большую лампу. Потом скрипнула дверь гостиной; Евдоксия встала и притаилась у порога. Девочка вошла обратно с новой одеждой мальчика в руках, которая была недавно сшита Пульхерией с помощью Евдоксии в подарок хромому ученику садовника. Мария, улыбаясь, примерила синий кафтанчик и, бросив одежду в сундук, села к столу и начала писать. Работа, по-видимому, не клеилась, девочка потирала рукой лоб и задумчиво смотрела вверх, отводя глаза от папируса. Написав несколько строк, она вдруг вскочила, подозвала Евдоксию и направилась в спальню. Тогда гречанка вышла из своей засады; Мария бросилась обнимать старую деву, говоря, что ей предстоит исполнить нечто великое и важное. Она только что хотела разбудить свою воспитательницу, чтобы признаться во всем и попросить совета. Слова ребенка звучали искренне; девочка говорила с большим жаром и в то же время с очаровательным замешательством. Растроганная воспитательница была не в силах побранить ее и в первый раз почувствовала к этой сироте почти материнскую нежность. Узкие, эгоистичные расчеты отступили на второй план, и она была готова пожертвовать всем на свете для ребенка, вверенного ее попечению. Мария обняла воспитательницу, умоляя не выдавать ее, а, напротив, помочь в добром деле, которое имело целью спасение Паулы и Ориона. Глаза Евдоксии наполнились слезами, она снова принялась целовать раскрасневшееся личико Марии, называя ее своей милой, дорогой дочкой. Это ободрило девочку. С патетической важностью, заставившей гречанку улыбнуться, Мария взяла с аналоя Библию Евдоксии, положила ее на стол и сказала, заглядывая с умоляющим видом в глаза воспитательницы: – Поклянись мне, нет, не смейся, пожалуйста, ничего не может быть важнее этого! Поклянись мне не говорить ни одной душе, даже матери Иоанне, того, что я тебе скажу. Евдоксия обещала хранить тайну, но отказывалась от клятвы, так как христиане не должны клясться, по евангельской заповеди; но Мария ухватилась за платье гречанки, гладя рукой ее впалые щеки и, наконец, объявила, что в противном случае она ничего не скажет. Та не могла устоять против ласк девочки, она позволила Марии взять свою руку и положить ее на Библию, а потом, как бы нехотя, произнесла за своей воспитанницей торжественные слова. После того Евдоксия в страхе и волнении села на диван, а девочка, пользуясь своей победой, тотчас свернулась клубочком у ее ног, принимаясь подробно рассказывать о Пауле и о тех опасностях, которые угрожали ей и Ориону. Мария постаралась даже представить участь Ориона в особенно мрачных красках, так как давно заметила исключительную благосклонность воспитательницы к своему дяде. До сих пор Евдоксия не переставала гладить кудри девочки и поддакивать ей, но, узнав, что Мария хочет взять на себя роль гонца, она в ужасе вскочила с дивана и решительно сказала, что не допустит осуществления этой безумной затеи. Однако малышка продолжала убеждать воспитательницу свойственным ей вкрадчивым тоном: во-первых, никто другой не мог исполнить поручение, от которого зависела жизнь Ориона и Паулы; во-вторых, путешествие через горы не представляло ничего особенно трудного. Она отлично умела ездить на лошади и не боялась жары; разве ее не брали верхом из Мемфиса в имение деда на морском берегу? Кроме того, с ней будет верный Рустем; а на горной дороге, самой безопасной в стране, где были станции, путники могли рассчитывать найти приют. Гречанка не уступала, хотя соглашалась с тем, что намерение Марии не так уж неисполнимо, как ей представилось в первую минуту. Тогда девочка еще раз напомнила Евдоксии о данной клятве и прибавила, что ей самой грозит беда, от которой можно избавиться, уехав на время из Мемфиса. Гречанка узнала о ее встрече с епископом и о том, что Иоанна сильно тревожится за девочку. Как ужасно должно быть существование за высокой монастырской стеной! А Мария так горячо любила свободу и деятельную жизнь среди людей! Если полководец Амру возьмет ее под свое покровительство, никто не посмеет учинить насилие над внучкой мукаукаса. Все это было высказано с большой живостью и теплотой; растроганная старая дева закрыла лицо руками и воскликнула: – Ты затеваешь неслыханную вещь! Но, пожалуй, действительно так будет лучше. Поезжай навстречу полководцу Амру! Пылкая девочка повисла у нее на шее. «Да, такому пышному, свежему цветку не следовало бы зачахнуть в неволе. Марии предстоит счастливая будущность и роскошный жизненный расцвет на радость себе и другим», – подумала Евдоксия. Она предчувствовала, что Иоанна не станет обвинять ее. Покровительствуя бегству Марии, воспитательница спасала дитя от ужасной участи – прожить свой век, терзаясь внутренним разладом. Едва ли может быть что-нибудь хуже этого! Гречанка грустно вздохнула, думая о своей собственной судьбе. Ей пришлось провести молодость по чужим домам, в постоянной зависимости, подчиняясь посторонней воле, подделываясь под чуждые интересы. При таких условиях пылкая от природы девушка с серьезными запросами мало-помалу превратилась в сухую формалистку. Горькое воспоминание о пережитом заставило ее в настоящую минуту уступить настойчивой ученице, хотя другая женщина на ее месте не допустила бы подобной слабости. Когда наступил день, Евдоксия сама причесала девочке волосы и помогла одеться, тогда как обыкновенно Марии прислуживала горничная. Между воспитательницей и воспитанницей неожиданно возникли новые отношения, точно внучка мукаукаса в одну ночь сделалась из ребенка взрослой девушкой. Окончив одеваться, они вышли в сад. Иоанна с Пульхерией не могли надивиться перемене обращения гречанки, но им было приятно видеть, что маленькая гостья сияла восторгом. Вдова Руфинуса охотно позволила ей отправиться в город, чтобы исполнить таинственное поручение дяди. Рустем вызвался проводить Марию; умная девочка, без сомнения, не могла затеять что-нибудь непозволительное. Карты и таблицы Ориона были своевременно отосланы ему в темницу, и, прежде чем малышка вышла из дома со своим провожатым, Гиббус вернулся обратно с письмом от узника к полководцу Амру. Дорогой Мария условилась с Рустемом, что она присоединится к нему, при наступлении ночи, в гостинице Несита. В это время бескормицы и смертности было нетрудно найти свободных лошадей и верблюдов вместе с проводником. Опытный перс решил нанять для предстоящего путешествия только быстроногих дромадеров и запастись одной легкой палаткой «для маленькой госпожи», чтобы не затруднять себя поклажей. Возле дома Гамалиила девочка велела масдакиту подождать ее. Золотых дел мастер встретил Марию с неподдельной радостью. Что стало с жилищем великого мукаукаса! Огонь истребил эту обитель справедливости, как и египетские города, которым тысячу лет назад было предсказано пророком разрушение. Гамалиил знал об ужасном положении Ориона и благородной девушки, подарившей ему во время суда над сирийцем Гирамом резной камень громадной ценности, а позже доверившей часть своего состояния. Еврею было приятно видеть перед собой в полном благополучии хотя бы одного из членов семьи своего покойного покровителя. Он принялся с участием расспрашивать Марию о том, о сем, пока жена ювелира побежала за абрикосовым пирожным, спеша угостить свою любимицу. Внучка покойного мукаукаса выразила желание безотлагательно переговорить с хозяином наедине. Гамалиил повел ее в свою маленькую мастерскую, прося высказаться совершенно откровенно, так как он заранее обещает исполнить любую просьбу милой гостьи. Мария, краснея от смущения, развернула кольцо Ориона, подала его еврею и просила принять в залог. Уверенная в том, что добрый сосед примется тотчас отсчитывать ей свои червонцы, девочка не спускала с Гамалиила блестящих глаз, но тот даже не взял в руки драгоценную вещь и серьезно заметил: – Нет, милая девочка; с детьми невозможны никакие денежные сделки. – Но мне нужны деньги, Гамалиил, – настаивала она. – Я должна добыть их. – Должна? – с улыбкой возразил старик. – Это словечко, как острый гвоздь, легко вонзается в дерево, но когда гвоздь встречает на пути железо, то и сам гнется. Не думай, что я неподатлив, однако нельзя требовать денег ни с того ни с сего. О каких деньгах, собственно, ты толкуешь? Нужны ли они на хлеб насущный или на сладкие пирожки, что гораздо вероятнее? В таком случае Гамалиил не откажется дать тебе золота. Но ведь, если не ошибаюсь, ты живешь в доме грека Руфинуса, где, слава Богу, нет ни в чем недостатка. Кроме того, у меня хранится порядочная сумма денег, отданная мне в рост твоим покойным дедушкой. Он сказал, что это твое наследство от крестной матери, и расписка сделана на твое имя; таким образом, тебя можно считать богатой сравнительно с другими. – Я вовсе не нуждаюсь в чем бы то ни было, – прервала Мария, – но мне все-таки нужны деньги. Если мой капитал лежит у тебя вон в том железном сундуке, то дай, пожалуйста, из него, сколько я попрошу! Ювелир засмеялся. – Это вовсе не так просто, как ты полагаешь, вострушка! Для выдачи наследства несовершеннолетним в Египте нужно потратить много времени, папируса и чернил; обратиться в большое присутственное место, вызвать шестнадцать свидетелей и кириоса… – Тогда купи это кольцо с сапфиром. Ты такой добрый, Гамалиил; выручи меня! Ведь ты, конечно, не думаешь, что я намерена тратить деньги на лакомства? – Разумеется, нет. Но теперь так много людей голодает, что твое мягкое сердечко, вероятно, растрогано чужим бедствием, и тебе понадобились деньги для какой-нибудь обнищавшей семьи? – Неправда! Купи мое кольцо; если ты исполнишь мою просьбу… – Тогда Гамалиил будет мошенником и старым дураком. Вспомни историю зеленого смарагда. Я купил его, и что из этого вышло? Не приставай ко мне с кольцом, милая девочка. Мария отняла руку, и в ее больших влажных глазах отразилось столько горя, что еврей был тронут. – Я скорее готов поплатиться головой, чем огорчить тебя, милое дитя, – продолжал он… – Адонаи, я не хотел сказать, что ты уйдешь с пустыми руками от Гамалиила; у него есть деньги и, если сам он любит наживать, то не отказывает другим в случае нужды. Я не могу купить твой сапфир, потому что у меня есть много вещей получше него. Однако не печалься, и расскажи все откровенно; твой покойный дед всегда жаловал меня. Ну, шепни мне скорей на ухо, сколько тебе надо? Полное веселое лицо еврея широко улыбалось, и девочка почувствовала к старику невольное доверие. По ее детским понятиям ни один человек не мог преступить данной клятвы и потому она заставила Гамалиила поклясться в том, что он сохранит ее тайну. Золотых дел мастер охотно исполнил желание ребенка. Таким образом, Мария взяла клятву с трех человек, причем каждый из них исповедовал свою религию. Девочку удивило, что Гамалиил так охотно повторил за ней торжественные слова; ей не приходило в голову, как часто взрослые злоупотребляют священными обетами. Успокоившись с этой стороны, она рассказала, что Ориону необходимо послать гонца навстречу полководцу Амру для спасения Паулы от смерти. Ювелир внимательно слушал и, не дав ей кончить, подошел к сундуку, вделанному в пол. – Сколько? – спросил он, прерывая Марию. Мария назвала сумму, определенную Нилусом. Гамалиил не показывал даже своей жене потайного ключа, которым открывалась касса. Поэтому он сказал просительнице: – Посмотри-ка немножко в окно, маленькое чудо в образе девочки, которая занимается денежными сделками и берет на себя важные поручения. Если ты ничего не увидишь на дворе, то представь себе, будто бы там стоит человек, похожий на старика Гамалиила, и что ему хочется хорошенько расцеловать твою головку; он стоит и думает про себя: «Боже милосердный! Если бы моя дочка, моя маленькая Руфь походила на Марию, внучку справедливого мукаукаса!» С этими словами тучный, но подвижный еврей, стоявший на коленях, вскочил на ноги, тяжело переводя дух, и, не закрывая крышки сундука, подбежал к Марии, которая добросовестно смотрела в окно. Он звонко поцеловал ее в курчавый затылок и заметил, весело смеясь: – Поцелуй я беру в виде процента, моя милая должница. А ты все-таки не оборачивайся назад, пока не услышишь моего зова. И он снова подбежал на своих коротеньких ножках к сундуку, вытер навернувшиеся слезы и взял мешочек с золотыми, где было немного больше денег, чем требовалось Марии. Потом еврей тщательно запер сундук и, взглянув на девочку со смешанным чувством недоверия и ласки, подозвал ее, наконец, к себе. Высыпав деньги на стол, он отсчитал назначенную сумму, остальные монеты спрятал в карман и отдал кошелек маленькой посетительнице, лукаво подмигивая ей и говоря, чтоб она пересчитала золото, пока он придет обратно. Когда Гамалиил вернулся в мастерскую, девочка робко заметила: – Здесь недостает одной монеты. Ювелир ударил себя в грудь обеими руками, восклицая: – Боже, что за девочка! Вот недостающий солид, дитя мое. Послушай теперь, что скажет тебе опытный человек: ты исполнишь задуманное тобой, потому что отдаешь себе строгий отчет в своих поступках. Счастлив тот, кого ты изберешь в мужья, сделавшись взрослой девушкой. А теперь подпиши-ка этот документ, просто для порядка. Мария взялась за перо и стала предварительно пробегать глазами написанное Гамалиилом. Тут он пришел в окончательный восторг. – Какая осмотрительность! – воскликнул этот деловой человек. – Десятилетняя малютка до тонкости вникает во все. Господь благословит тебя, дитя мое! А вот несут нам и абрикосовое пирожное; ты должна полакомиться, прежде чем… Боже праведный! Такой крошке приходится брать на себя важные дела, которые едва ли по силам и взрослому! XLVI Мария отдала полученные от ювелира деньги Рустему. Пока он готовился к отъезду с предусмотрительностью опытного проводника, а внучка мукаукаса вместе с Евдоксией утешала огорченную Мандану, в зале суда происходило новое заседание. На этот раз обвиняемым был Орион; едва он принялся за работу при помощи карт и планов, как его вызвали к ответу. Состав суда был тот же самый, что и накануне. К числу свидетелей, кроме Паулы, присоединились епископ Иоанн и ювелир Гамалиил, которого вызвали в суд сейчас же после ухода Марии. Сын мукаукаса обвинялся в присвоении смарагда, пожертвованного его отцом церкви. Орион сам защищал себя; он повторил все то, что ранее было сказано им патриарху Вениамину в свое оправдание, изъявил готовность немедленно передать судьям драгоценный камень, чтобы раз и навсегда покончить это дело. Кади взял от него смарагд, принадлежавший Пауле, и тотчас вручил епископу. Но Иоанн не удовольствовался этим; он громко прочитал письменное свидетельство вдовы Сусанны, в присутствии которой покойный мукаукас Георгий сказал своему сыну, что он жертвует на церковь все драгоценные камни, бывшие в персидском ковре. Следовательно, Орион утаил смарагд, и теперь трудно доказать, что отданный им камень не подменен. Все это было высказано запальчиво и с оттенком враждебности. Такой поступок ревностного прелата был вызван серьезными причинами. Назначив его мемфисским епископом, Вениамин дал ему приказ потребовать наказания Ориона, который был тернием во плоти якобитской церкви, нечистой овцой, грозившей заразить все стадо. В том случае, если юноша выдаст утаенный им смарагд, епископу вменялось в обязанность убедиться, не подменен ли драгоценный камень. Когда Иоанн высказал свое недоверие к обвиняемому, и его слова вызвали неодобрительный ропот против Ориона даже в среде арабских судей, кади нашел нужным вмешаться в дело. Он сказал, что вчера вечером к нему пришло письмо от его дяди, купца Гашима из Джидды, и в этом послании обозначен вес изумруда, бывшего в ковре. Старый камень был взвешен сыном араба без ведома отца перед отъездом последнего в Египет. Главный судья тотчас приказал Гамалиилу, захватившему с собой весы, взвесить смарагд для успокоения епископа. Еврей немедленно принялся за дело; старый жрец, также знавший толк в таких вещах, зорко наблюдал за ним с явным недоброжелательством. Все смотрели на ювелира. Он взвесил камень два раза кряду; его пальцы и губы заметно дрожали, когда изумруд был положен на чашку весов в третий раз. Наконец старик сказал, что этот камень весит на несколько зернышек проса тяжелее того, о котором говорилось в письме Гашима, но зато в целом мире не сыщешь смарагда чище, безупречнее и красивее этого. Орион облегченно вздохнул. Судьи обсудили вопрос, ошибся ли сын купца при взвешивании, или драгоценность действительно подменена. Но последнее предположение было едва ли вероятно, так как наносило ущерб обвиняемому. Честный епископ удовлетворился результатом взвешивания и не заводил больше речи об изумруде, находя, что недоверие патриарха Вениамина зашло в настоящем случае слишком далеко. Векил Обада молчал, бросая вызывающие, злорадные взгляды на Паулу и Ориона. Когда прокурор обвинил сына мукаукаса в содействии бегству монахинь, которое кончилось кровопролитием, юноша не признал себя виновным, доказывая, что он не мог принимать участия в схватке арабов с защитниками мелхитских сестер, так как находился в это время у полководца Амру. Между тем благодаря неслыханному самоуправству его арестовали по ложному подозрению, лишили имущества и свободы. Обвиняемый выразил надежду, что судьи оправдают его, после чего он намеревался искать защиты и удовлетворения у своего государя, мудрого халифа Омара. При этом Орион устремил на векила пламенный взгляд, но Обада сохранил свое хладнокровие, что еще более встревожило друзей подсудимого. Негр, по-видимому, заранее торжествовал победу над своим противником. И, действительно, едва тот замолк, он поднялся с места и передал кади с неприятным подмигиванием дощечку, полученную им накануне от Горуса. Хотя воск отчасти растаял от жары, но все-таки было нетрудно прочитать сохранившиеся буквы. По словам Обады, почтенный ученый разобрал их в точности и может передать судьям содержание письма обвиняемого к его невесте. Это документ полностью опровергает доводы его самозащиты. Помощник Амру кивнул жрецу и поддержал его, когда тот с трудом поднялся со скамьи свидетелей. Однако Отман попросил его подождать. По его приказанию письмо было прочитано переводчиком, который исполнил это не без труда. Тут кади обратился не к престарелому Горусу Аполлону, а к Обаде с вопросом, откуда взялась представленная дощечка. – Она взята из письменного стола дамаскинки, – отвечал негр. – Мой старый друг нашел ее там. Векил указал на жреца, который утвердительно кивнул головой. Кади поднялся с места и подошел к Пауле, побледневшей, как смерть. – Твое ли это письмо? – спросил он. – Да, – отвечала девушка, предварительно всмотревшись в дощечку. – Этот недостойный старик хитростью добыл его из моих вещей. Обвиняемая с презрением посмотрела на Горуса. Голос ее прервался. Оправившись немного, она обратилась к судьям: – Если между вами есть человек, для которого беспомощность и невинность священны, а коварство и ложь отвратительны, пусть он пойдет в дом супруги Руфинуса, пусть предостережет одинокую женщину от этого обманщика, который пробрался под ее кровлю, как куница в голубятню, с единственной целью попрать священные законы гостеприимства и заплатить за оказанные ему услуги низким предательством! Горус Аполлон безмолвствовал, он только поднял вверх свою худую морщинистую руку. Христианские судьи перешептывались между собой, высказывая различные мнения. Еврей Гамалиил вертелся на месте, ударяя себя пальцами в грудь и напрасно стараясь привлечь к себе внимание Ориона или Паулы. Он хотел показать им, что берется предостеречь Иоанну. Заметив его уловки, Обада стукнул еврея могучим кулаком по плечу. Ювелир поневоле унялся, не смея жаловаться на арабского вельможу и только потирая с легким стоном ушибленное плечо. Тем временем кади передал жрецу дощечку, предлагая ему прочитать присутствующим ее содержание. Но жестокое обвинение, брошенное в лицо Горусу Аполлону гордой патрицианкой, до того взволновало ученого, что он не смог произнести ни слова. Эта ненавистная женщина снова оскорбила его; он переселился в дом Иоанны с самыми добрыми намерениями, и злополучное письмо только случайно попало ему в руки. А ведь вдова Руфинуса наверняка сочтет жильца шпионом, и, пожалуй, даже Филипп поссорится с ним. Прощай, мечта о спокойствии напоследок жизни, среди попечений любящих друзей, и во всем этом виновата эта надменная, бессердечная дамаскинка!