--------------------------------------------- Михаил Александрович Шолохов О Донпродкоме и злоключениях заместителя Донпродкомиссара товарища Птицына Я, Игнат Птицын — казачок Проваторовской станицы, — собою был гожий парень: за поясом у меня маузер в деревянной упаковке, две гранаты, за плечиком винтовка, а патронов, окромя подсумка, полны карманы, так что шаровары на череслах не держатся, и мы их бечевочкой все подпоясывали. Глаза у меня были быстрые, веселые, ажно какие-то ужасные: бабы, бывалочка, пугались. Примолвишь какую-нибудь на походе, а она после, как освоится, и говорит: «Фу, Игнаша, до чего ваши глаза зверские, глядишь в них, никак не наглядишься». Ну и все прочее было позволительное: голосок — как у черта волосок, с хрипотцой. В эту пору был я в станице Тепикинской на продработе. В девятнадцатом году это было, весной. А в Проваторовской на одних со мной чинах хлеб качал дружок мой тесный, товарищ Гольдин. Сам он из еврейскова классу. Парень был не парень, а огонь с порохом и хитер выше возможностев. Я — человек прямой, у меня без дуростев, я хлеб с нахрапом качал. Приду со своими ангелами к казаку, какой побогаче, и сначала его ультиматой: «Хлеб!» — «Нету». — «Как нету?» — «Никак, говорит, гадюка, нету». Ну я ему, конешно, без жалостев маузер в пупок воткну и говорю малокровным голосом: «Десять пулев в самостреле, десять раз убью, десять раз закопаю и обратно наружу вырою! Везешь?» — «Так точно, говорит, рад стараться, везу!» А Гольдин — этот в одну ноздрину ему влезет, в другую вылезет, и сухой, проклятый сын, как гусь, и завсегда больше моего хлеба наурожайничает. Но уважали нас одинаково. Гольдина за девственность — потому он был, как девка, тихий, ну, а меня, Птицына, спробовали бы не уважать! Я — человек прямолинейный, как загну крепкое словцо, как зачну узоры рисовать, аж смеются все от моей искусственности, молодые казаки так нарошно не везут, желательно им, чтоб я трахнул. «Ну, — скажут, бывало, — залился наш Птицын жаворонком», — так и прозвали меня жаворонком. Ну, приятно. Таким родом мы снабжаем продухтами пропитания Девятую армию Южного фронта и вот слышим, что в Вешенской станице восстанцы с генералом Секретёвым скрестились и жмут. Как пошли мы, как пошли — удержу нет. И обозначились в Курской губернии Фатежского уезда. Приятно там хлеб качаем. И месяц качаем, и два качаем. До нас по десяти тысяч проса выручали, а мы появились — по двести тысяч начали брать. Гольдин тем часом выше да выше лезет, и в один распрекрасный день просыпаемся, а он как куренок из яйца вылупился — уж уполномоченным особой продовольственной комиссии по снабжению армии Южного фронта. Приятно. Я по Фатежскому уезду с отрядом матросов просо и жито гребу. Гольдин призывает меня и тихо говорит: «Ты, Птицын, суровый человек и дуги здорово умеешь гнуть. Чудак ты, нету в тебе мякоти». Насчет дуг мне сделалось непонятно, а мякоти во мне действительно мало, одни мослы. На что мне мякоть? Что я, баба, что ли? И никто за мою мякоть не погребует держаться. «Ты, говорит, смотри-ка мне любезней». А ему в ответ: «Ты знаешь, что в Октябрьском перевороте я Кремль от юнкерей отбирал?» — «Знаю». — «Знаешь, говорю, что при штурме мне юнкерская пуля в мочевой пузырь попала и до сего дня катается там, как гусиное яйцо?» — «Знаю, говорит, и очень сильно уважаю твою пулю, какая в пузыре». — «Ну, то-то и оно, пулю мою ты не жалей, потому она жиром обрастает, и не в пятку, так в другое место кровя ее вытянут, а жалей ты