Аннотация: В романе Лотара-Гюнтера Буххайма рассказывается о боевом походе немецкой подводной лодки во времена второй мировой войны. Люди по воле судьбы и времени поставлены в ситуацию, когда необходимо убивать, чтобы жить, — вот основная мысль книги. Это жесткое и динамичное произведение, в котором каждый персонаж — Личность с большой буквы. Автор в мельчайших подробностях показывает боевые будни подводников, обыденность смерти на войне, реалистично воссоздает гнетущую атмосферу подлодки. --------------------------------------------- Лотар-Гюнтер БУХХАЙМ ПОДЛОДКА ПРОЛОГ КОМАНДА ЛОДКИ: Офицеры: Командир («Старик», а также господин каплей — принятое на флоте сокращение для полного звания — господин капитан-лейтенант) Первый помощник (первый вахтенный офицер) Второй помощник (второй вахтенный офицер) Старший инженер (шеф) Второй инженер Автор — военный корреспондент Младшие офицеры (унтер-офицеры [1] ) и матросы («Хозяева моря»): Арио — дизелист Бахманн («Жиголо») — дизелист Берманн («Первый номер») — боцман Семинарист — вахтенный на посту управления лодкой Бокштигель — матрос Дориан («Берлинец») — помощник боцмана Дафте — матрос Данлоп — торпедист Факлер — дизелист Франц — старший механик Френссен — помощник дизельного механика Хекер — механик торпед Хаген — электромоторист Херманн — акустик Инрих — радист Айзенберг («Вилли Оловянные Уши») — помощник по посту управления лодкой Йоганн — старший механик Каттер («Кухарь») — кок Клейншмидт — помощник дизельного механика Крихбаум — штурман Маленький Бенджамин — рулевой Маркус — рулевой Пилигрим — помощник электромоториста Радемахер — помощник электромоториста Саблонски — дизелист Швалле — матрос Турбо — вахтенный на посту управления лодкой Ульманн — прапорщик Вихманн — помощник боцмана Зейтлер — помощник боцмана Зорнер — электромоторист А также еще четырнадцать неупомянутых членов команды. Обычно команда на подводных лодках этого типа состояла из пятидесяти человек. В этот поход с целью обучения на лодку был направлен сверхштатный, второй, инженер. Эта книга — роман, но не плод фантазии автора, который был очевидцем всех описанных здесь событий. В книге сведены воедино все происшествия, случившиеся с ним на борту подводных лодок. Тем не менее, персонажи не являются портретами реальных людей, живых или мертвых. Боевые действия, описанные в книге, происходили преимущественно осенью и зимой 1941 года. К этому времени стало очевидно, что на всех театрах войны наступает перелом. Войска вермахта были впервые остановлены под Москвой — всего несколько недель спустя после битвы за окруженный Киев. Британские войска наступали в Северной Африке. Соединенные Штаты отправляли в Советский Союз военные грузы и сами немедленно после японской атаки на Перл-Харбор вступили в войну. Из 40000 немецких подводников в годы Второй мировой войны 30000 не вернулись домой. I. Бар «Ройаль» От отеля «Маджестик», где квартировали офицеры, до бара «Ройаль» дорога описывает дугу длиной в три мили вдоль берега моря. Луна еще не взошла, но можно различить бледную ленту дороги. Командир всю дорогу давит на педаль газа, как будто участвует в гонках. Внезапно ему приходится затормозить. Покрышки визжат. Нажимает на тормоз, быстро отпускает, снова быстро нажимает. Старик хорошо справляется с тяжелой машиной, и вот она, не пойдя юзом, останавливается перед неистово жестикулирующей фигурой. Синяя униформа. Фуражка старшины. Что за нашивка у него на рукаве? — Подводник! Он стоит как раз вне света наших фар, размахиваю руками. Его лицо скрыто в темноте. Командир собирается медленно тронуть машину, когда человек начинает стучать ладонями по радиаторной решетке, рыча: Ясноглазый проказник, я поймаю тебя, Разобью твое сердце на части… Пауза, за которой следуют еще более свирепые удары по решетке и снова рев. Лицо командира помрачнело. Он готов взорваться. Но нет, он включает заднюю передачу. Машина прыгает назад, и я почти разбиваю себе голову о лобовое стекло. Первая скорость. Автомобиль описывает слаломную кривую. Визг покрышек. Вторая скорость. — Это был наш первый номер! — сообщает мне командир. — Нажрался как сволочь! Старший инженер, сидящий позади нас, грязно ругается. Командир только успел набрать скорость, как снова приходится тормозить. На этот раз у него на это есть чуть больше времени, ибо покачивающаяся шеренга, выхваченная из темноты нашими фарами, виднеется немного впереди нас. Поперек дороги стоят по меньшей мере десять матросов в береговой форме. Ширинки расстегнуты, члены наружу, сплошной фонтан мочи. Командир гудит. Шеренга расступается, и мы медленно проезжаем между двумя рядами людей, писающих по стойке смирно. — Мы называем это «пожарная команда» — они все с нашей лодки. Шеф на заднем сиденье ворчит. — Остальные в борделе, — говорит Командир. — У них там сегодня аврал. Меркель ведь тоже выходит в море завтра утром. На протяжении мили не видно ни души. Затем в свете фар появляется двойной кордон военной полиции. — Будем надеяться, что все наши ребята будут утром на борту, — раздается голос позади нас — Они любят позадираться с береговыми патрулями, когда выпьют… — Не узнают даже своего командира — бормочет Старик себе под нос. — Это уж слишком. Теперь он едет медленнее. — Я сам себя неважно чувствую, — говорит он, не поворачивая головы. — Слишком много церемоний для одного дня. Сначала эти похороны сегодня утром — того боцмана, которому досталось во время воздушного налета на Шатонеф. А посередине похорон — снова налет, настоящий фейерверк. Это не совсем прилично — особенно во время похорон! Наши зенитчики сбили три бомбардировщика. — А что еще? — интересуюсь я у Старика. — Сегодня больше ничего. Но эта вчерашняя казнь просто вывернула меня наизнанку. Дезертирство. Дело ясное. Инженер-дизелист. Девятнадцать лет. А потом днем этот забой свиней в «Маджестике». Наверно, намечался банкет. Холодец, или как это там называется, — в общем, никто не в восторге от этого варева. Старик останавливается перед заведением: на садовой ограде метровыми буквами выведено: «БАР РОЙАЛЬ». Это строение из бетона, напоминающее формой корабль, расположенное между главной прибрежной и вспомогательной дорогой, выходящей из соснового леса и пересекающейся с главной под острым углом. Прямо посреди фронтона — на мостике «корабля» — витраж, похожий на большую палубную надстройку. Посетителей бара развлекает Моник — девушка из Эльзаса, которая знает лишь несколько слов по-немецки. Черные волосы, карие глаза, много темперамента и сисек. Помимо Моник, достопримечательностями заведения являются три официантки в накрахмаленных блузках и группа из трех нервных тусклых музыкантов, из которых выделяется лишь мулат-ударник, который, кажется, сам получает удовольствие от своей игры. ТОДТ реквизировало это здание и сделало косметический ремонт. Теперь оно представляет собой смесь Fin de Siecle и Германского музея искусств. Лепнина над оркестром изображает пять чувств или пять граций. Сколько было граций, пять или три? Командующий флотилией отобрал помещение у ТОДТ'а, сославшись на то, что «подводникам нужен отдых», «офицеры-подводники не могут проводить все свободное время в публичных домах» и «нашим людям нужна более изысканная атмосфера». Более изысканная атмосфера заключается в потертых коврах, стульях с потрескавшейся кожаной обивкой, белых декоративных решетках на стенах, украшенных искусственными виноградными лозами, красных абажурах на бра и выцветших шторах из красного шелка на окнах. Командир, усмехаясь, оглядывает зал, останавливая свой властный взгляд на компаниях, сидящими за разными столиками. Его губы поджаты, брови нахмурены. Затем он неспеша придвигает стул, тяжело садится и вытягивает ноги перед собой. Официантка Клементина уже семенит к нему, ее груди колышутся вверх-вниз, Старик заказывает нам всем пиво. Его не успевают принести, как дверь распахивается, и вваливаются пять человек, все обер-лейтенанты, судя по полоскам на их рукавах, за ними следом еще три лейтенанта и один младший лейтенант. Трое обер-лейтенантов носят белые фуражки: офицеры-подводники. На свету я узнаю Флоссманна. Неприятный, вспыльчивый тип, плотно сбитый блондин, который недавно хвастался, как во время последнего рейда в ходе артиллерийской атаки корабля без охранения первое, что он сделал, это открыл огонь из пулемета по спасательным шлюпкам, чтобы «избежать недоразумений». Другие двое — неразлучные Купш и Стакманн, которые как-то по дороге домой в увольнение застряли в Париже, и с тех пор только и говорят, что о борделях. — Еще час, и весь подводный флот будет здесь, — ворчит Старик. — Я удивляюсь, почему томми [2] не накроют до сих пор этот кабак во время какого-нибудь налета своих коммандос вместе с командующим в его уютном замке в Керневеле. Не могу понять, почему они еще не захватили этот бар — так близко от воды и прямо по соседству с развалинами возле этого форта Луи. Что касается нас, рассевшихся здесь, то они могли бы поймать нас при помощи лассо, если бы захотели. Кстати, сегодня вполне подходящая ночь для такой операции. Наш командир не обладает ни тонким, породистым лицом аристократа, ни худощавой фигурой героя-подводника с книжной картинки. У него достаточно заурядная внешность, как у какого-нибудь капитана лайнера на линии Гамбург-Америка, и двигается он грузно. Его переносица, узкая в середине, изгибается чуть влево и затем расширяется. Его ярко-голубые глаза прячутся под бровями, постоянно хмурящимися от пристального вглядывания в морскую даль. Обычно он так щурит глаза, что видны лишь две щелки, от внешних углов которых расходятся лучики морщинок. Нижняя губа — полная, волевой подбородок; к полудню он обычно покрывается рыжеватой щетиной. Грубые, сильные черты придают ему мрачности его лицу. Любой, не знающий его возраст, даст на вид не меньше сорока лет; на самом деле он десятью годами моложе. Но, учитывая средний возраст командиров лодок, может считаться пожилым человеком в свои тридцать лет. Командир не подвержен красноречию. Его официальные рапорты своим лаконизмом напоминают сочинения младших школьников. Его сложно разговорить. Обычно мы понимаем друг друга, обмениваясь обрывками фраз и вскользь брошенными намеками. Едва заметная ирония в голосе, чуть заметный изгиб губ, и я понимаю, что он действительно имеет ввиду. Когда он нахваливает штаб подводного флота, глядя мимо меня, сразу становится понятно, что он хочет этим сказать. Это наша последняя ночь на берегу. За потоком слов скрывается гложущее беспокойство: Все ли будет хорошо? Справимся ли мы? Я успокаиваю сам себя: Старик — первоклассный командир. Хладнокровный. Не надсмотрщик на галерах. Не сумасшедший, кровожадный сорвиголова. Надежный. Ходил на парусных кораблях. Выбирался из всех передряг. На его счету двести тысяч тонн — потопил столько кораблей, что ими можно было бы заполнить целую гавань. Всегда выходил сухим из воды, из самых тяжелых ситуаций… Мой рыбацкий свитер пригодится, если мы пойдем на север. Я просил Симону не провожать меня до гавани. Ни к чему хорошему это ни приведет. Эти идиоты из гестапо следят за нами, как рысь за своей добычей. Завидуют, сволочи. Мы — добровольческий корпус Денитца, они не могут тронуть нас. Непонятно, куда нас направят на этот раз. Может, в середину Атлантики. Там сейчас немного подлодок. Очень плохой месяц. Их оборона усилилась. Томми научились многим новым трюкам. Пора наших удач прошла. Теперь конвои отлично охраняются. Прин, Шепке, Кречмер, Эндрасс — все атаковали конвои. Всем им досталось почти в одно и то же время — в марте. Больше всех не повезло Шепке. Зажало между перископом и бронеплитой рубки, когда эсминец протаранил его разбомбленную лодку. Асы! Их не так много осталось. У Эндрасса сдали нервы. Но Старик все еще цел, образец абсолютного спокойствия. Весь в себе. Не гробит себя выпивкой. Сидя здесь, выглядит полностью расслабленным, погруженным в свои мысли. Мне надо выйти на минуту. В туалете я слышу разговор двух вахтенных офицеров, стоящих рядом со мной у кафельной стены, украшенной желтыми пятнами мочи: — Мне надо сегодня трахнуться. — Не сунь свой член по ошибке не в ту дырку. Ты уже нажрался. Когда первый уже почти вышел из туалета, другой орет ему вслед: — Когда будешь ее иметь, засунь ей и мои приветствия! Люди с лодки Меркеля. Напившиеся вдрызг, иначе они вряд ли так грязно выражались бы. Я вернулся к столу. Наш главный инженер тянется за своим бокалом. Человек, совершенно непохожий на капитана. Черные глаза и заостренная бородка делают его похожим на испанца с портрета Эль Греко. Нервный тип. Но лодку знает до последнего винтика. Ему двадцать семь лет. Правая рука командира. Всегда ходил в море со Стариком. Они понимают друг друга с полуслова. — Где наш второй помощник? — интересуется Старик. — На борту. На дежурстве, но, может, он подтянется попозже. — Кто-то должен сделать работу. А первый помощник? — В борделе! — ответил, ухмыляясь, шеф. — Он в борделе? Не смешите меня! Наверно, составляет завещание — вот человек, у которого все дела всегда в порядке. О стажирующемся инженере, который присоединится к команде на время этого похода и, скорее всего, заменит шефа после, Старик вообще не спросил. Значит, нас будет шестеро в кают-компании. Слишком много человек за одним маленьким столом. — А где Томсен? — задает вопрос шеф. — Надеюсь, он не заставит нас стоя приветствовать его. Филипп Томсен, командир лодки UF, недавно получивший Рыцарский крест, сегодня днем рапортовал о походе. Глубоко сидя на обтянутом кожей стуле, расставив локти, сложив руки как для молитвы, он мрачно уставился поверх них на противоположную стену: — …Потом нас гоняли три четверти часа глубинными бомбами. Сразу после взрыва, на глубине около шестидесяти метров, шесть или восемь бомб разорвались достаточно близко от лодки. Точная работа. Особенно одна хорошо пришлась — вровень с орудием и примерно метров шестьдесят в стороне, трудно попасть лучше. Остальные легли на расстоянии от восьмиста до тысячи метров от нас. Час спустя еще серии бомб. Был уже вечер, около 23.00. Сначала мы оставались на глубине, затем бесшумно ушли, медленно поднимаясь. Затем мы всплыли в кильватере конвоя. На следующее утро в нашем направлении устремился крейсер. Волна — три балла, и умеренный ветер. Шквальный дождь. Довольно облачно. Самая подходящая погода для надводной атаки. Мы погрузились и выровнялись для атаки. Залп. Торпеда прошла далеко от цели. Потом еще раз. Эсминец двигался малым ходом. Попробовали кормовым аппаратом — получилось. Мы шли за конвоем, пока не получили приказ поворачивать назад. Зецке обнаружил второй конвой. Мы установили контакт и обменивались оперативными сообщениями. К 18.00 мы догнали его. Погода была хорошая, море — от двух до трех баллов. Легкая облачность. Томсен прервался. — Очень странно: все наши успехи приходились на день рождения кого-нибудь из команды. Действительно необычно. В первый раз день рождения был у дизелиста. Во второй раз — у радиста. Корабль без сопровождения был потоплен в день рождения кока, а эсминец — на день рождения торпедиста. С ума сойти, правда? Наполовину поднятый перископ лодки Томсена, когда она ранним утром с приливом вернулась на базу, был украшен четырьмя вымпелами. Три белых — торговые суда, и один красный — это эсминец. Отрывистый хриплый голос Томсена, похожий на лай собаки, разнесся над маслянистой, противно пахнущей водой: — Обе машины — полный стоп! У лодки было достаточно скорости, чтобы по инерции бесшумно доскользить до пирса. У нее был резкий, четко очерченный силуэт высокой вазы со слишком плотно посаженным в нее букетом цветов, поднимавшейся из липкой, вонючей, промасленной портовой воды. Не слишком цветастый букет — скорее засушенные цветы. Лепестки — блеклые пятна посреди густой поросли бород, похожей на мох. [3] По мере приближения пятна превращались в бледные, изнуренные лица. Лица, как будто покрытые мелом. Глубоко запавшие пустые глаза. В некоторых из них — лихорадочный блеск. Грязное, серое, покрытое коркой морской соли кожаное обмундирование. Копны волос, еле прикрытые сползающими с них фуражками. Томсен выглядел серьезно больным: тощий, как пугало, с запавшими щеками. На лице замерла ухмылка, которую он сам, наверное, считал дружелюбной. — Осмелюсь доложить, UF вернулась из боевого похода против врага! На что мы во всю мощь наших глоток грянули: — Heil UF! [4] Громким эхом донеслось приветствие от первого цейхгауза, и затем другое, слабее, со стороны верфи Пенье. Старик носит свою самую старую куртку, чтобы показать, как он презирает всех флотских щеголей. Эта куртка давно утратила свой первоначальный синий цвет, скорее ее можно назвать светло-серой, покрытой пятнами грязи. Когда-то выглядевшие золотыми пуговицы, теперь с налетом патины, приобрели зеленоватый оттенок. Рубашка тоже неопределенного цвета — сиреневый, переходящий в серо-голубой. Черно-бело-красная лента его Рыцарского креста превратилась в перекрученный шнур. — Это не та, старая, гвардия, — сожалеет Старик, окидывая оценивающим взглядом компанию молодых вахтенных офицеров за столом в центре зала. — Головастики. Эти могут лишь надраться да языком молоть. В течение вечера в баре сформировались две группы: «старые вояки», как себя называет команда Старика, и «молокососы с гонором», философически настроенный молодняк с глазами, горящими верой в фюрера, «грудь колесом», как их окрестил Старик, которые вырабатывают проницательный взгляд перед зеркалом и стараются как можно туже напрячь свои задницы, так как у них принято ходить упругой походкой, подогнув колени, поджав ягодицы и слегка наклонившись корпусом вперед. Я гляжу на это сборище юных героев, как будто вижу их впервые. Сжатые губы с резкими бороздками с обеих сторон от рта. Резкие голоса. Надувшиеся от осознания своего превосходства и алчущие медалей. В головах ни одной мысли кроме «Фюрер смотрит на тебя — честь флага дороже жизни!» Две недели назад один из них застрелился в «Маджестике» из-за подхваченного сифилиса. «Он отдал жизнь за свой народ и Родину» — вот что начальство написало его невесте. В придачу к старым воякам и молодняку есть еще волк-одиночка Кюглер, который сидит со своим первым лейтенантом за столиком рядом с дверью уборной. Кюглер — кавалер Дубовых листьев, который держится особняком ото всех. Кюглер — благородный рыцарь глубин, наш сэр Персиваль [5] и факелоносец, непоколебимо верящий в нашу окончательную победу. Стальной взгляд голубых глаз, гордая осанка, ни грамма лишнего жира — идеальный представитель расы господ. Изящными указательными пальцами он затыкает уши, когда не желает слышать чьи-то трусливые признания или насмешки сомневающихся циников. За соседним столиком расположился хирург флотилии. У него тоже особое положение. Его мозг представляет собой коллекцию самых невероятных непристойностей. Потому он больше известен как «грязная свинья». Девятьсот девяносто пять лет тысячелетнего Рейха уже миновали — вот его мнение, которое он не устает повторять в не зависимости от состояния, в котором находится: пьяном или трезвом. В свои тридцать лет хирург пользуется всеобщим уважением. Во время своего третьего боевого похода он принял на себя командование лодкой и привел ее назад на базу после того, как командир был убит во время атаки двух самолетов, а оба тяжело раненных лейтенанта лежали на своих койках. — Кто-то умер? Мы что, на поминках? Что тут происходит? — И так слишком шумно, — ворчит Старик, делая быстрый глоток. Должно быть, Моник расслышала произнесенные хирургом слова. Она поднесла микрофон вплотную к алым губам, как будто хотела облизать его, поднятой левой рукой развернула фиолетовый веер из страусиных перьев и выкрикнула прокуренным голосом: «J'attendrai — le jour et la nuit!» [6] Ударник при помощи кисточек извлекает из своего отделанного серебром барабана сексуальный шепот. Визжащая, рыдающая, стонущая Моник исполняет песню переливающимся голосом, вздымая свои роскошные, сверкающие, молочно-белые груди, на всю катушку используя притягательную силу своего зада и проделывая всевозможные фокусы своим веером. Она держит его над головой подобно убору индейского воина из перьев, одновременно быстро похлопывая ладонью по своим пухлым губкам. Затем она протаскивает веер из-за спины между ног — «…le jour et la nuit» — и закатывает глаза. Нежное поглаживание веером, тело вздрагивает под прикосновениями его перьев — опять он вынырнул у нее из-за спины снизу между ног — бедра плавно покачиваются. Она раздвигает губы и словно обнимает ими подрагивающий член. Внезапно она подмигивает поверх голов сидящих за столами в направлении двери. Ага, командующий флотилией со своим адъютантом! Эта жердь с маленькой головкой школьника наверху едва ли достойна большего, чем мимолетное подмигивание. Он даже не улыбнулся в ответ. Стоит, озираясь вокруг, как будто в поисках другой двери, чтобы улизнуть никем незамеченным. — Какой большой человек пришел пообщаться с простыми смертными! — орет Труманн, самый буйный из старой гвардии, прямо посреди рыданий Моник. — «…car l'oiseau qui s'enfuit». Пошатываясь, он явно старается пробраться к стулу командующего: — Давай, старый ацтек, не желаешь на передовую линию? Ну же, давай, вот прекрасное место — прямо в оркестре — замечательный вид снизу… не тянет? Ну, «плоть одного человека для другого…» Как обычно, Труманн мертвецки пьян. В копне его торчащих во все стороны черных волос виднеется пепел сигарет. Три или четыре окурка застряли в шевелюре. Один еще дымится. Он может вспыхнуть в любую секунду. Его Рыцарский крест повернут аверсом назад. Лодку Труманна называют «заградительной». Его сказочное невезение, начавшееся с пятого похода, вошло в поговорку. Он редко бывает в море больше недели. «Ползти назад на коленях и сиськах», по его выражению, стало для него привычным делом. Каждый раз его накрывали на подходе к месту операции: бомбили с самолетов, гоняли глубинными бомбами. И всегда это приводило к повреждениям: выведенная из строя система выпуска выхлопных газов, разбитые компрессоры — и ни одной пораженной цели. Вся флотилия молча удивляется, как он и его люди могут переносить полное отсутствие побед. Аккордеонист уставился поверх своего сжатого инструмента, как будто ему явилось видение. Мулат виден из-за круга большого барабана лишь выше третьей сверху пуговицы рубашки: либо он карлик, либо у него слишком низкий стул. Рот Моник принимает наиболее круглую, артистическую форму, и она стонет в микрофон «в моем одиночестве…». Труманн все ближе и ближе наклоняется к ней, и вдруг вопит: «Спасите — газы!» и падает на спину. Моник запнулась. Он дрыгает ногами, затем начинает подниматься и при этом орет: — Просто огнемет! Бог мой, она, должно быть, съела целую вязанку чеснока!» Появляется старший инженер Труманна, Август Мейерхофер. Так как его китель украшает Германский крест, он известен под именем Август — Кавалер Ордена Яичницы. — Ну как, все прошло хорошо в борделе? — орет ему Труманн. — Ты вдоволь натрахался? Это полезно для фигуры. Старый папаша Труманн знает, что говорит. За соседним столиком ревут хором: «О мой Вестервальд…» Хирург флотилии, вооружившись винной бутылкой, дирижирует нестройными голосами. Перед эстрадой стоит большой круглый стол, который по традиции занимает старая гвардия. Только Старик и те, кто начинали вместе с ним, более или менее пьяные, сидят или дремлют в кожаных креслах за этим столом: «Сиамские близнецы» Купш и Стакманн, «Древний» Меркель, «Индеец» Кортманн. Все рано поседевшие, морские гладиаторы давно минувших дней, рыцари без страха и упрека, идущие в бой, сознавая лучше, чем кто бы то ни был, каковы их шансы вернуться. Они могут часами неподвижно сидеть в кресле. В то же время они не могут поднять полный бокал, не расплескав его. У каждого из них за плечами по полдюжины боевых заданий, каждый из них не один раз вынес изощренную пытку ужасного нервного напряжения, которое только можно вообразить, был в безнадежных ситуациях, из которых выбрался живым лишь чудом в буквальном смысле этого слова. Каждому из них случалось возвращаться вопреки ожиданиям всех на вдрызг разбитой лодке — верхняя палуба разрушена авиабомбами, боевая рубка полностью снесена таранившим лодку надводным кораблем противника, пробоина в носу, треснувший корпус высокого давления. Но каждый раз они возвращались, вытянувшись по стойке «смирно» на мостике, всем своим видом показывая, что они выполнили очередное обычное задание. У них принято не показывать своим видом, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Причитания и зубной скрежет непозволительны. Командование не давало разрешения на выход из игры. Для него каждый, у кого есть голова на плечах и четыре конечности, не отделенные от туловища, считается годным к службе. Оно спишет тебя только в том случае, если у тебя крыша окончательно съедет. Они давно должны были бы прислать на место боевых командиров-ветеранов свежую, необстрелянную замену. Но, увы, новичкам с нерасшатанными нервами не хватает опыта стариков. А те, в свою очередь, идут на всевозможные уловки, чтобы отложить расставание со своими бывалыми помощниками, которые давно уже могли бы стать командирами лодок. Эндрасс ни в коем случае нельзя было выпускать в море в таком состоянии. С ним было покончено. Но командование внезапно становится слепым. Оно не видит, что кто-то держится в строю из последних сил. Или не хочет видеть. В конце концов, именно старые асы добиваются успехов — и поставляют материал для их победных реляций. Ансамбль отдыхает. Я опять слышу обрывки разговоров. — А где Кальманн? — Он точно не придет. — Ясно почему. Кальманн вернулся позавчера с тремя победными вымпелами на приподнятом перископе — три транспорта. Последний он потопил при помощи орудия в мелких прибрежных водах: — Потратили на него больше сотни снарядов! Море было бурное. Нам приходилось стрелять под углом в сорок пять градусов с лодки, находящейся в надводном положении. Вечером перед этим, в 19—00, мы торпедировали еще один из-под воды. Два пуска по кораблю водоизмещением двенадцать тысяч регистровых тонн — одна торпеда мимо. Потом они погнались за нами. «Банки» [7] сыпались целых восемь часов. Должно быть, они израсходовали весь запас у себя на борту. С впалыми щеками и кучерявой бородкой, Кальманн походил на распятого Христа. Он непрестанно потирал руки, как будто каждое слово давалось ему с трудом. Мы напряженно слушали, скрывая беспокойство за преувеличенным интересом к его рассказу. Когда же он наконец задаст вопрос, которого мы так боялись? Закончив, он перестал крутить руки и сидел неподвижно, сложив ладони вместе. Затем, глядя мимо нас поверх кончиков своих пальцев, спросил с деланным безразличием: — Есть новости о Бартеле? Молчание. Командующий флотилии несколько раз слегка кивает головой. — Ясно… Я так и знал, когда потерял с ним радиоконтакт. Минута тишины, потом он торопясь спрашивает: — Неужели никто вообще ничего не знает? — Нет. — Есть еще шанс? — Нет. Выпущенный изо рта сигаретный дым неподвижно висит в воздухе. — Мы стояли вместе в доке. Я ушел одновременно с ним, — наконец произносит он, беспомощный, ошарашенный. Тошнит от одного его вида. Мы все знали, что Кальманн и Бартел были близкими друзьями. Они всегда умудрялись вместе выходить в море. Они атаковали одни и те же конвои. Однажды Кальманн сказал: «Чувствуешь себя уверенней, когда знаешь, что ты там не один». Распахнув дверь, входит Бехтель. С белесыми-белесыми волосами, ресницами и бровями создают впечатление, будто его долго кипятили. Когда он такой бледный, становятся заметны веснушки на его лице. Все громко приветствуют его появление. Его тут же окружает молодежь. Он должен поставить им выпивку, так как заново родился. С Бехтелем случилось нечто такое, что Старик назвал «достойным удивления». После яростного преследования с глубинными бомбами и всеми мыслимыми повреждениями для его лодки он всплыл перед рассветом и обнаружил у себя на верхней палубе, прямо перед орудием, все еще шипящую «банку». Корвет где-то поблизости и готовая рвануть бомба рядом с боевой рубкой. Бомбу настроили на взрыв на большей глубине, поэтому она и не сработала, свалившись на верхнюю палубу к Бехтелю на глубине семидесяти метров. Он немедленно приказал обе машины полный вперед, а боцман скатил глубинную бомбу за борт, словно бочку с дегтем. «Она взорвалась двадцать пять секунд спустя. Ее установили на стометровую глубину». А потом ему пришлось опять погрузиться и выдержать еще двадцать глубоководных взрывов. — Я бы обязательно прихватил эту игрушку с собой, — кричит Меркель. — Мы хотели, но никак не могли остановить это проклятое шипение. Просто не могли найти кнопку. Чертовски здорово! В зале все больше и больше народа. Но Томсена все еще нет. — Как думаете, где он может быть? — Должно быть, напоследок еще раз засунул ей по-быстрому. — В его-то состоянии? — Ну, когда на шее болтается Рыцарский крест, ты должен испытывать неведомые прежде ощущения. Днем, на церемонии награждения Рыцарским крестом, Томсен стоял перед командующим флотилии неподвижно, как бронзовая статуя. Ему пришлось так собраться, что у него не было ни кровинки в лице. В этом состоянии он вряд ли понимал хоть слово из вдохновляющей речи командующего. — Если он не заткнется, я сожру его паршивую дворнягу, — пробормотал себе под нос Труманн. — Он везде таскает с собой свою суку. У нас здесь не зоопарк. — Оловянный солдатик! — добавляет он после того, как командующий удалился, крепко пожав Томсену руку и бросив на него испепеляющий взгляд. И с сарказмом бросает тем, кто стоит вокруг него: — Замечательные обои! — указывая на фотографии погибших, которыми увешаны три стены, одна маленькая черная рамочка подле другой. — Там, возле двери, есть еще место для нескольких! Я знаю, чья фотокарточка будет следующей: Бехманн. Бехманн должен был уже давно вернуться. Наверняка скоро вывесят траурное извещение с тремя звездочками. Его сняли мертвецки пьяного с парижского поезда. Потребовалось четыре человека — отправление экспресса пришлось задержать, пока они не справились с ним. Его можно было вывесить сушиться на бельевой веревке. Вообще никакой. Абсолютно бесцветные глаза. И в такой форме он был за двадцать четыре часа до выхода в море. Каким образом хирург флотилии поставил его на снова на ноги, никому не известно. Должно быть, его обнаружил самолет. Связь с ним была потеряна вскоре после выхода с базы. Невероятно. Томми теперь подходят вплотную к бую Нанни I в проливе. Мне вспомнился Боуд, офицер из отдела кадров флота, одинокий старик, у которого вошло в привычку напиваться ночами в одиночку в караульной. За один месяц были потеряны тридцать лодок. «Поневоле сопьешься, если будешь поминать каждую из них». На последний свободный стул за нашим столом плюхнулся грузный, неуклюжий Флешзиг, один из предыдущей команды Старика. Неделю назад он вернулся из Берлина. До сих пор он не вымолвил ни слова о своей поездке. Но сейчас его прорвало: — Знаете, что эта безмозглая обезьяна, эта гиена в мундире, наш начальник кадров, заявил мне? «Ни один приказ, касающийся флотской формы, не дает командирам права носить белые фуражки!» Я ответил: «Осмелюсь предложить исправить это упущение». Флешзиг сделал два могучих глотка «Мартеля» из бокала и аккуратно вытер губы тыльной стороной ладони. Эрлер, молодой лейтенантик, который вернулся из своего первого похода в должности командира, с такой силой распахивает дверь, что она с грохотом ударяется о ступеньку. Из его нагрудного кармана болтается кончик розового лифчика. Вернувшись утром из отпуска, к обеду он уже был в «Маджестике» и красочно делился своими впечатлениями от пережитого. Он уверял, что в его честь устроили факельное шествие в его родном городке. Он мог доказать это вырезками из газет. Вот он стоит на балконе ратуши с правой рукой, поднятой в германском салюте: родной город приветствует немецкого морского героя. — Ничего, скоро он угомонится, — замечает Старик. На смену Эрлеру приходят радиокомментатор Кресс, скользкий, пронырливый репортеришка с преувеличенным мнением о собственной значимости, и бывший провинциальный оратор Маркс, который сейчас пишет напыщенные, пропагандистские статьи о стойкости и верности долгу. Они похожи на Лоурела и Харди в морской форме, существо с радио — тощее и долговязое, стойкий Маркс — приземистый и жирный. При их появлении Старик громко хмыкает. Любимое слово радиодикторов — «непрерывные», «непрерывные успехи» в снабжении, победной статистике, воле к победе. Слово «не-пре-рыв-ны-е» всячески подчеркивается. Эрлер усаживается напротив Старика и тут же предлагает ему выпить. Некоторое время тот вообще никак не реагирует на приглашение, затем склоняет голову набок, как будто собирается бриться, и четко произносит: — Мы всегда можем хлебнуть как следует! Я уже знаю, что за этим последует. В центре зала Эрлер демонстрирует свое умение открывать бутылку шампанского одним ударом тупой стороны лезвия ножа по горлышку, в том месте, где оно утолщается сверху. Делает он это мастерски. Пробка вместе со стеклянным ободком отлетают прочь, не оставив на стекле ни трещинки, и шампанское выстреливает из бутылки, как пена из огнетушителя. Я тут же вспоминаю об учениях дрезденской пожарной команды. В ознаменование Дня пожарной безопасности, проводившегося по всему Рейху, перед оперным театром поставили стальную мачту со свастикой, сделанной из труб. Вокруг мачты сгрудились красные пожарные машины. Огромную площадь запрудила толпа зевак в ожидании зрелища. Громкоговоритель пролаял команду: «Подать пену!», и из четырех концов свастики выстрелила пена; она стала вращаться все быстрее и быстрее, превращаясь в ветряную мельницу, из крыльев которой вырывались белые струи. Толпа выдохнула: «А-а-а-а!» А пена постепенно сменила цвет на розовый, затем стала красной, потом фиолетовой, потом голубой, затем зеленой, а после — желтой. Толпа аплодировала, а по площади перед оперным театром расползалось болото едкой анилиновой слизи глубиной по колено… Опять с грохотом распахивается дверь. Это Томсен. Наконец-то. С остекленевшими глазами, поддерживаемый и подталкиваемый своими офицерами, он, спотыкаясь, вваливается в зал. Я быстро подтаскиваю ему стул, чтобы он сел к нашей компании. — Может, я Наполеон, а может, я — король… — поет Моник. Из вазочки, стоящей на столе, я вынимаю увядшие цветы и посыпаю ими голову Томсена. Ухмыляясь, он дает украсить себя. — Куда подевался Главнокомандующий? — интересуется Старик. Только сейчас мы замечаем, что командующий опять куда-то исчез. Пока не началось настоящее поздравление. Кюглера тоже не видно. — Трусливые сволочи! — рычит Труманн, затем с трудом поднимается и нетвердой походкой удаляется между столами. Возвращается он, держа в руке ершик для унитаза. — Какого черта ты это приволок? — взрывается Старик. Но Труманн, пошатываясь, подходит к нам еще ближе. Он останавливается напротив Томсена, опирается левой рукой на стол, переводит дыхание и ревет во все горло: «Тишина в борделе!» Музыка немедленно смолкает. Труманн машет вверх и вниз ершиком, с которой капает вода, прямо перед лицом Томсена и причитает надрывным голосом: — Наш великолепный, глубокочтимый, трезвый и неженатый Фюрер, который на своем славном пути от ученика художника до величайшего полководца всех времен… Что-то не так? Несколько секунд Труманн наслаждается восторженной реакцией аудитории, затем продолжает декламировать: — Великий военно-морской специалист, непревзойденный стратег океанских сражений, которому своей непостижимой мудростью довелось… Как там дальше? Труманн обводит окруживших его офицеров вопросительным взглядом, громко рыгает, и продолжает: — Великий флотоводец, который показал этому английскому сифилитику с сигарой, мочащемуся под себя… Ха, что он еще о нем говорил? Так, посмотрим… Показал этому засранцу Черчиллю, за какой конец надо браться сначала! Обессиленный своей тирадой Труманн падает в кресло, обдав меня коньячным перегаром. При слабом освещении его лицо кажется зеленым. — …мы посвящаем его в рыцари! Посвящаем его в сан рыцаря! Сраный клоун и сраный Черчилль! Лоурел и Харди со своими стульями протискиваются в наш круг. Видя, что Томсен пьяный, они пытаются вытянуть из него что-нибудь о его последнем боевом патруле. Никто доподлинно не знает, зачем они вообще тратят время, собирая информацию для своих заказных статей. Но Томсен уже давно утратил способность отвечать на вопросы. Он с идиотским видом смотрит на обоих и лишь утвердительно рычит в ответ на скороговорку, которой они проговаривают вместо него то, что хотелось бы им услышать: — Да, точно — рвануло сразу — как и ожидали! Попадание прямо за мостиком — пароход с голубыми трубами. Поняли? Да нет, не грубыми — тру-ба-ми! Кресс понимает, что Томсен делает из него посмешище и нервно сглатывает слюну. Он и вправду выглядит дурак дураком со своим дергающимся Адамовым яблоком. Старик явно наслаждается его замешательством и не думает даже прийти на помощь. Наконец Томсен уже не в состоянии ничего воспринимать. — Дерьмо! Одно сплошное дерьмо! — кричит он. Я знаю, что он имеет ввиду. Последние недели одна торпеда за другой не срабатывали при попадании. Слишком часто, чтобы быть просто случайностью. Поговаривали о саботаже. Внезапно Томсен вскакивает на ноги. В его глазах застыл ужас. Бокалы падают на пол и разлетаются на осколки. Зазвонил телефон. Томсен принял его за сигнал тревоги. — Маринованную селедку! — требует он теперь, тяжело пошатываясь. — Всем маринованной селедки! Я слышу обрывками, что Меркель говорит своей компании: — Хороший был боцман. Первоклассный мужик. Мне следовало избавиться от дизельного механика, он спекся… Корвет был прямо по курсу. Боцман слишком медленно спускал спасательную шлюпку… Один человек плавал в мазуте. Вылитый тюлень. Мы подгребли к нему, хотели узнать название судна. Он был весь черный от нефти. Держался за буй. Эрлер обнаружил, что получается оглушительный шум, если провести пустой бутылкой по отопительной батарее. Две, три бутылки уже разлетелись в его руках, но он не сдается. Осколки хрустят под ногами. Моник бросает на него испепеляющие взгляды потому, что ее стоны еле слышны из-за этого грохота. Меркель с трудом поднимается из-за стола и ожесточенно чешет себя между ног рукой, засунутой в карман брюк. Вот показался его старший инженер. Все завидуют его умению высвистывать мелодии двумя пальцами. Он может просвистеть все, что угодно: самые сложные мелодии, сигналы боцманской дудки, дикие музыкальные арабески, нежнейшие фантазии. У него замечательное настроение и он тут же соглашается научить меня своему искусству. Сначала ему, однако, приспичило сходить в туалет. Когда он вернулся, первым делом он велел мне: — Иди-ка, вымой свои лапы! — Зачем? — Ну, если тебе это так сложно, хорошо, обойдемся одной рукой. После того, как я вымыл руки, шеф Меркеля тщательно осмотрел мою правую. Затем решительно засунул себе в рот мои указательный и средний пальцы и начал с простых нот. Вскоре полилась настоящая мелодия, которая постепенно становилась все четче и пронзительнее. Он играл, закатив глаза. Я потрясен. Еще два перелива, и он замолчал. Я с уважением смотрю на свои обслюнявленные пальцы. Особое внимание, говорит шеф, надо уделять их расположению. — Хорошо, — теперь я пробую свои силы. Но мне удается извлечь лишь пару хрюканий и нечто, напоминающее шипение пробитой трубы высокого давления. Шеф Меркеля с отчаянием смотрит на меня. Затем с видом оскорбленной добродетели он снова берет в рот мои пальцы, и теперь звучит фагот. Мы приходим к заключению — надо что-то делать с моим языком. — К сожалению, ими нельзя поменяться, — подытоживает Старик. — Юноши, лишенные радости! — возникшее затишье неожиданно нарушается ревом Кортманна. Кортманн с орлиным лицом — «Индеец». После случая с танкером «Бисмарка» он в немилости у командования в штаб-квартире в Керневеле. Кортманн — неподчинившийся приказам. Спасавший немецких моряков! Ради этого он вывел лодку из боевых действий. Из жалости ослушавшийся приказов! Это могло случиться только со стариной Кортманном, одним из ветеранов, в голове которого сидит древний морской закон: «Забота о спасении терпящих бедствие — главная обязанность каждого моряка!» Немногого он добьется своим криком, старомодный герр Кортманн, которого в штаб-квартире считали слегка тяжеловатым на подъем, и который до сих пор не заметил, что правила игры стали более жестокими. Конечно, здесь было примешалось и обычное невезение. Надо же было английскому крейсеру появиться как раз в тот момент, как Кортманн был надежно соединен топливным шлангом с танкером. Этот танкер предназначался для «Бисмарка». Но «Бисмарку» топливо больше не было нужно. Он лежал на дне океана, вместе с двадцатью пятью сотнями человек, и наполненный до краев танкер плелся в одиночку, и некому было забрать его груз. Тогда командование решило, что его должны осушить подводные лодки. И это случилось как раз, когда заправлялся Кортманн. Англичане потопили танкер прямо у него на глазах, пятьдесят человек команды барахталось в вылившейся в море солярке — и мягкосердечный Кортманн не смог заставить себя бросить их тонуть. Кортманн до сих пор гордится своим уловом. Пятьдесят пассажиров на лодке класса VII-C, где едва хватает место для команды. Как он их разместил, осталось секретом. Скорее всего, как шпроты: положил людей валетом, голова одного к ногам другого, и не дышать без необходимости. Добрый старый Кортманн, конечно же, считал, что совершил чудо. Опьянение начинает стирать границы между старыми волками и молодыми задаваками. Все пытаются говорить одновременно. Я слышу, как Белер разглагольствует: — В конце концов, есть указания — ясные указания, господа! Приказы! Абсолютно ясные приказы! — Указания, господа, ясные приказы, — передразнивает Томсен. — Не смешите меня. Нет ничего менее ясного! Томсен искоса смотрит на Белера. Внезапно его глаза сверкнули недобрым блеском. Он полностью осознает, что происходит вокруг: — На самом деле это часть их умысла, вся эта неопределенность. Огненно-рыжая голова Саймиша просовывается в собравшийся круг. Он уже почти ничего не соображает. При тусклом свете кожа на его лице похожа на кожу ощипанного цыпленка. Белер начинает читать лекцию ощипанному цыпленку: — Дело в следующем: в тотальной войне мощь нашего оружия может… — Пропагандистская чушь, — издевается Томсен. — Дайте мне договорить, пожалуйста. Возьмем такой случай. Вспомогательный крейсер вылавливает из мазута некоего Томми, который уже был за бортом раза три. Что это значит для нас? Мы ведем войну или просто кампанию по уничтожению материальных ценностей? Что толку в том, что мы топим их корабли и позволяем им вылавливать своих моряков, которые снова выходят в море? Конечно, это громадная экономия для них! Обстановка накаляется, Белер затронул жгучую тему, которая обычно не обсуждается: уничтожать самого противника или только его корабли? — Ни то, ни другое, — настаивает Саймиш. Но тут встревает Труманн. Труманн-оратор, который считает, что ему брошен вызов. Сложный вопрос, который ставит в затруднение всех, кроме Труманна. — Давайте хоть раз будем последовательны. Командование подводным флотом отдает приказы: «Уничтожайте врага без колебаний, без пощады, с неумолимой настойчивостью», и все такое прочее в том же духе — вся эта белиберда. Но командование подводным флотом ни словом не обмолвилось о людях за бортом, которые пытаются спастись. Я прав? Итак, Труманн с обветренным лицом достаточно соображает, чтобы спровоцировать. И Томсен немедленно поддается: — Конечно же, нет. Это ведь настолько понятно, что ошибиться невозможно: именно потери личного состава наносят противнику самый тяжелый урон. Коварный Труманн подбрасывает в огонь еще дров: — Ну так что? Томсен, разгоряченный бренди, тут же громко возмущается: — Каждому приходится решать самому — очень ловкое решение со стороны начальства! Теперь Труманн всерьез раздувает пламя: — Один решил эту проблему для себя, и без особых колебаний. Он их пальцем не тронул, а просто стрелял по спасательным шлюпкам. Если погода поможет им утонуть побыстрее, тем лучше — вот так! Морские конвенции ведь не нарушены, верно? Командование подводным флотом может быть уверено, что его приказ понят правильно! Все понимают, о ком идет речь, но никто не смотрит на Флоссмана. Надо подумать, что взять с собой. Только самое необходимое. Обязательно теплый свитер. Одеколон. Бритвенные лезвия — впрочем, я вполне могу обойтись и без них… — Сплошной фарс, — это снова Томсен. — До тех пор, пока у человека есть палуба под ногами, ты можешь стрелять в него, но когда видишь несчастного, барахтающегося в воде, сердце кровью обливается. Смешно, правда? — Я хочу рассказать, что на самом деле чувствуешь при этом… — опять начинает Труманн. — Ну и? — Если там один человек, ты представляешь себя на его месте. Это естественно. Но никто не может представить себя на месте целого парохода. Это невозможно. Другое дело — один человек! Сразу все представляется иначе. Чувствуешь себя неловко. Так что они добавляют немного этики — и готово, все снова выглядит замечательно. Теплый свитер, который Симона связала для меня, просто великолепен. Горло почти закрывает уши, все петли — рыбацкой вязки; и при этом совсем не кургузый — длинный и теплый, зад не отморозишь. Может, мы и вправду пойдем на север? Путем викингов. Или еще выше — на русские конвои. Жаль, никто не имеет ни малейшего понятия о нашем назначении. — Но люди в воде действительно беззащитны, — настаивает Саймиш тоном истца, уверенного в собственной правоте. И все начинается снова. Томсен отрицательно жестикулирует, и промычав: «Дерьмо!», роняет голову. Я чувствую непреодолимое желание встать и уйти, чтобы как следует собрать вещи в дорогу. Одну-две книги. Но какие именно? Невозможно дольше дышать этим перегаром. Воздух здесь свалит с ног и призера пивного состязания. Постараюсь сохранить голову ясной. Эта ночь — последняя на берегу. Не забыть запасные фотопленки. Мой широкофокусный объектив. Шапка на меху. Черная шапка и белый свитер. Я буду глупо выглядеть в них одновременно. Хирург флотилии опирается на расставленные руки, одна покоится на моем левом плече, другая — на правом плече Старика, как будто он собрался выполнять гимнастические упражнения на параллельных брусьях. Вновь зазвучала музыка; стараясь перекричать ансамбль, он орет во всю глотку: — Мы тут ради чего собрались: отметить посвящение в рыцари или послушать философский диспут? Хватит молоть ерунду! Рев хирурга заставил нескольких офицеров вскочить на ноги. Они, как по команде, залезли с ногами на стулья и принялись выливать пиво в пианино, в то время как обер-лейтенант бешено молотит кулаками по клавишам. Одна бутылка за другой. Пианино без возражений проглатывает пиво. Пианино и компания производят недостаточно шума, поэтому на полную громкость включают патефон. «Где тигр? Где тигр?» Лейтенант, высокий блондин, срывает с себя китель, легко вскакивает на стол, присаживается на корточки и начинает демонстрировать танец живота, поигрывая брюшными мускулами. — Тебе надо выступать на эстраде! — Здорово! — Прекрати, ты возбуждаешь меня! Когда зал разразился неистовыми аплодисментами, один человек, уютно завернувшись в красную ковровую дорожку и подложив под голову спасательный жилет, украшавший собой одну стену, мирно заснул на полу. Бехтель, которого никто не решился бы назвать эксгибиционистом, уставился в пространство и хлопает в такт румбы, исполнение которой требует от танцора живота все его мастерство. Наш шеф, который до этого сидел в молчаливом раздумии, теперь тоже разыгрался. Изображая обезьяну, он залез на декоративную решетку, прикрепленную к стене, и в ритм музыки обрывает виноградины с искусственной лозы. Решетка раскачивается, на мгновение замирает в метре от стены, как в старых фильмах с Бастером Китоном, потом обрушивается вместе с шефом на сцену. Пианист запрокинул голову, как будто стараясь разглядеть ноты на потолке, и выдает марш. Вокруг пианино образовывается хор, который подхватывает охрипшими голосами: Мы идем, идем, идем. Пусть в небесах грохочет гром. Мы вернемся домой в Слаймвиль Из этой чертовой дыры. — Блестяще, мужественно, воистину в тевтонском духе, — ворчит Старик. Труманн загипнотизированно смотрит на свой бокал. Внезапно он вскакивает на ноги и с орет: «Skoal!». С расстояния в добрых двадцать сантиметров он льет себе в глотку поток пива, обильно орошая им свой китель. — Настоящая оргия! — я слышу голос Меннинга, самого большого сквернослова во всей флотилии. — Не хватает лишь женщин. Похоже, это послужило сигналом. Первый и второй помощники Меркеля поднялись со своих мест и направились к выходу. Перед дверью они обменялись многозначительными взглядами. А я уж было думал, что они не в состоянии стоять на ногах. — Как только тебе становится страшно, пойди и трахнись, — бормочет Старик. За соседним столиком можно разобрать: Когда им овладевала страсть, Он лез на кухонный стол И трахал гамбургер… И так всегда. Благородные рыцари фюрера, светлое будущее человечества — несколько бокалов коньяка, смешанных с пивом «Бек», и развеиваются все мечты о сверкающих доспехах. — Замечательно! — говорит Старик, протягивая руку за свои бокалом. — Проклятый стул — не могу подняться! — Ха! — отзывается голос из компании по соседству. — Моя девушка говорит то же самое. Не могу подняться, не могу подняться! На столе скопилась груда бутылок из-под шампанского с отбитыми горлышками, пепельницы, доверху заполненные окурками, банки селедки в маринаде и осколки бокалов. Труманн задумчиво смотрит на эту гору мусора. Как только пианино замолкает на секунду, он поднимает руку и кричит: «Внимание!». — Фокус со скатертью, — предупреждает наш шеф. Труманн аккуратно, как веревку, скручивает один угол скатерти; на это уходит не менее пяти минут потому, что скатерть дважды вырывалась из его рук, когда он уже почти ухватил ее. Наконец свободной левой рукой он подает знак пианисту, который, судя по всему, уже неоднократно аккомпанировал ему в подобных случаях. Звучит тушь. Подобно штангисту, готовящемуся взять рекордный вес, Труманн тщательно расставляет ноги, мгновение стоит абсолютно неподвижно, глядя на свои руки, в которых зажат перекрученный угол скатерти, и вдруг, издав боевой клич первобытного человека, он энергичным движением руки почти полностью срывает скатерть со стола. Звон разбитого стекла, треснувших бутылок и разлетающихся на куски тарелок, каскадом посыпавшихся на пол. — Дерьмо, вонючее дерьмо! — ругается он и бредет прямо по осколкам, хрустящим под его ногами. Нетвердой походкой он направляется в сторону кухни и орет, чтобы ему подали щетку и совок. Получив требуемой, под дикий хохот всех присутствующих он ползает между столами, оставляя за собой кровавые следы, и с мрачным видом сгребает мусор. Ручки щетки и мусорного совка моментально покрываются кровью. Два лейтенанта пытаются отобрать у Труманна его орудия труда, но тот упрямо стоит на своем: все должно быть убрано вплоть до последнего осколка. — Убрать — все — сначала надо все убрать — дочиста — как на корабле… В конце концов он опускается в свое кресло, и хирург флотилии вынимает из подушечек его пальцев три или четыре осколка. Кровь продолжает капать на стол. Затем Труманн проводит окровавленными руками по своему лицу. — Клыки дьявола! — комментирует Старик. — Да ни хрена страшного! — рычит Труманн, но разрешает официантке, с укором смотрящей на него, приклеить кусочки пластыря, который она принесла. Но он, будучи не в силах просидеть спокойно и пяти минут, опять с трудом поднимается на ноги, выхватывает из кармана смятую газету и вопит: — Если вам, придурки, больше нечего сказать, то вот — вот золотые слова… Я вижу, что он держит: завещание обер-лейтенанта Менкеберга, который по официальной версии пал в бою, хотя на самом деле окончил свою жизнь совсем не боевым образом, попросту сломав шею. И шею он сломал где-то в Атлантике при спокойной воде лишь потому, что была чудесная погода, и он решил искупаться. В тот момент, как он нырнул с боевой рубки в океан, лодка накренилась в противоположную сторону, и Менкеберг свернул себе шею, ударившись головой о балластную емкость. Лебединая песня этого настоящего человека была опубликована во всех газетах. Труманн держит газетную вырезку в вытянутой руке: — Все равны — один за всех — все за одного — и вот что я скажу вам, товарищи, только решимость сражаться до последнего — последствия этой битвы мирового исторического значения — храбрость безымянных героев — величие истории — ни с чем не соизмеримое — выдающееся — вечная слава благородной стойкости и самопожертвования — высокие идеалы — нынешнее поколение и те, которые придут после — принесут свои плоды — показать себя достойными вечного наследия! Держа в руке намокший, неразборчивый клочок газетной бумаги, он раскачивается взад-вперед, однако не падает. Подошвы его ботинок кажутся приклеенными к полу. — Сумасшедший, — говорит Старик. — Теперь его ничто не остановит. За пианино садится лейтенант и начинает играть джаз, но это никак не влияет на Труманна. Он продолжает надрываться: — Мои товарищи — знаменосцы будущего — плоть и дух элиты людей, для которых «служение» — высший идеал — лучезарный пример для отстающих — смелость, которая победит смерть — внутренняя решимость — спокойное приятие судьбы — неудержимый порыв — любовь и верность такой глубины, которая непостижима для мелких душонок — дороже алмазов — выносливость — jawohl! — гордые и мужественные — Ура! — нашел свое последнее пристанище в глубинах Атлантики. Ха! Нерушимая дружба — на фронте и в тылу — готовность к полному пожертвованию. Наш любимый немецкий народ. Наш замечательный богом данный Фюрер и Верховный Главнокомандующий. Хайль! Хайль! Хайль! Некоторые присоединяются к его приветствию. Белер свирепо смотрит на Труманна, как гувернантка на расшалившегося ребенка, резко встает, выпрямившись в полный рост, и исчезает, ни с кем не попрощавшись. — Эй, ты, оставь мою грудь в покое! — вскрикивает Моник. Она обращается к хирургу. Очевидно, он стал слишком общителен. — Тогда мне придется опять спрятаться под крайней плотью, — зевает тот, и окружающие оглушительно хохочут. Труманн рухнул в кресло и закрыл глаза. Может, Старик все-таки ошибся. Он готов отключиться сейчас, прямо перед нами. Затем он вскакивает, как будто его укусил тарантул, и правой рукой выхватывает из кармана револьвер. У офицера по соседству еще сохранилось достаточно способности быстро реагировать, и он бьет сверху вниз по руке Труманна. Пуля попадает в пол, едва не задев ногу Старика. Тот лишь качает головой: — Из-за всей этой музыки даже выстрела не слышно. Револьвер исчезает, и Труманн с угрюмым видом опять опускается в кресло. Моник, которая не сразу поняла, что раздался выстрел, выпрыгивает из-за барной стойки, проплывает мимо Труманна и гладит его под подбородком, как будто намыливая его перед бритьем, затем легко запрыгивает на эстраду и стонет в микрофон: «В моем одиночестве…» Боковым зрением я наблюдаю, как Труманн медленно встает. Все его движения кажутся разделенными на составляющие. Он стоит, хитро ухмыляясь и раскачиваясь из стороны в сторону по меньшей мере в течение пяти минут, пока не затихли рыдания Моник; затем, во время неистовой овации, он нащупал дорогу между столиками к дальней стенке; постоял немного, прислонившись к ней, и опять выхватывает пистолет, второй, на этот раз из-за ремня и орет: «Все под стол!» так громко, что на его шее вздуваются вены. На этот раз рядом с ним нет никого, кто мог бы остановить его. — Ну! Старик просто вытягивает ноги и сползает из кресла вниз. Трое или четверо прячутся за пианино. Пианист упал на колени. Я тоже согнулся на полу, стоя на коленях как во время молитвы. Внезапно в зале повисает мертвая тишина — а затем один за одним раздаются выстрелы. Старик считает их вслух. Моник под столом верещит таким высоким голосом, что ее визг пробирает до костей. Старик кричит: «Ну вот и все!» Труманн расстрелял всю обойму. Я выглядываю из-под стола. Пять лепных дам на стене за сценой лишились своих лиц. Штукатурка еще осыпается. Старик поднимается первым и, склонив голову набок, оценивает повреждения: — Удивительная меткость, достойная ковбоя, — причем все выстрелы сделаны пораненными руками. Труманн уже отшвырнул пистолет и расплылся в восторженной улыбке от до ушей: — Наконец-то, ты согласен? Наконец-то эти преданные правительству немецкие коровы получили по заслугам, а? Он просто в упоении от чувства собственного удовлетворения. Воздев руки, визжа тонким фальцетом, как будто сдаваясь, чтобы спасти себе жизнь, появляется «мадам». Как только Старик увидел ее, он опять сполз из кресла. «В укрытие!» — кричит кто-то. Воистину удивительно, что этот старый фрегат, с избытком обвешанный парусами, до сих пор откладывал свое появление в этих водах. Она разрядилась по испанской моде: на висках наклеены накладные локоны, а в прическу воткнут переливающийся черепаховый гребень — ходячий кусок студня с жировыми складками, выпирающими отовсюду. На ногах у нее обуты черные шелковые туфли. Пальцы, похожие на сардельки, увешаны перстнями с огромными фальшивыми камнями. Это страшилище пользуется особой благосклонностью начальника гарнизона. Обычно ее голос напоминает шипение бекона на сковородке. Но сейчас она завывает, разразившись потоком брани. В ее воплях я могу разобрать лишь: «Kaput, kaput». — Капут, она совершенно права, — замечает Старик. Томсен подносит ко рту бутылку коньяка и присасывается к ней, как ребенок к материнской груди. Меркель спасает ситуацию. Он залезает на стул и с упоением принимается дирижировать хором, поющим рождественскую кароль: «О благословенная пора Рождества…» Мы все с воодушевлением подпеваем. «Мадам» трагически заламывает руки. Ее вопли лишь изредка прорываются сквозь наше пение. Похоже, она готовится сорвать с себя расшитое блестками платье, но вместо этого она рвет на себе волосы, запустив в прическу пальцы с ногтями, покрытыми темно-красным лаком, верещит и выбегает вон. Меркель падает со стула, и хор распадается. — Настоящий дурдом! Боже, сколько шума! — говорит Старик. В любом случае, думаю я, надо будет взять с собой теплый бандаж на поясницу. Ангора. Первоклассная вещь. Хирург флотилии усаживает Моник к себе на колени; правой рукой он обнимает ее за зад, а в левой держит правую грудь, как будто взвешивает дыню. Пышнотелая Моник пытается прикрыться тем, что на ней осталось из одежды, визжит, вырывается из его объятий и задевает патефон, иголка которого проскакивает поперек бороздок пластинки, издав глухой пукающий звук. Моник истерично хихикает. Хирург молотит кулаками по столешнице, пока бутылки не начинают подпрыгивать. Он пытается не засмеяться и краснеет, прямо как индюшачий гребень. Кто-то, подкравшись сзади, обвивает его шею руками, словно стараясь обнять, но когда руки разжимаются, галстук хирурга оказывается отрезанным по самый узел, причем сам он этого не замечает. Лейтенант, вооруженный ножницами, уже успел укоротить галстук Саймишу, а затем и Томсену. Моник, видя это, опрокидывается на спину на сцене. У нее истерика. Разойдясь вовсю, она без остановки болтает в воздухе ногами, показывая всем, что под платьем на ней одеты лишь крошечные черные трусики, которые одновременно служат и поясом для чулок. Белзер по прозвищу «Деревянный глаз» уже схватил сифон и направляет сильную струю воды ей прямо между ног. Она визжит, как дюжина поросят, которых ущипнули за хвостики. Меркель замечает, что его галстук стал короче, Старик называет происшедшее «внезапной атакой на концы», и Меркель, схватив недопитую бутылку коньяка, запускает ею в живот обрезавшему галстуки, заставив того согнуться пополам. — Отличный бросок — точно в цель, — одобрительно замечает Старик. В ответ по воздуху летит кусок декоративной решетки. Мы дружно пригибаемся, за исключением ухмыляющегося Старика, который и не думает пошевелиться. Пианино проглатывает очередную порцию пива. — Шнапс приводит к им-по-тен-ции, — заикается Томсен. — Снова в бордель? — интересуется у меня Старик. — Нет. Просто спать. Хотя бы пару часов. Томсен, невзирая на трудности, встает на ноги: — Я — с вами — гребаный притон — пошли — лишь ошвартуюсь в клозете, отолью как следует на дорожку! Стоило выйти в распахнувшуюся дверь, как по моим глазам ударил ослепительно белый лунный свет. Я не ожидал увидеть свет, мерцающий, как расплавленное серебро. В лучах этого холодного сияния пляж вытянулся бело-голубой полосой; улицы, дома, все вокруг купалось в ледяном, похожем на неоновое, сияние. Бог мой, я никогда не видел такой луны раньше! Круглая и белая, как головка сыра камамбер. Светящийся камамбер. Можно было вполне свободно читать газету на улице. Вся бухта походила на сплошной блестящий кусок серебряной фольги. Огромный рулон, искрящийся неровностями металла, развернут от побережья до самого горизонта. Серебристый горизонт на черном бархате небосклона. Я прищурил глаза. Остров кажется темной спиной карпа посреди ослепительного блеска. Труба затопленного транспорта, остаток мачты — все детали острые, как лезвие ножа. Я опираюсь на низкую бетонную стену, ощущая ладонями ее шероховатость. Невероятно. Я могу различить запах герани в цветочных ящиках, каждого цветка по отдельности. Говорят, что ипритовые бомбы [8] пахнут геранью. Какие тени! Рокот прибоя по всему пляжу! Я ловлю себя на том, что думаю о донных волнах. Сверкающая, искрящаяся в лунном сиянии поверхность моря качает меня вверх и вниз, вверх и вниз. Собака лает, или это лает луна… Где новоиспеченный рыцарь Томсен? Где его черти носят? Назад, в «Ройаль». Воздух внутри можно ножом резать. — Куда подевался Томсен? Ударом ноги я распахиваю дверь в уборную, стараясь не прикасаться к латунной ручке. Томсен лежит на полу, вытянувшись на правом боку, в огромной луже мочи; рядом с его головой куча блевотины, которая запрудила мочу в сточной желобе. На решетке, перегораживающей слив, еще одна большая куча. Правая сторона лица Томсена покоится в его блевотине. Там же болтается Рыцарский крест. У его рта пузыри — он пытается что-то произнести. Из-за бульканья я разбираю: — Сражайтесь — победа или смерть. Сражайтесь — победа или смерть. Сражайтесь — победа или смерть. Еще немного, и меня тоже вырвет. Ко рту подкатывает ком. — Вставай! Поднимайся на ноги! — выдавливаю я, стиснув зубы и хватая его за воротник. Я не хочу пачкать руки в этом дерьме. — Я хотел — хотел — сегодня я хотел — трахнуться по-настоящему, — бормочет Томсен. — Теперь я не в состоянии ничего трахнуть. Появляется Старик. Мы поднимаем его за руки, за ноги; то волоча, то неся его, мы как-то вытаскиваем его из дверей. Правая сторона его униформы насквозь мокрая. — Помогите дотащить его! Я больше не могу. Я опрометью бегу назад, в туалет. Одним сплошным потоком содержимое моего желудка выплескивается на кафельный пол. Конвульсивные спазмы сдавливают желудка. На глаза наворачиваются слезы. Я держусь за стену, выложенную плиткой. Мой левый рукав задрался, и я вижу циферблат наручных часов: два часа ночи. Черт! В шесть тридцать Старик заедет за нами, чтобы отвезти в гавань. II. Выход в море В гавань ведут две дороги. Командир выбирает более долгую, которая идет вдоль берега. Воспаленными глазами я смотрю по сторонам, на зенитные батареи под пятнистыми камуфляжными сетками, различимые в сером утреннем свете. Указатели, показывающие путь к штабу — большие буквы и загадочные геометрические фигуры. Живая изгородь. Пара пасущихся коров. Разрушенная деревушка с церковью Непорочного Зачатия. Старые афиши. Обвалившаяся печь, в которой когда-то обжигали кирпичи. Две ломовые лошади, ведомые под уздцы. Поздние розы в заброшенных садах. Грязные серые стены домов. Я часто моргаю, ибо мои глаза еще щипет от сигаретного дыма. Проезжаем первые бомбовые воронки; руины домов по бокам дороги говорят о приближении гавани. Груды металлолома. Трава, пожухшая под солнцем. Ржавые бочки. Автомобильное кладбище. Сухие подсолнечники, согнутые ветром. Старая серая прачечная. Кусок пьедестала — все, что осталось от памятника. Группы французов в баскских беретах. Колонны наших грузовиков. Дорога спускается к руслу мелкой речушки. Здесь, внизу, все еще стоит густой туман. Из густой пелены выплывает понурая лошадь, тянущая повозку, чьи два колеса в рост человека. Дом, крытый глазурованной черепицей. К нему была пристроена веранда, теперь превращенная в груду