… Он не мог ничего сказать, но, когда в изнеможении опустился на скамью свидетелей, бросил на Паулу такой ядовитый, уничтожающий взгляд, что она слегка вздрогнула и сказала себе: «Этот человек готов погубить сам себя вместе со мной». Переводчик принялся читать письмо Ориона и переводить его арабам, заявляя, что в нем почти слились все буквы, и он едва разбирает написанное. Паула ободрилась и, прежде чем герменевт успел окончить свою обязанность, ее прекрасные черты озарились какой-то радостью. Орион, сидевший напротив, заметил эту перемену, но не мог понять, о чем умоляла его Паула, заглядывая ему в глаза и прижимая руку к сердцу. Переводчик замолчал; прочитанное им сильно подействовало на судей; благосклонное лицо кади стало озабоченным. В письме было сказано следующее: «Много времени прошло в ожидании тебя, но теперь пора наконец решиться на отъезд, а между тем мне хотелось о многом переговорить с тобой. Письменное прощание…». Здесь некоторые строчки были стерты, но за ними следовали роковые, обличительные слова, сохранившиеся достаточно ясно. «Совершенно иначе предстояло нам закончить этот день, посвященный мной приготовлениям к бегству монахинь. Меня радовала возможность оказать услугу добрым, несправедливо гонимым сестрам. Пожелаем им счастливого пути и устроим так, чтобы завтра нам можно было видеться без помехи, а потом, во время долгой разлуки, поддерживать себя воспоминанием об этих минутах. Как среди египтян жил человек, которого мы оба оплакиваем, так и между арабами есть несравненный деятель, полководец Амру…». Здесь письмо прерывалось, на конце недоставало целых трех строчек. Кади задумчиво взял дощечку в руки, потом опять поднял глаза на присутствующих, напряженно ожидавших, что он скажет, и начал: – Хотя обвиняемый и не принадлежит к тем, которые оказали вооруженное сопротивление нашим воинам, однако из прочитанного письма мы видим ясно, что он не только знал, но и ревностно способствовал бегству монахинь. Когда ты получила это послание, благородная девушка? Паула крепко сжала руки и, слегка наклонив голову, отвечала, не глядя на Отмана: – Когда получила? Никогда! Это мое собственное письмо; я его сама написала!… – Ты? – воскликнул изумленный кади. – Это письмо предназначалось Ориону, – отвечала Паула. – Как же оно попало в твой стол? – Очень просто, – пояснила обвиняемая, по-прежнему не поднимая глаз. – Написав письмо жениху, я его бросила в ящик вместе с другими дощечками, когда оно оказалось ненужным. Орион пришел в тот же вечер, и мы переговорили с ним лично. Странная улыбка мелькнула на ее губах; в зале поднялся громкий говор; Орион с возрастающим удивлением смотрел то на девушку, то на судью. Между тем Обада вскочил с места, стукнул кулаком по столу и вскричал: – Это наглая ложь! Кто из вас позволит одурачить себя лукавой женщине? Горус Аполлон, успевший тем временем успокоиться, хрипло и злорадно захихикал ему в лицо; судьи переглядывались в замешательстве; кади Отман вынужден был, наконец, остановить расходившегося векила и предоставил слово Ориону, который давно уже порывался высказаться, едва владея собой. Щеки юноши горели, когда он воскликнул, задыхаясь: – Нет, нет, Отман! Нет, господа судьи! Не она, а я написал… Но Паула не дала ему говорить. – Он. Да разве вы не видите, что подсудимый берет на себя вину, желая спасти меня!… Он делает это из благородного самопожертвования, из любви ко мне. Не верьте ему! – Нет, не верьте ей! – горячился Орион. Но, прежде чем он мог продолжать, Паула воскликнула, сверкая глазами, что он не любит ее, если жертвует собой из ложного великодушия. Она снова приложила руку к сердцу с умоляющим видом, и Орион замолк, опустившись на скамью подсудимых и обратив к небу растроганный взгляд. – Наконец-то, он опомнился! – воскликнула девушка торжествующим тоном. – Теперь ты видишь, Отман, что я была права! Пусть меня накажут за соучастие в бегстве монахинь. – Твое желание исполнится, – заметил жрец, скрежеща зубами, а векил вскричал: – Какое адское хитросплетение лжи! Какой обман! Но хотя ты прячешься за женщину, я все-таки доберусь до тебя, негодный мальчишка. Подумайте, судьи, может ли письмо сохраняться несколько недель у того, кто его написал, а не у того, к кому оно обращено. Кади пожал плечами и отвечал с достоинством: – Вспомни, Обада, что мы осудили дочь Фомы, основываясь на письме, которое нашли также у писавшего, а не у нее самой! Тогда это не казалось тебе странным. Где же тут беспристрастие правого суда? Эти слова, сказанные наставительным тоном, вызвали одобрение арабов. – Отлично! – воскликнул Гамалиил и отодвинулся подальше от векила. Но тот забыл о нем. Он гневно убеждал присутствующих, говоря, что мужчинам и судьям стыдно позволять женщине дурачить себя и, жалея влюбленных дураков, оставлять безнаказанным насилие над мусульманами, возмутительное самоуправство, дошедшее до явного сопротивления властям. Его пламенная речь оказала свое действие. Однако жаждавшие казни мелхитки якобиты были готовы отстаивать до последней возможности сына всеми уважаемого мукаукаса Георгия, хотя бы он даже был действительно виновен. Представленное письмо не являлось достаточной уликой, потому что нельзя было доказать, кем оно написано. Наконец началось совещание судей; оно продолжалось очень долго. В это время Орион сидел, понурив голову, как убитый, точно его уже приговорили к мучительной казни, или обменивался взглядами с возлюбленной, прижимая руку к сердцу, как будто опасаясь, что оно выпрыгнет из груди. Он вполне понимал ее, и великодушие Паулы заставило юношу благоговеть перед любимой девушкой. Хотя он воспользовался этой жертвой, но твердо решил умереть вместе с ней, если для Паулы не было спасения. У него настойчиво раздавались в ушах слова Аррии: «non dolet» (не больно), которые она сказала, умирая, своему любимому Пэту [93] , когда вонзила себе в грудь кинжал, чтобы раньше его перейти в царство теней. Орион все же надеялся на помилование невесты и заранее мечтал о том, как впоследствии докажет ей свою благодарность. Наконец, кади объявил решение суда. Ориона не могли признать заслуживающим смерти, поскольку его вина не была доказана, но вместе с тем нельзя было отрицать некоторого соучастия юноши в совершенном преступлении. Поэтому суд постановил передать дело на усмотрение халифа или его наместника в Египте, полководца Амру. Отман тут же приказал держать обвиняемого под строгим караулом, чтоб он не мог уклониться от правосудия, если его признают виновным. Когда кади заметил, что окончательный приговор зависит от халифа или его наместника, векил воскликнул: – В настоящее время наместник Омара – я сам! Однако среди судей послышался ропот несогласия, и, по предложению кади, они решили удвоить тюремную стражу, чтобы оградить жизнь юноши от покушений векила, на которого было послано много жалоб в Медину. Векил вышел из зала суда вне себя от бешенства, а Горус замышлял в эту минуту новые козни против Паулы. Когда девушка вернулась в свою каморку, старая Перпетуя подумала, что ее помиловали. Черты дамаскинки сияли гордой радостью и воодушевлением. Она отвратила самую худшую опасность от Ориона, ее любовь спасла ему жизнь! Паула сама содействовала собственной гибели, но по крайней мере ее возлюбленный был спасен и мог осуществить свои заветные планы на пользу ближних: ее поддерживала блаженная уверенность, что Орион будет действовать в ее духе. Заключенная не успела еще рассказать Перпетуе о приговоре, как к ней явился тюремщик, который доложил о приходе судьи. Отман следовал за ним. Паула прежде всего горячо поблагодарила его; он ласково заметил, что подозревает неискренность ее показаний, но не хочет противоречить в этом случае. Затем кади перешел к непосредственной цели своего прихода. В письме, полученном вчера вечером от его дяди Гашима, говорилось много о Пауле. Она приобрела расположение старика, который передавал ей сведения, собранные им о пропавшем без вести префекте Дамаска. – Твой отец, благородный Фома, перед которым преклонялись даже мусульмане, – сказал Отман, – нашелся после долгих поисков. – О господин, господин! – прервала Паула. – Неужели моя молитва дошла до Бога и осуществилось заветное желание моей жизни? Кади рассказал ей, что герой Дамаска действительно удалился на гору Синай, где жил затворником. Но Паула не должна обольщать себя ложной надеждой: ее отца нашли еле живым; раны причиняют ему нестерпимые страдания, и дни героя сочтены. – А я, несчастная, заперта в тюрьме! – простонала девушка. – Меня лишили возможности поспешить к отцу, чтоб увидеться с ним хотя бы перед смертью! Кади снова принялся уговаривать ее и сообщил своим кротким, добродушным тоном, что еще третьего дня к нему явился незнакомый навуфеянин. Он спросил Отмана, как представителя судебной власти в Египте, может ли бывший противник мусульман и полководец, сражавшийся на службе императора за христианскую веру против халифа и ислама, вступить в пределы Египта, не подвергая себя опасности быть взятым в плен. Когда кади узнал, что этот изнуренный, больной, израненный воин не кто иной, как Фома, герой Дамаска, он тотчас дал ему пропуск, зная, что это не будет неприятно его государю, халифу. Сегодня рано утром отец Паулы прибыл в Фостат и был принят как гость в доме судьи. Фома в самом деле стоит на краю могилы, но его воодушевляет желание еще раз увидеть свою дочь, о которой до него дошли ложные вести, будто она погибла во время кровавой резни в Авиле. Кади вменил себе в обязанность исполнить желание умирающего и потому приказал тюремщику приготовить для него комнату, смежную с кельей дочери. Все необходимые принадлежности были присланы из дома кади; дверь, соединявшая обе камеры, будет отворена. – И я опять увижу его, опять буду с ним, закрою ему глаза и, пожалуй, мы оба умрем вместе! – воскликнула Паула с благодарностью целуя руку доброго кади. Мусульманин прослезился, уверяя заключенную в том, что она должна благодарить не его, а милосердного единого Бога. Прежде чем закатилось солнце, голова приговоренной к смерти дочери припала к груди израненного, умирающего героя. Ум больного был по-прежнему ясен, а сердце исполнено горячей любви к своему единственному детищу. Отец и дочь забыли все на свете в блаженную минуту свидания. Для Паулы наступило новое, невыразимое счастье в стенах тюрьмы. Еще в тот же день Орион получил через сторожа письмо с приветствиями и благословением от отца своей невесты; тут ему показалось, будто бы невидимая рука сняла с него тяжелый гнев отцовского проклятия. Удивительное, радостное спокойствие и жажда деятельности овладели юношей, и Орион прилежно проработал до самого рассвета. XLVII Горус Аполлон возвращался в свою новую обитель недовольный и хмурый. Перед жилищем вдовы Сусанны толпились люди, боязливо кивая на роскошный дом и сад богатой женщины. Маститый ученый встретил и здесь изъявление благодарности со стороны мемфитов. Он ответил им поклоном и невольно содрогнулся, увидев на главных воротах черную доску, привлекавшую внимание прохожих. На ней было написано: «Обходите этот порог! За ним свирепствует убийственная зараза!» Старый жрец почувствовал холод во всех членах, потому что боялся всего, напоминавшего о смерти. Жить так близко к очагу эпидемии было страшно и опасно! И каким образом могла болезнь проникнуть в самую здоровую часть города, которую пощадила даже недавняя ужасная чума? Один из служащих городского совета на расспросы Горуса объяснил, что в доме Сусанны заболели двое рабов, приставленных к купальне, но их удалось тайно перевезти в ночное время в новые палатки для заразных больных вблизи некрополя. Однако на другой же день болезнь обнаружилась и у самой хозяйки. К дому был приставлен строгий караул с целью оградить от заразы окружающую местность. – Так и надо! – одобрительно заметил жрец. – Не выпускайте оттуда ни одной души! С этими словами он вернулся домой. Обеденный час уже наступил. Отдохнув немного, старик с помощью своего слуги принялся мыться и чистить платье, чтобы выйти в столовую. Тем временем в комнату вошла хромая невольница с подносом, который она поставила на столик перед диваном. На нем дымились горячие кушанья. Не успел Горус спросить, зачем это было сделано, как служанка объявила, что ее госпожи с нынешнего дня желают обедать отдельно и будут присылать пищу постояльцу в его кабинет. На щеках жреца опять выступили багровые пятна. После короткого раздумья он сказал своему служителю: «Прикажи снова оседлать осла!» Девушку старик спросил, где находится хозяйка. – Она разговаривает в виридариуме с золотых дел мастером Гамалиилом, – отвечала та, – но все женщины сию минуту сядут за стол. – Не приглашая с собой гостя? Понимаю, к чему это клонится! – проворчал постоялец. Он схватил шляпу и прошел мимо хромой рабыни, направляясь вон из комнаты. В прихожей Горус наткнулся на Гамалиила, которому одна из служанок подавала в эту минуту палку. Жрец догадался о цели его прихода и, не удостоив еврея даже взглядом, повернул в столовую. Здесь он нашел Марию и Пульхерию в слезах; они обе стояли на коленях перед Иоанной, которая тоже плакала. Желая оправдаться, ученый обратился к вдове, но она вздрогнула при виде его и указала ему на дверь. Тот не двигался с места и стал защищать себя от несправедливого обвинения в шпионстве. Однако Иоанна прервала его речь самым решительным тоном: – Нет, нет, господин, этот дом навсегда закрыт для тебя. Ты сам порвал всякие узы между нами. Не нарушай нашего спокойствия! Вернись туда, откуда пришел! Старик еще раз пытался говорить, но хозяйка, встав с места, сказала девушкам: «Уйдемте прочь, дети мои!» – и торопливо скрылась с ними в соседней комнате, захлопнув за собой дверь. Горус Аполлон остался один на пороге столовой. За всю свою долгую жизнь он не подвергался еще такому позору. Между тем во всем случившемся, по его мнению, была виновата опять Паула. Горькая обида требовала мести. Возвращаясь на белом осле в свое прежнее жилище, старый жрец часто останавливался и заговаривал с прохожими. С этого дня он не обращал больше внимания на палящий зной и не щадил своего здоровья, разъезжая целыми днями по городским улицам, чтобы подстрекать народ к спасительному жертвоприношению девственницы. Горус не уставал твердить мемфитам, что их постигнет неминуемая гибель, если они не воспользуются единственным средством против бедствия. Старик не пропускал ни одного заседания сената, убеждая булевтов, оспаривая все доводы епископа и настаивая на том, чтобы власти города назначили, наконец, день торжественного бракосочетания Нила с его невестой. Он отлично знал египтян, до безумия любивших пышные празднества. Церемония брачного союза прекрасной дамаскинки с могучим, беспокойным супругом казалась народу особенно заманчивой в период всеобщего уныния. Маститый ученый сумел представить сенату и народу в ярких красках это величественное зрелище, руководствуясь воспоминаниями детства о процессиях в честь Исиды, которые он видел сам или о которых слышал от покойного отца; остальное дополнялось материалом, почерпнутым из книг, где описывались блестящие народные торжества языческого Египта. И каждый, в ком текла египетская кровь, внимательно слушал его рассказы, увлекался заманчивыми описаниями и был готов пожертвовать последним, чтобы придать больше блеска народному торжеству, во время которого всякий мог быть, если не действующим лицом, то по крайней мере зрителем. Тысячи людей нуждались в насущном хлебе, но для неслыханного брачного празднества еще нашлись средства, и сенат не отступил даже перед новыми займами. «Гибель или спасение!» – таков был лозунг, брошенный Горусом своим согражданам. Если все погибнет, тогда кому достанутся накопленные солиды? Но если жертва будет угодна Нилу и он благословит своих почитателей новым, обильным разливом, тогда Мемфис и вся страна не пожалеют нескольких тысяч драхм, израсходованных на великолепный праздник. Наконец был назначен срок пышной церемонии; в день божественного Сераписа мемфитам предстояло совершить таинственный, спасительный обряд. Следовательно, казнь осужденной должна была состояться менее чем через две недели после приговора. И как красноречиво описывал жрец красоту непорочной невесты! Ему вторили судьи и булевты, видевшие ее. Глаза Горуса горели огнем при этом описании; взгляд влюбленного не мог бы сиять более ярким блеском. Он жаждал отомстить патрицианке за все, что она заставила его перенести. Чудовищное жертвоприношение должно было не только погубить эту женщину, но унизить христианскую веру, ненавистную язычнику. Однако епископ Иоанн также не дремал; тотчас после увещания народа с балкона Курии он послал письмо в Верхний Египет патриарху и теперь ждал ответа, чтоб энергично приняться за дело. В церкви, перед сенатом и даже на улицах как епископ, так и остальное духовенство употребляли все усилия, чтобы помешать безбожной затее булевтов и городского населения. Однако народные страсти, подогреваемые Горусом Аполлоном, вспыхнули ярким пламенем, перед которым оказались бессильными и преданность вере, и голос рассудка, и даже чувство человеколюбия. Нужда и отчаяние пошатнули веру, уничтожили страх Божий, и самые могущественные орудия церкви – проклятие и благословение – утратили свой былой авторитет. Утопающим показывали вблизи плавающее бревно, и они цеплялись за него, потому что не хотели дождаться спасительной лодки, которая спешила к ним на помощь с хорошими гребцами и надежным кормчим у руля. Горус Аполлон не вернулся больше в дом Руфинуса. Через несколько часов после того как Иоанна указала ему на дверь, пришли невольники за вещами жреца. Его приближенный слуга принес хозяйке большой закрытый сосуд и письмо следующего содержания: «Нельзя осуждать людей, не выслушав их оправданий. Однако ты сделала это, и я не сержусь на тебя. Филипп, вернувшись обратно, объяснит, в чем дело, и, может быть, между нами снова водвориться прерванная дружба. Посылаю тебе часть лекарства, оставленного им при отъезде: употребляй его в случае, если к вам в дом проникнет зараза. Помощник Филиппа говорит, что теперь хорошее действие этого средства вполне доказано. Желаю от души, чтобы эпидемия, поразившая соседний дом, миновала вас». Письмо жреца обрадовало вдову, но, когда она прочитала его своим домашним, маленькая Мария воскликнула: – Ни за что не давай этой смеси больным! Горус хочет отравить нас, я уверена в этом. Между тем Иоанна осталась при своем убеждении, что старик, несмотря на необъяснимую ненависть к Пауле, все-таки не дурной человек. – В противном случае Филипп не уважал бы его, – заметила со своей стороны Пульхерия. – Если бы врач был здесь, все вышло бы иначе. Мария просидела с обеими хозяйками до сумерек, постоянно возвращаясь в своем разговоре к дамаскинке. Вечером они узнали о приезде Фомы, и снова стали надеяться на помилование осужденной. Теперь, перед разлукой, внучка мукаукаса имела благовидный предлог выказать своим покровительницам всю свою любовь; наконец, она сказала, что ей нужно заниматься с Евдоксией, а так как сегодняшний урок особенно труден, то девочка просила мать и дочь думать о ней и желать ей успеха. Она бросилась на шею сначала к Иоанне, потом к Пульхерии и, видя, что у них навертываются слезы, спросила: – Не правда ли, какая я дурочка? Но потому-то именно меня и следует пожалеть! Потом Мария заперлась с наставницей в своей комнате. Прежде всего Евдоксия остригла ей прекрасные шелковистые локоны; невольные слезы покатились из глаз гречанки; они полились еще обильнее, когда она вручила Марии маленький амулет: в нем хранился кусочек шерсти из овечьей шкуры, которую носил Иоанн Креститель. Эта святыня принадлежала еще матери Евдоксии, и старая дева никогда не расставалась с ней; и вот теперь заветная ладанка должна была служить охраной ребенку и принести Марии много счастья. Хотя амулет не сделал особенно счастливой свою прежнюю обладательницу, однако она непоколебимо верила в его спасительную и благодатную силу. Наконец, Мария предстала перед Евдоксией коротко остриженными волосами и в мужском костюме. В какого очаровательного мальчика обратилась она! Евдоксия не могла налюбоваться на свою воспитанницу. Но та казалась слишком нежной и прелестной для мальчика; гречанка посоветовала ей хорошенько надвигать на глаза широкополую шляпу при встрече с посторонними или даже, для большей безопасности, запачкать лицо. Гамалиил, приходивший к Иоанне действительно с целью предостеречь ее от козней Горуса Аполлона, рассказал обо всем происшедшем на суде в тот день. Великодушный поступок Паулы, взявшей на себя вину Ориона, еще более возвысил ее в глазах Марии. Теперь, при встрече с полководцем, она могла объяснить ему все обстоятельства дела. Наступила минута отъезда, и девочка в сопровождении Евдоксии вышла из сада на набережную. Она послала воздушный поцелуй своему любимому жилищу и его обитательницам, а потом указала, вздыхая, на владения Сусанны и прибавила: – Бедная Катерина, ее заперли в зараженном доме! Знаешь, Евдоксия, ведь я все-таки люблю ее и, когда подумаю о том, что она может схватить заразу и умереть… Но нет!