тех наших бойцов, какие на фронтах сражаются, и чтоб они с голоду не сидели». — «Иди», говорит, головой покачивает и тяжко вздыхает. Значит, вроде жалко ему стало бойцов, или как? Приятно. Иду я обратно и качаю хлеб. И до того докачался, что осталась на мужике одна шерсть. И тово добра бы лишился, на валенки обобрал бы, но тут перевели Гольдина в Саратов. Через неделю бац от него телеграмма: «Донпродкому выехать мое распоряжение Саратов». Подписано: «Саратовский Губпродкомиссар Гольдин». В вагоне едем туда. Приятно. Через вшей я от эшелона отстал, пошел на станции парить их в бане. Убиваю их там, сижу, смеюсь про себя: «Вот, мол, с кем я нажил, с кем я прожил, с кем я по миру пошел». А эшелон сгребся и уехал. Приятно. Я в Саратов. Нету ни Гольдина, ни нашего Донпродкома. Спрашиваю: куда делись? Гольдина, дескать, в Тамбов послали накомиссаровать, и продком за ним хвостом потянулся. Приятно. «А промежду прочего подите, — указывают мне, — в Донисполком, там узнаете». — «Где Донисполком?» — «В гостинице „Россия“. Приятно. Прихожу. „Здесь Донисполком?“ — „Здеся, отвечают, второй этаж, третий нумер“. Подхожу, скребу ногтем дверь: „Разрешите?“ — „Пожалуйста, пожалуйста“. Вхожу, глядь — комнатушка, и в ней два человека. Один чернявый с бородкой, цувильный такой снаружи, а другая — благородная барышня, сидит за машинкой. „Извиняюсь, говорю, попал в обратную комнату“, — и ручкой этак вокруг. „Вы и есть Донисполком?“ — „Мы, говорит. Я председатель Медведев, а это мой технический работник“. — „А я, — говорю гордо, — Птицин Игнат из Донпродкома, не слыхали? Нет? Жалко! Очень вы, товарищ Медведев, низко живете“. Он плечиком дергает: низко, мол, но ничего не попишешь, выше того, сего не прыгнешь. „Не знаете, спрашиваю, где наш Донпродком?“ — „Не могу знать“, — говорит он жалостным голоском и приглашает на чистый стул садиться. Я, конешно, сел. Объясняю, что вроде Донпродком поехал в Тамбов. Медведев и возрадовался: «Вот что! Очень рад! Донпродком у меня, значит, в Тамбове, Донземотдел — в Пензе, административный — в Туле, а где же военный? — Пальчики загинает на счет и спрашивает у благородной барышни: — Скажите, где у нас военный отдел?» А она улыбается с нежностями и говорит: «Не могу самой себе вообразить». До того они мне рады были, дюже уж без людей наскучали, чаем угощают. Чаю дали, а сахар забыли. Приятно. Кипятком налился и говорю: «Извеняюсь, больше двух стаканов не пью». Они испугались, зачали мне сахару в стакан класть, но я строго говорю: «Пишите мне литеру в Тамбов». С тем и уехал. Нашел в Тамбове ребят, а вскорости начали белые уходить к морю, а нас, Донпродком, послали в Ростов. Гольдин успел убечь, горизонты, мол, тонкие, на этой работе, поеду в Сибирь. Заместитель его тоже убег. Пока ехали — девять штук этих замов сменилось. Дошла очередь до меня. Приятно. По старшинству. Жду не дождусь, когда последний зам сбежит. Убег с Филоновской обратно в Тамбов, я ему за это из своего пайка окорок отдал и фунт табаку. И стал я «заместителем» Донпродкомиссара. Очень приятно, думаю, приеду в Ростов, уж я там принажму. Два вагона у нас: под людей и под книги. Из Москвы нам перед отъезжанием прислали и печати и книги. Едем на Царицын. После Кривой Музги мост белые порвали. Пешеходной кладкой прошли мы на эту сторону. Добрались до станции и взяли два вагона! А гнать их нечем — паровоза нету. Что делать? Придумали, запрягли по паре быков да по верблюду в пристяжку в каждый вагон, к буферам пристроили барки и