битого стекла и искореженного металла. Автомастерские. На пороге стоит парень в синем фартуке, к его пухлой нижней губе прилип сигаретный окурок. Клацание товарного поезда. Запасные пути. Разбомбленная железнодорожная станция. Все вокруг серого цвета. Бесконечные оттенки серого: от грязно-белого цвета штукатурки до желтовато-ржавого черного. Резкий свисток маневрового локомотива. Песок скрипит у меня на зубах. Французские докеры с грубо сшитыми черными сумками, висящими на плечах. Удивительно, как они продолжают работать здесь, невзирая на воздушные налеты. Наполовину затонувший корабль с пятнами свинцового сурика на борту. Скорее всего, какое-нибудь рыболовецкое суденышко, переделанное в патрульный катер. Буксир с высоким носом и корпусом, расширяющимся ниже ватерлинии, выруливает на фарватер. Толстозадые женщины в драных комбинезонах держат свои клепальные молотки на манер пулеметов. В предрассветных сумерках светится красное пламя передвижной кузницы. Краны на своих высоких опорах стоят вопреки постоянным воздушным атакам. Взрывные волны не встречают сопротивления в их ажурных стальных конструкциях. Наша машина не может двигаться дальше среди разгрома, царящего на железнодорожной станции. Рельсы согнуты в дугу. Последние несколько сот метров до бункера надо пройти пешком. Четыре тяжелогруженых фигуры идут одна за одной в утренней мгле: командир, шеф, второй вахтенный офицер и я. Командир идет, сутулясь, смотря себе под ноги. Поверх стоячего воротника его кожаной куртки, почти до замусоленной белой фуражки, намотан красный шарф. Правую руку он глубоко засунул в карман куртки, большим пальцем левой руки он зацепился за лацкан куртки. Левым локтем он прижимает набитую сумку из парусины. Неуклюжие морские сапоги на толстой пробковой подошве делают его косолапую поступь еще более тяжелой. Я следую за ним позади в двух шагах. За мной неровной подпрыгивающей походкой идет шеф. Короткими скачками он перепрыгивает через рельсы, которые командир перешагивает, не замедляя темпа. В отличие от нас, на шефе вместо кожаной экипировки одет серо-зеленый комбинезон. Он поход на механика, нацепившего офицерскую фуражку. Свою сумку он несет как положено, за ручку. Замыкает цепочку второй вахтенный офицер, ниже всех нас ростом. Из обрывков слов, адресуемых им шефу, я делаю вывод, что он опасается, из-за тумана лодка не сможет выйти в море вовремя. Звук его бормотания не громче дуновения ветра, колышащего наполненный влагой воздух. Земля вокруг нас изрыта воронками. На дне каждой сгустился туман, похожий на густое мыло. Подмышкой у второго вахтенного зажата такая же парусиновая сумка, что у командира и у меня. В нее должно поместиться все, что мы берем с собой в поход: большой флакон одеколона, шерстяное белье, согревающий поясницу шерстяной бандаж, вязаные перчатки и пара рубашек. На мне одет тяжелый свитер. Непромокаемые комбинезоны, морские сапоги и спасательное снаряжение ждут меня на лодке. «Лучше всего — черные рубашки», посоветовал мне штурман и добавил со знанием дела: «На черном незаметна грязь». Первый вахтенный офицер и инженер-стажер уже находятся на борту, готовят лодку к выходу в море. Небо к западу от гавани все еще темное, но на востоке, над рейдом, за черным силуэтом транспорта, стоящего на якоре, бледные лучи рассвета уже достигли зенита. Обманчивый полумрак придает всему странный, непривычный облик. Скелеты кранов, башнями возвышающиеся над голым фасадом рефрижераторного склада и низкими крышами хранилищ похожи на обугленные подпорки под гигантские фруктовые деревья. Кажется, что мачты кораблей воткнуты в крыши, крытые толем; меж них вьется белый отработанный пар и масляно-черный дым. Штукатурка на стенах наполовину разбомбленного дома, смотрящего на нас пустыми глазницами окон без стекол, поражена проказой: она отваливается повсюду большими кусками. Огромными белыми пляшущими буквами на темно-красном фоне выведено слово «BYRRH». Ночная изморозь, подобно плесени, расползлась по грудам металла, оставшимся после последнего воздушного налета. Наш путь лежит мимо развалин. О том, что вдоль улицы когда-то стояли магазины и кафе, теперь напоминают только расколотые вывески над оконными проемами. От кафе «Коммерсант» осталось только «Комм». На месте кафе «Мир» зияет воронка. Железный каркас сгоревшей фабрики сложился внутрь и стал похож на гигантский цветок репейника. Навстречу нам движется колонна грузовиков. Они везут песок, необходимый для постройки дока-бункера. Поднятый ими ветер подхватывает пустые бумажные мешки из-под цемента, которые запутываются в ногах командира и второго вахтенного. Пыль от штукатурки на мгновение не дает нам дышать и оседает подобно муке на наших сапогах. Не то две, не то три разбитые машины с номерами вермахта лежат на крыше, задрав колеса в небо. И опять обгорелые бревна и сорванные ударной волной крыши, лежащие большими палатками посреди искореженных рельсов. — Они опять все перевернули вверх ногами, — ворчит командир. Шефу кажется, будто тот хочет сообщить ему нечто важное, и он торопливо догоняет командира. Тогда командир останавливается, зажимает свою парусиновую сумку между ног, и привычным движением извлекает из кармана кожаной куртки старую трубку и потертую зажигалку. Пока мы, ссутулившись и дрожа от холода, стоим вокруг, Старик аккуратно подносит огонь к уже набитой трубке. Теперь, подобно пароходу, он выпускает белые клубы дыма, торопясь вперед и часто оборачиваясь к нам. Его лицо искажено скорбной гримасой. Глаза, скрытые козырьком фуражки, совершенно не видны. Не вынимая трубку изо рта, он отрывисто задает вопрос шефу: — Перископ в порядке? Размытость устранили? — Так точно, господин каплей. Крепление пары линз ослабло, вероятнее всего, в результате воздушной атаки. — А проблемы с рулем? — Все исправлено. Был поврежден кабель, идущий от электродвигателя. Поэтому контакт прерывался. Мы заменили кабель на новый. За досками объявлений стоит длинный ряд товарных вагонов. Миновав их, мы пересекаем железнодорожные пути, а затем идем по размытой грязной дороге, в которой колеса грузовиков оставили глубокую колею. По бокам дорогу ограждают наклонно торчащие железные прутья, обмотанные колючей проволокой. Перед караулкой привидениями маячат часовые, укрыв лица поднятыми воротниками. Внезапно воздух наполняется металлическим лязгом. Внезапно грохот смолкает, и в промозглом влажном воздухе, пахнущем дегтем, соляркой и гнилой рыбой, повисает нарастающий пронзительный свист, вырывающийся струей пара из сирены. Опять слышны металлические звуки. Наполненный ими воздух становится тяжелым: мы в зоне верфи. По левую руку от нас виден гигантский раскоп. Длинные вереницы опрокидывающихся вагонеток исчезают в его темной глубине. Их грохот вылетает из-под земли вместе с паром. — Здесь будут новые бункеры, — говорит Старик. Теперь мы направляемся к причалу. Стоячая вода покрыта клочьями тумана. Корабли стоят так плотно и их так много, что невозможно определить их очертания. Видавшие виды, покрытые морской солью траулеры, служащие теперь патрульными кораблями, странный плавучие сооружения вроде лихтеров, нефтеналивных барж, сцепленных по трое суденышек, закрывающих вход в гавань, — вшивый флот, напрочь лишенное аристократичности сборище старья, доживающие свой век рабочие и вспомогательные суда, которыми сейчас забиты все прежние торговые порты. Шеф показывает рукой в туман: — Вон там — чуть правее того шестиэтажного дома — там стоит автомобиль! — Где? — На скате крыши провиантского склада — здание с поврежденной кровлей. — Как он смог туда попасть? — Позавчера во время бомбежки бункера. Падали бомбы размером с телефонную будку. Я видел, как этот автомобильчик взлетел в воздух и упал на крышу — и встал на все четыре колеса! — Как в цирке! — Фокус в другом: перед атакой французы все как один внезапно исчезли из гавани. Просто невероятно. — Какие французы? — В доках постоянно полно рыбаков. Несколько их всегда крутятся прямо у входа в первый бункер. От них невозможно избавиться. — Они наверняка шпионят для Томми — какие лодки выходят в море, какие возвращаются — замечают точное время! — Они больше не шпионят. Когда прозвучала тревога, двадцать или тридцать сидели, как обычно — и вдруг в пирс угодила одна из этих здоровенных бомб. — Другая задела и бункер тоже. — Да, прямое попадание — но она не пробила кровлю. Как-никак, шесть метров железобетона. Листы металла изгибаются у нас под ногами, а потом опять пружинят в прежнее положение. Локомотив пронзительно свистит, словно жалуется на что-то. Впереди, перед неуклюжей, грузной фигурой командира медленно вырисовываются контуры огромного бетонного сооружения. Его боковые стены теряются в тумане. Мы спешим к открытому входу без каких-либо признаков карниза, дверей или окон. Это напоминает мощное основание сказочной башни, которая должна была вырасти за облака. И лишь потолок шестиметровой толщины выглядит непропорционально тяжелым: кажется, своей массой он вдавил всю постройку глубоко в землю. Нам приходиться огибать бетонные блоки, вагоны, штабеля досок и связки труб, каждая из которых в обхвате не меньше человеческого бедра. Наконец мы добираемся до более узкой части сооружения, вход в которую преграждают тяжелобронированные стальные двери. Из темноты нас приветствует оглушающий грохот клепальных молотков. Шум неожиданно замолкает, но лишь чтобы возобновиться с удвоенной силой. В бункере царит полумрак. Бледный свет может проникнуть в эти бетонные пещеры лишь через выходы, ведущие в акваторию гавани. Внутри пришвартованы подводные лодки, по две в каждом доке. Всего в бункере двенадцать укрытий. Некоторые из них построены как сухие доки. Все они разделены мощными бетонными стенами. Выход в гавань может перекрываться опускаемыми металлическими переборками. Пыль, пар, воняет соляркой. Ацетиленовые горелки шипят, сварные аппараты трещат и воют. Тут и там фонтаном взлетают искры. Мы идем цепочкой, друг за другом, по бетонному пандусу, проходящему через весь бункер перпендикулярно докам. Надо быть очень внимательным. Повсюду разбросаны всевозможные материалы. Кабели, как змеи, путаются под ногами. Вагоны, на которых привезли новые детали двигателей, преграждают дорогу. Вплотную к железнодорожным платформам подогнаны автофургоны. На них, уложенные на специальные опоры, тускло блестят торпеды, демонтированное орудие, и зенитные пулеметы. И повсюду трубы, тросы, еще бухты кабелей, камуфляжная сетка, сваленная грудами. Слева, из окон мастерских — плотницких, слесарных, моторных, торпедных, артиллерийских и перископных — льется теплый, желтоватый свет. Здесь, под бетонной крышей, построена полноценная судовая верфь. Командир оборачивается. Внезапно вспыхнувший язык пламени газосварки выхватил из сумрака его лицо, придав ему голубоватый оттенок. Он щурится, ослепленный вспышкой. Как только шум на мгновение утихает, он кричит шефу: — Во время стоянки в сухом доке ничего необычного не обнаружили? — Так точно. Была погнута лопасть правого винта. — Ага, так вот почему на бесшумном ходу присутствовал посторонний звук. — Винты заменили — поставили абсолютно новые, господин каплей. — Бесшумные? Глубинный руль в порядке? — Так точно — перебрали привод — заменили маховик — шестеренка начала ржаветь — теперь все в норме! В доках по правую руку собраны покрытые пятнами ржавчины и корабельного сурика останки списанных лодок. Пахнет ржавчиной, краской, мазутом, гнилью, жженой резиной, бензином, морской водой и тухлой рыбой. После заполненных водой идут сухие доки. В одном из них, далеко внизу, похожая на кита с вспоротым брюхом, лежит лодка с разобранным дном. Над ней трудится толпа докеров — маленькие, как гномы, насекомые на туше мертвой рыбы. Сейчас они газосваркой отрезают большие куски внешней обшивки. Освещенные пламенем, видны зазубренные края поврежденного корпуса. Изнутри лодки свисают толстые жгуты шлангов высокого давления и электрических кабелей. Легкие и кровеносные сосуды лодки. Круглый стальной цилиндр корпуса высокого давления обнажился на протяжении всей носовой части корабля. Из отверстия над машинным отделением струится поток желтого света. Я могу заглянуть глубже во внутренности лодки. Видны здоровенные блоки цилиндров дизелей, переплетение труб и кабелепроводов. Вот над лодкой склоняется стрела крана. К крюку крепят новую порцию груза. Кажется, лодку хотят полностью выпотрошить. — Им здорово досталось во время атаки глубинными бомбами, — замечает командир. — Просто чудо, что они смогли вернуться с таким разбомбленным корпусом. Он ведет нас к бетонной лестнице, спускающейся в сухой док. Ступени, по которым вниз тянутся толстые жгуты изолированных проводов, испачканы маслом. Опять вспыхивает шипящее пламя сварочного аппарата, выхватив из полумрака часть бункера, из которого выкачана вода. Вскоре по всей его длине загораются еще язычки горелок, и в их мерцающем свете видна вся лодка целиком. Ее силуэт лишен привычных изящных очертаний надводного корабля. Из плоских боков выступают подобно плавникам передние глубинные рули — гидропланы. Ближе к середине корпус расширяется. С левой и с правой стороны днище сильно раздувается — это емкости, обеспечивающие плавучесть лодки. Как на лошадях одеты седла, так и они приварены к корпусу лодки. Ни одной резкой линии в обводах: абсолютно герметичная и обтекаемая обитательница глубин, со своей особой анатомией, где вместо ребер — замкнутые кольца шпангоута. Вдоль одного бока лодки движется стальная плита, открывая темную щель. Медленно плита отодвигается еще дальше назад, увеличивая отверстие. Оно превращается в разверстую пасть: это открылся торпедный аппарат. Двое рабочих машут руками, пытаясь объясниться, несмотря на грохот, издаваемый пневматическими молотками. Торпедный люк снова закрывается. — Кажется хуже, чем есть на самом деле. Корпус высокого давления — по-прежнему в отличном состоянии — все в порядке! — орет Старик. Кто-то хватает меня за руку. Рядом со мной стоит шеф, склонив голову на бок. Он смотрит снизу вверх на округлое днище лодки: — Фантастика, правда? Сверху глядит часовой, его автомат висит у него за спиной. Мы карабкаемся по лесам к корме. Можно ясно представить себе план лодки в разрезе. Продолговатый стальной цилиндр вмещает в себя двигатели, аккумуляторы и экипаж. Этот цилиндр со всем своим содержимым весит почти столько же, сколько и вытесняемый им объем воды. Перед нами лодка типа VII-C, такая же, что и наша. Я вспоминаю: длина 67 метров, ширина 6, 1 метра, водоизмещение 764 кубических метра на поверхности и 865 кубических метров в погруженном состоянии — очень незначительная разница. У лодки очень немногие части выступают над водой, в среднем на 4, 8 метра. В среднем потому, что эта величина в действительности переменная. Ее можно менять с точностью до сантиметра. Указанная высота соответствует вытесненным 660 тоннам воды, когда лодка находится на поверхности. Помимо лодок нашего типа, есть еще модель II водоизмещением 275 тонн и IX-C водоизмещением 1100 тонн на поверхности и 1355 тонн под водой. VII-C является боевым кораблем, наилучшим образом приспособленным для действий в Атлантике. Она может быстро погружаться и обладает замечательной мобильностью. Ее радиус действия составляет 7900 морских миль в надводном положении при ходе в 10 узлов, 6500 морских миль при скорости 12 узлов. 80 морских миль в погруженном состоянии при скорости 4 узла. Максимальная скорость в надводном положении 17, 3 узла и 7, 6 узла — под водой. — Их корме тоже досталось. Ударил тонущий транспорт! — орет мне в ухо шеф. Повсюду на треногах расставлены юпитеры. Куча докеров молотами выправляет вмятины. Ничего серьезного: это лишь часть внешней обшивки, которая не должна выдерживать давление толщи воды. Лишь часть того, что в действительности является ядром лодки — цилиндрический корпус высокого давления, — можно рассмотреть в ее средней части. На корме и на носу этот корпус скрыт под тонкой внешней оболочкой, которая превращает раздутую глубоководную рыбину в низко сидящее в воде судно, когда та поднимается на поверхность за глотком воздуха. По всей длине лодки эта внешняя оболочка испещрена отверстиями и прорезями, через которые в пространство между ней и настоящим корпусом попадает вода, необходимая для погружения. Иначе этот легкий камуфляж был бы смят весом воды, как картонная коробка. Вес лодки регулируется с потрясающей точностью посредством дифферентных и балластных цистерн. С помощью системы резервуаров, часть которых расположена снаружи, а часть — внутри корпуса высокого давления, лодку можно поднять достаточно высоко над поверхностью воды для ведения надводных действий. Резервуары с топливом также находятся вне его. Внизу одной из балластных цистерн я вижу кингстоны, которые остаются открытыми все время, пока лодка находится на поверхности. Балластные цистерны, как воздушные подушки, удерживают лодку на плаву. Если из них выпустить воздух через клапаны, расположенные сверху, то через кингстоны внутрь хлынет вода. Сила, удерживающая лодку на поверхности, исчезает, и та погружается. Мой взгляд скользит вдоль корпуса лодки. В том месте, где он заметно расширяется, находится топливная емкость. Это отверстие — заборник воды для охлаждения дизелей. Где-то здесь должны быть цистерны погружения. Они выдерживают глубоководное давление так же, как дифферентные и балластные цистерны. Рабочий принимается ожесточенно молотить по какой-то заклепке. Командир подошел к корме. Он показывает вверх: винты лодки скрыты деревянными лесами. — Действительно досталось, — замечает Старик. — На осях винтов — поставили — новые подшипники из бокаута [9] , — орет шеф. — Вероятно, шум был из-за них — атака подводными бомбами. Сразу над винтами виден люк кормового торпедного аппарата. Еще выше, примерно посередине, из плавных обводов борта высовываются плоскости кормовых гидропланов, похожие на обрубленные крылья самолета. Меня едва не сбивает с ног рабочий, забрызганный с головы до пяток краской. Он держит здоровую кисть, насаженную на длинную рукоять швабры. Пока я жду Старика, он начинает красить днище лодки снизу серой краской. Когда мы подошли к наполненному водой шестому доку, командир еще раз сворачивает в сторону, направляясь к лодке, пришвартованной у правого причала: — Вот лодка Кремера, в которую было прямое попадание авиабомбы. У меня в ушах все еще звучит голос Кремера, рассказывающего эту историю: — Как только поднялись на поверхность, увидел самолет. Открывается бомбовый люк, и прямо на мостик летит бомба. Я машинально отшатнулся, чтобы она не попала мне в плечо. Эта штуковина врезается в ограждение мостика, но не прямо, а под небольшим углом. И вместо того, чтобы взорваться, просто разлетается на куски. Блеск! Командир со всех сторон осматривает боевую рубку, причудливо закрученную полосу металла, которую бомба оторвала от обшивки башни, поврежденный волнорез. Часовой с лодки, закутанный от холода, приближается и отдает честь. — По правде говоря, его дух уже неделю должен был бы летать в белом саване над волнами. Восьмой док также заполнен водой. На ее поверхности играют мерцающие блики. — Наша лодка, — говорит шеф. В полумраке бункера корпус лодки едва заметен на воде. Но на фоне светлой стены ее очертания, поднимающиеся над низким причалом, выделяются более четко. Верхняя палуба лежит едва ли не в метре от маслянистой, отвратительно пахнущей воды. Все люки еще отдраены. Я оглядываю лодку от носа до кормы, как будто хочу запечатлеть ее образ у себя в памяти на всю оставшуюся жизнь: плоский деревянный настил верхней палубы, непрерывно тянущийся до самого носа корабля; боевая рубка, ощетинившаяся приземистыми зенитными пулеметами; плавно понижающаяся корма; стальные тросы сеточного ограждения с вкраплениями фарфоровых изоляторов, тянущиеся от башни и вперед, и назад. Во всем чувствуется простота. Модель VII — самый подходящий для моря корабль. Я замечаю хитрую усмешку, мелькнувшую на лице командира, какая бывает у владельцев скаковых лошадей перед очередным заездом. Лодка готова к выходу в море. Она заправлена топливом и водой — можно выходить. Но она пока еще не вибрирует высоким, дрожащим гулом корабля, собирающегося тронуться с места; дизели еще не запущены, хотя команда верфи в своих жестких рукавицах стоит наготове, ожидая лишь команды, чтобы отдать швартовы. — Официальные проводы со всем положенным им идиотизмом происходят в канале, — замечает командир. Команда выстроена на верхней палубе, сразу за рубкой. Ровно пятьдесят человек (и я впридачу). Почти всем по восемнадцать, девятнадцать, двадцать лет. Лишь офицеры и младшие офицеры несколькими годами старше. В полумраке я не могу как следует разглядеть их лица. Произвели перекличку, но я не запомнил отчетливо названные имена. Верхняя палуба скользкая от тумана, проникающего внутрь через открытые ворота бункера. Серовато-белая мгла настолько слепит глаза, что очертания ворот расплываются. Вода в доке кажется практически черной и вязкой, как нефть. Первый вахтенный офицер докладывает: — Вся команда присутствует в полном составе, за исключением вахтенного поста управления Бекера. Моторный отсек готов, верхняя и нижняя палубы очищены и к походу готовы. — Спасибо. Хайль UA! — Хайль, господин каплей! — разносится под сводами бункера ответное приветствие, заглушая вой работающих механизмов. — Смирно! Вольно! Командир ждет, когда не стихнет шарканье ног. — Вы все знаете, что произошло с Бекером. Воздушный налет на Магдебург. Хороший человек — и такой конец. И ни одного потопленного корабля в его последнем походе. Долгая пауза. Похоже, командир испытывает отвращение. — Ладно, это не наша вина. Но на этот раз мы такого не допустим. Подтянитесь! Ухмылки. — Разойдись! — Замечательное напутствие, — бормочет шеф. — Речь, достойная уважения! На длинной узкой верхней палубе все еще разбросаны кранцы, кабели и новые троса. Из открытого люка камбуза валит теплый пар. Высовывается физиономия кока. Я передаю ему свои вещи. Бесшумно выдвигается перископ. Поворачиваясь из стороны в сторону, этот глаз Полифема поднимается на всю высоту отливающей серебристым блеском мачты, затем опускается вниз и исчезает. Я карабкаюсь на башню боевой рубки. На моих ладонях отпечатывается не до конца высохшая краска. Люк для загрузки торпед, расположенный на верхней палубе, уже закрыт. Позади уже задраен люк камбуза. Теперь внутрь лодки можно попасть только через боевую рубку. Внутри царят хаос и неразбериха. Не толкаясь и не пихаясь, невозможно продвинуться ни на шаг. Из стороны в сторону раскачиваются гамаки, набитые хлебными батонами. Везде в проходах стоят ящики с провизией, горы консервов, мешки. Куда девать все это добро? Пространство внутри лодки забито доверху. Конструкторы нашей лодки пришли к выводу, что можно обойтись без кладовых, которых, как правило, много на надводных кораблях и которые там очень вместительны. Впрочем, они также решили, что душ — это тоже роскошь, без которой можно обойтись. Они просто напичкали корпус боевого корабля своими машинами и убедили себя, что удачное размещение огромных двигателей и хитросплетение труб оставят достаточно щелей и закоулков, куда сможет забиться команда. Лодка несет четырнадцать торпед. Пять из них — в торпедных аппаратах, две — спрятаны в держателях на верхней палубе, а оставшиеся находятся под плитами пола в носовом и кормовом отсеках. Вдобавок, есть еще 120 снарядов для орудия калибра 8, 8 миллиметра и боезапас для зенитных пулеметов. У штурмана и боцмана — «Первого номера» на морском языке — сейчас полно забот. Первый номер, здоровенный детина по имени Берманн, на целую голову выше любого другого члена команды. Я уже видел его: Ясноглазый проказник, я поймаю тебя… До отхода остается еще полчаса. У меня достаточно времени оглядеться в машинном отделении. Меня всегда тянет в машинное отделение корабля, готовящегося выйти в море. На посту управления лодкой я на минутку присаживаюсь на распределитель воды. Меня окружают трубы, вентиляторы, штурвалы, манометры, вспомогательные моторы, сплетение зеленых и красных электрических проводов. В полумраке я замечаю индикаторы положения гидропланов, один электрический, другой — механический. Почти все системы продублированы для безопасности. Над пультом управления гидропланами с кнопками электрического привода, действующего в подводном положении, я различаю две шкалы регулировки — приблизительную и точную. Прибор Папенберга — указатель глубины, расположенный меж двух круглых шкал глубинных манометров со стрелками, похожими на часовые, — напоминает огромный термометр. Во время аккуратного маневрирования он может показывать перископную глубин с точностью до восьми сантиметров. Пост управления спереди и сзади по ходу отделяется от остальной лодки двумя полусферическими люками, выдерживающими благодаря своей форме высокое давление. В результате лодка может быть разделена на три отсека. Нам это ничего не дает, ибо если хотя бы один отсек заполнен водой, то лодка теряет плавучесть. Конструкторы, наверно, проектировали лодку с расчетом, что она будет использоваться в мелких водах. Например, на Балтике. Аварийным выходом из носового отсека является люк, через который заряжается торпедный аппарат. В кормовом отсеке есть люк камбуза. Моя цель — машинное отделение — расположено за камбузом. Все люки раздраены настежь. Переступая через сундуки и вещмешки, я с трудом пробираюсь на корму корабля через каюту младших офицеров, в которой мне придется спать, а затем через камбуз, тоже не до конца прибраный. Наше машинное отделение нельзя сравнивать с машинными отделениями океанских кораблей, чьи просторные залы занимают по высоте весь корпус судна от трюма до верхней палубы. Ограждения и ступени их трапов со многими пролетами, блестящие маслом, сверкающие надраенной медью и сталью балок, ведут с одного уровня на другой. Наше, напротив, предстает тесной пещерой, в которую, подобно зверям в свое логово, втиснулись два мощных дизеля со всеми своими вспомогательными механизмами. В окружающем их лабиринте труб вообще нет свободного пространства: там расположены помпы систем охлаждения, масляные насосы, масляные фильтры, цилиндры стартеров, запускающихся сжатым воздухом, топливные насосы. Между ними вмонтированы манометры, термометры, осциллографы и всевозможные индикаторы. Оба дизеля — шестицилиндровые. Вместе они развивают мощность в 2800 лошадиных сил. Когда люки наглухо задраены, единственной связью с рубкой управления остается система громкого оповещения. Во время боя здесь самое опасное место потому, что корпус лодки наиболее уязвим именно в районе машинного отделения из-за большого числа отверстий впуска и выпуска. Оба главных механика все еще по горло заняты работой. Йоганн — высокий, спокойный, очень бледный блондин со скуластым лицом, на котором почти не растет борода; он всегда выглядит спокойным и отвлеченным и имеет усталый вид. Другой — Франц — коренастый, черноволосый бородач. Его лицо тоже белее мела, он сутулится и выглядит вечно раздраженным. Сначала я решил, что их зовут по именам. Теперь я знаю, что Йоганн и Франц — это фамилии. Йоганна зовут Август, а Франца — Карл. Еще дальше находится моторный отсек. Электрические двигатели питаются от аккумуляторных батарей, которые, в свою очередь, заряжаются от работающих дизелей. Мощность электродвигателей достигает 750 лошадиных сил. Здесь все отдает чистотой, холодом. Все спрятано от глаз, прямо как на электростанции. Кожух двигателей лишь слегка выступает над уровнем сияющих серебристых плит пола. С обеих сторон щитов управления нанесены черные знаки и установлено множество амперметров, регуляторов напряжения и всяких измерительных приборов. Электродвигателям для работы не требуется приток свежего воздуха. Это устройства постоянного тока, которые на время погружения напрямую, без всяких передаточных механизмов, присоединяются позади дизелей к валам винтов. В надводном положении, когда запускаются дизели, они выступают в роли генераторов, подзаряжающих аккумуляторы. В дальнем углу отделения, в полу расположено зарядное отверстие кормового торпедного аппарата. По обе стороны от него стоят два компрессора, продувающие сжатым воздухом цистерны погружения. Я пролез назад, на пост управления [10] лодкой, и выбрался наружу через люк. Запустив электродвигатели, мы задним ходом выходим из бункера в жемчужно-белое сияние, в котором наша влажная палуба блестит как стекло. «Тайфун», наша корабельная сирена, издает утробный рев. Один раз, другой. В ответ раздается еще более глухой гудок буксира. Я вижу как он скользит мимо нас, похожий на вырезанный из черного картона силуэт в рассеянном туманом свете. Второй буксир, тяжелый и мощный, проходит так близко, что ясно видны старые автомобильные покрышки, развешанные вместо кранцев вдоль его борта. Так викинги вешали свои щиты вдоль бортов драккаров. Из люка показывается багровое лицо кочегара, он что-то кричит нам, но внезапно раздавшийся вой «Тайфуна» заглушает его слова. Командир сам отдает приказания машинному отделению и рулевому. Он приподнялся над бульверком мостика, чтобы во время трудного маневрирования через узкий фарватер гавани видеть лодку целиком, от носа до кормы. — Левая машина, стоп! Правая машина, малый вперед! Руль круто на левый борт! Осторожно, метр за метром, лодка вползает в туман. Все еще холодно. Наш заостренный нос скользит мимо стоящих борт о борт кораблей. Среди них стоит и крошечный патрульный катер — защитник гавани. Портовая вода все явственнее отдает смолой, отбросами и водорослями. Над клубами тумана начинают появляться мачты некоторых пароходов, за которыми вырос лес стрел кранов-дерриков. Их черная филигрань напоминает мне буровые вышки на нефтяном месторождении. По подвесному мосту на верфь идут рабочие, скрытые ржавым ограждением до самой шеи — видна лишь вереница голов. В восточной стороне, над бледно-серой массой складов-рефрижераторов красноватое свечение постепенно смешивается с молоком тумана. Большое скопление построек медленно скользит назад мимо нас. Внезапно сквозь металлическую вязь каркаса крана сверкнул четко очерченный круг солнца — всего на мгновение, чтобы потом его затянули клубы грязного дыма с буксира, тянущего баржи, наполненные черным песком и углем. Я вздрагиваю на влажном ветру и задерживаю дыхание, чтобы не впустить в легкие слишком много удушливых испарений. Над стеной канала собралась толпа: рабочие из гавани в промасленных спецовках, матросы, несколько офицеров флотилии. Я узнаю Грегора, которого не было с нами прошлой ночью, Кортманна, сиамских близнецов Купша и Стакманна. Труманн, конечно, тоже здесь. Он выглядит совершенно нормально, без каких-либо следов ночной пьянки. За ним я замечаю Бехтеля, с глубинной бомбой на верхней палубе, и Кремера — с авиабомбой. Явился даже пижон Эрлер, окруженный компанией девушек с букетами цветов. Нет только Томсена. — Ну-ка, где эта безмозглая медицинская шлюшка? — слышу я голос моряка рядом со мной, сматывающего трос. — Парни, эти сучки просто чокнутые! — отзывается другой. — Вон та маленькая, третья слева, я ее поимел! — Врешь! — Честное слово, это правда! Слева по борту, ближе к корме, внезапно вспенилась вода. Полностью, пока она полностью не наполнилась воздухом, продули первую цистерну плавучести. Мгновение спустя вода забурлила вдоль обоих бортов: цистерны продуваются одна за другой — верхняя палуба поднимается повыше над поверхностью воды. Артиллерист сверху кричит: «Вот такую посудину!» и разводит руками, как рыбак, хвастающийся своим уловом. Один из нашей команды в ответ показывает язык. Раздаются всевозможные шутки, насмешки, строят друг другу рожи. Не со зла, по-доброму подтрунивают — но этот юмор скоро прекратится. Пора и вправду отваливать. Командир, офицеры, вся команда на борту. Замена Бекера, которому досталось в Магдебурге, — бледный, тощий восемнадцатилетний юнец. Пик прилива был час назад. Нам будет легко выйти в море. Наша команда на верхней палубе с честью играет отведенную ей роль в этом спектакле — как здорово наконец-то выйти в море! А провожающие на пирсе делают вид, что умирают от зависти к нам. Вы уходите в чудесный круиз! Вы будет бить врага и заслужите все медали, а мы, несчастные, останемся в долбаной Франции лапать потаскушек. Я выпрямляюсь в своем жестком кожаном облачении. Я стою, вызывающе засунув руки в карманы куртки на войлочной подкладке, достающей до колен, и притопываю ногами, обутыми в тяжелые сапоги на пробковой подошве, защищающей от ледяного холода железа. Старик усмехается: — Что, невтерпеж? Музыканты военного оркестра в своих стальных шлемах тупо смотрят на нас. Неряха-фаготист во втором ряду уже в пятый раз облизывает мундштук своего инструмента, как будто это леденец. И секунды не прошло после того, как он все-таки вылизал свой фагот, и… Кривоногий дирижер поднял свою палочку и грянула медь; еще секунда — и все разговоры потонули в музыке. Убрали обе сходни. Первая вахта заняла свои места. Вторая вахта остается на верхней палубе. Первый вахтенный свистит сигнал отхода. Командир ведет себя так, как будто все происходящее его совершенно не касается, и невозмутимо попыхивает толстенной сигарой. Наверху, на пирсе, Труманн тоже закурил свою. Они салютуют друг другу, зажав сигары между указательным и средним пальцами. Первый вахтенный офицер раздраженно отворачивается. Оркестр смолк. — Где Меркель? — задает вопрос Старик, показывая на пирс. — Не получил разрешение выйти в море. — Стыд и позор! Старик, прищурившись, смотрит в небо, затем обволакивается особенно густым облаком дыма, как паровой буксир. — Отдать все концы, кроме швартовых! Солдаты на пирсе отдают носовые и кормовые. Матросы на палубе, слаженно действуя, собирают их. Заметно, что они уже семь раз уходили в поход. — Левая машина, самый малый вперед! Правая машина, малый назад! Обе машины, стоп! Теперь в воду плюхаются швартовы. Наши кранцы проплывают мимо округлого брюха внешнего бункера. Бурление воды за кормой заставляет меня обернуться назад. Лодка освободилась от пирса. Зловещий паром на маслянисто-черных водах Стикса, на зенитной платформе которого, за круговым ограждением мостика, стоят люди в кожаных доспехах. Не виден выхлопной газ, не слышно шума двигателей. Как будто отталкиваемая магнитом, лодка удаляется от мола. На мостик падают маленькие букетики цветов. Вахтенные втыкают их в вентиляционные заглушки. Темная полоса воды между серой сталью лодки и масляной стенкой мола продолжает расширяться. В толпе на пирсе возникает какое-то оживление. Кто-то продирается сзади, расталкивая провожающих: Томсен! Он вытягивает обе руки вверх, на его шее сверкает свежеполученная награда. Над вонючей водой разносится его рев: — Хайль UA! И снова: «Хайль UA!» С непривычным для него безразличием Старик в ответ взмахивает сигарой. Лодка медленно выходит в затянутую туманом внешнюю акваторию и горизонт расширяется. Нос направлен в открытое море. Постепенно с поверхности воды поднимается туманная мгла. По черным стальным балкам крана солнце вскарабкивается выше. Его бриллиантово-красный свет заполняет все восточное небо. Края облаков испещрены красными пятнами. Даже на долю чаек достается часть великолепия. Сложив крылья, они пикируют сквозь лучи света почти до самой воды, чтобы в последний миг с пронзительным криком взмыть вверх. Дымка полностью рассеивается, и маслянистая вода переливается в лучах солнца. Плавучий кран неподалеку от нас выпускает гигантское облако пара, которое тотчас же окрашивается в красные и оранжевые тона. По сравнению с ним даже красная надпись BYRRH кажется бледной. Небо стремительно приобретает зеленовато-желтый оттенок, и облака становятся тусклого сизо-серого цвета. За бортом проплывает позеленевший аварийный буй. Глядя за корму, я вижу красные крыши зданий, медленно скрывающиеся за отливающими желтым светом кранами. Внезапно раздается высокий прерывистый звук. Он переходит в хриплый рокот. Палуба завибрировала под ногами. Грохот становится громче и переходит в ритмичный шум: заработали наши дизели. Приложив руки к холодному железу бульверка мостика, я ощущаю пульс машин. Море набегает на нас короткими порывистыми волнами, разбивающимися о цистерны плавучести. Нос волнореза проскальзывает рядом и исчезает позади. Мимо проплывает транспорт, камуфлированный зеленым, серым, черным цветами. — Около шести тысяч тонн! — замечает командир. Вода не пенится у носа транспорта, он стоит на якоре. Наш курс пролегает так близко от побережья, что мы можем разглядеть все детали пейзажа. С берега нам машут солдаты. Мы двигаемся со скоростью медленно едущего велосипедиста. — Приготовить верхнюю палубу к погружению! — отдает приказ командир. Убираются кнехты, на которых крепились лини, закрепляются багры, лини и кранцы прячутся в полостях под решетчатыми люками. Моряки закрывают все отверстия на верхней палубе, убирают флагшток, разряжают и снимают пулеметы. Первый номер придирчиво смотрит, чтобы все было сделано, как надо: при бесшумном подводном ходе не должны раздаваться никакие звуки. Первый вахтенный перепроверяет еще раз, затем докладывает командиру: — Верхняя палуба готова к погружению! Командир приказывает ускорить ход. Между решетками вскипает пена, и брызги достают до боевой рубки. Скалистый берег скрывается позади. В его расщелинах все еще прячутся тени. Зенитные батареи настолько хорошо замаскированы, что я не могу обнаружить их даже при помощи бинокля. К нам присоединяются два патрульных катера, переоборудованные траулеры, чтобы обеспечить нам защиту от воздушной атаки. Спустя немного времени появляется минный тральщик, который также будет сопровождать нас. Это большое закамуфлированное судно, внутренности которого доверху заполнены бочками и прочим плавучим грузом. Его верхняя палуба ощетинилась зенитными пулеметами. — Их работе не позавидуешь, — говорит штурман. — Они ходят по матам, чтобы не сломать кости, если рванет мина. Каждый день одно и то же: туда-сюда, взад-вперед… Упаси бог от такого! Наша лодка держится точно посередине широкой кильватерной струи, остающейся за тральщиком. Я осматриваю в бинокль вытянутую в длину бухту Ла-Баул: сплошной ряд кукольных домиков. Затем я поворачиваюсь к корме. Сен-Назер превратился в тонкую линию на горизонте, высокие краны — всего лишь булавки, едва заметные на фоне неба. — Здесь трудный фарватер. Полным-полно всякого мусора. Вон там — видите! — верхушки мачт. Это был транспорт союзников, потопленный «Штуками». [11] Бомба попала прямо внутрь трубы. Его видно при отливе. Вон еще один. А перед ним — плавучий маяк. Когда ничего, кроме северного побережья эстуария, не стало видно, штурман приказал достать оптический визир. Он установил аппарат на стойке и склонился над ним. — Эй, подвинься! Впередсмотрящий на правом борту отходит в сторону. — Какие у тебя ориентиры? — интересуется командир. — Шпиль колокольни вон там — он едва заметен — и верхушка скалы справа по борту. Штурман тщательно наводит прибор, считывает показания и сообщает их вниз. — Последние ориентиры, — произносит он. У нас нет гавани назначения. Цель нашего выхода с базы на простор океана — это квадрат, обозначенный двумя числами на карте средней части Атлантики. Оперативное командование подводным флотом разбило океан на мозаику, состоящую из этих маленьких квадратиков. Это облегчает обмен информацией, но затрудняет мне, привыкшему к обычной системе координат, поиск точки нашего местонахождения с первого взгляда на карту. В одиннадцать часов мы расстаемся с эскортом. Патрульные суденышки быстро остаются за кормой. Минный тральщик разворачивается по широкой дуге и развертывает по ветру темное разлетающееся знамя дыма. Последний знак прощания. Теперь штурман демонстративно разворачивается всем телом вперед по курсу, подносит к глазам бинокль и упирается локтями в бульверк. — Ну вот, Крихбаум, мы опять в море! — произносит командир и скрывается в глубине боевой рубки. Лодка идет своим курсом в одиночестве. Один из вахтенных на мостике вынимает цветы из заглушки вентиляционного люка и бросает их за борт. Они быстро пропадают за кормой в водоворотах кильватерной струи. Опираясь на бульверк мостика, я вытягиваюсь как можно выше, чтобы видеть лодку целиком, от носа до кормы. На нас катится длинный вал. Снова и снова лодка погружается в воду и разрезает волны подобно плугу. И каждый раз вода разлетается брызгами, и колючий душ с шипением поливает мостик. Облизав языком губы, я пробую Атлантику на вкус — она соленая. В голубой вышине неба висит несколько слоисто-кучевых облаков, похожих на пену взбитого яичного белка. Нос лодки опускается, затем взлетает ввысь, опять обрушивается вниз, и вся носовая часть палубы на время покрывается пеной. Солнечный свет расцвечивает водяную пыль, над носом вырастают арки крошечных радуг. Море из бутылочно-зеленого становится глубокого темно-синего цвета. По синей поверхности во все стороны разбегаются тонкие белые струйки пены, как прожилки по глади мрамора. Когда на солнце набегают облака, вода становится похожей на черно-синие чернила. Лодка оставляет за собой в кильватере широкую полосу пенной воды, она сталкивается с набегающим валом и взметается вверх белой гривой. Такие же белые кудри видны повсюду, куда только достает глаз. Опершись ногой о кожух перископа, я забираюсь еще выше и выгибаюсь назад, держась сзади руками за страховочную сетку. Чайки с крыльями, изогнутыми, как занесенные для удара мечи, кружат вокруг лодки и наблюдают за нами каменными глазами. Звук дизелей постоянно меняется: он ослабевает, когда выпускные отверстия по обоим бортам лодки погружаются в волны, а потом усиливается, как только они появляются из-под воды, давая возможность выхлопным газам беспрепятственно выходить наружу. Командир возвращается на палубу, прищуривает глаза и поднимает бинокль. Впереди, над водой висит серое облако, похожее на кучу состриженной овечьей шерсти. Командир пристально изучает его. Его колени, привычные к качке, так точно реагируют на каждое движение лодки, что он не нуждается в дополнительной опоре на руки. — Мы очень вовремя вышли в море! Командир ускоряет ход и отдает приказ двигаться зигзагами. При каждом повороте лодка кренится на борт. Кильватерная струя оказывается то справа, то слева. — Следите за пенным следом — в этом районе он может выдать нас, — и, обернувшись, обращается ко мне. — Господа из конкурирующей фирмы взяли в привычку поджидать нас здесь. В конце концов, им известно точное время нашего выхода. Ничего удивительного — они могут легко узнать его. От портовых рабочих, от уборщиц, от шлюх. Более того, они могут лично наведаться к нам в гости, пока мы стоим в доке. Командир снова и снова с подозрением посматривает на небо. На лбу появились морщины, кончик носа съехал на сторону, он нетерпеливо переминается с ноги на ногу: — Каждую минуту может появиться авиация. Они становятся смелее с каждым днем! Облака постепенно сползаются все ближе и ближе друг к другу. Лишь иногда меж них блеснет голубой клочок неба. — Действительно очень опасно, — повторяет Старик и бормочет, не отнимая окуляров бинокля от глаз. — Лучше всего спуститься вниз. Чем меньше людей на палубе во время тревоги — тем лучше. Последнее замечание относится ко мне. Я незамедлительно исчезаю с мостика. Отведенная мне койка находится в каюте младших офицеров, самом неудобном месте на всей лодке: тут самое оживленное сквозное движение, настоящий проходной двор. Каждый, кто направляется на камбуз, или в дизельное, или в электромоторное отделение, проходит здесь. При каждой смене вахт люди из машинного отсека протискиваются с кормы, а навстречу им двигаются новые вахтенные с поста управления. Каждый раз по шесть человек. Здесь же приходится пробираться и стюардам с полными тарелками и кастрюлями. По сути, это помещение — всего-навсего узкий коридор с четырьмя койками по правую руку и четырьмя по левую. В середине прохода к полу привинчен столик с раскладывающейся столешницей. По обеим сторонам от него так мало места, что во время еды людям приходится сидеть на нижних койках, нагнувшись над столом. Для табуреток просто не осталось места. Вдобавок сидящим за столом приходится двигаться и тесниться, если во время трапезы кому-то надо пройти из машинного отсека на пост управления или в обратном направлении. Распорядок питания организован так, что младшие офицеры собираются вокруг своего стола к тому времени, когда офицеры и команда в носовых каютах уже успели закончить трапезу, так что стюардам не приходится сновать взад-вперед между носовым отсеком и камбузом. Все равно здесь постоянная толчея. Мне повезло, что не придется столоваться в каюте младших офицеров. Для меня отведено место за офицерским столом в кают-компании. На некоторых койках поочередно спят два младших офицера. Я же — счастливый единоличный квартирант на своей койке. Свободные от вахты младшие офицеры все еще раскладывают пожитки по своим рундукам. Два моряка, направляющиеся в машинный отсек, должны пробраться на корму, что приводит к еще большему столпотворению. Вдобавок к этой неразберихе ограждение моей койки, являющееся в то же время узкой алюминиевой лестницей, свалилось вниз. Моя койка по-прежнему завалена консервами, охапкой подбитых мехом кожанок и несколькими батонами хлеба. Моряки принесли непромокаемые плащи, кожаное обмундирование, морские сапоги и спасательное снаряжение. Кожаная куртка на теплой подкладке стоит колом, внутри сапог — войлок, но они слишком велики даже для того, чтобы быть одетыми на шерстяной носок. Спасательное снаряжение упаковано в темно-коричневые парусиновые сумки на молнии. Новая модель. — Годится для самоуспокоения, — комментирует помощник поста управления. — На самом деле оно предназначалось для Балтики. — Но очень кстати, когда дизель коптит, — откликается темноволосый парень с густыми бровями, Френссен, помощник дизельного механика. Как бы то ни было, от аварийного снаряжения есть прок: если слегка повернуть клапан, из маленького стального баллона тут же пойдет кислород. Убираю коричневую сумку себе в ноги. Для моих пожиток мне выделен крошечный шкафчик, который не вмещает даже абсолютно необходимые вещи. Так что письменные принадлежности и фотокамеру я тоже кладу в койку между тонким матрасом и стеной. Место остается как раз для меня — чувствуешь себя засунутым в чемодан. До обеда я хочу осмотреться вокруг и отправляюсь вперед через пост управления. Помимо младших офицеров, остальная часть команды, включая командира и офицеров, спит в носовой части корабля. Сразу за люком поста управления располагается командир. За зеленой занавеской находятся койка, пара шкафов на стене и потолке и крохотный письменный стол, по сути — пюпитр, и больше ничего. Он тоже вынужден устраиваться, как может. Здесь нет отдельных кают по обеим сторонам прохода, как на надводных кораблях. Напротив капитанской «каюты» расположены радиорубка и рубка гидроакустика. Еще дальше расположена офицерская столовая — кают-компания, которая также служит жилой каютой для шефа, инженера-стажера (нашего второго инженера) и обоих вахтенных офицеров. Матрас, на котором во время еды сидят наш командир и шеф, на самом деле лежит на койке шефа. Откидная койка второго вахтенного офицера, расположенная над ней, поднимается днем. Койки первого вахтенного офицера и второго инженера более удачно размещены на противоположной стене. Так как их не надо убирать на день, то первый вахтенный и второй инженер могут прилечь в свободное время. Сбоку от прохода к полу намертво привинчен стол. Он рассчитан на четверых: командир, шеф и два вахтенных офицера. Тем не менее, за ним мы будем сидеть вшестером. В примыкающем помещении, «квартире», отделенной от офицерской каюты лишь шкафчиками, проживают штурман Крихбаум, два старших механика Йоганн и Франц и боцман Берманн. Под пайолами [12] спрятана первая аккумуляторная батарея, которая вместе со второй батареей под помещением младших офицеров обеспечивает лодку энергией для подводного хода. Носовая каюта отделяется от «штаб-квартиры» обычным люком, не рассчитанным выдерживать давление. Хотя оно смахивает на пещеру, носовая каюта более, нежели любое другое помещение на лодке, достойна называться жилым. Строго говоря, это что-то среднее между складом торпед и боевым постом. Поэтому «торпедное отделение» — самое подходящее название. Здесь живет большинство команды. С каждой стороны по шесть мест, койка над койкой, одна пара напротив другой. В них спят матросы, «хозяева моря», а к ним впридачу торпедисты, радист и мотористы. Два моториста, чьи вахты длятся по шесть часов, делят одну койку. Для остальных, у кого восьмичасовые вахты, на троих приходится по два места. Личной койки нет ни у кого. Когда матрос встает на вахту, тот, кого он сменяет, ложится на его место, в спертый воздух, который предшественник оставил после себя. Тем не менее, мест не хватает — с потолка свешиваются четыре гамака. Моряков, свободных от вахты, редко когда оставляют на время отдыха в покое. Всем приходится вставать, когда подают еду. Верхние койки складывают, защелкивая их вплотную к стене, а нижние прибирают, чтобы «хозяева» могли усесться на них. Когда настает время осматривать торпеды в четырех носовых аппаратах, помещение превращается в механическую мастерскую. Тогда все койки сворачиваются, а гамаки снимаются. Запасные торпеды для носовых аппаратов хранятся под поднятыми пайолами. Пока они не заряжены, будет ощущаться постоянная теснота. Так что для людей в носовом кубрике каждая выпущенная торпеда означает прибавление свободного пространства. Но у их жилища есть неоспоримое преимущество: отсутствие сквозного движения. Сейчас это помещение похоже на разбомбленный арсенал: повсюду валяются кожаная одежда, спасательное снаряжение, свитера, мешки картошки, чайники, размотанная веревка, батоны хлеба… Невозможно поверить, что все это исчезнет, чтобы дать разместиться двадцати шести матросам и торпедному механику, единственному младшему офицеру, проживающему не в каюте унтер-офицеров. Складывается впечатление, что сюда свалили все, чему сразу не смогли найти подходящее место. В момент моего появления боцман подгонял двух матросов: — Живее! Поставьте корзину с салатом между торпедными аппаратами! Салат! Можно подумать, здесь сраная зеленная лавка! Боцман подчеркивает малые размеры лодки, как особое достоинство. Можно подумать, это он подбросил идею конструкторам. — Надо подходить с позиции «получи-верни», — философствует он. — Например, гальюны. [13] Их у нас два, но в одном мы пока храним провизию, так что больше места для еды и меньше для дерьма. Постарайтесь понять это! Вдоль всего отсека под полом проложены толстые скрутки проводов и трубы. Если открыть крышку рундука, их становится видно еще больше, как будто деревянные панели — всего лишь декоративная облицовка, за которой скрывается сложный механизм. За обедом я сидел в проходе на складном стуле, рядом со вторым вахтенным офицером. Командир и шеф разместились на «кожаном диване» — на койке шефа. Инженер-стажер и первый вахтенный сидят в торцах стола. Если кому-то надо пройти через кают-компанию, второй вахтенный и я должны либо привстать, либо, согнувшись, вдавиться животами в край стола, чтобы человек мог протиснуться мимо нас. Мы быстро убедились, что лучше вставать. Командир облачился в не внушающий почтения к его званию свитер неопределенного цвета. Он сменил форменную серо-голубую рубашку на рубашку в красную клетку, воротник которой выпущен из-под свитера. Пока стюард накрывает на стол, он сидит, забившись в угол, скрестив руки на груди и время от времени разглядывая потолок, как будто его очаровал узор дерева. Обучающийся инженер — полный лейтенант [14] , новичок на борту нашей лодки. Он заменит шефа после этого похода. Северный тип германца, блондин с широким, будто рубленым топором лицом. Пока мы едим, я могу разглядеть лишь его профиль. Он не поворачивает головы ни налево, ни направо и не издал ни единого звука. Напротив меня сидит шеф. Рядом с командиром он кажется еще более худым и изможденным, нежели в действительности: острый нос с горбинкой, черные волосы, гладко зачесанные назад. Начинающаяся со лба лысина придает ему вид мыслителя, философа. У него карие глаза, выдающиеся скулы и виски. Полные губы, но твердый подбородок. Команда прозвала его за глаза «Распутин» в основном потому, что он еще долго по возвращении из похода продолжает терпеливо и с тщанием ухаживать за заостренной черной бородкой, пока в итоге не решится все-таки сбрить ее и смыть оставшиеся волоски мыльной пеной. Он находится на борту лодки, начиная с ее первого патруля, и является здесь вторым по значимости человеком, непререкаемый авторитет по всем техническим вопросам. У него совершенно особая сфера полномочий по сравнению с прочими офицерами; его поле боя — пост управления. — Первоклассный шеф, — говорит про него Старик. — Он всегда знает, что делать, а это главное. Он чувствует лодку. Новый человек никогда не будет способен на это. У его пальцев просто не будет того чутья. Одних знаний тут недостаточно. Надо ощущать, как лодка реагирует на команды, что происходит внутри нее, и действовать, предугадывая ее поведение. А для этого необходимы опыт и чутье. Не каждый на это способен. Этому нельзя научиться… Наблюдая за ним, сидящим рядом со Стариком, с тонкими, ловкими пальцами, мечтательными глазами, длинными черными волосами, я могу представить его кем угодно: крупье или карманником, скрипачом или киноактером. Телосложением он похож на танцора. Вместо сапог он носит легкие спортивные тапочки, вместо неуклюжей экипировки подводника на нем одето что-то вроде комбинезона, больше похожего на спортивный костюм. Ему проще, чем кому бы то ни было из нас, пробираться через круглые люки. «Он скользит через лодку, как по маслу», — услышал я сегодня от помощника по посту управления. Со слов Старика я знаю, что несмотря на нервическую внешность, шеф — сама невозмутимость. Он редко появлялся в офицерских собраниях, пока мы стояли в гавани. С утра до ночи он оставался на борту, уделяя внимание самым незначительным мелочам. — На лодке нет ни одного винтика, завернутого без присмотра шефа. Он не доверяет рабочим с верфи. Из-за маленького роста команда окрестила второго вахтенного офицера «Садовый гном» [15] , или «Крошка-офицер». Я уже успел немного узнать его наравне со Стариком и шефом. К своей работе он относится так же добросовестно, как и шеф. Кажется, он всегда настороже. Можно подумать, он замышляет что-то недоброе. Но если заговорить с ним, то очень скоро его лицо сморщится от смеха. «Он твердо стоит на задних ногах на палубе» — отзывается о нем Старик. Капитан спит спокойно, когда вахту несет второй вахтенный. Первый вахтенный офицер в боевом патруле был всего один раз. Я почти не встречал его в офицерском собрании, когда мы бывали в порту. По отношению к нему и ко второму инженеру командир держится натянуто — либо с заметной сдержанностью, либо преувеличенно дружелюбно. Полная противоположность второго — первый вахтенный офицер, долговязый, блеклый, бесцветный тип с неподвижным лицом, придающим ему сходство с овцой. Он не обладает настоящей выдержкой или уверенностью в себе, именно поэтому стремится всегда выглядеть быстрым и решительным. Вскоре я заметил, что он выполняет приказы, но не проявляет ни инициативы, ни здравого смысла. У него на удивление неразвитая верхняя часть ушей, а мочки слишком прижаты к голове. Ноздри плоские. Вообще все лицо кажется незавершенным. К тому же у него есть неприятная манера поглядывать с неодобрением искоса, не поворачивая головы. Когда Старик выдает шутку в своем духе, он кисло улыбается. — Видно, дела и правда плохи, если нам приходится выходить в море с одними школьниками и переростками из гитлерюгенда, — произнес себе под нос Старик, наверняка подразумевая первого вахтенного. — Давайте чашки! — приказывает командир и разливает нам всем чай. Теперь чайнику не хватает места на столе. Мне пришлось поставить его себе под ноги, и я вынужден нагибаться над своей тарелкой всякий раз, когда достаю его. Чертовски горячо! Я с трудом выдерживаю этот жар. Командир с видимым удовольствием пьет чай маленькими глотками. Он все дальше и дальше отодвигается в угол, чтобы, согнув одну ногу, упереться коленом в край стола. Затем, слегка покачивая головой, он обводит нас взглядом отца, с удовлетворением взирающего на свое потомство. Его глаза озорно поблескивают. Уголки рта раздвигаются в полуулыбке: второму вахтенному пора подниматься. Я, само собой, тоже встаю вместе с чайником, потому что коку надо каким-то образом проникнуть по проходу в сторону носа. Повар — крепкий, приземистый парень с шеей такой же толщины, что и голова. Он преданно скалится мне, его рот растянулся до ушей. Я подозреваю, что он надумал пройти через кают-компанию специально, чтобы дать нам возможность выразить ему свою благодарность за его стряпню. — Я как-нибудь расскажу вам историю о нем, — произносит Старик с набитым ртом, когда кок уходит. Треск в громкоговорителе. Затем голос произносит: — Первой вахте приготовиться заступить! Первый вахтенный офицер встает из-за стола и начинает методично одеваться. Старик с интересом наблюдает, как он, наконец, умудряется обуть здоровенные сапоги на толстой пробковой подошве, тщательно заматывает шею шарфом и наглухо застегивает кожаную куртку на толстой подкладке, затем салютует по-военному и уходит. Немного времени спустя появляется штурман с красным, обветренным лицом, который был старшим предыдущей вахты, и докладывает: — Ветер северо-западный, возможно отклонение от курса на правый галс, видимость хорошая, барометр одна тысяча три. Потом он заставляет нас встать еще раз потому, что ему надо пройти в свою каюту переодеться. Штурман тоже на лодке с момента ее спуска на воду. Он никогда не служил на надводных кораблях, только на подлодках. Начал свою карьеру еще на подлодках, доставшихся от военно-морского флота старого рейха [16] , на крохотных суденышках с одним корпусом. Из штурмана не получился бы актер. Из-за неподвижных лицевых мускулов у него постоянно суровое выражение лица. И лишь глубоко посаженные под густыми бровями глаза горят живым огнем. «У него глаза на затылке» — слышал я, как кто-то в носовом отсеке одобрительно отзывался о нем. Так тихо, чтобы не расслышал штурман за дверью, Старик шепчет мне: — Он мастер вслепую вычислять положение лодки. Иногда в плохую погоду мы по несколько дней, а то и неделями не видим ни звезд, ни солнца, но несмотря на это, наши координаты известны с потрясающей точностью. Мне зачастую бывает непонятно, как ему это удается. У него много работы на борту. Он отвечает за третью вахту помимо своих штурманских обязанностей. После штурмана приходит боцман, который хочет пройти вперед. Берманн — крепко сбитый парень с красными щеками, пышущий здоровьем. А следом за ним, как наглядный пример разительного отличия между моряками и инженерами, появляется старший механик Йоганн с белым как мел лицом. «Страсти господни» зовет его командир: «Настоящий специалист. Влюблен в свои машины. Почти не выходит на палубу, прямо как крот». Пять минут спустя три человека из новой вахты пробиваются через кают-компанию на корму лодки. Правда, меня это больше не тревожит — как только первый вахтенный поднялся, я тут же пересел на его место. — Предпоследним прошел Арио, — говорит шеф. — А последний, маленький парнишка — новенький — как его зовут? — вместо Бекера. Вахтенный на посту управления. У него уже есть прозвище — Семинарист. Очевидно, читает религиозную литературу. Вскоре после них проходит предыдущая смена. Шеф откидывается назад и, растягивая слова, перечисляет всех поименно: — Это Бахманн, «Жиголо» — кочегар-дизелист. Чушь несусветная! Топить больше нечего, но на флоте традиция живет дольше, чем сами корабли. Хаген — кочегар электродвигателя. Он кочегарит еще меньше. Турбо — тоже вахтенный поста управления. Классный парень. Затем с противоположной стороны появляется высокий блондин, Хекер, механик торпед и старший в носовом отсеке. Единственный младший офицер, который спит там. — Маньяк, — замечает Старик. — Однажды при большом волнении на море он достал совершенно неисправную торпеду из хранилища на верхней палубе, разобрал ее и починил. Конечно, внизу. Это была наше последняя рыбка, и мы потопили с ее помощью еще один корабль, пароход в десять тысяч тонн. Его корабль, если быть абсолютно точным. Он скоро получит «яичницу» — он заслужил этот орден. Следующим через кают-компанию проходит маленький человечек с иссиня-черными волосами, аккуратно прилизанными назад, и глазами-щелками, с пониманием моргающими шефу. У него татуированные предплечья. Я мельком замечаю изображением моряка, обнимающего девушку на фоне красного солнца. — Это был Данлоп. Торпедист. Он отвечает за мастерскую. Большой аккордеон в рубке акустика принадлежит ему. Последним мы знакомимся с Францем, тоже старшим механиком. Шеф провожает его недовольным взглядом: — Слишком быстро устает. Другой — Йоганн — лучше. Еда окончена, и я пробираюсь из кают-компании в каюту младших офицеров. Боцман, по всей видимости, — превосходный хозяин. Он рассортировал провиант и так здорово разложил его по разным местам, не нарушив порядок внутри корабля. При этом, гордо заверил он меня, сначала под рукой окажутся скоропортящиеся продукты, а уж потом дойдет очередь и до тех, которые могут долго храниться. Никто, кроме него, понятия не имеет, куда подевалась гора продуктов. Видны лишь копченые колбасы, куски бекона и батоны хлеба. Запас сосисок свисает с потолка поста управления, как будто в коптильне. Гамак перед каморкой акустика и радиорубкой заполнен свежим хлебом. Каждому, кто хочет пройти мимо, приходиться нагибаться, чтобы пролезть под батонами. Я пробираюсь сквозь второй круглый люк. Теперь моя койка свободна. Снаряжение аккуратно разложено поверх одеяла, мешок с моими вещами убран в ноги. Наконец я могу отгородиться от окружающего мира, задернув зеленую занавеску. Деревянная облицовка с одной стороны, зеленая занавеска с другой, белая краска сверху. Жизнь лодки теперь доносится только голосами и звуками. В полдень я поднимаюсь на мостик. Второй вахтенный только заступил на дежурство. Море бутылочно-зеленого цвета. Вблизи лодки оно почти черное. Воздух наполнен влагой, небо полностью затянуто облаками. Когда я уже довольно долго простоял рядом со вторым вахтенным, он заговорил, не отрывая бинокль от глаз: — Где-то здесь они выпустили по нам сразу четыре торпеды. Во время предпоследнего патрулирования. Мы увидели, как одна рыбешка прошла за кормой, а другая — прямо перед носом. Это произвело впечатление! На гребне донной волны поднялись короткие волны. Какой бы добродушной ни выглядела вода, в тени любой из этих волн может скрываться глаз вражеского перископа. — Здесь надо быть предельно осторожным! — доносится между кожаных перчаток второго вахтенного. На мостик поднимается командир. Он клянет погоду и говорит: — Смотрите в оба, юноша! Здесь чертовски плохое место! Внезапно он обрушивается на наблюдающего за правым кормовым сектором: — Держи свое при себе, а не то нам придется повесить тебя сушиться на бельевой веревке! И спустя некоторое время: — Нечего здесь делать, если не можешь справиться с морской болезнью. Но уж если тебя занесло сюда, привыкай к морю, как можешь. Он назначил учебное погружение на 16.30. После долгой стоянки в доке лодка в первый раз уйдет под воду и будет отбалансирована, чтобы, когда раздастся боевая тревога, заполнение цистерн погружения и дифференцирование лодки заняло как можно меньше времени. К тому же необходимо убедиться, что все отверстия впуска-выпуска и заглушки в порядке. Команда «Очистить мостик к погружению!» дает сигнал к началу действий. Зенитные пулеметы исчезают в башне боевой рубки. Трое наблюдателей и вахтенный офицер остаются на мостике. Раздаются приказы, рапорта, трель звонков. Позади оба дизеля заглушены и отсоединены от винтов. Вместо них к ведущим осям подключили электромоторы и запустили их на полную мощность. Одновременно с остановкой дизелей широкие трубопроводы, ведущие наружу — для выпуска отработанных газов и забора свежего воздуха — перекрываются. На посту управления мигает сигнал «Готов к погружению», поступивший из дизельного отделения. Носовой отсек тоже сигнализирует «Все готово». Наблюдатели спустились с мостика внутрь лодки. Глянув вверх в проем шахты боевой рубки, я увидел, как вахтенный офицер поспешно поворачивает маховик, который задраивает башенный люк. «Проверить клапаны выпуска воздуха!» — приказывает шеф. Тут же один за другим поступают доклады: «Первый!», «Третий, обе стороны!», «Пятый!», «Пятый готов!» Это звучит как магическое заклинание. — Все клапаны в норме! — докладывает шеф. — Погружение! — доносится снизу. — Есть погружение! — отвечает за своих людей шеф. Матросы на посту управления немедленно открывают люки аварийной эвакуации. Воздух, который держал лодку на плаву, с оглушительным шумом вырывается из цистерн. Операторы рулей глубины [17] переводят носовые плоскости круто вниз, а кормовые в положение десять градусов вниз. Лодка клюет носом, который стал заметно тяжелее; стрелка глубинного манометра медленно двигается по делениям шкалы. Еще одна волна напоследок ударяется о башню боевой рубки, а затем внезапно наступает тишина: мостик скрылся под водой. Наступает гнетущая тишина — теперь не слышно ни шума разбивающихся о корпус волн, ни вибрации дизелей. Радио молчит. Радиоволны не могут проникнуть в глубину. Даже жужжание вентиляторов смолкло. Я весь внимание. Когда-нибудь могут обратиться ко мне. — Десять на нос, пятнадцать на корму! — командует шеф. Носовой дифферент лодки корректируется. Поток воды от винтов подхватывается глубинными рулями, повернутыми вверх, и постепенно центр тяжести смещается к корме. Теперь вышли последние остатки воздуха, задержавшегося в цистернах плавучести и сообщавшего лодке нежелательную подъемную силу. — Лодка удифферентована! — докладывает командиру шеф. — Закрыть воздушные клапаны! — раздается в ответ команда. Клапаны, расположенные сверху цистерн плавучести, через которые вышел воздух, перекрываются на посту управления вручную при помощи маховиков, соединяющихся тягами. — Погрузиться на тридцать метров! — командир застыл, опершись скрещенными руками на стол, поверх которого разложена морская карта. Шеф стоит за спинами двух операторов так, что указатели рулей глубины, индикаторы глубины, дифферента, шкалы и стрелки глубоководных манометров находятся перед ним, как на ладони. Стрелка манометра поворачивается. Пятнадцать метров, двадцать, двадцать пять. Слышится лишь приглушенное гудение электромоторов. Где-то далеко в трюме тоненько, одиноко капает вода. Шеф смотрит наверх. Включив карманный фонарик, он отправляется осматривать трубы по левому борту. Течь прекращается сама собой. — Так-то лучше! — негромко произносит шеф. Лодка вздрагивает. Кажется, Старика это совершенно не касается. Кажется, что неподвижный взгляд по-прежнему устремлен в точку впереди, но время от времени, не поворачивая головы, он бросает быстрые взгляды по сторонам. Стрелка манометра приближается к тридцати. Ее движение постепенно замедляется. Наконец она замирает. Лодка перестает погружаться. Она висит в толще воды подобно дирижаблю, но все-таки чувствуется, что центр тяжести по-прежнему смещен к корме. Она не поднимается и не опускается, но еще не встала на ровный киль. Шеф начинает выравнивать лодку: — Перекачать воду вперед! Вахтенный Турбо открывает клапан, спрятанный за трубой перископа. Шеф отдает приказание изменить положение гидропланов. Теперь даже без продувки цистерн лодка начинает подниматься. Очень медленно стрелка манометра начинает двигаться в обратном направлении. Заданная глубина достигается динамически — лишь посредством горизонтальных рулей и поступательной тяги винтов. Шеф не перестает отдавать распоряжения операторам рулей глубины. Наконец раздается голос командира: — Подняться на перископную глубину! Он порывисто встает и тяжело поднимается в башню. — Впереди — двадцать вверх, сзади — пять вниз! — это уже шеф. Водяной столбик в приборе Папенберга уже начал медленно опускаться. Шеф наклоняется в сторону, поворачивает голову назад и докладывает в башню: — Перископ чист! Каждое колебание столбика воды в Папенберге означает, что лодка качнулась вверх или вниз. Операторы глубинных рулей пытаются серией четко выверенных по времени движений крыльев нейтрализовать взлет или падение лодки раньше, чем они отразятся в Папенберге, потому что тогда будет уже поздно: либо перископ слишком высунется из воды, выдав атакующую лодку врагу, либо он уйдет под воду, и командир не сможет ничего увидеть в решающий момент. Шеф ни разу не оторвал взгляд от Папенберга. Впрочем, как и оба оператора гидропланов. Показания прибора чуть заметно колеблются. В лодке царит полная тишина, если не считать раздающееся время от времени басовитое гудение мотора перископа. — Вахте мостика приготовиться! Надеть плащи! — доносится из башни голос командира. Дозорные на мостике, завязав зюйдвестки под подбородками и надев свои непромокаемые плащи, группируются под люком башни. — Приготовиться к всплытию! В кормовом отсеке кочегары сейчас накачивают солярку внутрь дизелей, чтобы они могли немедленно заработать. — Всплытие! Шеф до упора поднял носовой руль, а задний поставил на пять градусов. Он приказывает продуть балласт. Сжатый воздух с резким свистом устремляется в цистерны. — Выровнять давление! Внезапная моим глазам становится больно — это понизили избыточное давление внутри лодки. В лодку сверху врывается струя свежего воздуха — люк боевой рубки открыт. Включенные вентиляторы гонят внутрь лодки мощный поток воздуха. Затем следует серия команд машинному отделению: — Левый дизель приготовить к запуску! — Левый электродвигатель стоп! Переключить привод! — Левый дизель малый вперед! Дифферентные цистерны опять наполняются водой. После этого командир отдает приказание: — Продуть цистерны дизелями! Выхлопные газы двигателей выдавливают воду из цистерн плавучести. Это экономит сжатый воздух. Есть и другое преимущество: маслянистые отработанные газы предотвращают коррозию. Цистерны плавучести продуваются одна за одной. Командир, наблюдающий с мостика, как пузыри воздуха всплывают вдоль бортов лодки, может определить по ним, продуты ли цистерны до конца. Спустя некоторое время он сообщает вниз: — Все продуты. Экипажу покинуть посты погружения! Лодка опять превратилась в надводное судно. Командир приказывает: — Правый дизель приготовить! Правый электродвигатель стоп! Переключиться! Правый дизель малый вперед! Шеф встает, расправляет плечи, потягивается и смотрит на меня вопросительно: «Ну, как?» Я согласно киваю и, как боксер после проигранного раунда, без сил усаживаюсь на мешок картошки, прислоненный к столу с навигационными картами. Шеф берет пригоршню чернослива из ящика, который стоит рядом со столом, открытый для каждого, и протягивает мне: — Поднимает настроение! Да уж, мы несколько отличаемся от простых, обычных кораблей. Когда Старик исчезает, шеф спокойным голосом замечает: — Еще не все на сегодня. Старик называет это «вытряхнуть усталость из старых костей». Ничто не ускользает от его внимания. Он все замечает. Нам достаточно ошибиться один раз, и одно учение будет следовать за другим. На его столе под толстой целлулоидной пленкой лежит морская карта. Она пока чистая, нанесены лишь границы берегов. Суша за ними абсолютно белая, как будто там ничего нет: ни дорог, ни городов. Это карта моря. То, что расположено на суше, не имеет значения для моряка. За исключением, может быть, некоторых ориентиров и обозначенных маяков. С другой стороны, здесь показаны все мели и песчаные банки у входов в устья рек. Карандашом от Сен-Назера прочерчена зигзагообразная линия. На ней крестиком отмечены наши последние координаты. Наш основной курс — триста градусов, но я слышу приказы, отдаваемые рулевому. Опасность со стороны вражеских подлодок не дает нам лечь на прямой курс. На посту управления дозорный, свободный от вахты, разговаривает с Турбо, вахтенным, который не стал сбривать свою бороду, пока лодка находилась в гавани, и теперь выглядит точь-в-точь как викинг: — Интересно, куда нас услали на этот раз. — Похоже, к Исландии. — Вряд ли. Держу пари, что на юг! В длительное патрулирование в южных широтах. Ты только вспомни, что мы взяли на борт. Это еще ни о чем не говорит. Да и какая нам разница? Нам все равно нескоро добраться до женщин на берегу, в какую бы сторону мы ни направились. Турбо уже давно на борту лодки. С апломбом повидавшего виды морского волка он опускает уголки рта, наполовину скрытого спутанной бородой, снисходительно похлопывает собеседника по плечу и объясняет ему: — Мыс Гаттерас при свете луны, Исландия в тумане — ты наверняка повидаешь мир, если попал на военный флот. Перед ужином командир отдает приказ о глубоководном погружении, чтобы проверить лодку на прочность. Он хочет знать, выдержат ли внешние заглушки большую глубину. Лодкам класса VII-C разрешено погружаться на сто метров. Но так как воздействие глубинных бомб уменьшается с увеличением глубины, на которой происходит взрыв (более плотные слои воды поглощают взрывную волну), лодкам нередко приходится погружаться глубже ста метров, чтобы уйти от преследования. Какую предельную глубину может выдержать корпус высокого давления, т.