… Попроси мать Иоанну и Пуль, чтоб они относились к ней дружески. Завтра утром ты передашь им мое письмо, и если сегодня вечером они будут очень тревожиться обо мне, успокой их и скажи, что ты знаешь обо всем, но меня было невозможно удержать. Я уверена, ты сделаешь все, как следует. Мария остановилась перед открытой якобитской часовней, прося гречанку подождать ее, и стала на колени перед распятием. Веселая и спокойная вернулась она оттуда на улицу; когда они подходили к последним домам города, Мария воскликнула: – Не правда ли, Евдоксия, как грешно с моей стороны радоваться отъезду из Мемфиса? Я покидаю здесь дорогих друзей, а мне так хорошо, точно птице, вырвавшейся на волю! Боже милосердный, как приятно ехать ночью по раздолью пустыни и через горы, мчаться вдаль на быстроногом дромадере и видеть над своей головой не комнатный потолок, а синее небо с бесчисленными звездами! Какое счастье стремиться к прекрасной цели с важным поручением, как будто я уже взрослая! Разве это не чудесно? Если Бог поможет нам, и я найду полководца, и мне удастся тронуть его сердце… тогда я буду самой счастливой девочкой в мире! Не так ли, Евдоксия? В гостинице Несита они нашли масдакита с дромадерами и необходимой прислугой. Гречанка дала своей воспитаннице еще несколько полезных наставлений, после чего благословила ее как мать. Рустем поднял девочку, посадил на верблюда, тщательно поправил седло, и маленький караван тронулся в путь. Мария долго махала платком своей учительнице, неожиданно превратившейся в подругу. Евдоксия смотрела ей вслед, пока путешественники не скрылись в ночной темноте. Тогда она пошла домой, сначала тихо плача, потом вытерла слезы, выпрямилась и пошла дальше уверенной походкой. С ней происходило что-то странное: гречанка чувствовала небывалый прилив энергии, ей было приятно сознавать, что действует она теперь по собственной воле, а не по стеснительным предписаниям опостылевшей обязанности. Евдоксия была готова постоять за себя и доказать другим, что она поступила вполне разумно. Отсутствие Марии во время ужина и перед отходом ко сну встревожило хозяек. Воспитательница уклончиво отвечала на их вопросы и не обижалась на колкие намеки. Она охотно приносила эту жертву своей любимице. Прочитав на другое утро письмо маленькой Марии, Иоанна вышла из себя, несмотря на свою кротость, и стала горько упрекать Евдоксию. В другое время гречанка ответила бы ей злыми, колкими словами, но теперь она терпеливо молчала перед хозяйкой дома. К полудню явился епископ; он приехал за девочкой, чтоб отправить ее в монастырь. Исчезновение Марии привело Иоанна в гнев; он грозил вдове Руфинуса преследованием и уверял, что будет искать пропавшую по всему Египту. Когда взбешенный прелат удалился, гречанка созналась, что содействовала отъезду воспитанницы, желая спасти ее от неволи в стенах монастыря. Неожиданно вспыхнувшая материнская любовь к ребенку придала неотразимую убедительность ее доводам, и маленькая добросердечная женщина, обидевшая вчера гречанку несправедливыми упреками, обвила теперь руками длинную сухую фигуру воспитательницы, называя ее славной, доброй девушкой и прося извинения за нанесенные обиды. Отправляясь спать в тот вечер, Евдоксия чувствовала себя будто переродившейся; ей казалось, что она снова обратилась в беззаботную девочку, резвившуюся когда-то в далеком родительском доме со своими сестрами. XLVIII Наконец Паула узнала, какая страшная участь ей уготована. Епископ сообщил об этом заключенной, хотя и с большими предосторожностями. Он все еще надеялся помешать греховной языческой мерзости, затеянной жрецом Исиды. Дамаскинка во всяком случае не могла оставаться дольше в неведении; перед зданием тюрьмы ежедневно собирались мемфиты отдельными группами, требуя, чтобы им показали «невесту Нила». Их дикие крики доносились до Паулы из-за высокой ограды. Иногда молодая девушка слышала обращенные к ней восторженные приветствия, но иной раз толпа, накричавшись до хрипоты, выходила из терпения и осыпала ругательствами невидимую затворницу. Возгласы «невеста Нила!» не умолкали с утра до ночи. Дочь Фомы встревоженно спрашивала тюремщика, что это значит; но он уклонялся от ответов и был очень рад, когда епископ объяснил ей причину уличных беспорядков. Роковая весть сначала испугала и поразила Паулу; но прелат старался поддержать в ней надежду на спасение, и девушка сохраняла бодрость, чтобы ее больной отец не мог догадаться об ужасной истине. Днем она была еще сравнительно спокойна, зато ночью возбужденный мозг рисовал ей мучительные картины, от которых отчаяние закрадывалось в ее душу. Несчастная узница видела себя посреди беснующейся черни: ее тащили к реке и бросали в нильские волны перед глазами тысячной толпы. От этих кошмарных галлюцинаций не могли избавить Паулу ни молитва, ни доводы разума, ни письма Ориона, исполненные нежной любовью. Епископ приходил в тюрьму почти ежедневно; кроме него, дамаскинку навешали преданные друзья. Тюремщик впускал их в ее келью при всяком удобном случае. В числе посетителей Паулы были также сенатор Юстин и его жена Мартина. К счастью для себя, они немедленно оставили дом вдовы Сусанны, как только заболели рабы, находившиеся при купальне. Освобожденный из плена, больной Нарсес остался в зараженном жилище. Он и Элиодора не успели выехать оттуда, до того как захворала сама хозяйка; после этого начальство города распорядилось никого не выпускать из ее дома. Сенаторская чета снова перешла в гостиницу Зострата. Элиодоре, может быть, посчастливилось бы выбраться на свободу, однако эта добрая душа ни за что на свете не соглашалась покинуть своего несчастного деверя, потому что его страдания облегчались только ее присутствием. Он не хотел принимать пищи из других рук и не мог переносить, чтобы кто-нибудь, кроме невестки, дежурил у его постели. Этот, когда-то бодрый и сильный воин, во время болезни стал похож на покойного мужа Элиодоры, что особенно располагало к нему вдову; кроме того, юноша мало-помалу признался, что давно любит ее, но скрывал свое чувство ради спокойствия брата. Молодая женщина неутомимо ухаживала за ним, оставаясь на ногах все дни и ночи. Желание спасти ему жизнь поглощало теперь все ее время и помыслы, и она стала равнодушнее относиться ко всему остальному. Сенатор Юстин сообщил племяннице, что Орион питает к Пауле глубокую страсть. Эта новость оказалась тяжелым ударом для сердца гречанки, однако бедняжку поддерживала мысль, что сын мукаукаса променял ее на девушку с исключительными достоинствами. В минуты тоски она оплакивала любимого человека, но забота о больном отвлекала вдову от бесплодных сожалений. Что касается Катерины, то она относилась теперь с большим участием к прежней сопернице. После матери Элиодора сделалась главным предметом ее беспокойства. Малейший намек на нездоровье той или другой из них бросал в дрожь девушку. Если Сусанна, изнемогая от жары, ложилась на диван, или молодая гостья жаловалась на свои обычные головные боли, вследствие бессонных ночей у постели Нарсеса, Катерина бледнела от невыносимого сердцебиения. Мать и Элиодора тотчас представлялись ей заболевшими, с ужасными багровыми пятнами на лбу и щеках, с пылающей головой и помутившимся взглядом. В эти минуты она снова чувствовала неприятное давление на голове в том месте, где лежала рука умиравшего Плотина. Со дня ареста Паулы жена сенатора резко изменила свое отношение к Катерине. Дочь Сусанны читала немой укор в ее взгляде и была довольна, когда почтенные супруги оставили наконец их дом. Но едва они уехали, как на смену явилась страшная гостья – зараза. Невольник, топивший печи в комнате для купания, пожалел уничтожить зараженное платье и спрятал его. Кроме того, кормилица Катерины, мать Анубиса, находилась при ней тотчас после возвращения от ворожеи и больного епископа. Все они заболели одновременно и были тотчас отправлены в палатки для заразных близ некрополя; но старший истопник и кормилица умерли дорогой. «Покинула ли вместе с ними наш дом страшная эпидемия? – с ужасом спрашивала себя Катерина. – Если нет, то теперь наступила очередь заболеть сначала Элиодоре, а потом и матери! Лучше бы зараза пощадила их и свела в могилу виновницу несчастья – меня! Дочь Сусанны была еще так молода, но уже ненавидела жизнь, которая приносила ей теперь одни унижения, разочарования и обиды. Мучительный, смертельный страх не давал ей покоя ни днем, ни ночью. Городской врач, пришедший навестить больных невольников, рассказал мимоходом, что судьи приговорили к смерти дочь Фомы, а народ при содействии сената хочет, по старинному обычаю, принести ее в жертву разгневанному Нилу. Все старания епископа образумить мемфитов остаются напрасными. Судьба Ориона будет решена только на следующий день, но якобиты сильно негодуют на него за то, что он выбрал себе в невесты мелхитку. При этих словах Катерине пришлось схватиться за спинку кресла, на котором сидела ее мать; у нее подгибались колени. Она буквально извела расспросами врача, вся раскрасневшись и едва сдерживая свою мучительную тревогу. Кончилось тем, что тот потерял терпение и поспешил уйти, проклиная в душе праздное любопытство женщин. «Итак, ненавистная соперница во всеуслышание объявлена невестой Ориона, но все равно Паула не избежит ужасной участи и не достанется своему жениху!» – эта мысль обдала Катерину горячей, живительной волной, ей хотелось рассмеяться громким злорадным смехом и перецеловать всех присутствовавших. Мщение, задуманное дочерью Сусанны, превзошло самые смелые ожидания девушки, и она испытывала теперь ни с чем не сравнимое блаженство; то был адский цветок, но с блестящими лепестками и одуряющим запахом. Между тем его яркие краски ослепляли, а крепкий аромат вскоре сделался отвратительным. Катерина ужаснулась самой себе, но все-таки ей хотелось радостно вскрикнуть всякий раз, когда в ее голове мелькала мысль о близкой гибели дамаскинки. Сусанна не шутя встревожилась за дочь: ее глаза горели таким странным огнем, а по телу пробегали судорожные движения. Между тем Элиодора приняла известие о помолвке Ориона и Паулы с непонятным спокойствием; с той минуты пылкая Катерина почувствовала к ней презрение. Из-за этой ничтожной женщины она покушалась на убийство и подвергла опасности жизнь родной матери! Здесь было от чего прийти в отчаяние! Целуя дочь перед отходом ко сну, Сусанна пожаловалась на легкую боль в горле, и губы ее как будто немного припухли. Испуганная Катерина не пустила ее от себя, стала расспрашивать дрожащим голосом, поднесла свечу к ее лицу и, затаив дыхание, отыскивала на нем страшные пятна, но их нигде не оказалось. Сусанна пошутила над страхами дочери и успокаивала ее, говоря, что мнительные люди скорее заболевают эпидемическими болезнями. Ночью девушка не могла заснуть, она не радовалась больше гибели Паулы; только одни мучительные мысли и жуткие видения осаждали ее наяву и в полусне. На рассвете тревога Катерины до того усилилась, что она вскочила и бросилась в комнату матери, – та крепко спала. Успокоившись немного, дочь вернулась к себе. Едва наступил день, ее опасение оправдалось: Сусанна не могла встать с постели, у нее была лихорадка, а на губах, касавшихся зараженных локонов дочери, действительно показались зловещие пятна. Пришедший врач подтвердил догадки окружающих. Роскошную виллу заперли. Доктор и сама больная, в полной памяти, настоятельно требовали, чтобы Катерина перешла в домик садовника, но она объявила, что скорее умрет, чем покинет мать. Вне себя от горя, девушка бросилась к больной, порываясь поцеловать багровые пятна возле рта, чтобы заразиться самой. Врач насильно оттащил ее прочь, а мать побранила Катерину, глядя на свое дорогое дитя влажными от слез глазами. Таким образом, дочь осталась при матери; две монахини помогали Катерине в уходе за ней. Беспримерное самоотвержение девушки поражало даже их, привыкших к самым потрясающим сценам. Епископ Иоанн, не боявшийся посещать зараженных больных, также в свою очередь хвалил поведение Катерины; до сих пор он видел в ней только веселого, бойкого ребенка, теперь же она внушала ему уважение, как взрослая, и он охотно вступал с ней в разговор, подробно отвечая на ее вопросы, преимущественно о Пауле. Пораженный великодушием несчастной дамаскинки, прелат рассказал, как она, желая спасти своего возлюбленного, приняла на себя вину, которая лишила ее всякого права на помилование. – Хотя дочь Фомы и мелхитка, но пойти на такое самопожертвование может только истинный последователь Христа! – заявил он. Катерина презрительно пожала плечами. Епископ понял ее мысль и ласково предостерег молодую девушку от излишнего самомнения. Иоанн удалился, а дочь Сусанны почувствовала жестокие упреки совести; всякая похвала ее самоотречению звучала для Катерины горькой иронией, но все-таки она не заслуживала упрека в черствости, потому что в этой тихой комнате, где на пороге стояла смерть, несчастная девушка постоянно думала о своем преступлении, повторяя себе, что она самая закоренелая из грешниц. Ей нередко хотелось открыть перед кем-нибудь свою душу, она охотно исповедала бы свой грех почтенному епископу, чтобы он наложил на нее самую тяжелую епитимью, но Катерину удерживал стыд, и жажда мести по-прежнему бушевала в ее груди. Прелат, конечно, потребует от нее, чтоб она решительно покончила с преступным прошлым, вырвала с корнем из сердца прежние чувства и желания; для дочери Сусанны это было пока немыслимо. Любовь и ненависть слишком срослись с ее душой; ей хотелось прежде насладиться своим мщением, увидеть гибель соперницы и доказать Ориону, что она любит его так же глубоко, сильно и самоотверженно, как и дочь Фомы. Когда он наконец вполне осознает свою ошибку и свою страшную вину перед ней и горько раскается в них, только тогда Катерина согласна примириться со своей совестью, с церковью и Богом, хотя бы ей пришлось провести остаток молодой жизни в монастырской власянице, в тиши убогой кельи, или отшельницей в скалистой пещере. Катерина готова была покориться какой угодно безотрадной участи, но для нее было невыносимо видеть торжество соперницы и незаметно сойти со сцены, не заявив о себе ничем таким, что могло бы поставить ее высоко в глазах Ориона. Нет, лучше погубить свое тело и душу, лучше отдаться сатане и вытерпеть все муки ада, в которые она верила так же твердо, как и в свое собственное существование. Проходили дни за днями. Зловещая сыпь распространялась по телу больной; лихорадка усиливалась. Между тем «мотылек», преданно ухаживая за матерью, не переставала следить за приготовлениями к казни. Слухи о ней наполняли Катерину ужасом и вместе с тем невольным восторгом; она жадно расспрашивала епископа о дамаскинке, о ее отце и об Орионе. Маленькая Мария не появлялась более в соседнем саду; бывшая подруга тревожилась о ней, пока не узнала, что девочка скрылась, желая избежать затворнической жизни за монастырской стеной. Поселившаяся с Нарсесом в домике садовника Элиодора была совершенно здорова. Катерина умоляла провидение пощадить молодую женщину и не допустить ее самою сделаться убийцей родной матери. Девушку особенно мучила гибель Руфинуса и стольких невинных людей, потерявших жизнь по ее вине. Так тянулись страшные, мучительные дни и ночи. Узники, попавшие в тюрьму благодаря предательству Катерины, были счастливее ее, несмотря на ужас их положения. Орион жестоко страдал; назначенный день казни Паулы приближался, и это сводило с ума несчастного юношу. Наконец тюремщик, сенатор Юстин и епископ сообщили ему, что послезавтра совершится чудовищная свадьба. Послезавтра дамаскинку украсят для проклятого языческого торжества, уберут, как невинную жертву, цветами и сочетают не с любимым женихом, а с могучим Нилом, с холодной, убийственной стихией. Были минуты, когда Орион метался, как безумный, по своей камере, обрывая струны лютни, когда ему хотелось облегчить себе душу игрой, но обыкновенно из соседней комнаты раздавался голос Нилуса, который уговаривал его не терять надежды на Бога, исполняя свой долг. И сын мукаукаса снова принимался за работу, стараясь не падать духом. Он мог работать день и ночь, так как сенатор принял меры, чтобы узник не имел недостатка в освещении. Когда усталость брала свое, Орион бросался на жесткую постель, а потом после недолгого сна снова разбирал свои планы и списки, обдумывал, чертил, делал вычисления, если сомневался в чем-нибудь, а то стучал в стену к соседу, и его мудрый, опытный друг никогда не отказывал юноше в полезном совете. Сенатор съездил для него в Арсиною, чтобы достать из тамошнего архива нужные справки о приморской области; таким образом, важная работа приходила к концу, укрепляя мужество Ориона и поддерживая в нем веру в свои силы. Иногда он забывал на целые часы о том, что могло повергнуть в отчаяние самого мужественного человека. Как только в его комнату приходил тюремщик или сенатор со своей доброй женой, Иоанна или гречанка Евдоксия, сопровождавшая иногда вдову Руфинуса, узник посылал их с письменными или устными поручениями к Пауле, давая ей отчет о ходе своей работы. Она с искренней радостью следила за успехами его труда, и каждый знак внимания со стороны юноши ободрял ее в минуты мрачного уныния. Не только страх перед ужасной казнью терзал сердце дамаскинки: ее отец, с которым она едва успела свидеться после долгой, безотрадной разлуки, быстро угасал на руках дочери. Больные, израненные легкие отказывались ему служить, только с большим трудом и болью мог он проглатывать несколько капель вина и немного пищи. В