едем. Я, конешно, у верблюда промеж кочек сижу, тепло и не качает. И таким разом у кажного моста на эту сторону перейдем, запрягаем в вагоны верблюдов либо апостолов, у каких два рога костяных, а два шерстяных, и продвигаемся. Только на вторые сутки захворал я. Вступило колотье в спину. Смерть в глазах — и всё! Ребята мне советуют — оставайся у жителей, а после приедешь, а то издохнешь в теплушке. Приятно. А колет — мочи нет! Привели они меня на хутор возле какого-то полустанка и говорят хозяйке: «Ходи за ним, тетка, отблагодарим посля». А тетка-вдова оказалась переселенка из Сибири. Баба здоровая, лет пятидесяти и на морду не баба, а конь пегий. Ноздри рваные, глаз косой, хучь соломой его затыкай. Ушли ребята — она и запела: «Одной скушно жить, вот выздоравливай, солдатик, обженимся и будешь хозяйством править, муж мой в прошлом году помер, а я — баба в соку». А и где же там в соку, не приведи и не уведи. Ну валяюсь на лежанке, хвораю. Ведьма моя все допытывается: «Женишься, будешь зятем?» — «Женюсь, говорю, корова ты рябая, режь овцу, корми, а то толку не будет». Зарезала барана, кормит, я лежу без памяти и баранину ем неподобно. А хозяйка меня все по-своему, по-сибирски зятем кличет: «Зеть да зеть». Э-эх ты, думаю, сам для себя зеть, мать твою бог любит. Пропадешь, как вша, приспит тебя такая туша. В ней ведь без малого девять пудов. Приятно. Одного барана съел, она другого не хочет резать. «Как, говорю, дьявол пухлый, не хочешь резать? С голоду, что ли, выздоравливать?» — «Ты, мол, нынче баранью лытку слопаешь да завтра, а их у меня в хозяйстве всего пять овечек…» — «Погибай, говорю, со своими баранами. Ухожу!» И ушел! Через сутки сгребся и пошел. Догнал свой эшелон под Ростовом. Приезжаю в Ростов. Бросил я эшелон, иду прямо к председателю. «Здрасте, говорю. Мы, говорю, заместитель Донпродкома». Председатель очки снял и трет их и трет. Под конец спрашивает: «Вы, товарищ, не больной?» — «Нет, говорю, поправился». — «Откуда вы?» — «С вокзалу!» «Какой же Донпродком? — спрашивает он и от сердитости начинает синеть, как слива. — Вы что, мол, смеетесь?» — «Какой смех, говорю, мы из Курска приехали — вот печати Донпродкома», — вынаю из кармана и бряк их на стол. — А книги с ребятами на вокзале». «Подите, говорит, на Московскую и поглядите на настоящий Донпродком. Он уже полтора месяца существует. А вас я в упор не вижу». Пот с меня так и потек за рубаху. С вокзала идем с ребятами на Московскую. «Это здание Донпродкома?» — «Это». Родная наша матушка! Стоит обыкновенное здание в пять этажов, а народу в нем, как семячек! Барышни благородные на машинках строчат. Щетами тарахтят. Волосья на нас стали дыбом. Идем в дом к продкомиссару: так и так, мол, не по праву вы тут сидите. А он тихим голосом отвечает и улыбается: «Вы бы полгода ехали, а вас бы тут ждали. Езжайте, говорит, в Сальский округ агентом». Приятно. Я тут, конешно, обиделся, подперся в бока и говорю ему: «Бумажки чернилом подписывать, это необразованный сумеет. Ишь ты — бухгалтера у них, барышни благородные с ногтями. Нет, ты попробовал бы по закромам полазить, чтобы пыль тебе во все дырки понабилась». И уехали. Чего с бестолковым человеком делать? Он не понимает, а я иду и серьезно думаю: «Пропало в области дело! Какой из него Донпродкомиссар. Голос тихий и сам с виду ученый. Ну, а с тихим голосом и пуда не возьмешь. Я, бывало, как гаркну, эх да что толковать! У нас ни счетчиков, ни барышнев, какие с ногтями, не было, а дело делали!» 1923—1925