е. какова максимальная глубина погружения — кто знает? Те, кто глубоко погружался, не могут быть уверены в том, что достигли предела. Команда узнает об этом только, когда раскалывается корпус. Снова звучит последовательность тех же команд, что и во время дневного погружения. Но мы не выравниваем лодку на тридцати метрах. Вместо этого мы опускаемся глубже. Лодка движется тихо, как мышь. Внезапно раздается резкий скрежет, жуткий, раздирающий душу звук. Я замечаю встревоженные взгляды, но Старик даже не пошевельнулся, чтобы остановить скольжение вниз. Стрелка манометра замерла на ста семидесяти метрах. Опять скрежетание, на этот раз вместе с глухими царапающими звуками. — Здесь не самое лучшее место, — как будто сам с собой разговаривает шеф. Он втянул щеки и с выражением смотрит на командира. — Лодка должна выдержать это, — лаконично отвечает командир. Только теперь до меня доходит, что лодка скребет днищем по скалам. — Это зависит только от нервов, — шепчет шеф. Противный звук не умолкает. — Корпус давления выдержит нагрузку… Но вот шурупы и руль… — жалуется шеф. Командир, похоже, оглох. Слава богу, скрежет и царапание прекратились. Лицо у шефа серого цвета. — Звуки прямо как у поворачивающего трамвая, — замечает второй вахтенный офицер. Старик тоном добродушного пастора разъясняет мне: — В воде звук усиливается в пять раз. Много шума, но это не страшно. Шеф шумно глотает воздух, как будто его, тонущего, только что вытащили из воды. Старик с видом врача-психиатра, исследующего интересного пациента, смотрит на него, а затем объявляет: — На сегодня достаточно! Всплываем! Снова читается литания, слова которой состоят из команд, сопровождающих подъем на поверхность. Стрелка манометра движется по циферблату в обратную сторону. Командир и наблюдатели поднимаются на мостик. Я следую следом за ними и занимаю позицию за мостиком, на так называемой «оранжерее». Здесь, между четырьмя зенитными пулеметами, достаточно места. Сквозь перекрещивающиеся балки ограждения, как сквозь деревянную обрешетку настоящей оранжереи, можно видеть, что происходит вокруг и внизу. Хотя мы идем с крейсерской скоростью, вода бешено бурлит и пенится. Она вскипает мириадами белых пузырьков, полосы пены переплетаются между собой, чтобы через мгновение снова разлететься в клочья. Я чувствую полное одиночество. Совсем один на железном плоту в безбрежном океане. Ветер старается спихнуть меня в воду; чувствуется, как сталь начинает вибрировать при его порывах, случающихся ежеминутно. Перед глазами постоянно проплывают новые пенные узоры. Приходится заставить себя оторвать от них взгляд, чтобы не задремать. Внезапно за спиной раздается низкий, протяжный голос Старика: — Прекрасно, правда? Затем он исполняет свою медвежью пляску. У него это называется «потянуть ноги». Прищурившись, я смотрю на заходящее солнце, которому удалось найти просвет в облаках. — Приятный океанский круиз в военное время! Что еще надо человеку? Взглянув на носовую часть лодки, он добавляет: — Самый подходящий для моря корабль — и с самым большим радиусом действия. Теперь мы оба смотрим назад. Командир прищелкивает языком: — Кильватерная струя! Наглядный пример бренности существования: ты смотришь на нее — а она исчезает на глазах! Я не решаюсь взглянуть на него. «Философический бред» — именно так он назвал бы подобные рассуждения, если бы услышал их от любого другого. Но он развивает свою мысль дальше: — Даже мать-земля немного снисходительнее; по крайней мере, она не отказывает нам в иллюзии. Я прижимаю язык к зубам и издаю тихое шипение. Но Старика не сбить с курса: — Это же очевидно. Она позволяет нам тешить себя иллюзией, что мы увековечиваем себя на ней — записываем свои деяния, воздвигаем памятники. Только, в отличие от моря, она дает себе небольшую отсрочку прежде, чем стереть наши следы. Она может подождать даже несколько тысяч лет, если это необходимо. — Знаменитая морская образность мысли опять предстает во всем блеске! — единственное, что я с трудом нашелся ответить. — Вот именно! — говорит старик, ухмыляясь мне прямо в лицо. Моя первая ночь на борту: я пытаюсь расслабиться, чтобы прогнать все мысли. Наконец, волны сна докатываются до меня и начинают укачивать, но не успел я как следует погрузиться в них, как они выбрасывают меня снова на берег. Я сплю или бодрствую? Жара. Резкий запах масла. Вся лодка дрожит мелкой дрожью: двигатели передают свой ритм самой крошечной заклепке. Дизели работают всю ночь напролет. Каждая смена вахты сгоняет сон, как рукой. Стук люка, раздающийся всякий раз, как его открывают или плотно захлопывают, возвращает меня назад в реальность с той грани, за которой наступает забытье. Пробуждение здесь тоже сильно отличается от пробуждения на надводном корабле. Вместо океана в иллюминаторе глаза видят только резкий электрический свет. От дизельных газов голова тяжелая, как будто внутри нее налит свинец. Вдобавок, целых полчаса оглушающая музыка из радиоточки действовала мне на нервы. Внизу под собой я вижу две сгорбленные спины и никакого места, куда я мог бы опереть болтающуюся ногу. Если бы мне надо было сейчас выбираться из койки, мне пришлось бы наступить на стол прямо посреди остатков еды и крошек белого хлеба, превратившихся в лужицах кофе в месиво. Вся столешница превратилась в болото. При виде бледно-желтой яичницы у меня подкатывает к горлу ком. Из машинного отделения несет смазочным маслом. — Черт тебя подери, захлопни люк! Инрих, радист, в отчаянии смотрит вверх. Когда он заметил меня, то уставился, как на привидение, глазами, еще наполовину слипшимися после сна. — Нацеди-ка нам еще кофе из этого кофейника-насоса, — говорит помощник электромоториста по прозвищу Пилигрим. Понятно, мне надо было проснуться пораньше. Я не могу раздавить их завтрак, поэтому мне остается только откинуться назад на койку и слушать их разговор. — Ну давай, двигай побыстрее своей толстой задницей! — Эта яичница больше смахивает на детскую неожиданность. Ненавижу этот запах порошковой пищи! — А ты предлагаешь держать кур на посту управления? Мысль о цыплятах — белых леггорнах — рассевшихся на посту управления на рычагах дифферентных клапанов, как на насесте, развеселила меня. Я живо представил себе зелено-белый помет, размазанный по плитам пола вперемежку с их пухом и перьями. Я почти услышал их глупое квохтание. В детстве я терпеть не мог прикасаться к цыплятам. Я их не выношу и сейчас. Запах вареных цыплячьих перьев — бледная желтоватая кожица — жирная цыплячья гузка… Громкоговорители орут по всей лодке: Я Лилли, твоя Лилли из Наянки. Это в Камеруне, на речке Танка… Громкость можно уменьшить, но радио нельзя полностью выключить потому, что оно используется также для передачи команд. Так что нам приходится мириться с прихотями радиста или его помощника, которые в своей радиорубке выбирают записи. Похоже, на этот раз помощнику приглянулась «Лилли». Он ставит ее уже второй раз этим утро. Я вздрагиваю от осознания того, что сейчас в действительности лишь что-то между четырех и пяти часов утра. Но чтобы избежать путаницы в радиопереговорах, мы действуем по немецкому летнему времени. Кроме того, мы не настолько продвинулись к западу от нулевого меридиана, чтобы разница между солнечным временем и временем на наших часах увеличилась больше, чем еще на час. На самом деле, не имеет никакого значения, когда мы установим начало суток. Электрический свет горит постоянно, а вахтенные меняются с интервалами, никоим образом не зависящими от времени суток. Мне пора вылезать из укрытия. Промолвив «Извините!», я протискиваю одну ногу между двух человек, притулившихся на нижней койке. — Все хорошее приходит сверху! — слышу я голос Пилигрима. Занятый поисками своих ботинок, которые я считал надежно спрятанными за двумя трубами, я поддерживаю утреннюю беседу с помощником по посту управления, который сидит на складном стуле рядом со мной. — Ну, как дела? — Comme ci, comme ca [18] , господин лейтенант! — Барометр? — Поднимается. Я задумчиво выскребаю пух из одеяла, застрявший в моей щетине. Расческа, которой я провел по голове, моментально стала черной — мои волосы не хуже фильтра впитывают в себя частицы паров масла. Я выуживаю полотенце и мыло из своего шкафчика. Я хотел бы умыться в носовой уборной, но, быстро бросив взгляд через круглый люк, я понимаю, что это невозможно в данный момент: там горит красная лампочка. Так что я просто протер глаза и пока положил полотенце и мыло в карман брюк. Сигнальную лампочку установил шеф. Она зажигается, как только защелка внутри поворачивается в положение «Занято». Одно из тех полезных изобретений, которые сберегают нервы и время, так как больше нет нужды пробираться через узкий проход из одного конца лодки в другой навстречу неизвестности с большой долей вероятности, что придется уткнуться в запертую дверь. Покидая каюту, я слышу, как Пилигрим негромко напевает: «Утреннее дерьмо рано или поздно придет, хоть человек порой до ночи ждет», и немедленно мой желудок напоминает о себе. Я начинаю внушать себе: «У меня не бурчит в животе. В моем желудке все спокойно. В моем животе тишина и покой!» После утреннего визита в машинное отделение возвращается шеф. Его руки испачканы маслом. Первого вахтенного офицера нигде не видно. Впрочем, как и второго инженера. Командир, скорее всего, умывается. Второй вахтенный все еще на дежурстве. Кока разбудили в 6.00. Помимо бледной яичницы на стол подаются хлеб, масло и черный кофе, обычно называемый «пот ниггера». Мой желудок выражает свой решительный протест против предложенной ему смеси. Спазмы и волнение внутри усиливаются. Я бросаю нетерпеливый взгляд: не освободился ли, наконец, туалет? — Вам не нравится завтрак? — спрашивает шеф. — Не знаю. Не могу сказать, что это шедевр гастрономического искусства. — Попробуйте перед едой почистить зубы. Может, тогда она покажется более вкусной, — советует шеф с набитым ртом. Из своей каморки выходит командир. Его щеки забрызганы зубной пастой, борода потемнела от воды. Он приветствует нас: «Доброе утро вам, неумытые герои морских просторов», забивается в угол и устремляет взор в пространство. Никто не решается произнести ни слова. Наконец он спрашивает, какое кодовое слово на сегодня. — Procul negotiis, — предлагает шеф и тут же переводит, чтобы не поставить никого в неловкое положение. — Не обремененные делами. Командир кивает головой: — Образование, образование — замечательно! Громкоговоритель разражается песней, подходящей для факельного шествия. Начинается оживленное утреннее движение. Каждые несколько минут кто-то проходит через офицерскую кают-компанию. Так как я сижу на складном стуле посередине прохода, мне каждый раз приходится вставать. Кажется, мои кишки перевернулись. Проклятие! Когда же этот идиот выйдет из туалета! ? Все было бы в порядке, если бы потребность в туалете у всех членов экипажа была равномерно распределена в течение всего дня. Если бы он не пользовался повышенной популярностью, как сегодня утром. В полночь немногим лучше, так как вахта с мостика и вахта из машинного отделения сменяются одновременно. И тогда на заветное место претендует сразу восемь человек. Прошлой ночью двое, дожидавшиеся своей очереди на посту управления, сидели, согнувшись пополам, как будто их ударили ногой в живот. Наконец дверь туалет открывается. Первый вахтенный! Я хватаю свои вещи и почти что вырываю дверь из его руки. Над крохотной раковиной в уборной даже есть кран пресной воды. Он не работает, но в любом случае его можно было бы использовать только для того, чтобы почистить зубы и протереть лицо влажным полотенцем на манер кошачьего вылизывания. Я могу воспользоваться краном с соленой водой и даже добиться подобия мыльной пены при помощи специального мыла для морской воды, но я не могу заставить себя прополоскать рот горькой водой. Когда я возвращаюсь в кают-компанию, все по-прежнему сидят молча, следуя примеру командира. Громкоговоритель вкрадчивым голосом интересуется: Ты любишь меня? Лишь вчера ты ответила нет… Шеф громко вздыхает и закатывает глаза. Я делаю большой глоток кофе и гоняю его во рту, пока не появилась пена. Затем проталкиваю коричневую жидкость сквозь узкий проход между зубами, даю ему время полностью просочиться и начинаю переливать из правой щеки в левую и наоборот, пока не смываю все отложения в пересохшем рту. Только после этого я проглатываю кофе. У-ф-ф, теперь я могу легче дышать ртом. Затем я глубоко вдыхаю воздух через нос. Мое горло и дыхательные пути теперь чисты. Кофе тоже стало казаться лучше на вкус. Шеф был прав. После завтрака командир с видимой неохотой отправляется работать над судовым журналом. Час спустя он дает младшим офицерам специальные указания. Шеф опять исчез в кормовой части лодки, первый вахтенный офицер занял себя какой-то бумажной работой. Приходит стюард, чтобы убрать со стола: обычная корабельная рутина. По пути назад я прохожу через пост управления мимо открытого люка, в круглом отверстии которого еще чернеет ночь. Через него в лодку проникает холодный сырой воздух. «Полезай!» — приказал я себе и поставил левую ногу на перекладину алюминиевого трапа, хотя у меня не было ни малейшего желания подниматься на палубу. Теперь правую ногу! Я поднялся вровень с рулевым, который сидит в рубке, согнувшись над тускло подсвеченными циферблатами приборов. — Разрешите подняться на мостик! — Разрешаю! — отвечает голос второго вахтенного офицера. Я высовываю голову из люка и вежливо желаю доброго утра. Мои глаза не сразу привыкли к темноте, и я не сразу разглядел линию горизонта. Высоко в небе еще слабо поблескивают несколько тускнеющих звездочек. С восточной стороны над горизонтом медленно расплывается красное зарево. Океан тоже постепенно светлеет. Я вздрагиваю. Подходит штурман Крихбаум. Он молча оглядывается по сторонам, громко шмыгает носом, и ему в руки подают секстант. — Секундомер готов? — хрипло кричит он вниз. — Так точно! — рапортуют снизу. Штурман направляет инструмент на Сатурн и прикладывается глазом к окуляру. Он замирает в неподвижности, затем опускает секстант и поворачивает винт: он опускает Сатурн с небес точно на уровень горизонта. — Внимание — Сатурн — ноль! — кричит находящимся внизу, на посту управления. Те фиксируют время. В утренних сумерках штурман с трудом разбирает цифры. — Двадцать два градуса, тридцать пять минут, — сообщает он вниз. Зная время суток и высоту планеты, можно вычислить одну направляющую линию. Только по одной направляющей невозможно определить координату лодки — требуется вторая. Штурман еще раз поднимает секстант. — Внимание — Юпитер — ноль! Молчание, а затем доносится: — Двадцать два градуса, двадцать семь минут! Крихбаум бережно передает секстант вниз и сам исчезает вместе с ним. Я тоже спускаюсь следом. Оказавшись внизу, он снимает бушлат и придвигается к столу с навигационными картами. В его распоряжении нет просторной каюты, в отличие от штурманов на крупнотоннажных пароходах. Он обходится крошечным столиком, приткнувшимся слева, посреди нагромождения переключателей, переговорных устройств и рычагов. Над столиком висят шкафчик, в котором хранятся секстант и астролябия, и полка, заставленная лоциями, таблицами времени и азимутов, навигационными справочниками, каталогами маяков, метеорологическими справочниками и графиками приливов-отливов. Штурман берет карандаш и углубляется в вычисления. Он на «ты» с синусами, косинусами, тангенсами и их логарифмами. — Хорошо, что мы по-прежнему смотрим на звезды, — говорю я, чтобы нарушить затянувшееся молчание. — В смысле? — Я только хотел сказать, что, несмотря на все достижения техники, собранные здесь, на лодке, просто поразительно, что вы, как в прежние времена, пользуетесь секстантом, чтобы определить положение корабля… — А как еще я могу это сделать? Я понимаю, что мои замечания неуместны. Наверно, еще слишком рано, думаю я, и устраиваюсь на рундуке с картами. Штурман снимает с карты покрывавшую ее целлулоидную пленку. Район моря, в котором мы сейчас находимся, выглядит однообразным серо-голубым пятном. Ни береговой линии, ни отмелей — лишь горизонтальные и вертикальные линии, обозначенные числами и буквами, которые образуют густую сеть квадратов. Штурман держит в зубах измерительный циркуль и бормочет: — Вот так — совсем небольшая ошибка, всего пятнадцать миль — теперь все в норме! Прочертив карандашом линию, он соединяет наше предыдущее отмеченное местоположение с теперешним. Указал на один из квадратов на карте: — Здесь нам однажды пришлось очень туго. Прямо «Занайтовить [19] руль и всем молиться!» Очевидно, штурман не прочь поговорить. Он показывает циркулем то место, где пришлось поволноваться. Помощник по посту управления подходит и смотрит на сетку квадратов. — Это было в четвертом патруле. Не поход, а типичные проводы в последний путь. Одна атака за другой. Они кидались на нас словно по команде «Фас!» Глубинные бомбы круглые сутки. Мы потеряли счет… Взгляд штурмана замер на циркуле, как будто его вид напомнил о чем-то. Потом глубоко вздохнул, щелкнул ножками циркуля и быстро спрятал его: — Было совсем не весело. Я знаю, что теперь из него слова не вытянешь. Помощник тоже вернулся к своей работе. Штурман аккуратно убирает секстант обратно в футляр. На карте осталась лишь крошечная дырочка от иглы циркуля. В лодке никак не уляжется суматоха, поэтому я снова поднимаюсь на мостик, чтобы не путаться под ногами. Сейчас облака походят на четко очерченную мозаику, которой выложено серо-голубое небо. Одно из них набегает на солнце. Его тень стирает зеленовато-белое сияние с поверхности моря. Облако такое большое, что его нижний край скрывается за горизонтом, но в нем есть просветы, через которые под косым углом выстреливают солнечные лучи. Их можно сравнить с лучами прожекторов, рыщущих по водной глади. Один из них падает прямо на нашу лодку, некоторое время освещая ее подобно театральному софиту. — САМОЛЕТ ПО ЛЕВОМУ БОРТУ! Крик помощника боцмана Дориана заставляет меня вздрогнуть, как от электрошока. На считанные доли секунды я ловлю взглядом точку, темнеющую на сером фоне облака. В следующее мгновение я уже у люка. Запорный рычаг бьет меня по копчику. Я едва не взвыл от боли. Скатываясь по трапу, я замечаю валяющийся внизу кожаный чехол, которым должна была закрываться эта торчащая рукоятка. Оказавшись внизу, я недостаточно далеко отпрыгнул в сторону. Следом за мной скатывается другой моряк. Его сапог врезается мне в шею. Я слышу, как помощник боцмана с грохотом приземляется на плиты пола. — Они оказались слишком близко! — восклицает он, пытаясь отдышаться. Командир, разинув рот, стоит под башенным люком и смотрит вверх. — Погружение! — орет сверху второй вахтенный офицер. Заслонки внутреннего люка раздвигаются, сверху обрушивается поток воды, из которого выныривает насквозь мокрый второй вахтенный. Стрелка глубинного манометра движется невообразимо медленно, как будто с трудом преодолевая сильное сопротивление. Лодка приклеилась к поверхности. — Все на нос! — рычит шеф. Люди, спотыкаясь и падая, мчатся через пост управления. Наконец-то центр тяжести смещается к носу, и лодка кренится вперед. Я хватаюсь за что-то руками, чтобы устоять на ногах. Задыхающийся второй вахтенный рапортует командиру: — Самолет по левому борту. Из разрыва в облаках. Тип не определен. Закрыв глаза, я снова вижу черную точку на облачном фоне. В моей голове крутится одна и та же фраза: «Он сейчас сбросит их — он сейчас сбросит их!» А затем единственное слово: «Бомбы! — бомбы! — бомбы!» Прерывистое дыхание. Командир, не отрываясь, смотрит на указатель глубины. Никакого выражения на лице, почти что безразличие. В трюме капает вода: тип — тап — тип. Очень мягко гудят электромоторы. Электромоторы? Или гирокомпас? Пока ничего? — К постам погружения! — отдает приказание шеф. Люди карабкаются вверх, помогая себе обеими руками, как альпинисты. — Оба руля глубины вверх! Я выпрямляюсь, делаю глубокий вдох. Острая боль обжигает меня всего с головы до пят. Только теперь я чувствую, как сильно стукнулся о рычаг люка. — Они ушли! — говорит командир, — Глубина тридцать метров! — Черт! — бормочет штурман. Командир стоит посреди поста управления, руки засунуты в карманы, фуражка сдвинута на затылок: — Они засекли нас. Будем надеяться, что они не навалятся всем скопом. Затем поворачивается к шефу: — Нам пока лучше побыть внизу. И, обращаясь ко мне: — Я говорил вам вчера — они точно знают, когда мы выходим в море. Похоже, у нас неприятности. Моя вторая воздушная тревога случилась спустя несколько часов, когда вахту стоял штурман. Он ревет «Воздух!» и на сорока пяти градусах на толщине большого пальца от горизонта я различаю точку на сером фоне. В следующее мгновение я уже лечу вниз по металлической лестнице, направляя свое падение обеими руками и ногами. Штурман орет: «Погружение!» Я вижу, как он повис всем телом на маховике, запирающем люк, и пытается нащупать носком точку опоры. Наконец он плотно задраивает люк, повернув шпиндель. — Пятая! — Третья, обе цистерны! — Первая! — бурлящая вода заполняет цистерны плавучести. — Самолет на сорока пяти градусах, дистанция три с половиной километра. Направление не прямо на нас! — докладывает штурман. Воздухозаборники и выпускные отверстия дизелей наглухо задраены, оба электрических двигателя подсоединены к валам гребных винтов. Они работают на полную мощность. Гул дизелей сменяется гудением вибрирующих электродвигателей. Мы затаили дыхание. — Лодка быстро погружается, — докладывает шеф, и тут же отдает приказание, — Продуть балластные цистерны! Когда лодка находится на поверхности, эти цистерны заполнены водой, чтобы увеличить ее осадку, а так же помочь преодолеть силу поверхностного натяжения при экстренном погружении. Их водоизмещение — пять тонн. Они делают лодку тяжелее на пять тонн. С шумом, похожим на грохот взрыва, в них подается сжатый воздух, вытесняющий воду с оглушительным свистом. Почему они не сбрасывают бомбы! ? На полное погружение у нас ушло не более тридцати секунд. Но на том месте, где мы ушли под воду, вода будет бурлить еще почти целых пять минут. Именно в эти водовороты Томми предпочитают сбрасывать свои глубинные бомбы. По-прежнему ничего! Старик с шумом выдыхает из себя воздух. Штурман следует его примеру, но не так громко. Помощник по посту управления слегка кивает мне. На восьмидесяти метрах шеф уверенно при помощи горизонтальных рулей сначала задирает нос лодки вверх, затем опускает его. — Лодка выровнена! — докладывает он теперь, — Задраить выпускные клапаны! Мы остаемся на этой глубине в течение добрых пяти минут, пока, наконец, Старик не поднимает нас на перископную глубину. Оба руля глубины круто повернуты вверх, обороты электродвигателей уменьшены наполовину. Следующая команда озадачивает меня. Шеф приказывает наполнить водой цистерны, хотя лодка поднимается вверх. Хотя залили не слишком много воды, смысл команды мне не понятен. Мне приходится как следует поломать голову, пока я не сообразил: когда мы поднимаемся, лодка раздувается, так как давление на ее корпус уменьшается. Следовательно, сила, выталкивающая лодку наверх, увеличивается. Это увеличение необходимо компенсировать, чтобы мы не вылетели, как пробка, на поверхность. Необходимо уравнять подъемную силу, чтобы остановить лодку точно на заданной глубине. — Они могли нас и вовсе не заметить! — говорит Старик. Третья воздушная тревога звучит спустя четыре часа. На этот раз команда «Погружение!» звучит в исполнении первого вахтенного офицера. — Свалился прямо от солнца! — у него перехватывает дыхание, — Все на нос! Опять все сломя голову мчатся по проходам, проскальзывая через люки. На посту управления столпотворение. Быстрее под воду! На этот раз шеф пробует другой трюк, чтобы быстрее оказаться на глубине. Направив оба глубинных руля круто вниз и накренив лодку вперед, он приказывает открыть выпускные клапаны кормовых цистерн плавучести. Мгновение он использует их подъемную силу, чтобы круче наклонить нос погружающейся лодки. — Третий налет будет последним, — бормочет первый вахтенный, когда становится ясно, что и на этот раз бомб не будет. — Я не искушал бы так судьбу, — сухо замечает Старик. — С каждым разом они становятся все грубее и грубее, — говорит шеф. — В наши дни хороших манер нет и в помине! — Мы пока побудем внизу. Нельзя рассчитывать, что нам повезет, как Кремеру. Мы переходим в офицерскую кают-компанию. — Первый вахтенный отлично сработал, — объявляет Старик так громко, чтобы его было слышно на посту управления. Первый вахтенный офицер заслужил похвалу, вовремя заметив самолет. Это не так-то просто, особенно когда в кабине сидит умная сволочь, заходящая на тебя прямо от солнца. Девять раз из десяти это оказываются чайки. Они планируют на тебя над линией горизонта, расправив свои изогнутые крылья, и сигнал тревоги срывается с губ раньше, чем ты понимаешь, что это такое на самом деле. В сверкающем, слепящем, переливающемся сиянии, стирающем любые очертания, получается полное сходство с аэропланом. Но на десятый раз приближающаяся чайка превратится в самолет. — При воздушной атаке всегда поворачивайте в подветренную сторону, — учит Старик. — Первый вахтенный поступил абсолютно правильно. Когда он собирается пикировать на нас, его крылья встречают встречный поток, усиленный ветром, который сносит его. На самом деле не очень большое подспорье, но мы должны усложнить его задачу, насколько это в наших силах. — Я запомню это. — Что касается пилотов, которых они отправляют на задание, я могу сказать лишь одно — снимите перед ними шляпы! — Старик кусает нижнюю губу, кивает пару раз, его глаза сощурились. — Они сидят в своих ветряных мельницах, совершенно одни, и все-таки они идут в атаку, как Блюхер под Ватерлоо. А ведь они могут просто-напросто сбросить бомбы в океан и разрядить пулеметы в воздух — кто узнает об этом? — добавляет он. Старик продолжает петь дифирамбы Королевским военно-воздушным силам: — Про бомбардировщиков, атакующих наши базы, тоже не скажешь, что кишка тонка. Сколько мы сбили во время последнего налета? — Восемь, — отвечаю я, — Один чуть было не врезался в крышу нашего дома в Ла-Бауле — прошел строго между сосен. Я больше никогда не буду есть тосты с телячьими мозгами. — Что вы хотите сказать? — В самолете остались три летчика. Кабина превратилась в мясорубку. Они взяли с собой в полет много сэндвичей. Белоснежные куски хлеба сверху и снизу, между ними — жареное мясо и листья салата, а один из сэндвичей был весь в мозгах пилота. Я хотел достать документы — хоть что-нибудь — но самолет уже успел загореться, и тут начали рваться пулеметные патроны, так что мне пришлось уносить ноги. Я пробую читать справочник по навигации. Вскоре я слышу голос Старика: — Пилот, попавший в «Гнейзенау», скорее всего, был просто мальчишка. Никакого неприкосновенного запаса еды в карманах, одни презервативы… Я отложил книгу. — Очевидно, он собирался завершить боевое задание в публичных домах на Ру-де-ля-Пэ. Канадцы очень практичны в подобных делах, — замечает шеф. — Увы, он допустил ошибку, — сочувствует Старик. — Но какой сумасшедший пилотаж! Штопором вниз. Сначала никто ничего не заметил. Зенитные орудия молчат! Ни единого выстрела! А потом он идеально заходит на цель и сбрасывает бомбу. Настоящий воздушный цирк! Жаль, он не смог уйти после всего проделанного. Говорят, он камнем вошел в воду. Ну, мы могли бы тоже попробовать еще раз… Я пробираюсь на пост управления и встаю за плечами у Старика и шефа. Шеф докладывает: — Лодка готова к всплытию! — Всплываем! — приказывает командир и лезет вверх по трапу. — Продуть цистерны! Шеф наблюдает за убывающим столбиком воды в Папенберге и сообщает: — Люк рубки чист. Сверху слышится голос командира: — Люк рубки открыт! — Выровнять давление! — отзывается шеф. — Будем надеяться, что эти чертовы комары [20] оставят нас в покое, — слышу я от штурмана. Пост управления, полчаса до полуночи. Тихо гудят вентиляторы. Работающие дизели засасывают поток свежего воздуха через открытый люк боевой рубки. Горят лишь несколько электрических лампочек, но даже они закрыты светонепроницаемыми плафонами, чтобы не выдать нас ночному бомбардировщику. Тьма увеличивает границы помещения до бесконечности. В темной неопределенности фосфоресцируют зеленые стрелки, которые должны указать нам путь к башенному люку, если внутри лодки погаснет свет. Такие указатели появились совсем недавно. Их стали наносить после катастрофы, случившейся с лодкой Кальманна. В конце 1940 года в проливе Брансбюттель Кальманн столкнулся с норвежским транспортом. Его маленькая лодка без герметичных переборок, получила удар точно позади боевой рубки и, буквально расколовшись пополам, затонула в считанные секунды. Спаслись только находившиеся на верхней палубе. Когда лодку подняли, — Кальманну пришлось присутствовать при этом, — на посту управления нашли нескольких моряков из его команды, сгрудившихся в кучу не под рубкой, а с противоположной стороны от перископа. Именно в том месте, откуда они не могли выбраться. А для нас есть ли вообще хоть какой-нибудь прок в этих стрелках? Если лодка затонет здесь, то она погрузится на тысячи метров, и указатели будут мерцать в этой бездне до Судного дня. В полумраке пост управления кажется огромным. Лишь впереди виден яркий свет, четко обрисовывающий отверстие круглого люка, сквозь которое виден дальний угол носового отсека. Свет пробивается из радиорубки, а кроме того горит лампочка в проходе, ведущем в офицерскую каюту. При ее свете я различаю фигуры двух людей, сидящих на рундуке с картами и чистящих картошку. Едва можно разглядеть дежурного офицера на посту управления, облокотившегося на откидной столик и делающего пометки в вахтенном журнале, касающиеся содержимого дифферентных цистерн. Под настилом пола, в трюме, шипя и булькая, плещется вода. Два задраенных люка позади каюты младших офицеров уменьшают шум дизелей, он звучит приглушенно. Волны, набегающие на борта лодки, периодически наполняют пост управления своим рокотом, похожим на шум прибоя. Я пробираюсь через передний люк. Радист Инрих с надетыми наушниками весь ушел в свой журнал. Обоими локтями он упирается в крышку стола, на котором стоит его аппарат. В такой позе он похож на больного, опирающегося на костыли. Зеленая занавеска перед койкой командира напротив радиорубки задернута. Но сквозь узкую щелочку пробивается полоска света. Значит, он тоже не спит. Похоже, он пишет, по привычке сидя в кровати, слова, которые сможет отправить не раньше, чем мы вернемся на базу. Когда никто не сидит за столом, кают-компания кажется неестественно просторной. Шеф спит на своей койке рядом со столом. У него над лицом, подвешенные на короткой цепочке, раскачиваются его часы, случайный маятник, колеблющийся во всех направлениях. На нижней койке по левому борту, за задернутой занавеской перед своим дежурством отсыпается первый вахтенный офицер. С грохотом распахивается люк, ведущий в носовой отсек. Шеф, застонав во сне, поворачивается на бок, лицом к шкафчику, и продолжает храпеть. Вваливается человек с взъерошенной копной волос на голове, сонно бормочет приветствие, неуверенно жмурит глаза несколько секунд, затем решительно отодвигает в сторону занавеску у койки первого вахтенного: — Двадцать минут, господин лейтенант! Из глубокой тени на свет появляется заспанное лицо первого вахтенного. Он высовывает одну ногу из-под покрывала, неуклюже перебрасывает ее через ограждение койки и переваливается следом за ней. Сцена похожа на замедленную съемку прыжка в высоту. Я не хочу смущать его своим присутствием и двигаюсь дальше. В носовом отсеке за столом сидит старший механик Йоганн со скорбным выражением лица. Он зевает и приветствует меня: — Доброе утро, господин лейтенант! — Утро пока еще не настало! Йоганн ничего не отвечает и медленно встает на ноги. Две слабенькие лампочки еле освещают носовой отсек. Точнее, рассеивают темноту. Меня обволакивает тяжелый, спертый воздух: запах пота, масла, трюмной воды и влажной одежды. Здесь, на носу, качка ощущается сильнее, чем где бы то ни было. Перед опорами торпедного аппарата взад-вперед покачиваются две призрачные фигуры. Я слышу, как они ругаются: — Асоциальные ублюдки! Доведут нас до революции. Середина ночи! Из гамаков поднимаются два человека, еще один возникает из койки по левому. — Черт вас всех дери! — должно быть, это Арио. Так как лодку прилично качает, двоим из них приходится сделать несколько неудачных попыток, прежде чем они ухитрились обуть свои морские сапоги. — Дрянная погода, — жалуется один из них. — Опять ноги будут насквозь мокрые! Они натягивают тяжелые свитеры и обматывают шею полотенцами так, чтобы вода не затекала за воротник после того, как на посту управления они облачатся в прорезиненные куртки. По трапу неуклюже спускается предыдущая вахта. Они насквозь мокрые. Штурман поднял свой воротник и отогнул вниз поля зюйдвестки, оставив открытым только лицо. Лица других, исхлестанные солеными брызгами, покраснели. Все вешают свои бинокли на крючки и раздеваются так же молча, как одевалась следующая вахта, с трудом стягивая с себя резиновые куртки. Потом, помогая друг другу, они стаскивают резиновые штаны. Самый молодой член вахтенной команды, взвалив на себя всю груду непромокаемых штанов, курток и зюйдвесток, отправляется на корму. Пространство между двумя электромоторами и по обе стороны кормового торпедного аппарата лучше всего подходит для сушки одежды. Пришедшие после вахты залпом выпивают горячий кофе, протирают свои бинокли и убирают их до следующего дежурства. — Собираетесь наверх? — спрашивает меня штурман. Помощник боцмана Вихманн идет на корму, штурман с двумя наблюдателями — в носовой отсек. Некоторое время слышно только рев океана и гудение двигателей, пока помощник боцмана не включает трюмную помпу. Сразу же на посту управления начинается оживленное движение. Новая смена мотористов направляется на дежурство. Я узнаю кочегара-дизелиста Арио и кочегара электромотора Зорнера. В каюте унтер-офицеров Вихманн уселся за стол и с жадностью жует. Я забираюсь обратно в койку. Теперь я слышу прямо над своим ухом, как волны проносятся мимо борта лодки. Скрежет и бурление то нарастают, то замирают, а время от времени перерастают в свистящее шипение. Распахивается люк камбуза. Из него появляются помощник боцмана Клейншмидт и помощник электромоториста Радемахер. — Оставь нам хоть что-нибудь, обжора! Всякий раз, как вижу тебя, ты набиваешь свое брюхо. — Отвали! В щель занавески я вижу, как Вихманн без тени смущения чешет у себя в паху. Он даже слегка привстал, чтобы было удобнее. — Эй, убери свой член с дороги! Здесь нельзя дрочить. — Я сейчас трахну тебя самого! — огрызается Вихманн. Этот диалог вызвал у Клейншмидта какие-то веселые воспоминания. Он так громко прыснул со смеху, что все замолчали, чтобы послушать его. — Это приключилось со мной в парижском бистро. Я сижу за столом, а напротив меня на подобии кушетки развалился негр со своей шлюхой. А она не переставая щупает у него между ног под столом. В Париже это обычное дело. Радемахер кивает в знак согласия. — Внезапно негр начинает громко и часто дышать и закатывает свои глаза. Я думаю: «Надо посмотреть на это!» и отодвигаю свой стул. И я вижу, как он кончает — прямо на мой ботинок! — Ты шутишь! — Ну, а ты что? — хочет знать Радемахер. — Я сижу обалдевший. Но ты бы посмотрел на влюбленную парочку — их как ветром сдуло! — Черт побери, случится же такое, — Радемахер потрясен до глубины души. До Вихманна смысл рассказанного, похоже, дошел только сейчас. Он отодвигается от стола и заявляет: — Эти французы — настоящие свиньи! Хохот в унтер-офицерская каюта более-менее улегся не ранее, чем через четверть часа. В судовом журнале от первых двух дней остались следующие записи: Суббота 08.00 Выход в море. 16.30 Три погружения. 18.00 Пробное глубоководное погружение. Воскресенье 07.46 Воздушная тревога. Приняты экстренные меры и глубоководное погружение. 10.55 Воздушная тревога. 15.44 Воздушная тревога. 16.05 Крейсирование в районе боевых действий. — У тебя глаза по прежнему, как у кролика-альбиноса, — подкалывает меня шеф. Идет третий день, как мы в море. — Ничего странного — последние дни на берегу были довольно бурные. — Я наслышан. Говорят, вы участвовали в знаменитой битве в «Маджестике». За день до Томсена — правда? — Точно. Вы пропустили много интересного. Например, полет начальника работ через зеркальное стекло. — Как это произошло? — Вы ведь хорошо знаете Шолле — насколько необходимой на флота в военное время персоной он себя считает. Этот болван начал с того, что поставил всем выпивку. Публика вела себя еще достаточно вежливо. Герр Шолле уже успел хорошенько принять и, очевидно, чувствовал себя в ударе. Его ничто не могло остановить. Он вел себя как обычно — как будто все только его и ждали! Я живо представил себе дуэльные шрамы — красные царапины — на его хомячьих щеках. Я помню, как герр Шолле бурно жестикулировал, медленно раскачиваясь взад и вперед, начиная ораторствовать с пивной пеной, размазанной вокруг рта: — Фантастика, просто фантастика! Такой замечательный успех! Великолепные ребята — стальные характеры! Jawohl! Я вспоминаю презрительные взгляды собравшихся и слышу громкий вопрос из толпы: — Какого черта этот засранец делает здесь? Но господин начальник Шолле не слышит никого, кроме себя: — Еще одно усилие — и мы поставим Англию на колени! Jawohl! Бойцы на фронте могут положиться на нас! Пожертвуем всем на благо Родины! Преданные рыцари! — Он нес полную ерунду, — рассказываю я шефу. — Вся эта пропагандистская чушь о непоколебимом боевом духе солдат и так далее. И совершенно очевидно, что он причислял себя к ним. Маркус просто весь кипел, но кое-как сдерживался. И лишь когда Шолле хлопнул его по плечу и заорал: «Наверх и на врага, затем залп, и никакой пощады! А потом всего лишь несколько сраных глубинных бомб!», тут у Маркуса вылетели все предохранители. Надо было видеть его. Он стал ярко-красного цвета и не мог выдавить из себя не слова, как будто у него перехватило дыхание. Но все остальные, как один, были на ногах в мгновение ока. Перевернули все: столы, стулья. Они схватили начальника за руки, за ноги и вынесли его из бара в коридор. Наполовину несли, наполовину волокли его. Сначала хотели выбросить его за дверь, наподдав на прощание ногой по его штабной заднице. Но у боцмана возникла идея получше. Видно, потому, что начальство держали за конечности, как гамак, он сперва заставил выровнять его, орущего и сопротивляющегося, параллельно огромному зеркальному стеклу, а потом скомандовал: «Хорошенько раскачиваем и отпускаем на счет „Три!“ Все поняли, что он задумал. Это надо было видеть! Раз — два — три! Начальник взмыл в воздух, раздался грохот разбивающегося стекла, и он уже лежит на улице. Я припомнил звук, с которым Шолле влетел в окно, и звон осколков, падающих на мостовую. Боцман сказал: «Вот и все!» Но он ошибся. Четверо молча, как по команде, повернулись кругом и промаршировали через весь зал на свои места, отряхнули руки, как будто дотронулись до какой-то грязи, и взялись за бокалы. «Тупая свинья!» — сказал кто-то из команды. Вдруг кто-то завопил: «Вон он снова!» и показал на входную дверь. Сквозь табачный дым в дверном проеме маячила физиономия, вся в крови. — Он ищет свое пенсне, как у Гиммлера! Они опять вскочили на ноги. Несмотря на выпитое, в мгновение ока они были уже у двери и вытаскивали начальника работ через порог. Один пинком помог освободиться ноге начальника, зацепившейся за косяк. Захлопнули за ним дверь. «Наверное, теперь эта тупая б…ь получила сполна!» — сказали они. — А потом объяснялись с военной полицией? — Само собой, они появились час спустя, когда в баре остались только унтер-офицеры и матросы. И тогда-то началось настоящее побоище. Один полицейский получил открытую рану в верхнюю часть бедра. — Вся флотилия очень сожалела, что он не был ранен в другое место, — заметил шеф. Я знаю, откуда у шефа такая нелюбовь ко всякого рода блюстителям порядка и спецслужбам всех мастей. Однажды он возвращался из Парижа из отпуска на так называемом адмиральском поезде и только расслабился, чтобы хорошенько вздремнуть в полуденный зной — расстегнул нижнюю пуговицу на кителе, разлегся в кресле, причем в купе, кроме него, был только лейтенант — как дверь отворилась и началось форменное представление. Он рассказал мне в «Ройале», как все происходило: — Откуда ни возьмись, передо мной нарисовался потный урод, одетый в серую полевую форму. Все, что положено по уставу, каска и сапоги со шпорами и, разумеется, галифе. В общем, в полном боевом облачении и с пушкой на поясе. А сквозь прозрачное стекло окна коровьим взглядом тупо пялятся двое его подручных. «Ваш путевой лист, господин обер-лейтенант! И будьте любезны привести в порядок свою форму? Вы сейчас не на борту корабля». Со слов шефа, он поднялся на ноги, но не для того, чтобы застегнуть пуговицу. Вместо этого он расстегнул все остальные, извлек свои документы, передал их слизняку в стальном шлеме и засунул обе руки в карманы брюк. — Вы бы видели его. Я думал, его сейчас разорвет. Он ревел, как кастрированный бык: «Я доложу о вас! Я доложу!» В этом месте я сказал шефу: — Наверно, он так и поступил. Может быть, именно поэтому вас и решили заменить, прислав вам в ученики этого мальчика из гитлерюгенда. Штаб подводного флота, должно быть, посчитал, что вы не соответствуете в полной мере тому идеалу, на который, по мнению Фюрера, должна равняться команда. Я до сих пор отлично помню, как шеф от удивления раскрыл рот. Потом он покрылся пятнами, как рождественская елка огоньками. Похоже, я попал в точку. Понедельник, вечером в кают-компании. 20.00. Я все никак не могу поверить в то, что мы только третий день как в море. Земля осталась так далеко позади, что мы вполне могли бы быть за сотни миль от берега. Я с трудом осознаю, что не далее, как в последнюю пятницу, именно в это время, в баре «Ройаль» начиналась гулянка. — О чем-то задумались? — интересуется Старик. — Нет, ничего особенного. Я просто вспомнил о Томсене. — А я вот думаю о его обмундировании! Лучше бы он выкинул его, — говорит Старик. Вторник, Четвертый день в море. Шеф прохаживается неподалеку. Совершенно очевидно, он сейчас ничем не занят. Мне представляется удачная возможность выудить у него кое-какие технические подробности. Стоило мне произнести: «Тут все так чертовски сложно устроено!», как его уже понесло: — Сложнее, чем кажется. Намного сложнее, чем на обычном пароходе, который плавает в море по такому же принципу, как корыто плавает в пруду. Каждый из них по-своему уравновешен и у каждого своя собственная постоянная плавучесть. Столько-то гросс-регистровых тонн водоизмещения и столько-то тонн грузоподъемности. Если посудину нагрузят больше положенного, то она просто осядет чуть глубже, а вода поднимется выше ватерлинии. Вот и все, и не о чем беспокоиться. В худшем случае, это забота чиновников из морского департамента. Но в нашем случае при любом избытке веса надо принимать встречные меры. Шеф замолкает, нервно зажмуривает глаза. Я боюсь, что он не договорит до конца, и поэтому не свожу с него глаз. Он заставляет меня набраться терпения. Я всегда с трудом понимал, как можно добиться состояния плавучести, парения в воде. Я говорю не о деревянных гребных лодках, а о стальных кораблях, которые всегда казались мне чудом, как ребенку. Железо плавает на воде! На Эльбе я видел даже бетонные дебаркадеры с бортами, как стены бункера, и никак не мог осознать, что эти громадины не просто держатся на воде, но еще и перевозят грузы. Хоть я и представляю, как действует корабельное оборудование, и понимаю последовательность маневров, процесс погружения и всплытия по-прежнему озадачивает меня. Тот факт, что лодка может утратить, а после — восстановить свою плавучесть, как только это потребуется, никогда не перестанет поражать меня. Шеф снова начинает голосом заправского лектора: — Так называемое принципиальное отличие заключается в следующем: мы достигаем плавучесть не как обычные посудины, посредством вытеснения ими воды, а при помощи воздуха в наших цистернах. Получается что-то вроде спасательного жилета, держащего нас на плаву. Когда мы выпускаем воздух, то погружаемся. Шеф замолчал, пока я не кивнул понимающе головой. — Нам надо все время следить за своим весом, как ловчему соколу. Он должен оставаться постоянным. Во время тревоги времени будет в обрез. Все происходит невероятно быстро. Так что мы должны заранее сбалансировать лодку для погружения — то есть, еще во время движения в надводном положении. Это значит, что мы должны поддерживать свой вес постоянным, используя дифферентные цистерны. Так что, когда прозвучит тревога, все, что нам останется сделать, это убрать вытесняющую силу, создаваемую цистернами плавучести. Когда лодка оказывается под водой, она поднимается или опускается уже не за счет собственного веса. Шеф останавливается, чтобы поинтересоваться: — Понятно? — Да, шеф. — На заданной глубине вес лодки должен в точности равняться весу вытесняемой ею воды, так, чтобы лодка буквально парила, готовая тут же отозваться на самое ничтожное изменение тяги винтов, легко направляемая вверх или вниз, направо или налево глубинными рулями или кормовым рулем. Она не должна произвольно ни опускаться, ни подниматься. К сожалению, вес лодки меняется с каждым днем хотя бы из-за потребления воды и топлива. Но окончательно с толку сбивает то, что даже вес вытесняемой воды не остается неизменным. Все непрерывно меняется. Приходится постоянно все просчитывать. Нельзя даже кашлянуть спокойно. Он переводит дыхание. Достает из шкафчика бутылку яблочного сока. Открывает пробку о петлю дверцы шкафчика и подносит бутылку ко рту. Едва вытерев губы, он продолжает: — Больше всего хлопот нам доставляет изменение удельного веса воды. Все было бы проще, если бы мы погружались в пресной воде. В этом случае нам пришлось бы просто-напросто добавлять в дифферентные цистерны воды столько, что ее масса равнялась бы массе израсходованных нами пищи, топлива, воды и так далее. Но в соленой воде дело обстоит сложнее. И ничего тут не поделаешь. В нашем пруду вода — не просто вода. Наша плавучесть изменяется каждый день. Точнее, каждый час. Он опять замолкает и смотрит на меня, чтобы оценить, какое впечатление произвели его слова. — Удельный вес воды зависит от такого количества факторов, что легче сказать, от чего он не зависит. На него влияют глубина, температура, время года, всевозможные течения. Даже морская фауна — планктон, например, — оказывают на него существенное влияние. Чуть больше планктона в воде — и нам уже приходится включать помпы. А тут еще сказывается солнце. — Солнце? — Ну да. Солнце выпаривает воду, увеличивая в ней содержание соли. Чем больше соли, тем больше удельный вес воды. — Но ведь это изменение такое незначительное! Он задумывается на секунду, сильно нахмурившись: — Изменение удельного веса воды — возьмем, к примеру, действительно незначительное: одну тысячную долю — приводит к тому, что вес лодки тоже должен быть изменен на одну тысячную. Учтите, что лодка весит восемьсот восемьдесят тонн. Итак: изменение на одну тысячную значит изменение на восемьсот восемьдесят килограмм. Непринятие в расчет этой разницы приведет к серьезной ошибке при вычислении степени заполняемости цистерн. Чтобы уравновесить лодку в достаточной степени, нам надо сбалансировать ее дифферентными цистернами с точностью до четырех килограмм. Я говорю «в достаточной степени» потому, что на практике невозможно удифферентовать лодку с такой точностью, чтобы она оставалась в равновесии без помощи винтов и гидропланов. Лишняя кружка воды в цистернах — в действительности, даже лишний наперсток — и лодка начнет подниматься. Так что каждое утро каждого божьего дня, который Господь-Создатель Облаков ниспосылает нам, приходится браться за денситометры, чтобы определить удельный вес морской воды вокруг нас. Шеф явно наслаждается своим красноречием. Он напыжился, как будто именно он заложил основы искусства подводного судоходства. Командир, слушавший его некоторое время, проходит мимо и, забираясь в носовой люк, спрашивает: — Профессор, неужели все, что вы рассказали — это правда? Шеф тут же приходит в замешательство. Когда он начинает говорить снова, в его голосе чувствуется печаль: — Старика волнует лишь, чтобы лодка была точно сбалансирована — ни литром больше, ни литром меньше… Похоже, Шеф закончил свой доклад. Но видно, что он подыскивает подходящую финальную фразу. — Черт! — наконец произносит он, — Дело в том, что мы выходим в море, чересчур нагруженные физикой… — И химией. — Да, и химией тоже. Которую мы не используем по-настоящему. На всякий случай скрестите пальцы, — добавляет шеф. — Если нам когда-нибудь и вправду потребуется ее использовать, то тогда придется обратиться и к психиатрии. А к этому время мы уже будем глубоко в заднице Господа! Ему надо срочно идти по своим делам, и я не успел спросить, что же он хотел сказать этим. За обедом Старик просто сияет. Никто не знает, что его так развеселило. Он даже шутит по-иному. Я не замечал прежде, чтобы он острил подобным образом. Последним приходит шеф. — Ну, как обстоят дела, шеф? — довольным тоном, в котором, однако, что-то настораживает, интересуется командир. — Все в порядке, господин каплей! Командир радушно приглашает его присесть на край койки. Это подчеркнутое дружелюбие настораживает шефа. Он украдкой поочередно изучает лица всех присутствующих. Я догадываюсь, что должно произойти: проходя через пост управления, я заметил, как командир тайком сунул маленькую записку в руку дежурного по посту управления. Через несколько минут по лодке раскатывается звон тревоги. Шефу нелегко подняться на ноги. На потолке начинают поворачиваться тяги, управляющие водозаборными клапанами. Тарелки начинают сползать по столу. — Держитесь! Шеф бросает на Старика испепеляющий взгляд, но ему не остается ничего другого, кроме как пробиваться на пост управления. — Превосходно! Быстрый, как ласка! — смеется вдогонку ему Старик. Переполох на посту управления укрепляет мое предчувствие, что это — не обычная учебная тревога. Скорее — учебная катастрофа. Все, что было на столе, с грохотом и боем соскальзывает вперед. Я уже стою на тарелочных осколках. Носовой крен лодки продолжает расти. Второй вахтенный офицер вопросительно смотрит на командира. Но тот по-прежнему ведет себя, как будто происходящее его совершенно не касается. С поста управления доносится тревожный возглас: — Пробоина над указателем уровня воды! Вместо того, чтобы вскочить на ноги, командир, расплывшись в улыбке, смотрит на второго вахтенного, пока до того наконец не доходит, что это всего лишь тщательно спланированное учение. Командир с поистине дьявольским наслаждением слушает проклятия и гомон, доносящиеся с поста управления. Он тяжело поднимается из-за стола и направляется в ту сторону с осторожностью альпиниста. Отовсюду слышится звон и дребезжание, затем раздается оглушительный грохот. Похоже, опрокинулось что-то тяжелое. Теперь лодка, кажется, пытается сделать стойку на голове. Первый вахтенный офицер смотрит угрюмо. Мы складываем ножи и вилки в кучу в углу кожаного дивана. Ну и разгром! Весь стол сплошь покрыт остатками обеда. Очень непорядочно со стороны Старика устраивать учения во время еды! — Команда должна привыкнуть к таким ситуациям. Томми тоже не будут согласовывать свой распорядок дня с нашим. Практика — уже наполовину выигранная битва! — насмешливый тон Старика совершенно не вяжется с царящим вокруг беспорядком. Слава богу! Лодка постепенно встает на ровный киль. Сейчас командир сосредоточен. Он приказывает оставаться на глубине семьдесят метров. Приходит стюард и молча наводит порядок. Спустя четверть часа появляется шеф, промокший до нитки и еле переводящий дыхание. Командир одалживает ему свой подбитый мехом жилет и с подчеркнутой вежливостью наливает чай. — Все прошло просто замечательно! Шеф выслушивает одобрение с кислой миной. — Ну, ну, ну! — подбадривает командир. Шеф откидывается спиной на стенку и кладет руки на колени, ладонями вверх. Они все в масле. Старик осуждающе смотрит на него: — Шеф! Что подумает наш первый вахтенный офицер, если вы будете появляться за столом в таком виде? При этих словах первый вахтенный тут же краснеет. Шеф прячет руки в карманы брюк и интересуется: — Так лучше? Кстати, я уже закончил обедать. — Шеф, так вы похудеете. Ешьте, пейте и веселитесь, дети мои! — с набитым ртом произносит Старик. Затем он продолжает с той же насмешливой интонацией: — Кстати, вы, кажется, хотели что-то исправить в левом дизеле? Сейчас самое время. И, может, вы заодно осмотрите и правый дизель. Мы можем оставаться на глубине столько времени, сколько вам будет нужно. Все, что вы пожелаете! У шефа не остается другого выхода, кроме как безропотно отправиться на корму. Старик, сидя за столом, широко усмехается и объявляет: — Надо вдохнуть жизни в эту чертову посудину! Меня до сих пор тошнит при одном воспоминании о никчемных днях, пока мы торчали на базе. С того самого момента, как мы вышли в море, командир пребывает в приподнятом настроении, или, по меньшей мере, всем доволен. Он даже вернулся из отпуска раньше срока. Лодку могли прекрасно подготовить к походу и без него, но нет — он должен был при этом присутствовать. Судя по тому, что он пожертвовал целой неделей отпуска, команда пришла к заключению, что он вряд ли наслаждается в полной мере семейным счастьем. Похоже, никто ничего толком не знает о его личной жизни. Даже у меня представление о ней сложилось исключительно по неохотным воспоминаниям Старика, циничным обмолвкам и собственным наблюдениям. Время от времени он проглядывает письма, все написанные зелеными чернилами, причем ужасным почерком. Говорят, они принадлежат даме, которая была вдовой летчика. Ее отец — член магистрата. Как-то Старик бросил вскользь что-то о пианино с канделябрами, свечах красного воска и «прекрасных вечерних платьях». Он также проговорился о своем последнем отпуске несколькими раздраженными фразами. Он должен был «постоянно» носить на шее рыцарский крест, он должен был ходить с ней по магазинам. — И это еще не все из того, что мне пришлось пережить. Даже смешно. Ни одного спокойного вечера. Бесконечные компании. От них голова шла кругом. Предполагалось, что я даже выступлю перед школьниками. Я просто сказал: «На меня не рассчитывайте!» — Такие, как мы, хотят во время отпуска лишь сменить одежду и часами отлеживаться в ванне. Чтобы ничто не раздражало: ни газеты, ни радио. Выключить все и вытянуться в полный рост. Но вдруг перед тобой кладут идеально отутюженную парадную форму с кортиком в ножнах, белоснежную рубашку, шелковый галстук, черные фильдеперсовые носки и венчают все это великолепие надраенным вручную до блеска крестом на черно-бело-красной ленте без единого пятнышка. Боже всемогущий! Через час работы в машинном отделении завершены. Командир приказывает подготовиться к всплытию. Наблюдатели на мостике в полной готовности собираются под люком, ведущим в боевую рубку. — Всплытие! — Носовой гидроплан — вверх десять, кормовой гидроплан — вверх пять! — шеф начинает маневр. — Продуть цистерны! Сжатый воздух с шипением врывается из стальных цилиндров в цистерны плавучести. Вода из них вытесняется через открытые внизу кингстоны. — Лодка поднимается. Боевая рубка чиста. Лодка на поверхности! — докладывает шеф. Башенный люк открыт, избыточное давление выровнено. — Продуть дизелями! Вахтенные лезут