последние дни сознание по временам оставляло его; Паула почти радовалась этому, и друзья соглашались с ней. До больного доносились возгласы: «Да здравствует невеста Нила!», «Покажите нам невесту Нила!», «Долой невесту Нила!» Хотя умирающий не понимал значения этих выкриков, но внимая им с каким-то странным удовольствием и повторял в бреду то нежно, то задумчиво: «невеста Нила». Паула с ужасом прислушивалась к его словам, произнесенным как бы в бреду. Ей не раз приходило в голову покончить с собой прежде, чем ее выставят напоказ всему народу. Но имела ли она право собственноручно оборвать нить своей жизни, вместо того чтобы положиться на Бога, к которому обращалась ежечасно с немыми пламенными мольбами? Нет! До последней минуты ей надо надеяться на милость Божию. И странно: всякий раз, когда ее терпение истощалось, происходило что-нибудь такое, что снова поддерживало заключенную. Это было то послание Ориона, то приход Иоанны и Пульхерии, то беседа с епископом или с отцом, который на время приходил в сознание. Сенатор Юстин с женой почти ежедневно посещали Паулу и всегда умели развлечь девушку; Мартина в особенности обладала даром читать в ее сердце. Один раз она захватила с собой письмо Элиодоры. Вдова писала тетке, что уход за дорогим больным дал совершенно иное направление ее мыслям. Нарсес постепенно выздоравливал. Элиодора думала только о том, чтобы окончательно восстановить его силы и по возможности скрасить жизнь несчастного юноши. Орион представлялся ей теперь не более, как милым видением прошлого. Так проходило время заключенной, и теперь только две ночи отделяли ее от праздника Сераписа, когда предстояло совершиться неслыханной свадьбе. К вечеру Паулу навестил епископ: он счел своим долгом сообщить ей, что ритуал назначен на послезавтра. Иоанн все еще твердо надеялся, что Бог не допустит такого кощунства и бесчеловечного насилия, хотя мемфиты не слушались больше своего пастыря. Во всяком случае прелат не хотел покидать осужденную и решил проводить ее к месту казни. Уважение к высокому сану епископа могло послужить защитой невинной жертве. В заключение Иоанн обещал заботиться о больном префекте до самой его смерти, а также исполнить все прочие распоряжения узницы. Паула давно ожидала своей ужасной участи, стараясь примириться с неизбежным, но все-таки роковая весть сразила дамаскинку, как удар молнии. Девушка упала в объятия верной Перпетуи и замерла у нее на груди. Прошло несколько минут, прежде чем она опомнилась и могла поблагодарить епископа. Иоанн был потрясен этой сценой. Он горько сожалел о невозможности оказать заключенной действенную помощь. Ответ патриарха на его жалобу не оправдал ожиданий епископа. Хотя Вениамин строго осуждал нечестивое жертвоприношение, но в таком духе, что его пастырское послание не могло напугать еретиков, впавших в языческий соблазн. Однако прелат все еще хотел испытать, какое действие произведет увещание патриарха на мемфитов, и велел сделать несколько его копий; завтра утром им предстояло появиться в сенате, на городской площади и на стенах общественных зданий, хотя Иоанн сомневался, чтобы эта мера могла образумить жителей города. – В таком случае помоги мне приготовиться к смерти, – глухо произнесла Паула. – Ты принадлежишь к другому вероисповеданию, но я уважаю тебя, как достойнейшего служителя алтаря. Если ты отпустишь мне грехи во имя Христово, то и святая церковь разрешит меня от них. Мы смотрим на Спасителя иными глазами, но Он остается всегда одним и тем же. Ревностный якобит был уже готов вступить в религиозный спор, однако одумался вовремя. Настоящая минута не допускала никаких догматических пререканий, и потому он сказал только: – Я слушаю тебя, говори, дочь моя. И Паула открыла перед ним всю свою душу, как будто Иоанн был ее единоверцем. Глаза прелата стали влажны от слез, когда он выслушивал исповедь этой чистой, любящей девушки, которая до конца осталась верна своим возвышенным идеалам. Потом епископ дал ей отпущение грехов, произнес: «аминь!» и благословил осужденную. Ему оставалось теперь уйти, но он медлил, обдумывая что-то и опустив глаза в землю. Вдруг Иоанн приказал дамаскинке: – Следуй за мной! – Куда? – с испугом спросила Паула; ей показалось, что духовник готовится проводить ее на место казни или до набережной Нила, где беспощадные волны ждут свою жертву. Однако прелат отвечал, грустно улыбаясь: – Нет, дитя мое! Сегодня я хотел бы быть вестником радости для тебя и благословить твой союз с Орионом, если ты поклянешься мне не отвращать своего жениха от отеческой веры, а ведь любовь к женщине может довести мужчину до ослепления. Если ты согласна на это условие, я поведу тебя к сыну мукаукаса. Он постучал в дверь темницы, и когда тюремщик отворил, епископ отдал ему шепотом какой-то приказ. Дамаскинка молча следовала за Иоанном с пылающим лицом; несколько секунд спустя она была в объятиях возлюбленного. Тут впервые, а может быть, и в последний раз в жизни их губы слились в страстном поцелуе. Прелат оставил их на короткое время вдвоем; потом благословив обрученных, отвел Паулу обратно в ее келью. Здесь она едва успела поблагодарить его, как за ним пришли из дома Сусанны: вдова находилась при смерти. Иоанн тотчас же отправился туда, чтобы исполнить свой долг. Дамаскинка с волнением провожала его глазами. Затем, она бросилась в объятия кормилицы и воскликнула: – Ну, теперь будь, что будет! Никто не может больше разлучить меня с Орионом, даже сама смерть! XLIX Епископ явился слишком поздно. Он застал только труп вдовы, а у изголовья смертного одра маленькую Катерину, смертельно бледную, немую, убитую горем. Иоанн ласково заговорил с ней, стараясь утешить осиротевшую девушку, но она оттолкнула его, вырвалась и убежала из комнаты. Бедное дитя! Прелат видел многих дочерей у гроба матери, но такая мрачная печаль удивила и его. «Вероятно, эти человеческие души были соединены слишком крепкими узами, – подумал он, – и потому смерть одной из них так поразила другую». Между тем Катерина убежала в свою комнату и упала на диван. Ее нежное тело несмотря на жару вздрагивало от озноба. Может быть, у нее также обнаружились симптомы заразы? Но нет, это было бы слишком большой милостью судьбы. Бедная мать умерла, и причиной ее смерти была родная дочь. Признаки болезни проявились прежде всего на губах Сусанны; это было первым подтверждением ужасной истины. Кроме того, врач несколько раз выражал удивление, каким образом эпидемия могла проникнуть в совершенно здоровый квартал и обнаружиться в доме, который содержался в такой безукоризненной чистоте. Катерина знала лучше всех, кто ввел сюда ангела смерти, из желания погубить соперницу. Слово «матереубийца» постоянно звучало в ее ушах, и она припомнила, что в законе предков не было назначено никакого наказания убийцам собственных родителей, потому что древние даже не допускали такого гнусного преступления. Презрительная улыбка появилась на губах девушки. Все божеские и человеческие законы были нарушены ею, она не почитала Господа, прибегала к колдовству, убивала. Родная мать сошла из-за нее в могилу, а между тем, по словам врача Филиппа, заповедь о почитании родителей – единственная, за исполнение которой обещана награда, – гласит одно и то же; как на Моисеевых скрижалях, так и в законе ее предков. Эти мучительные размышления еще больше усилили смертельный ужас Катерины; нервная дрожь по-прежнему подергивала ее члены, и она стала ходить по комнате, отыскивая оправдания своим поступкам. Во-первых, ей хотелось заразить эпидемией не мать, а Элиодору; почему же так коварна судьба?… Мысли Катерины были прерваны приходом Элиодоры. Узнав печальную весть, она поспешила к осиротевшей девушке, чтобы утешить ее и помочь в неизбежных хлопотах. Племянница Мартины с любовью обратилась к девушке, но этот нежный, мелодичный голос напомнил Катерине тот час, когда она вошла в спальню Элиодоры, только что вернувшись от умирающего Плотина. Византийка хотела привлечь ее к себе, но дочь Сусанны уклонилась от ласковых объятий и резко заметила, что к ней нельзя прикасаться из опасения заразиться. Она не нуждается в утешениях и желает только остаться одна. Ее слова звучали жестко и неприветливо; когда же за Элиодорой затворилась дверь, Катерина злобно посмотрела ей вслед. Почему смерть пощадила эту женщину и выбрала своей жертвой существо бесконечно дорогое для нее? Мать, как живая, предстала перед мысленным взором Катерины; девушка снова пошла в ее спальню и упала ниц перед постелью покойницы. Но и здесь ей было невыносимо тяжело; она вышла в сад и посетила каждое местечко, где они, бывало, сиживали с матерью, но в зеленой чаще раздавался какой-то подозрительный треск, а деревья и кустарники отбрасывали от себя такие причудливые тени, что девушке стало жутко, и она поспешила выйти опять на солнечный свет. Когда Катерина хотела вернуться домой, ей встретился Анубис. Бедный проказник! И он сделался калекой тоже из-за нее, а его мать умерла от чумы. Юноша заговорил с ней, выражая сочувствие ее горю. Катерина не прогнала его и завела с ним такой странный разговор, что Анубис подумал, не помрачился ли у нее рассудок от сильного потрясения. Например, она совершенно неожиданно спросила его, как велико их состояние. Анубис, служивший в казначействе, мог приблизительно назвать цифру доходов вдовы Сусанны. Его ответ до того поразил молодую госпожу, что она всплеснула руками и воскликнула: – Неужели такое царское богатство может принадлежать частному лицу? В заключение «мотылек» осведомилась, знает ли Анубис, как составлять завещание, и получила утвердительный ответ. Познакомившись подробно с формой этого документа, она узнала, что подпись завещателя действительна лишь в том случае, когда ее подтвердят свидетели. Юноша напомнил Катерине, что она слишком молода и ей рано думать о предсмертных распоряжениях. – Почему? – спросила дочь Сусанны. – Разве Паула много старше меня? – Конечно, – согласился юноша, – но ведь завтра дамаскинку утопят в реке. Теперь все называют ее «невестой Нила». Злая усмешка снова мелькнула на губах Катерины, но она тотчас стала опять серьезной и направилась прямо домой. На крыльце Анубис робко спросил, нельзя ли ему еще раз взглянуть на покойную госпожу. Катерина не хотела позволить своему молочному брату приблизиться к зараженному трупу, но он гордо возразил: – Если ты не боишься умереть, то и я не трусливее тебя. Тело Сусанны лежало обмытое и красиво убранное для погребения. Катерина с жаром поцеловала руку матери. Анубис приложился губами к тому же месту, которого коснулись губы любимой им девушки. Потом он сел у катафалка и оставался тут, пока молодая госпожа не отослала его прочь. Перед полуднем опять явился епископ – благословить усопшую. Он нашел ее в убранстве из великолепных венков. Катерина снова побывала в саду, где собственноручно срезала для них самые красивые и редкие цветы. Ее утешала возможность сделать хотя бы что-нибудь для матери. Днем все окружающее казалось девушке еще невыносимее, чем ночью. Она находила свой дом каким-то громадным, грубым, неуклюжим; каждый угол в нем как будто грозил ей неведомыми опасностями, напоминал о каком-нибудь поступке, которого приходилось стыдиться. Ей казалось, что все, кто смотрел на нее, точно подозревали ее в злодействе; колонны большой парадной залы, куда вынесли покойницу, будто колебались на своих подножиях, а потолок угрожал рухнуть и задавить преступную дочь. Она совершенно невпопад отвечала епископу. Он подумал, что бедняжка никак не может опомниться от своего удара. Желая дать другое направление ее мыслям, Иоанн стал рассказывать о Пауле; он думал, что девушек связывает дружба, и сообщил о вчерашнем обручении в стенах тюрьмы. Черты Катерины до того исказились в эту минуту, что прелат испугался. В ее душе происходила жестокая борьба, глаза вспыхнули недобрым огнем, грудь судорожно вздымалась и опускалась от прерывистого дыхания. – Но ведь дамаскинку все-таки принесут в жертву Нилу? – с трудом спросила, наконец, дочь Сусанны. Епископ приписал ее волнение ужасу перед страшной казнью подруги и сочувственным тоном сказал: – Я не в силах буду удержать этих богоотступников от их бесчеловечной затеи, но все-таки прибегну к последнему средству. Патриарх в своем письме строго осуждает этот языческий соблазн, и сегодня копии с пастырского послания будут разосланы по всему городу. Я сам прочту его в Курии, растолкую булевтам и постараюсь образумить непокорных. Не хочешь ли прочитать письмо Вениамина? Катерина с живостью согласилась. Епископ кивнул аколиту, принесшему за ним церковные принадлежности; тот немедленно вынул из пакета лист папируса и подал девушке. Оставшись одна, она пробежала его глазами сначала довольно рассеянно, потом внимательно и наконец целиком погрузилась в чтение. Ее глаза блестели, дыхание участилось, как будто в этой рукописи было что-то, близко касавшееся собственной участи одинокой сироты. В зал вошли погребальщики, а Катерина все еще не отрывала глаз от папируса. Шум незнакомых шагов заставил ее опомниться; она вскочила с места, осмотрелась и стала прощаться с покойницей; но и тут девушка не смогла обронить ни одной слезы, хотя сердце ее разрывалось от горя при виде бездыханной матери, заботливо лелеявшей ее золотое детство и счастливую юность. Теперь она не чувствовала больше упреков совести; ей казалось, что смерть не прервала общения между ней и покойницей, что после короткой разлуки им предстоит свидание, может быть, скоро, может быть, даже завтра, и тогда Катерина выскажется, покается перед матерью с такой откровенностью, какая невозможна и для самых близких людей по эту сторону гроба. Душа матери, освободившись от земных оков, конечно же, поймет все то, что было выстрадано дочерью, что довело ее до преступления. Там Сусанна, пожалуй, осудит Катерину строже, чем на земле, но зато сильнее прижмет ее к сердцу и утешит. Наклонившись к трупу, она прошептала матери на ухо, как живой: – Погоди, я скоро приду к тебе и тогда расскажу обо всем! Потом дочь целовала умершую до того бесстрашно и нежно, что монахи в ужасе оттащили ее от покойницы и приказали носильщикам поскорее заколотить гроб. Когда гробовая крышка опустилась над Сусанной, осиротевшая дочь в первый раз горько зарыдала. Только тут впервые осознала она весь ужас невозвратимой потери и собственное горькое одиночество. После того Катерина не видела и не слышала больше, что делали чужие люди с дорогим трупом; когда она отняла руки от заплаканного лица, дом покойной Сусанны опустел; тело его хозяйки отнесли в ближайший приют для зачумленных. Закон запрещал оставлять покойников в их жилищах на долгое время, и похороны умерших от эпидемии происходили ночью; родная дочь не имела права проводить свою мать на кладбище. Катерина пошла к себе в комнату, понурив голову, и выглянула оттуда в сад. Все это теперь принадлежало ей; она могла свободно распоряжаться всем, как прежде распоряжалась своими птицами, собачками и золотыми украшениями, лежавшими на туалетном столике. Одно слово, одно движение руки богатой наследницы могло осчастливить людей, но для нее самой было немыслимо никакое счастье. Стоило ли ей расти, достигать полной самостоятельности, полной зрелости ума и такого громадного могущества только для того, чтобы чувствовать себя бесконечно жалкой и бессильной? К чему ей вся эта царственная роскошь? Разве она может утолить ее тоску, уменьшить ее необъятное горе! Прощаясь с матерью, она дала ей торжественное обещание. Душа Катерины неудержимо стремилась исполнить данный обет; послание патриарха послужило ей неожиданным откровением. Молодая девушка опять принялась перечитывать его. В начале Вениамин строго осуждал нечестивое намерение мемфитов, отступивших от истиной веры. По его словам, смерть Иисуса Христа сделала ненужными всякие человеческие жертвы. Подобные жестокие обряды не должны совершаться в христианских стенах, потому что они представляют собой кощунственный, богопротивный проступок. Языческие боги были созданы по образу слабых и грешных людей, порабощенных собственной плотью, и такие кумиры требовали себе жертв. «Но наш Господь, – писал Вениамин, - настолько выше человечества, насколько дух выше плоти, и ему нужны не плотские, а духовные жертвы. Как же Создателю не отвернуться с печалью и гневом от ослепленных Мемфисских христиан, разделяющих взгляды неразумных, кровожадных язычников? Они думают оправдаться тем, что принесут в жертву девушку иной религии и не из своего народа. Но это нисколько не оправдает их перед взором Господа. Бог отвернется от них, потому что ни одна капля человеческой крови не должна осквернять священных, чистых алтарей Христа, который пришел на землю в ореоле кротости, чтобы принести нам жизнь, а не смерть. Спроси свое ослепленное, заблуждающееся словесное стадо, брат мой: приятно ли милосердному Небесному Отцу видеть одного из чад своих хотя бы даже преданного мелхитской ереси, в руках палачей, которые насильно топят его в волнах во славу Божию, не внимая ни мольбам о пощаде, ни проклятиям своей жертвы? Вот если бы нашлась непорочная девственница, которая из любви к Богу и ближним добровольно рассталась бы с жизнью, по примеру божественного Искупителя, и, бросаясь в волны, воззвала бы к небу: «Прими меня и мою невинность как жертву себе, Господи, и избавь мой народ от бедствия!» тогда Господь сказал бы, может быть: «Я принимаю жертву, но мне довольно одного доброго желания. Ни одно из моих чад не должно лишать себя жизни, потому что она – самый священный и дорогой из моих даров»». Послание заключалось пастырскими увещаниями к Мемфисским христианам. Патриарх Вениамин, глава египетской церкви, говорит, конечно, по внушению Божию. Итак, девственница, готовая добровольно броситься в волны для спасения своего народа от бедствия, будет жертвой, приятной небесам! Это указание святого сердца дало обильную пищу уму Катерины. Одна мысль за другой возникала у нее в голове, пока из них выработалось стройное целое. Дочь Сусанны вознамерилась стать той девственницей, на которую намекал патриарх, – настоящей, истинной невестой Нила, готовой добровольно расстаться с молодой жизнью для спасения своих ближних. Именно в этом заключалось искупление ее тяжкой вины: она хотела положить конец своим страданиям этим геройским подвигом, чтобы скорей соединиться с матерью, показаться своему возлюбленному Ориону, патриарху, Иоанну и согражданам во всем величии самопожертвования и, таким образом, ни в чем не уступить сопернице – превозносимой всеми до небес дочери Фомы. Перед глазами Паулы, на виду всего народа, хотела она исполнить великое дело. Но Орион должен узнать непременно, чей образ лелеяла в сердце его отвергнутая невеста и из любви к кому она отреклась от всех земных радостей, чтобы найти смерть в нильских волнах. О как это будет хорошо! Спасти Паулу ценой собственной жизни, значит, заставить Ориона вечно благословлять ее имя: тогда ее образ будет нераздельно жить вместе с образом соперницы в его душе, если даже беспримерный поступок Катерины и не поставит ее во мнении Ориона и общества в один ряд с дамаскинкой. С этой минуты дочь Сусанны нетерпеливо дожидалась желанной развязки. Тщеславная девушка заранее радовалась возможности привлечь к себе все взоры, сделаться предметом всеобщих похвал, удивления и восхищения. Завтра ей предстояло возвыситься надо всеми, и, чем сильнее томил ее зной этого палящего дня, тем больше влекло Катерину желание успокоиться от жизненных тревог в прозрачной глубине родимой реки. Молодой девушке казалось нетрудным привести в исполнение свой план. Теперь она сделалась полновластной госпожой в своем