наверх. Качка лодки уже перешла в поступательное движение. Плеск волн сменился быстрым шипением. Когда продувание завершилось, командир отдает приказ: — Покинуть посты погружения! В башню боевой рубки выбирается кочегар. Он закуривает сигарету, присаживается на корточки слева от рулевого и, закрыв глаза, целиком отдается табачному блаженству. Не успел он докурить, как снизу раздались нетерпеливые крики людей, выстроившихся в очередь на его место. Полдень. Лодка уже два часа идет в надводном положении — на «двойном малом ходу» для разнообразия, но с отключенными генераторами, так как аккумуляторы уже полностью заряжены. При таком ходе лодка делает от четырнадцати до пятнадцати миль в час, не быстрее хорошего велосипедиста. ТРЕВОГА! Трель звонка бьет меня прямо в сердце. У меня перехватывает дыхание. Из гальюна вываливается человек в штанах, спущенных до колен. — Подбери свое дерьмо! — кто-то бросает ему вдогонку. Дизели остановлены, лодка уже накренилась вперед. Что на этот раз? Неужели шефу не надоело нырять? Внезапно я понимаю, что эта тревога — настоящая. Мы остаемся под водой не дольше четверти часа. Затем волны опять свистят мимо нашего стального корпуса. — С меня хватит, для одного дня достаточно, — замечает шеф. — Веселье только началось, — говорит Старик. — Старик и Томми идеально дополняют друг друга, — слышу в носовом отсеке голос помощника боцмана Зейтлера, — Они не дают сидеть без дела. III. В море: часть I Среда. Пятый день в море. Сначала меня наполовину разбудило бренчание, доносящееся из радиоточки, затем хлопнула дверь камбуза. Комната отозвалась гулом голосов. Узнаю помощника электромоториста Пилигрима: — Стюард! Откуда это блядское месиво на столе? На нем что, трахнули девственницу? Убери это дерьмо немедленно! Я гляжу вниз сквозь щель в занавеске. Помощник боцмана Вихманн любуется пятнами фруктового джема и ворчит: — Похоже, дама подняла на мачте вымпел «Z». У Пилигрима и Вихманна в головах сидит лишь одна мысль, но иногда я не понимаю смысла их высказываний либо потому, что мне не хватает богатства их словарного запаса, либо я недостаточно хорошо разбираюсь в иносказаниях. — Маленькие Беляночка и Розочка [21] , — говорит Вихманн. Глаза у него широко посажены и слегка навыкате, что придает ему, невзирая на узкий подбородок, сходство с лягушкой. Чтобы гладко зачесать волосы назад и заставить их лежать прилизанными, он аккуратно выдавливает тюбик помады на свою расческу и затем тщательнейшим образом размазывает его по всей голове. Он любит поговорить о той жизни, которую ему хотелось бы вести: театры, ночные клубы, множество хороших компаний. Все это он называет своей «мечтой». Хвастун, который не упускает возможность блеснуть своим незаконченным коллежским образованием. Но несмотря на свое бахвальство, Вихманн считается хорошим моряком. Говорят, он не единожды первым замечал конвои. Помощник электромоториста Пилигрим родом из Тюрингии, как и его коллега Радемахер. Он маленький, бледный, с бородкой клинышком. Вот только говорит он побольше Радемахера. Пилигрим и Вихманн обмениваются мнениями о хорошо знакомой обоим особе, работающей в публичном доме для матросов. — Не могу слышать ее постоянное нытье: «Только не кончай мне на лобок!» В конце концов, это ее проблемы. Слишком часто она пытается состроить из себя настоящую даму. — Но во всем остальном свое дело она знает неплохо. — Надо признать, у нее привлекательная задница. Пауза. Затем опять голос Пилигрима: — Я натянул эту крошку-цветочницу на скамейке в парке. Но по настоящему мне полегчало, только когда я вернулся домой и сам позаботился о себе. Я выбираюсь из койки. Мой язык присох к горлу подобно куску кожи. Во рту привкус тошноты. Я умудряюсь добраться до поста управления и выдавить из себя достаточно бравым голосом: — Разрешите подняться на мостик? — Jawohl! — кричит сверху второй вахтенный. Перегнувшись через ограждение, я смотрю на воду, с ревом и воем вздымающуюся подо мной, взбитую с воздухом в подобие пены на закипающем молоке. Пузырьки и клочья пены сплетаются в бесконечное полотно с непрестанно меняющимся узором. Мой взгляд, прикованный к белым струям, уходит вслед за ними за корму. Тянущаяся за нами длинная дорожка в несколько метров шириной обозначает пройденный нами путь. Как будто длинный шлейф платья сровнял высокие норовистые волны, пригладив их взлетающие гребни. — Что такое вымпел «Z»? — интересуюсь я у второго вахтенного офицера. — Сигнал к атаке. Он красного цвета, — незамедлительно отвечает он. — Грязная свинья! — не удержался я. Второй вахтенный, пораженный, уставился на меня. — Спасибо, — говорю я и ныряю в люк. Рулевому в башне нет никакой нужды прикасаться к штурвалу. Вокруг центральной метки компаса туда-сюда пляшет одно и то же число. Двести шестьдесят пять градусов. Мы идем постоянным курсом. По словам штурмана, при крейсерской скорости через десять дней мы выйдем в нашу оперативную зону. Мы могли бы прийти туда раньше, если дизели будут работать на полную мощность. Но, чтобы сберечь топливо, мы поддерживаем крейсерскую скорость. Для охоты нам потребуются все наши резервы. Я напрасно ожидаю выхода командира к завтраку. Сигнал тревоги подбрасывает меня на ноги. Самолеты, проносится у меня в голове. Проклятые твари — уж на их появление всегда можно рассчитывать! Но я круглом проеме люка я замечаю командира на посту управления. Он смотрит на свой хронометр. Слава богу, учебная тревога. Он засекает, сколько времени потребуется лодке на погружение. Я отклоняюсь в сторону, противоположную вероятному наклону. Лодка уже накренилась вперед. Пытаюсь удержать тарелки на столе, но две или три все же падают на пол. Я не могу выгнать из головы мысли о всяческих происшествиях, случавшихся во время учебной тревоги. На лодке Кершбаума по ошибке перекрыли водозаборный клапан глубинного манометра. Кершбаум хотел погрузить лодку на восемьдесят метров. Лодка стала погружаться, но стрелка манометра не двигалась, так что Кершбаум подумал, что она застряла на поверхности и приказал забрать в цистерны погружения еще больше воды. Потом еще, пока они не заметили свою ошибку. К тому времени лодка опустилась на двести метров — учитывая, что судовая верфь гарантирует лишь сто. Следующая по счету учебная тревога прозвучала во время обеда. Шеф выскочил из-за стола, опрокинув полную супницу прямо на колени второго вахтенного офицера. После второй тревоги Старик по-прежнему недоволен. Ни одного слова одобрения. Ровно в 16.00 объявили третью. Чашки, которым не посчастливилось оказаться на столе в этот момент, превратились в кучу осколков. — Если так будет продолжаться и дальше, нам придется есть руками и пить из ведер, — жалуется боцман. Наконец, командир произносит: — На этот раз нормально! Сидя на посту управления за столом для карт, я пытаюсь постичь техническую сторону дела. Приход штурмана не дал разгореться начавшейся перепалке между Френссеном и Вихманном — извечному конфликту между инженерами и моряками. Времени хватило лишь на то, чтобы Вихманн обозвал дизели Френссена «пердилками», а Френссен двинул Вихманна разик своим замасленным кулаком по физиономии. Когда мир был восстановлен, я снова попытался сконцентрироваться на устройстве емкостей. Емкости плавучести наиболее важны при подготовке лодки к погружению. Их всего три, расположенных внутри и снаружи корпуса высокого давления. Внутренняя емкость настолько большая, что даже если обе внешние будут повреждены, лодка все равно сможет остаться на плаву. Внизу емкостей расположены кингстоны, над ними — воздушные клапаны. И те, и другие должны быть открыты, если мы хотим нырнуть. Вместо воздуха, выходящего через воздушные клапаны, внутрь емкости через кингстоны заливается вода. Помимо емкостей плавучести на лодке есть еще цистерны плавучести. Они расположены во внешнем корпусе, и когда лодка покидает базу, до краев заполнены топливом. И лишь когда топливо, находящееся в них, будет израсходовано, они превратятся в воздушные резервуары, обеспечивающие лодке дополнительную подъемную силу. В придачу к емкостям и цистернам плавучести существуют еще регулировочные и дифферентные емкости. Уменьшение веса лодки в результате потребления пищи, воды и топлива компенсируется забором морской воды в регулировочные емкости, расположенные над постом управления. Дифферентные емкости служат для изменения продольного крена лодки под водой. Если лодка клюет носом вперед либо центр тяжести смещен к корме, ее можно поставить на ровный киль, перераспределив воду между двумя ячейками. Иначе говоря, добиться нулевого дифферента. Так как под водой лодка может потерять как поперечную, так и продольную остойчивость, то значимость этих ячеек невозможно переоценить: они для нас так же важны, как балансировочный шест для канатоходца. Это еще одно наше отличие от надводных кораблей: те при волнении на море, само собой, сильно раскачиваются с борта на борт, но им никогда не взбредет на ум попытаться стать на нос вверх кормой. Для лодки же, находящейся под водой, продольный наклон в сорок градусов — обычное явление. В противоположность надводным судам подлодка в погруженном состоянии очень чувствительна к смещению центра тяжести и ее очень трудно удержать на ровном киле. Именно по этой причине конструкторы придали дифферентным емкостям максимально возможную эффективность, разнеся их в крайние точки лодки. Если на лодке, находящейся под водой, перенести пятидесятикилограммовый мешок картошки с поста управления в носовой отсек, центр тяжести сместится вперед. Чтобы компенсировать это, надо перекачать воду с поста управления в кормовую емкость — только половину веса картошки потому, что вода, закачиваемая в кормовую дифферентную емкость, будет взята из емкости, расположенной на противоположном конце лодки. Таким образом, носовая часть корабля будет облегчена на половину картофельного веса. Если тот же пятидесятикилограммый мешок был бы перенесен в носовой отсек из машинного отделения, дифферентование рассчитывалось бы по-другому. В этом случае вода перекачивалась бы на корму с носа лодки. Я вспоминаю правило большого пальца: регулировочные емкости определяют смещение лодки вверх или вниз под водой, а дифферентные емкости управляют ее наклоном. После ужина я, уставший как собака, как можно скорее забираюсь на свою койку. Бог свидетель, что моряков, вместе с которыми я обитаю в одной каюте, нисколько не смущает мое присутствие. Когда я улегся на койке, они, не обращая на меня никакого внимания, с увлечением вернулись к обсуждению самой животрепещущей темы. Очевидно, стоит мне задернуть за собой занавеску, и я перестаю существовать для них. Мне вспомнился курс зоологии: животные, которых я изучал, постепенно привыкали ко мне. День начался с Пилигрима и Вихманна, засыпаю я под Френссена и Зейтлера. Похоже, их сексуальные фантазии не имеют границ. Я дорого бы дал, чтобы узнать, происходило ли с ними в действительности все то, о чем они повествуют. Неужели они на самом деле такие заслуженные ветераны публичных домов, какими стараются казаться? Впрочем, в это нетрудно поверить. Помощник боцмана Зейтлер — выходец с севера Германии. Его бледное, невинное лицо с редкой порослью бороды никак не вяжется ни с грязными высказываниями, ни со сложением штангиста. Говорят, он первоклассный моряк, никогда не впадает в уныние. Он стоит вахту в первой смене. Сдается мне, командир больше полагается на него, нежели на первого вахтенного офицера. Помощник механика-дизелиста Френссен — плотно сложенный парень, от которого всегда за версту несет надменной самоуверенностью. Неуверенность никогда не бороздила его лоб своими морщинами. Френссен родился в Коттбусе. Ему нравится выглядеть вызывающе; вылитый отпетый бандит-циник с Дикого Запада из третьеразрядного ковбойского фильма. Мрачный взгляд сощуренных глаз он, наверное, отрабатывал перед зеркалом. Вряд ли кочегары дизелей Арио и Саблонски, дежурящие вместе с ним, наслаждаются его обществом. Ему не больше двадцати двух лет. Его койка находится прямо подо мной. Сквозь полузадернутую занавеску я слышу: — Здесь воняет, как в свинарнике. — А ты что ожидал — ароматы борделя? Вздохи и зевки. — Так ты сделал это? — Говорю же тебе! Некоторое время доносятся лишь жующие звуки. — Ты просто завидуешь потому, что у тебя встает только палец. — Да пошел ты! Все, что ты делаешь своим членом, я могу проделать лучше своим пальцем. — Да уж! Все, кто из Коттбуса, делают это большим пальцем на ноге! До меня долетают звуки работающей помпы, раздается душераздирающее зевание, подобное реву органа, затем вздохи. — В любом случае нам сейчас ебля не светит. Этим сейчас занимается кто-то другой, обрабатывая и твою малышку в том числе. — Какое тонкое замечание! Тебе надо предложить свою крошечную, но светлую голову, в Генеральный штаб. Им нужны люди вроде тебя, чтобы втыкать флажки в карту. — А тебе следовало бы закупорить ее дырку пробкой до твоего возвращения, чтобы избежать риска нажить себе пиздобратьев. Стук тарелок, шарканье сапог. Занавеска над моей койкой выгибается внутрь. Кто-то протискивается между столом и койками по правому борту. Потом я снова слышу голоса. — После такого отпуска, как в последний раз, небольшая передышка не повредит. Один воздушный налет за другим. Здесь, внизу, сравнительно спокойно. — Скрести лучше пальцы! — Уже невозможно спокойно перепихнуться. Даже днем в гавани. Следующие слова проясняют сказанное: — Представляешь, у них там в саду есть что-то вроде летнего домика. Софа, ящик со льдом — в общем, все что нужно. Но только приступаешь к делу, как начинают выть гребаные сирены, и член не выдерживает нервную нагрузку. И конец всему удовольствию! Четверг. Шестой день в море. Утром, перед завтраком, я стою на мостике рядом с командиром. Небо затянуто бирюзовыми батиковыми облаками, связанными прозрачными прожилками. Там и тут сквозь них светится красноватое небо. Фон медленно светлеет, облака отчетливее выделяются на голубом. С восточной стороны неба разливается красное сияние, пробивающееся через каждый разрыв в облаках. Постепенно свечение блекнет, как будто лампы гасят одну за другой. Краски смягчаются, солнце встало за облачной завесой. — Сегодня приятное море! — говорит командир. При смене вахты мне кажется, что я вижу новые лица. — Ни разу не встречал его раньше, — произношу я, завидев еще одного незнакомца, появляющегося из башенного люка. — Пятьдесят человек — это много, — замечает Старик. — Иногда я сам узнаю не всех членов своей команды. Некоторые из них — настоящие таланты по части маскировки, абсолютно неузнаваемые, особенно когда избавляются от своих романтических бородок. После возвращения в порт, когда они, побрившись, выходят на вахту, спрашиваю себя, как я решился выйти в море с таким детским садом. Они ведь просто дети, которых оторвали от их матерей… Я часто прошу: Боже, сделай так, чтобы в новостях и в газетах показывали только лодки, возвращающиеся из похода с бородатой командой. Не надо фотографий уходящих в море лодок. Разве что в расчете на чувства противника. Как всегда, Старик, озадачив меня, дает мне немного времени обдумать, что он хотел сказать своими словами. — Томми покраснели бы со стыда, если бы им довелось увидеть, кто превращает их жизнь в ад: детсадовцы с несколькими гитлерюгендовцами в качестве офицеров. Я чувствую себя древним стариком среди этих мальчишек. Это просто крестовый поход детей. [22] Старик преобразился: я никогда не видел его таким прежде. Он бывал недовольным, но при этом оставался погруженным в себя, задумчивым, флегматичным. И вдруг он заговорил открыто — делая паузы, по своей привычке, но не прерываясь. Вещи, наконец-то, обрели в лодке свои постоянные места. Рундук с картами больше не загораживает проход, и не приходится скакать вокруг него, пригибая голову. Члены команды перестали смотреть на мир заплывшими глазами. Лодка зажила по четкому ритму, жизнь на корабле вошла в привычное русло — настоящее блаженство по сравнению с первыми днями. И все равно мне кажется, что лишь тонкий мостик соединяет меня с реальностью. Как будто я нахожусь в трансе. Шок, который я испытал, впервые столкнувшись с нагромождением труб, манометров, разнообразных механизмов, клапанов, наконец прошел. Теперь я знаю, к какой емкости идет та или иная труба, и даже какими клапанами ее можно перекрыть. Маховики, рычаги и переплетенные кабели сложились в понятную мне систему, и я начинаю испытывать уважение по отношению к этому миру машин, слаженно работающих вместе для решения практических задач. Но все же осталось еще много такого, что я могу воспринимать не иначе, как с изумлением, как настоящее чудо. Я никак не могу раскусить второго инженера. Я не могу понять, чем объясняется отсутствие всякой реакции на провокации командира — упрямством или нехваткой остроумия. Он не откликается даже на самые понятные, добродушные шутки Старика. Похоже, он начисто лишен воображения, типичный продукт одностороннего образования, направленного на массовое производство бездумных ответственных исполнителей, всецело преданных Фюреру. О его личной жизни я знаю в самых общих чертах, едва ли больше того, что написано в личном деле. Но и о других офицерах я знаю не больше. Мне удалось узнать кое-что о личной жизни шефа. Его жена ждет ребенка. Его мать умерла. Во время последнего отпуска он навестил отца. — Не очень удачно — сообщил он мне. — Отец с головой ушел в ящики, заполненные переливающимися голубыми бабочками. И в ликерные рюмки из граненого стекла. А ликеры он делает сам. Он давно работает начальником гидростанции. Я привез ему все, что смог, но он не съел ни кусочка — «эту еду вырвали из солдатских ртов на передовой», и прочий вздор в таком же духе. По утрам он прохаживался взад-вперед возле моей кровати, туда-сюда, не говоря ни единого слова, лишь молчаливый укор. Я спал в жуткой комнате: сикстинские ангелы над кроватью, кусок березовой коры с наклеенными на нее почтовыми открытками с картинками. Жалко овдовевшего старика. Как он живет: суп три раза в день и один горячий напиток вечером. Забавно, у него все голубого цвета — лицо, руки, одежда — все голубое. Вечером он раскладывает свою одежду на четырех стульях, утром снова одевает ее, вечером снова снимает и кладет на эти стулья. Однажды он сконструировал умывальник. И до сих пор живет на доходы от него. Вот она — слава изобретателя. Сейчас он плетет из проводов корзины для овощей и меняет их на продукты. Он ест хлеб из выращенного им самим урожая. Отвратительный суррогат. «Очень вкусно» — убеждает он — «Я хочу угостить им дам. Необходимо дарить друг другу удовольствие». Это его девиз. Он постоянно хочет доказать, что он совсем не тот, кем кажется. Например, он считает себя завзятым сердцеедом. Он носит с собой в бумажнике потрепанную фотографию. На ней написано: «Моя страсть, 1926». Работа на публику? Кто знает… В носовом отсеке новый вахтенный на посту управления осторожно наводит справки, что представляет из себя командир. Кто-то удовлетворяет его любопытство: — Старик? Он странный тип. Я всегда поражаюсь, как он бывает счастлив, когда мы выходим в море. Похоже, он связался с одной из этих нацистских сучек. Почти неизвестно, что она из себя представляет. Вдова летчика. Похоже, она поочередно пробует различные рода войск: сначала Люфтваффе [23] , теперь вот Кригсмарине. [24] Как ни крути, Старику мало пользы от нее. Вообще-то она ничего себе. Это единственное, что можно понять по фотографии — длинные ноги, приличные груди — этого не отнять! Но он заслуживает кого-то получше. — Говорят, эти женщины-наци не так уж плохи, — замечает Швалле. — С чего ты это взял? — Они получают все необходимое образование в рейхсшколах для невест. Например, они должны удерживать в заднем проходе кусок мела и писать им на грифельной доске «отто — отто — отто». Разрабатывает анус. Всеобщее веселье. Проходя мимо радиорубки, я несколько раз в день сквозь приоткрытую дверь мельком вижу Херманна, акустика, который сменил на этом посту радиста Инриха. Он каким-то неимоверно сложным образом втиснулся между столами, на которых стоят его приборы. Почти всегда у него в руках книга. Он сдвинул наушники так, чтобы слушать одним ухом. Таким образом, он может слышать в наушнике поступающие сигналы азбуки Морзе, оставив другое ухо для восприятия команд. Херманн находится на борту лодки с момента ее спуска на воду. Его койка расположена в каюте младших офицеров напротив моей. Его отец, как я узнал от командира, был палубным офицером на крейсере и пошел на дно в 1917. — У парня абсолютно стандартная карьера. Сначала школа коммерции, затем — военно-морской флот. В 1935 он стал акустиком на крейсере «Кельн», затем на торпедном катере, потом школа подводников, а потом норвежский поход вместе со мной. Он уже минимум два раза заслужил свой Железный крест первой степени. Скоро он созреет для «яичницы». Херманн — спокойный, поразительно бледный человек. Подобно шефу, он легко перемещается по лодке, как будто для него не существует помех на пути. Я ни разу не видел, чтобы его лицо расслабилось — на нем всегда напряженное выражение, придающее ему какой-то звериный облик. Он ведет себя тихо и обособленно. Даже от младших офицеров он держится в стороне. Он и прапорщик [25] Ульманн — единственные, которые никогда не играют в карты; они предпочитают читать. Я склоняюсь над столом Херманна и из сдвинутого в сторону наушника до меня доносятся звуки, похожие на тихое стрекотание сверчков. Никто из нас — даже Херманн — не знает, имеет ли какое-то отношение к нам сообщение, передаваемое в данный момент за сотни или тысячи миль от нас. Херманн поднимает глаза, в них заметна тревога. Он протягивает листок бумаги с бессмысленным набором букв. Второй вахтенный офицер берет его и тут же принимается за дешифровку. Через несколько минут он выдает готовый текст: — Командующему подводным флотом: Вне конвоя, два парохода пять тысяч и шесть тысяч гросс-регистровых тонн — семь часов преследования глубинными бомбами — вынужден отойти — преследую — UW». Второй вахтенный заносит сообщение в радиожурнал и передает его командиру. Командир расписывается рядом с радиограммой и передает журнал дальше. Первый вахтенный читает принятое сообщение и тоже ставит рядом свои инициалы. Наконец второй вахтенный офицер возвращает журнал Херманну, который уже протянул из своей рубки руку, готовый принять его. Типичное сообщение, рассказывающее скупыми словами историю атаки: успех, чудом уцелели после семи часов подводной бомбардировки, продолжают преследование вопреки защите противника. — Одиннадцать тысяч гросс-регистровых тонн — неплохо. UW — это Бишоф — говорит Старик. — Скоро у него шея заболит от всех наград. Ни слова о семи часах глубинных взрывов. Старик виду не подает, что радиограмма хоть словом упоминала о них. Несколько минут спустя Херманн опять подает журнал. На этот раз приказ командующего лодке, находящейся далеко на севере: полным ходом следовать в другой район атаки. Очевидно, в нем ожидается конвой. Невидимые радиоволны направляют другую лодку в определенную точку Атлантики. Лодка, управляемая на расстоянии в несколько тысяч миль от командующего и его радиостанции. Охота ведется вне поля зрения противника. На огромной карте командующего кто-то передвигает красный флажок, обозначающий новое положение лодки. Между дневными пробными погружениями есть спокойные промежутки. Они используются для проверки торпед. Носовой отсек превращается в мастерскую. Гамаки снимаются, а койки складываются. Матросы снимают свои рубашки. К погрузочной тележке крепятся блоки и тали. Разбирают палубу над первым торпедным аппаратом. Первая рыбка — жирная, изрядно промасленная и тускло сверкающая — частично вытаскивается на лебедочных кольцах из пускового аппарата. По команде торпедного механика все дружно тянут за горизонтальный трос, как будто развлекаются перетягиванием каната. Медленно торпеда, видимая сначала лишь наполовину, выползает из трубы торпедного аппарата, чтобы свободно повиснуть на погрузочной тележке, на которой, невзирая на свой вес в полторы тонны, она может легко двигаться вперед, назад или в обе стороны. Каждый занят своим делом. Один осматривает мотор, другой — подшипники и оси винтов. К торпеде подсоединяются специальные трубки, через которые заполняются емкости со сжатым воздухом, проверяются руль и гидропланы, смазочные емкости наполняются до уровня контрольных меток. Затем, вдоволь наоравшись и натолкавшись, команда запихивает рыбку назад, в трубу. Вся процедура в точности повторяется со второй торпедой. Похоже, она доставляет всем истинное удовольствие. — Давай, вылезай из мокренькой щелки! — ревет Данлоп. — Это невежливо с твоей стороны. Вон сколько еще желающих мужиков выстроилось в очередь на твое место, а ты даже не пошевельнешься. Не сачковать! Салаги прыщавые, никто из вас не хочет работать. В итоге отверстия в палубе закрываются, зарядные тележки освобождаются от такелажа и убираются, подъемная оснастка прячется. Можно снова опустить койки. Постепенно отсек приобретает вид жилой пещеры. Команда носового отсека вымотана, люди лежат на пайолах, под которыми скрываются следующие торпеды. — Пора бы уж этим хищницам выйти на охоту, — замечает Арио. Никто не рассчитывает всерьез на 88-миллиметровые снаряды. Правда, очень чувствительные торпеды нуждаются в постоянном уходе. Они ничуть не похожи на орудийные снаряды — скорее, на маленькие корабли с очень сложной начинкой. В придачу к обычным рулям они также оснащены рулями глубины. По сути они представляют из себя автономные подводные лодки в миниатюре, несущие почти четыреста килограммов тринитротолуола. В прежние времена про торпеды говорили «запускали», а не «выстреливали», что было ближе к истине. Мы лишь выталкиваем их из трубы аппарата и направляем на цель. После этого они двигаются по заданному курсу самостоятельно — на сжатом воздухе или электричестве. Четыре из четырнадцати торпед находятся в носовых аппаратах, одна — в кормовом. Модель G7A, оснащенная мотором и емкостями со сжатым воздухом. Две из заряженных торпед сработают при попадании в цель, три предназначены для удаленного взрыва. При столкновении с транспортом ударный боек заставит сдетонировать заряд взрывчатки, который сделает пробоины в бортах судна. Более сложные и, следовательно, более чувствительные — дистанционные детонаторы, которые используют магнитный эффект и срабатывают на определенной глубине в то время, как торпеда проходит под корпусом корабля. Взрыв приводит к образованию ударной волны, которая бьет корабль по самым слабым местам корпуса. Дни проходят в непрерывном чередовании часов вахты и часов, свободных от вахты, — та же самая рутина, что отмеряет ход времени на надводных кораблях. Очевидно, что первая вахта беспокоит Старика. Первый вахтенный производит впечатление добросовестного офицера, но он не проведет командира, который считает его слишком ленивым. Мне придется заменить одного из наблюдателей, который слег с простудой. Это означает ночную вахту с четырех до восьми часов утра по корабельному времени. Я просыпаюсь в три часа, на полчаса раньше, чем следовало бы. На посту управления тишина. Лампочки опять затемнены, и у меня опять складывается впечатление, что каюта простирается в бесконечность. — Не очень много воды, но холодно! — отзывается о погоде помощник по посту управления. Значит, я одену тяжелый свитер и шерстяной шарф и, наверное, даже шерстяной палаческий капюшон поверх зюйдвестки. Я начинаю собирать вещи. С мостика приходят другие вахтенные: Берлинец и прапорщик. — Ну и холод, — наконец тихо произносит помощник боцмана. — Вторая вахта всегда самая дерьмовая! Затем громче: — Готовность — пять минут! Тут из круглого люка появляется второй вахтенный офицер, так закутанный, что между его зюйдвесткой и краем воротника почти не видно лица. — Всем доброе утро! — Доброе утро, лейтенант! Второй вахтенный делает вид, что ему не терпится отправиться на мостик. Он должен первым подняться наверх и выйти наружу. По традиции предыдущую вахту принято сменять на пять минут раньше положенного срока. Первый вахтенный офицер, которого мы подменяем, объявляет нам курс и скорость лодки. Мне отводится кормовой сектор по правому борту. Глаза быстро привыкают к темноте. Небо слегка ярче темного океана, так что линия горизонта хорошо видна. Воздух очень влажный, и бинокли тут же запотевают. — Кожаные лоскуты на мостик! — кричит вниз второй вахтенный. Но вскоре протирочная кожа уже неспособна впитывать в себя влагу, и начинает размазывать ее по стеклу. Очень быстро мои глаза начинают гореть, и я начинаю периодически зажмуривать их на секунды. Никто не говорит ни слова. Шум двигателей, свист и рев волн незаметно превращаются во всепоглощающую тишину. Лишь время от времени она нарушается, когда кто-нибудь ударяется коленкой об обшивку башни, издавая гулкий звук. Впередсмотрящий по левому борту вздыхает, и второй вахтенный офицер тут же оборачивается: — Не зевать! Смотрите в оба! Моя шея начинает чесаться, но я спеленут как мумия. Не почешешься как следует. Даже обезьянам дано это! Но я не решаюсь начать копаться со своей одеждой. Второй вахтенный напрягается, стоит тебе расстегнуть лишь пуговицу. Он сам с окраины Гамбурга. Должен был поступить в колледж, но передумал. Вместо этого стал изучать банковское дело. Потом завербовался во флот. Это все, что мне известно о нем. Он всегда бодр, на одинаково хорошем счету у командиров, младших офицеров и матросов, не придерживается слепо правил, но свою работу выполняет грамотно, легко и без лишней суеты. Хотя это доказывает, что он понимает свой долг совсем иначе, нежели первый вахтенный офицер, он — единственный, кто умудряется сохранить с последним более-менее приличные отношения. Кильватерный след за нами переливается фосфоресцирующим блеском. Ночное небо черно. Оно похоже на черный бархат с алмазной вышивкой. Звезды на небесах рельефно сверкают подобно бриллиантам. Бледный свет тусклой луны имеет зеленоватый оттенок. Она выглядит больной — как гнилая дыня. Видимость над поверхностью воды очень плохая. На луну набегают облака. Горизонт почти не виден. Что там такое? Тени? Доложить о них? Или подождать? Чертовски подозрительные облака! Я смотрю на них до тех пор, пока глаза не начинают слезиться, пока я не убеждаюсь, что ничего страшного, просто облака. Я с силой втягиваю носом воздух, чтобы прочистить его и чтобы можно было легче чувствовать запахи. Много раз конвои обнаруживались в непроглядной темени по долетевшему издалека запаху пароходного дыма или растекшейся из поврежденного танкера нефти. — Темно как у медведя в заднице, — жалуется второй вахтенный офицер. — Так мы можем врезаться прямо в Томми! Не стоит вглядываться в дегтярную темноту, пытаясь заметить корабельные огни. Томми не настолько беспечны, чтобы выдать себя таким образом. Они знают, что даже мерцание сигареты может привести к катастрофе. Цейсовский бинокль достаточно увесистый. Мои руки начинают опускаться. Трицепсы ноют. Постоянно одно и то же: отпустить бинокль, чтобы он на мгновение повис на ремне, переброшенном вокруг шеи, развести в стороны руки и повращать ими. Затем снова берешься за бинокль, прижимаешь окуляры к надбровным дугам и поддерживаешь его кончиками пальцев, чтобы их подушечки нейтрализовали вибрацию лодки. И постоянно осматриваешь девяносто градусов горизонта, пытаясь уловить следы врага. Очень медленно поворачиваешь бинокль от одной стороны сектора до другой, ощупывая горизонт сантиметр за сантиметром, потом отводишь оптику от глаз и одним взглядом охватываешь весь сектор, затем опять изучаешь горизонт через линзы, сантиметр за сантиметром, на этот раз поворачивая бинокль в другую сторону. Ветер неустанно хлещет нас брызгами воды. Впередсмотрящие сгибаются в три погибели, чтобы закрыть линзы руками и верхней частью туловищ. Когда тяжелые облака заслоняют луну, вода становится черной. Я знаю, что в этой части Атлантика по меньшей мере три с половиной тысячи метров глубиной, три с половиной километра воды под нашим килем, но мы точно так же могли бы скользить с двигателями на холостом ходу по твердой поверхности. Время тянется нескончаемо медленно. Все сильнее и сильнее становится искушение закрыть глаза и позволить лодке, качающейся то вверх, то вниз, нежно убаюкать тебя. Меня подмывало спросить второго вахтенного, сколько сейчас времени, но я решил, что не стоит этого делать. На востоке над горизонтом проглянула бледная полоска красноватого света. Мягкое, пастельное свечение окрасило тишь тонкую полоску небосклона из-за того, что низко над горизонтом лежит пелена черно-синих облаков. Проходит много времени, пока свет не пробьется поверх их скопления, воспламенив края облаков. Теперь можно разглядеть нос корабля, кажущийся сплошной темной массой. Лишь спустя некоторое время становится достаточно светло, чтобы я смог различить отдельные части ограждения на верхней палубе. Постепенно становятся различимы лица людей: посеревшие, осунувшиеся. Один из команды поднимается наверх, чтобы отлить. Он подставляет лицо ветру и мочится за борт сквозь ограждение «оранжереи». Я слышу, как его струя льется вниз, на палубу. Пахнет мочой. Снова спрашивают: «Разрешите подняться на мостик?» Один за другим они вылезают, чтобы вдохнуть свежего воздуха и отлить по-быстрому. Долетает запах сигаретного дыма, слышны обрывки разговора. — Всего-то надо, чтобы они продавали презервативы, и тогда корабль можно будет считать полностью оснащенным. Вскоре слышен рапорт второго вахтенного. На мостике появился командир — должно быть, он поднялся незаметно. Быстро бросив взгляд вбок, я вижу его лицо, освещенное красным огоньком сигареты. Но тут же призываю себя к порядку. Не прислушивайся, не отвлекайся, не шевелись. Не отводи глаз от своего сектора наблюдения. У тебя только одна обязанность: пялиться в открытое море, пока твои глаза не вылезут из орбит. — Аппараты с первого по четвертый — открыть торпедные люки! Значит, Старик собирается провести еще одно учение по пуску торпед. Не поворачивая головы, я слышу, как первый вахтенный офицер сообщает угол направления на цель. Затем снизу докладывают: — Торпедные люки с первого по четвертый открыты! Снова и снова первый вахтенный монотонно повторяет свое заклинание. Но Старик не издает ни звука. Горизонт видится отчетливее. На востоке над ним разлилось сияние, вскоре оно целиком опояшет небосвод. Теперь в разрезе между горизонтом и иссиня-черными облаками сверкает красное пламя. Ветер свежеет, и внезапно на востоке появляется верхний край сияющего светила. Спустя немного времени по воде заскользили, извиваясь, красные змейки. Но я не могу долго любоваться солнцем и небесами, так как их свет на руку лишь вражеским самолетам. Достаточно яркий, чтобы лодка и ее кильватерный след были бы заметны, но не настолько, чтобы мы могли быстро заметить самолеты на фоне неба. Проклятые чайки! Они хуже, чем что бы то ни было, действуют на нервы. Интересно, сколько ложных тревог прозвучало из-за них. Я очень рад, что не мне досталось наблюдение за солнечным сектором. Первый вахтенный офицер продолжает отдавать команды: — Аппараты с первого по третий — приготовиться! Первый и третий аппараты — пли! Дистанция четыреста — расхождение восемьдесят — угол? — Угол девяносто, — доносится снизу. Океан окончательно пробудился. С первым светом мелькают короткие волны. Наш нос заблестел. Небо быстро меняет свой цвет: красно-желтое, желтое, затем сине-зеленое. Дизели набрасывают сизую вуаль своего выхлопного газа на розовый тюль нескольких облачков. В солнечных лучах наш кильватер искрится мириадами блесток. Человек рядом со мной поворачивает ко мне свое лицо, озаренное красным сиянием рассвета. Вдруг далеко в волнах я замечаю несколько темных точек… которые тут же пропали. Что это было? Наблюдатель по левому борту тоже их видел. — Дельфины! Они приближаются подобно неотрегулированным торпедам, то ныряя в волнах, то выскакивая из них. Один из них заметил лодку, и все вместе, как по команде, они устремляются к нам. Вскоре они у нас на траверзе по оба борта. Их дюжины. Животы отливают ярко-зеленым цветом, плавники режут воду подобно носам кораблей. Они без труда движутся рядом с нами. Глядя на непрерывный каскад их прыжков и подскоков, язык не повернется сказать, что они «плывут». Кажется, вода нисколько не противится движению их тел. Я с трудом отвожу от них взгляд, напомнив себе, что мне надо наблюдать за моим сектором. Короткие порывы ветра сминают волны. Постепенно небо затягивается облаками. Свет просачивается к нам вниз как будто через гигантскую крышку из матового стекла. Вскоре наши лица покрываются каплями летящих брызг. Лодка ускоряет свой ход. Дельфины внезапно покидают нас. К концу вахты у меня ощущение, что мои опухшие глазные яблоки держатся на кончиках нервов. Я надавливаю на них ладонями, и мне кажется, что глаза возвращаются на свое место. Я так окоченел, что, стянув с себя намокшие плащ и штаны, могу еле двигаться, и у меня хватает сил лишь на то, чтобы залезть на свою койку. И опять полчаса до смены вахты. В сотый раз я рассматриваю прожилки на деревянной обшивке рядом с койкой: не поддающиеся расшифровке иероглифы природы. Линии, огибающие сучок, напоминают воздушный поток, обтекающий профиль крыла самолета. Внезапно раздается дребезжащий сигнал тревоги. Он выбрасывает меня из койки, и я, еще плохо соображая, что делаю, уже двигаюсь, шатаясь из стороны в сторону. Третья вахта — штурмана. Что могло произойти? Только я собрался влезть в свои сапоги, как набежала толпа народу. В мгновение ока в каюте воцарилось лихорадочное оживление. Из камбуза валит голубоватый дым. В нем маячит лицо одного из кочегаров. С деланным равнодушием он интересуется, что случилось. — Что-то не закрепили как следует, ты, тупица! Лодка по-прежнему на ровном киле. Что это значит? Звучит тревога — а мы все еще в горизонтальном положении? — Отставить тревогу! Отставить тревогу! — выкрикивают динамики, и наконец с поста управления докладывают: — Ложная тревога! — Что? — Рулевой случайно задел тревожный звонок. — Черт его подери! — Какого придурка угораздило? — Маркус! Все на мгновение потеряли дар речи, но тишина тут же взрывается всеобщей яростью. — Я вышвырну эту свинью за борт! — Дерьмо поганое! — Долбаная задница! — То же самое говорит и моя подруга… — Заткни свой хлебальник! — Твой зад надо использовать вместо привальных брусьев. — И лучше между двумя крейсерами! Похоже, сейчас грянет буря. Штурман весь вне себя. Он не вымолвил ни слова, но его глаза просто сверкают. Счастье рулевого, что он сидит в башне. Даже шеф собирается разорвать его на куски, как только доберется до него. Политика является запретной темой в офицерской кают-компании. Стоит мне коснуться событий политической жизни хотя бы и в приватной беседе со Стариком, как он, насмешливо скривив губы, тут же кладет конец любой попытке наладить серьезный разговор. Вопросы о смысле войны и наших шансах на победу полностью исключены. В то же время нет никаких сомнений, что Старика, когда он целый день о чем-то размышляет, беспокоят именно они, а не его личные проблемы. Он мастер камуфляжа. Лишь иногда он чуть-чуть приподнимает свое забрало, бросает реплику с зашифрованным в ней подтекстом и на мгновение показывает лицо своего истинного мнения. Особенно часто это происходит, когда он взбешен — выпуски новостей по радио почти всегда приводят его в ярость — и тогда он не скрывает свою ненависть к нацистской пропаганде: — Они называют это «лишить врага его транспортного флота»! «Уничтожение тоннажа противника»! Гении! «Тоннаж»! Так-то они отзываются о прекрасных кораблях. Долбаная пропаганда — они делают из нас профессиональных палачей, пиратов, убийц… Отправленный на дно груз, который, как правило, более ценен для противника, нежели потопленные суда, почти совсем не волнует его. Его сердце кровью обливается при мысли о кораблях. Они для него являются живыми существами с пульсирующими внутри них механическими сердцами. Уничтожение кораблей он расценивает как преступление. Я часто думал, как же он может разрешить этот безысходный внутренний конфликт с самим собой. Очевидно, он свел все проблемы к единому знаменателю. Атакуй, чтобы не уничтожили тебя самого. Похоже, его девиз — «Подчинись неизбежному». И для него это не просто красивые слова. Временами меня подмывает выманить его из укрытия. Хочется спросить, не принимает ли он участия в той же игре, что и все остальные, только по более сложным правилам, нежели большинство; не требует ли эта игра применения всех способов самообмана, который позволяет жить с мыслью, что все сомнения должны отступать на задний план перед чувством долга. Но всякий раз он ловко уворачивается от меня. Большую часть из того, что мне известно, я понял из его неприязней и антипатий. Снова и снова первый вахтенный офицер и новый инженер выводят Старика из себя. Его раздражает даже привычка первого вахтенного садиться строго на свое место. И потом, эта его демонстративная аккуратность. И его манеры за столом. Он держит вилку и нож так, как будто препарирует ими. Каждая консервированная сардина должна пройти через процедуру официального вскрытия. Сперва он тщательнейшим образом изучает ребра и спинную кость, затем принимается удалять кожный покров. Ни одна самая крохотная косточка не ускользнет от него. К этому времени Старик уже готов вскипеть. Помимо консервированных сардин у нас есть еще копченая колбаса с очень тонкой шкуркой, которую совершенно невозможно снять. Это излюбленный объект, на котором первый вахтенный офицер оттачивает свое искусство паталогоанатома. Он снимает шкурку тонюсенькими полосками, иначе она просто не отчищается. Все мы лопаем колбасу как она есть, вместе со шкуркой. Невзирая на все потуги первого вахтенного, ему не удается справиться с ней. Заканчивается все тем, что он вместе со шкуркой отрезает столько самой колбасы, что почти нечего класть в рот. Старик не в силах дольше сдерживаться: — Превосходное украшение для ведра с отбросами! Но даже это — слишком тонкий юмор для понимания первого вахтенного офицера. До него не доходит. Он смотрит в ответ безо всякого выражения на лице и продолжает обдирать и обрезать колбасу. Новый инженер немногим лучше. Больше всего Старика раздражают его наглая ухмылка и чувство собственного превосходства. — Второй инженер не блещет, как по-вашему? — недавно поинтересовался он у шефа. Тот лишь закатил глаза и покачал головой взад-вперед, как механическая кукла в витрине магазина — жест, которому он научился у Старика. — Ну же, не тяните! — Сложно сказать. Как говорится, нордический характер. — Ужасно заторможенный нордический характер! Как раз такой человек нам и нужен на должность старшего инженера! Никакого проку! И немного погодя: — Я хочу знать только одно — как мы собираемся избавиться от него. В этот момент появляется второй инженер. Я внимательно разглядываю его: коренастое тело, голубые глаза — идеальный портрет для школьных учебников. Много крема для волос и лени. В общем, полная противоположность шефу. Чувствуя, что кают-компания не очень расположена к нему, второй инженер пытается наладить приятельские отношения с младшими офицерами. Командир неодобрительно относится к подобному нарушению субординации и всякий раз сердито косится на второго инженера, когда тот направляется к унтер-офицерской каюте. Не отличаясь большой сообразительностью, второй инженер совершенно не замечает этого и, втиснувшись на койку, когда там есть свободное место, он начинает болтать с унтер-офицерами о том, о сем. Ничего удивительного, что атмосфера далека от благодушной, если с нами за одним столом сидят первый вахтенный офицер и второй инженер. Разговоры ведутся о нейтральных вещах. Стараются избегать скользких тем, но случается, что Старик теряет над собой контроль. Как-то за завтраком он спросил: — Господа в Берлине, похоже, сильно обеспокоены, как бы придумать новые эпитеты, которыми они могли бы наградить герра Черчилля. Как там его назвали в сегодняшнем официальном выпуске новостей? Старик явно раздражен. Не дождавшись ответа от собравшегося за столом общества, он сам отвечает на свой вопрос: — Алкоголик, пьянчуга, паралитик… Должен заметить, что этот спившийся паралитик доставляет нам массу проблем. Первый вахтенный сидит, как будто аршин проглотил, и выглядит полным ослом. Мир внезапно утратил привычную для него ясность. Шеф, сидя в своей обычной позе, обхватив руками колени, уставился в одну точку между тарелок, как будто увидел там некое замечательное откровение. Тишина. Старик не собирается успокаиваться. — Я думаю, музыка будет сейчас очень кстати. Может быть, наш юный вожак гитлерюгенда будет настолько любезен, чтобы поставить какую-нибудь запись. Хотя никто не смотрит на первого вахтенного, он понимает, что эти слова относятся к нему, и, покраснев до кончиков волос, вскакивает на ноги. Старик кричит вслед ему: — «Типперери» [26] , если можно! Когда первый вахтенный офицер возвращается, а по лодке разносятся первые аккорды песни, Старик язвительно интересуется у него: — Надеюсь, господин первый вахтенный офицер, эта мелодия не подрывает основы Вашего мировоззрения. И затем, торжественно подняв указательный палец, добавляет: — Голос его хозяина — не нашего. [27] Я сижу на полу рядом с дверью в носовом отсеке, подтянув колени к груди. Тут можно сидеть только таким образом, с торпедами внизу, прислонившись спиной к стене. Разговор идет легко. Совсем не похоже на напряженную атмосферу офицерской кают-компании. Тон, как обычно, задают все те же Арио и Турбо напару с Данлопом и Хекером. Некоторые менее говорливые уже прекратили спорить, предоставив другим простор для дискуссий и выпендрежа друг перед другом, и разбрелись по койкам и гамакам, подобно ночным животным, расползающимся по своим логовам. — Однажды проститутка описала мне всю спину, — доносится сверху голос из гамака, — Вот это было здорово, скажу я вам! — Ну ты и свинья! — Здорово? Я расскажу вам, что такое здорово! — заявляет Арио, — На нашем пароходе был один тип, который постоянно твердил: «Воткни в пробку гвоздь, привяжи к нему струну, засунь пробку себе в зад и попроси кого-нибудь сыграть мелодию на этой струне!» — Что, не могли придумать ничего интереснее? — Говорят, что при этом испытываешь очень приятные ощущения в заднем проходе, — продолжает настаивать Арио. Тут до меня долетает обрывок разговора из дальней части отсека, ближе к носу: — Эмма до сих пор не знает, кто лишил ее девственности. — Как так? — Как так? Боже, неужели ты настолько глуп? Попробуй, подставь свой зад под циркулярную пилу, а потом спроси, какой зубец порвал тебя первым! Раздается взрыв хохота. Я впервые вижу старшего механика Йоганна на мостике. При ярком дневном свете он выглядит вдвойне более истощенным и бледным, нежели в моторном отсеке, освещенном электрическими лампами. Не успел он появиться здесь, как уже весь дрожит, будто его только что подняли с теплой постели. — Непривычны к свежему воздуху, Йоганн? — спрашиваю я. Вместо ответа он мрачно взирает поверх фальшборта с видом, выражающим что-то очень похожее на омерзение. Морской пейзаж ему явно не нравится. Я никогда не видел его прежде в таком плохом расположении духа. Обычно он всегда бодрый, но только когда он смотрит на трубы и манометры. Для него серебристые плиты палубы в отделении электродвигателей — настоящее воплощение жизненных устоев, запах масла — лучше всякого бальзама для его легких. Но тут, наверху, лицом к лицу со стихией — да пропади оно все пропадом! Скользящий по океанской глади взгляд, полный отвращения, ясно дает понять, что, вне всякого сомнения, вид моря может быть очень даже приятен для примитивных созданий, вроде матросов, но только не для специалистов, которые на «ты» со сложнейшими механизмами. С лицом, на котором написана непреклонная уверенность в этом постулате, Йоганн молча спускается вниз. — Теперь он пойдет изливать душу своим машинам — жаловаться на жестокое-жестокое море, — говорит второй вахтенный офицер. — Забавные гении эти мотористы. Такое впечатление, что свежий воздух вреден для их легких, солнечный свет раздражает сетчатку их глаз, ну а морская вода — просто раствор соляной кислоты. — Но ведь шеф не такой, — замечаю я. Второй вахтенный никогда не лезет в карман за словом: — Он — типичный извращенец среди них! Для меня выходы на мостик — истинное спасение. К счастью, на мостике помимо наблюдателей разрешается присутствовать еще двум членам команды. Я использую эту возможность как можно чаще. Когда я просовываю голову в люк боевой рубки, чувствую себя на воле. Я вырвался из механической клетки, из пространства, ограниченного стенами, из прелой вони к свету и чистому воздуху. Первым делом я изучаю небо, пытаясь найти там погодные приметы, затем быстро оглядываю горизонт. Потом я кручу головой по сторонам, и наконец запрокидываю ее назад. Сквозь разрывы в облачной пелене я устремляю свой взор в небеса. Ничто не мешает мне наслаждаться этим гигантским калейдоскопом, картинки в котором непрерывно сменяют одна другую. Я наблюдаю, как меняется панорама неба над головой: сейчас, к примеру, оно глубокого синего цвета в вышине. Все прорехи между быстро двигающимися облаками заполнены насыщенным синим цветом. И лишь вдалеке, над самым горизонтом, пелена облаков разрывается. Там голубой цвет не такой густой, разбавленный восходящими потоками влаги, испаряющейся с поверхности океана. К востоку над горизонтом все еще виднеется мазок красной краски, на фоне которого плывет единственное темно-лиловое облачко. Сейчас за кормой лодки происходит нечто поистине удивительное. На полпути к верхней точке небесного купола растекается пятно синевато-стального цвета, пока оно не начинает смешиваться с потоком бледной охры, поднимающейся из-за горизонта. Сперва в месте соприкосновения двух красок возникают струйки землисто-зеленого цвета, которые постепенно начинают подсвечиваться сзади тусклым голубым светом с едва сохранившимся оттенком зеленоватого цвета: на небесной палитре возникает цвет, который художники называют веронский голубой. К полудню небо заполняет холодный серебристо-серый цвет. Громады облаков исчезают, и лишь несколько шелковистых перистых облачков загораживают своей вуалью солнечный лик, разбрасывая его сияние серебристыми бликами и вспышками. На небе разворачивается тихая пасторальная сценка в нежных перламутровых тонах — как будто картина, написанная внутри раковины. Во второй половине дня по правому борту за темно-синими облаками сверкают полосы желтого и оранжевого света. Их насыщенный, тяжелый цвет наводит на мысль о масляных красках. Облака взлетают ввысь, как будто спасаясь от пожара в прериях: настоящее африканское небо. Я представляю себе горы с плоскими вершинами, жирафов, щиплющих ветки акаций, гну и антилоп. Вдалеке слева по борту из-за груды грязных шерстяных облаков в небо поднимается радуга. Над ней видна вторая, более бледная дуга. В центре их полукружья плывет темный шар облака, похожего на разрыв шрапнели. Ближе к вечеру окружающие меня декорации меняются до неузнаваемости. Перемена достигается не за счет нескольких новых занавесов или смены некоторых оттенков; вместо этого прибывает величественная процессия облаков, быстро заполнивших собой все пространство неба. Посчитав причудливость их форм недостаточно поразительной саму по себе, солнце прорывается в разрывы между тучами, меча вниз под косым углом копья света прямо в скопище облаков. После ужина я опять выбираюсь на мостик. День гаснет, растворяясь в сумерках. Остатки света разбросаны пятнами по облакам, плывущим вровень друг за другом подобно костяшкам абака [28] на западном небосклоне. Вскоре на небе можно различить лишь маленькое пушистое облако, в котором запуталось немного уходящего света. Сияние закатившегося солнца озаряет непродолжительное время горизонт, но затем и оно меркнет. День завершен. На востоке уже наступила ночь. Вода, скрытая фиолетовыми тенями, тоже преображается. Ее говор становится громче. Лодка скользит по волнам, как по груди спящего исполина, вздымающейся во сне. Каждую полночь меня будит смена вахты в машинном отсеке. Обе вахты, сменяющая и сменяемая, должны миновать унтер-офицерскую каюту. Некоторое время обе двери в дизельное отделение остаются открытыми. Рев двигателей наполняет каюту. Они втягивают в себя сильный поток воздуха, от чего моя занавеска надувается подобно парусу. Один из возвращающихся с дежурства людей, протискиваясь мимо разложенного стола, заставляет ее выгнуться в противоположном направлении. Теперь покой восстановится лишь спустя некоторое время. Я закрываю глаза и стараюсь не слышать голоса. Но тут загорается другая лампа, на потолке. Ее свет вспыхивает прямо у меня перед лицом, и я окончательно пробуждаюсь. Сильно пахнет выхлопами дизелей. Унтер-офицеры, пришедшие со своей вахты, стягивают промасленные куртки и брюки, отпивают по несколько глотков яблочного сока из бутылок и забираются в свои койки, негромко переговариваясь. — Ты только представь себе, — слышу я голос Клейншмидта. — Кофе в доме моих будущих тестя и тещи, вазы с цветами и блюда с золотой каемкой. Очень милые люди. Старику шестьдесят пять, а ей уже семьдесят. На столе песочное печенье и сливовый пирог. Перед этим подали черносмородиновый ликер, домашний — высший класс. Моя невеста на кухне варит кофе. Я сижу на софе, расставив руки вот так, и моя правая рука проваливается в щель между сиденьем и спинкой — представляешь? — Конечно. А что было дальше? — Догадайся, что я выудил оттуда? — Откуда мне знать? — должно быть, это помощник на посту управления Айзенберг. — Не тяни слишком долго. — Ладно. Упаковку из пяти презервативов. Три еще не были использованы. Что скажете? — Что ты здорово умеешь считать. — Я выкладываю упаковку на стол. У стариков отвисает челюсть. Затем я поднимаюсь и ухожу — конец мечтам! — Ты с ума сошел! — А ты считаешь, что я должен был пригласить герра Пиздобрата выпить со мной кофе, так по-твоему? — Не принимай близко к сердцу. — Либо я, либо он! Третий вариант со мной не проходит! — Ну ты и упертый! С чего ты взял, что она действительно… — Да ладно тебе, не говори ерунды! Или ты думаешь, я поверю, что они потребовались старику? Я опять отворачиваюсь к фанерной стенке, но в этот момент дверь с грохотом распахивается, и последним появляется помощник боцмана Вихманн. Он захлопывает дверь за собой и включает вторую яркую лампочку. По опыту прошедших ночей я знаю, что сейчас произойдет. Но проклятое любопытство заставляет меня наблюдать эту сцену снова. Вихманн встает в позу перед зеркалом, висящим на двери, и начинает корчить себе рожи. Прежде чем расчесать волосы, он пару раз проводит туда-сюда ногтем по зубьям расчески. После нескольких попыток ему удается добиться абсолютно ровного пробора. Когда он отступает назад на несколько шагов, я вижу его вдохновенное лицо в экстазе самосозерцания. Настает момент, когда он изучает себя с обеих сторон, поочередно склоняя голову то направо, то налево. Потом он подходит к своему шкафчику и начинает рыться в нем. Когда он опять предстает перед зеркалом, в его руке зажат тюбик. Он аккуратно выдавливает помаду на расческу и начинает водить ею по голове, снова и снова, пока его волосы не превращаются в зеркально гладкую поверхность. Наконец он убирает свой парикмахерский набор, снимает куртку, скидывает ботинки, не развязав на них шнурки, и заваливается в койку, оставив свет включенным. Пять минут спустя я слезаю вниз, чтобы потушить его. Проходя мимо, я бросаю взгляд на помощника боцмана: от былого великолепия не осталось и следа. На посту управления я встречаю Старика. Он настроен радушно. Совершенно очевидно, что ему хочется поговорить. На этот раз я делаю ход первым и спрашиваю его, почему столько людей добровольцами поступают на службу в подводный флот, невзирая на тяжелые потери. Как всегда, он несколько минут размышляет. Затем произносит, делая паузы: — Вы не добьетесь многого от самих ребятишек. Само собой, их привлекает аура. Мы те, кого можно назвать creme de la crиme [29] , добровольческий корпус адмирала Деница. [30] Ну и, конечно же, пропаганда… Долгое молчание. Старик смотрит себе под ноги. Наконец он готов продолжать: — Наверное, они просто-напросто не в состоянии представить, что ждет их впереди. Да и потом, они только начинают свою жизнь с чистого листа — три класса старшей школы, затем сразу призыв в армию, а там — обычное военное обучение. Они пока еще ничего не видели — и ничего не испытали — и, кроме того, у них отсутствует воображение. По его лицу пробегает тень усмешки, когда он поворачивается ко мне в пол-оборота: — Маршировать с винтовкой за плечами — я тоже не могу сказать, что меня это очень вдохновляет. А вам понравилось бы месить грязь по сельской местности в солдатских сапогах? Во всяком случае, в отношении этого мы наверняка находимся в лучшем положении. Нас привозят в порт. Нам не приходится топать пешком, зарабатывая себе мозоли на ногах. Регулярная кормежка — как правило, горячая еда. Где еще найдешь такое? Кроме того, мы спим на настоящих койках. Отличное отопление. И вокруг морской воздух, так полезный для дыхательных путей… Ну и, конечно же, отпуска домой, в стильной морской форме, украшенной наградами. Если вы спрашиваете мое мнение, то я считаю, что нам живется лучше обычных родов войск: конечно же, команда подводной лодки не идет ни в какое сравнение с прочими военными моряками, которые гребут дерьмо лопатами. Вообще, все относительно. При упоминании «гребущих дерьмо» я увидел себя, отрабатывающего «индивидуальный проход с отданием чести». Командир взвода выкрикивает команды во всю мочь своей глотки. Каждое произносимое слово заставляет его приподниматься на цыпочках: — Будьте так любезны быстрее поднимать свою винтовку, а не то я обещаю, что у вас моча польется из носа и ушей раньше, чем я покончу с вами! А перед этим трудовая повинность… Август Риттер фон Каравец, так звали того ублюдка, которого нам назначили главным инструктором после того, как несколько раз переводили его из одной части в другую за дисциплинарные нарушения. «При правильном командовании взвод должен быть заметен на местности только по белкам глаз» — это был его основополагающий принцип. Благодаря его марш-броскам и проходам парадным маршем по болоту, мы всего за пять минут успевали покрыться с ног до головы ледяной грязью. Ни на ком из нас не было ни одного сапога — все они оставались в трясине, а мы в результате промокали до костей. Спустя два часа этот придурок устраивал смотр обмундированию и у каждого находил нечто, достойное взыскания. Это значило: сваливайте всю одежду в одну кучу посреди комнаты, а потом двадцать человек заново разбирают свои пожитки. В качестве «наказания» он устраивал знаменитые строевые учения, проводившиеся на склоне холма. Это было похуже болота, так как стоявшим на флангах приходилось рвать легкие, чтобы держать фронт во время забега на холм. А эта сволочь внимательно следила, чтобы все по очереди успели побывать на флангах шеренги… Когда Старик продолжает свою речь, циничная усмешка исчезает с его лица: — Наверное, такие вещи получается проделывать только с детьми потому, что они, как это принято называть, еще недостаточно зрелые. У них нет никаких обязательств ни перед кем. Из серьезных передряг почти всегда живыми выходят только офицеры. У которых есть жены и дети! Забавно. Как-то раз мы подбирали моряков с потопленного эсминца — одного из наших — вытаскивали их воды. Мы пришли туда спустя два часа после того, как он ушел на дно, что в подобных случаях считается очень быстро. Дело было летом, и вода была не очень холодная. Но большинство молодежи болталось в своих спасательных жилетах — уже захлебнувшиеся. Они просто-напросто сдались, повесили носы в буквальном смысле этого слова, хотя волнение на море было всего лишь между средним и бурным. Боролись только люди в возрасте. Один из них — ему было за сорок, он был серьезно ранен — и он выжил несмотря на то, что потерял много крови. А восемнадцатилетние, без единой царапины — нет. Старик на мгновение смолкает, очевидно, подыскивая нужные слова, чтобы подытожить сказанное. Затем: — Старшие, как правило, выживают — дети, скорее всего, сдадутся. Появившийся шеф бросает на меня изумленный взгляд. Командир продолжает: — На самом деле мы должны уметь обходиться гораздо меньшим числом людей. Я нередко мечтаю о лодке, которой потребовалась бы команда из двух-трех человек. В точности, как в самолете. Вообще-то основная причина, по которой все эти люди собрались здесь, на борту лодки, — это недоработки конструкторов. Большинство членов команды выполняют чисто механические функции. Они лишь звенья, заполняющие пробелы, оставленные конструкторами в цепочке механизмов. Вряд ли можно назвать бойцами людей, открывающих и закрывающих клапаны, или переключающих рубильники. Я не могу слушать, как командующий подводным флотом пытается всех вдохновить рекламным лозунгом: «Атакуйте! Побеждайте! Уничтожайте!» Полная ерунда. Кто атакует? Командир и никто другой. Матросы даже не видят противника. Старик смолкает. Сейчас не надо ничего говорить. Сегодня не надо прилагать усилия, чтобы разговорить его. — Чертовски обидно, что Дениц присоединился к компании этих болтунов. А ведь сначала мы клялись его именем, — тихо говорит он. Я уже знаю, что гнетет Старика. После его последнего рапорта отношения между ним и командующим подводным флотом испортились. — Мы привыкли видеть в нем морского Мольтке. [31] Но теперь от него можно услышать лишь «Один за всех, все за одного», «Один Рейх, один Народ, один Фюрер», «Фюрер смотрит на тебя», Фюрер, Фюрер, Фюрер… Уши уже вянут от всего этого. Постоянно одно и то же. А теперь он еще напирает на «Германских женщин, наше самое драгоценное достояние» и «Когда я покидаю Фюрера, я чувствую одну пустоту». Подобные высказывания кого угодно свалят с ног. В голосе Старика звучит горечь. Шеф смотрит прямо перед собой и делает вид, что ничего не слышит. — Да уж, команды добровольцев! — Старик возвращается к тому месту, откуда начал. — Товарищество — единение всех людей на борту корабля — «клятвенное братство» — на самом деле это все не пустые слова. Это и вправду притягивает людей. А еще больше — сознание того, что ты принадлежишь к элите. Достаточно посмотреть на парней на берегу, когда они отправляются в отпуск. Они раздуваются, как зобастые голуби, одетые в форму с нашивками подводников. Кажется, это также оказывает эффект и на дам… Треск в громкоговорителе. Затем раздается: — Приготовиться второй вахте! На этот раз приказ относится и ко мне в том числе. Я собираюсь отстоять одну вахту в качестве кочегара, обслуживающего систему выпуска дизелей. Шеф выдал мне беруши — ватные затычки для ушей: — Должен предупредить вас, что шесть часов рядом с работающими дизелями мало не покажутся. Двигатели втягивают в себя воздух, которым люк присасывается так плотно, что мне приходится приложить всю свою силу, чтобы распахнуть его. Тут же непрекращающимися взрывами на меня обрушивается шум работающих машин. Перестук штанг толкателей и качающихся рычагов складывается в аккомпанемент ударных, сопровождающих постоянный ураган взрывов в цилиндрах и глухой, подобный раскатам грома, рокот, доносящийся, как я предполагаю, из турбины. Но оказывается, что сейчас работает лишь правый дизель, подзаряжающий батареи аккумуляторов, да и то вполовину мощности; левый двигатель безмолвствует. Значит глухой рев — это не турбина, которая запускается для увеличения притока воздуха только на максимальных оборотах двигателей. Дизели достают почти до скругленного потолка. Сбоку от правого двигателя слаженно, в унисон, двигается сцепка из рычагов и толкателей, заставляющих громадную машину вздрагивать при каждом их совместном толчке. Старший механик Йоганн на своем посту. С того самого момента, как я появился в моторном отсеке, он не обратил на меня ни малейшего внимания. Все его внимание приковано к неровно двигающейся стрелке тахометра. Она совершенно неожиданно может подскочить на несколько отметок и замереть, нервно подрагивая, в то время, как наши винты борются с переменчивым сопротивлением бурных волн. Даже не смотря на тахометр, я острее чувствую здесь, в кормовой части корабля, нежели на посту управления, как волны сжимают лодку в своих объятиях, чтобы потом ослабить их и подтолкнуть ее вперед. Сначала винты проворачиваются с натугой, затем лодка вырывается на свободу из стиснувшей ее воды, тогда они начинают крутиться быстрее. Йоганн проверяет поочередно давление масла и давление охлаждающей жидкости, затем с отвлеченным видом лаборанта он тянется к топливопроводу, который разветвляется под смазочными насосами, и оценивает его температуру. В завершение он взбирается на серебристую сверкающую лесенку, которая перемещается вдоль всей длины дизеля, и касается то взлетающих, то опадающих шарниров качающихся рычагов. Все это он проделывает медленными, точно выверенными движениями. Перекрикивая гул двигателей, он отдает мне распоряжения: смотреть, чтобы ничего не перегревалось, не забывать притрагиваться к трубам охлаждающей воды и следить за качающимися рычагами на штангах толкателей, как только что проделывал он сам. А если подаст знак, перекрыть заслонку выхлопной системы. Я много раз наблюдал эту процедуру. Йоганн возвращается на свой пост управления, вытирает руки ярко-пестрой тряпкой, достает бутылку яблочного сока из рундука, стоящего рядом с его небольшим столиком, прикрученным к полу, и, запрокинув голову, делает пару больших глотков. Со стыков вибрирующих труб капает масло. Я поочередно ощупываю их все, ощущая рукой сильное биение. Все стыки одинаково теплые. Взрывы в цилиндрах беспрестанно следуют один за другим. Впуск, сжатие, рабочий ход, выпуск — повторяю я про себя. Спустя четверть часа Йоганн открывает люк камбуза и поворачивает маховик на потолке, одновременно выкрикивая пояснение своих действий: — Я закрываю — нижний впускной клапан дизеля — теперь он — забирает воздух — изнутри лодки — получается — хороший сквозняк — проветривающий помещения! Через час старший механик покидает свой пост управления и идет по проходу между обоими дизелями. Один за другим он открывает контрольные краники сбоку работающего дизеля. Из каждого вырывается струя пламени. Йоганн удовлетворенно кивает головой: во всех цилиндрах есть искра, все в полной исправности и рабочем состоянии. Интересно, думаю я, курить запрещено, а вот так выпускать огонь — можно. Раскачиваясь, как канатоходец, Йоганн возвращается на пост управления, стирая попутно несколько масляных пятнышек с полированной поверхности металла, и снова вытирает руки куском хлопчатобумажной ветоши. Тряпка засовывается между труб поблизости от выхода. Через некоторое время он тянется вверх и открывает клапан высокого давления, чтобы увеличить подачу топлива. Потом он бросает взгляд на выносной термометр, показывающий температуру во всех цилиндрах и сообщающихся с ними выпускных трубах. Взяв огрызок карандаша, такой короткий, что его приходится держать кончиками пальцев, он делает запись в машинный журнал: потребление топлива, температуры, перепады давления. Только что сменившийся с вахты рулевой, нагруженный мокрыми дождевиками, с грохотом вваливается в дверь. Движимый скорее воздушным потоком, нежели своей инерцией, он, протиснувшись мимо меня, продолжает свой путь далее в хвост лодки, вдоль опорных балок дизеля, по направлению к отсеку электродвигателей, где он развешивает для просушки одежды, с которых капает вода, на кормовом торпедном аппарате. Помощник дизелиста притулился напротив меня на низком ящике с инструментами, перед стойкой управления левого дизеля, углубившись в потрепанную книгу. Его двигатель простаивает, так что ему нечего делать. Но он должен оставаться на своем посту потому, что его агрегат может быть востребован в любое мгновение. Снова и снова я прохаживаюсь по отполированной до блеска стальной дорожке вдоль правого дизеля. Судя по манометрам, давление в норме. Старший механик подает мне знак присесть в дверном проеме, ведущем в отсек электродвигателей. С распределительных коробок рядом с дверью в коричневых сумках свисают комплекты спасательного снаряжения. Их вид наводит на гнетущую мысль, что отсюда далеко до поста управления лодкой и мостика. Очень длинный путь к спасительному люку в башне боевой рубки. Человек с богатым воображением наверняка будет чувствовать себя здесь, в моторном отсеке, не в своей тарелке. Можно повторять себе тысячу раз, что если лодку отправят на дно, совершенно не важно, долог или короток путь к спасительному выходу. В твои нервы въедается незаглушаемое ничем осознание того, что ты заперт в самом дальнем конце лодки, на ее корме. Кроме того, лодка может так же легко потерпеть крушение на поверхности — например, в результате тарана — и все знают, что в этом случае можно спасти наблюдателей на мостике и тех, кто находится на посту управления, но у команды машинного отделения нет ни единого шанса. Перекрывая шум дизелей, разносится пронзительный звонок. Загорается красная лампа. Укол страха. Помощник дизелиста вскакивает на ноги. Что случилось? Йоганн делает успокаивающий жест. Я понял: поступил приказ запустить левый дизель. Теперь и мне есть чем заняться: открыть выхлопные клапаны левого дизеля. Помощник дизелиста подсоединяет двигатель к ведомому валу. В цилиндры с шипением врывается сжатый воздух. Старший механик уже открыл топливную дроссельную заслонку. Щелкнул шатун, и раздается треск первого взрыва. Штанга толкателя приходит в движение: левый дизель проснулся. На все цилиндры подается искра, и вот уже их шум сливается с грохотом правого дизеля. И опять наступает время ничегонеделания. Приборы показывают, что двигатели получают все, что им требуется: топливо, воздух и воду для системы охлаждения. Прошло три часа — половина вахты. После запуска левого дизеля воздух в отсеке быстро становится более горячим и тяжелым. В десять часов кок приносит ведро лимонада. Я жадно пью прямо из ковша. Йоганн тычет большим пальцем вверх: пора закрывать заслонки выхлопной системы. Нельзя забывать о них. Когда лодка находится в погруженном состоянии, они перекрывают выхлопные трубы дизелей, и они должны быть абсолютно герметичны, чтобы вода не проникла в двигатели. Когда мы двигаемся по поверхности, в дизелях происходит неполное сгорание топлива. Это приводит к тому, что в выхлопной системе откладывается нагар, который при погружении может помешать заслонкам закрыться до конца. В начале войны лодки погибали лишь из-за того, что заслонки стопорились остатками сгорания, и вода врывалась внутрь. Чтобы не допустить этого, мы каждые четыре часа «разрабатываем» заслонки. Опять моргает красная лампочка. Телеграф моторного отсека перескакивает на «малый вперед». Старший механик передвигает вверх рычаг топливного дросселя. В топливные помпы цилиндров поступает меньше топлива, ритм сгорания нарушается, и обороты правого дизеля начинают снижаться. Йоганн переводит дроссель на нулевую отметку, и дизель останавливается. Он поднимает кулак, показывая мне, что надо перекрыть внешнюю заслонку выхлопной системы, поворачивая большой ручной маховик на потолке. Я хватаюсь за его спицы и начинаю крутить, прикладывая всю свою силу, двигая заслонку взад-вперед по ее направляющим, чтобы соскрести с них весь отложившийся нагар. Туда-сюда, туда-сюда, пока Йоганн не останавливает меня. Обливаясь потом и пытаясь восстановить дыхание, я стою и слушаю, как правый дизель снова оживает. Вскоре после этого останавливается левый дизель, и вся процедура повторяется заново. К этому времени у меня совсем не остается сил, и я должен напрягать каждый свой мускул, чтобы повернуть маховик. По моему лицу стекают струйки пота. Оба дизеля недолго работают вместе, как лицо механика становится напряженным. Замерев, подобно каменной статуе, он прислушивается к пульсу работающих машин. Потом достает карманный фонарик, отвертку и протискивается мимо меня. Приблизившись к кормовому люку, он поднимает пайолу, светит вниз и подзывает меня. Там, внизу, виднеется еще более запутанное нагромождение труб, фильтров, клапанов и краников. Это лишь часть систем водяного охлаждения, масляной смазки и подачи топлива. Теперь я тоже вижу: из одной трубы течет тоненькая струйка воды. Йоганн бросает на меня красноречивый взгляд и, держа свои инструменты, начинает пробираться к месту аварии между труб, изгибаясь во все стороны подобно акробату. Спустя немного времени он подает мне несколько болтов и гаек. Он снимает герметизирующий кожух с трубы. Я не могу понять, что он кричит мне. Ему приходится высунуть свою голову из переплетения труб, пока до меня не доходит: помощник дизелиста должен отрезать новую уплотнительную прокладку. Внезапно всем находится дело. Эта починка не из самых легких. На спине Йоганна растекается большое темное пятно пота. Наконец он, весь в масле, выбирается из железных джунглей и подмигивает мне — ему удалось справиться с проблемой. Но как он смог сразу определить неисправность? Должно быть, у него есть шестое чувство во всем, что касается двигателей. Без пяти минут двенадцать приходит свежая смена. Последний глоток яблочного сока, вытереть руки ветошью, и больше никаких мыслей, кроме одной: побыстрее выбраться из этой механизированной пещеры и скорее на пост управления, за первым глотком свежего воздуха. Пятнадцатый день в море. Уже прошло две недели. Сегодня низкие волны. Они беспорядочно сталкиваются без какого-либо намека на слаженное движение масс воды. Лодка неуверенно взбирается на их гребни, не имея возможности попасть в их ритм, которого попросту нет. Старые донные волны, которые можно изредка ощутить под гладью океана, возмущаемой резкими поверхностными волнами, вносят свои вариации в неровное дыхание Атлантики. За все это время нам не встретилось ничего, за исключением одной бочки, нескольких ящиков и однажды сотен винных пробок, чье появление озадачило даже командира: — Они остались не после кутежа — только пробки и ни одной пустой бутылки — так не бывает! Я стою вахту вместе со штурманом. По крайней мере, я буду поддерживать свои бицепсы в форме. Держа в руках тяжелый бинокль, я чувствую каждый мускул, начиная от предплечья и заканчивая лопатками. По сравнению с первым часом я начал чаще опускать его. Штурман может часами держать свой бинокль перед глазами. Можно подумать, он появился на свет с руками, согнутыми под прямым углом в локтях и прижатыми к туловищу. — Мы живем жизнью, которую можно назвать двойной, — начинает он ни с того, ни с сего. Я не понимаю, к чем он клонит. Членораздельная речь не относится к достоинствам штурмана, к тому же его слова долетают до меня промеж его кожаных перчаток: — Половина жизни, так сказать, проходит на борту, другая половина — на берегу. Он хочет сказать что-то еще, но видно, что не может подобрать подходящие слова. Мы оба заняты обзором своих секторов наблюдения. — Дело в следующем, — наконец, продолжает он. — мы здесь предоставлены сами себе — нет ни почты, ни связи, вообще ничего. Но все-таки есть нечто, соединяющее нас с домом. — Что именно? — Например, есть вещи, которые постоянно беспокоят тебя. Ты всегда тревожишься, как там дела дома. Больше всего — как там твои близкие. Они даже не догадываются, где мы находимся в этот момент, какое море бороздим сейчас. Опять пауза. Затем он продолжает развивать свою мысль. — Когда мы выходим в море, — он не сразу договаривает предложение до конца. — мы уже наполовину вычеркнуты из числа живых. Если с лодкой и правда что-то произойдет, пройдут месяцы, пока родным сообщат о ее гибели. Тишина. Внезапно он заявляет: — Если человек женился, считай, что он пропал. Это объявляется таким тоном, что сразу становится понятно: эта максима не подлежит сомнению. Я начинаю догадываться. Он говорит про себя. Но я делаю вид, как будто речь по-прежнему идет об общих вещах. — Ну, не знаю, Крихбаум, так ли уж важно обручальное кольцо… Сколько времени женат шеф? — Всего пару лет. Надменная дама — блонда с перманентной завивкой. Теперь, когда к его облегчению разговор пошел не о его проблемах, он говорит легко, без колебаний: — Она поставила что-то вроде ультиматума: «Я не позволю испортить себе жизнь!» — типа того. Похоже, она не испытывает недостатка в развлечениях в то время, как мы проветриваемся здесь. Одним словом, шефу повезло. К тому же она сейчас беременна. Снова молчание. Когда Крихбаум продолжает разговор, он опять говорит медленно, как в самом начале: — Понимаешь, что таскаешь с собой слишком много балласта — лучше не думать обо всем этом! Мы опять погружаемся в осмотр горизонта. Я разглядываю его в бинокль, дюйм за дюймом. Затем опускаю бинокль и окидываю взглядом море и небо, чтобы дать отдохнуть глазным мышцам. Потом прищуриваюсь и опять подношу окуляры к глазам. Все та же рутина: осмотреть горизонт, опустить бинокль, осмотреться вокруг, опять поднять бинокль. По курсу лодки, два румба слева по борту, виднеется полоса тумана — клок грязной, темно-зеленой шерсти, прилипшей к горизонту. Штурман сосредотачивает свое внимание в этом направлении. Туман всегда вызывает подозрение. Проходит добрых десять минут, прежде он продолжает свою мысль: — Пожалуй, это единственное, что можно сделать в таком случае, убраться подальше от всего этого menkenke! Это слово крутится некоторое время у меня в голове: — «Menkenke» — на идиш это значит «сумка с сюрпризами» или что-то в этом роде? Откуда он знает это слово: «menkenke»? «Fisimatenten» — у него другое значение — «неприятности». «Menkenke»… «Fisimatenten» — с ума сойдешь, размышляя о подобных словах. Я подумал про прапорщика Ульманна. У него тоже есть свои проблемы. Ульманн из Бреслау. Глядя на курносый нос и редкие веснушки, разбросанные по всему лицу, ему не дашь больше четырнадцати лет от роду. На базе я как-то увидел его в синей парадной форме. В большой фуражке на голове он был похож на клоуна, одетого в костюм, который был куплен ему на вырост. О нем сложилось хорошее мнение. Похоже, он крепкий парень. На самом деле, правильнее будет назвать его не «маленький», а «небольшой». И, присмотревшись к нему повнимательнее, понимаешь, что он старше, чем кажется. Не все морщины на его лице появились от смеха. Однажды, когда я остался с ним наедине в унтер-офицерской каюте, он начал странно себя вести: бесцельно перебирал кухонную утварь на столе, переставляя ее то туда, то сюда, перекладывал нож параллельно вилке и при этом время от времени посматривал на меня, явно стараясь обратить на себя внимание. Я понял, что он хочет мне что-то сказать. — Вы знаете цветочный магазин рядом с кафе «У приятеля Пьеро»? — Конечно, там две девушки-продавщицы. Одна, кажется, ее зовут Жаннет, очень миленькая. А как зовут другую? — Франсуаза, — подсказал прапорщик. — По правде говоря, я помолвлен с ней — конечно, тайно. Я чуть не поперхнулся: наш крошка-прапорщик с прической, как у фарфорового мальчика, в униформе, которая велика ему, помолвлен с французской девушкой! — Она очень хорошенькая, — сказал я. Прапорщик сидел на своей койке, положив ладони на бедра, и выглядел совершенно беспомощным. Казалось, это признание отняло у него последние силы. Постепенно все прояснилось. Она беременна. Прапорщик не настолько наивен, чтобы не понимать, что будет означать для нее рождение ребенка. Мы враги. Приговор сотрудничающим с оккупантами обычно не заставляет себя ждать. Прапорщик знает, насколько активизировались маки. [32] Девушка, очевидно, знает это еще лучше. — К тому же она не хочет ребенка! — промолвил он, но так нерешительно, что мне приходится спросить: — То есть? — В том случае, если мы вернемся из похода! — Хм, — пораженный, я не нашелся ответить ему ничего лучше, — Ульманн, не стоит так отчаиваться. Все уладится. Не надо думать о плохом! — Да, — это было все, что он смог произнести. Опять поднять бинокль. Почему их не делают менее тяжелыми? Штурман, стоя рядом со мной, саркастически замечает: — Господам из штаба следовало бы хоть раз посмотреть на это — ничего, кроме океана, и никакого намека на врага. Могу себе вообразить, как это выглядит в их понимании: мы выходим в море, идем несколько дней, наслаждаясь окружающим видом и вдруг, пожалуйста вам! — появляются транспорты, несметное количество их, все груженые до самого планшира. Смелая атака — выстреливаем все, что имеем. Несколько глубинных бомб в ответ — просто чтобы сбить с нас немного спеси. Множество победных вымпелов на перископе, каждый из которых означает упитанный танкер, и вот мы, с улыбкой до ушей, швартуемся у пирса. Тут же, само собой, духовой оркестр и награждение героев. Но вообще-то обо всем этом стоило бы снять фильм, только слишком много дерьма получилось бы крупным планом. Горизонт, чистый, как попа ребенка, лишь пара облачков — и больше ничего. Потом они могли бы запечатлеть внутренности лодки: заплесневевший хлеб, грязные шеи, гнилые лимоны, драные рубашки, потные простыни и в качестве хорошего финала — наш групповой портрет, мы все в полной заднице! Шестнадцатый день в море. Кажется, у шефа сегодня хорошее настроение. Скорее всего, потому, что ему удалось удачно завершить особенно сложный ремонт одного из двигателей. Его даже уговорили просвистеть мелодию для нас. — Надо выступать в водевиле! — одобрил Старик. Стоит мне закрыть глаза, и передо мной во всех подробностях встает сцена в баре «Ройаль», шеф с лодки Меркеля пытается научить меня высвистывать мелодию на двух пальцах. Искусство художественного свиста — по крайней мере, в этой флотилии — похоже, является прерогативой инженеров. Сейчас кажется, что это было так давно. Музыканты, уставившиеся пустыми глазами, сумасшедший Труманн. Томсен, валяющийся в луже собственной мочи, выкрикивающий лозунги, тонущие в бульканье. — Что-то ничего не слышно от Труманна, — внезапно произносит Старик, как будто прочтя мои мысли, — Он должен был уже давно выйти в море. И от Кортманна, и от Меркеля. Мы лишь случайно услышали Кальмана и Сеймиша, когда им приказали доложить свои координаты. Да еще донесения от Флейшзига и Бехтеля, которые перехватил наш радист. — Похоже, будет хреновый месяц, — ворчит Старик, — Другим, кажется, тоже не везет. До обеда еще час и десять минут — целых семьдесят минут, четыре тысячи двести секунд! Входит радист Инрих с сообщением, относящимся именно к нам. Шеф берет полоску бумаги, достает дешифровальную машинку из шкафчика, ставит ее на стол посреди тарелок, внимательно проверяет ее настройку и принимается ударять по клавишам. Как будто случайно, появляется штурман и наблюдает за ним краем глаза. Шеф притворяется полностью погруженным в свою работу. На его лице не дрогнул ни один мускул. Наконец, он подмигивает штурману и передает расшифрованную радиограмму командиру. Это всего лишь приказ сообщить наше местоположение. Командир и штурман удаляются на пост управления. Скоро радист отстучит в эфир короткое сообщение с нашими координатами. IV. В море: часть 2 Лодка со своим грузом из четырнадцати торпед и ста двадцати 88-миллиметровых снарядов все так же, как и прежде, продолжает рассекать океанские волны. В результате учебных стрельб слегка убавился лишь боезапас калибра 37 миллиметров. Да еще прилично израсходовали топливо, которого вначале было 114 тонн. К тому же мы изрядно полегчали на количество съеденного нами провианта. До сих пор мы ровным счетом ничего не сделали для победы великой Германии. Мы не нанесли врагу ни малейшего ущерба. Мы ничем не прославили наши имена. Мы ни на йоту не ослабили смертельной хватки проклятого Альбиона, не добавили ни одного листа к лаврам командования германского подводного флота, и прочая чушь в том же духе… Мы лишь стояли вахты, сжирали свой паек, переваривали его, дышали вонючим воздухом и отчасти сами портили его. И мы до сих пор не сделали ни одного пуска. По крайней мере, тогда освободилось бы место в носовом отсеке. Но все торпеды, за которыми тщательно ухаживают, идеально смазывают и регулярно проверяют, по-прежнему на своих местах. Небо темнеет, и вода, стекающая с ограждающей сетки после каждого ныряния лодки в очередную волну, такая же серая, как белье, стиравшееся мылом, сделанным во время войны. Вокруг нас нет ничего, кроме сплошного серого цвета. Серость океана и серость неба плавно перетекают одна в другую без какого-либо намека на границу между ними. Выше, там, где положено быть солнцу, серый цвет лишь немного светлее. Небо похоже на овсянку, в которой слишком много воды. Даже пена на гребне разбивающейся волны отныне больше не белая. В ней как будто растворилась грязь, какая въедается в каждую вещь, долго бывшую в употреблении. Ветер уныло и гнетуще воет голосом собаки, которую пнули ногой. Мы идем против моря. Лодка подпрыгивает, как скачущая лошадь: вверх-вниз, вверх-вниз. Напряженное вглядывание вперед превращается в настоящую пытку. Я стараюсь взбодриться, чтобы не стать жертвой болезненной безнадежности, которая охватила всех нас, повергая в апатию. Серый свет, как будто пропущенный через марлю, тяжелит веки. Водяная взвесь еще пуще затемняет его. В этом мыльном растворе нет ничего твердого, на чем могли бы задержаться глаза. Хоть бы что-нибудь произошло! Если бы хоть ненадолго дизели заработали на полную мощность, и лодка опять бы разрезала носом волны вместо того, чтобы выматывающей душу трусцой перескакивать с одной волны на другую. Голова ватная, руки-ноги налились свинцом, глаза ноют. Чертово море, чертов ветер, болтаемся, как дерьмо в воде! Будучи старше всех в носовом отсеке по возрасту, электрокочегар Хаген пользуется всеобщим уважением. И он, очевидно, знает это. Вместо всего лица при тусклом свете мне видны лишь его глаза и нос. Высоко закрученные кончики его усов достают почти до век. Лоб скрыт под густой шапкой волос. У него длинная черная борода потому, что он не пожертвовал ею во время нашей стоянки в порту. По его же собственному знаменитому выражению, он известен на борту как «простой свойский парень». Он уже имеет за плечами семь патрулей, шесть из которых прошел на другой лодке. Хаген прищелкивает языком, и тут же все вокруг смолкают. Я вытягиваю ноги, откидываюсь спиной на нижнюю койку и жду, что за этим последует. Хаген сполна дает настояться всеобщему предвкушению рассказа, не торопясь проводит ладонями рук по волосатой груди и сливает все, что осталось в чайнике, себе в кружку. Затем он, как будто не замечая нетерпения публики, с наслаждением пьет чай, осушая кружку большими глотками. — Ну давай же, завязывай, Отец всемогущий! Молви, Господь, слово рабам своим, собравшимся пред тобою! — Однажды я так разозлился на Томми… — «…по-простому, по-свойски!» — доносится чей-то голос с койки. Хаген в ответ бросает исполненный непередаваемого презрения взгляд, достойный настоящего актера. — Была адская погода — точь-в-точь как сегодня — а они поймали нас за яйца неподалеку от Оркнейских островов, целая эскадра кораблей сопровождения, и все они стояли прямо над нами. У нас под килем не было даже глубины для приличного погружения. Никакого шанса ускользнуть от них под водой. И круглые сутки в самые неожиданные моменты — порции глубинных бомб. Он набирает полный рот чая, но не проглатывает его сразу. Вместо этого он несколько раз с шумом прополаскивает им зубы. — Бомбили со знанием дела. Потом Томми успокоились. Они решили просто дождаться, пока мы всплывем. Пошла вторая ночь, наш командир чуть не свихнулся, перепробовал все трюки, которые знал, включая и тонкий силуэт [33] , и вдруг мы вспорхнули и улетели у них из-под носа. Я до сих пор не могу понять, как нам это удалось. Должно быть, они там, наверху, все уснули. Вот что значит дрыхнуть на рабочем месте! На следующий день мы потопили эсминец. Чуть было не врезались в него в тумане. Пришлось стрелять почти в упор. Хаген опять впал в задумчивость, и кто-то ласковым голосом гувернантки будит его: — Просыпайся, милый! — Эсминец был у нас прямо по курсу! — Хаген для пущей доходчивости демонстрирует при помощи двух спичек, как было дело. — Вот вражеский эсминец, а вот наша лодка. Он направляет спички головками навстречу одна другой: — Я первым заметил его. По-простому, по-свойски! — Ну, наконец-то, разве я не предупреждал тебя? — опять раздается голос с койки. Хаген быстро доводит свой рассказ до развязки. Передвигая спички, по столу, он показывает ход атаки: — Исчез в доли секунд. Он берет спичку, изображающую эсминец, и, сломав пополам, бросает на пол. Затем встает и топчет ее сапогом. Маленький Бенджамин, рулевой, делает вид, что очарован услышанной повестью. Глядя с восхищением прямо в глаза рассказчика, в то же время он пытается стянуть хлеб с маслом, который тот приготовил для себя. Но Хаген и тут оказался начеку и ловко щелкает пальцами: — Эй, не так быстро с моим бутербродом. — Признаюсь, ошибся, — извиняющимся тоном отвечает Маленький Бенджамин. — как сказал ежик, слезая с вантуза. [34] У помощника на посту управления Турбо всегда есть чем поделиться. Из журнальной рекламы он вырезал рисунок сливы и сигары и теперь, сложив их вместе и сделав непристойный коллаж, с гордостью представляет свое творение на суд зрителей. — Свинья! — говорит Хаген. Три дня и три ночи радисту не удалось услышать ничего, кроме сообщений других лодок о своих координатах. Ни одного победного рапорта. — Никогда не слышал такого совершеннейшего застоя! — говорит Старик. — Тихо, как в заднице. Океан кипит и бурлит. Ветер продолжает хлестать его бело-серую поверхность. Ни единого пятнышка ставшего привычным цвета зеленоватого стекла пивной бутылки, лишь мутная белизна и серость. Когда наша лодка выкарабкивается из волны, кажется, что она с обеих сторон украшена гирляндами оштукатуренной лепнины. За завтраком погруженный в мрачное раздумье командир попросту забывает, что надо жевать. И лишь когда входит стюард, чтобы убрать со стола, он, внезапно очнувшись, несколько минут интенсивно работает нижней челюстью, но затем снова углубляется в свои мысли. Наконец он равнодушно отодвигает свою тарелку и встает из-за стола. Он окидывает нас дружелюбным взглядом и уже открывает рот, собираясь что-то сказать, но, видно, не может произнести ни единого слова. Он выходит из положения, сделав официальное объявление: — 09.00, учебное погружение; 10.00, инструктаж для унтер-офицеров! До 12.00 держать прежний курс. Все как всегда. Первый вахтенный офицер — тоже далеко не последняя причина подавленного настроения Старика. Выражение его лица — в лучшем случае слегка критичное, а как правило — с нескрываемым презрением, — действует Старику на нервы. Его педантичность, проявляющаяся во всем, и в вахтенное, и в свободное время, всех нас выводит из себя, как водитель, который слепо придерживается всех существующих правил, не замечая, что на самом деле мешает нормальному движению. Больше всего Старика раздражают его политические убеждения, приверженность которым он не считает нужным скрывать. — Он, похоже, всерьез ненавидит англичан, — как-то заметил Старик после того, как первый вахтенный ушел на дежурство. — Сразу видна серьезная политическая подготовка. По крайней мере, сам он гордится ею. Не знаю, что бы я дал за получасовую прогулку или пробежку по лесу. Мышцы на моих щиколотках одрябли. Вся жизнь проходит в лежачем, стоячем или сидячем положении. Мне очень помогла бы тяжелая физическая нагрузка. Например, рубка деревьев. Одна мысль об этом заставляет меня почувствовать запах сосны. Я явственно вижу оранжево-красные щепы поваленного дерева, укрытия, которые мы раньше строили для себя в лесу, слышу шелест камыша, вижу себя, охотящегося за водяными крысами. Боже мой… Получена радиограмма. Мы все стараемся показать, что нас это совершенно не волнует, хотя каждый с нетерпением ожидает приказа, который положил бы конец этой бесцельной болтанке. Бросив подозрительный взгляд на дешифрующий аппарат, командир читает полоску бумаги, беззвучно шевеля губами, и, не сказав ни слова, исчезает через круглый люк. Мы переглядываемся. Снедаемый любопытством, я отправляюсь на пост управления. Командир склонился над навигационной картой. Некоторое время я провожу в тщетном ожидании. Зажав в левой руке клочок бумаги, в правой он держит циркуль. — Это возможно — во всяком случае, не исключено, — слышу я его бормотание. Первый вахтенный более не в силах выносить неопределенность и выпрашивает бумажку: «Конвой в квадрате XY. Зигзагообразный курс на шестидесяти градусах, скорость восемь узлов — UM». Достаточно одного взгляда на карту, чтобы я убедился — мы можем достичь квадрата XY. Штурман, откашлявшись и притворившись совершенно безразличным, интересуется у командира насчет нового курса. Можно подумать, в радиограмме была указана новая розничная цена на картошку. Но от командира ничего не удается добиться. — Подождите и увидите, — отвечает он. Все молчат. Шеф ощупывает свои зубы кончиком языка. Штурман изучает свои ногти в то время, как командир измеряет углы и откладывает расстояние при помощи циркуля — вероятность перехвата. Штурман заглядывает через плечо командира, пока тот работает. Я беру пригоршню чернослива из ящика и начинаю есть, гоняя косточки во рту туда-сюда, пытаясь дочиста обсосать их. Специально для косточек помощник по посту управления прибил к деревянной обшивке стены жестяную банку из-под молока. Она уже наполовину заполнена. Мои косточки, вне всякого сомнения, самые чистые. UM — это позывные лодки Мартена. Мартен, который был у Старика первым вахтенным офицером, а теперь служит в составе шестой флотилии в Бресте. Из свежей радиограммы мы узнали, что трем лодкам приказали присоединиться к преследованию конвоя, затем их стало четыре, а еще позже — пять. Но мы не из их числа. — Им следовало бы послать туда все, что может двигаться, — замечает Старик. На самом деле эти слова должны означать: «Черт побери, когда же наконец и о нас вспомнят?! Проходит час за часом, но для нас радиограммы все нет и нет. Командир устроился в углу своей койки и занялся разборкой коллекции разноцветных папок, заполненных всевозможными документами: секретными приказами, тактическими уставами, приказаниями по флотилии и прочим бумаготворчеством, которому, по-видимому, никогда не суждено прекратиться. Всем известно, что он ненавидит возиться с официальными документами, написанными исключительно для мусорной корзинки, и все понимают, что он взял эту макулатуру в руки, лишь чтобы скрыть внутреннее напряжение. Ближе к 17.00 наконец-то получено еще одно сообщение. Брови командира ползут вверх, его лицо просветлело. Радиограмма адресована нам! Он читает ее, и его лицо вновь становится непроницаемым. С отсутствующим видом он передает мне записку: это всего лишь требование сообщить погодные условия. Штурман готовит рапорт и подает его командиру на подпись: «Барометр поднимается, температура воздуха — пять градусов, ветер северо-западный шесть баллов, облачно, облака слоисто-перистые, видимость семь миль — UA». Не желая заразиться от командира его депрессией, я направляюсь на пост управления и поднимаюсь вверх по трапу. Прозрачная дымка перистых облаков стала плотнее. Она постепенно затягивает остатки синевы. Скоро посеревшее небо покроется серой пеленой. Свет тускнеет. По всему горизонту вокруг нас темные облака тяжело громоздятся одно поверх другого. Их нижние края незаметно перетекают в серость неба. И лишь в вышине их контуры четко обрисовываются на фоне более светлого неба. Я прячу руки в карманы моей кожаной куртки и стою, удерживая равновесие, пружиня ногами в такт движению лодки, а облака надо мной раздуваются, как будто накачиваемые изнутри. Далеко впереди ветер прорвал дыру в их пелене, но ее тут же затянули другие облака, устремившиеся к пробоине со всех сторон. Вскоре они построятся в мощную фалангу, которая угрожает захватить весь небесный простор. Но тут солнце, решив, что от всех этих перестроений и столкновений в небесах слишком мало неразберихи, пробивается сквозь трещину в облачной завесе: его лучи падают вниз под наклоном, вызывая бурную игру света и теней на беспокойной воде. Внезапно океан по правому траверзу озаряет яркая широкая вспышка, затем она пятном прожектора шарит по дальней гряде пышных облаков, заставляя их блестеть подобно бриллиантам. Луч беспорядочно мечется во все стороны, нигде не задерживаясь дольше, чем на мгновение, увенчивая светлой короной одно облако за другим. На второго вахтенного преображения небес не производят ни малейшего впечатления: — Каждое мгновение жди самолета из этих проклятых облаков! Для него в разворачивающемся перед нами величественном спектакле таится лишь скрытый подвох. Снова и снова он нацеливается биноклем на облачную сцену. Я спускаюсь вниз и начинаю возиться со своими фотокамерами. Наступает вечер. Опять поднимаюсь на мостик. Теперь облака переливаются всеми цветами радуги. Но вот солнце уходит за кулисы, и они тут же становятся самого обычного, скучного серого цвета. Высоко в небе бледным призраком висит последняя четверть убывающей луны. 18.00. После ужина мы молча сидим, продолжая надеяться на новую радиограмму. Командир беспокоится. Каждые пятнадцать минут он отправляется на пост управления, чтобы найти себе занятие на столе с картами. Пять пар глаз встречают его после каждого такого отсутствия. Бесполезно. Он молчит. Наконец шеф делает попытку разговорить мрачно молчащего командира: — Сейчас самое время услышать от радиста что-нибудь новенькое. Командир не обращает на его слова никакого внимания. Шеф берет в руки книгу. Что же, если беседа не клеится, я тоже могу притвориться погруженным в чтение. Второй вахтенный офицер и второй инженер пролистывают газеты, первый вахтенный углубился в папки, от которых за милю несет казенным духом. Я уже на полпути к своему шкафчику и прохожу мимо радиорубки, когда замечаю радиста, который, наполовину закрыв глаза от света маленькой лампы, записывает принимаемое сообщение. Я останавливаюсь, как вкопанный. Срочно назад, в офицерскую кают-компанию. Второй вахтенный тут же начинает расшифровывать его. Внезапно его лицо цепенеет. Что-то не так. Командир берет в руки сообщение, и его лицо постепенно принимает растерянное выражение, какое бывает у боксера на ринге, получившего сильный удар в челюсть. Он зачитывает сообщение: — Внезапно атакованы эсминцем, появившимся из-за дождя. Глубинные бомбы в течение четырех часов. Контакт с конвоем потерян, продолжаю поиск в квадрате Бруно Карл — UM. На последних словах его голос замирает. Не меньше минуты он рассматривает радиограмму, звучно делает глубокий вдох, снова смотрит на записку, наконец, надув обе щеки, выдыхает воздух. Он даже позволил себе откинуться в угол своего дивана. Ни единого слова, ни одного ругательства, ничего. Позже мы сидим на ограждении «оранжереи» позади мостика. — С ума сойти, — говорит Старик. — Как будто мы мечемся по Атлантике в полном одиночестве. И в то же самое время, прямо сейчас, в океане наверняка находятся сотни кораблей, и некоторые из них, вероятно, недалеко от нас. Нас с ними разделяет лишь линия горизонта. Горько усмехаясь, он шутит: — Добрый Господь придал земле круглую форму не иначе, как по просьбе англичан. Что мы можем видеть отсюда, находясь внизу? Мы могли бы с таким же успехом пытаться обнаружить их, сидя в каноэ. Жаль, что до сих пор никто не нашел выхода из этой ситуации. — Ну почему же, они додумались, — замечаю я. — Самолеты! — Ах, да, самолеты. Они есть у противника. А я хотел бы знать, где прячутся наши морские разведчики. У толстобрюхого Геринга в запасе есть лишь большой рот, не скупящийся на обещания. Рейхсмаршал охотничьих собак [35] ! К счастью, в этот момент появляется шеф: — Решил глотнуть свежего воздуха. — Здесь становится слишком людно, — замечаю я и спускаюсь вниз. Бросаю беглый взгляд на навигационную карту. Все как всегда — линия, проведенная карандашом и отмечающая наш курс, скачет туда-сюда и похожа на случайно раскрывшийся плотницкий складной метр. Старик тоже спускается вниз. Он аккуратно присаживается на рундук с картами, и проходит время, прежде чем он продолжает разговор с того места, на котором он прервался: — Может, нам еще повезет. Если они отправили на перехват достаточно лодок, то не исключено, что кто-то снова заметит их. На следующее утро я читаю радиограмму, принятую ночью: «Поиск в квадрате Бруно Карл результатов не дал — UM». Следующие сутки — наихудшие за все время похода. Мы стараемся не заводить разговоров между собой и избегаем друг друга, как будто заболели цингой. Большую часть дня я провел на диване в кают-компании. Шеф не показывался из машинного отделения, даже когда накрывали на стол. Второй инженер так же не отходил от своих машин. Никто из нас троих: первого вахтенного, второго вахтенного и меня, не осмеливается слова сказать Старику, который отсутствующим взглядом смотрит в никуда и едва проглатывает несколько ложек густого супа. В соседней каюте тоже наступило безмолвие. Радист опасается поставить на проигрыватель пластинку. Стюард и тот выполняет свою работу, потупив глаза, как будто он прислуживает на поминках. В конце концов командир вымолвил: — В следующий раз мы не можем позволить себе ошибиться! Чуть позже Зейтлер опять начинает тоном знатока: — Знаете, все-таки самый первый раз, утром — самый приятный. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что мы сейчас услышим. Вихманн и Френссен обратились в слух. — Как-то я оказался в Гамбурге… Надо было доставить письмо для моего шефа. В то время я все еще служил на минном тральщике. Ну, не это важно. В общем, я прибыл туда, звоню в дверь, и мне ее отворяет такая красотка, маленькая блондиночка! «Мамы нет дома, пошла на почту, скоро вернется, зайдите, пожалуйста»… Я так и поступил. Внутри что-то вроде вестибюля, и там стоит кушетка. Не теряя ни минуты, я надеваю презерватив и задираю ей юбку, и только мы заканчиваем трахаться, как слышим, что открывается входная дверь… Ее мамаша уже почти отворила ее, но помешала дверная цепочка. К счастью, кушетка стояла в углу, так что она не могла видеть нас через щель. Малютка запихнула свои трусики с глаз долой под подушку, но я чуть было не забыл застегнуть ширинку перед тем, как пожать руку даме своими липкими от спермы пальцами. «Зейтлер. Очень рад познакомиться, к сожалению, мне пора бежать, должен вернуться вовремя, служба, понимаете»… Я ухожу. И лишь час спустя, когда мне потребовалось отлить, я заметил, что резинка все еще одета на мой член. Точнее говоря, я обнаружил это после того, как пописал. Стою и смотрю на огромный желтый огурец, выросший у меня между ног. Не самые лучшие ощущения! А парень, который стоял у соседнего писсуара, чуть не лопнул от смеха… Носовой отсек обсуждает манеру первого вахтенного офицера ежедневно бриться. «Позорит всех нас — кто-нибудь когда-нибудь слышал такое — проводит все время в гальюне с бритвой». — Старику следовало бы поставить ему ультиматум. — И так один сральник на всю команду, а тут еще эта купающаяся красавица на борту! Пилигрим достает из своего портмоне несколько фотографий. На одной из них запечатлен человек на причале. — Мой отец! — поясняет он мне. Он произносит это таким тоном, что может показаться, он знакомит нас друг с другом. — Погиб в цвете лет — я предпочел бы уйти из жизни так же, как он. Что я могу ответить? Я не решаюсь посмотреть Пилигриму в лицо и в ответ выдавливаю лишь: — Хорошее фото. Похоже, он рад это услышать. — Эмоциональная сторона жизни большинства команды для меня — тайна за семью печатями, — однажды признался мне Старик. — Как можно знать, что думают люди? Время от времени узнаешь о чем-то таком, что хоть стой, хоть падай. Взять хотя бы эту историю с женщиной Френссена. Френссен, помощник дизельного механика. Он познакомился с этой дамочкой, будучи в отпуске. Потом он ушел в очередной поход, она не получала от него писем и отправилась к предсказателю судьбы. Очевидно, они еще не все перевелись в нашем мире. Этот не счел нужным уведомить даму, что мы не часто ходим на почту. Скорее всего, он напустил на себя важный вид, чтобы потом изречь что-то вроде: «Я вижу воду — и больше ничего, кроме воды!» Старик передавал диалог в лицах: — «А подводная лодка?» — «Ничего, одна вода, только вода и ничего, кроме воды!» Дама, которая уже считала себя невестой нашего помощника дизелиста, стала кричать: «Он погиб!» Предсказатель больше не проронил ни слова, подобно настоящему оракулу. Хотите знать, что было потом? Мадам обхватила руками голову и причитала: «О, боже — а я все еще одета в красное!» Стала строчить во флотилию одно письмо за другим. И мне тоже. Окончание истории я узнал от самого Френссена. В свой последний отпуск он не поехал в Париж. С него было достаточно! В кают-компании я сижу наедине со Стариком. Мы приняли радиограмму, адресованную Бахманну. Это уже третий раз за последние четыре дня, когда лодке Бахманна приказывают сообщить свои координаты. — На западном фронте без перемен, — бормочет командир. — Похоже, с ним это тоже произошло. Его ни в коем случае не должны были выпускать в море в таком состоянии. Старая история, когда командир «дозревает» до того, чтобы его сменили и отправили в отставку. Почему нет врачей, которые следили бы, чтобы лодки не выходили на патрулирование под командованием капитанов, находящихся на грани окончательного нервного срыва? Зеймер ходил вместе с Бахманном первым вахтенным офицером. Неужели Зеймер утонул? Я вспоминаю его, лежащего на солнечном пляже вместе с официанткой из офицерской столовой. Он пользовался каждой возможностью узнать что-то новое, и теперь ему читали курс анатомии на французском языке. Практику он проходил на живой модели. Сперва он ухватился за ее груди и произнес: «Les duduns». [36] «Les seins» [37] , — поправила его официантка. Потом он засунул свою руку между ее ног и заявил: «Lapin!». [38] И тут она поправила его: «Le vagine» [39] , и так далее. Из соседнего отсека доносится голос нашего первого вахтенного, читающего лекцию о правилах соблюдения секретности. — Все равно будут трепаться по-прежнему! — замечает Старик. Он задумывается ненадолго, затем говорит: — Вся эта секретность — сплошной фарс. Томми уже давным-давно завладели нашей неповрежденной лодкой. — Неужели? — Да, они сдались. Лодка Рамлова. К югу от Исландии, в открытом море: все наши секретные материалы, все наши коды, все, что только можно, Томми заполучили все одним махом! — Вот, наверное, радости было в штаб-квартире! — Когда думаешь о том, что Рамлов мог быть их секретным агентом, перестаешь верить своей правой руке. Он смог уговорить своих офицеров — просто невозможно в это поверить! Еще один день хода с крейсерской скоростью — и мы прибудем в новый район боевых действий. Получена радиограмма. Мы в напряжении ждем, чтобы ее расшифровали. Она адресована Флешзигу. Приказ сместиться на семьдесят миль к западу. Вероятно, ожидают прохождения конвоя через эту точку. Штурман показывает мне это место на мелкомасштабной карте. Вблизи побережья Америки, т.е. много дней ходу от нас. Немного времени спустя мы перехватываем радиосообщение для лодки, находящейся недалеко от Исландии — лодки Белера, и еще третье — для действующей в районе Гибралтара — UJ — это Кортманн. Тот самый Кортманн, который ввязался в историю с танкером «Бисмарка». Лодка сообщает, что не может погрузиться. Это Мейниг, сквернословец Мейниг. Если лодка не может нырнуть, это значит, что она практически обречена. — Черт! — ругается Старик. — У них нет даже группы прикрытия — они слишком далеко. Все, что мы можем сделать — это лишь скрестить пальцы. Он нагибается и три раза стучит снизу по деревяшке столешницы: — Будем надеяться, что он справится. Мейниг! Надо же, чтобы это случилось именно с ним! Мы все сидим в молчании. Старик беззвучно шевелит губами. Может, он высчитывает, сколько времени потребуется Мейнигу, чтобы дойти до Сен-Назера при крейсерской скорости. По моей спине бегут мурашки: что они будут делать, если появятся «Сандерленды» [40] ? Или эсминцы? На поверхности подлодка, вне всякого сомнения, безнадежно уступает своим противникам. Недостаточно мощности двигателей, чтобы уйти от преследования, брони нет, слабые орудия. Самое уязвимое из всех возможных кораблей: одно попадание в корпус высокого давления — и все! — Ну, приятель! — это все, что может сказать шеф. Сразу понятно, что он представил себя на месте своего коллеги на той лодке. Он буквально побелел на глазах. — Шеф, с Мейнигом на лодке, кажется, находится Мейер Первый или Второй? — спрашивает Старик. — Мейер Второй, господин каплей — мы учились в одном классе в академии! Никто не раскрывает рта. Мы смотрим в стол, как будто на нем что-то — хоть что-нибудь — можно разглядеть. Я едва могу дышать. Я тоже знаю одного человека на той лодке — Хаберманн — Балтиец Хаберманн, который был вместе со мной в той проклятой инспекционной поездке на Гетенхафен: середина зимы, мороз двадцать пять градусов и восточный ветер. Я помню его сидящим на холодном линолеуме — совершенно замерзшего, ноги вытянуты во всю длину прямо перед ним, спиной прислонился к обитой шелком переборке «Мыса Аркона», голова свесилась на грудь, изо рта вытекает слюна. Никакого уважения к некогда роскошному интерьеру бывшего первоклассного лайнера, теперь превращенному в плавучую казарму. Внезапно на меня накатывает нервный смех: старина Хаберманн, босой — он очнулся лишь после третьего похлопывания по плечу. Позже он признался мне, что пошел искать туалет и заблудился. Голый, в отчаянии он уселся на пол и стал ждать спасения. Пневмония? Да никогда в жизни? Непривычный к домашнему уюту, он не мог свалиться после многочасового сидения голой задницей на студеном полу. Десять трипперов не справились бы с ним. Но, похоже, это удалось Томми. Скоро выйдет трехзвездное извещение. Флемминг, Хаберманн — их остается все меньше и меньше! Молчание первым нарушил Старик. Он хотел переменить тему разговора, но вместо этого вернулся к тому, о чем мы думали: — Здесь нужна настоящая субмарина. На самом деле нас нельзя так назвать. На данный момент мы имеем всего-навсего лодку с возможностью погружения. Тишина. Лишь когда я в изумлении посмотрел на него, он начал пояснять свою мысль, делая паузы: — В конце концов, емкости наших аккумуляторов хватает лишь на непродолжительную атаку на перископной глубине или быстрый уход под водой от преследования. По сути, мы не в состоянии обходиться без подъема на поверхность. Мы не можем пройти более восьмидесяти миль под водой, как бы мы не экономили при этом энергию. Если мы будем идти под водой с нашей максимальной скоростью в девять узлов, батареи полностью разрядятся в промежуток времени от часа до двух. Согласитесь, не очень обнадеживающие цифры. При всем при том батареи по сути являются ужасно бесполезным грузом. Их свинцовые пластины весят больше, чем все остальное машинное оснащение лодки, вместе взятое. Так вот, настоящая субмарина должна быть способна крейсировать под водой не за счет дизелей, которым требуется воздух, и которые взамен выдают выхлопные газы. Она не будет такой уязвимой, как мы, у которых в корпусе высокого давления понаделано столько отверстий. Нам необходим такой двигатель, который сможет работать независимо от атмосферы. Только мы пришли в новый район действий, как пришло сообщение по радио. Мы должны соединиться в одну группу с другими лодками, сформировав таким образом разведывательный патруль. Зона, отведенная для нашего патрулирования, лежит на приличном расстоянии к западу от нашего нынешнего местоположения. Переход туда на крейсерской скорости займет у нас двое суток. — Они окрестили группу «Волчья стая» — великолепно! — говорит Старик. — Очевидно, у них при Генеральном штабе есть придворный поэт, который выдумал эту ерунду — «Волчья стая», подумать только! «Маргаритки» подошло бы ничуть не хуже. Правда, звучит не так воинственно… Старику считает, что даже «район боевых действий» кажутся слишком уж высокопарными словами. Дай ему волю, привычный набор морских терминов существенно поубавился бы. Сам он может целыми часами подбирать наиболее обыденные выражения для записей в боевом журнале. Я перечитываю то, что успел занести в свою синюю записную книжку. Воскресенье. Шестнадцатый день в море. Сообщение о конвое, направляющемся на восток. Легли на курс девяносто градусов в направлении конвоя. Понедельник. Семнадцатый день в море. Получили указание о новом главном курсе. Дальше к югу. Сеть тянут в том направлении. Похоже, с нами вместе патрулируют всего лишь пять лодок — ничего себе сеть! Либо ячейки сети слишком большие, либо сама сеть слишком маленькая. Скорость восемь узлов. Остается надеяться, что лодки держат линию. А также что командование как следует учло плохие погодные условия в нашем районе. Никаких пулеметных стрельб из-за плохой видимости. «Могли бы вообще выбросить их за борт!» Погружаемся, чтобы послушать, что творится вокруг. Среда. Девятнадцатый день в море. Соблюдаем радиомолчание, которое вправе нарушить только, чтобы сообщить о контакте с противником. В нашем районе теперь собралось более пяти лодок. Враг не должен узнать о нашей группировке. Результат поиска: нулевой. Море умеренное. Слабый ветер с северо-запада. Слоисто-кучевые облака. Но близко от поверхности воды висит плотная пелена. Никаких следов конвоя. Пятница. Двадцать первый день в море. Нас перевели в другую передовую группу патрулирования. — Одному Богу известно, где болтаются эти ублюдки! — ворчит командир. Двадцать второй день в море. Такое впечатление, что время остановилось. Небо цвета говяжьего жира. В течение всего дня этот огромный тяжелый купол сала нависает над темным океаном — и ни разу не показалось солнце, чтобы растопить его. Сегодня вокруг нас превосходный, чистый горизонт. На нем нет ничего. Ни одного облачного перышка. Совсем ничего. Если бы только мы могли подняться повыше! Конечно, это неоднократно пытались совершить. Во время Первой мировой войны в воздух поднимали наблюдателя на воздушном змее, но, очевидно, без большого успеха. Двадцать третий день в море. Поднялся ветер, и океан весь, насколько хватало глаз, покрылся бурунами. Волны невысокие, но все бурливые. Они придают серо-белому океану древний вид. Небе, затянутое над нашими головами сплошным серым покрывалом, выглядит зловеще. Справа по борту с серых небес начинает накрапывать завеса дождя, отклоняемая ветром. В ее разрывах над горизонтом проглядывает единственная слабая полоска света. Стена дождя иссиня-серая с легкой примесью фиолетового цвета. Со всех сторон наползает пелена, похожая на туман. Эта стена медленно, но неуклонно близится к нам, и командир приказывает принести на мостик плащи и зюйдвестки. Он клянет погоду. Мы оказались в самом центре ливня. Воздуха вокруг нас больше нет. Молотящие по воде струи дождя оставляют рубцы на сгорбившихся под их ударами волнами. На их гребнях больше не видно ни пены, ни малейшего отраженного блика. Лишь нос нашей лодки, с которого потоками стекает вода, разрывает их на части, взметая вверх брызги воды. Хлещущий дождь и взметающийся фонтан смешиваются на наших лицах. Стекольная зелень воды потускнела, ее белые вены исчезли. Море сразу постарело на тысячу лет. Оно стало серым, печальным, покрылось оспинами ряби. Ни отблесков, ни цветов. Ничего, кроме унылой, раздирающей душу серости. Дозорные на мостике стоят подобно каменным глыбам под этим небом, которое выворачивает само себя наизнанку. Мы вшестером стараемся пронизать взглядом стену воды. Сейчас бесполезно пользоваться биноклями: оптика тотчас запотеет. Похоже, дождь решил затопить нас. Лишь к вечеру дикая ярость хлещущего с небес потока начинает ослабевать. Но окончательно он прекратился только ночью. Двадцать четвертый день в море. На посту управления. Старик отчасти говорит мне, а отчасти — сам себе. — Забавно получается. Ни у одной из сторон не получается долго удерживать преимущество, обретенное за счет нового оружия. Превосходство длится не более нескольких месяцев. Мы придумали тактику охоты «волчьей стаей», а противник разработал свою систему защиты. Которая тоже действенна. Лодки Прина, Шепке, Кречмера — все они были потеряны на одном и том же конвое. Теперь у нас есть новые торпеды с акустическими головками наведения, а Томми уже тянут за собой на длинных стальных тросах эти чертовы буи-погремушки — они сбивают с курса торпеды потому, что шумят громче винтов. Действие и противодействие — всегда одно и то же! Ничто так не стимулирует мыслительный процесс, как желание перегнать противоборствующую сторону. Мы уже больше трех недель путешествуем в пустоте. Дни проходят за днями, похожие друг на друга, как две капли воды. В предыдущем патруле лодка не записала на свой счет ни одной победы. Она вернулась на базу после долгого изнурительного похода, не выпустив ни одной торпеды. — Похоже, эти сволочи избегают встречи с нами, — говорит второй вахтенный офицер, единственный, кто еще пытается неловко пошутить. У нас уходит половина суток, чтобы пересечь зону, отведенную нам для патрулирования, и достичь ее северной границы. — Пора менять курс! — рулевой кричит сверху через открытый люк. — Руль круто влево! Новый курс — сто восемьдесят градусов! — отвечает вахтенный офицер. Медленно нос лодки проходит полукруг горизонта. Наш кильватерный след изгибается змеей, и солнце, превращенное в белое пятно многослойной облачной завесой, оказывается с другого борта лодки. — Курс сто восемьдесят градусов! — снова доносится голос рулевого. Указатель курса стоит на отметке 180 градусов. До этого он показывал 360 градусов. За исключением этого никаких изменений не произошло. С мостика не заметно ничего интересного. Океан дремлет. Лишь несколько гребней сминают своими складками вздувшуюся простыню старой, выдохшейся донной волны. Воздух застыл. Облака, похожие на привязанные аэростаты, неподвижно висят в небе. Страшно уставший, я еще нахожу в себе силы пристально следить за вялым движением минутной стрелки по циферблату часов над входом на камбуз. В какой-то момент я впадаю в состояние, близкое к трансу. Внезапно тонкая оболочка окутавшего меня сна разрывается: надрывается сигнал тревоги. Палуба уже наклонилась. Шеф с взъерошенными спросонья волосами протискивается за спины операторов рулей глубины. Неподвижная фигура командира становится рядом с ним. Штурман, поднявший тревогу, вцепился в трап. Он все еще тяжело дышит после того, как с усилием задраил люк. — Поднять корму — вперед десять — сзади пятнадцать — вверх помалу! — командует шеф. — Тень — на девяноста градусах — вполне отчетливая! — в итоге объясняет мне штурман. Включено акустическое оборудование; голова акустика высунулась в проход. Его глаза пусты, он медленно выискивает звуки в воде. — Шум винтов на семидесяти градусах — удаляется! — и спустя немного. — Шум слабеет — затихает! — Вот так, — говорит командир, ни разу не пошевелившийся за все это время, и слегка пожимает плечами. — Курс сто тридцать градусов! И исчезает в отверстии круглого люка. Итак — пока мы остаемся под водой. — Слава Богу, стихло! — Какой-то быстроходный корабль без эскорта — никаких шансов в такую темень! Стоит мне добраться до своей койки, как я тут же отключаюсь. «Замечен конвой противника — UX». «Замечен конвой. Квадрат XW, курс сто шестьдесят градусов, скорость десять узлов — UX». «Противник движется зигзагообразным курсом примерно на пятидесяти градусах. Скорость десять узлов — UW». «Конвой движется несколькими кильватерными колоннами. Окружен кораблями сопровождения. Курс двадцать градусов. Скорость девять узлов — UK». Радио не предоставляет нам ни малейшей возможности. Мы знаем все, что происходит на Атлантическом театре военных действий, но мы не можем добраться ни до одного из конвоев, о которых оно сообщает. Все они — в Северной Атлантике. Мы находимся слишком далеко к югу от них. — Если оно так и дальше пойдет, мы проторчим в море до Рождества, — говорит Зейтлер. — Ну и что с того? — отвечает ему Радемахер. — Никаких причин для беспокойства. У нас на борту есть рождественская елка. — Да ладно тебе! — Да я говорю тебе! Эта штуковина искусственная, складная — типа зонтика — в картонной коробке. Если ты мне не веришь, спроси у Первого номера. [41] — Обычное дело на военном флоте! — замечает прапорщик Ульманн. Затем, к моему удивлению, он начинает делиться с нами своим рождественским опытом: — В нашей флотилии обязательно кто-нибудь да погибает в Рождество. Впрочем, под Новый год — тоже! В 1940 это был боцман. Незадолго до полуночи ночи в сочельник он решил слегка разыграть нас. Решил поразить нас своей бесшабашностью. Приставил пистолет себе ко лбу и нажал на спусковой крючок, когда мы, разинув рты, стояли вокруг и глазели на него. Конечно же, он заранее вынул обойму. Только он не догадался вспомнить о том патроне, который был уже в стволе. И — бах — задняя часть его черепа отлетает прочь. Надо же было так испортить всем праздник! История разлетевшегося на куски черепа напомнила о чем-то Инриху: — А у нас один парень напрочь снес себе все лицо — в канун Нового года. Я тогда еще служил на сторожевом корабле. Мы все напились в усмерть. Ровно в двенадцать часов один из унтер-офицеров поднялся на мостик с чем-то вроде ручной гранаты. Тогда было еще много таких древних штуковин. Мы поджигали их точь-в-точь как фейерверк, при помощи запального шнура. Он стоял рядом с леером, приложил зажженную сигарету к запалу и как следует раздул огонь. Все получилось замечательно. Только потом он перепутал руки: швырнул сигарету за борт и остался стоять, держа гранату прямо у себя перед носом. Само собой, она разорвалась — это тоже было очень некстати! Мне расхотелось слушать их дальше. В унтер-офицерском отсеке опять полным ходом идет инструктаж младших офицеров. Занятия с личным составом проводит первый вахтенный офицер: — …пали смертью храбрых во время атаки на вражеский конвой… У Старика глаза лезут на лоб, он в ярости: — «Пали»? Еще одно выражение, глупое до идиотизма. Должно быть, он оговорился? Я видел тысячи фотографий «павших» моряков. Они не слишком хорошо выглядели после своего «падения». Почему ни у кого не хватит мужества откровенно признать, что люди, о которых идет речь, утонули? Меня тошнит, когда я слышу всю эту чушь, которую болтают о нас. Он вскакивает на ноги и направляется в свой закуток. Возвращается назад, держа в руке газетные вырезки: — У меня тут кое-что отложено — хранил специально для Вас. «Ну вот, господин первый вахтенный офицер, так-то! Еще пять тысяч гросс-регистровых тонн. Но завтра у моей жены день рождения. Мы должны его как-нибудь отметить. Почтить наших доблестных женщин! Мы никогда не должны забывать о них!» Первый вахтенный понимающе улыбнулся, и командир прилег на свою жесткую койку, чтобы хоть немного поспать. Но не прошло и часа, как его разбудил первый вахтенный офицер: «Транспорт ко Дню рождения, господин каплей!» Командир взбежал на мостик: все произошло очень быстро. «Первый и второй аппараты к залпу из надводного положения товсь!» Обе торпеды поразили цель. «Не менее шести тысяч гросс-регистровых тонн!» — сказал командир. «Господин капитан-лейтенант доволен свои подарком ко Дню рождения?» «Очень!» — ответил командир. И лицо первого вахтенного офицера озарилось радостью. Старик продолжает ругаться: — И это дерьмо дают читать людям! Невероятно! Куда ни посмотри — у всех стиснуты зубы, лица с застывшим на них отвращением, раздражением, недовольством. Просто невозможно представить, что где-то еще есть твердая земля, дома, уютные комнаты, абажуры, тепло от камина. Жар очага. Внезапно мне припоминается запах печеных яблок, распространяющийся из-за железной решетки зеленого камина, достававшего до потолка в нашей гостиной в доме на Банхофштрассе, 28. Там всегда в это время года были печеные яблоки. Я вдыхал их сладкий, пряный аромат. Я стянул одно, — горячо, горячо, горячо! — переливающееся разноцветьем лопнувшей кожуры. Яблоки были из нашего сада: такой сорт с красными прожилками на желтом фоне, красные лучи сходились в цветок. Казалось, будто каждый такой цветок был покрыт прозрачным красным лаком. — Здесь хорошо. Ни почты, ни телефона, — неожиданно замечает Старик, присаживаясь на кожаный диван рядом со мной. — Хорошо вентилируемая лодка, приятная деревянная отделка, открытый дом. В целом мы неплохо устроились. — …по уши в дерьме, — вставляет шеф, выскочивший, как черт из коробочки. — Он-то прекрасно устроился, не так ли? И ему не приходится беспокоиться о продвижении по службе — ему даже позволено курить. Старик изрядно смущен его словами. Меж тем остальные уже собрались за столом для ежедневной процедуры, добросовестно выполняемой нами и успевшей незаметно превратиться в ритуал: выжимание лимонов. Всех нас преследует зловещий призрак цинги, которая может начаться в результате нехватки витамина С. Сидящие вокруг представляются мне жуткими беззубыми привидениями, с болью пытающимися разжевать кровоточащими деснами жесткие корки хлеба: просто мурашки по коже. Каждый извлекает лимонный сок своим излюбленным способом. Шеф сначала разрезает фрукт пополам, систематично протыкает лимонные дольки в обеих половинках, как будто собирается посвятить этому увлекательному занятию весь вечер, затем вкладывает в каждую половинку по маленькому кусочку сахара и с шумом высасывает сок через сахар. Никакого почтения к правилам этикета. Второй вахтенный офицер применяет особенно изощренную методику. Он выжимает лимонный сок в стакан, добавляет в него сахара, а затем доливает немножко концентрированного молока, которое тут же сворачивается. Смесь выглядит отвратительно. Старика каждый раз передергивает от одного ее вида, но второй вахтенный не обращает на это ни малейшего внимания. Он с гордостью называет свой коктейль «Особый подлодочный», интересуется у нас, не желает ли кто-нибудь попробовать, и только после этого медленно выпивает свою мешанину, закатывая глаза в экстазе наслаждения. Второй инженер — единственный, который не утруждает себя. Он по-простому, самым вульгарным способом впивается своими крепкими зубами в обе половинки и поедает мякоть вместе с содержащимся в них соком. Старик наблюдает за ним с явным неодобрением. Сперва я никак не мог понять второго инженера. Сначала я решил, что он просто из упрямства продолжает придерживаться этого способа. Но теперь я знаю, что он попросту человек, лишенный элементарной чувствительности, которую ему заменяет поистине слоновья кожа. Он пытается предстать воплощением непоколебимости и уравновешенности, делая особый упор на силе своего характера, хотя на самом деле он не более, чем заурядная толстокожая натура. К тому же он очень медленно соображает и почти так же медленно действует — полная умственная и физическая противоположность шефу. Одному Богу известно, как он умудрился стать инженером и как при всей своей медлительной тупости ухитрился пройти курс обучения со всеми положенными ему экзаменами. В этом-то и состоит различие между ним и Стариком: Старик делает вид, что он бесчувственный тугодум, а второй инженер им на самом деле является. На какое-то время мы все полностью заняты своими лимонами. Когда на середине стола выросла гора из выжатых и высосанных половинок, возникает стюард и широким взмахом руки сметает их в мусорное ведро. Затем ужасно вонючей тряпкой он вытирает со стола насыщенный витаминами сок. До конца дня по корабельному времени остается еще целых шесть часов. Наши маленькие серые клеточки полностью бездействуют. Мы просто сидим и ничего не делаем — точь-в-точь пенсионеры, пустившие корни на скамейке в парке. Для полного сходства нам не хватает лишь палок, на которые мы могли бы опереться. Второй вахтенный офицер с головой ушел во французские газеты. Он практикуется в языке, прочитывая их от корки до корки, не упуская даже рекламу. На этот раз он наткнулся на непонятное ему выражение. Над фотографией пяти девушек заголовок: «On a couronne les rosieres». [42] Речь идет о вручении награды, учрежденной ныне покойной графиней Нанси, самым добродетельным девушкам этого города. Мне приходится перевести ему всю статью целиком, включая гимн в честь непорочности пяти избранных девственниц. С особой трогательностью было описано, как молоденькие девушки в воскресенье, когда должна была вручаться награда, совершили паломничество на кладбище, где была похоронена учредительница, чтобы украсить ее могилу. — Сколько досталось каждой? — По двести франков на душу. Второй вахтенный просто потрясен: — Это ведь меньше десяти марок, так? Он настолько ошарашен этим, что не сразу приходит к напрашивающемуся заключению: — С ума сойти можно! Если бы девушки забыли о своей непорочности, они бы заработали намного больше… — Хорошо сказано. На борту есть и настоящая библиотека — в шкафчике на стене командирского закутка. Но она сильно проигрывает в популярности детективным историям, которых навалом в носовом отсеке. Их обложки, украшенные кровавыми сценами, пестреют названиями: «Черная петля», «Выстрел в спину», «Три тени за окном», «Искупление