доме: рабы и свободные слуги обязаны беспрекословно исполнять ее волю. Катерина не хотела уступать своего богатства родственникам, которых не особенно любила, и потому твердой рукой написала завещание, назначив часть своего состояния дяде Кризиппу; затем меньшую сумму молочному брату Анубису и вдове Руфинуса, чтобы загладить перед ней тяжкую вину. Большую же часть своего имущества, оцененного в несколько миллионов, она завещала возлюбленному другу Ориону, которому прощает все и надеется доказать, что маленький «мотылек» способен на возвышенные и самоотверженные поступки. В заключение она просила юношу принять в дар, между прочим, и ее богатый родительский дом, поскольку дворец мукаукаса погиб по ее вине. Эта передача имущества была обставлена особыми условиями, которые делали честь уму и проницательности завещательницы. Она знала, что неудовольствие патриарха может повредить молодому человеку и в то же время захотела заручиться благоволением церкви для спасения своей души. С этой целью Катерина предписывала юноше передать большую часть полученного от нее наследства в пользу церкви и бедных; однако не сразу, а в течение десяти лет, и такими суммами, какими заблагорассудится Ориону. Если же сын мукаукаса не проживет трех лет со дня смерти Катерины, то его права на наследство должны перейти к ее дяде Кризиппу. К святой церкви, которой принадлежит все ее сердце, Катерина обращалась с покорной мольбой, прося духовенство ежегодно поминать ее и мать в дни их именин во всех египетских храмах. Если патриарх сочтет ее достойной такой чести, то пусть часовня, которую она завещала выстроить возле того места, где ее поглотят нильские волны, называется капеллой Сусанны и Катерины. Всем невольникам в своем завещании Катерина дарила свободу, а наемным слугам своего дома назначила щедрые денежные награды. Она серьезно обдумывала свои последние распоряжения несколько часов кряду, и по ее лицу не раз скользила довольная улыбка. Потом девушка тщательно переписала документ, который был скреплен подписью врача и всех свободных служащих при доме. Хотя никто не ожидал такой предусмотрительности от молодой наследницы, однако все были согласны с тем, что с ее стороны было очень благоразумно распорядиться своим громадным состоянием, так как она была заперта в зачумленном доме и могла в любой момент заболеть. Прежде чем стемнело, врач по просьбе Катерины привел к ней старшего сенатора Александра, старого друга ее отца, который стал опекуном Катерины после смерти мукаукаса. Александр переговаривался с девушкой через садовую калитку; он выразил согласие служить ей кириосом и скрепил своей подписью готовое завещание, хотя она и не позволила ему прочитать документ. После этого молодая госпожа отправилась сама во флигель невольников, откуда снова были вынесены в некрополь несколько заболевших. Катерина приказала лодочникам подготовить к утру большую праздничную барку, на которой она поедет завтра любоваться жертвоприношением с реки. Дочь Сусанны легла спать с более спокойным сердцем, чем накануне, и не успела окончить вечерней молитвы, как ее веки закрылись от усталости. Проснувшись после солнечного восхода, она нашла великолепное судно, купленное за большие деньги ее отцом в Александрии, совершенно готовым к отплытию. Она беспрепятственно села на барку с Анубисом и несколькими служанками, потому что все караульные, сторожившие зараженный дом, были потребованы начальством на праздник жертвоприношения и свадьбы Нила. При громадном стечении народа, привлеченного великолепным зрелищем, легко могли возникнуть любые беспорядки. L Многочисленные зрители стали собираться еще с ночи на широкую набережную, поблизости от гостиницы Несита. Их число возрастало с каждой минутой, и, несмотря на знойное утро, ни один мемфит не мог усидеть дома. Мужчины, женщины, дети стремились неудержимым потоком к месту празднества. В Мемфис явились также тысячи обитателей соседних городов, местечек и деревень, желая присутствовать при неслыханном жертвоприношении, которое обещало прекратить бедствие страны. Подавляющее большинство зрителей не имели никакого представления о таком брачном торжестве, и каждый из них жаждал насладиться зрелищем. Сенат не дремал, им было сделано все, чтобы придать больше блеска уличным процессиям. Благодаря предупредительности булевтов, возможно большее число мемфисских граждан принимало непосредственное участие в церемонии. Вокруг гавани Несита возвышались широким полукругом места для зрителей. Для членов Курии, их семейств и для знатных арабских сановников были устроены посреди трибун особые увешанные коврами ложи, там стояли высокие кресла, предназначавшиеся для векила Обады, кади Огмана, старшего сенатора, маститого Горуса Аполлона и городского духовенства, хотя нельзя было ожидать появления пастырей христианской церкви на нечестивом языческом сборище. Все, не получившие возможность занять места на трибунах, разместились на берегу с женами и детьми. Появились торговцы съестным и напитками. Они возили свой товар на двухколесных тележках или раскладывали его на ковриках яркого цвета. На трибунах также не умолкали крики разносчиков, продававших фильтрованную нильскую воду и фруктовый сок. В полузасохших вершинах пальм в роще Несита, вместо голубей, удодов и воробьев, обычно гнездившихся там, примостилось множество мальчишек. Они развлекались в ожидании интересного зрелища, срывая с громадных гроздьев полопавшиеся большие финики, чтобы кидать их в головы любопытных. Воины охранительной стражи прекратили, наконец эту забаву нацелившись в озорников из своих луков. Главным предметом всеобщего внимания служил высокий деревянный помост, далеко вдававшийся в обмелевшую реку: отсюда участникам церемонии предстояло ввергнуть невесту Нила в холодные, влажные объятия жениха. Этот помост был украшен с особенным вкусом. Его покрыли коврами, драпировали ярким сукном, увешали знаменами и пальмовыми листьями, обвили тяжелыми гирляндами из ветвей ивы и тамариска, откуда выглядывали цветы лотоса, мальвы, лилии и розы; тут же были прикреплены венки, эмблемы Мемфисской области и различные раззолоченные украшения. Только на самом краю помоста было пусто; здесь не устроили даже легких перил, чтобы собравшийся народ не пропустил ни одной мелочи в «брачном» обряде. За три часа до полудня в числе зрителей недоставало только тех, которые заранее запаслись местами; однако вскоре любопытство привлекло сюда и их. Городская стража выбивалась из сил, стараясь сохранить порядок. Задние ряды любопытных толкали стоявших впереди прямо в реку; однако благодаря мелководью никто не утонул, падение в воду кончалось только бранью и криком. Они заглушали музыку многочисленных хоров, поставленных на главных эстрадах, и возгласы одобрения, повсюду встречавшие Горуса Аполлона, который разъезжал туда и сюда на своем белом осле. Появление важных сановников также вызвало восторженные рукоплескания и шумные овации. В некоторых местах раздавался жалобный вой, пронзительный визг и болезненные стоны. Тут один из граждан падал на землю, сраженный солнечным ударом, там у другого неожиданно обнаруживались симптомы страшной болезни. Тогда обычно возникала давка, люди бросались бежать без оглядки в стороны, толкая стоявших поблизости. У одного торговца опрокинули тележку с товаром; другому растоптали вареные яйца и пирожки. Группа людей, шарахнувшись в сторону, угодила в глубокий, наполовину высохший канал. Стража размахивала палками и кричала, водворяя порядок. Но главная масса зрителей относилась к этим шумным эпизодам довольно безучастно. Вдруг собравшийся народ притих, крики умолкли, суматоха прекратилась. Теперь всякое трагическое происшествие с отдельным лицом могло пройти совершенно незамеченным: из города доносились звуки труб и пение. Пышная процессия свадебного поезда приближалась! Лучше быть задавленным, утонуть или получить солнечный удар, чем пропустить хотя бы одну сцену из этого беспримерного, невиданного зрелища. Какие глупцы арабы! Из их высших сановников прибыли на праздник, кроме векила Обады, только трое, которых никто не знал. Мемфиты напрасно искали глазами в рядах почетных гостей кади Огмана. Он не пришел и, вероятно, запретил присутствовать на жертвоприношении и мусульманским женщинам. Ни одна гаремная красавица, закутанная в прозрачное покрывало, не появилась сегодня на трибунах. Зато все египтянки были налицо, за исключением разве тех, которые оставались в зачумленных домах, не имея права выйти. Ведь не скоро дождешься опять такого народного празднества. По крайней мере, и десятки лет спустя будет о чем порассказать своим внукам! Пение и музыка приближались. Трудно было представить себе, чтобы это веселое шествие сопровождало осужденную к месту казни. Духовые инструменты исполняли игривые мотивы, певцы затягивали свадебные песни. Тонкие голоса мальчиков и девочек покрывали более густые и сильные звуки хора юношей и мужчин. Флейты выводили трели; барабанный бой под мерный темп марша напоминал шум морского прибоя; тут же раздавался металлический звон цимбал и серебристые переливы колокольчиков, ударявшихся о края тамбуринов, которыми молодые девушки потрясали над кудрявыми головками; мелодичные лютни не отставали от других. Едва этот могучий поток разнообразных звуков успевал приблизиться к зрителям, как издали ему на смену раздавалось уже новое пение и новая музыка. Собравшийся народ слушал и смотрел, поджидая невесту Нила с ее свадебным поездом. Наконец, впереди всех появились горнисты на ретивых конях; они выстроились рядами по обеим сторонам дороги, которая вела к месту церемонии на берегу. Перед ними поместили слева хор женщин, справа хор мужчин; их одежды были сделаны из легкой материи зеленоватого цвета морской волны и роскошно убраны цветами лотоса. У женщин распущенные волосы, падавшие по плечам, смешивались с цветочными колокольчиками, мужчины держали в руках стебли папируса и тростника, представляя собой вышедших из волн речных богов. За ними следовали юноши и бородатые фигуры в белых одеждах со шкурами пантер на плечах, по образу языческих жрецов. Двое старцев с волнистыми седыми бородами шли во главе процессии, один с серебряной, другой с золотой чашей в правой руке. Им предстояло, по обычаю предков, бросить в воду эти чаши как первую жертву. Так распорядился Горус Аполлон, принимавший самое деятельное участие в устройстве праздника. Он настаивал, чтобы все делалось согласно преданиям древних и не допускал никаких отступлений от освященной веками традиции. Кроме того, мимо зрителей, к немалой потехе простонародья, провели целый зверинец: жирафов, слонов, страусов, антилоп, газелей и даже нескольких ручных львов и пантер. Потом появились на большой колеснице, запряженной двенадцатью вороными конями, символические фигуры скованных и повергнутых наземь Голода и Заразы: то были дети с вымазанными сажей лицами, визжавшие как бы в бессильном бешенстве и привязанные к столбам. На спинах у них торчали колючие крылья, на лбу – рога. Маленькие актеры старались войти в свою роль мелкой челяди сатаны и немало потешали простонародье кривлянием и воем. На второй колеснице ехала богиня изобилия, она была обложена снопами, фруктами, гирляндами из виноградной лозы. Ее окружали мальчики и девочки с колосьями и плодами, с яблоками и гроздьями фиников, с кувшинами для вина и с бокалами в руках. За этой колесницей ехала на восьми белоснежных лошадях богиня здоровья; ее экипаж был выполнен в форме раковины, а сама она лежала в ней, как в ванне. В одной руке богиня держала золотую чашу, в другой жезл, обвитый змеями; за ней следовал будущий супруг невесты Нила, речной бог: коренастый, сильный, красивый мужчина с большой бородой, опиравшийся локтями на громадную урну, в позе знаменитой статуи, вывезенной римлянами из Александрии. У ног этого Геркулеса было сгруппировано шестнадцать обнаженных мальчиков, символизирующих собой шестнадцать локтей высоты, которой должен достигнуть Нил, чтобы разлиться для плодородного орошения страны. Пышные кудри Геркулеса были украшены свадебным венком из цветов лотоса. Чучела крокодилов, пучки колосьев, финики, виноград и раковины украшали эту колесницу, окруженную старцами в одежде языческих жрецов. Появление жениха вызвало оглушительные крики восторга. Чем длиннее растягивалось торжественное шествие, тем сильнее возрастало напряженное любопытство народной массы: каждый зритель горел нетерпением увидеть прекрасную жертву. Едва юноши и девы прошли мимо, как на высоких трибунах и среди наводнявшей берег черни, наступила мертвая тишина. Никто не обращал внимания на палящий солнечный зной и жестокую жажду; глаза присутствующих жадно следили за красочной процессией, и только черный векил, вытянувшийся на эстраде во весь свой исполинский рост, часто поглядывал в сторону города. Он высматривал, не поднимется ли облако дыма в той стороне, где находилась тюрьма; вдруг его губы раскрылись, и он злобно рассмеялся, сверкнув белыми зубами. Над городом появился седоватый столб дыма, который становился все гуще и наконец окрасился посередине багровым отблеском, происходившим явно не от солнечных лучей. Кроме Обады, никто в этой многотысячной толпе не смотрел назад и не заметил начинавшегося пожара. Свадебный поезд вступил на деревянный помост, вдававшийся в реку. Перед глазами зрителей снова появился хор юношей со шкурами пантер на плечах, и, наконец, народ увидел великолепную колесницу, запряженную восемью черными как смоль быками, которые были украшены зелеными страусовыми перьями и водяными растениями. Высокий балдахин высился над экипажем; четверо мужчин в одежде языческих жрецов стояли по его углам, а под драпировками, богато украшенными гирляндами из лотоса и тростника, полулежа на сиденье, убранном зеленым папирусом, осокой, высоким тростником и цветущими водяными растениями, красовалась царица праздника – невеста Нила! В белой одежде и под густым покрывалом неподвижно сидела Паула на своем месте; длинные черные волосы были распущены и падали у нее по плечам; у ног девушки лежал венок и множество редких ярко-розовых цветов лотоса. До этой минуты рядом с ней сидел епископ, единственный представитель христианского духовенства, появившийся на нечестивом языческом празднике, хотя Мемфис кишел священниками и монахами. Поравнявшись с трибунами, прелат выпрямился, нахмурив лоб и меряя глазами толпу. К чему привели убедительные проповеди в церквах, увещания и угрозы всего духовенства? Несмотря на противодействие церкви, Паулу посадили на колесницу и повели за шутовской процессией, а Иоанну пришлось сопровождать невинную жертву к месту казни. Он дал себе слово оставаться при ней до последней минуты, даже рискуя быть растерзанным разъяренной чернью. Паула держала в руках две розы. Одну принесла ей утром Пульхерия, другую прислал Орион с женой сенатора Мартиной. Вчера умирающий отец в полной памяти благословил осужденную, не подозревая о том, какая ужасная участь готовится ей. Сегодня он еще не приходил в себя и не мог отвечать на прощальные ласки дочери. Больной старик был перенесен в бессознательном состоянии из тюрьмы в дом Руфинуса. Иоанна настояла на том, чтобы он оставался до конца на ее попечении. Перед самым отъездом дамаскинке подали записку от Ориона. Юноша сообщал, что его работа окончена. Бедного узника нарочно уверили, будто казнь отложена до завтра, и несчастная девушка была этому рада: по крайней мере он не переживал в душе вместе с Паулой всех перипетий ожидавшего ее мучения. Осужденная позволила провожать себя женщинам, изображавшим подруг невесты Нила. В их числе находилась и жена тюремщика, хорошенькая Эмау, проливавшая горькие слезы. Но еще на тюремном дворе Паула, возмущенная любопытством толпы, сорвала с себя свадебный венок и цветы и бросила на землю. Дорога из города к набережной реки показалась девушке бесконечно длинной; она не удостоила ни одним взглядом толпу, запрудившую улицы, и не переставала молиться. Когда же ее гордая кровь закипала при мысли об ужасном насилии, и отчаяние закрадывалось в душу, Паула брала руку епископа, который не уставал поддерживать ее мужество и веру, говоря, что христианин должен надеяться на милость Божию, несмотря ни на какие испытания. Так они достигли места, где юную красавицу ожидал переход в неведомый мир. Торжествующие крики народа слились в несмолкаемый восторженный гул. Музыка и пение смешались с ропотом тысяч голосов. Оглушенная Паула машинально позволила снять себя с колесницы и пошла за юношами и молодыми девушками, которые служили ей свадебной свитой; они попеременно пели невесте лучший гимн прославленной Сапфо, посвященный Гименею. Епископ сделал попытку образумить свою непокорную паству, но его тотчас заставили умолкнуть. Тогда он снова подошел к осужденной и вместе с ней вступил на разукрашенный помост. Паула призвала на помощь всю свою силу воли, гордость и мужество, чтобы спокойно взглянуть в лицо смерти. Гордо выпрямившись и приняв свойственную ей величественную осанку, девушка дошла уже до половины мостков, как вдруг позади нее по деревянным доскам раздался стук копыт. Горус Аполлон догнал осужденную и преградил ей путь. Едва переводя дух, обливаясь потом, он с насмешливым и торжествующим видом приказал ей снять покрывало, а Иоанну – отойти прочь, чтобы уступить место представителю благодатного Нила, кузнецу исполинского роста, который хотя стыдился своего фантастического наряда, но был готов до конца исполнить порученную ему роль. Однако епископ и Паула отказались исполнить требование жреца Исиды. Тогда старик сорвал покрывало с головы дамаскинки, кивнул «богу Нила», и тот вступил в свои права. Почтительно поклонившись прелату, которому оставалось только покориться, кузнец взял дамаскинку за руку, чтобы довести ее до платформы, где кончался помост. Здесь оба старца, шедшие впереди поезда Осириса-Бахуса, бросили в реку, в виде предварительной жертвы, принесенные ими сосуды из серебра и золота..