грехов», «Пуля справедливости». Большинство этих книжек так часто переходило из рук в руки, что обложки истрепались в клочья, а замусоленные страницы выпадают из переплета. До сих пор пальму первенства по начитанности удерживает матрос Швалле. Говорят, в последнем походе он одолел двадцать подобных сочинений. В этот раз он уже добрался до восемнадцатой книги. Двадцать седьмой день в море. Получено радиосообщение: «Волчьей стае: Займите новую позицию для дальнего патрулирования. Курс триста десять градусов. Скорость семь узлов. Выход в указанную позицию двадцать третьего числа в 07.00 — BdU [43] ». Это означает смену курса, только и всего. Раздается голос из радио: «…непоколебимый боевой дух…» — Выключите его! — шеф кричит так громко, что я подпрыгиваю на месте от неожиданности. — Кажется, на этот раз они упустили его, — произносит Старик и мрачно глядит на меня. — Вы только почитайте последние радиограммы. «Погрузились, чтобы уйти от самолетов — отогнаны — контакт потерян — погрузились, чтобы уйти от эсминцев — глубинные бомбы». Постоянно одно и то же. Похоже, чаша весов качнулась в их сторону. Не хотел бы я оказаться сейчас на месте BdU. Величайший полководец всех времен, старина Адольф, сделает фарш из него, если в ближайшее время ничто не ляжет в корзину для срочных докладов. — Ну, на самом деле весы могут качаться в обе стороны. Старик поднимает на меня взгляд: — Вы что, всерьез верите…? — Верить — это слишком отдает церковью. Но Старик не позволяет себе поддаться на провокацию. — Где именно мы сейчас находимся? — спрашивает помощник дизелиста Френссен, пришедший после своей вахты на пост управления. — Почти у побережья Исландии. — Ну ничего себе! А я-то думал, что мы неподалеку от Америки. Я лишь удивленно качаю головой: как это похоже на человека из машинного отделения. Их абсолютно не беспокоит, где в данный момент действует лодка. На всех кораблях одно и то же: мотористы чинят и ухаживают за своими дизелями и электромоторами и им все равно, что сейчас: день или ночь. Они боятся сделать лишний глоток свежего воздуха, и им совершенно не понятно поведение настоящих моряков. Наша крохотная компания, забравшаяся в середину океана, делится на касты. Две основные — это матросы и инженеры. Верхняя палуба и нижняя палуба. Нижняя палуба подразделяется на электриков и дизелистов. Кроме того, еще существуют каста поста управления, каста механиков торпед и немногочисленная каста избранных: радисты и акустики. Как выяснилось, у боцмана в его запасах припрятано несколько банок поросячьих ножек. Плюс консервированная кислая капуста. Узнав про это, командир тут же отдает распоряжение устроить пирушку на следующий день. — Самое время! — это все, что он добавляет еще. В полдень входит стюард с дымящимися блюдами, и лицо командира проясняется, как будто это настоящий рождественский ужин. Он нетерпеливо вскакивает на ноги, вдыхая ароматный пар, который поднимается от розовато-серой груды свинины на большой алюминиевой тарелке, в которой виднеются осколки костей и белые хрящики. Здоровенные куски свинины украшены дольками лука и маринованными огурцами, и все это, как и должно быть, подается на ложе из кислой капусты. — Пивка бы еще к этому, — намекает шеф, отлично знающий, что на борту выдается всего по одной бутылке пива на человека, да и то лишь после потопленного корабля. Но, похоже, сегодня командир решил взять на себя роль Санта-Клауса и готов выполнить любое желание: — Праздник на то и праздник, чтобы отметить его. Всем по полбутылки пива — то есть одна полная бутылка на двоих! Это известие долетает до носового отсека, который встречает его восторженным ревом. Резким рывком шеф откупоривает три бутылки, доставленные в офицерскую кают-компанию, о петлю шкафчика, и раньше, чем мы успели схватить свои бокалы, толстая струя белой пены вырывается из горлышек бутылок, как из огнетушителей. — Прозит! — командир поднимает свой бокал. — За окончание этого затянувшегося проклятого болтания в море! Шеф залпом осушает свой бокал и, запрокинув голову, выливает себе в рот все до последней капли. Затем он слизывает пену с внутренней стороны вдоль кромки бокала и облизывает губы. В завершение он издает стон непередаваемого блаженства. Унеся после пиршества обглоданные дочиста кости, стюард возвращается. Я не верю своим глазам. Он несет огромный торт, покрытый шоколадной глазурью. Командир немедленно вызывает к себе кока. Тот выглядит сконфуженным, но у него уже есть наготове объяснение: надо было использовать яйца, а не то они могли испортиться. — Сколько тортов вы испекли? — Восемь, по три куска каждому. — И когда вы успели? — Этой ночью, господин каплей. На лице Старика написано, что коку разрешается ухмыльнуться. Разгул сменяется покоем удовлетворения. Старик скрещивает руки на груди, склоняет голову набок и дружелюбно улыбается нам. Шеф усаживается поудобнее в своем углу дивана: это очень сложная процедура. Пытаясь устроиться как можно лучше, он крутится так же долго, как собака, которая укладывается спать. Только он успокоился, как сверху доносится: «Шефа на мостик!» Ругаясь, он встает на ноги. Ему некого винить, кроме самого себя. Он хочет, чтобы ему сообщали обо всем интересном, что будет замечено сверху. За день до этого он здорово разозлился из-за того, что его не позвали посмотреть на трех китов, плывших на поверхности рядом с лодкой. Я лезу вслед за ни и успеваю вовремя высунуть голову над краем люка, чтобы услышать, как он сердито спрашивает: — Какого черта надо на этот раз? И второй вахтенный офицер докладывает подобострастным голосом: — Над кораблем пролетели тринадцать чаек! Даже стоя позади них, я могу с уверенностью сказать, что наблюдатели на мостике скалят зубы. — Они только что исчезли за горизонтом, — добавляет второй вахтенный. — Вы у меня дождетесь! — орет шеф, после чего спускается вниз, на пост управления, по всей видимости, чтобы обдумать план мести. На этот раз Старик облегчил ему задачу. Второй вахтенный не успел смениться с дежурства, когда была объявлена учебная тревога. Лодка нырнула прежде, чем второй вахтенный задраил люк, и его как следует окатило водой. Первое, что он увидел, спустившись на пост управления, был шеф, встречающий его радостной улыбкой. Внезапно второй вахтенный в ужасе проводит рукой по своей голове. — Что-нибудь не так? — заботливо интересуется командир. Второй вахтенный делает глубокий вдох. Его рот открыт, у него потерянный вид. — Моя фуражка — осталась на мостике, — запинаясь, произносит он, наконец. — Я снял ее и повесил на прицел торпедного аппарата. Командир спрашивает с интонацией метрдотеля, желающего угодить всеми возможными способами: — Может, господин желает, чтобы мы всплыли, легли на обратный курс и попробовали поискать пропажу? Совершенно раздавленный потерей, второй вахтенный опускается на стул. Под лампой над столом для карт бесцельно мечется туда-сюда муха. Это сама по себе загадка. В конце концов, мухи — не альбатросы. В отличие от птиц они не могут пересекать Атлантику. Когда мы покидали Сен-Назер, было совсем неподходящее для мух время года — слишком поздно и слишком холодно, даже для Франции. Возможно, что она попала на борт в виде яйца, а может — в форме зародыша личинки, вместе с тысячами подобных себе, кому меньше повезло с рождением. Может, наша муха личинкой попала в торпедный аппарат. Вполне вероятно, что она выросла в трюме, постоянно гонимая закоренелой, фанатичной манией чистоты у Первого номера. Жизнь этой мухи предстает настоящим чудом, если учесть, что все на лодке наглухо задраено. Нигде не завалялось ни одной сырной крошки. Не понимаю, как она выжила. Каждый плохо знает своего соседа. Мы все сидим в одной лодке — в самом буквальном смысле этого слова — и все же я не имею ни малейшего представления о видении мира с точки зрения мухи. Я также ничего не знаю о эмоциональной стороне жизни обычной домашней мухи. Что касается плодовой мушки, то ее я могу хотя бы назвать по-латыни: Drosophila melanogaster. Короткокрылая и длиннокрылая Drosophila пользовались особой популярностью в те времена, когда я учился в школе. Изрядное количество особей обоих видов содержалось в пробирках с мякотью бананов. Учитель биологии отсаживал аккуратнейшим образом пересчитанные экземпляры в третью пробирку, но опыт по скрещиванию подвидов никак не давал ожидаемого эффекта потому, что мы тайком запустили несколько короткокрылых мушек в пробирку с их длиннокрылыми сородичами. На занятии преподаватель попробовал сфальсифицировать результаты подсчета насекомых, на что мы дружным хором завопили: «Надувательство!» Глаз мухи под микроскопом — настоящее чудо природы. Мух надо ловить спереди, так как они не могут взлететь задом наперед. Проще простого. Но эту такая участь не постигнет. Она находится под моей личной защитой. Может, у нее родятся дети, у которых, в свою очередь, тоже будут дети — одно поколение корабельных мух будет сменять другое, а я буду их покровителем. Хотя нельзя сказать, что я очень люблю животных. Стоило нам выудить нашего одноклассника Свободу из озера Бинсен, как эти жирные трупные мухи стали откладывать яйца в уголках его глаз. Трупное окоченение заставило его тело принять нелепое согнутое положение с поджатыми коленями. Тем жарким летом в Мекленбурге всеобволакивающий запах акаций был почти невыносим. К вечеру окоченелость наконец-то спала, и нам удалось распрямить его. Именно тогда я и обнаружил желтые комки мушиных яиц размером с горошины в уголках обоих глаз. Интересно, есть ли какие-нибудь мысли у нашей корабельной мухи… Первый вахтенный снова инструктирует унтер-офицерский состав. Сквозь стук тарелок, который стюард считает неотъемлемой частью своей работы, доносится обрывочная фраза: — … разорвать петлю, стянувшую горло… Старик страдальчески смотрит в потолок и повышает голос так, чтобы его было слышно в носовом отсеке: — Первый вахтенный офицер, вы опять сводите счеты с Альбионом? Штурман доложил о замеченном им объекте на тридцати градусах по курсу. Командир забрался на мостик в том виде, в каком его застало известие: в свитере и тренировочных штанах. Я, по крайней мере, снял с крючка свою резиновую куртку. По счастью, на мне надеты кожаные брюки и ботинки на пробковой подошве. Предмет легко различим невооруженным глазом. Командир пристально разглядывает его добрых две минуты в бинокль, затем отдает приказ рулевому держать курс прямо на него. Объект быстро приближается, пока не превращается в лодку, нос которой направлен под углом в двести градусов относительно нашего курса. Старик отправляет вниз двух наблюдателей и тихо объясняет причину: — Ни к чему им смотреть на это вместе с нами. Правда, вскоре становится ясно, что делать это было необязательно: спасательная шлюпка пуста. Старик остановил оба двигателя: — …Немного поближе, штурман, и прочтите название. — Стел-ла Ма-рия — произносит тот по слогам. Старик снова вызывает впередсмотрящих на мостик. — Сделайте запись в журнале — велит он штурману и отдает указания насчет курса и работы двигателей. Спустя пару минут мы ложимся на прежний курс. Я спускаюсь вниз вслед за Стариком. Спасательная лодка, качающаяся на серо-зеленых волнах океана, пробудила в нем воспоминания: — Однажды прямо на нас гребла шлюпка, набитая людьми. Необычная вышла история… Ну же, давай, Старик, не тяни. Но на этот раз он не вымолвил ни слова больше. Когда-нибудь он все-таки выведет меня из терпения своими причудами и пятиминутными паузами. Мне пришлось собрать всю свое самообладание в кулак, чтобы не пристать к нему с расспросами. Но вскоре я понял, что Старик не разыгрывает привычный спектакль. Его лицо обеспокоено. Он не знает, как начать. Ладно, мы можем подождать. Я поглубже засовываю руки в карманы брюк, распрямляю спину и переминаюсь с ноги на ногу, чтобы встать поудобнее. Нам некуда спешить. Я прислушиваюсь к звуку падающих брызг и разбивающихся волн, и тут Старик наконец-то заговорил: — Как-то я потопил пароход — точнее говоря, его потопила его же собственная скорость. Это был мой третий поход. Взрыв торпеды оторвал ему нос, и он моментально отправился на дно. Он шел вперед с такой большой скоростью, что ушел под воду прямо как подводная лодка. Не поверил бы, если не видел своими собственными глазами. Исчез в мгновение ока. Практически никто не уцелел. Спустя некоторое время он добавляет: — Смешно, вообще-то попадание было неудачным — но все произошло именно так! Мне начинает казаться, что на самом деле он хотел рассказать не эту историю, хотя и эта интересна, и в то же время типична: пересказ фактов из его профессионального опыта — любопытные случаи из практики — необычные отклонения от нормы. Но как насчет действительной истории? В ней должна каким-то образом фигурировать спасательная шлюпка. Мне приходится подтолкнуть ему: — Так они вовсе не забирались в лодку…? — Эти — нет! Я не даю ему возможности почувствовать облегчение от того, что его вынудили говорить, и храню молчание. Он пару раз быстро сморкается, затем вытирает нос тыльной стороной руки: — Видите ли, люди не должны становиться настолько бесчувственны… Теперь настает мой черед показать свою заинтересованность, повернув к нему голову. Больше ничего не происходит. Он неотрывно смотрит прямо перед собой. Все в порядке, не надо спешить. Я выжидаю, пока пауза не будет доиграна до конца, и спрашиваю как можно более обычным голосом: — Что вы хотите этим сказать? Почему вы так решили? Командир покусывает чубук своей трубки чуть дольше, чем обычно, а затем снова начинает говорить, заметно торопясь при этом: — Я думал об этом — у меня был однажды случай — люди в спасательной шлюпке, англичане, они засыпали меня благодарностями, а я только что потопил их корабль! Я не могу дольше притворяться безразличным: — Ну и…? Старик с причмокиванием делает еще несколько затяжек своей нераскуренной трубкой, и тут его прорывает: — Пароход назывался «Звезда Запада». Большой красивый корабль. Десять тысяч тонн. Без эскорта. Просто чудо. По чистой случайности мы оказались впереди него, что нам и требовалось. Я выпустил веером четыре торпеды. Попала лишь одна, и она причинила на удивление незначительные повреждения. Посудина лишь немного осела в воде и слегка замедлила ход. Потом мы влепили в нее еще одну торпеду, из кормового аппарата. Но она и не думала тонуть. Я видел, как люди садились в шлюпки. Тогда я всплыл на поверхность. Они успели спустить две шлюпки, которые направлялись прямо к нам. Они подошли к нам на расстояние, с которого могли докричаться, и один из них не переставая благодарил нас за то, что мы такие замечательные люди. Я не сразу сообразил, что они решили, будто мы не предпринимаем больше никаких действий, чтобы дать им возможность отойти подальше от парохода. [44] Они благодарили нас за нашу честную игру. На самом деле в наших торпедных аппаратах просто-напросто не было больше торпед. Они, понятное дело, не знали, что мы уже промахнулись по ним тремя остальными рыбешками. Наша команда работала, как бешеная, но перезарядка отнимает много времени. Они же решили, что мы откладываем coup de grace… [45] Скосив вбок глаза, я вижу, что Старик усмехается: — Вот так и становишься благородным, даже не догадываясь об этом! Радио назначает нам новую зону патрулирования. У нас нет конкретной точки назначения: все изменения сводятся к тому, что мы снова должны тащиться заданным курсом с заданной скоростью. В назначенный час лодка выйдет в точку, в которой командующий флотилией хочет заткнуть нами брешь в линии. А потом опять начнется то же самое, что и всегда: полдня с минимальной скоростью — на север, полдня — на юг. Старик к моему немалому удивлению снова с оптимизмом взирает на мир: — Что-то должно произойти… Милосердный Господь не покинет свою заблудшую несчастную Волчью Стаю! Или вы не верите в благого Господа! — Что вы, конечно, верю, — отвечает шеф, торопливо кивая головой. — Конечно, я верую в великую Туманность в небесах. — Вы и в самом деле гнусный негодяй! — с негодованием реагирует Старик на это конфессиональное признание шефа, что ни в малейшей степени не смущает того. Чтобы хоть как-нибудь приободрить нас, он объявляет, что однажды ему было видение Девы Марии: — …Прямо над страховочной сеткой — нежно-розовая, окруженная фиолетовым сиянием — но совершенно прозрачная — потрясающее зрелище! Богородица указала вверх и надула щеки! — Вероятно, она хотела, чтобы вы как можно быстрее завербовались добровольцем в военно-воздушные силы. В дивизион аэростатов. — Вовсе нет, — сдержанно отвечает на насмешку шеф. — Я забыл продуть цистерны дизелем после того, как мы всплыли. Старик изо всех сил старается не рассмеяться, что означало бы проигрыш в их состязании: — Вам следовало сообщить обо всем Папе Римскому. Он канонизировал бы вас на месте — хотя всем остальным, кому были подобные явления, на это потребовалось бы двадцать пять лет! Мы все как один соглашаемся, что из шефа получился бы превосходный святой. — Благочестивый и добродетельный, — рисует возвышенную перспективу Старик. — И даже еще более невесомый, более воздушный, чем сейчас. Воистину, украшение церкви. Проходя сквозь каюту, я замечаю, как штурман перебирает свой рундук. Я сажусь за стол и пролистываю записную книжку матроса. Штурман извлекает несколько фотографий из потертого бумажника и передает их мне: снимки детей, испорченные слишком малой выдержкой. Три маленьких мальчика, укутанные от мороза и посаженные на одни санки, один за другим, по росту. На другой фотографии они же в купальных костюмах. На лице штурмана появляется смущенная улыбка. Он смотрит мне в рот. — Крепыши! — Да, все трое — мальчики! Но он тут же спохватывается. Наверно, ему показалось, что здесь, меж стальных стен, влажных от оседающего на них конденсата, не место для нежных чувств. Он выхватывает у меня фотографии, как будто я застал его за каким-то постыдным занятием. Двадцать восьмой день в море. Солнце по цвету напоминает вареного цыпленка, а небо — серо-желтое, как куриный бульон. Постепенно горизонт пропадает в тумане; спустя час из воды вокруг лодки разворачиваются полотнища тумана. — Видимость ноль! — докладывает сверху штурман. Командир отдает приказ о погружении. Когда лодка опускается на 50 метров, мы на посту управления располагаемся с максимально возможным комфортом. Ноги в сапогах задраны на рундук с картами. Командир, причмокивая, посасывает свою изрядно обкусанную трубку. Похоже, он полностью ушел в размышления. Время от времени он кивает сам себе, погруженный в свои воспоминания. Тридцатый день в море. Горизонт по-прежнему пуст. Поднялся восточный ветер, принесший с собой похолодание. Закутанные наблюдатели на мостике похожи на мумии. В лодке включили электрические радиаторы. Поступила радиограмма. Командир расписывается в получении и передает ее мне. «Волчьей Стае: К двадцать восьмому в 08.00 займите зону дальнего патрулирования от точки G до точки D. Дистанция десять миль. Курс двести тридцать градусов. Скорость восемь узлов. BdU.» Командир разворачивает большую трансатлантическую карту и указывает карандашом на наше местонахождение на карте. — Вот тут мы — а надо нам сюда, — его карандаш перемещается далеко к югу. — Как ни крути, это не меньше трех дней хорошего хода. Похоже, вся прежняя операция провалилась. Это что-то новое. Понятия не имею, что за этим стоит. Таким образом мы очутимся на широте Лиссабона. — И, слава богу, подальше от холода, — встревает дрожащий шеф. Влетает кок. Он в ярости. — Черт побери! В хранилище вытекли пять больших коробок сардин. И именно на сахар! — он просто вне себя. — Там такое месиво — теперь мы смело можем выбросить весь сахар за борт! — Мне кажется, лучше оставить его, — замечает Арио, — Никогда не знаешь наперед, что ждет тебя. Может, еще захочется подсластить рыбу. Три дня проходят на крейсерской скорости, направление зюйд-зюйд-вест, наблюдатели на мостике не видели и намека на вражеский след. Нам встретились лишь пустые бочки и деревянные ящики. Опять начинается нудное челночное мотание взад-вперед в разведывательном патруле. Вечное однообразие давным-давно уничтожило любое ощущение времени. Я не знаю, как долго тянется эта наша болтанка в океане. Недели? Месяцы? А может, лодка уже полгода бороздит Атлантику? Даже различие между днем и ночью становится все менее заметным. Наш запас историй давно уже иссяк. Мы пытаемся подбодрить друг друга старыми шутками. Подобно чуме, по лодке мгновенно распространилось новое словечко, выражающее одобрение: «сверхудачно». Никто не знает, кто придумал эту ерунду, но все тут же стало «сверхудачно». Также изобретена новая единица измерений: «оборот». Поначалу она использовалась лишь за завтраком: «Еще один оборот кофе, пожалуйста». Затем выяснилось, что им можно отмерять время: «Конечно же, я сделаю это, только подожди один оборот». А теперь шеф просит, не могу ли я подвинуться на один оборот. Я остался на посту управления, сел на рундук с картами и пытаюсь читать. Час спустя командир тяжело спускается с мостика. — Очень здорово! — говорит он, его лоб прорезают беспокойные морщинки. Он три или четыре раза меряет шагами помещение, похожий на нервничающего кота, затем усаживается на рундук рядом со мной. Ничего не говоря, он затягивается своей трубкой, уже давно потухшей. Я откладываю книгу, ибо чувствую: он желает поговорить. Не вымолвив ни звука, мы оба сидим, уставившись прямо перед собой. Я хочу, чтобы он начал первым. Из своего кармана он достает измятое письмо, написанное зелеными чернилами, и пару раз ударяет по нему тыльной стороной руки: — Вот, натолкнулся на это совсем недавно. Какое же у них дурацкое представление о той жизни, которую мы ведем! Насколько я знаю, зеленые чернила — это от вдовы летчика, невесты командира. Выпятив нижнюю губу, он качает головой. — Добавить больше нечего! — резко произносит он и делает жест, как будто вытирает свои пометки с грифельной доски. Не вышло, думаю я. Несмотря на то, что благодаря улучшению погоды мы идем с открытым люком, в каюте унтер-офицеров стоит адская вонь: заплесневевшего хлеба, гниющих лимонов, тухлой колбасы, выхлопного газа из машинного отделения, мокрой верхней одежды и кожаных сапог, пота и спермы. Дверь рывком распахивается, и вместе с облаком дизельной гари вваливается только что сменившаяся вахта машинного отделения. Раздаются ругань и проклятия. Захлопываются дверцы шкафчиков. Помощник дизельного механика Френссен внезапно затягивает песню, как подвыпивший: — Только любовь ведет наш корабль и направляет его к дому… Ну конечно, Френссен верен себе: — Хорошо бы сейчас пропустить кружечку пива! — Как следует охлажденное, пенная шапка цвета белой лилии — глоток — и еще — и еще — оно льется в твое горло! Боже правый! — Заткнись! Я сейчас сойду с ума! Сегодня небо тягучее, как прокисшее молоко. Никакого движения. Вода тоже стала более вязкой. Волны ссутулились, их уставшие плечи стали покатыми, на них не видно пенных султанов. Лишь изредка в их темной зелени кое-где мелькнут белые прожилки. Атлантика стала одноцветной: черно-зеленой, ее вид ничуть не способствует поднятию нашего настроения. Большие корабли, по меньшей мере, предоставляют глазам большее разнообразие цветов. Надписи на трубах, белые вентиляционные короба, красные пометки. Но у нас все серое. Ни одного цветного мазка на всем корабле — сплошной серый цвет, да к тому же везде одного оттенка. Да и мы сами замечательно сливаемся с нашим фоном: наша кожа постепенно становится такого же бледного, болезненно-серого цвета. Не видно ярко-розовых щек, которые обычно присутствуют на детских рисунках. Даже боцман, щеки которого во время нашего выхода в море, я это точно помню, были цвета спелого яблока, теперь выглядит так, как будто только что встал с больничной койки. Правда, он совсем не потерял голоса. Я слышу, как в этот момент он ревет на кого-то: — Смотри глазами, а не задницей! Каждому из нас требуется помощь психиатра. Он смог бы вытряхнуть из первого вахтенного офицера его вычурное жеманство — эту привычку морщить нос, и его такую всепонимающую, такую заботливую улыбку. Правда, думаю, врачу пришлось бы прилично повозиться с ним. У второго вахтенного другая проблема — со смехом. Можно оставить черты лица — детское личико все еще неплохо выглядит. А вот к шефу, и без того нервному, постоянно находящемуся в напряженном состоянии, придется применить интенсивный курс лечения — у него постоянный тик во внешнем углу левого глаза, он кривит рот, у него привычка втягивать щеки, он поджимает губы без всякой видимой причины, да к тому же издерганность — он вздрагивает при малейшем звуке. Шефу можно было бы трансплантировать хотя бы маленькую часть толстой шкуры второго инженера. Да и тому это пошло бы только на пользу — ему не помешало бы стать немного более чутким. Еще у Старика существует привычка постоянно издавать какие-то звуки: с шумом скрести свою бороду, сосать трубку, так булькать при питье из чашки, что, судя по звукам, можно подумать, будто сало жарится на медленном огне, шмыгать носом. Иногда он с шипением процеживает слюну сквозь зубы. Йоганн все больше становится похож на Иисуса Христа. Когда он отбрасывает назад пряди соломенно-желтых волос с высокого лба, для полного сходства со Спасом Нерукотворным ему надо только опустить взгляд долу. Прапорщик Ульманн серьезно беспокоит меня. Сначала мне казалось, что он полон энергии. Теперь у меня нет такого ощущения. Несколько раз я видел его, свернувшегося в унынии на койке. По радио мы узнали о том, что лодка Мейнига потопила рефрижератор водоизмещением в девять тысяч тонн, шедший без сопровождения. Я уставился на радиограмму: просто невероятно! Каким образом он умудрился сделать это на своей поврежденной лодке. Сообщение поступило от Мейнига — значит, Хаберманн тоже жив. Этого следовало ожидать: ничто не в силах отправить его так быстро на покой. — Ему чертовски везет, — говорит Старик. — В наши дни без большой удачи такие вещи не случаются. Если вы не настолько удачливы, чтобы оказаться впереди одной из их посудин и успеть выровнять лодку прежде, чем она окажется прямо перед вашими торпедными аппаратами… Все, что следует без эскорта в наши дни, движется быстро. Можно даже не пытаться преследовать корабль в его кильватере. Быстрый рефрижератор легко уйдет от вашей погони. Я часто пытался догнать подобные корабли, но всякий раз лишь бестолку сжигал топливо. Даже если наши двигатели будут работать на максимальных оборотах, наша скорость будет еле-еле превышать скорость одиночного неэскортируемого быстроходного судна на узел-другой. А если оно сменит курс, а мы не успеем сделать то же самое, то все — пиши-пропало. Тридцать третий день в море. Если верить календарю, сегодня среда. В восемь утра мы получаем сообщение: «Перехватить в квадрате Густав Фриц конвой, идущий на запад». Согнувшись над картой, командир скептически интересуется: — Ну и каким образом? Пять минут на размышление, и он произносит: — Не слишком заманчиво, но тем не менее — если немного повезет — мы можем успеть туда — строго к третьему звонку. Новый курс, повышенная скорость. Больше никаких перемен. — Самое время отправить немного железа на дно, — замечает второй вахтенный офицер, и тут же конфузится потому, что понимает, насколько самоуверенно прозвучало его заявление, учитывая наше нынешнее раздраженное состояние. Середина дня. Я поднимаюсь вслед за первым вахтенным офицером, который заступает на дежурство. Застоявшийся воздух тяжел. Успокоившийся океан, освещенный рассеянным светом, покрылся серой кожей, которая лишь изредка в некоторых местах слегка прогибается или вздувается: однообразное зрелище, не способствующее поднятию настроения. Как бы то ни было, этим вечером, во время вахты второго помощника, появляются цвета. Отдельные приплюснутые облачные гряды, растянувшиеся над горизонтом, начинают светиться, как угли в кузнечном горне. Вскоре небо полностью окрашивается в красный цвет, отбрасывающий потрясающий отблеск на весь океан. Лодка с вибрирующими двигателями скользит сквозь эту мерцающую галлюцинацию. Весь ее корпус сверкает. Нос похож на огромную наковальню. Лица вахтенных озарены кровавым светом. Всю картину можно было бы написать двумя красками — красной и черной — океан, небо, корпус корабля и лица под зюйдвестками. Четверть часа небо и океан полыхают, затем алый свет в облаках тускнеет, и они сразу же блекнут, становясь зеленовато-желтого серого цвета. Теперь они похожи на груду золы, скрывающую под собой мерцающее сердце маленького костра. Внезапно в серой стене прямо перед нами вспыхивает пятно: кажется, дуновение мехов вернуло огонь к жизни. Но спустя несколько минут красное великолепие опять меркнет. Некоторое время оно еще мерцает подобно отверстию домны, затем окончательно гаснет: солнце опустилось за горизонт. Высоко над выстроившимися к параду облаками небеса еще удерживают в себе остатки свечения. Лишь очень медленно оно истончается, превращаясь в мерцающие полоски, и на его место приходит шафранно-желтый цвет, который постепенно переходит в зеленоватый, медленно исчезающий за горизонтом. Океан, как зеркало, отражает в себе этот ядовитый цвет. Он замер, лежа в параличе, покрывшись кожей нездорового оттенка. На мостик поднимается командир и обозревает небо. — Броско, но не красиво, — критично отзывается он об увиденной картине. Если Старик не на мостике, то он проводит часы, как отшельник, за своей зеленой занавеской или в седле перископа в башне. Время от времени я слышу звук работающего поворотного механизма. Старику скучно, и, чтобы развлечься, он кружится на своей карусели. Иногда команда круглые сутки не слышит от него ни единого слова. Можно подумать, что лодка движется по океану без капитана. На шефе это морское бродяжничество тоже серьезно сказывается. Он утратил почти всю свою живость и выглядит так, как будто специально пририсовал себе зеленые тени под глазами, чтобы стать похожим на демона. Но зеленоватые круги — настоящие. Он давно уже перестал слоняться по лодке — если он не занят проверкой своих двигателей, то, как правило, видна лишь его склоненная голова с яркой линией пробора в волосах: он полностью отдался ожесточенному чтению. Он поднимает голову от книги только во время еды, и тогда командир говорит «Добрый день!» его бледному лицу. Временами он просто-напросто сидит и брюзжит. И тем не менее, несмотря на всю их раздраженность, между шефом и командиром сохраняется безмолвное взаимопонимание. Какая бы то ни было напряженность между ними уже давно изгладилась. Как-никак уже седьмой поход вместе. От базы нас отделяют почти три тысячи миль. Радиус действия лодки — почти семь тысяч миль. Но у нас остался очень небольшой «запас» хода, так как мы выработали слишком много топлива, мотаясь туда-сюда, обшаривая море в поисках добычи. С нашим изрядно уменьшившимся запасом топлива нас вряд ли направят атаковать конвой, до которого более-менее приличное расстояние. Наших запасов едва хватит на продолжительное позиционное маневрирование на высокой скорости, которое неизбежно при атаке. Первый вахтенный офицер действует шефу на нервы, когда он отмыкает или захлопывает свой ящик, гремит ключами и царапает что-то в своей записной книжке с разноцветными страницами, многие из которых выдраны. Никому не ведомо, что он записывает в нее. — Он составляет список публичных домов к нашему возвращению в гавань, — таково мнение шефа, которое он высказывает, когда первый вахтенный скрывается в направлении поста управления. Одна из его записных книжек осталась лежать на столе. Я не в силах побороть искушение пролистать ее. Управление личным составом подводной лодки — гласит красный заголовок на первой странице. Я начинаю переворачивать страницы и не могу оторваться. Пункт I. Особенности жизни на подводной лодке. Жизнь на лодке в течение длительных периодов бывает монотонной. Необходимо уметь переносить долгие недели в отсутствие побед. Когда к этому добавляются глубинные бомбы, начинается «война нервов», основная тяжесть которой ложится на старших офицеров. Далее выделено красным карандашом: Боевой дух экипажа зависит: и затем синими чернилами, пункт за пунктом: «1. От дисциплинированности экипажа. 2. От успехов командира. Если командир одерживает победы, то будь он даже глупцом, он будет пользоваться большей любовью у экипажа, нежели неудачливый командир. Именно поэтому прежде всего неудачливому командиру необходим высокий моральный дух команды». Красный карандаш: «Дисциплина:» потом снова синими чернилами: «Обязанность командира — следить за тем, чтобы настрой хороших солдат преобладал на его лодке, а мнение плохих солдат не принималось в расчет. Он должен, подобно садовнику, выпалывать сорняки и заботиться о полезных растениях». Следующий красный заголовок: «Выдержки из речи капитан-лейтенанта Л. Мне прекрасно известно, как женщины могут сломить боевой дух бойца, но я также знаю, что они могут укрепить решимость своих мужей. Я убедился в этом, когда обнаружил, что именно женатые мужчины возвращаются после отпуска лучше отдохнувшие, готовые выйти в новый боевой поход против врага. Необходимо, чтобы младшие офицеры знали, чего они могут ждать от жены солдата. Я был счастлив иметь возможность неоднократно принимать у себя дома за чашкой кофе жен почти всех своих подчиненных, узнать их поближе и сказать им, что от них требуется все их мужество. Я уверен, что многим из них эти визиты придали новые силы, и поэтому я попросил свою жену поддерживать с ними постоянную переписку. Нужна железная воля, чтобы сохранить здоровье и преодолеть незначительные временные трудности. Если два солдата достойны Железного креста, а возможно наградить лишь одного из них, я предпочитаю удостоить им человека, который остается на борту и продолжает выходить в море на боевые задания, нежели того, кому улыбнувшаяся фортуна позволила стать сержантом либо унтер-офицером, и кто поэтому должен вернуться на берег, чтобы там выполнять свой воинский долг. Все-таки Железный крест — это не медаль паломника, а награда за храбрость, проявленную перед лицом врага, которую, получив однажды, необходимо подтверждать снова и снова». Я едва могу поверить собственным глазам: так значит, это и есть букварь нашего первого вахтенного офицера! Тут же я снова натыкаюсь на еще один шедевр мысли: «Во время длительных походов против врага неопытными солдатами бьется много посуды. Хорошо известно, что убеждения не дают положительных результатов, особенно если учесть, что волнение на море сильно осложняет процедуру накрывания столов для приема пищи. Каждую неделю ко мне поступает рапорт с перечнем перебитой посуды. Если недостача слишком значительна, стюарды должны питаться из оловянных мисок в течение трех дней. Еще одним действенным наказанием является запрет на курение. В отношение заядлых картежников запрещение на три дня играть в карты творит настоящие чудеса». Далее следует страница, отпечатанная на ротопринте. «Неукоснительное соблюдение субординации на борту я почитаю делом своей чести. Естественно, в гавани более уместно — нежели в море, где достаточно, чтобы кто-нибудь подал команду „Смирно“ в момент, когда командир входит в каюту — если старший по званию из присутствующих солдат докладывает о том, что выполнено, по образцу рапорта вахтенного офицера, дежурящего на мостике. Находясь в гавани, во время подготовки к следующему походу, по меньшей мере один раз в день необходимо проводить смотр личного состава. Особое внимание хочу обратить на ритуал поднятия флага. В море также необходимо периодически проверять состояние шкафов и поддерживать чистоту и порядок на всей лодке. Однажды в море у меня умер один человек и двое были ранены. В качестве замены я взял добровольца — обычного матроса с немецкого парохода. Ему было девятнадцать лет, и он ходил на германских судах с тех пор, когда ему еще не исполнилось четырнадцать. Он взошел на борт в соломенной шляпе на голове и сказал: «Салют, кэп! Я тут надумал наняться к вам». В нем не было ничего от настоящего солдата. Я отдал его на воспитание моему лучшему унтер-офицеру, который научил его, как надо ходить и стоять, и внушил ему элементарные представления о воинской службе. Спустя четырнадцать дней он принимал присягу. По этому случаю мы погрузились под воду, носовой кубрик был убран флагами, и вся церемония прошла очень торжественно. Новобранец заранее выучил текст присяги наизусть. В свою очередь, я рассказал ему об обязанностях немецкого солдата. Вокруг сидела команда, одетая в тропические форменные рубашки коричневого цвета. Готовясь к знаменательному дню, они подстригли друг друга и заранее выбрали песню, достойную сопровождать такой праздник. И надо сказать, пение удалось им на славу. В заключение мы вручили молодому матросу устав службы. Один из членов команды переписал его красивым почерком». Мое особое любопытство привлек заголовок «Праздники и застолья»: «В рождественский пост каждый отсек сиял электрическими свечами, украшавшими рождественские венки, которые сделали, связав вместе салфетки и туалетную бумагу, покрашенную зеленой краской. Рождественскую выпечку готовили целых четырнадцать дней, и каждый смог насладиться ее вкусом, совсем как дома. В сочельник в носовом отсеке, украшенном по случаю праздника, поставили рождественскую елку, изготовленную своими руками. Появился святой Николай [46] , завернувшийся в обычную простыню, так как мы находились в тропиках, и выдал каждому солдату сладости и книгу с памятной надписью. Все это сопровождалось прекрасными песнопениями и подобающими речами… вообще, у нас на корабле часто звучит музыка. Например, свободные от вахты узнают о погружении, заслышав волнующий марш «К погружению», который звучит для нашего шефа, управляющего рулями глубины. А когда вахтенным необходимо приготовиться к всплытию, сигналом для них является марш «Сейчас мы бороздим просторы моря». V. Первая атака Радист протягивает из радиорубки сообщение. Его лицо не выражает ничего, кроме постоянной беззлобной усмешки. Первый вахтенный офицер, вся внешность которого выражает необычайную ответственность, ставит на стол аппарат для расшифровки, кладет рядом с ним полоску бумаги, полученную от радиста, склоняет голову сначала на одну сторону, затем на другую, как петух, выглядывающий зернышко, проверяет настройку аппарата и, наконец, начинает ударять по клавишам. Все это время шефу удается сохранять скучающий вид английского владельца конюшни скаковых лошадей перед финальным заездом. Второй помощник, свободный от вахты, даже не поднимает голову от своей книги. Я также присоединяюсь к всеобщему показному безразличию. Едва первый вахтенный расшифровывает последнее слово, как командир вырывает из аппарата бумажную ленту с нетерпением, так не соответствующим его презрительному облику, с мрачным видом прочитывает ее, встает и, не вымолвив ни единого слова, направляется на пост управления. В круглый проем люка я вижу, как он поправляет лампу над столом с картами. Шеф и я многозначительно переглядываемся: — Ага! Я сдерживаю свое любопытство в течение времени, достаточного, на мой взгляд, чтобы соблюсти приличие, и лишь затем иду на пост управления следом за командиром. Штурман, как по волшебству, оказывается уже там. Старик сгибает свое туловище над столом с морскими картами, зажав в левой руке радиограмму, в правой — измерительный циркуль. Он не обращает на нас внимания. — Неплохо, — произносит он наконец. Затем он молча подвигает ко мне радиосообщение. «08.10. В квадрате Бруно Макс замечен конвой. Направляется на север. Отогнан самолетами. Противник потерян из виду — UR». Командир показывает циркулем на квадрат Бруно Макс. Это недалеко от нашего нынешнего местоположения. — Грубо говоря, при самом полном ходе мы сможем оказаться там через двадцать четыре часа. Теперь нам остается лишь ждать, сможет ли UR снова войти в контакт с конвоем: только в этом случае нам дадут приказ преследовать его. — Пока сохраняем прежние курс и скорость. Следующие два часа изобилуют догадками. — Похоже, конвой направляется в Америку. Но это может быть и Гибралтар. Нельзя сказать наверняка, — слышу я голос штурмана. — UR — это Бертольд, — говорит Старик. — Хороший человек. Не новичок. Он не даст им легко стряхнуть себя со спины… Они должны были выйти в море неделей позже нас. У них был неисправен перископ. Жестом он приглашает меня подойти и присесть рядом с ним на рундук с картами. Возбуждение ожидания оживило его. — Всегда эти чертовы самолеты, — говорит он. — Раньше их штурмовые группы работали в паре с эсминцами, и стоило такой стае вцепиться в тебя… А когда-то они здесь почти не летали — вот это было время! Надо было лишь вести наблюдение на поверхности, и ты всегда знал, откуда ждать опасность. Помощник на посту управления, который, стоя у маленького столика, делает пометки в журнале погружений, прекращает делать свои записи. — Они всеми способами стараются стряхнуть нас с себя. Уже давно они перестали держать эсминцы на привязи рядом с опекаемыми ими стадами транспортов. Они отказались от подобной тактики. Эсминцы патрулируют на значительном удалении от своих ненаглядных пароходов. Таким образом, даже если мы будем в состоянии установить с ними контакт на пределе нашей видимости, они могут заставить нас отступить либо уйти под воду. А их сторожевые корабли скачут далеко впереди конвоя… В наши дни нельзя более рассчитывать на братскую помощь со стороны соперника. Они даже ухитрились переделать большие грузовые суда во вспомогательные авианосцы. Они формируют группы прикрытия из маленьких самолетов, базирующихся на авианосцах, и эсминцев, которые дают нам прикурить как следует. Им не хватает лишь точной отработки слаженного взаимодействия, и тогда можно быть уверенным, что любая лодка, замеченная одной из их трудолюбивых пчелок, будет обрабатываться эсминцами до тех пор, пока их драгоценные транспорты не уйдут так далеко, что у противника не будет даже надежды на шанс увидеть их снова. А это значит, что мы лишь гробим себя и сжигаем чертову уйму топлива. Старик выглядит совершенно расслабившимся. Даже разговорчивым: — На самом деле нам надо было напасть много раньше — до того, как Томми проснулись и начали организовываться. Когда началась война, у нас было лишь пятьдесят семь лодок, из которых не более тридцати пяти подходили для Атлантики. Очевидно, ни о какой блокаде Англии и речи быть не могло. Мы могли соорудить лишь подобие удушающей петли. А, главное, какие доводы! Либо пойти ва-банк, поставив все на подводные лодки, либо строить вместе с ними также и боевые надводные корабли. Выжившие из ума адмиралы кайзеровского военно-морского флота в действительности никогда не испытывали к нам доверия. Им был необходим их гордый флот независимо от того, будет хоть какой-нибудь толк от линкоров или нет. Одним словом, наш флотский клуб можно отнести в разряд консервативных! Позже, когда я вытягиваю свои ноги на посту управления, поступает новая радиограмма: «В 09.20 погрузились, чтобы скрыться от самолета. Час под водой. Снова виден вражеский конвой. Квадрат Бруно Карл. Направление движения противника неясно — UR». — Говорил же я вам, он не даст им ускользнуть меж его пальцев. Штурман, похоже, конвой движется курсом, параллельным нашему? На этот раз командир проводит за столом несколько минут, а затем быстро поворачивается и отдает распоряжения: — Курс — двести семьдесят градусов. Обе машины — полный вперед! Приказания приняты. Звенит телеграф, связывающий пост управления с машинным отсеком. Тяжелая дрожь пробегает по всему корпусу, и гул двигателей перерастает в оглушающий рев. Ого, значит, Старик собирается ввязаться в дело. Он даже не дожидается приказа из Керневела. Рев дизелей усиливается, переходит на высокие ноты, затем снова звучит низким, приглушенным рокотом: дизельная аккомпанемент музыке морей. Низкая тональность означает, что наш нос врезается в очередную большую волну, чистый звук означает, что лодка вышла из ее подошвы. Повсюду члены команды перепроверяют исправность контактов, как и не единожды прежде. Они делают это по своей инициативе, незаметно, почти что тайком. — Разрешите подняться на мостик? — Jawohl! Первым делом я гляжу за корму. Кильватер кипит белым цветом, длинный, широкий, сверкающий шлейф платья, простирающийся, докуда хватает глаз, сужающийся к горизонту в бутылочно-зеленые оборванные нити, как будто там он разошелся по шву. По обе стороны шлейфа тянется светло-зеленая окантовка, оттенка полупрозрачного стекла пивной бутылки. Над ограждением проплывают сизый дымок от дизелей. Я поворачиваюсь к носу, и тут же брызги хлещут меня по лицу. Океан прямо перед тобой, и двигатели на полную мощность — я мог бы сразу догадаться, чем это грозит. Вода стекает у меня по носу. — Поздравляю! — обращается ко мне второй вахтенный офицер. Прищурившись, я смотрю на носовую часть лодки из-под прикрытия фальшборта. Мы рвемся вперед с такой силой, что вода пластами расходится от носа в обе стороны, и широкие пенные струи вскипают вдоль бортов. Командир засунул руки глубоко в карманы своих кожаных штанов. Его бывшая когда-то белой потрепанная фуражка с покрывшейся зеленой патиной кокардой тоже глубоко натянута на голову так, чтобы закрыть лицо. Прищурившись, он обозревает небо и океан. Снова и снова он напоминает дозорным на мостике, чтобы они смотрели получше. Он не уходит с мостика, даже чтобы перекусить. Проходит целый час, прежде чем он спускается вниз, чтобы оценить по карте, как мы движемся. Я спускаюсь вслед за ним. Штурман все еще занят расчетами. Маленький крестик, поставленный карандашом на гидрографической карте, обозначает последнее местонахождение противника. Теперь наша собственная карта дает нам возможность вычислить его курс и скорость. Еще один карандашный крестик — пересечение его предполагаемого курса с нашим. Наши мысли независимо от нашей воли устремлены к этой точке точно так же, как игла компаса устремлена на север. Проходит час за часом. Горючее течет по трубам. — Так мы его прилично сожжем! — слышу я замечание Дориана. По-видимому, шеф настолько далеко, что не может расслышать этих слов. Второй вахтенный офицер приходит с новой радиограммой. — Ага! — произносит командир таким тоном, что сразу становится ясно: он давно ждал ее. Он даже снисходит до того, чтобы громко прочитать ее нам: — «UA — Немедленно самым полным ходом следуйте в направлении конвоя, о котором сообщила UR — BdU». — Вахтенный офицер: курс триста сорок градусов. Ждите дальнейших распоряжений. Рулевой в башне боевой рубки эхом повторяет полученный приказ. Командир на карте сначала показывает на теперешнее положение конвоя, затем — на наше: — Мы должны быть там завтра утром, около шести часов. Бертольд больше не решается атаковать. Сейчас гораздо важнее поддерживать с ним контакт — не упускать конвой, не давать врагу уйти, время от времени отправлять в эфир короткие сообщения, чтобы другие лодки со всех концов Атлантики могли собраться на охоту. — Должно получиться, — осторожно вставляю я. — Никакого приема по случаю бракосочетания, пока не закончится венчание в церкви, — остерегает меня командир. В круглом проеме люка появляются вопрошающие физиономии. К своему великому удивлению, они видят, как их командир беспокойно прыгает по всему посту управления с одной ноги на другую, как медведь, у которого разболелась голова. — Видали! — говорит Дориан. — Я всегда говорил… Командир хватает микрофон системы оповещения, чтобы во всех отсеках услышали: — Лодка направляется на конвой, замеченный UA. Расчетное время контакта — завтра, начиная с шести часов утра. Треск в громкоговорителях. Ни слова больше. Командир запрокидывает голову назад. Локтями он опирается меж спиц штурвала гидроплана. Освободив правую руку, он вынимает трубку изо рта, делает ею в воздухе всеохватывающий жест и неожиданно начинает монолог: — Наша лодка — это нечто-то удивительное! Горстка людей, пытающихся справиться с техникой. Мы, должно быть, смешно выглядим. У нас опустились бы руки, если бы мы могли видеть себя со стороны. Ерунда какая-то! Он делает паузу, и лишь минут десять спустя возвращается к своей мысли: — Но нет ничего красивее подводной лодки, как эта. Не считайте меня фанатиком — боже упаси! Он делает глубокий вдох, издает несколько фыркающих звуков, как будто подсмеиваясь над самим собой, и продолжает говорить: — Парусные корабли тоже прекрасны. Ничто в мире не сравнится по красоте с обводами парусника. Много лет назад я служил на трехмачтовом корабле. Нижняя рея была на высоте двенадцати метров от палубы. И еще более пятидесяти метров до клотика. В плохую погоду ни у кого не было желания взбираться к самому верхнему парусу. А если кто-то срывался, то звук падения был слышен по всему кораблю. Это случилось три раза в течение одного плавания. Такой тяжелый стук, который невозможно ни с чем спутать — глухой, но звучный — и все сразу понимали, что произошло. Старик умолкает, давая нам возможность насладиться руладами, издаваемыми его нераскуренной трубкой. — Это был чудесный корабль. Каждый трюм большой, как церковь — как неф собора — наверное, поэтому их так и называют. [47] Как правило, заполнены песком для балласта. В этом заключается существенное отличие от нашей лодки, — улыбается Старик. — Там, во всяком случае, мы могли как следует разлечься! На мгновение кулак с зажатой в нем трубке замирает в воздухе. Затем, не отпуская трубку, он сдвигает фуражку далеко на затылок. Спутавшиеся светлые волосы выбиваются из-под козырька, придавая ему залихватский вид. — Больше всего я люблю слушать звук дизелей, когда они выжимают из себя все, что можно. Некоторые люди зажимают уши, как будто не в силах слышать этот звук! — Старик встряхивает головой. — Есть даже такие, кто не выносит запах бензина. Моя невеста не терпит запаха кожи. Забавно! Внезапно он замолкает, как мальчишка, который заметил, как только что внезапно проговорился. Никакой подходящий вопрос не приходит мне в голову, так что мы оба молча сидим, уставившись в палубные плиты. [48] Тут появляется шеф, чтобы спросить разрешения остановить левый дизель на пятнадцать минут. Причина: подозрение на повреждение коленвала. Командир делает гримасу, как человек, надкусивший лимон: — Ну, шеф, если у нас нет иного выбора. Шеф исчезает, и несколько мгновений спустя дизельный ритм ослабевает. Командир кусает нижнюю губу. Его лицо проясняется только, когда ему подают свежую радиограмму: «Последний контакт с противником — квадрат Бруно Антон. UR». Вторая вахта собирается на посту управления, чтобы заступить на пост. Спасательные жилеты более не надевают. Когда минутная стрелка часов подходит к двенадцати, четверо поднимаются наверх. — Курс — триста сорок градусов, правый дизель работает на полную мощность, левый дизель остановлен, — докладывает рулевой при смене вахты. Сменившиеся наблюдатели спускаются вниз. Их лица такого же цвета, как вареные омары. Штурман, последним спустившийся на пост управления, вытягивается по стойке «смирно»: — Вахта докладывает. С северо-запада — легкая облачная завеса. Ветер — северо-западный на западный. Направление меняется против часовой стрелки. Из-за высокой скорости поступает много воды. Как будто в подтверждение его слов, на пайолы сверху обрушивается поток воды. — Благодарю. Четверо вахтенных отдают честь, затем отряхиваются, как собаки, вылезшие на берег. Брызги от их резиновых плащей разлетаются по всему посту управления. Один из них решается задать вопрос: — Как далеко теперь до посудин? — Еще целый оборот! — отвечает помощник на посту управления. С жизнерадостным видом проходит стюард. По его веселому лицу можно подумать, что он работает старшим официантом в ресторане. Удивительно, что у него салфетка не зажата подмышкой. За стюардом в носовой отсек следует кок. Он сияет располагающей улыбкой хозяина таверны. — Сегодня у нас просто театральное представление, — комментирует Старик, не замечая, что сам играет в нем главную роль отца семейства, наблюдающего с благодушным видом за своими чадами из своего угла. Кажется, что мы вырвались из сдавливавших нас оков и снова можем дышать свободно, полной грудью. Конец бесцельным поискам, конец патрулированию взад-вперед в одном и том же районе, наконец-то четко заданный курс, полный вперед навстречу врагу. Лишь один человек не упивается ревом дизелей и свистом волн — это шеф. — У меня столько горючего пропало к чертям собачьим, — с недовольным видом ворчит он. Но даже он кажется довольным жизнью, когда докладывает, что левый дизель снова в норме. — Хорошо, шеф, рад это слышать, — говорит Старик. — Теперь покажите, на что вы способны, когда у вас открывается второе дыхание. Я перемещаюсь в носовой отсек. Едва я открыл люк, почувствовал, что оживление проникло и сюда. У меня за спиной вырастает кок с кувшином лимонада. Свободные от вахты сгрудились вокруг него, как стая, умирающая от жажды. — Он надеется, что на этот раз что-нибудь получится, — со значимым видом произносит Маленький Бенджамин, даже не допив свою кружку. — Я могу и подождать! — спорит с ним Швалле. — Ну а я сыт по горло этой болтанкой в море! — Герой! — доносится чей-то насмешливый голос из темноты дальнего переднего конца отсека. — Не дай своей храбрости уйти вместе с тобой, малыш. Ты и так хорош! — А ты, верно, опять вместе с водой смешинку проглотил? — Тебе что-то не нравится? Эти унылые типы выводят меня из себя. Некоторое время ничего не слышно, кроме убаюкивающей мелодии радиомузыки, доносящейся из громкоговорителя на постоянном фоне рокочущих волн. Сам по себе разговор переходит на тему замеченного конвоя. — Если Старик хочет что-то сделать, ему надо прийти туда этой же ночью, — утверждает механик торпед. — Это почему? — спрашивает новобранец с мостика. — Потому что завтра — воскресенье, ты, тупица! — взрывается Маленький Бенджамин. — Ибо сказано в Библии: «Соблюдай субботу и не трахай свою родную сестру». Я чувствую себя, как будто очутился среди бродячих артистов. Наши странствующие по волнам актеры-любители ставят пьесу о мужестве, хладнокровии и геройстве, и, давая представление, пытаются заглушить свои страхи. За ночь море стало более неспокойным. Я это явственно ощущаю сквозь дрему. Вскоре после пяти часов я вскарабкиваюсь на мостик. Дежурит второй вахтенный. Командир тоже здесь. Вокруг утренний полумрак. Лодка врезается в темные валы. Пена на их гребнях очень похожа на дымки, а еще больше водяной пыли окутывает впадины меж волнами. Непрекращающаяся для впередсмотрящих пытка: если конвой свернул в нашу сторону, мы можем натолкнуться на него в любое мгновение. За кормой встает молочно-бледное солнце. Перед нами небо перегорожено черной стеной облаков. Нехотя они отрываются от линии горизонта, как будто заплаты, сорванные с поднятых парусов. По-прежнему нас окутывает мгла. — Чертовски плохая видимость, — бурчит второй вахтенный. Вскоре к нам подкрадывается еще более темная облачная пелена, собранная в складки наподобие старого выцветшего занавеса. И немедленно прямо перед нами ветхая завеса начинает распадаться на черно-серые полосы, такие же грязные, как сами облака. Они достают до самой воды. Горизонт исчезает. Другое облако, чуть левее по борту, не может дольше нести в себе накопленный им дождь. Вскоре влекомые за ними полосы дождевой бахромы смыкаются. На нас уже падают первые капли. Они издают тихий стук, ударяя по нашим зюйдвесткам и курткам. Фронт дождя ширится в обе стороны. С каждой минутой все большая часть горизонта скрывается за пеленой мглы. На лодку как будто накинули темную сеть, она уже смыкается у нас за кормой. Теперь вообще ничего нельзя разглядеть: видимость нулевая. Пристально, сантиметр за сантиметром, мы проверяем серую завесу, пытаясь заметить хоть какой-нибудь след врага. За каждой серой стеной может скрываться эсминец, из каждого летящего по небу облака может спикировать самолет. Брызги взлетают выше бульверка, я ощущаю на языке вкус соли. Зюйдвестка — моя крыша. Дождь барабанит по ней, и я чувствую своим черепом резкий удар каждой капли. Наши сине-зеленые непромокаемые плащи влажно блестят, а обрушивающиеся порывы дождя теребят их складки. Мы стоим, как каменные изваяния, пока небеса выливают на нас свои запасы воды. Сейчас, должно быть, семь часов. Мы должны были заметить конвой около шести. Я слышу проклятия Дориана: — Для птиц погодка — в самый раз. А я так по горло сыт ею. К нему незамедлительно поворачивается второй вахтенный офицер, чтобы крикнуть: — Смотри лучше, ты должен нести вахту. Хоть я и обмотал шею турецким полотенцем для рук, вода просочилась под мою одежду до самого живота. Я залезаю внутрь лодки, и меня с нетерпением приветствует помощник на посту управления. К его разочарованию, я лишь отрицательно машу рукой. Я отправляюсь сменить одежду и повесить влажную на просушку в отсеке электродвигателей. «Ветер северо-западный, пять баллов. Море — четыре. Плотная облачность, видимость плохая» — сообщает запись в судовом журнале. Лодку качает заметно хуже. Последний контакт с конвоем был три часа назад. «Противник меняет курс на сто десять градусов. Двигается широким строем. Четыре колонны. Около тридцати пароходов». С тех пор новостей нет. Наши дизели по-прежнему работают на полную мощность. Я слышу, как море дает один залп за другим по нашей башне. Похоже, мы попали в полосу за большой донной волной, а ветер собирается снова разогнать ее. В восемь часов меняется вахта. — Ну, что там творится? — спрашивает Айзенберг у Берлинца. — Легкий дождик прекратился. Теперь льет, как из ведра! — Брось ерунду молоть — я тебя серьезно спрашиваю. — Само вырвалось — да ничего не творится — туман. Внезапно Старик разражается руганью: — Задрала эта чертова погода! Всегда так именно тогда, когда нам не надо. Мы могли легко проскочить мимо них на расстоянии в две мили. Проклятый гороховый суп! Потом добавляет: — Если бы только Бертольд дал о себе знать. Но никаких новых радиосообщений нет. Мы окажемся на мели, если не поступят новые сообщения о конвое. Наши исходные данные не были настолько точны, чтобы мы могли строить дальнейшие расчеты, опираясь на них. Лодка, которая видела конвой, не имела возможности астрономически выверить свое положение в течение последних сорока восьми часов. Их небо наверняка так же сплошь затянуто облаками, как и наше. Так что координаты, сообщенные ими, получены на основании приблизительных выкладок. Даже если штурман на лодке Бертольда не ошибся в своих вычислениях, он мог лишь догадываться о сносе лодки течением и ветром. Командование молчит. Может, Бертольда заставили погрузиться? Внезапно атаковал эсминец? Никаких шансов получить наводку от других лодок, посланных в погоню за конвоем. В конце концов, все они были еще дальше от него, нежели мы. Естественно, им нечего сообщить. Но Бертольд — лодка, вступившая в контакт — им наверняка есть что сказать. — Должно быть, застрял в том же гороховом супе, что и мы, — говорит Старик. Двигатели работают ровно. От шефа пока ничего особенного не требуется: — Такая погода должна доставить много неприятностей нашим коллегам. Я не сразу понял, что он сочувствует командам вражеских судов. Затем он добавляет: — Ребятам на эсминцах — на этих консервных банках — сейчас нелегко. Он замечает изумленное выражение моего лица и продолжает: — Это правда. Наши эсминцы больше не выходят в море, если за стенами гавани есть намек хотя бы на легчайшее штормовое облачко. На посту управления прибывает народу. Похоже, появились все, у кого был хоть малейший повод заявиться сюда. Помимо командира, штурмана и помощника на посту управления со своими двумя вахтенными-подручными я вижу первого вахтенного офицера, второго инженера и Дориана. — Похоже, получили, что хотели! С меня довольно! — произносит Дориан, но так тихо, что только я могу его расслышать. Остальные хранят молчание — как будто все внезапно онемели. Старик встряхивает головой и отдает приказание: — Приготовиться к погружению! Я знаю, на что он рассчитывает: гидролокация, поиск противника сонаром. Шум их машин и винтов распространяется под водой на расстояние, превышающее зону нашей видимости на поверхности. Отдается обычная при погружении последовательность команд. Совершаются привычные действия. Я смотрю на глубинный манометр. Стрелка начинает поворачиваться, и внезапно рев волн стихает. Командир приказывает выровнять лодку на тридцати метрах и присаживается в проходе рядом с помещением гидроакустика. Лицо оператора сонара, подсвеченное снизу, ничего не выражает. Его глаза пусты. Надев на голову наушники, он слушает звуки во всех направлениях, стараясь выловить звуки противника из обычного подводного шума. — Ничего нет? — снова и снова задает вопрос командир. И, подождав немного, спрашивает с напряженным нетерпением. — Совсем ничего? На минуту он прижимает один наушник к своему уху, затем передает его мне. Я не слышу ничего, кроме равномерного гудения, которое слышится, когда прижимаешь к уху морскую раковину. Лодка уже час идет в погруженном состоянии. Гидролокация не дала результатов. — Вот так вот, — бормочет шеф, который продолжает нервно водить пальцами по своим волосам. — Твою мать! — произносит кто-то вполголоса. Командир уже собирается встать и отдать приказ шефу всплывать, когда он замечает перемену в выражении лица гидроакустика: глаза закрыты, губы плотно сжаты, лицо исказилось, как от боли. Он медленно поворачивает свой аппарат сначала направо, затем налево. Наконец он поворачивает ручку на миллиметры: шум! Стараясь сдержать волнение, он объявляет: — Звук на шестидесяти градусах — очень слабый! Командир рывком выпрямляется и хватает один из наушников. На его лице написано напряженное ожидание. Внезапно акустик еле заметно вздрагивает, а командир закусывает губу. — Глубинные бомбы! Они кого-то пытаются достать! Какое направление сейчас? — Семьдесят градусов — уходят за корму — очень далеко! Командир пролезает сквозь круглый люк на пост управления. Резким голосом он дает приказания: — Курс — пятьдесят градусов! Приготовиться к всплытию! А затем обращается к штурману: — Занесите в боевой журнал: «Невзирая на погодные условия принял решения атаковать конвой в надводном положении». Погода стала еще хуже. Шквалы дождя из низко нависших облаков затемняют небо вокруг нас. Дневной свет окончательно исчез: можно подумать, что уже настал вечер. Водяная взвесь, гонимая ветром, окутывает океан бледной дымкой. Лодка тяжело качается. С левого траверза накатываются волны. В открытый люк устремляются потоки воды, но мы не можем закрыть его, так как враг может внезапно, в любой момент атаковать лодку. Винты бешено вращаются, дизели работают на пределе. Командир направляется на мостик. Из-под блестящих от дождевой воды, отогнутых вниз полей зюйдвестки рассматривает море. Он стоит без движения; лишь голова медленно поворачивается из стороны в сторону. Через четверть часа я спускаюсь вниз, чтобы посмотреть по карте, насколько мы продвинулись. Штурман с головой погрузился в сложные выкладки. Не отрывая глаз от карты, он произносит: — Мы — вот тут, а здесь мы можем встретить конвой. Если он опять не изменит курс. Я чувствую себя неловко, стоя без дела. Я уже положил руку на алюминиевую лестницу, когда сказал себе, что все мои поднимания и спускания придают мне нервозный вид. Перестань суетиться: расслабься. Что бы ни произошло, в свое время я об этом узнаю. Который теперь час на самом деле? Половина первого? Ладно, надо вести себя так, как будто не происходит ничего для меня необычного. И я начинаю стягивать с себя мокрые вещи. Я сижу в кают-компании, пытаясь читать книгу, пока стюард не приносит, наконец, тарелки и чашки для обеда. Командир не появляется. Едва мы уселись за стол — шеф, второй инженер и я — как с поста управления доносится шум. Шеф быстро поднимает голову. С мостика докладывают: «Впереди слева по курсу — топ мачты [49] !» Почти не задумываясь, через мгновение я уже на полпути к посту управления: конвой! Я оказываюсь там раньше шефа. Дождь усилился. Океанские брызги и ливень незамедлительно промочили мой свитер насквозь. Я так торопился, что забыл схватить свой плащ с крюка. Слышу голос командира: — Круто право руля. Курс — сто восемьдесят градусов! Вахтенный, не дожидаясь моей просьбы, протягивает мне бинокль. Я начинаю осматривать тот же сектор, что и командир. Серые потоки дождя, и больше ничего. Затаив дыхание, я заставляю себя успокоиться и медленно начинаю вести оптику справа налево, оглядывая водяную завесу. Вон там, посреди серых струй, показалась линия с волосок толщиной, чтобы