Затем судейский оратор, переодетый языческим жрецом, начал произносить отлично составленную речь, в которой разъяснилось значение предстоящего торжественного обряда. При этом он взял Паулу за руку, намереваясь передать ее силачу. Представитель Нила готовился уже схватить дамаскинку и бросить в глубину реки, но тут возникло неожиданное препятствие: большая нарядная барка подошла к самому краю помоста. Вся толпа и зрители на трибунах снова заволновались, тогда как до этой минуты все замерло в напряженном ожидании развязки. Отовсюду послышались громкие возгласы: – Праздничная лодка вдовы Сусанны! – Смотрите на Нил, смотрите на реку! – Это «мотылек», дочь известного богача Филаммона! – Какое очаровательное зрелище! – Вторая невеста Нила! Все взгляды, как по мановению волшебства, обратились с Паулы на Катерину. Красивая, нарядная барка Сусанны уже целый час лавировала туда и сюда мимо эстрады. Стража не раз обращалась к гребцам, приказывая им держаться подальше от места церемонии, но те не слушались, а воины не рискнули подплыть на своих маленьких челноках к большому судну, насчитывавшему пятьдесят человек экипажа. Теперь барка приблизилась к самому помосту, красуясь у всех на виду своим стройным корпусом, яркой позолотой, высоким навесом каюты на серебряных столбах и пурпурными парусами с богатой вышивкой. Только большой черный флаг на мачте нарушал общее впечатление. Катерина приказала служанкам переодеть себя в каюте в белое платье и украсить белыми цветами, зеленью мирта, розами и лотосами. Встревоженные рабыни спрашивали, что это значит, но она ничего не объяснила. Горничная, прикалывавшая ей цветы на груди, чувствовала, как сильно билось сердце ее госпожи; колокольчик лотоса, свесившийся с плеча на полную грудь Катерины, быстро поднимался и опускался, как будто бы его качали уже бурные волны Нила. Губы девушки подергивались, щеки были мертвенно бледны. «Что она хочет делать?» – перешептывались между собой ее спутники. Только вчера у нее умерла мать, а сегодня Катерина явилась на празднество и даже приказала рулевому подъехать к месту церемонии и держаться вблизи помоста, у всех на виду. Она, очевидно, хотела показать народу свой роскошный наряд и заставить любоваться собой, потому что взошла на крышу каюты. Поднимаясь по ступенькам лестницы, дочь Сусанны была прелестна, как невинный ангел; ее движения были полны детской застенчивости, но глаза горели радостью, как будто здесь ее ждало что-то желанное, к чему она давно стремилась всей душой. Анубису пришлось поддерживать молодую девушку на последних ступеньках: у нее подкашивались ноги; но, взойдя наверх, она отослала его назад, с поручением никого не пускать на палубу. Юноша, привыкший к повиновению, не возразил ни слова. Тогда Катерина встала на скамейку у перил борта, повернулась к Пауле, которая подходила к ней все ближе, и протянула к дамаскинке и епископу правую руку с двумя стеблями великолепных лилий. Это происходило в ту самую минуту, когда переодетый Нилом кузнец измерил взглядом расстояние между помостом и баркой, а затем объявил, что судно мешает ему сбросить невесту Нила в глубину реки; между тем Катерина воскликнула: – Почтенный отец Иоанн и все присутствующие! Настоящая невеста Нила, не дочь Фомы, а я – Катерина. Добровольно – слышишь, Иоанн! – добровольно хочу я отдать свою жизнь, чтобы спасти мой бедный народ от страшного бедствия. И моя жертва будет приятна небу, как сказал сам патриарх. Молитесь за меня! Сжалься надо мной, Спаситель! Мать моя, я иду к тебе! – Тут она повелительно крикнула рулевому: – Дальше от помоста! Несколько ударов весел вывели разукрашенную барку к середине реки. Тогда молодая девушка ловко вскочила на перила борта, бросила в воду стебли лилий, потом улыбнулась, мило склонив головку к плечу, стыдливо собрала вокруг колен складки длинной одежды и, подавшись всем корпусом вперед, бросилась в волны. Они тотчас сомкнулись над ее головой, но Катерина, отлично умевшая плавать, опять показалась на поверхности Нила. Ее черты были спокойны, точно она приятно нежилась в воде во время купания, и нильские волны, играючи, ластились к ее стройному телу. Народ рукоплескал в безумном восторге, хотя у многих невольно вырывались крики ужаса и сострадания; может быть, Катерина успела еще расслышать их. Минуту спустя она нырнула в глубину. Кузнец, переодетый Нилом, добродушный человек, который в обычное время не мог допустить, чтобы живая душа погибла на его глазах, совершенно забыл свою роль. Выпустив руку Паулы, он бросился за Катериной, то же самое сделали ее молочный брат Анубис и несколько матросов. Но им не удалось найти утопленницу, и бедный юноша пошел ко дну, потому что сломанная нога затрудняла его движения. Обращение Катерины слышали только стоявшие поблизости; но прежде чем девушка исчезла в волнах, епископ Иоанн повернулся к народу. Он крепко схватил Паулу одной рукой, а другой поднял распятие, висевшие у него на поясе, и обратился к тысячной толпе: – Желание нашего святейшего отца Вениамина исполнилось! Сам Бог говорил его устами. На ваших глазах непорочная, благородная якобитская девственница по собственному великодушному побуждению пожертвовала жизнью за страждущих ближних. Нил принял свою жертву. Теперь осужденная свободна! – прибавил епископ, привлекая Паулу к себе. Дамаскинка дрожала от волнения. Но не успел Иоанн окончить свою речь, не успел народ высказать своего приговора, как взбешенный Горус ринулся к ним. Он схватил Паулу за одежду и крикнул хору юношей: – Скорей за дело! Пусть один из вас займет место речного бога. Кидайте в волны невесту Нила!… Но епископ снова отстранил жреца от девушки; тут старик, ослепленный яростью, бросился на Иоанна, стараясь отнять у него распятие. Глубоко возмущенный прелат вскричал гневным, громовым голосом: – Анафема!… При этом страшном слове и святотатственном насилии в египтянах заговорила преданность христианской вере, только искусственно подавленная в тяжелое время народного бедствия. Начальник хора оттолкнул жреца и стал на защиту епископа; другие последовали за ним; но несколько юных певцов вступились за Горуса, который по-прежнему не выпускал одежду Паулы, готовый скорее погибнуть, чем уступить свою жертву. В этот миг в опустевшем городе загудел набатный колокол; толпа заволновалась, охваченная страхом. Какой-то человек, размахивая обнаженным мечом, прокладывал себе дорогу между любопытными. Несмотря на изорванную одежду, растрепанные волосы, закопченное лицо, большинство присутствующих узнало в нем Ориона. Все расступились перед ним; он мчался, как безумный. Достигнув помоста, юноша окинул взглядом участников церемонии и бросился прыжками мимо переодетых людей прямо на эстраду. Он оттолкнул Горуса Аполлона от Паулы, которая почти в беспамятстве упала к нему на грудь: неожиданная радость отняла у нее последние силы. Орион крепко прижал ее к себе левой рукой; в правой у него был поднят сверкающий меч. Угрожающая поза и огненный взгляд ясно говорили, что бороться с этим отчаянным храбрецом, все равно что напасть на львицу, которая защищает своих детенышей. Юноша далеко отбросил в сторону Горуса Аполлона; поднимаясь с земли, чтоб еще раз кинуться на свою жертву, старик угодил в самую середину давки. За сыном мукаукаса следовало несколько человек, которые также принялись отстаивать дамаскинку. На самом краю помоста завязалась отчаянная борьба; несколько сторонников жреца упали в воду, увлекая за собой маститого ученого. Большинство из них спаслось вплавь, но старик утонул; барахтаясь в волнах, он еще грозил кулаком своим врагам. Векил, наконец, уразумел, что происходило на месте церемонии; вне себя от ярости он вскочил со своего места, чтобы водворить порядок и, если понадобиться, тут же собственноручно покончить с Орионом. Обада сразу понял, что смельчак с мечом в руках был не кто иной, как сын Георгия. Однако тысячи людей заграждали ему путь; удалая шайка освобожденных арестантов с Орионом во главе успела поднять тревогу криками: «Пожар! Тюрьма и весь город в огне!» Все, кто только мог бежать, бросились к Мемфису отстаивать свои дома и близких, оставшихся по какой-нибудь причине в своих жилищах. Вся толпа обратилась в беспорядочное бегство, точно стая голубей, испуганная криком ястреба, или груда сухих листьев, гонимая ветром. Началась невообразимая давка; люди прыгали на колесницы, участвовавшие в церемониальном шествии; лошадям, которые везли аллегорическую фигуру богини здоровья, обрезали постромки, чтобы ускакать на них домой. Бегущие опрокидывали все на пути и увлекли за собой векила, стремившегося к помосту с саблей наголо. Клубы черного дыма все более сгущались над городом; между тем бегущая толпа была принуждена остановиться: навстречу ей по дороге мчался отряд всадников; хотя густое облако пыли скрывало их от глаз, но сквозь эту легкую дымку на солнце ослепительно сверкали шлемы, панцири и сабли; впереди всех скакал кади Отман. Поравнявшись с векилом, все еще не успевшим добраться до своей жертвы, кади спрыгнул с седла перед самым помостом. Он громко крикнул: «Спасены, помилованы!» – и с этими словами, которые звучали глубокой радостью, протянул руки молодой девушке, подходившей в эту минуту к берегу под защитой Ориона. В своем волнении Отман не заметил Обады, стоявшего в нескольких шагах от него; восклицание главного судьи: «спасены, помилованы!» было в то же время жестоким приговором самоуправству векила. Теперь он погиб, потому что заговор против халифа Омара, очевидно, не удался. С возвращением Амру Обаде грозило лишение власти, наказание и смерть: но прежде чем погибнуть, он хотел увлечь за собой в могилу и виновника своей гибели. Задыхаясь от злобы, негр оттолкнул в сторону изумленного кади и бросился на Ориона; однако начальник личной стражи Отмана, следовавший за ним на коне, заметил движение злодея; он молниеносно бросился на Обаду, и его кривая сабля глубоко врезалась в шею векила. Негр зарычал, как раненый зверь, выкрикнул проклятие и с предсмертным хрипением свалился к ногам жениха и невесты. У мемфитов есть предание, что его кровь была не красного цвета, как у других людей, а черного, как его душа и тело. Они имели причину ненавидеть этого человека: из-за него, в тот день выгорело более половины Мемфиса, и жители города сделались нищими. Обада подослал двух негодяев поджечь тюрьму во время праздника, желая погубить Ориона; пожар был своевременно замечен, и все заключенные вырвались на свободу, таким образом юноше удалось во главе других узников добраться до места казни. Пожар в почти безлюдном Мемфисе произвел ужасные опустошения, на другой день стало ясно, что в знаменитом городе пирамид уцелела только набережная Нила и несколько жалких улиц. Древняя столица фараонов обратилась теперь в незначительное местечко, а бесприютные мемфиты перебрались на противоположный берег и населили недавно возникший Фостат, приняв мусульманскую веру, или же стали отыскивать новое отечество в христианских странах. Дом Руфинуса уцелел. Кади проводил туда Ориона и Паулу. Тут они оставались под домашним арестом до возвращения полководца. Молодые люди не могли поверить счастью, и для них наступили блаженные дни в кругу преданных друзей. Бог дал возможность умирающему Фоме еще раз прижать к груди своих детей и благословить их. Перед самым прибытием кади к месту катастрофы в Мемфис прилетели два почтовых голубя с вестями от полководца Амру: он строго запрещал мемфитам бесчеловечное жертвоприношение и приказывал отложить казнь несчастной Паулы до его приезда, так же как и решение участи Ориона. В Беренике, на египетском берегу Красного моря, с полководцем встретились Рустем и Мария. Этот порт, приходивший в упадок, был связан голубиной почтой со столицей халифата. Амру донес оттуда своему повелителю о намерении египтян принести человеческую жертву Нилу. Халиф Омар дал ему ответ, который был немедленно препровожден полководцем к кади Отману в Мемфис. Опустошительный пожар в городе явился дополнительным ударом для мемфитов. Нил не хотел разлиться несмотря на геройское самопожертвование Катерины. Ввиду этого, три дня спустя после прерванного «брачного торжества», кади снова созвал всех жителей города, по ту и другую сторону реки, к пристани под сенью пальмовой рощи Несита. Здесь через арабского глашатая и египетского переводчика он огласил мусульманам и христианам воззвание халифа к мемфитам. Повелитель правоверных говорил, что единый всеблагой Господь не желает человеческих жертв, и потому он, халиф Омар, будет молиться милосердному Аллаху за подвластную ему страну, причем посылает письмо, которое следует бросить от его имени в нильские волны. На этом послании стояла надпись «Нилу Египта». Содержание его гласило следующее: «Если ты, река, течешь сама по себе, то не разливайся; но если тебя заставляет течь единый милосердный Бог, тогда мы молим Его, чтоб Он повелел тебе разлиться!» «Что не от Бога, какая польза в том человеку? – писал Амру в письме, которое сопровождало послание халифа. – Но все сотворенное прошло через Него, так же как и ваша благородная река. Всевышний услышит мольбу Омара, а также и нашу. Потому повелеваю всем вам, мусульманам, христианам и евреям, собраться в мечеть по ту сторону Нила, воздвигнутую мной во славу всеблагого Небесного Отца. Здесь вы вознесете свои души в общей молитве, чтобы Господь услышал вас и сжалился над несчастной страной!» Кади велел народу отправиться на ту сторону реки, что было немедленно исполнено. Епископ Иоанн созвал свое духовенство и, став во главе его, повел христиан. Священники и старейшины иудеев повели своих единоверцев вслед за якобитами. В великолепном храме со множеством колонн, воздвигнутом Амру, к ним присоединились мусульмане. И представители всех трех вероисповеданий молились здесь вместе единому всеблагому Небесному Отцу. Это трогательное зрелище не раз повторялось в той же мечети, и при жизни рассказчика настоящей истории мусульмане, христиане и иудеи собирались здесь для общей молитвы, которая, конечно, была приятна Богу. После того как письмо халифа Омара было брошено в нильские волны и устроено общее молебствие всех жителей Мемфиса, голубь принес известие о быстром подъеме воды у водопада. Прошло несколько дней напряженного ожидания, и нильские воды действительно стали прибывать; наконец они вышли из своего русла и обильно разлились по долине, обещая земледельцу богатую жатву. Сильный дождь с грозой уничтожил удушливую пыль; тогда эпидемия прекратилась сама собой. Едва только стал обнаруживаться несомненный подъем воды, как полководец Амру вернулся домой. В его свите находились, между прочим, и Мария с Рустемом, врач Филипп и купец Гашим. Эти двое примкнули к каравану наместника в Джидде. Еще дорогой они узнали о недавних событиях в Мемфисе. Когда путешественники приближались к своему последнему ночлегу уже вблизи города пирамид, полководец шутливо обратился к маленькой Марии: – Как ты думаешь, милое дитя, – сказал он, – не следует ли мне порадовать мемфитов веселой свадьбой? – Даже целыми двумя, господин, – отвечала девочка. – Каким это образом? – со смехом спросил Амру. – Ты еще слишком молода, а, кроме тебя, я не знаю другой девушки в Мемфисе, для которой мне хотелось бы устроить брачный пир. – Но ты знаешь одного мужчину, которому покровительствуешь и который до сих пор живет отшельником, – отвечала внучка мукаукаса. – Его следует женить одновременно с Орионом и Паулой: я говорю о нашем добром Филиппе. – О враче?… Разве он одинок? – удивился полководец, потому что у мусульман считалась позором холостая жизнь после определенного возраста. – О, вероятно, Филипп – вдовец, – прибавил Амру. – Нет, – возразила Мария, – он просто не нашел для себя подходящей жены, но я знаю одну молодую девушку, которую сам Бог предназначил ему. – Ах ты, маленькая хатбэ! [94] – воскликнул наместник халифа. – Возьмись хорошенько за дело, а я не постою за тем, чтобы устроить блестящий брачный пир и для этой четы. – Мы отпразднуем еще третью свадьбу, – со смехом прервала девочка, хлопая в ладоши, – мой храбрый защитник Рустем… – Этот великан? Для тебя, малышка, нет ничего невозможного; неужели и ему ты нашла невесту? – Нет, он сам, без моей помощи, обручился со своей Манданой. – Все равно, – весело воскликнул полководец, – я дам ей приданое. Но не устраивай больше свадеб, а не то, пожалуй, новые, не мусульманские поколения слишком размножаться благодаря нашему вмешательству и вытеснят арабов из Египта. Так великий человек благосклонно беседовал с девочкой. Он полюбил ее с той минуты как она вошла к нему в Беренике и стала так красноречиво, ясно и в прочувствованных выражениях защищать дорогих ей людей. Амру тогда же решил сделать для них все от него зависящее. Самопожертвование девочки, не побоявшейся опасностей трудного пути, глубоко тронуло наместника халифа. Мария оказала ему услугу, помешав самоуправству, которое могло неблагоприятно сказаться на арабской политике; кроме того, гибель последнего представителя знатного египетского рода и дочери дамаскского героя была бы тяжелым ударом его доброму сердцу. Вернувшись в Мемфис, полководец нашел, что действия векила Обады далеко превзошли его худшие опасения. Уважение к справедливости арабов было в стране подорвано, а Орион спасся только чудом от руки злодея. Обада три раза подсылал наемных убийц, и лишь бдительность тюремщика, мужа хорошенькой Эмау, спасала юношу от ужасной смерти при пожаре. Векил, конечно, опасался справедливых жалоб и обвинений Ориона, потому и хотел во что бы то ни стало избавиться от него. Судьба оказалась милостивой к злодею: он умер мгновенно, между тем как судьи приговорили бы его к мучительной казни. Награбленное им громадное богатство было отослано в Медину. Полководец счел необходимым поддержать конфискацию имущества Ориона, как наказания за его вину перед мусульманами. Способствуя бегству монахинь, он выказал явное сопротивление правительству халифа. Юноша и не собирался оспаривать это решение, потому что был слишком счастлив; кроме того, полководец намеревался большую часть собранного в стране налога употребить на улучшение быта египтян, после того как им был отослан халифу богатый караван золота и драгоценностей. Однако Омару уже не довелось получить ни того, ни другого; этот верный друг пророка, мудрый и могущественный государь, пал от руки наемных убийц. Тогда всему свету стало известно, что зачинщиком заговора был векил Обада [95] . Уверенный заранее в удаче, он позволил себе хозяйничать в Египте, не стесняясь ничем. Амру приветствовал сына мукаукаса как родной отец; рассмотрев его работу, он нашел, что Орион лучше всех исполнил свою задачу; поэтому полководец поручил юноше привести в исполнение выработанный им план нового разделения Египта на участки для сбора податей. – Исполни свой долг и старайся в будущем трудиться так же усердно, как ты начал! – воскликнул Амру в конце их продолжительной беседы. – В это тяжелое и вместе с тем прекрасное время для меня стало понятно многое, – отвечал сын Георгия. – И что же именно? – спросил полководец. – Говори, я слушаю тебя. – Я узнал, господин, что в мире нет счастья или несчастья, как понимает это большинство людей, – отвечал Орион. – Жизнь кажется нам такой, какой мы сами желаем видеть ее. Так жестокие испытания, которые посылает нам судьба, часто походят на короткую ночь, предвестницу более яркого дня, или на порезы хирурга, восстанавливающие наше здоровье. То, что мы обыкновенно называем несчастьем, тысячу раз приводило людей к высшему благополучию, а счастье, как его понимает толпа, можно сравнить с быстрой рекой, которая, напротив, отдаляет нас от этого прекрасного ощущения довольства. Как барка, потерявшая управление, скорее может уцелеть в бурю в открытом море, чем у берега, так и человек, потерявший духовное равновесие, скорее достигает исправления среди житейского урагана, чем при безмятежном существовании. Все другие блага теряют свою цену, если нас не возвышает сознание, что мы твердо исполняем свой долг и стремимся к добру. То же самое случилось со мной: собственный опыт и друзья Паулы научили меня смотреть на мир иными глазами и находить свое счастье в том, чтобы делать счастливыми других. Сознание утраченной свободы ужасно; но я готов жить в тюрьме, только бы меня поддерживали там любовь и труд для общей пользы. Я был счастливее в моем заключении, чем в то время, когда понапрасну растрачивал молодые силы среди шумных развлечений столицы. – Так наслаждайся же сознанием честно исполненного долга вместе с любовью и свободой! – отвечал полководец. – Верь мне, друг, что твой отец, достигший загробного блаженства, так же радостно будет покровительствовать тебе во всех твоих добрых начинаниях, как и я сам. Ты стоишь на пути, который обращает всякое проклятие в благословение. Благодаря содействию полководца три свадьбы, состоявшиеся в Мемфисе, были отпразднованы с особой пышностью. Свадьба Ориона с Паулой сделалась для жителей города незабываемым днем. Епископ Иоанн обвенчал супругов, и они вскоре поселились в прекрасном доме маленькой Катерины – «невесты Нила». Если б она могла читать в сердцах новобрачных, то осталась бы довольна: она жила в их памяти уже не прежней наивной девочкой, резвым «мотыльком», и они по достоинству оценили ее великую жертву. Первой дорогой