тотчас снова исчезнуть. Обман зрения? Игра воображения? Я глубоко перевожу дыхание, расслабляю колени, слегка встряхиваюсь, уравновешиваю бинокль на кончиках пальцев. Лодка подо мной вздымается. Я теряю направление, затем вновь ориентируюсь, беря пример с командира. Вон он, корабль. Он вздрагивает и пляшет в окулярах бинокля. Мачта! Никакого сомнения в этом не может быть. Но видна лишь мачта, и никакого дыма из трубы, который должен был бы сопровождать ее? Лишь этот волосок мачты? Как пристально я не вглядываюсь, я больше ничего не замечаю; он как будто медленно уходит за горизонт. Каждый пароход неотделим от столба дыма, который выдает его задолго до того момента, как покажется мачтовая антенна. Значит, это — не пароход. Черт побери, куда он подевался? Вот я вижу его опять. Теперь я вполне могу разглядеть его невооруженными глазами. Я опускаю бинокль и ищу корабль — так и есть, я его вижу! Командир кусает нижнюю губу. Он снова поднимает бинокль и говорит, обращаясь отчасти к самому себе: — Черт! Эсминец! Проходит минута. Мой взгляд прикован к тонкой линии над горизонтом. Я задыхаюсь от волнения. Сомнений больше не остается: это радиомачта, значит, эсминец идет прямиком на нас. У нас нет шансов скрыться от них на поверхности, если только они не замедлят ход. — Должно быть, они нас заметили! Черт их дери! — голос командира почти не меняется, когда он отдает команду тревоги. Один прыжок, и я лечу вниз через башенный люк. Подошвы сапог гремят по плитам пола. Командир — последний. Он закрывает за собой люк. Не успев задраить его до конца, он приказывает: — Погружение! Он остается в башне боевой рубки. Ровным голосом он отдает распоряжения вниз, на пост управления: — Следовать на перископной глубине! Шеф выравнивает лодку. Стрелка манометра останавливается, затем медленно пускается в обратный путь по шкале. Рядом со мной в своем мокром плаще тяжело дышит Дуфте. Зейтлер и Бокштигель сидят за кнопками пульта управления рулями глубины. Их глаза не отрываются от столбика воды в приборе Папенберга. Первый вахтенный офицер наклоняется вперед, чтобы дать воде стечь с полей его зюйдвестки. Никто не говорит ни слова. Лишь с кормы слышится электрический гул моторов, как будто доносящийся из-за обитой войлоком двери. Голос командира над нами наконец нарушает молчание: — Доложите глубину! — Двадцать два метра! — отзывается шеф. Столбик воды в Папенберге медленно понижается: лодка поднимается. Скоро объектив перископа выйдет из воды. Лодка все еще не на ровном киле, так что шеф приказывает перекачать воду из носовой выравнивающей цистерны в кормовую. Постепенно лодка принимает горизонтальное положение, но не удерживает его. Волны бросают нас во все стороны. Тянут, толкают, пихают. Нелегко будет наблюдать за поверхностью через перископ. Я внимательно прислушиваюсь, ожидая следующих распоряжений от командира, когда акустик докладывает: — Эсминец на правом траверзе лодки! Я передаю его слова наверх. — Принято! — затем все так же сдержанно. — Занять боевые посты! Акустик высовывается из радиорубки в проход, его расширенные глаза пусты. Падающий на его лицо свет превращает его в плоскую маску, на которой вместо носа — всего-навсего два отверстия. Теперь лишь он да командир поддерживают контакт с внешним миром за пределами нашего стального цилиндра. Командир может видеть врага, акустик — слышать его. Все остальные — слепы и глухи. — Аудиоконтакт усиливается — медленно уходит за корму! Как будто ему сдавили горло, командир приказывает: — Открыть аппараты с первого по четвертый! Так я и думал: Старик собирается завалить эсминец. Он хочет красный вымпел — единственное украшение, отсутствующее в его коллекции. Я был уверен в этом, когда он распорядился поднять перископ после сигнала тревоги. Вниз снова доносится его голос: — На посту управления — шефу — держите эту глубину! — Как он может сделать это в такую качку? — спрашиваю я сам у себя. Мускулы на исхудалом лице шефа ритмично напрягаются и расслабляются. Как будто он жует жевательную резинку. Если лодка слишком поднимется, и верхняя часть ее корпуса высунется из воды — это катастрофа. Она выдаст нас врагу. Командир уселся верхом в седло перископа в узком промежутке между перископом и башенной стеной, его лицо прижато к резиновому обрамлению, бедра широко разведены, чтобы обхватить огромный стержень перископа. Ноги — на педалях, которые позволяют ему бесшумно крутить здоровенную колонну вместе с седлом на триста шестьдесят градусов, правая рука положена на рычаг, который выдвигает и убирает перископ. Мотор перископа гудит. Командир слегка опускает перископ, стараясь держать его верхнюю часть как можно ближе к поверхности воды. Шеф неподвижно стоит за спиной у двух вахтенных с мостика, которые сейчас управляют рулями глубины. Его взгляд прикован к Папенбергу — к медленно поднимающемуся и опадающему столбику воды в нем. Каждое его движение означает, что лодка проделывает то же самое. Никто не издает ни звука. Жужжание мотора перископа доносится, как через тонкую перегородку; мотор начинает работать, останавливается, включается снова, и его жужжание продолжается. Командир поднимает перископ на доли секунды и тут же прячет его назад, под воду. Эсминец должен быть где-то поблизости. — Открыть пятый аппарат! — шепотом отдается приказание. Оно негромко передается в основное помещение машинного отсека. Мы находимся в самом центре битвы. Я сажусь в проеме круглого люка. Шепотом с кормы передается донесение: «Пятый аппарат готов к пуску, как только откроют торпедный люк». Итак, во всех аппаратах — вода. Стоит лишь открыть люки и вытолкнуть торпеды сжатым воздухом, чтобы они устремились к своей цели. Командир хочет знать положение руля. Внезапно я замечаю, что у меня во рту — недожеваный кусок хлеба. Размякший хлеб и колбасный жир — все это складывается в неприятный вкус. У меня такое чувство, как будто-то все это происходило уже со мной где-то раньше. В моей голове теснятся образы, сменяя, накладываясь один на другой, они сливаются в причудливые комбинации. Похоже, нынешние впечатления передаются по сложным нервным цепям в мой мозговой центр, из которого мое сознание получает их уже как воспоминания. Старик сошел с ума — атаковать эсминец при такой болтанке. Правда, есть свои преимущества. Наш перископ не так заметен. Полоса пены, которая могла бы привлечь к нему внимание, должно быть, трудно различима меж гребней волн. Капанье воды в трюме оглушает. Такой звук, как будто оно транслируется через громкоговорители. Хорошо, что все было уже готово: никаких трудностей с поддержанием заданной глубины. Шеф как следует приготовился: все рассчитал заранее. Если Старик решит произвести пуск, шеф должен будет тут же открыть заборные клапаны, чтобы заместить вес израсходованных торпед весом воды. Иначе лодка поднимется. Торпеда весит около полутора тонн — значит, на каждую выпущенную торпеду надо вобрать соответствующую массу воды. Если умножить это на количество пусков — выходит немало. Командир не произносит ни звука. Очень сложно попасть в эсминец. Неглубокая осадка. Хорошая маневренность. Но стоит попасть один-единственный раз — и он исчезнет в мгновение ока, как будто его сдуло. Взрыв торпеды, гейзер воды и рваной стали, и больше ничего. Сверху доносится ровный голос командира: — Открыть торпедные люки. Аппараты первый и второй — подключить! Курс противника — пятнадцать. Лево руля. Курс — шестьдесят. Дистанция — триста метров! Второй вахтенный офицер вносит данные в счетную машинку. Из носового отсека докладывают, что торпедные люки открыты. Первый вахтенный офицер негромко, но отчетливо повторяет их донесение: — Аппараты первый и второй к пуску готовы! Командир положил руку на пусковой рычаг. Он ждет, когда в перекрестье появится враг. Если бы только мы могли видеть это! В тишине неистово разыгрывается воображение. Представляется зрелище катастрофы: эсминец разворачивается на волнах, и вот он оказывается у нас прямо по курсу, на нулевом градусе. Нос, пенящий волны, как пасть с зажатой в ней белой костью, нависает над нами, готовый протаранить нас вдребезги. Пристально вглядывающиеся глаза, острый металлический звук столкновения, рваные края стальной обшивки, зеленый бешеный поток воды, рванувшейся через все трещины внутрь корпуса, как будто внезапно открыли гигантский водопроводный кран. Голос командира звучит отрывисто, как удар хлыста: — Закрыть торпедные люки! Погружение на шестьдесят метров! Живо! Шеф отстает от него на доли секунды: — Оба руля глубины круто вниз — оба двигателя самый полный вперед! Все на нос! Громкая сумятица голосов. Я отклоняюсь, прижимаясь боком к обшивке, с трудом удерживаясь на ногах. Первый человек из кормового отсека уже врывается через круглый люк, спотыкается, восстанавливает равновесие и мчится, согнувшись почти до пола, прямиком мимо рубки акустика в носовой отсек. Широко открытые глаза вопросительно останавливаются на мне. Хаос: скользят, спотыкаются, спешат, мотаясь из стороны в сторону. О переборку поста управления с грохотом разбиваются две бутылки лимонада, докатившиеся сюда по полу из унтер-офицерской каюты. Оба глубинных руля круто направлены вниз. Нос лодки заметно накренился вперед, но с кормы все продолжают прибывать люди. Они пролетают через пост управления, как по ледяной горке. Кто-то с проклятием растянулся во весь рост. В кормовой части корабля остались лишь мотористы. Пол ускользает из-под моих ног. К счастью, мне удается ухватиться за трубу перископа. Со стены под углом свисают колбасы. Я слышу, как сверху, перекрывая топанье и шарканье сапог, доносится голос Старика: — Сейчас пойдут глубинные бомбы! Его тон абсолютно спокоен, как если бы он информировал нас о вполне заурядных вещах. Он нарочито неспеша, как на учениях, спускается вниз. Пересекает склон горки, в которую превратилась палуба, помогая себе обеими руками, и приземляется одной ягодицей на рундук с картами. Правой рукой, чтобы удержаться, хватается за трубу водопровода. Шеф медленно выравнивает лодку и командует: — Занять посты погружения! Моряки, которые за минуту до этого мчались в носовой отсек, теперь двигаются в обратном направлении, карабкаясь вверх по крутой горке, перехватываясь попеременно то одной, то другой рукой. Колбасы теперь служат указателем нашего наклона: нос лодки по-прежнему наклонен вниз не менее, чем на тридцать градусов. Ррабаум! — Ррум! — Ррум! Три сокрушающих удара молотом заставляют меня развернуться на месте. Наполовину ошеломленный, я слышу гулкий рокот. Что это? Мое сердце сжимается от страха: что это за рев? Наконец я понимаю, что это вода устремилась назад, спеша заполнить собой вакуум, образовавшийся в океане после взрывов глубинных бомб. Раздаются еще два чудовищных разрыва. Помощник на посту управления втянул голову в плечи. Новый вахтенный на посту управления, Семинарист, спотыкается и хватается за стол с картами. Еще взрыв — громче, чем предыдущие. Свет отключился. Мы в темноте! — Вспомогательное освещение не работает, — кричит кто-то. Приказы шефа доносятся как будто издалека. Свет карманных фонариков вырезает белые конусы из темноты. Кто-то требует доложить о неисправностях. Старшие в отсеках докладывают через переговорные трубы: — Носовой отсек в порядке! — Главное машинное отделение в порядке! — В отделении электродвигателей — порядок! — Течи нет, — говорит штурман. Его голос очень похож на голос командира. Вскоре два двойных разрыва заставляют подпрыгнуть пайолы. — Прокачать первый торпедный аппарат! С резким выдохом трюмная помпа принимается за работу. Как только шум от этих разрывов утихнет, помпу снова выключат. Иначе она может навести на нас вражеские гидрофоны. — Поднять нос! — приказывает шеф операторам рулей глубины. — Лодка выровнена! — докладывает он командиру. — Они еще не закончили, — говорит Старик. — Они увидели наш перископ. Трудно поверить — в таком бурном океане. Он оглядывается вокруг. На его лице нет и тени страха. В его голосе даже слышится презрительная интонация: — А теперь, господа, начинается психологическая война. Проходит десять минут. Ничего не происходит. Внезапно сильный взрыв сотрясает всю лодку. Она дрожит и стонет. — Пятнадцать! — считает штурман. — Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать! Шеф не отрываясь смотрит на стрелку глубинного манометра, которая перескакивает на пару делений при каждом разрыве. Его темные глаза расширены. Глаза командира закрыты, чтобы окружающее не мешало сосредоточиться на вычислениях: наш собственный курс, вражеский курс, возможные пути отхода. Он должен реагировать на каждое изменение ситуации с молниеносной быстротой. Среди нас всех он — единственный, по существу, кто ведет бой с противником.. Наши жизни зависят от правильности его приказов. — Круто лево руля! — Руль круто влево! — Держать направление — ноль градусов! Командир ни на секунду не перестает высчитывать. Данные, на которых основаны его выкладки, меняются с каждым рапортом: он должен определить пути отступления, учитывая изменение шума винтов и угол сближения с эсминцем. Его органы чувств давно прекратили снабжать его оперативной информацией: он должен вести свою лодку подобно летчику, летящему вслепую. Его решения основываются на показаниях, полученных от приборов. Закрыв глаза, я вижу, как темно-серые «жестянки», взлетев с пусковых установок, тяжело крутятся в воздухе, шлепаются в воду, лениво покачиваясь погружаются вглубь, оставляя за собой следы пузырьков, и затем взрываются в темноте — ослепительные магниевые вспышки, раскаленные солнца. В воде ударная волна распространяется намного дальше, чем в воздухе. Если сильная ударная волна заденет лодку, она попросту разорвет ее по швам. Чтобы уничтожить подводную лодку, глубинные бомбы вовсе не обязаны попадать непосредственно в цель: им достаточно разорваться в пределах так называемого радиуса поражения. Небольшие глубинные бомбы, сбрасываемые с самолетов, весят около семидесяти килограмм. Бомбы эсминца весом более двухсот килограмм. На стометровой глубине радиус поражения составляет от восьмидесяти до ста метров. Если ты что-либо выучил как следует, это не забывается никогда. Я испытываю что-то похожее на чувство удовлетворения от того, что теперь я наизусть помню эти числа. Некоторое время все тихо. Я напрягаю слух. Ни шума винтов, ни плеска падающих бомб. Лишь тонкое гудение наших электромоторов. Не слышно даже дыхания людей. Командир ни с того, ни с сего случайно вспоминает о нашем присутствии. Не двигаясь, он оглядывается вокруг и шепчет: — Я хорошо их разглядел. Они стояли на мостике и смотрели прямо на нас. В «вороньем гнезде» были три матроса. Корвет! Он наклоняется вперед и шепчет через круглый люк акустику: — Посмотри, не уходят ли они. Не разгибаясь, через минуту он более нетерпеливо повторяет свой вопрос: — Громче или тише? Оператор немедленно отвечает: — Без изменений. Это Херманн: лицо, как маска Ноха [50] — бесцветное, глаза и рот — всего лишь тонкие линии. По приказанию Старика лодка опускается еще глубже. Наш корпус высокого давления может вынести многое. Но фланцы, все эти проклятые выпирающие участки — наша Ахиллесова пята. И их слишком много. Самые опасные для лодки те бомбы, которые взрываются по диагонали под ее килем, потому что именно снизу расположено больше всего фланцев и наружных отверстий. Чем больше глубина погружения, тем меньше радиус поражения: давление воды, которое само по себе представляет угрозу на такой глубине по причине возрастающего давления на швы лодки, также снижает радиус действия бомб — на глубине сто тридцать метров он составляет что-то около пятидесяти метров. Внезапно на наш корпус высыпается горсть камней. — АСДИК! [51] — слышу я голос из ближнего к корме угла поста управления. В мгновение ока это слово застывает в моем мозгу рублеными заглавными буквами. По спине пробегает дрожь: ультразвуковая система обнаружения! Попадание ее направленного луча в наш корпус производит этот негромкий звенящий, чирикающий звук. В абсолютной тишине он производит впечатление сирены. Интервал между импульсами — около тридцати секунд. — Выключите ее! — хочется мне закричать. Это чириканье царапает прямо по нервам. Никто не в силах поднять голову или промолвить хоть слово, хотя она обнаружит нас, даже если мы будем немы, как могила. Теперь тишина нас не спасет. Бесполезно выключать электромоторы. Обычные гидрофоны можно обмануть, остановив электродвигатели, но АСДИК реагирует не на звук, а на нашу массу. Толща воды больше не является для нас защитой. Нервное напряжение подобно заразе. Мои руки трясутся. По счастью, мне не приходится стоять, вместо этого я могу сидеть в круглом проеме люка. Я проделываю упражнения, которые не требуют заметных телодвижений: сглатываю, моргаю, скриплю зубами, корчу гримасы — скосим лицо направо, теперь — налево, погоняем слюну меж зубами. Акустик шепчет: — Становится громче! Командир отпускает стойку перископа, проходит мимо меня разве что не на цыпочках: — Направление как-то изменилось? — По-прежнему двести девяносто пять градусов. Четыре разрыва следуют один за другим. Едва нас перестает трясти и утихает булькающий рокот после детонации, как командир негромко произносит: — Он был отлично замаскирован, этот довольно старый корабль, такой приземистый. Сильный толчок снизу подбрасывает меня. Звенят пайолы. — Двадцать семь — двадцать восемь! — считает штурман, пытаясь подражать деланному спокойствию Старика. По полу с грохотом прокатывается ведро. — Черт бы вас всех побрал — тихо! Теперь звук такой, как будто в жестяную банку насыпали гальку, и стали встряхивать ее то в одну сторону, то в другую; между быстрыми потряхиваниями резкое чириканье сменяется более громким поющим звук — крутящиеся лопасти винтов корвета. Я неподвижно стою, замерев на месте. Я не решаюсь сделать даже малейшее движение; как будто легчайшее шевеление, даже самый тихий шелест, притянут к себе перемалывающие воду винты. Ни одного движения бровью, ни моргания глазом, ни вздоха, ни единого нервного импульса, ни шевеления мышцами, ни даже мурашек по коже. Еще пять бомб! Штурман приплюсовывает их к предыдущим. Выражение моего лица не меняется. Командир поднимает голову. Отчетливо выделяя каждое слово, он произносит под звук эха молотящей нас воды: — Спокойно — спокойно, господа. Это все ерунда. Его спокойный голос помогает нам, успокаивая наши натянутые нервы. Теперь по нашим головам долбит непрерывный звон, как будто гигантская колотушка без остановки молотит по стальному листу. Двоих или троих из нас начинает бить дрожь. Мутный воздух повис синими слоями. И опять тяжелые разрывы. — Тридцать четыре — тридцать пять — тридцать шесть! — на этот раз счет ведется шепотом. Командир сохраняет спокойствие: — Какого черта — может, перестанешь? Он снова уходит в себя, рассчитывая курсы. В лодке — гробовая тишина. Спустя некоторое время вновь раздается шепот: — Куда он движется сейчас? — На двести шестьдесят градусов — становится громче! Командир поднимает голову. Он принял решение. — Право руля до отказа! — и сразу же после этого. — Акустик — мы уходим вправо! Команда должна быть передана через всю лодку на корму. Я с облегчением передаю ее дальше по цепочке. Боже мой, откуда только можно сейчас найти в себе силы сделать что-то — поворачивать штурвалы, двигать рычаги, встать к насосам… Акустик снова высовывается в проход. Его глаза открыты, но они смотрят в никуда. Его голос похож на тот, каким вызывают духов во время спиритического сеанса: — Кажется, нарастает — двести тридцать — двести двадцать. — Оставить лишь необходимое освещение, — командует Старик. — Одному дьяволу известно, как долго нам еще будут нужны аккумуляторы. Акустик опять докладывает: — Снова атакуют — звук на двухстах десяти градусах — быстро нарастает! Совсем рядом! Он не может сдержать свое волнение. Командир приказывает: — Оба двигателя — полный вперед! Секунды тянутся бесконечно долго. Ничего. Никто не шевелится. — Будем надеяться, они не пригласили своих друзей! — Старик высказывает страшную мысль, которая уже давно гложет меня: минные заградители, убийцы… Свора собак — зайцу конец. Кто бы ни пытался подцепить нас сейчас на крючок, ясно одно: он не новичок, а мы полностью беззащитны, хоть в наших пусковых установках — пять торпед. Мы не можем всплыть, мы не можем броситься из укрытия на врага. Мы не можем даже почувствовать мрачной решимости, которую обретаешь, просто сжимая в руке оружие, пускай даже и бесполезное. Мы не можем даже заорать на них. Только уползать. Опускаться глубже. Интересно, на какой глубине мы сейчас находимся? Я не веря своим глазам: стрелка манометра замерла на ста пятидесяти метрах. «Верфь гарантирует триста», — мелькает в моей голове мысль. Проходит десять минут. Ничего не происходит. Еще одна горсть камушков высыпается сверху на левую цистерну плавучести. По лицу акустика я понимаю, что сейчас раздадутся новые взрывы. Его губы шевелятся, отсчитывая секунды до детонации. Первый был так хорошо нацелен, что я почувствовал его всем своим позвоночником. Мы как будто в огромном барабане, который затянут не кожей, а стальной пластиной. Я вижу, как беззвучно двигаются губы штурмана. Неужели я оглох? Но вот я слышу командира. Он снова требует прибавить скорость. Его голос перекрывает собой весь этот кошмар: — Все в порядке! Не волнуйтесь, господа, такая ерунда недостойна вашего внимания. Дома… Он замолкает, не окончив фразу. Внезапно наступившую тишину нарушает лишь гудение электромоторов. — Дифферент на корму! Плавно! — шеф отдает приказание операторам рулей глубины. Его шепот раздается в тиши слишком громко. Обороты двигателей вновь понизили до самого малого хода, чтобы мы опять медленно крались. Вода в трюме с журчанием стекает к корме. Откуда она взялась? Может, ее заранее нарочно закачали туда. — Тридцать восемь… сорок один! — считает штурман. У меня в ушах все еще стоит гром взрывающихся бомб, поэтому последовавшая за ним тишина похожа на своеобразную акустическую бездонную черную дыру. Наверное, чтобы как-то разрядить эту давящую тишину, командир шепчет: — Я не уверен, что эти типы наверху не потеряли с нами контакт! В тот же момент глубины сотрясаются от новых взрывов: ответ не нуждается в пояснении. И опять мой слух не может уловить, когда один взрыв сменяется другим. Не говоря уже о том, что я понятия не имею, где они происходят: справа или слева, над или под лодкой. Но Старик, очевидно, ориентируется в них. Вероятнее всего, он единственный из всех нас, кто представляет наше расположение относительно нашего палача. Или штурман тоже вычислил его? Как бы то ни было, я не имею о нем ни малейшего представления. Я лишь вижу, что стрелка манометра медленно двигается дальше по шкале. Мы вновь уходим на глубину. Шеф нагнулся вперед, по направлению к операторам рулей глубины. Его лицо выглядит неестественный барельефом на темном фоне, как у актера, подсвеченного лишь снизу светом рампы, когда каждая кость подчеркнута темной линией либо тенью. У него восковые руки. Через правую щеку тянется черная полоса. Глаза сужены, как при ярком свете. Оба оператора глубинных рулей неподвижно сидят, скрючившись перед своими кнопками управления. Их движения незаметны, даже когда они регулируют положение рулей. Необязательно шевелить всей рукой, чтобы слегка нажать пальцем на кнопку. Нашими рулями глубины двигают специальные моторы. Что мы можем пожелать себе еще? Разве что какой-нибудь прибор, посредством которого мы могли бы наблюдать за врагом отсюда, из-под воды. Неужели передышка? Я стараюсь усесться понадежнее. Корвет наверняка не заставит нас долго ждать. Он просто разворачивается для нового захода; даже когда он удаляется от нас, проклятый АСДИК удерживает нас зажатыми в угол. Те, наверху, выставили всех, кого только можно, на мостик, чтобы они осматривали волнующийся океан, его мраморную пену в поисках любого нашего следа. И ничего — океан перед ними, как шкура зебры, только позеленевшая. Зелено-белая бумага с проведенными по ней черными линиями… но они высматривают радужно-переливчатые, маслянистые пятна нашего топлива. Акустик как будто замер: не слышно никаких звуков, о которых стоило бы доложить. Раздается странный щелкающий звук. Что это, новое устройство для обнаружения нас? Минуты тянутся. Ни у одного не шевельнулся даже мускул. Щелканье прекратилось; вместо него еще одна пригоршня камней рассыпается, ударившись о лодку. На этот раз камушки мелкие. Командир быстро поднимает голову: — Как вы считаете — мы сойдемся с ними снова? Сойдемся снова? Кого он имеет в виду: конвой или корвет? Он наклоняется вперед и тихо говорит гидроакустику: — Выясни, охотник уходит? Несколько секунд спустя он с нетерпением спрашивает: — Громче или тише? — По-прежнему, — отвечает оператор, и вскоре добавляет. — Становится громче. — Они куда-нибудь отклонились? — Направление — двести двадцать градусов. Командир немедленно велит переложить рули круто направо. Значит, мы тоже решили развернуться. А теперь он отдает команду обоим моторам малый вперед. Ритмичное капание конденсата разбивает через постоянные промежутки времени напряженную тишину: пит-пат — тик-так — пич-пач. От сильного удара пайолы с грохотом подскакивают. — Сорок семь — сорок восемь, — и через некоторое время. — Сорок девять — пятьдесят — пятьдесят один. Я бросаю взгляд на наручные часы: 14.30. Когда прозвучала тревога? Вскоре после двенадцати. Нас преследуют уже два часа! На моих часах помимо двух основных стрелок есть еще секундная, красного цвета. Она безостановочно кружит по циферблату прыгающими скачками. Я сосредотачиваю на ней свое внимание, замеряя время между отдельными взрывами: две минуты тридцать секунд, через тридцать секунд — еще один, следующий — еще через тридцать секунд, затем интервал в двадцать секунд. Я рад, что нашел себе хоть какое-то занятие. Отныне ничто вокруг не существует для меня. Я сильнее вцепляюсь правой рукой в запястье левой, чтобы лучше сконцентрироваться. Когда-то этому должен настать конец. Должен. Еще один резкий мощный удар: на этот раз прошло сорок четыре секунды. Если до этого момента мой рот беззвучно проговаривал междометия, то сейчас я ясно чувствую, как мои губы растягиваются в овал, обнажая зубы. Теперь мне понадобилась и левая рука, чтобы удержаться на месте. Командир велит погрузиться еще на двадцать метров. Сейчас над нами уже двести метров воды. По всей лодке разносится громкий треск. Новичок-вахтенный на посту управления в испуге смотрит на меня. — Это всего лишь деревянная обшивка, — шепчет командир. Так громко трещат и хрустят деревянные панели. Внутренняя отделка лодки не выдерживает сжатия. Двести метров. На каждый квадратный сантиметр нашей стальной оболочки приходится вес в двадцать килограмм, что означает двести тонн на квадратный метр. И вся эта масса давит на корпус толщиной в два сантиметра. Треск усиливается. — Малоприятно, — негромко произносит шеф. Мучительное напряжение, испытываемое стальным корпусом — пытка для меня: я чувствую его, как будто растягивают мою собственную кожу. Раздается еще один щелчок, громкий, как треск ружейного выстрела, и мой череп сдавливают тиски. Под таким безумным давлением наш корпус не прочнее яичной скорлупы. В полуметре от себя замечаю нашу корабельную муху. Интересно, а как ей нравится это погребальное соло на ударных. Каждый из нас выбрал свою судьбу: в отношении мухи это так же верно, как и в отношении меня. Мы вместе вышли в море по доброй воле. Двойной разрыв, за ним третий, не намного слабее, чем два предыдущих. Там наверху пытаются выудить нас, все туже стягивая сеть. Снова звон пайол, затем оглушающий рев воды после взрыва. Тишина длится не более двух стуков сердца. Два сокрушительных удара, и на пол со звоном падают стекла глубинных манометров. Гаснет свет. Луч карманного фонарика мечется по стене и замирает на шкале манометра. Я с ужасом вижу, что стрелки обоих манометров исчезли. Указатель уровня воды, расположенный между двумя операторами рулей глубины, треснул, и из него со свистом вырывается струя воды, бьющая через все помещение. — Течь в водозаборнике, — слышно, как рапортует дрожащий голос. — Вздор, не драматизируйте ситуацию! — ворчит командир. Глубиномеры смотрят пустыми глазницами своих шкал. Теперь мы не можем узнать, опускается лодка или всплывает. Мой череп снова раскалывается. Если приборы выйдут из строя, мы не будем знать, где находимся. Я пристально смотрю на чернеющие оси, но без стрелок они бессмысленны. Помощник по посту управления шарит среди труб лучом фонарика. Очевидно, стараясь обнаружить клапан, который перекроет хлещущий поток воды. Он успевает вымокнуть до нитки, прежде чем отыскивает его. Хоть струя и прекращает течь, он продолжает шарить на полу. Вдруг в его руке оказывается стрелка. Он осторожно поднимает свою бесценную находку и надевает ее на квадратную ось малого манометра, который замеряет наибольшие глубины. Такое ощущение, что жизни всех нас зависят от того, будет ли двигаться тонкая металлическая полоска или нет. Помощник убирает свою руку. Стрелка вздрагивает и начинает медленно поворачиваться. Командир молча кивает в знак одобрения. Манометр показывает сто восемьдесят метров. Акустик докладывает: — Звук усиливается — двести тридцать градусов — двести двадцать градусов! Командир снимает свою фуражку и кладет ее на рундук с картами. Его волосы слиплись от пота. Он глубоко вздыхает и говорит: — Так держать! Впервые его голос не совсем слушается его. В нем можно уловить готовность прекратить поединок. — Шумы на двухстах десяти градусах! Становятся громче — снова начинают атаку! Командир тут же приказывает самый полный вперед! Лодку резко встряхивает в тот момент, когда она рванула вперед. Командир оперся спиной на блещущую маслом трубу перископа, прислонившись к ней затылком. В моей памяти всплывают давно позабытые картины: два картонных диска с нарисованными на них спиралями, крутящиеся в разные стороны на машине для изготовления мороженого на деревенской ярмарке. Сплетение красного и белого полностью заполнили мою голову, а затем превратились в след, тянущийся за двумя глубинными бомбами, двумя сверкающими кометами, в ослепительно-белой вспышке которых померкло все окружающее. Меня вернул к действительности очередной рапорт акустика. Я смотрю ему в рот, но не понимаю, что он говорит. Снова ожидание, затаив дыханием. Малейший звук причиняет такую боль, как будто бередит свежую рану. Как будто мои нервы оказались на поверхности кожи, совершенно обнаженные. В голове одна-единственная мысль: они там, наверху. Прямо над моей головой. Я забываю дышать. Я начинаю задыхаться прежде, чем медленно, осторожно наполняю свои легкие кислородом. Закрыв глаза, я вижу, как бомбы отвесно уходят вглубь воды, оставляя за собой след из воздушных пузырьков, и разрываются огненными шарами. Вокруг расплавленного добела эпицентра взрыва в безумных переплетениях полыхают все цвета спектра, то вспыхивая, то тускнея, но неуклонно разгораясь, пока весь подводный мир не светится подобно раскаленной топке. Помощник по посту управления снимает с меня заклятие. Жестикулируя и шепча, он пытается привлечь внимание шефа к тому углу поста управления, в котором стоит заполненная до краев канистра, в которую скапливается смазочное масло. Сейчас это, наверное, самая заурядная проблема, которую возможно представить в нашей ситуации, но она имеет значение для матроса. Шеф кивком головы разрешает тому сделать что-нибудь с канистрой. Труба, из которого вытекает масло, опущена прямо в канистру. Он не может просто убрать из-под нее канистру, ему приходится наклонить ее, чтобы слить масло. В результате на полу черным грязным пятном растекается еще больше масла. Штурман с отвращением качает головой. Помощник на посту управления убирает переполненную канистру с осторожностью вора, уносящего свою добычу и старающегося, чтобы при этом не сработала охранная сигнализация. — Шум корвета уменьшается за кормой! — докладывает акустик. Почти одновременно взрываются еще две бомбы. Но шум их разрывов слабее и глуше, нежели предыдущих. — Далеко от нас, — говорит командир. Рруумм — тюуумвуумм! Еще слабее. Командир хватает свою фуражку: — Учебное маневрирование! Вот над чем им стоило бы поработать дома! Помощник на посту управления уже занят установкой в глубиномеры новых стеклянных трубок взамен разбитых; похоже, ему известно, что одного только вид неисправности достаточно, чтобы угнетающе воздействовать на команду. Поднявшись, обнаруживаю, что все мое тело затекло. Я совсем не чувствую своих ног. Стараюсь переставлять ноги — такое ощущение, что ступаешь в пустоту. Я крепко хватаюсь за край стола и смотрю на карты. Вот линия, проведенная карандашом и обозначающая курс лодки, крестиком на ней отмечены наши координаты, зафиксированные в последний раз. А вот тут линия внезапно обрывается — но я запомню широту и долготу этой точки, если только мы выберемся отсюда. Акустик делает полный оборот своей ручкой. — Ну, что? — спрашивает командир. Он говорит голосом человека, которому вся эта история надоела до чертиков, засунув язык за левую щеку так, что она раздулась. — Уходят! — отвечает акустик. Командир, само воплощенное удовлетворение, оглядывается кругом. Он даже находит в себе силы усмехнуться: — Если я не ошибаюсь, господа, инцидент можно считать оконченным! Он замолкает на секунду: — Хотя и очень поучительным. Сначала эта проклятая игра в кошки-мышки, а потом они, действительно, как следует попугали нас своими бомбами! Он протискивается сквозь круглый люк и удаляется в свою кабинку: — Дайте мне лист бумаги! Неужели он собирается вписать что-то действительно героическое в журнал боевых действий или в рапорт командованию? Нет, похоже, ничего более впечатляющего, нежели «В шквалистый дождь внезапно атакованы корветом. Преследование глубинными бомбами в течение трех часов». Готов держать пари, там вряд ли удастся прочесть что-то более красочное. Минут через пять он вновь возвращается на пост управления. Переглянувшись с шефом, он приказывает: — Поднимите ее на перископную глубину! И решительно лезет на мостик. Шеф отрегулировал положение рулей глубины. — Доложите глубину! — доносится вниз голос командира. — Сорок метров! Затем следует: — Двадцать метров. Пятнадцать метров — перископ на поверхности! Я слышу жужжание мотора, остановка, снова жужжание. Минуты проходят. Ни слова. Мы ждем. Старик не издает ни звука. Мы вопросительно смотрим друг на друга. — Что-то не так? — бормочет помощник на посту управления. Наконец Командир нарушает тишину: — Срочное погружение! Как можно глубже! Все на нос! Я повторяю приказ. Акустик передает его дальше. Я слышу, как он отзвуками эха доносится из хвостовой части лодки. В напряженном волнении команда мчится через пост управления в носовой отсек. Появляются подошвы морских сапог командира. Он медленно спускается на пост управления. Все уставились на его лицо. Но он лишь саркастически улыбается и отдает команду: — Оба мотора — малый вперед! Курс — шестьдесят градусов! Наконец он успокаивает нас: — Корвет лежит в шестиста метрах от нас. Стоит неподвижно, насколько я понял. Засаду устроили, сволочи. Командир склоняется над картой. Спустя некоторое время он поворачивается ко мне: — Проклятые маньяки! Осторожность никогда не бывает лишней. Так что сейчас мы спокойно поползем своим путем в западном направлении. И, обращаясь к штурману: — Когда начнет смеркаться? — В 18.30, господин каплей. — Хорошо. Пока побудем внизу. Похоже, непосредственная опасность нам больше не угрожает; во всяком случае, командир говорит в полный голос. Раздув ноздри, он глубоко делает глубокий вдох, выпячивает грудь колесом, задерживает дыхание и, поворачивая голову, поочередно кивает нам. — Поле битвы, — произносит он, многозначительно обозревая разбившееся стекло, разбросанные на полу дождевики и перевернутые ведра. Мне вспоминаются рисунки Дикса: лошади валяются на спине, их животы разворочены, как днище взорванного корабля, все четыре ноги, как палки, торчат в небо, тела солдат засосала грязь траншеи, их зубы оскалены в последней безумной улыбке. Мы здесь, на борту, едва избежали гибели. Правда, вокруг нет ни переплетенных кишок, ни обуглившихся конечностей, ни разорванной на куски плоти, чья кровь сочится с полотна. Всего лишь несколько осколков стекла, поврежденные манометры, пролитая банка сгущенного молока, две сорванные со стены прохода картины — единственные напоминания о битве. Появляется стюард, с отвращением смотрит на осколки и начинает прибираться. К сожалению, фотография командующего подводным флотом не пострадала. Но зато много повреждений в машинном отделении. Шеф оглашает длинный перечень технических неполадок. Старик терпеливо кивает. — Сделайте так, чтобы она могла исправно двигаться. У меня такое ощущение, что мы еще вскоре понадобимся, — и затем добавляет, обращаясь ко мне. — Пора перекусить. Я голоден, как волк! Он снимает с головы фуражку и вешает ее на стену поверх дождевиков. — Яичница [52] , похоже, подостыла, — замечает с усмешкой второй вахтенный офицер. — Эй, кок, поджарьте еще яичницы, — кричит командир в сторону кормы. Я не могу прийти в себя. Мы все еще здесь или мне это только грезится? У меня в ушах стоит звон, как будто кто-то проигрывает в моей голове звукозапись взрывов глубинных бомб. Я все никак не могу поверить, что мы счастливо отделались. Я сижу и молча трясу головой, надеясь прогнать видения и звуки, неотрывно преследующие меня. И часа не прошло с того момента, как разорвалась последняя бомба, а радист уже ставит пластинку на патефон. Голос Марлен Дитрих успокаивает: Спрячь свои деньги, Ты можешь заплатить потом… Эта запись — из личной коллекции Старика. В 19.00 командир объявляет по системе оповещения приказ всплыть. Ухватившись руками за края, в люк влетает шеф, чтобы дать необходимые указания операторам рулей глубины. Вахтенные на мостике влезают в свои резиновые доспехи, выстраиваются под люком боевой рубки и поправляют свои бинокли. — Шестьдесят метров — пятьдесят метров — лодка быстро поднимается! — докладывает шеф. Когда стрелка манометра подходит к тридцати, командир приказывает акустику прослушать, что происходит вокруг. Никто не издает ни звука. Я едва осмеливаюсь дышать. Вокруг лодки все спокойно. Командир взбирается по трапу. По звуку поворотного механизма я понял, что лодка оказалась на перископной глубине, и командир совершает им полный оборот. Мы напряженно ожидаем: ничего! — Всплытие! Сжатый воздух со свистом врывается в емкости погружения. Командир убирает перископ. Спустя некоторое время раздается щелчок, свидетельствующий, что тот вернулся на свое место. И лишь тогда лицо командира отрывается от резинового раструба окуляра. — Боевая рубка чиста! — рапортует шеф наверх, после чего приказывает. — Выровнять давление! Первый вахтенный офицер поворачивает маховик люка, и тот отскакивает с хлопком, наподобие того, с которым вылетает пробка из бутылки шампанского. Давление не успели окончательно выровнять. В лодку проникает свежий воздух, холодный и влажный. Я жадно пью его. Это дар — и я в полной мере наслаждаюсь им, наполняя им свои легкие, ощущая его вкус своим языком. Лодка качается и подпрыгивает. — Приготовиться к продувке цистерн! Приготовиться к вентиляции! Машинному отделению быть готовым к погружению! Шеф согласно кивает головой. Командир не теряет бдительность, он не хочет рисковать. В проеме люка виднеется темное небо, на котором разбросаны несколько звездочек — мерцающие крохотные фонарики, качающиеся на ветру. — Приготовить левый дизель! — Левый дизель готов! Лодка дрейфует, покачиваясь. В проеме люка туда — сюда двигаются сверкающие звезды. — Левый дизель — малый вперед! По корпусу лодки пробегает дрожь. Дизель запущен. Командир призывает вахтенных и штурмана на мостик. — Надо отправить радиограмму! — произносит кто-то. Штурман уже спускается обратно. Заглянув ему через плечо, я не могу удержаться от усмешки: текст, записанный им, почти полностью совпадает с тем, который я и ожидал увидеть. Он не понимает, почему я улыбаюсь, и смотрит на меня с недоумением. — Лаконичный стиль, — поясняю я. Но он, похоже, так и не понял, что я имел ввиду. Он проходит дальше, в направлении радиорубки, и я вижу, как он покачивает головой. — Разрешите подняться на мостик? — Jawohl! — и я поднимаюсь наверх. Занавес облаков разошелся, открыв луну. Море блестит и сверкает там, где ее лучи падают на поверхность воды. Занавес закрывается, и теперь нам продолжают светить лишь несколько разбредшихся по небосклону звезд да сама вода. Пена в кильватере лодки излучает волшебный зеленый фосфоресцирующий свет. Волны перекатываются через нос лодки с шипением воды, вылитой на горячую чугунную плиту. Единственное отличие в том, что это шипение постоянно сопровождается монотонным басовитым гулом. В этом момент набегает большая волна и ударяет в борт лодки, который подобно гонгу издает тяжелый, объемный звук: Бомм — бомм — тшш — йуммм! Лодка как будто не по воде плывет, а скользит по тонкой пленке, отделяющей глубины от небес — бездна наверху, бездна внизу; и в обеих скрывается несчетное множество темных преданий. Мысли растекаются — путаные, они не в силах сконцентрироваться на одном предмете: Мы спасены. Путники, нашедшие дорогу домой, вернувшиеся с пути, ведущего в Аид. [53] — Все равно хорошо, что у этого пруда есть глубина! — произносит командир у меня за спиной. Я сижу за столом. Завтракаем. Из каюты долетают фрагменты разговора. Судя по голосу, это Йоганн. Похоже, он дошел до середины истории: — …единственное, что там оказалось — это кухонная плита. Боже мой, ну и переполоху было! Ничего нельзя было достать. Даже знаки различия подводника на моем кителе не помогли. Слава богу, хоть с кухонным шкафом не было проблем. Мой шурин служит тюремным надзирателем. Там ему и сделали шкаф… Само собой, детской коляски тоже нет! Я тут же заявил Гертруде: «Неужели ты в наше время не сможешь обойтись без коляски? Негритянки всюду таскают с собой детей, примотав их себе платками!» Нам не хватает торшера, чтобы обставить нашу маленькую гостиную. Но на него и старик может раскошелиться… Гертруда уже раздалась, как дом. Шесть месяцев, как-никак! Хотел бы я знать, сможем ли мы въехать в наш собственный дом, когда настанет время… Нет — никаких ковров — да и кому они нужны? К тому же их можно заполучить только по наследству. Ковры может взять на себя другой мой шурин, он декоратор. Сам он предпочитает называть себя — художник по интерьерам. Как я всегда говорю: «Если только дом еще стоит!» Они делают по восемь налетов в неделю! — Ладно, еще один поход, а потом — на учебные курсы, — говорит кто-то успокаивающим тоном. Это боцман. — Мы покрасим стол белой краской и спрячем газометр в аккуратный небольшой ящичек. — Докеры сделают его тебе. Ты запросто сможешь вынести его. В конце концов, это не самая громоздкая вещь на земле, — это, должно быть, штурман. — На твоем месте я заставил бы их сделать сразу и детскую коляску — у них есть для этого все необходимое, — подначивает его боцман. — Спасибо за совет. Я подумаю об этом, если мне потребуется пуленепробиваемая. Последнее слово осталось все-таки за ним. Но он на этом не успокаивается: — А еще не знают, куда складировать избыток провизии. Почему бы не раздать всем по паре банок? Думаю, Гертруда нашла бы им лучшее применение. Следующим утром, около девяти часов, мы натолкнулись на многочисленные остатки кораблекрушения. Одна из наших лодок, очевидно, смогла нанести урон конвою. На волнах, расходящихся в стороны от нашего носа, качаются доски, сплошь покрытые нефтью. Вместе с ними подпрыгивает надувная лодка. В ней сидит человек. Кажется, что он с удобством устроился в кресле-качалке. Его ноги свесились за выпуклый борт, почти касаясь воды. Руки подняты, как будто он читает газету. Странно лишь, что они такие короткие. Когда мы подходим ближе, я вижу, что у него нет обеих рук. Он протягивает нам обугленные культи. Его лицо превратилось в обгоревшую маску с двумя рядами белеющих зубов. На мгновение складывается впечатление, что на его голову натянут черный чулок. — Мертвый! — замечает штурман. Впрочем, он мог бы и не говорить этого. Резиновая лодка со своим трупом быстро скользит мимо нас назад и бешено пляшет на нашей кильватерной волне. Кажется, «читателю» нравиться укачиваться в лодочке, как в уютной колыбели. Никто не решается первым нарушить тишину. Наконец, штурман произносит: — Но это был гражданский моряк. Ума не приложу, где он раздобыл надувную лодку. У них на транспортах обычно спасательные плоты. Резиновая лодка — это любопытно. Прямо как на боевых кораблях. Хорошо, что его замечание на техническую тему отвлекло нас. Старик доволен, что можно переключиться на обсуждение этой загадки. Они со штурманом довольно долго дискутируют на тему, находятся ли на борту торговых судов военные моряки. «А кто же еще стоит у их орудий?» Обломки крушения все никак не кончаются. Затонувший пароход оставил после себя заметный след: черные пятна мазута, ящики, расколотые шлюпки, обугленные останки плотов, спасательные жилеты, целые палубные надстройки. Среди них встретились три или четыре утопленника, висящие в своих жилетах лицами вниз, с головами, погруженными в воду. Дальше — больше: целое поле плавающих трупов, большинство — без жилетов, лица — в воде, многие тела изуродованы. Штурман слишком поздно заметил покойников среди обломков, и теперь у нас нет времени на смену курса. В голосе Старика слышатся металлические нотки, он велит ускорить ход. Мы пробиваем себе дорогу сквозь рассеянные повсюду части человеческих тел, которые наш нос, подобно снегоочистителю, раскидывает в обе стороны. Старик смотрит вдаль прямо по курсу. Штурман обозревает свой сектор. Я замечаю, как наблюдатель с правого борта проглатывает комок в горле, когда мимо него на бревне, покрытом белыми полосами, проплывает труп, свесив голову в воду. Интересно, где он нашел такое бревно? — Вон там — спасательный круг! — объявляет Старик внезапно охрипшим голосом. Он живо отдает необходимую последовательность команд машинному отделению и рулевому, и лодка плавно поворачивает в сторону красно-белого спасательного круга, который время от времени на считанные мгновения становится виден среди волн. Командир поворачивается к штурману и нарочито громко сообщает: — Я подойду к нему левым бортом. Действуйте, Первый номер! Я неотрывно смотрю на пляшущий на волнах круг. Он быстро растет по мере приближения. На мостике появляется запыхавшийся боцман. Он карабкается вниз по железным ступеням сбоку башни. В одной руке он держит маленький крюк наподобие абордажного. Хотя всем ясно, что задумал Старик, он объявляет: — Интересно узнать название судна. Штурман забрался так высоко, насколько смог, и высунулся как можно дальше, чтобы иметь возможность охватить взглядом всю лодку для более точного маневрирования. — Левый дизель — малый вперед! Правый дизель — полный вперед! Право руля до упора! Рулевой в башне подтверждает полученные команды. Спасательный круг временами исчезает из нашего поля зрения в ложбинах между волнами. Мы напрягаем все внимание, чтобы не потерять его из виду. Штурман остановил левый двигатель, а правый перевел на малый вперед. Я еще раз убеждаюсь, что в бурном море подводная лодка утрачивает свою замечательную в прочих случаях маневренность. При таком вытянутом в длину корпусе оба винта оказываются расположены слишком близко друг к другу. Куда подевался спасательный круг? Что, черт побери, с ним случилось? Он должен был оказаться у нас на левом траверсе… Слава богу, вон он. — Пятнадцать градусов по левому борту, руль — сто градусов, обе машины — малый вперед! Лодка медленно поворачивается в направлении спасательного круга. Штурман ставит рули прямо, и лодка движется прямо на нашу цель. Пока вроде все получается, как было задумано. Боцман держит крюк в одной руке, а в другой — линь, свернутый наподобие лассо. Держась за леера, он осторожно пробирается на нос по скользким решеткам палубы. Круг уже поравнялся с нами. Проклятие: надпись, похоже, с другой стороны. Или, может, буквы смыло? Постепенно он оказывается на расстоянии трех метров от лодки. Лучшего и представить нельзя. Боцман примеряется и забрасывает крюк. Железо шлепнулось в воду сбоку от спасательного круга. Мимо! Я не могу сдержать громкий стон, как будто целились в меня. Пока боцман сматывал конец, круг отнесло далеко к корме. — Обе машины — стоп! Черт возьми, и что теперь? Лодка, не желая замедлять ход, продолжает двигаться вперед по инерции. Мы не можем нажать на педаль тормоза, чтобы остановить ее. Боцман бежит на корму, и снова повторяет попытку с юта [54] , но на этот раз он слишком рано дергает за линь. Крюк падает в воду, не долетев до круга чуть более полуметра, и первый номер с отчаянием смотрит на нас с палубы. — Попробуйте еще раз, если Вас не затруднит, — холодно предлагает ему командир. Лодка описывает большой круг вокруг нашей мишени, а я тем временем стараюсь разглядеть ее через бинокль. Теперь штурман подошел к нему так близко, что боцман смог бы достать его рукой, если бы вытянулся в полный рост на верхней палубе. Но он верит в свое искусство военно-морского ковбоя, и на этот раз оно не подводит его. — «Гольфстрим»! — кричит он нам, стоящим на мостике. — Я надеюсь, наши действия никому не создадут неудобств, — замечает Старик в кают-компании. Шеф вопросительно взглядывает на него. Так же смотрит и первый вахтенный офицер. Но Старик спокойно выдерживает паузу. Наконец, выдерживая промежутки между фразами, он делится с нами своими соображениями: — Предположим, наши коллеги не узнали названия потопленного ими корабля. Следовательно, они вполне могли слишком переоценить свои заслуги в победной реляции. Допустим, они отрапортовали о транспорте в пятнадцать тысяч тонн — и вдруг мы сообщаем, что обнаружили обломки парохода «Гольфстрим» — и выясняется, что в соответствии с регистром торговых судов его водоизмещение составляло всего лишь десять тысяч тонн. — Командир выжидает, чтобы убедиться в нашем согласии с его доводами, и добавляет: — Будет неловко, очень неловко, вы так не считаете? Я разглядываю обтянутую линолеумом крышку стола и пытаюсь понять, о чем же мы в действительности говорим. Сможет ли командир прикинуться дурачком или нет? Сперва это кошмарное прохождение сквозь останки погибшего корабля, а потом игра в загадки. Командир откидывается назад. Я поднимаю голову от стола и вижу, как он поглаживает свою бороду тыльной стороной правой руки. Одновременно я замечаю, что его лицо передернулось от нервной судороги. Конечно же, это всего-навсего спектакль, он устраивает представление. Разыгрывая перед нами бесшабашность, он старается внушить нам свою твердость. И он отлично чувствует наше настроение. Он переигрывает, развлекает свою аудиторию, предоставляя ей возможность наблюдать за собой и строить на свой счет всевозможные догадки — лишь бы прогнать из нашей памяти неотступные кошмарные сцены, наполненные ужасом. Но мертвый моряк не оставляет меня в покое. Он непрестанно распаляет в моем воображении образы катастрофы, окружавшей его. Это был первый погибший иностранный моряк, увиденный мной. С расстояния он выглядел так, будто он с комфортом расположился в своей лодочке, слегка запрокинув голову, чтобы лучше видеть небосвод, и так и будет грести в ней в свое удовольствие. Сгоревшие руки — наверно, в лодку его посадили другие люди. Он не смог бы забраться в нее сам, не имея рук. Совершенно ничего нельзя понять. Выживших мы не встретили ни одного. Должно быть, их подобрал тральщик. Моряки, потерявшие корабль в составе конвоя, имеют хоть какой-то шанс на спасение. А другие? С кораблей-одиночек? Командир снова за столом с расстеленными картами, занят вычислениями. Вскоре он отдает приказание обоим машинам — полный вперед. Он встает из-за стола, выпрямляет спину, расправляет плечи, встряхивается как следует, почти минуту откашливаясь, прочищает горло, и пробует голос, перед тем, как произнести хоть слово: — Я съем свою фуражку, если мы не идем одним курсом с конвоем. По-видимому, мы пропустили уйму радиосообщений, пока были в погружении, черт побери. Будем надеяться, что лодка, которая с ними в контакте, даст о себе знать. Либо кто-то другой, кто тоже напал на след. И внезапно добавляет: — Глубинная бомба — наименее точное оружие из всего существующего. Шеф уставился на него. Старик, гордый произнесенной им речью, кивает с самодовольным видом. Все, кто был на посту управления, слышали его. Он сумел даже извлечь мораль из атаки корвета: «Глубинными бомбами результата не добьешься. Мы — тому подтверждение. Живое подтверждение». Бертольда уже не один раз просят сообщить свои координаты. Мы ожидаем ответа с таким же нетерпением, с каким его ждут в Керневеле. — Хм, — издает звук Старик, покусывая несколько волосков в своей бороде. И снова. — Хм! VI. Шторм Пятница. Сорок второй день в море. Норд-вест стал задувать сильнее. У штурмана наготове объяснение: — Очевидно, мы находимся сейчас к югу от группы циклонов, которые подходят к Европе со стороны Гренландии. — Интересные замашки у этих циклопов и их семей, — отвечаю я. — Что значит — циклопов? — Ну, циклопов — одноглазых ветров. Штурман награждает меня откровенно подозрительным взглядом. Пожалуй, для меня сейчас самое время пойти снова проветриться на открытый воздух. Океан теперь — темного сине-зеленого цвета. Я стараюсь подобрать слова, чтобы передать его оттенок. Цвета туи? Нет, в нем больше синего, чем в растении. Оникс? Да, скорее цвета оникса. Вдалеке, под грудой низко нависших над ним облаков, океан кажется почти черным. Над линией горизонтом развешаны несколько раздувшихся одиночных облаков темного серо-голубого цвета. На полпути к зениту, прямо у нас по курсу, зависло другое, на вид более плотное. По обе стороны от него симметричными рядами тянутся грязно-серые пряди, как от огромных ткацких челноков. А строго над ним — разорванное ветрами перистое облако, еле различимое на фоне неба; скорее даже вовсе и не облако, а бестолково размазанная по потолку побелка. Лишь на востоке наблюдается оживленное движение в небе: с той стороны над краем океана появляются все новые и новые облака, они растут на глазах, пока наконец не отрываются от горизонта подобно воздушным шарам, в которых накачали достаточно воздуха, чтобы они начали свой полет. Я смотрю, как они вздымаются в небо. С западного края неба от темной скученной массы облаков навстречу им вырываются передовые заслоны — маленькие группки облаков, которые постепенно, нащупывая себе дорогу, поднимаются к зениту. Лишь когда эти разведчики захватывают плацдарм, вслед за ними движется вся черная армада. Она поднимается, слегка подталкиваемая с боков медленным ветром, а снизу на смену ушедшей армии уже встают свежие облака, простирая над горизонтом свои оборванные края, как будто неведомая сила выталкивает их на свет божий из какого-то бездонного резервуара. Они движутся непрерывным потоком, шеренга за шеренгой. Матрос Бокштигель, девятнадцати лет от роду, пришел к Херманну, который по совместительству занимает должность судового санитара, с зудящими, воспаленными подмышками. — Вши! Штаны долой! — быстро ставит диагноз Херманн. Внезапно он разражается проклятиями: — Ты что, совсем спятил? Да их здесь целая армия марширует по тебе. Они сожрут такого заморыша, как ты, глазом не успеешь моргнуть. Санитар докладывает первому вахтенному офицеру, который отдает приказание в 19.00 провести осмотр всех свободных от дежурства, а для вахтенных — полутора часами позже. Командир, который спал в это время, узнает обо всем спустя час в кают-компании. Он взирает на первого вахтенного, как бык, который как вкопанный остановился на бегу, уставившись на красный плащ тореадора. Потом он левой ладонью хлопает себя по лбу, пытаясь сдержать свой гнев. В носовом отсеке идут разговоры: — Ну что, обглодали твои ребрышки? — Дело — дрянь. — И это помимо всего прочего. — Да уж, это, пожалуй, слишком! Наша фауна обогатилась. Теперь у нас на борту есть не только корабельная муха, но и корабельные вши. Скоро мы превратимся в Ноев ковчег для низших классов животных. У пятерых свободных от вахты обнаружены вши. Вскоре по лодке распространяется сладкий запах бензина. Уничтожение врага началось. Ветер налетает на нас с таким ревом, какой издает сжатый воздух, вырывающийся сквозь узкое отверстие. Временами он затихает, как будто наполняет воздухом свои меха, потом внезапно начинает дуть с еще большей яростью. С каждой секундой волны вокруг нас вздымаются все выше и выше, зажатые в тисках шквалов. Струи пены, вспыхивая, разлетаются во все стороны, как трещины, разбегающиеся по темному стеклу. Волны выглядят все более угрожающе — ревущий, бурлящий котел. Снова и снова нос лодки скрывается за свистящими брызгами воды, которые выстреливают вверх из-под палубных решеток. Ветер подхватывает эти потоки и раз за разом хлещет ими по лицам впередсмотрящих. На посту управления влажность увеличивается. Незаметно все покрывается влажной пленкой. Трап становится мокрым и холодным на ощупь. Я не могу дольше оставаться на мостике без дождевика и зюйдвестки. Спустившись вниз, первым делом я смотрю на барограф. Его игла начертила нисходящую лесенку. Как будто смотришь сбоку на каскад в разрезе. Линия ненастной погоды опускается с такой настойчивостью, что скоро она коснется края бумаги. Замечательный прибор — барограф. С его помощью погода берет в руки перо, чтобы оставить росчерк своего автографа на барабане, медленно вращающемся вокруг вертикальной оси. Линия, прочерченная на нем, тем не менее периодически нарушается резкими скачками пиков. Не в силах понять значение этих всплесков, я обращаюсь за разъяснениями к штурману. — Это хроника наших ежедневных учебных погружений — барограф отмечает не только изменение атмосферного давления снаружи, но и, само собой, его перепады внутри лодки. Пики — это избыточное давление внутри корпуса. Заметно, что погодя сильно беспокоит командира. — Такие циклоны иногда делают по сто-двести узлов в час, а это приводит к колебаниям в атмосфере и столкновению субтропических и полярных воздушных масс, — объясняет он. — Это порождает сильные завихрения — ветер прямо как с цепи срывается. — Угощайтесь, пока предлагают, — говорит мне шеф, ехидно улыбаясь. Старик склоняется над картой, штурман заглядывает ему через плечо. — Эти североамериканские штормовые фронты шутить не любят. За отступающей зоной низкого давления следует холодный воздух. С ним может прийти шквалистый ветер и, если повезет, видимость может улучшиться. Конечно же, мы можем податься дальше к северу, но тогда мы еще больше углубимся в центр шквала. Увернуться на юг, мы, к сожалению, не можем по тактическим соображениям. Что ж, Крихбаум, у нас нет выбора, кроме как помолиться Богу и двигать напрямую, прямо посередине. Очень плохо, что у нас по левому борту — затишье. — Похоже, нам предстоит принять участие в настоящем родео, — глухо отвечает штурман. Несколько свободных от вахты матросов, вооружившись тонкими линями, найтовят [55] ящики с провиантом. Больше делать нечего, никаких приготовлений, которые увидишь на надводном корабле в преддверии шторма. Старик может позволить себе расслабиться, уперев свои большие руки в бедра. За обедом нам пришлось поставить на стол ограждение, хотя оно не сильно помогло, и нам требуется приложить максимум сноровки, чтобы не дать супнице опрокинуться. Внезапно, как бы ненароком, шеф обращается ко второму инженеру: — Что это у вас на ресницах и бровях? Вам стоило бы показаться доктору. Как только оба вахтенных офицера и второй инженер уходят, он произносит — опять как бы невзначай: — Вши. — Что?.. не может быть! — опешивает Старик. — Очень даже может, у второго инженера на бровях и у основания ресниц. — Вы шутите! — Нисколько. Уж если они там начали плодиться, значит, дело зашло и впрямь далеко. Старик с шумом втягивает носом воздух и, наморщив лоб и открыв рот, растерянно смотрит на шефа. — Учитывая, какое уважение внушают мне ваши познания, значит ли это, что ваш наследник…? — Т-с-с — не будем делать преждевременных выводов! Шеф злорадно усмехается. Командир так энергично мотает головой, как будто проверяет свой вестибулярный аппарат. Наконец он произносит: — Второй инженер только что вырос в моих глазах. Любопытно, чего еще можно от него ожидать. Теперь наступает очередь шефа открыть от изумления рот. Лодка постепенно затихает. Можно расслышать гудение вентиляторов. Лишь когда на несколько секунд открывается люк, ведущий в носовой отсек, доносятся обрывки песен и гомон многих голосов. Я встаю и иду вперед. — Сегодня в цехе предстоит знатная гулянка, — с одобрением кивает головой штурман, когда я прохожу через каюту унтер-офицеров. В носовом отсеке темень еще больше, чем обычно. — Что тут происходит? — Празднуем и гуляем! — кричит мне в ответ хор голосов. Свободные от вахты матросы сидят на плитах пола, поджав под себя ноги на манер портных. Все это напоминает переиначенную сцену с разбойниками из «Кармен», только вместо замысловатых рваных одеяний они одеты в промасленные матросские куртки и тельняшки, которые извлечены на свет божий непонятно из какой кучи старого тряпья. Внезапно лодка резко кренится. Кожаные куртки и плащи отделяются от стены. Нам приходится изо всех сил держаться за веревочные ограждения коек. В глубине отсека звучит крепкая ругань. Промеж голов и качающихся гамаков я вглядываюсь в темноту. Там кто-то отплясывает почти абсолютно голый. — Салага с мостика! Он старается держать свое драгоценное тело в форме, — получаю я разъяснение от Маленького Бенджамина. — Постоянно этим занимается. Он безумно обожает себя. С коек, расположенных впереди, и из одного гамака доносится траурное пение. Крошка Бенджамин извлек на свет божий свою губную гармошку, торжественно прочистил ее, постучав по руке, пару раз провел туда-сюда по сжатым губам, держа в согнутой ладони, и наконец выдает мелодию, к которой добавляет немного тремоло, сопровождая ее негромкими быстрыми хлопками свободной рукой. Хаген подвывает в такт. Один за другим присоединяются и другие матросы. Бокштигель запевает: Она села на поезд в Гамбург, И настроение у нее было — хуже некуда. Она вышла на станции Фленсбург И улеглась на рельсы. Машинист увидел девушку и Схватился за тормоз. Но, увы, поезд продолжал неумолимо двигаться, И голова покатилась по песку. — Проклятие, уже без десяти минут! — внезапно объявляет Факлер. — Что за собачья жизнь! Только присядешь, и уже снова пора бежать. Черт! Продолжая ругаться, он покидает хор. Швалле тоже поднимается на ноги, тщательно затягивает свой ремень и исчезает за дверью, бросив на прощание: — Пора на работу! — Да брось ты ее, любовь моя! — орет вдогонку Бокштигель. Шеф все еще сидит в кают-компании. Он выжидающе смотрит на меня и задает вопрос: — Что делает стекольщик, если у него нет стакана? Мой озадаченный взгляд не смиряет его. Никакого снисхождения к недогадливым. — Он пьет из бутылки. Я устало пропускаю его остроту мимо ушей. С поста управления долетает шум воды, ливнем обрушивающейся сверху через люк. Временами где-то заносится гигантский кулак, который с размаху бьет по корпусу лодки. Раздается такой грохот, что я подскакиваю на месте. Командир ухмыляется: — Это морские слоны пробуют выплеснуть свою сперму на лодку. Раздается еще один глухой удар. Шеф встает, аккуратно надевает подтяжки, потом сдвигает одну из пайол палубы и подзывает меня: — Вон один из них! Я просовываю голову в отверстие и в свете фонарика вижу небольшую тележку, стоящую на двух направляющих рельсах. На ней, согнувшись в три погибели, лежит человек. — Он проверяет концентрацию кислоты в аккумуляторах. — При таком волнении на море — самая приятная работа! — Это Вы верно подметили. Я принимаюсь за книгу, но вскоре чувствую, что слишком утомлен и разбит, чтобы сконцентрироваться на ней должным образом. Единственное, что мне остается, это как завзятому алкоголику, забыв о том удушливом мире потенциальных мертвецов, в котором я сейчас нахожусь, предаться мечтам о выпивке. Пиво Beck — пльзеньский Urquell — отменный мюнхенский Lowenbrau — Martell — замечательный трехлетний Hennessy! Вдруг я замечаю, что шеф пристально смотрит на меня. Он хохочет: — Отрешенный — вот самое подходящее слово. Наш отрешенный корабельный поэт. При этих словах я поворачиваюсь к нему, оскаливаю зубы и рычу, как дикий зверь. Моя выходка забавляет шефа. Он еще долго ухмыляется после