гостьей, переступившей вместе с ними порог их нового жилища, была Мария; она оставалась у них до своего счастливого замужества. Евдоксия постоянно жила при ней и умерла на руках своей любимой воспитанницы, успев, однако, поднять на ноги детей Марии, которых она любила, как настоящая бабушка. По многим соображениям, в которых завещание Катерины играло не последнюю роль, патриарх Вениамин счел нужным примириться с сыном мукаукаса и посетил молодую чету. И сам он, и якобитская церковь немало выиграли от этого; когда же дочь Фомы подарила Ориону первого сына, церковный владыка сам вызвался стать крестным отцом мальчика и назвал его по имени деда, Георгием. Вскоре после женитьбы к Ориону перешло почетное звание мукаукаса под новым арабским титулом. Как высший сановник своей страны из христиан, он вскоре принужден был переселиться из разоренного Мемфиса в Александрию. Оттуда его деятельность распространилась по всей Нильской долине. Новый мукаукас посвящал своим обязанностям столько ревностного труда, был таким справедливым и мудрым правителем, что о нем вспоминали с любовью и почтением даже отдаленные потомки. Паула была счастьем и гордостью Ориона; они прожили в согласии до глубокой старости. Преданный муж считал своей обязанностью изо дня в день платить долг благодарности той женщине, которая из заклейменного отцовским проклятием отщепенца сделала честного человека. Он заново отстроил дворец своих предков в Александрии; главный фасад этого здания украшала надпись, бывшая на перстне благородного Фомы: «Пред добродетелью проливали пот и бессмертные боги». Врач Филипп и его жена Пульхерия переселились в тот же город. Вернувшись из Джидды, молодой человек был так ласково встречен дочерью Руфинуса, что тут же привлек ее к себе и не выпустил из объятий, пока Иоанна не дала им своего материнского благословения. Вдова поселилась в доме зятя, нянчила внуков и часто посещала могилу покойного мужа. Наконец и ее похоронили рядом с ним и его сердобольной матерью. Рустем, получив от Ориона щедрую награду, разбогател, занимаясь разведением коней и верблюдов на своей родине. Мандана стала доброй и предусмотрительной хозяйкой в его владениях, которых он не делил, однако, с другими, хотя и оставался до смерти масдакитом. Своего первого ребенка – девочку – они назвали Марией; старшего мальчика – Гашимом; второго сына отец хотел назвать Орионом, но мать не согласилась на это и дала ему имя Руфинус, а последующих детей назвали Рустемом и Филиппом. Сенаторская чета из Константинополя покинула Египет с легким сердцем. Мартине действительно пришлось отпраздновать свадьбу своей дорогой Элиодоры на берегах Нила, хотя женихом молодой вдовы стал не «великий Сезострис», а Нарсес. Нежные заботы невестки не возвратили ему вполне прежнего здоровья, но настолько поправили силы больного, что он мог продолжать сносное существование. Злополучный смарагд, присланный в Мемфис из греческой столицы, был поднесен Элиодорой в виде свадебного подарка невесте Ориона. Искренняя дружба соединяла до гроба сенаторскую чету с молодым мукаукасом и его супругой. Казначей Нилус еще долго усердно исполнял свою должность, а купец Гашим, приезжая в Александрию, каждый раз становился причиной спора между двумя друзьями: Орионом и Филиппом; тот и другой наперебой старались предложить ему свое гостеприимство. Молодой врач не завидовал больше счастью соперника. По-прежнему благоговея перед Паулой, он, однако, размышлял про себя: «Ни одна женщина не сравнится с моей кроткой Пуль; для гордой красавицы дамаскинки комнаты в нашем доме были бы слишком малы, но моей доброй волшебнице с золотыми кудрями лучше всего подходит такая скромная обстановка». Филипп до самой смерти самоотверженно трудился на пользу страждущего человечества и, видя неутомимое усердие Ориона в исполнении своего долга, часто говаривал: «Он знает теперь, чего от нас требует жизнь, и не теряет понапрасну времени, а потому не стареет, и его смех по-прежнему звучит с подкупающей искренностью. Кто спасся от верной смерти, как невеста Нила, и кто сумел смыть с себя страшное отцовское проклятие, как молодой мукаукас, тот заслуживает полного уважения. Дружбой таких людей следует гордиться». Невеста Нила до сих пор не забыта в Египте. Каждый год, перед поднятием уровня великой реки в «ночь орошения», жители Каира, возникшего вокруг Фостата, основанного Амру, напротив древнего Мемфиса, ставят на берегу фигуру из глины, напоминающую женщину. Она слывет у них под именем «Арузы», что значит на местном наречии «невеста». ПОСЛЕСЛОВИЕ «Невеста Нила» хронологически завершает египетский цикл. Действие романа разворачивается летом 643 года в «тревожное время, переживаемое несчастной страной», – указывает Эберс, примерно два года спустя после того, как «прекрасная провинция, оставляющая красу и гордость Византийской империи и твердый оплот христианства» пала жертвой завоевательной политики Арабского Халифата. По сути дела, арабская экспансия стала началом заката Египта, началом упадка и деградации его самобытной шеститысячелетней культуры, так же, как и культуры всех остальных захваченных арабами древних государств. В конечном счете за этим актом последовала восьмивековая агония и самой Византии. Агония Западной Римской империи началась значительно раньше, протекала стремительнее и длилась всего чуть более девяти десятилетий, если принять за ее начало 382 год, когда Феодосий I Великий предоставил право вестготам поселиться на землях нижнедунайского правобережья в качестве конфедератов. Разрешение проживать на территории Рима целому варварскому племенному союзу по своим законам и со своей администрацией положило начало созданию в приграничных провинциях инородных образований – прообразов будущих «варварских королевств»2. И таковые не замедлили возникнуть. Те самые «умиротворенные» Феодосией придунайские вестготы, вскоре заселившие и часть северных областей Балканского полуострова, уже в 400 году во главе с Аларихом [96] вторглись в Италию и на следующий год осадили Рим. На сей раз римлянам удалось откупиться ценой заключения с варварами мирного договора и уплаты Алариху баснословного выкупа в размере 5000 фунтов золота и 30 000 фунтов [97] серебра с одновременным освобождением всех до одного находящихся в городе рабов германского происхождения. Однако римское правительство так и не предоставило обещанный Алариху пост наместника в Галлии, и 24 августа 410 года вестготские орды благодаря измене ворвались в Рим, дочиста разграбив его за несколько дней. К 411 году вандалы, аланы и свевы прочно обосновались в Испании; бургунды, франки и алеманны в Галлии основали «варварское королевство» Бургундию; гунны, начиная с 409 года, начали прибирать к рукам Паннонию, вестготы по договору с римлянами на юге Галлии образовали Тулузское королевство в 419 году; а спустя двадцать лет молодой вождь вандалов и алеманнов Гейзерих (428-477) со своим войском прошел Галлию и Испанию, вторгся в африканскую провинцию и основал на ее территории суверенное государство. Обитавшие на полуострове Ютландия германские племена саксов, ютов и англов начали захват Британии, покинутой римскими легионами еще в 407 году. В итоге к середине V века Западная Римская империя состояла лишь из италийских провинций и с низложением последнего западноримского императора малолетнего Ромула Августула в 476 году прекратила свое существование. Восточная Римская империя, позднее получившая название Византии, изначально включавшая в себя Балканы, Малую Азию, Сирию, Палестину и Египет, была экономически более развитой и густонаселенной, чем Западная Римская империя, державой. Ее высокие доходы обеспечивались за счет интенсивной эксплуатации природных богатств и населения путем его налогообложения, а также взимания высоких пошлин и установления монополий. Часть этих доходов шла на содержание наемной армии и флота, благодаря чему Византия могла длительное время противостоять натиску варварских народов и сохранить свою государственность в борьбе против многочисленных восстаний угнетенных классов. Реакционная роль рабовладельческого государства, пытавшегося всеми силами и средствами сохранить распадавшуюся систему рабовладельческих отношений, наиболее рельефно проявилась в период правления императора Юстиниана I (482-565), занимавшего византийский престол с 527 года. Этот выдающийся государственный деятель, дальновидный политик и тонкий дипломат сочетал в себе неукротимую энергию, завидный ум, высокую образованность и широту взглядов с беспощадной жестокостью и коварством. Он поставил перед собой задачу столь же грандиозную, сколь и невыполнимую: восстановление Римской империи в ее былых границах и величии. Его талантливые полководцы Велизарий и Нарсес ненадолго отвоевали захваченные варварами области Западной Римской империи: в 533-534 годах Северную Африку у вандалов и алеманнов, в 535-554 годах Италию у остготов, в 554 году часть юго-восточной Испании у вестготов. Завоевательная политика Юстиниана I шла рука об руку с безудержным процессом увеличения налогообложения и приводила к многочисленным волнениям прежде всего среди крестьян, однако порой волнения охватывали и городское население. Мощное восстание «Ника» [98] , охватившее в 532 году все население Константинополя, по приказу Юстиниана было подавлено Велизарием с неслыханной жестокостью. Юстиниан упразднил последние следы республиканских учреждений. Наиболее отчетливо тенденция к реставрации Великой Римской империи проявилась в изданном Юстинианом корпусе гражданского права – едином своде законов, содержавшем помимо римских правовых норм также законы, изданные самим Юстинианом. При Юстиниане процветали литература и искусство (архитектура, особенно строительство церквей и искусство мозаики). Однако попытка реставрации Римской империи истощила экономические ресурсы государства, а изнурительные войны с Ираном на Востоке и со славянами на Севере при преемниках Юстиниана еще более подорвали могущество и влияние Византии. Следует отметить, что видную роль в ослаблении византийского государства сыграли славяне. Их первые походы в глубь Империи относятся к началу VI века. Впрочем, тогда они существенного значения не имели, поскольку Византия была еще сильна, однако спустя каких-нибудь полвека ее внутреннее положение изменилось. Потрясаемая восстаниями, ослабленная войнами и политическими неурядицами Империя уже не могла активно противостоять усиливавшемуся натиску славянских да и прочих кочевых северных племен. В 578 году сто тысяч славян переправились через Дунай, наводнив Фракию и Элладу, а спустя три года следующая их волна захлестнула Македонию и Фессалию. Славяне быстро обжились на захваченных территориях, они владели большими стадами и табунами, вскоре разбогатели, обзавелись добротным оружием (в том числе осадными машинами), которым научились владеть лучше, чем византийцы, и к середине VII века расселились почти по всему Балканскому полуострову. На своих быстроходных лодьях они совершали набеги на самые отдаленные острова Эгейского моря; их отряды доходили и до Константинополя. Немало славян осело в Малой Азии. Поселяясь в той или иной области, славяне обычно вдвое уменьшали подати, ранее платимые земледельцами, опустошали богатые виллы и разоряли крупные латифундии византийских земельных магнатов. Немудрено, что рабы и крестьяне-колоны, чье положение мало чем отличалось от положения рабов, видели в славянах своих союзников по борьбе против рабовладельческих порядков. Христианская церковь, превращенная Константином Великим в надежный оплот государственной власти, все свое непрестанно растущее влияние поставила на службу господствующему классу рабовладельцев. Церковь не только не возвышала свой голос против рабства, как то заповедовал Спаситель, наоборот, она освящала рабство своим высоким авторитетом. Так, постановление одного из вселенских соборов, обязательное для всех без исключения христиан, предписывало предавать проклятию тех, кто подстрекает рабов к уходу от своих господ. Первый Никейский вселенский собор 325 года провозгласил и утвердил как основу христианского вероучения семь первых Символов Веры [99] . Второй Константинопольский собор 381 года подтвердил эти символы и добавил к ним еще пять. Так составился единый Никеоцареградский Символ Веры – руководство для христианской церкви на все времена. В основу объединенного Символа легло учение о Святой Троице, то есть о том, что «Бог един в трех лицах», которыми являются Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Дух Святой. Эти три лица абсолютно соравны и совечны друг другу; в то же время «Бог-Сын, Иисус Христос, рожден Богом-Отцом, а Бог-Дух Святой от БогаОтца исходит». Остальные Символы утверждают веру в воскрешение и вознесение Христа, в Его право «прийти и судить со славою живых и мертвых», в загробное воскресение и в вечную жизнь после Всевышнего Суда. Ни первому, ни второму вселенским соборам добиться единого понимания всеми верующими сущности Символа Веры, разумеется, не удалось; социальный протест угнетенных масс задолго до них нашел свое выражение в разного толка ересях (от греч. hairesis – особое вероучение), в тех или иных вопросах отвергавших ортодоксальное учение господствующей церкви. Безоговорочно принятый верующими Запада Никейский Символ, на Востоке встретил упорное и ожесточенное сопротивление, особенно в лице сторонников учения Ария. Решительно осужденное первым собором арианство (см. «Послесловие» к VII тому) после соборного осуждения не только не утратило своей притягательности и авторитета, а получило еще большее распространение и поддержку, в особенности со стороны христиан Египта, что, несомненно, отражало не угасавшую со времени последних Птолемеев подспудную борьбу египтян против римско-византийского засилья. Упорная борьба между арианами и никейцами завершилась победой последних только при Феодосии Великом. В первой половине V века возникло очередное еретическое учение – несторианство, названное по имени архиепископа Нестория [100] , последователи которого отрицали догмат о божественной сущности Христа, утверждая, что Пресвятая Дева Мария родила простого человека – Иисуса, с которым потом Бог соединился нравственно и обитал в нем, как в храме, подобно тому как прежде Он обитал в Моисее и других библейских пророках. Третий Эфесский вселенский собор 431 года осудил и отверг ересь Нестория, вновь подтвердил непреложность Никеоцареградского Символа и запретил вносить в него какие бы то ни было изменения и дополнения. В сороковых годах того же века архимандрит одного константинопольского монастыря Евтихий, отвергая ересь и защищая Божественное достоинство Христа, настолько переусердствовал, что сам впал в крайность и начал учить, будто в Иисусе Христе человеческое естество было совершенно поглощено Божественной сущностью, поэтому в Спасителе наличествует только одно Божественное естество. Последователей этого лжеучения назвали монофизитами (одноестественниками). Четвертый Халкидонский вселенский собор 451 года отверг монофизитство и определил истинное учение церкви: «Господь наш Иисус Христос есть истинный Бог и истинный человек; по Божеству Он вечно рождается от Отца, по человечеству он родился от Девы Марии и во всем подобен нам, кроме греха. При воплощении (рождении) Божественная и человеческая сущность соединились в Христе, как в едином лице, неслиянно и неизменно (вопреки Евтихию), нераздельно и неразлучно (вопреки Несторию). Монофизитство очень широко распространилось в Сирии и Египте, так как эти провинции особенно тяготились гнетом Византии и стремились от нее отделиться. Христианская церковь при всем своем желании, разумеется, не могла предотвратить упадка Империи. Мало-помалу провинциальные епископы и их союзники по классу – земельные магнаты – начали склоняться к союзу с «варварскими королями», старались внушить им представление о святости и неограниченности их власти, и даже доказывали современникам не только неизбежность, но даже благодетельность грядущего падения Империи. Она, по словам пастырей, несет заслуженную кару за нечестие своих правителей, «варварские» же государи несравненно чище и нравственнее римлян и потому побеждают их. Таким способом западноимперская церковь приспосабливалась к изменившимся условиям и постепенно переходила на службу к новому господствующему классу – феодалам. В течение V и VI веков Византия медленно, но неуклонно утрачивала былое величие и могущество в непрерывной борьбе с варварами на Севере и сасанидским [101] Ираном на Востоке. В 30-х годах VII века на ее южных границах появился новый могущественный враг – Арабский Халифат, возникший на просторах Аравийского полуострова. Подавляющее число арабских племен, населявших тогда этот самый обширный на земном шаре полуостров, были кочевниками-скотоводами, ибо для скотоводства в Аравии имелось несравненно больше возможностей, чем для земледелия, на преобладающей площади территории носившего оазисный характер. Кочевники-бедуины (от араб., бадауин – обитатели пустыни) разводили главным образом верблюдов и мелкий рогатый скот – коз, реже – овец. Юг и юго-восток Аравии занимало арабское государство Йемен. На его землях еще в I веке до н. э. сложилась развитая земледельческая культура, обусловленная наличием более обильных водных ресурсов. Оседлые племена земледельцев выращивали финиковую пальму, ячмень, сорго, виноград, плодовые деревья. Более раннее экономическое развитие Йемена по сравнению с центральными областями Аравийского полуострова в значительной степени определялось той активной посреднической ролью, которую он издавна играл в торговле Египта, Сирии и Палестины, а со II века н. э. и всего Средиземноморья, с Эфиопией и Индией. Языческие верования и культы древних арабов представляли собой довольно хаотическое соединение элементов фетишизма, тотемизма, поклонения явлениям природы, особенно небесным светилам, и полидемонизма. Фетишизм выражался в почитании камней, в первую очередь метеоритного происхождения, а также в поклонении идолам – изображениям разных богов или демонов. Элементы тотемизма в VII веке являлись уже пережитком и сохранялись, пожалуй, лишь в названиях племен (лиса, шакал, собака и т. д.). Полидемонизм выражался в почитании демонов, именуемых джиннами, которые по представлениям арабов являлись существами многоликими, но вполне антропоморфными, к тому же двуполыми и способными давать потомство, чему не мешало издревле бытовавшее в народе представление о джиннах, как о существах, состоящих только из огня и воздуха. Каждое племя верило в своего особого джинна-покровителя. При этом идея племенного божества не только не исключала, а, наоборот, подразумевала существование иных джиннов – покровителей других племен. Такие религиозные представления можно определить как патриархальный генотеизм – форму политеизма (многобожия), признающую многих богов, однако выделяющую среди них одного главного, вокруг которого сосредоточен религиозный культ. Наглядным образцом подобного вида верований арабам долгое время служила Кааба ( араб., к'аб – куб), небольшой каменный храм кубической формы, стоявший на центральной площади города Мекки – перевалочного пункта на оживленном караванном пути из стран Средиземноморья в Йемен. Городские кварталы Мекки заселяли отдельные роды многочисленного племени Курейш. В стену Каабы был вделан «черный камень» (метеорит) – главный фетиш курейшитов. Внутри храма стояло более трехсот идолов, каждый из которых служил объектом поклонения того или иного племени, регулярно посещавшего Мекку с целью паломничества или торговли. Терпимость мекканцев к культам чужих богов объяснялась элементарным меркантилизмом: сделавшись при посредстве Каабы чуть ли не общеарабским святилищем – своеобразным пантеоном, – Мекка получала изрядные доходы как от торговли с паломниками, так и от их обслуживания. Торговые связи аравитян с соседними странами способствовали проникновению в их среду из Эфиопии и Сирии иудейства и христианства, которые были приняты некоторыми племенами. Тем не менее обе эти религии широкого распространения среди народных масс не получили, возможно, потому, что для полного и сознательного восприятия они требовали слишком глубокого и к тому же в определенной мере абстрактного осмысления. Поэтому в VI веке на юге Аравии, где первобытный натурализм языческих культов и примитивно-чувственные мифологические представления уже утратили в значительной мере власть над сознанием аравитян, сложилось более простое учение ханифов, признававших единого Бога и заимствовавших у христианства и иудаизма некоторые общие черты и верования. В начале VI века Йемен и западная Аравия превратились в арену длительной схватки между Византией и Ираном за контроль над караванными путями из Средиземноморья в Индию и Китай. Византия, захватившая Йемен с помощью союзной Эфиопии в 525 году, не смогла долго его удерживать, и с 572 по 628 год он находился под персидским владычеством. Сасанидские правители стали направлять транзит товаров с Востока в Византию только через Иран, что плачевно отразилось на аравийской экономике в целом. Племена, ранее традиционно поставлявшие верблюдов и охрану для йеменских караванов, нищали; торговля Мекки была полностью подорвана. Все более углублявшиеся и обострявшиеся противоречия, с одной стороны, между знатью и рядовыми членами племен, а с другой – между рабовладельцами и рабами, ускорили процесс созревания давно наметившегося кризиса родо-племенной структуры аравитян. В поисках выхода из этого кризиса среди арабской и в первую очередь мекканской знати вызрела идея завоевательных войн как вернейшего средства обогащения путем захвата новых земель, рабов и прочей военной добычи. В свою очередь стремление к захватнической политике стимулировало ускорение процесса объединения арабских племен и формирования на полуострове общеарабской государственности. Возникновение новых общественных отношений породило и новую идеологию в форме новой религии – ислама. Ислам ( араб., буквально «покорность») образован путем соединения элементов в основном иудаизма, христианства, учения ханифов, в меньшей мере – зороастризма, а также обрядовых пережитков староарабских культов природы. Основателем ислама стал уроженец Мекки купец Мухаммед ибн Абдаллах (ок. 570-632) из рода Хашим племени Курейш. Род Хашим был, может быть, и знатен, но крайне беден. Отец Мухаммеда, мелкий торговец, умер до рождения сына, мать скончалась, когда мальчику едва минуло шесть лет. Сироту приютили родственники, люди отзывчивые, добрые, но буквально нищие, и мальчику вскоре пришлось самостоятельно зарабатывать себе на пропитание – пасти коз и овец. Беспросветная бедность не позволила Мухаммеду в юности получить хотя бы элементарное образование: он так и остался неграмотным. Только на 25-м году жизни Мухаммеду наконец улыбнулось счастье. Он женился на состоятельной и знатной купеческой вдове Хедидже. Брак, обеспечивший ему вес и влияние в курейшитской общине, оказался к тому же счастливым: несмотря на разницу в пятнадцать лет, Мухаммед очень любил свою Хедиджу, она же окружила своего молодого супруга поистине материнской нежностью, преданностью и вниманием. Освободившись от забот о хлебе насущном, Мухаммед в 610– 612 годах начал проповедь нового религиозного учения. Языческому политеизму он противопоставил жесткий монотеизм – вероучение о едином, могущественном, милосердном, всеведущем и вездесущем божестве-творце, правителе и верховном судии мира. Мухаммед провозгласил, что таковым является Аллах. Это имя было знакомо арабам. Курейшиты чтили Аллаха как свое родовое божество, воплощенное в «черном камне», а Кааба зачастую именовалась «домом Аллаха», так что Мухаммеду даже не пришлось придумывать имя Богу, пророком которого он себя назвал. Возникновение ислама сопровождалось созданием священной книги Корана, который, согласно мусульманской богословской традиции, был ниспослан Аллахом через ангела Гавриила в форме откровений своему пророку Мухаммеду. Коран – это собрание проповедей Мухаммеда, обращенных к еще не признавшим новое учение язычникам, поучительных рассказов, молитв и заклинаний, религиозных предписаний и гражданских законов. В Коране нет систематического изложения основ мусульманской религии, в нем сформулированы лишь ее основные положения, позднее приведенные в систему исламскими богословами. В Мекке исламская проповедь строгого единобожия и борьбы с идолопоклонством нашла очень мало последователей. Мекканская знать опасалась, что ислам приведет к падению престижа культа Каабы и, следовательно, утрате прибыльных торгово-паломнических связей Мекки с арабскими племенами. Поэтому последователи новой религии подвергались постоянным нападкам и преследованиям, и в 622 году вынуждены были переселиться, а точнее, бежать, в город Медину, расположенный примерно в трехстах километрах к северу от Мекки. Там и сложилась первая мусульманская община. Вместе с Мухаммедом ее главными руководителями стали влиятельные и образованные мекканские купцы Абу Бекр и Омар ибн Хаттаб. Мусульманство за несколько лет выросло в политическую силу, а мединская община сделалась ядром политического объединения Аравии. Тем временем и мекканская знать мало-помалу изменила свое отношение к мусульманам, видя, что складывающееся под их главенством объединение Аравии отвечает торговым интересам Мекки. Переговоры мусульман с верхушкой курейшитов привели к заключению в 628 году соглашения, по которому мекканцы признали Мухаммеда пророком и политическим главой Аравии и согласились принять ислам. Кааба была преобразована в мусульманский храм и очищена от идолов племенных божеств. Однако основная святыня – «черный камень», объявленный «даром Божиим», по уверению пророка якобы принесенный на землю самим архангелом Гавриилом, был оставлен. Таким образом, Мекка продолжала оставаться центром паломничества, одновременно сохранив и свое экономическое значение. К концу 630 года путем уговоров и насильно большая часть аравийских племен признала верховную власть Мухаммеда. Этим было положено начало общеарабскому государству, господствующей верхушкой которого стала мекканская и мединская рабовладельческая знать. После смерти Мухаммеда в Медине его наместником – халифом – в результате долгих споров был избран шестидесятилетний Абу Бекр, старый друг, тесть и сподвижник пророка. Рассудительный и осторожный, но целеустремленный и последовательный в проведении государственной и религиозной политики первый халиф по отзывам современников был человеком мягкого нрава и твердых нравственных правил. Он согласился стать халифом только с условием, что его преемником будет избран Омар. Абу Бекр правил недолго, скончался он в 634 году. При нем началось завоевательное движение арабов, для начала которого международная обстановка оказалась весьма благоприятной. Длительная война между «великими державами» того времени Византией и Ираном, продолжавшаяся с 602 по 628 год, истощила силы обеих стран. Бесспорно, успеху арабской экспансии на Север в значительной мере способствовало и то обстоятельство, что первые халифы оказались не только выдающимися государственными деятелями, но и талантливыми полководцами, в особенности Омар I. Второго халифа природа одарила куда как щедро: огромным ростом, физической мощью и неукротимой энергией, азартностью, острым умом, широтой души и даже добротой. Поначалу Омар, подобно апостолу Павлу, был ярым противником новой религии; он уверовал в нее лишь после 615 года, сделавшись деятельным и ревностным сподвижником Мухаммеда. Некоторые европейские исламоведы даже высказывали в свое время предположение, что именно Омара следует считать настоящим основоположником ислама, поскольку только благодаря ему появился Коран. Омар первым понял, что уже вскоре после смерти пророка его учению грозит полное забвение. Ведь многие и многие откровения и целые проповеди Мухаммеда не были зафиксированы письменно, хотя при нем и состояло несколько специальных писцов. Значительное число откровений записывалось некоторыми слушателями лично для себя второпях на пальмовых листьях, плоских камнях и костях, кусочках кожи, обрывках папируса. Чаще же экстатические проповеди пророка запоминались и передавались из уст в уста. Существовали и так называемые «хранители Корана», помнившие проповеди целиком, но их число с каждым годом уменьшалось. Омар предложил собрать и записать все, что сохранилось еще из духовного наследия Мухаммеда. Запись поручили сделать одному из бывших писцов, сподвижнику пророка Зайду ибн Сабиту. Зайд скрупулезно собрал отдельные фрагментарные записи, по возможности записал все, что помнили «хранители», присоединил к собранному материалу свои записки и сделал общий свод текста Корана; значительно позже при третьем халифе Османе (644-656) этот текст был окончательно отредактирован и канонизирован. Омар I успешно продолжил начатые покорением Сирии завоевания Абу Бекра. В 637 году вторгшиеся в Иран арабы взяли и разрушили его столицу Ктесифон. В 638 году ими захвачена почти вся Палестина. Въехав в Иерусалим, Омар приказал превратить храм Соломона в мечеть. Многие города (Антиохия, Дамаск и др.) во избежание многочисленных жертв и захвата в рабство их жителей, сдавались захватчикам без боя на основании договоров, гарантировавших горожанам (христианам, иудеям, зороастрийцам) свободу отправления культа и личную свободу под условием признания власти Халифата и уплаты надлежащих податей. В 640 году арабские полчища под предводительством Амра ибн аль-Асыя вторглись в Египет, куда их призвали монофизиты, ненавидевшие православных греков; в 642 году после ожесточенного штурма пала Александрия. К концу своего царствования Омар I повелевал, кроме всей Аравии, северо-восточным побережьем Африки, Египта, Палестины, Сирией, Месопотамией, Вавилоном и западной половиной Персии. Омар повелел выслать из Аравии всех христиан и иудеев, дабы впредь не допускать смешения арабов с инородцами, с той же целью был принят закон, запрещающий магометанам иметь земельные владения в завоеванных странах. Впрочем, этот закон еще при жизни Омара был предан забвению. Отказавшиеся принять ислам «неверные» подвергались определенным ограничениям в правах. Им категорически воспрещалось носить оружие. В личной жизни Омар I оставался прост, неизменно приветлив в обращении и в своем искреннем благочестии доходил почти до аскетизма. Он сам постоянно следил, чтобы при его дворе неукоснительно соблюдались предписания Корана и строго взыскивал за нарушения даже со своих родных и близких. 3 ноября 644 года он был заколот кинжалом при выходе из мекканской мечети рабом-христианином персом Абу Лулу Фиразом за то, что не удовлетворил жалобу последнего на нестерпимо-чрезмерные притеснения со стороны своего господина. Это злодейское убийство было тем более жестоким, так как с момента подачи жалобы едва минули одни сутки. «Невесту Нила» можно с полным основанием поставить в один ряд с такими превосходными книгами египетского цикла, как «Уарда», «Дочь Фараона», «Серапис», по глубине же психологической разработки образов главных героев, детальности их прорисовки, напряженности сюжета, колоритности изображения отдельных сцен и эффектности некоторых эпизодов эта вещь, пожалуй, превосходит перечисленные произведения. Повествование вначале развертывается неспешно, затем темп развития событий стремительно нарастает на фоне обострения сложившейся в стране критической ситуации. Обычно вода в Ниле начинает прибывать в самом конце мая – начале июня, между 15 и 20 июня ее уровень резко повышается. Именно в этот промежуток – 17 июня – античные египтяне ежегодно отмечали традиционное празднество – «ночь орошения». Однако в 643 году начало разлива запоздало слишком надолго, вызвав предельное обмеление, застой и «загнивание» в лагунах нильской воды, повлекшие за собой появление «заразы», судя по признакам чумы, возможно, одновременно и холеры. Эпидемия вскоре приняла характер пандемии и унесла тысячи жизней, в первую очередь из среды городской бедноты: феллахов, рыбаков, рабов. Засуха и грядущий вслед за нею голод превратились для мемфитов во вполне реальную и неотвратимую угрозу. Обитатели древнего Мемфиса лихорадочно ищут выход из бедственного положения, уповая прежде всего на помощь церкви – ведь большинство из них христиане. Но чем может помочь церковь? И тогда вконец отчаявшиеся люди, уже не ждущие помощи от Всевышнего, обращаются к Горусу Аполлону как к хранителю религии своих предков и знатоку древнейших обрядов, стершихся в людской памяти за три столетия безраздельного господства христианства почти на всей территории Египта. «Маститый ученый» [102] предлагает совершить древний, насчитывающий не одно тысячелетие священный обряд «бракосочетания» подателя всех земных благ великого Нила с «невестой» из человеческого рода, прекрасной девушкой-девственницей. Жертвой этого священнодействия прикрытого самыми благостными намерениями избавления народа от страданий, по сути же ритуального убийства, Горус избирает главную героиню. Острая неприязнь желчного, обиженного судьбой потомка жрецов, к гордой аристократке обусловлена его нескрываемой завистью к богатству, доброй славе, к независимости суждений и убеждений Паулы. В традиционно-романтическом «треугольнике» Орион-Паула-Катерина последней несомненно принадлежит ведущее место как по интеллекту и «возвышенному складу души», так по благородству и чистоте помыслов. Основные свойства этой незаурядной натуры – честность, искренность, верность – образуют вокруг Паулы ту светлую ауру доброты и благожелательности, которая столь благотворно воздействует на окружающих ее людей, и о которую будто о прочную броню разбиваются и клевета, и ненависть, и злобные козни явных и тайных недругов. Ложь для Паулы не просто неприемлема, она чужда ей, как гнусность чужда непорочности. Поэтому девушка готова скорее отречься от своей впервые расцветшей любви, чем пойти на сомнительную сделку с собственной совестью. Избранник Паулы, Орион, человек духовно богатый, целеустремленный, твердый, хотя и недостаточно последовательный в своих намерениях и тем более поступках. Прожив длительное время в разлагающей среде столичной «золотой молодежи», он невольно усвоил ее взгляды на жизнь, принципы отношения к окружающим, перенял ее мораль, отнюдь не отличающуюся строгостью нравов, не говоря уже о добродетели. И только строго-добродетельное домашнее воспитание да впитанное с молоком матери чувство собственного достоинства и родовая гордость позволяют ему осознать глубину своего морального падения, подлости по отношению к девушке, ставшей с момента их первой встречи его судьбой, единственной избранницей его сердца и будущей спасительницей от собственных заблуждений. Конфликт между этими волевыми личностями едва не завершается гибелью обоих, однако угроза неизбежной смерти не приводит их к отчаянию, напротив, она умножает их мужество, придает им силы и, главное, позволяет в полной мере осознать, как они дороги друг другу, как необходимы не для ожидания воссоединения своих душ в потустороннем мире вечного блаженства, а для встречи и любви на грешной, многострадальной земле. Несомненная удача писателя и замыкающая фигура «треугольника» – Катерина. Своенравная богатая «прелестная резвушка», почти девочка, «беззаботный мотылек» с виду, она обладает жестким характером, решительностью и твердостью духа. Глубоко уязвленная обманувшим ее надежды Орионом, сначала ослепленная завистью и ревностью, затем объятая отчаянием и запоздалым раскаянием в обдуманно совершенных преступлениях против ни в чем не повинных людей, в том числе виновная и в смерти собственной матери, Катерина проявляет неистощимую изобретательность, недюжинную силу воли и завидное мужество в реализации своей амбициозной цели – во что бы то ни стало отомстить ненавистной сопернице, отобрать у нее лавры «невесты Нила», ценой своей жизни искупить все прегрешения и к тому же заслужить почетное звание «спасительницы народа». На образе арабского военачальника Амру стоит остановиться особо, потому что он – единственное реальное историческое лицо среди действующих героев романа. Интриган по натуре, правда, человек бесспорно одаренный и как администратор, и как военачальник, Амр ибн аль-Асый на деле был беспринципен, эгоистичен, жесток и не отягощен избытком совести. Он вовсе не походил на доброго и бескорыстного рыцаря – поборника справедливости, каким его рисует Эберс. Скорее он напоминал своего подручного-головореза Обаду. Авантюристическую сущность Амру вполне могут характеризовать всего два красноречивых факта. Факт первый: он перешел в лагерь сторонников Мухаммеда только после заключения в 628 году договора с мекканцами, то есть когда дело пророка восторжествовало вполне. Факт второй: он самовольно по призыву монофизитов ввел свои войска в Египет, руководствуясь скорее жаждой славы и личного обогащения, нежели интересами Халифата, и после покорения страны сам же объявил себя ее наместником. Третий халиф Осман отобрал у него наместничество над Египтом, когда же четвертый халиф Али [103] так и не возвратил ему эту должность, Амру употребил все усилия своей интриганской натуры на то, чтобы поспособствовать сирийскому наместнику Муавии [104] низложить Али. В награду халиф Маувия возвратил-таки вожделенное наместничество полководцу, и Амр ибн аль-Асый правил Египтом до самой своей смерти, последовавшей в 664 году. Впечатляет неброская внешне и не особо привлекательная, но по-своему добродетельная личность Нефорис, преданной супруги, любящей матери, властной и последовательной защитницы семейных традиций. И, конечно же, пленяет своей искренностью и детской непосредственностью правдолюбивая маленькая Мария. Сама неизбалованная счастьем, девочка неизменно стремится доставить посильную для нее толику радости всем, кого любит. Второстепенные герои обрисованы более сдержанно, обычно всего несколькими штрихами, тем не менее штрихи эти так выразительны и точны, что читатель без труда может представить себе и внешний, и внутренний облик большинства действующих лиц. *** «Невеста Нила» как бы подводит черту под огромным временным промежутком предыдущей истории Египта и одновременно открывает первую страницу совершенно нового периода его развития – арабо-исламской эпохи, длящейся и поныне. Последующая арабизация не только принесла в долину Нила новый язык и новую религию, но и совершенно новую, чуждую культуру, заслонившую культуру прежнюю так, что и уцелевшие потомки коренных египтян (в основном копты) сохранили о прошлом только смутные воспоминания. И сейчас, в конце века двадцатого, мы благодарны Георгу Эберсу как одному из ученых-египтологов, сумевших перекинуть мост из века девятнадцатого через грань века седьмого и проторить тропу познания в глубины прошлого, и еще в большей мере благодарны мы Эберсу – художнику слова, воскресившему для нас это неведомое прошлое в своих произведениях. С. ЕРМОЛАЕВ Составитель С. ЕРМОЛАЕВ Художники И. МАРЕВ, А. МАХОВ Эберс Г. Э13 Собрание сочинений: В 9 т. Т. 8: Невеста Нила: Роман / Пер. с нем.; Послесл. С. Ермолаева. – М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 1998. – 480 с. – (Библиотека исторической прозы). ISBN 5-300-02278-0 (т. 8) ISBN 5-300-01553-9