нее. Суббота. Я стою утреннюю вахту вместе со штурманом. Ветер взбил покатые валы в череду пенящихся гребней и узких зеленых долин между ними. Их высокие матово-тусклые стены — синевато-серые, цвета грифельной доски. К нашему счастью, теперь волны накатывают на нас не с траверса, а с носа. Одному Богу известно, какую счастливую случайность нам надо благодарить за то, что ночью мы изменили свой курс. Впрочем, с таким же успехом мы могли вообще неподвижно стоять на одном месте. Все равно на нас одна за другой обрушиваются горы воды, не давая перевести дух. Отстояв примерно половину вахты, мы видим, как прямо перед нами возникает подобие стены, покрытой серо-черной штукатуркой. От самого горизонта она уходит ввысь, в небо. Постепенно она оживает и начинает шевелиться. У нее вырастают руки, которые неспеша охватывают половину видимого неба, пока они не закрывают собой угасающий бледный свет солнца. Воздух становится все тяжелее и тяжелее, его давление неумолимо растет. Свист и рев волн звучат все громче потому, что на время прекратились завывания ветра, внезапно решившего угомониться. И вот шторм обрушивается на нас. Он атакует резким броском, ринувшись на нас из стены, преградившей нам дорогу, на своем пути срывая прочь с поверхности воды ее зелено-белую кожу. Небо над нами превратилось в плиту сплошного мышино-серого цвета. Лишь появляющиеся на ней время от времени темные пятнышки говорят о том, что все небеса охвачены жестокой битвой. Иногда отдельные волны взметаются выше прочих, но удар штормового ветра, сбивающего напрочь с ног высоко взлетевшую воду, немедленно заставляет их вернуться на место. Свист ветра, выдувающего свою мелодию на струнах нашего страховочного ограждения, становится все пронзительнее. Шторм перепробовал все свои голоса с разными силами: визжал, выл, стенал. Стоит носу лодки, зарывшись в воду, погрузить в нее ограждение, как стоны моментально прекращаются. Но едва нос выпрыгивает из зелено-мраморного водоворота, как рыдания начинают звучать вновь. Водяное знамя, свешивающееся с лееров, ветер рвет и кромсает в клочья — спустя мгновение его уже нет. Я прижимаюсь спиной к трубе перископа и медленно приподнимаюсь, стараясь заглянуть через бульверк мостика, чтобы увидеть всю носовую часть лодки. Сразу же по моей голове наносят удар завывающие шквалы ветра. Воздуха больше нет — этого летучего вещества больше не осталось — он превратился в тягучую, вязнущую в зубах массу, которая стремится проникнуть внутрь меня сквозь мои челюсти всякий раз, как я открываю рот. Шторм! От восторга мне хочется заорать во всю глотку. Я прищуриваю глаза, стараясь сконцентрироваться и запечатлеть в своей памяти моментальные снимки разбушевавшихся волн, эпизоды семейного кинофильма, запечатлевшего рождение и первые детские шаги нашего мира. Летящие брызги заставляют меня спрятаться за бульверк. Мои веки опухли. Мои морские сапоги доверху наполнены водой. Они неудачно скроены: вода заливается в них через верх голенища. С перчатками дело обстоит немногим лучше. Они успели насквозь промокнуть, и некоторое время назад мне пришлось передать их вниз. Костяшки моих пальцев стали мертвенно-бледного цвета, как на руках прачки. Нас окутывают пенные плащи, и я не решаюсь стоять, ни разу не согнув спины на протяжении нескольких минут. Это металлическое корыто без задней стенки, в котором мы стоим, согнувшись в защитную боксерскую стойку, не заслуживает, чтобы его называли «мостиком». У него нет ни малейшего сходства с мостиками обычных кораблей, растянувшимися в полную ширину палубных надстроек, тщательно застекленными, сухими и теплыми — надежные укрытия, из которых можно взирать вниз на штормящее море с высоты десяти, пятнадцати, двадцати метров, как с верхнего этажа какого-нибудь здания. На тех мостиках установлены быстро вращающиеся стеклянные диски, на которых не остается ни капли воды. Наш мостик, наоборот, не более, чем большой щит, скорее даже — просто панцирь. Отражающие ветер дефлекторы, которые установлены вдоль верхней кромки бульверка, должны защищать нас, отклоняя встречный поток из горизонтальной плоскости наверх, образую таким образом перед нами воздушную стену, но шторм такой силы, как сейчас, делает и без того не слишком эффективные приспособления абсолютно бесполезными. А со стороны кормы мостик и вовсе не предоставляет нам никакой защиты: ничто не прикрывает нас с тыла, и с той стороны постоянно затекает вода. Большую часть вахты я отстоял среди бурлящей воды, толкающей, засасывающей, тянущей в разные стороны, как на взбесившейся во время половодья реке. Стоит только одному водовороту умчаться назад через открытый для нее шлюз в кормовой части мостика, как второй вахтенный офицер кричит: «Держись!», и мостик накрывает следующий вал. Я скачу по этому боксерскому рингу, прижав подбородок к груди. Но у воды есть свои излюбленные приемы. Она бьет снизу по лицу, отвешивая настоящие апперкоты. Но я не позволю сбить себя с ног. Я забиваюсь в щель между стойкой дальномера и ограждением мостика. Сгруппируйся, дыши глубже, осядь всем своим весом! Нельзя полностью полагаться на страховочные пояса, какими бы прочными и надежными они не казались. Не успев прийти в себя после атаки очередной волны, я едва поднимаю голову, чтобы бегло осмотреть свой сектор наблюдения, а второй вахтенный снова выкрикивает: «Берегись!», и на мостик врывается новая волна. Опять наклоняю голову. Получаю еще один удар в спину, за которым тут же следует второй — снизу. Мои руки судорожно вцепляются в поручень так, что, кажется, костяшки пальцев сейчас прорвут кожу. Я мельком оглядываюсь на корму. Далее стоек ограждения и турели зенитного пулемета нельзя ничего разглядеть — кормовая часть судна скрыта покровом бурлящей пены. Заслонки выхлопной системы скрылись в водовороте, впрочем, как и воздухозаборные клапаны: по-видимому, в этот момент дизели поглощают воздух из отсеков внутри лодки. Спустя несколько мгновений следующая волна с басовитым грохотом разбивается о башню боевой рубки и брызгами взлетает высоко в воздух, как вал, налетевший на утес. Рубка разрезает стену волны на две слепящие своими брызгами части, но они снова смыкаются за ее башней, сталкиваются и с ревом устремляются вверх. Затем вода, кипя и бурля, обрушивается на корму, и лодка в очередной раз выбирается из-под накрывшего ее пенного покрова, стараясь стряхнуть с себя всю воду вплоть до самого маленького ручейка. На какие-то мгновения вся верхняя палуба полностью освобождается от воды. Затем буруны вновь наносят удар, заставляя корму уйти под воду. Борись, уворачивайся, приседай и вновь распрямляйся, и так без конца. Спускаясь внутрь лодки, я, вымокший насквозь, понимаю, что мое тело утратило чувствительность. Со стоном я стягиваю с себя резиновую куртку. Рядом со мной чертыхается парнишка с мостика: — Какой придурок изобрел такую одежду? Продолжая снимать мокрые вещи, он безостановочно ворчит. — Напиши жалобу командованию, — подтрунивает над ним Айзенберг. — Голову даю на отсечение, в ставке обожают получать дельные советы из действующих частей. — Довольно грубое, — так Старик отзывается о море. Он сидит за столом, пролистывая свои синие и зеленые записные книжки. Я хочу сказать ему, что, во всяком случае, по моему мнению прилагательное «грубая» подходит для описания наждачной бумаги, но никоим образом не того водного безумия, которое творится вокруг нас. Хотя какой смысл говорить это? Похоже, у него все равно не найдется более выразительного слова, чтобы описать происходящее в океане. Ворча, он зачитывает вслух: — Незамеченная неприятелем, подводная лодка может проникнуть в любой район моря, который выберет для ведения боевых действий. Следовательно, она наилучшим образом подходит для минирования непосредственно прибрежных вод противника, входов во вражеские гавани и устьев рек. Здесь, в ключевых местах движения кораблей противника, даже ограниченная грузоподъемность подводной лодки не умаляет ее боевую эффективность. Напротив, небольшое число поставленных мин с большей вероятностью приведет к успеху. Он поднимает голову и смотрит мне в лицо: — «Выберет для ведения боевых действий», «с большей вероятностью приведет к успеху»! Вы тоже пишите таким слогом? Вскоре он находит еще одно место, которым хочет поделиться со мной: — Подводники любят свои боевые корабли. Подлодки в полной мере проявили свой дух отваги во время Первой мировой войны, и по сей день командование подводным флотом поддерживает на высочайшем уровне их героизм и решимость. — Замечательные слова, Вы так не считаете? — Ну конечно! — с фырканьем произносит Старик. — Редакция самого командования. Чуть погодя, он встряхивает головой и начинает громко читать газетный заголовок: — «Команда „Гелиос“ протягивает руки к футбольному кубку». Он на мгновение закрывает глаза, а затем бормочет: — А где-то люди думают, что у них большие проблемы. Каким далеким кажется все это! Вдруг я понимаю, что мы едва ли думаем о суше. Изредка кто-нибудь вспоминает свой дом. Иногда мне кажется, что мы уже годы провели в этом походе. Если бы не получаемые нами радиограммы, можно было бы представить, что мы — последние представители Homo sapiens, совершающие кругосветное путешествие. В моей голове начинает крутиться мысль: а что, если командование тоже забыло про нас? Что тогда может произойти? Как далеко мы можем заплыть с теми запасами, что есть у нас на борту? Конечно же, у нашего корабля максимальная дальность действия. Но откуда взять провиант? В нашем сумрачном мирке можно устроить грибную ферму. Климат на лодке идеально подходит для этого: доказательством тому — плесень на нашем хлебе. Или мы можем разводить водяной кресс-салат. Ведь можно же выращивать водяной кресс при электрическом свете. Боцман наверняка сможет найти для него место, например, прямо под потолком в проходе. Подумать только, грядки кресс-салата, подвешенные на шарнирах у нас над головой. Наконец, мы можем собирать водоросли. В них содержится много витамина С. Может быть, даже есть сорта, которые смогут расти у нас в трюме, используя в качестве удобрения машинное масло. Воскресенье. — Сегодня на столе должны были бы быть поджаристые булочки, — замечает шеф за завтраком. — Намазанные подсоленным маслом, которое слегка растекается, ибо булочки внутри еще теплые — только что из пекарни! И чашка горячего какао, не сладкого — горького — но горячего! Вот это было бы как раз то, что надо. Шеф вдохновенно закатывает глаза и проводит рукой перед своим носом, делая жест, который помог бы ему лучше ощутить воображаемый аромат горячего шоколада. — Оставьте свою ремарку для водевиля, — парирует Старик. — А теперь прошу подать нам на завтрак омлет из яичного порошка. Передайте командованию военно-морского флота, что все было очень вкусно. Подыгрывая ему, шеф, почти не жуя, начинает поглощать, жадно глотая, пищу. Его адамово яблоко неистово ходит вверх-вниз, выпученные глаза прокованы к тарелке, стоящей перед ним на столе. Старик доволен представлением. Но первый вахтенный офицер, демонстрирующий свою благонадежность даже во время еды, когда он методично, до последней крошки, потребляет весь отпущенный ему рацион, видимо, полагает, что это больше, нежели он может стерпеть. Он обводит стол взглядом, исполненным душевного страдания. — Уберите со стола! — выкрикивает командир в сторону поста управления, и с той стороны является стюард вместе со своей вонючей тряпкой. Первый вахтенный негодующе отворачивается от него. После завтрака я возвращаюсь в каюту унтер-офицеров. Я хочу немного поспать. — Нас еще помотает немного, — последнее, что я слышу от Старика, находящегося на посту управления. Как я ни стараюсь, какую позу ни пробую принять, мне не удается улечься на койке так, чтобы меня не катало и не швыряло из стороны в сторону. Я мог бы привыкнуть к этим перекатываниям, если бы они подчинялись определенному ритму. Но резкие толчки, ощущаемые всякий раз, как нос лодки обрушивается вниз или тяжелая волна ударяет в носовую часть, приводят меня в отчаяние. А вдобавок еще доносятся новые зловещие звуки. В оглушительные звуки ударов по боевой рубке вплетается новый аккомпанемент: непрестанный скрежет, шипение, царапанье и — несколькими октавами выше — грозный беспорядочный стук, сопровождаемый впридачу жутко действующими на нервы завываниями, скрипами и посвистываниями. Не проходит ни минуты без того, чтобы вдоль всего корпуса лодки не прокатилась дрожь или тебя до самых костей не пробрал бы какой-нибудь неведомый пронзительный звук. Единственное средство защитить себя от этого постоянного кошмара и буйства звуков — это тупо не придавать им никакого значения. Хуже всего то, что грохот не прекращается даже ночью: когда лодка затихает, рев волн, кажется, усиливается. Временами он звучит так, как если бы водопад низвергался в ковш расплавленного в домне металла. Я лежу и пытаюсь разобрать, из каких звуков складывается в это грохотание за бортом: помимо скрежета и свиста там присутствуют всплески, шлепки и удары, как зубилом. Затем снова раздается целая серия мощных сокрушительных ударов, заставляющих лодку звучать подобно гигантскому барабану. Боже правый! Ну и оркестр — глухой барабанщик и пьяный литаврщик. Должно быть, там, наверху, шторм разогнался не менее, чем до шестидесяти пяти узлов. Нос лодки снова опускается в головокружительном реверансе, каюта кренится вперед, наклоняется все круче и круче. Висящая на переборке одежда отделяется от нее под углом в сорок пять градусов. Занавеска моей койки сама собой отлетает в сторону, мои ноги беспомощно задраны в воздух. Моя голова оказывается внизу, а вся каюта вокруг меня начинает описывать круги в то время, как лодка старается выйти из пике, вильнув в сторону. Она не хочет становиться на голове. С кормы доносится шум наших винтов, которые, судя по звукам, намотали на себя кокон из шерсти. Лодку бьет лихорадочная дрожь, какие-то металлические детали громыхают друг о друга: опять звучит раскат барабанов. Френссен бросает на меня скучающий взгляд, потом томно закатывает глаза: — Немного потряхивает, не так ли? — Да уж, пожалуй. Наконец винты опять загудели привычным гудом. Каюта вернулась в горизонтальное положение. Одежда на вешалке снова висит вдоль стены. А потом я задергиваю свою шторку. К чему лишнее беспокойство? Лодка уже опять штурмует следующий вал. Понедельник. Я давненько не выходил на мостик. Пора бы мне выбраться наверх и глотнуть свежего воздуха. Хотя стоит ли? По лицу плеткой-девятихвосткой будут хлестать волны, промокнешь насквозь, от холода не сможешь пошевельнуть ни рукой, ни ногой, будет ломить кости и щипать глаза. Так почему бы, учитывая все эти веские причины, не остаться здесь, в самом удобном помещении — в кают-компании — в сухости и сохранности? Со стола свалилась книга. Я должен был бы увидеть, как она падала, но я заметил ее, лишь когда она уже оказалась на полу. Должно быть, возникла задержка между непосредственным видением и мысленным восприятием. Наши нервы натянуты, как старая резиновая лента. У меня возникает непреодолимое желание немедленно поднять книгу с пола: она не должна оставаться там! Но я не повинуюсь этому внутреннему голосу. Я закрываю глаза, подавляя в себе последний огонек жажды действия. В конце концов, эта лежащая на полу книга ведь никому не мешает. Из своего машинного отделения приходит шеф, видит книгу, нагибается и поднимает ее. Ну, вот и все! Он забирается с ногами на свою койку, подтягивает колени к груди и достает газету из своего шкафчика. Все это — не произнеся ни единого слова. Он просто сидит с мрачным видом, распространяя вокруг себя запах машинного масла. Спустя четверть часа появляется прапорщик и просит свежие заряды для сигнальной ракетницы. У шефа тоже наблюдается заторможенная реакция: он не слышит прапорщика, который вынужден повторить свою просьбу, на этот раз — громче. Только теперь шеф отрывается от газеты и поднимает на него сердитый взгляд. Наблюдая за ним со стороны, я пытаюсь представить, как в его мозгу в данную минуту пытается переключиться реле, ответственное за принятие решения. Шеф с заметным трудом пытается осмыслить полученную информацию и хоть как-то отреагировать на нее. Сигнальные ракеты — вещь, конечно же, серьезная. И они находятся в шкафчике у него за спиной. Одному богу известно, пригодятся ли они нам когда-нибудь, но их ежедневная замена — часть ставшего обыденным священного ритуала. Наконец он встает и отпирает шкафчик с выражением самого глубокого отвращения на лице. Можно подумать, кто-то держит у него под носом кучу дерьма. Его газета соскальзывает с койки, чтобы приземлиться в грязную лужу, оставшуюся на полу после недавнего приема пищи. Шеф еле сдерживает готовое сорваться проклятие и снова заползает в свой угол. На этот раз он еще выше подтягивает колени. Похоже, он пытается укрыться ото всех. Погребение в сидячем положении [56] , поза шефа повторяет подобное погребение. Я хочу поделиться своей идеей, но лень настолько завладела мной, что я не в состоянии говорить. Проходит не более пяти минут, как снова является прапорщик. Конечно же, старые заряды надо убрать под замок. Нельзя нерадиво обращаться с сигнальными ракетами: их нельзя разбрасывать где попало. Я ожидал увидеть, как шеф взорвется подобно бомбе. Но он не проронил ни звука. Он встает даже с какой-то необычайной живостью, бросает на меня неприязненный взгляд, зажимает подмышкой свою газету и исчезает в направлении кормового отсека. Двумя часами позже я обнаруживаю его в электромоторном отделении. Он сидит в вонючем дыму на перевернутом ящике с черносливом, прислонившись спиной к кормовому торпедному аппарату, по-прежнему штудируя свою газету. После ужина внутренний голос снова напоминает мне, что за весь день я ни разу не был на мостике. Я заглушаю его упреки, убедив себя, что наверху уже почти стемнело. Все-таки мне необходимо сменить обстановку, и я отправляюсь в носовой отсек, где меня чуть не валит с ног плотно окутавший все помещение непередаваемый аромат трюма, остатков пищи, пропитавшейся потом одежды и гниющих лимонов. Две слабенькие электрические лампочки едва освещают своим тусклым светом помещение, создавая интимную обстановку, как в борделе. Я могу разглядеть Швалле, зажавшего между коленями большую алюминиевую кастрюлю, из которой торчит черпак. Вокруг него разложены хлеб, колбаса, маринованные огурцы и вскрытые банки сардин, а над головой раскачиваются два провисших под тяжестью свободных от вахты матросов гамака. Верхние койки и с левой, и с правой стороны также заняты. Качка хуже всего ощущается именно здесь, в носовом отсеке. Каждые несколько минут кубрик начинает бешено раскачиваться и вилять из стороны в сторону, и всякий раз Швалле приходиться хвататься за кастрюлю, чтобы не дать ее содержимому расплескаться. Из глубины отсека на четвереньках выползает торпедист Данлоп, зажав в руке две лампочки: одну — зеленую, другую — красную. Он хочет вкрутить их вместо белых. У него уходит немало время на осуществление своего замысла, но конечный результат приводит его в восторг. Прямо как бенгальские огни! И ведь это — плоды его труда! — Очень сексуально! — раздается одобрительный отзыв из одного гамака. Я слышу беседу Жиголо с Маленьким Бенджамином: — Абсолютно чистая — согласен? Как ты думаешь, сколько времени я уже ношу эту рубашку? — Наверняка с того самого дня, как мы вышли из порта. — А вот и нет! — в голосе слышится ликование. — Прибавь еще две недели! Так же, как и Швалле, Арио, торпедист Данлоп, Бахманн по прозвищу Жиголо, Дуфте, Факлер и Крошка Бенджамин (он отпустил усы) — все сидят на полу. Командир велел сократить продолжительность вахты. Это значит, что теперь рядом сидят люди, которые прежде никогда не общались друг с другом в свободное от дежурства время. Лодка делает неожиданный курбет. Алюминиевый котелок проскальзывает меж ног Швалле и из него на разложенный рядом хлеб выплескивается суп. Лодка встает на дыбы и начинает бешено крутиться вокруг своей продольной оси. Мусорное ведро рядом с дверью опрокидывается, и из него по всему полу разлетаются заплесневевшие корки хлеба и остатки выжатых лимонов. В трюме бурлит вода. Нос лодки с грохотом обрушивается вниз, и весь отсек вздрагивает. Вода в трюме бурным потоком устремляется вперед. — Черт побери! — кричит Швалле. — Как шило в заднице — задолбало уже это дерьмо! — Крошка Бенджамин, кляня все на свете, катится по полу. Наконец он все-таки смог принять сидячее положение, обхватив рукой ножку койки и, подтянувшись за нее, переводит свое тело из горизонтальной плоскости в вертикальную. Теперь он сидит, выпрямив спину и скрестив ноги наподобие статуи Будды. — Ты занимаешь слишком много места, — делает ему выговор Арио. — Дай мне минуту, я сейчас выдохну из себя воздух и сделаюсь плоским, — огрызается тот. Арио старается удержаться на ногах, уцепившись левой рукой за штормовой леер, туго натянутый на уровне нижней койки. Справившись с этой первоочередной задачей, он собирает лежащие вокруг него увесистые батоны хлеба, покрытые зеленой плесенью, и огромным ножом отрезает от них непригодные для еды куски. Остаются кусочки размером не больше сливы. Бицепсы Арио вздулись от нелегкой работы резчика по хлебу. Лодка снова встает на дыбы. Но согнутая рука, которой Арио зацепился за леер, удержала его. — Прямо как обезьяна на ветке! — дразнит его Швалле. — Ты думаешь, что сказал смешную вещь? — Спокойно, расслабься — я могу представить первоклассные рекомендации от людей, получивших от меня по морде. Все они были довольны мной. Снова раздается громыхание и скрежет. Впереди, между торпедных аппаратов, перекатывается ведро. Никто не пытается встать и установить его обратно на место. Полотенце, свисающее с одной из коек по правому борту, начинает медленно подниматься и спустя некоторое время оно уже торчит наискось в проходе, как будто его от души накрахмалили. Арио внимательно изучает полотенце: — Предположительный крен — пятьдесят градусов. Полотенце нехотя возвращается в подобающее ему положение, затем прилипает к ограждению, с которого свисает: теперь лодка накренилась на правый борт. — Дерьмо, дерьмо собачье, — стонет торпедист, который пытается вымыть ведро, водрузив его между поручнями ограждениями. От ветоши, которой он драит его, по кубрику распространяется запах кислятины. Грязная вода, которая всего несколько минут назад была тихой, спокойной лужей, теперь крадется по пайолам к тому самому месту, где сидят люди. Арио уже собрался вставать на ноги, как вода останавливается, будто загипнотизированная, и медленно отступает. Арио вытирает пот со лба тыльной стороной ладони, неуклюже приподнимается, правой рукой опирается на противоположную койку, все еще крепко уцепившись левой за ножку койки, рядом с которой он сидел, и скидывает с себя куртку. Из дыр его рубашки, как набивка из рваного матраса, торчат черные волосы. Все его туловище покрыто потом. Высморкавшись, он усаживается на прежнее место и сообщает всем, что плевать он хотел на эту сраную погоду, и она не помешает ему так плотно набить брюхо, что мы сможем легко давить на нем блох своими ногтями. Мы сразу понимаем, что он заявляет это вполне серьезно. Взяв не совсем заплесневевший кусок хлеба за основу, он намазывает его маслом и аккуратно водружает сверху колбасу, сыр и сардины. — Настоящая Вавилонская башня! — воздает должное съедобному сооружению Жиголо. Арио понимает, что его репутация стоит под вопросом, поэтому, ни моргнув глазом, добавляет сверху толстый слой горчицы. Затем доносится звук аппетитно жующих челюстей. Им приходится нелегко в битве с жестким куском сухого хлеба. — Все вкуснее, чем эти консервированные отбросы, — ворчит Арио. Наконец он проталкивает мешанину, получившуюся у него во рту, дальше в горло при помощи красно-желтого чая. У всех собравшихся рты, в свою очередь, растягиваются в масляные улыбки: ни дать, ни взять — каннибалы собрались вокруг своего котла. Нельзя разобрать, где чья нога — прямо как в переполненном железнодорожном вагоне. Периодически раздающееся рыгание Арио подтверждает, что он удовлетворил свой голод. По кругу пошла бутылка яблочного сока. Дверь распахивается со стуком. — Иисусе! Ты только загляни в эту комнату! — с негодованием взывает матрос, вернувшийся с мостика, отряхивая воду со своего лица и рук. В ответ раздается дружный хохот. — Повтори это еще раз! — сквозь смех просит Факлер. — Комната! Загляни в эту комнату! — передразнивает Жиголо матросика и задает ему наводящий вопрос. — Может, эта фраза не совсем грамотно построена? Жиголо не в силах остановиться: — Где ты только научился так выражаться? «Эта комната» — звучит примерно так же хорошо, как «Достаньте патроны из погреба». — А причем тут патроны и погреб? — Один идиот из вахтенных офицеров отдал такую команду во время последних учебных стрельб. Ты разве не слышал? Он приказал «достать патроны из погреба» вместо того, чтобы «поднять снаряды из трюма на верхнюю палубу»! По лицу вахтенного матроса расползается улыбка. Он такой упитанный, что больше смахивает на корабельного кока, чем на матроса. Черты его лица постоянно находятся в движении. Единственное, что всегда остается на своем месте — это черная куцая бородка. У него, должно быть, покладистый характер. Он не обижается на насмешки. Спокойно найдя незанятое место в кружке моряков, он напористо протискивается к нему. — Ты не слишком много места занял? — набрасывается на него Факлер. Но вахтенный матросик лишь дружелюбно улыбается ему в ответ и не сдвигается ни на дюйм. Факлер начинает беситься: — Ты — настоящая груда жира! На этот раз Жиголо встает на сторону вахтенного и говорит ему успокаивающим тоном: — Ну, ну, не позволяй дрянному мальчишке обижать себя. Это устанавливает на некоторое время мир и спокойствие. Слышно лишь громыхание ведра, перекатывающегося от одного торпедного аппарата к другому в глубине отсека да жующие звуки, которые становятся все громче. В свете красной лампочки вырисовывается торпедист Данлоп и начинает рыться в своем шкафчике. На свет извлекается масса флакончиков. Что бы он ни искал, это что-то, видимо, находится в самой глубине. — Что ты хочешь? — не выдержав, интересуется со своей койки Факлер. — Мой крем для лица. Как будто услышав давно ожидаемый сигнал, вся компания тут же срывается с цепи: — Взгляните на эту прелестную маленькую купальщицу! — Сейчас он примется умащать притираниями свое восхитительное алебастровое тело! — Я умоляю тебя, ты сводишь меня с ума! Рассвирепевший торпедист оборачивается к насмешникам: — Вы, ублюдки, даже не знаете такого слова — гигиена. — Да брось ты, не беспокой себя по пустякам! — Ты — наша ходячая корабельная агитация за соблюдение правил гигиены! Наверняка у тебя сегодня был замечательный стул! — Нет, вы только посмотрите на него! Кричит о гигиене, а у самого член воняет, как горгонзола. — Тебе только и говорить о гигиене. Вот это мне нравится больше всего: вонючий, как немытая задница, да еще и дерьмо сверху растерто. Гигиеничней не бывает! Хекер, старший в носовом отсеке, ревет: — Иисус, мать твою, Христос! Да будет здесь когда-нибудь тишина или нет? — Нет, — отвечает ему Арио, но так тихо, чтобы механик-торпедист не услышал его со своей койки. Вторник. Море разгулялось еще больше. Внезапно лодка с такой силой шлепается о воду, что каждая заклепка в ней отчаянно вибрирует, не переставая, целых полминуты. Нос так глубоко зарылся в воду, что, кажется, он не сможет выбраться на поверхность. Лодка раскачивается из стороны в сторону, я ощущаю, как она пытается увернуться налево или направо, чтобы выскользнуть из-под толщи воды. Наконец нос приподнимается, винты разгоняют лодку, и мы чувствуем себя, как боксер, вырвавшийся из клинча. Я стараюсь удержать свой завтрак у себя в животе и даже пробую записать что-то. Но каюту так резко бросает вниз, что содержимое моего желудка подкатывает к горлу. Мы хватаемся изо всех сил кто за что, потому что уже научены опытом: каждое скатывание вниз по водяной горке заканчивается сильным, неожиданным толчком. Но на этот раз все проходит достаточно плавно. Винты по-прежнему напористо толкают нас вперед. На обед — колбаса и хлеб. Горячая еда исключена из рациона. Мы лопаем холодную еду из консервных банок, так как кок не может удержать свои котлы на плите камбуза. Просто уму непостижимо, как он умудрился приготовить нам горячий чай и кофе. После трапезы командир, надев под дождевик теплый свитер, выбирается на мостик. Вместо зюйдвестки он одел водонепроницаемый резиновый капюшон, который плотно сидит на голове, оставляя открытыми лишь глаза, нос и рот. Не проходит и пяти минут, как он возвращается. С него стекают струи воды, он сыпет такими проклятиями, которые воспроизвести невозможно. Он сердито освобождается от блестящего резинового костюма и через голову стаскивает свитер: за то короткое время, что он пробыл наверху, на спине его рубашки успело появиться темное пятно пота. Он опускается на рундук с картами, и помощник на посту управления стягивает сапоги с его ног. Из них выливается вода, которая утекает сквозь прутья решеток палубы вниз, в трюм. Когда он выжимает свои мокрые носки, выкручивая их, как половую тряпку, сверху хлещет поток воды, который несколько раз с шипением мечется туда-сюда по нижней палубе, пока тоже не находит себе путь в трюм. — Включить помпы! — приказывает он, вскакивая босой на влажные пайолы, и протискивается через круглый люк, чтобы развесить свои намокшую одежду на раскаленном докрасна обогревателе в рубке акустика. Он делится со штурманом своими наблюдениями: — Ветер переходит на левый борт. Так что пока все идет по плану. Оказывается, наш шторм ведет себя правильно, в полном соответствии с ожидаемым от него. — Держать прежний курс? — спрашивает штурман. — Да — придется! Столько, сколько сможем — и пока что мы, похоже, справлялись с этой задачей. Как будто желая возразить ему, лодка делает неожиданный курбет, и из каморки акустика, как из пушки, вылетает футляр аккордеона. Огромный ящик врезается в стенку прохода напротив. — Надеюсь, он пустой. Футляр впечатывается в противоположную стену, от удара раскрывается и выплевывает из себя инструмент. Шеф выглядывает в проход, наполовину с любопытством, наполовину с сожалением осматривает обломки и констатирует: — Ему это явно не на пользу. На помощь скорее ползком, нежели бегом, приходит помощник по посту управления, который поднимает аккордеон и собирает останки футляра. Командир, пошатываясь, добирается до кают-компании и надежно усаживается в своем углу, в торце стола. Он крутится и так, и этак, на секунду закрывает глаза, как будто пытаясь вспомнить, каким образом он устраивался тут раньше, пробует разные положения, пока не находит достаточно основательное, чтобы следующий скачок лодки не выбил его с занимаемой позиции. Все мы втроем дружно склоняем головы над своими книгами. Спустя некоторое время командир отрывается от своей: — Вы только послушайте! Это лучшее описание! Я нахожу параграф, на который он показывает пальцем: — Капризы ветра, как и людские прихоти, являются результатом опасной снисходительности к себе, приводящей к разрушительным последствиям. Долго не затухающий гнев, ощущение своей несдерживаемой ничем силы портят открытый, великодушный характер Западного Ветра. Его сердце словно изъедено затаенной злобой, давно вынашиваемой местью. Он разрушает свои собственные владения, наслаждаясь своей неукротимой мощью. Сначала он хмурит брови с юго-западной стороны небосклона. Он раздувает свою ярость ужасными шквалами ветра и затягивает свое царство сбитыми в непроглядную груду тучами. Он сеет беспокойство на палубах несущихся по ветру кораблей, заставляет покрытый пенными космами океан казаться старее своего возраста и серебрит сединой волосы шкиперов парусников, стремящихся домой в сторону Канала. [57] Западный Ветер, начинающий свой разбег с юго-западной стороны, похож на сошедшего с ума властелина, гонящего со страшными проклятиями своих самых преданных подданных вперед, к крушению, катастрофе и гибели. Я переворачиваю книгу и читаю на обложке: Джозеф Конрад. Зеркало моря. Среда. — Эта дрянная погода хороша одним, — говорит Старик. — По крайней мере, у нас над головой нет вражеских самолетов. Ночью не удается выспаться. Моя койка пытается вышвырнуть меня, невзирая на ограждение, либо распластать меня по фанерной обшивке. Дважды я выбираюсь из постели потому, что не могу дольше выносить это. Я чувствую себя так, будто не смыкал глаз целую неделю. Шторм не выказывает ни малейшего желания оставить нас в покое. День проходит в мучительной дремоте. Вся команда позволяет себе все больше и больше впадать в апатию. Четверг. Командир лично зачитывает заключительные слова сделанной им в боевом журнале записи: — Ветер юго-юго-западный, 9—10 баллов. Море 9 баллов. Облачность. Барометр 711, 5. Сильный шквалистый ветер. Сказав «облачность», он, как обычно, недооценивает обстановку. «Видно как в парной бане» было бы ближе по смыслу. Взглянув вверх, можно подумать, что вода и воздух слились в одну стихию, оставив миру лишь три из них. Шторм разбушевался еще больше — как и предсказывал Старик. Я снимаю свой плащ с крючка, привычно обматываю шею полотенцем и беру из рубки акустика свои резиновые сапоги, где они сушились рядом с обогревателем. Я собираюсь стоять вахту вместе со штурманом. Только я наполовину натянул один сапог, как палуба уходит у меня из-под ног. Я барахтаюсь на спине, подобно перевернутому жуку, прямо посреди прохода. Не успеваю я подняться на ноги, как следующий крен опять заваливает меня. Наконец я ухитряюсь встать, держась за трубы водяного радиатора. Сапоги изнутри влажные. Вытянутая ступня моей ноги не пролезает в голенище. Надевать сапог стоя всегда неудобно, поэтому я пробую обуться сидя. Так-то лучше. Надо было сразу усесться. Нахлынувший вал настежь распахивает зеленую занавеску, загораживающую вход в командирскую кабинку. Он снова заполняет журнал боевых действий, задумчиво покусывая карандаш. Должно быть, сочиненное им предложение содержит лишнее слово, не входившее в первоначальный замысел автора. Старик всегда формулирует свои мысли так, будто сочиняет международную телеграмму, каждое слово в которой стоит уйму денег. Теперь наденем непромокаемые штаны поверх сапог. Они тоже не просохли изнутри. Непромокаемые, «промасленные» одежды — это еще один архаизм; на самом деле они пошиты из прорезиненной ткани. Я чуть было не заработал себе вывих, пока надел штаны до уровня колен. Ладно, видно, настала пора оторвать задницу и встать на ноги! Проклятые штаны не повинуются мне. Я весь вспотел, пока натянул их поверх кожаного костюма. Теперь настает черед непромокаемой куртки. Она жмет подмышками, так как я надел ее поверх двух свитеров. Говорят, там наверху очень холодно. Все-таки сейчас ноябрь, и мы ушли довольно далеко к северу. Вообще-то, пора бы мне еще раз свериться с картой, чтобы уяснить наше местоположение. По всей вероятности, сейчас мы бороздим шестидесятые широты. Наверно, вблизи Исландии. Хотя изначально предполагалось, что мы будем патрулировать на широте Лиссабона. Теперь зюйдвестка. Внутри нее хлюпает. Холод от ее прикосновения к голове заставляет меня вздрогнуть. Завязки остаются затянутыми на узел, который так разбух от влаги, что распутать его не представляется ни малейшей возможности. Командир отрывается от составления своей депеши, встает, потягивается и, заметив, как я борюсь с тесемками, подтрунивает надо мной: — Правда, жизнь моряка тяжела? Все, что висело по стенам, теперь стоит, оттопырившись от них торчком. Пара морских сапог дрейфует от одной переборки к другой. Я элегантно проскальзываю в люк, чтобы по ту сторону быть застигнутым на посту управления врасплох следующей волной. Я пытаюсь ухватиться за ограждение низенького стола для карт, промахиваюсь, полностью теряю равновесие и грузно плюхаюсь на распределитель, управляющий заполнением и продувкой цистерн. Командир тут как тут, снова повторяет свой припев нарочито-дурашливым тоном: — Осторожнее, малыш, а не то ты загремишь! Должно быть, эта прибаутка пользовалась здесь устойчивой популярностью задолго до моего появления на лодке. Теперь палуба заваливается налево. Я лечу в направлении округлого корпуса гирокомпаса, но успеваю ухватиться за трап. Старик клянется, что танцоры румбы, которых он видел однажды на Кубе — просто любители по сравнению со мной. Придя в хорошее расположение духа, он утверждает, что у меня есть явные способности к танцам, и что я с легкостью могу исполнять фольклорные танцы, особенно туземных племен. Надо отдать ему должное, сам он ни разу не потерял равновесие. Если он начинает падать, то моментально находит себе подходящее место для посадки. Используя ускорение, сообщаемое ему раскачивающейся лодкой, он двигается так, чтобы в конце своего пути достойно занять сидячее положение. После успешного приземления он, как правило, спокойно оглядывается вокруг, как будто изначально он только и думал о том, как бы побыстрее опереть спину на рундук с картами. Спускается второй вахтенный, с которого капает вода. На прощание его окатывает догнавший поток, ворвавшийся в люк следом за ним. — Хогфиш [58] перепрыгнул через ствол орудия — прямо над ним! Слева по борту поднялась крутая волна, и он выскочил из нее, как из стены, прямо над пушкой! Невероятно! Я опоясываюсь страховочным ремнем, на конце которого болтается увесистый крюк-карабин, и вылезаю наверх следом за вторым вахтенным. В башне боевой рубке — темнота, в которой лишь тускло светятся шкалы приборов рулевого. Сверху, с мостика, долетают бурлящие звуки. Я выжидаю несколько секунд, пока они не затихнут, затем со всей силой толкаю вверх крышку люка, чтобы открыть ее как можно быстрее, вылезаю наружу и захлопываю ее за собой. Получилось! Но в тот же момент мне приходится, пригнувшись, спрятаться за бульверк вместе со всеми, чтобы укрыться от шипящей волны. На мою спину обрушивается водопад, вокруг моих ног пенятся водовороты. Не дав им времени свалить себя с ног, я защелкиваю карабин страховочного пояса вокруг стойки дальномера и втискиваюсь между кожухом перископа и переборкой мостика. Вот теперь я могу наконец выглянуть за бульверк. Боже, куда подевался океан? Моим глазам предстает серо-белый холмистый заснеженный пейзаж, заметаемый метелью белой пены, которую ветер срывает с вершин водяных холмов. Белизну фона прорезают во всех направлениях черные трещины: их темные полосы разбегаются в разные стороны, складываясь в постоянно меняющиеся узоры и формы, но одна из которых не повторяется. Небосвод тоже исчез. Вместо него над головой висит плоская серая плита, почти придавившая собой серо-белую пустыню. Вместо воздуха — летящий туман соленой воды. Он заполнил собой все пространство вокруг нас, заставляя глаза покраснеть, руки — окоченеть. Он быстро высасывает последние остатки тепла из моего тела. Из вскипевшего водоворота нехотя появляется округлый край нашей бортовой цистерны. Волна, подхватившая нас до этого, начинает опадать, лодка все круче и круче кренится на левый борт и на несколько мгновений замирает на предельном угле наклона, скатываясь все глубже в ложбину между валами. Ряды волн, увенчанных белыми плюмажами, размеренно надвигаются на корабль. Каждый раз вал, достигший лодки, заслоняет от нас другие волны своим пышным пенным гребнем. В тот же момент вода перед лодкой начинает вспучиваться, сперва медленно, затем все быстрее и быстрее выгибая свою спину, пока она, подобно гигантскому молоту, не ударяет по носовой части лодки с оглушающим грохотом. — Держитесь! Опасность впереди! — орет штурман. Рядом с рубкой вырастает гейзер — и опадает на нас сверху. Удар по плечу, потом вода поднимается снизу до самого живота. Мостик трясется и шатается. Лодку пробирает жестокая дрожь. Наконец носовая часть появляется из-под воды. Штурман кричит: — Берегитесь — такая штука — может запросто смыть вас с мостика! Несколько мгновений лодка мчится по дну водной долины. Громоздящиеся вокруг белесые волны закрывают обзор. Затем, скользнув вверх по гигантскому склону, мы вновь взлетаем ввысь. Поле нашего зрения расширяется все больше и больше по мере подъема лодки, и, наконец, достигнув покрытой снежной пеной вершины волны, мы обозреваем оттуда штормящее море, как со сторожевой башни: вокруг нас вместо старой, привычной темно-зеленой Атлантики простирается океан незнакомой планеты, творимый, созидаемый в родовых муках. Время вахты для несущих ее на мостике сокращено вдвое. Выстоять дольше попросту невозможно. После двух часов — приседание, наклон, вглядывание в окружающее пространство, и снова приседание — ты окончательно вымотан. Я рад, что к концу вахты у меня еще остается достаточно сил, чтобы самостоятельно спуститься вниз. Я настолько устал, что был готов рухнуть на плиты нижней палубы, не снимая с себя мокрой одежды. Я как в бреду, смутно соображая, что делаю. Мои веки воспалены. Я ощущаю это всякий раз, стоит мне смежить их. Больше всего хочется закрыть глаза и растянуться во весь рост прямо здесь, на посту управления. Но у меня еще хватает сознания, чтобы добраться до кормового отсека. Я едва не вскрикиваю от боли, поднимая правую ногу, чтобы пролезть в люк. Если бы я не устраивал себе долгие передышки, чтобы восстановить дыхание, я бы не смог раздеться. Снова и снова я стискиваю зубы, чтобы не застонать во весь голос. А теперь мне предстоит самое трудное гимнастическое упражнение — подъем на койку. Тут нет лесенки, как в спальном вагоне. Резко отталкиваюсь носком левой ноги, как будто усаживаясь верхом на лошадь. Со слезящимися глазами я проваливаюсь в забытье. Шторм бушует уже целую неделю! Сколько еще дней он продлится? Невероятно, но наши организмы приспособились переносить его пытку. Ни у кого нет ни ревматизма, ни воспаления седалищного нерва, ни прострелов, ни цинги, ни поноса, ни коликов, ни гастрита, ни серьезных простуд. Все здоровые и крепкие, как корабельная рында [59] , и выносливые, как наши работающие дизели. Пятница. Еще один день проходит в угнетающей дреме и утомительных попытках чтения. Я лежу на своей койке. Отчетливо слышно, как на палубу поста управления сверху плещет вода. Должно быть, люк боевой рубки закрыт, но не задраен, так что когда мостик затапливается, вниз протекает струя воды. Со стороны носового отсека появляется штурман и объявляет, что еще один матрос из его вахты вышел из строя: — Он сидит на полу и его выворачивает наизнанку. Никак не может остановиться… К нашему изумлению, он сопровождает свое заявление наглядной пантомимой. Мы также узнаем от него, что один из кочегаров изобрел быстро ставшее популярным новшество: он привесил себе на шею консервную банку на манер противогаза. Трое матросов уже последовали его примеру и теперь бегают с банками-«тошниловками», говорит он без тени издевки. Я не могу оставаться в одной позе дольше пяти минут. Держась левой рукой за прутья ограждения койки, я изгибаюсь так, чтобы упереться в стенку. Но металлический холод очень быстро проникает сквозь тонкую фанеру, и даже ограждение койки своим ледяным прикосновением морозит мою ладонь. Распахивается люк камбуза. Я ощущаю давление в ушах, и все звуки глохнут. Отверстия воздухозаборников дизелей ушли под воду в разыгравшемся море, значит, они не могут теперь втягивать воздух через забортные воздуховоды. Разреженное давление — повышенное давление. Барабанные перепонки — внутрь, потом — наружу. И ты при этом должен умудриться заснуть. Я переворачиваюсь на живот и просовываю левую руку сквозь прутья решетки, чтобы обеспечить себе дополнительную поддержку. Проходит немного времени, и возвращающийся с вахты кочегар, пошатнувшись, наваливается на нее всем своим весом. — Эй! — Что там? — Ой! Извините! Койка, которая сначала казалась мне слишком узкой, вдруг стала слишком широкой. Как я ни кручусь, не могу надежно улечься. В конце концов, я оказался на животе, с широко раздвинутыми ногами, как у борца, сопротивляющегося попыткам перевернуть его на спину. О сне не может быть и речи. Спустя несколько часов меня озарила идея: а не воткнуть ли подголовник между мной и ограждением койки. Широкой стороной он не помещается, а вот узкой — вошел. Теперь я лежу, крепко зажатый между деревянной стеной и ограждением койки. Я представляю себя со стороны, в неестественной позе, в виде иллюстрации в учебнике анатомии, напечатанной красной краской, испещренной числами, обозначающими различные группы мышц. Практическая выгода, полученная мной от изучения анатомии, заключается хотя бы в том, что я в состоянии назвать те, которые сейчас мучительно ноют внутри меня. Всю жизнь мои кости носили на себе упругую плоть, о которой я вспоминал, лишь получая физическое удовлетворение от того, как она напрягается и расслабляется — самодостаточная, действенная система, хитроумно устроенная и безотказно работающая. Но эта система не желает больше функционировать: она бунтует, восстает, доставляет беспокойство, посылает тревожные сигналы: здесь — колет, там — острая боль. Впервые в жизни я ощущаю себя не как единое целое, а по частям, из которых я состою: платизма, которая необходима мне, чтобы пошевелить головой, поясничная мышца, двигающая кости таза. Меньше всего меня беспокоят бицепсы — им такая тренировка только на пользу. Но вот грудные мышцы всерьез волнуют меня. Наверно, меня всего свело судорогой — иначе с чего бы им так болеть? Суббота. Запись в моей голубой книжке для заметок: «Никакого толку — настоящая прогулочная поездка посреди Атлантики. Следов присутствия врага нет и в помине. Ощущение, что мы — единственный корабль на свете. Воняет трюмом и блевотиной. Командир находит погоду абсолютно нормальной. Говорит так, словно он — ветеран мыса Горн». [60] Воскресенье. Ежедневные учебные погружения, обычно воспринимавшиеся, как довольно нудное занятие, теперь превратились в блаженство. Мы с нетерпением ждем тех минут облегчения, которые они приносят с собой. Иметь возможность вытянуться, расслабиться, дышать хоть какое-то время глубоко и свободно вместо того, чтобы приседать и хвататься за поручни, уверенно и свободно стоять, выпрямившись в полный рост. Ритуал открывается командой «Приготовиться к погружению!». Затем раздается «Приготовиться продуть цистерны!». Шеф встал позади обоих операторов рулей глубины. Помощники по посту управления, регулирующие подачу сжатого воздуха, докладывают: — Первый! — Третий, с обоих бортов! — Пятый! Шеф кричит в направлении боевой рубки: — К продувке готов! — Продувка! — доносится сверху голос второго вахтенного офицера. — Продувка! — повторяет команду шеф. Помощники на посту управления открывают клапаны. — Носовой — круто вниз! Кормовой — в нейтральном положении! — это уже распоряжается шеф. На слове «нейтральное» он вынужден поднять голос, чтобы его услышали за шумом воды, ринувшейся в емкости погружения. На пятнадцати метрах он продувает выравнивающие емкости. Вместо рокота волн мы слышим шипение сжатого воздуха, и сразу же — гул воды, вытесняемой из выравнивающих емкостей. Стрелка глубинного манометра замирает на тридцати метрах. Лодка уже стоит почти на ровном киле, но она еще так сильно раскачивается, что карандаш на столике с картами катается взад-вперед. Шеф прекращает продувку цистерн погружения, и командир отдает приказ: — Опустите ее ниже и выровняйте на сорока пяти метрах. Но даже на этой глубине лодка не успокаивается. Старик занимает привычную позицию, опершись спиной о кожух перископа: — Опускаемся до пятидесяти пяти! И спустя немного времени: — Итак, наконец настал покой! Слава богу! Пытка прекратилась по меньшей мере на целый час, как я узнал из распоряжений, отданных Стариком шефу. В моей голове все еще стоит грохот и гул, как будто я держу по большой морской раковине у каждого уха. Тишина только постепенно восстанавливается в моем заполненном эхом черепе. Теперь нельзя терять ни минуты! Быстрее в койку! Боже мой, как все ноет! Я тяжело заваливаюсь на матрас: мои задеревеневшие руки лежат на кровати, вытянувшись параллельно туловищу, ладонями вверх. Поджав подбородок, я могу наблюдать, как моя грудная клетка поднимается и опускается. Мои глаза горят, хотя сегодня я не выходил на мостик. У меня все-таки не рыбьи глаза, которыми можно смотреть в соленой воде. Я поджимаю губы и чувствую на них соль. Я облизываю рот и опять чувствую соль. Мне кажется, мое тело сплошь покрыто солью. Морская вода проникает повсюду. Я такой же соленый, как хорошо прокопченая свинина или Kasseler Rippchen. Kasseler Rippchen с кислой капустой, лавровым листом, горошинами перца и много-много чеснока. А если полить гусиным жиром, да еще добавить бокал шампанского, то получится настоящий пир. Забавно: стоит перестать желудку болтаться и трястись, как у меня разыгрывается аппетит. Любопытно, как давно я ел последний раз? Как здорово лежать на койке. Я не представлял раньше, как здесь может быть хорошо. Я распластался по ней, ощущая матрас каждым квадратным сантиметром своей спины, затылка, внутренней стороной рук и ладонями. Я вытянул сперва носок правой ноги, затем левой, распрямил сначала одну ногу, потом — другую. Я расту, становясь с каждой минутой все длиннее. В динамике раздается шипение, как будто там жарят шкварки, затем бульканье, и, наконец, заиграла пластинка, которую Старик принес на борт: Sous ma porte cochere chante un accordeon musique familiere des anciennes chansons Et j'oublie la misere quand vient l'accordeon sous la porte cochere de ma vieille maison… Готов спорить, что она досталась ему в подарок не от его матроны, дамы с зелеными чернилами. Откуда у него эта запись — можно только догадываться. А может, Старик — вовсе не такой уж старик? Впрочем, вода глубока. [61] Тут появляется Айзенберг с известием, что обед подан. — Так рано? Я узнаю, что Старик перенес обед на час раньше, чтобы люди могли спокойно поесть. Но я тут же начинаю беспокоиться о возможных последствиях этого события. Поесть спокойно — это просто замечательно, но как мы будем расставаться со съеденным? Меня передергивает при одной мысли об этом. Старик явно не разделяет мои сомнения. Он поглощает огромные куски зельца, густо намазанного горчицей, уложенные на консервированный хлеб вместе с маринованными огурчиками и нарезанным колечками луком. Первый вахтенный офицер мучительно долго разглядывает извлеченный из своей порции кусочек шкурки с несколькими торчащими щетинками, и с отвращением отпихивает его на край тарелки. — И правда, ужасно небритая свинья! — комментирует Старик и добавляет, ожесточенно жуя. — Сюда бы еще пива и жареной картошки! Но вместо вожделенного пива стюард приносит чай. Второй вахтенный офицер уже по привычке приготовился зажать чайник между ног, но, осознав, что сейчас это не обязательно, он театральным жестом хлопает себя левой ладонью по лбу. Старик продлевает наше пребывание под водой на двадцать минут «в честь воскресенья». Население унтер-офицерской каюты использует подводное затишье на обычный манер. Френссен повествует о том, как в результате бомбового налета на поезд, на котором он направлялся в увольнительную, он смог добраться только до Страсбурга, где первым делом разыскал публичный дом: — Она заявила, что делает нечто особенное. Но не сказала, что именно. Я пошел с ней. Она раздевается и ложится. Интересно, думаю я, что она мне приготовила, и уже собираюсь засадить ей, как она говорит мне: «Ты хочешь трахнуть меня, сладенький? Боже мой, как примитивно!». И вдруг она вынимает глаз — разумеется, он оказался стеклянным — и вместо него остается красная дыра. «Вот теперь давай, вы…би меня так, чтобы и другой глаз вылез!» — Ну ты и свинья! — Рассказывай сказки своей бабушке! — Ты самый грязный ублюдок из всех, что я знал! — Тебя послушаешь, пукнуть хочется! — Надо бы тебе отрезать член! Когда ругань утихла, помощник дизельного механика произносит примирительным тоном: — Но вообще-то сама по себе идея неплохая, согласны? Я чувствую, как к моему горлу подкатывает тошнота. Я смотрю в потолок и смутно вижу на фанерном фоне бледное лицо с красным пятном на месте глаза. Интересно, то, что он рассказал — правда? Неужели такое может случиться на самом деле? Или же действительно кто-то оказался способен на такую мерзость? Может, Френссен все это выдумал? Во время всплытия я все еще лежу на койке. Я чувствую всем телом, как лодка стала подниматься. Сначала неспеша. Потом мне кажется, что я водитель, у которого на повороте зимней дороги заносит задние колеса. Вскоре вся каюта начинает крутиться. Я слышу, как первые волны шлепают нас наотмашь своими лапами. Мы опять на поверхности, и пляска святого Вита [62] продолжается. С поста управления доносится шум. Там кто-то чертыхается, так как вода никак не перестанет поливать его. Нагнувшись, я пролезаю в люк. Увидев меня, он снова начинает браниться: — Проклятье! Скоро на лодке не останется безопасного места! Понедельник. У санитара появилась работа. Несколько человек пострадали. Ушибы, прищемленные ногти, кровоподтеки — в общем, ничего серьезного. Один человек упал со своей койки, другого на посту управления шмякнуло о вентилятор. Еще один матрос ударился головой о сонар. У него рваная рана, которая выглядит достаточно плохо. — Черт возьми! Я надеюсь, он сможет с ней справиться. Иначе мне придется приложить руку, — грозится Старик. Я готовлюсь заступить на вахту в 16.00 вместе со вторым помощником. Один из наблюдателей заболел. Я займу его место. Не успел я поднять крышку люка, как вымок до нитки. Так быстро, как только могу, втискиваюсь между стойкой перископа и бульверком мостика и защелкиваю карабин своего страховочного пояса. Лишь проделав все это, я пробую распрямиться, чтобы выглянуть за бульверк. Моим глазам предстало еще одно зрелище, от которого захватывает дух. Хаос! Волны налетают друг на друга, смешивая свои ряды, одна падает на спину другой, как будто желая разорвать ее в клочья. Лодка на какое-то мгновение зависла на гребне гигантской волны, оседлав чудовищного левиафана. В течение этих секунд я могу взирать, как из гондолы «чертова колеса», на такой океан, каким он был миллионы лет назад. Тут лодка начинает раскачиваться. Ее нос нерешительно колеблется из стороны в сторону, пытаясь решить, куда ему направиться. А затем с оглушительным грохотом начинается скольжение вниз. Не успела лодка встать на ровный киль внизу, в ложбине между волнами, как второй неимоверный вал — тонны сокрушающей все на своем пути воды — с жуткой яростью обрушивается на верхнюю палубу, бьет нас под колени, накрывает нас с головой, крутится и бурлит вокруг наших тел. Кажется, проходит вечность, пока лодка окончательно стряхивает его с себя. На один миг, пока не последовал следующий удар, становится видна вся носовая часть лодки вплоть до боевой рубки. Скоро моя шея сзади начинает гореть, натертая до крови жестким воротником непромокаемого плаща. Боль усиливается соленой водой, которая обжигает не хуже кислоты. У меня порез на подушечке большого пальца левой руки. Он не заживет до тех пор, пока в ранку попадает морская вода. Мы постепенно растворяемся в океанском рассоле. Черт бы его побрал! Да еще этот свирепый холодный ветер. Он сдирает кожу белой пены с волн и уносит ее горизонтально вытянутыми лохмотьями. Он превращает несомые им брызги в крупную картечь. Когда он поливает ею мостик, нам приходится искать укрытия за бульверком. Второй вахтенный офицер поворачивается. Его покрасневшая физиономия усмехается мне. Он хочет, чтобы я видел: он не из тех, на кого легко произвести впечатление подобным обстрелом. Перекрикивая рев и свист стихий, он обращается ко мне: — Представьте, каково было бы оказаться в такую погоду с увесистым чемоданом в каждой руке, и не чувствовать под ногами палубу корабля! Боевая рубка принимает еще один удар. Тяжелая волна обрушивается на наши согбенные спины. Но второй офицер уже выпрямился, его глаза устремлены к горизонту. Он продолжает кричать: — Вода, везде вода, и нельзя выпить ни капли! В отличие от него, у меня нет желания состязаться с погодой, так что я просто подношу руку ко лбу, когда он оборачивается, чтобы взглянуть на меня. Каждый раз, когда я отрываю бинокль от глаз, по моим рукам струится вода. Как непромокаемые плащи, так и бинокли доставляют одни неприятности. Большую часть времени на мостике нет ни одного годного бинокля, так как все они безнадежно запотели от соленой воды. Матросы на посту управления постоянно заняты приведением их в порядок, но стоит им как следует отполировать бинокль и передать его наверх, как через несколько минут соленая вода снова выводит его из строя. Мы на мостике уже давно прекратили все бесполезные попытки использовать наши намокшие лоскуты кожи для их протирки. Тут я усмехнулся, вспомнив шторма, которые устраивают на съемках кинофильмов про море: бассейн с плавающими в нем моделями кораблей, а для крупных планов устанавливают макет мостика на раскачивающейся опоре. Сначала его наклоняют налево, потом направо, а в это время со всех сторон на актеров выплескивают ведра воды. А те и не думают приседать, спасаясь от воды. Они стоят прямо и смотрят вокруг себя с геройским, даже угрожающим, видом. Здесь, у нас, они могли бы поучиться делать натурные съемки: нас можно разглядеть лишь в течение нескольких секунд. Мы нагибаем головы, сгибаемся в три погибели, подставляя волнам лишь свои макушки. Есть одно мгновение на то, чтобы прищуренными глазами оглядеть свой сектор, затем лицо опускаешь вниз. Впрочем, как ни пригибайся, а небольшие брызги воды все же дотянутся до тебя. Легче вынести настоящую волну, которая со всей силы бьет тебя в лицо, чем эти свирепые, направленные вверх хлесткие удары. Они обжигают, как огонь. И тут же я получаю на спину еще один бурлящий поток. Нагнув голову, я вижу, как мои сапоги заливает прибывающая вода, кружащаяся водоворотами вокруг моих ног, напоминающих сваи на верфи. Достигнув верхней точки прилива, она начинает с хлюпаньем отступать, уходить. За этим приливом следует следующий, потом еще и еще. Пришедшая сменить нас раньше положенного времени следующая вахта для нас — как манна небесная. Второй вахтенный может изображать из себя морского волка, сколько ему хочется — но даже он не в состоянии выдержать весь срок, отведенный уставом. Раздеваться очень тяжело. Только я успел наполовину вытащить одну ногу из штанины, как палуба уходит у меня из-под ног. Я во весь рост растягиваюсь на полу. Лежа спиной на каких-то штурвалах, я все же высвобождаю обе ноги из штанов. Помощник на посту управления кидает мне полотенце. Но прежде чем начать растираться одной рукой, удерживаясь при помощи другой, надо еще избавиться от свитера, с которого капает вода, и от промокшего насквозь белья. Я с ужасом жду прихода ночи. Как я смогу вынести часы борьбы с необъезженным матрасом, который взбрыкивает подо мной, извивается и неожиданно выскакивает из-под меня? Вторник. Прошло полторы недели со дня, когда начался шторм, полторы недели пыток и страданий. Днем я выбираюсь на мостик. Над головой — растрепанное небо, на которое в бешеной неутомимой ярости наскакивают волны; кажется, вода предпринимает отчаянные усилия, чтобы оторваться от земли, но как бы высоко волны ни подпрыгивали, выгибая дугой свои спины, притяжение земли возвращает их вниз, заставляя обрушиваться одну на другую. Валы накатывают на нас с такой скоростью, что дух захватывает. У них пропали пенные гребни; стоит даже появиться такому, как его тут же сдувает вихрем. Горизонт окончательно пропал. Я не в силах выстоять тут дольше получаса. Мои руки, держащиеся за поручень, затекли от постоянного напряжения. По позвоночнику вода стекает мне прямо в штаны. Едва я спустился вниз, как раздается гулкий удар гигантского молота по лодке, эхом отозвавшейся на него. Ребра жесткости корпуса высокого давления ходят ходуном. Он скрипит и стонет. Среда. Ближе к вечеру я вместе с командиром сижу на рундуке с картами, как на насесте. Из башни вниз, на пост управления, долетает жуткая брань. Она звучит, не утихая, пока командир не встает, и, ухватившись за трап, ведущий в боевую рубку, стараясь держать свою голову на как можно более безопасном расстоянии от постоянно капающей сверху воды, не требует объяснений: — Какого черта там у вас происходит? — Лодку тянет налево — трудно удержать курс. — Не надо так волноваться! — кричит в ответ командир. Он стоит еще некоторое время рядом с люком, ведущим в боевую рубку, затем склоняется над столом с картами. Немного спустя он подзывает штурмана. Я уловил лишь: — Нет больше никакого смысла — мы и так почти не продвигаемся. Командир ненадолго задумывается, потом объявляет через громкоговорители: — Приготовиться к погружению! Помощник на посту управления, уцепившийся, подобно усталой мухе, за распределитель воды, подаваемой в цистерны, со вздохом облегчения вскакивает на ноги. Из люка появляется шеф, и отдает свои распоряжения. Слышен лишь плеск воды в трюме и удары волн, бьющих по лодке, как в барабан, и при внезапно наступившем затишье это биение кажется значительно громче. Через люк рубки врывается душевой поток, с вахтенных, спускающихся с мостика, капает вода. Двое из них тут же встают к управлению рулями глубины, первый вахтенный офицер уже отдает команду: — Погружение! Воздух со свистом вырывается из емкостей погружения. Нос лодки стремительно наклоняется вперед. Трюмная вода с бульканьем устремляется следом. Боевую рубку потрясает сокрушительный удар, но следующий уже звучит приглушенно, а другие и вовсе приходятся мимо. Рев и бурление нарастают, потом наступает тишина. Мы застыли без движения, ошеломленные внезапной тишиной. Наступивший покой подобен толстой прослойке между нами и какофонией, разыгравшейся наверху. Лицо первого вахтенного выглядит так, словно покрыто струпьями. Бескровные, бледные губы, глубоко запавшие глаза. На скулах осела соляная корка. Тяжело дыша, он сматывает с шеи разбухшее от воды полотенце. Глубинный манометр показывает сорок метров. Но его стрелка движется дальше по шкале: пятьдесят метров, шестьдесят. На этот раз в поисках покоя нам надо опуститься глубже. Лишь на семидесяти метрах шеф ставит лодку на ровный киль. Вода в трюме отхлынула на корму, потом — снова в носовую часть. Постепенно ее бултыхание улеглось: бурчание и плеск в трюме прекращается. Консервная банка, которая каталась во все стороны по плитам палубы, теперь лежит неподвижно. — Лодка выровнена, — докладывает командиру шеф. Первый вахтенный офицер оседает на рундук с картами, его побелевшие руки, утратившие свой цвет, слишком уставшие, чтобы стянуть мокрую одежду, свисают между коленей. Над нами семьдесят метров воды. Мы теперь так же неуязвимы от ударов волн, как оказавшиеся в мертвой зоне артиллерийского орудия недосягаемы для снарядов. Океан защищает нас от самого себя. Командир поворачивается ко мне: — Можно не держаться. И тут я замечаю, что я все еще крепко цепляюсь за трубу. Стюард приносит блюда к ужину и начинает устанавливать ограждение по периметру стола. — Эй, там, к черту загородки! — прикрикивает на него шеф и, дотянувшись до них с быстротой молнии, сам убирает их. Батон хлеба, принесенный стюардом, от влаги почти целиком превратился в плесень. Надо отдать должное коку: он регулярно стирал своей вонючей тряпкой для мытья посуды зеленые островки плесени, ежедневно появлявшиеся то там, то сям на коричневой корке — но это не сильно помогло. Хлеб насквозь пронизан плесенью, как горгонзола. Уж показались желтоватые отложения, похожие на серу. — Не надо негодовать на плесень. Она полезна для здоровья, — говорит шеф и добавляет с энтузиазмом. — Плесень — такое же благородное растение, как гиацинт! В нашем положении мы должны радоваться всему, что сможет тут произрасти. С прилежанием ремесленников, выпиливающих лобзиком замысловатые узоры, мы вырезаем маленькие кусочки более-менее пригодного для еды хлеба из толстых ломтей. От целого батона остается часть размером не больше детского кулачка. — Воскресное рукоделие, — презрительно фыркает командир. Второй вахтенный офицер, тем не менее, утверждает, что ему нравится заниматься резкой по хлебу. Увлеченно вырезая звезды неправильной формы из серого куска хлеба, он повествует нам о моряках, которые месяцами питались червями, мышиным пометом и крошками сухарей. Он приводит такие подробности, что можно поверить, будто ему довелось самому испытать все, о чем он рассказывает с таким знанием дела. Наконец у шефа лопается терпение: — Мы все это знаем, старый ацтек. Это случилось с тобой, когда ты дрейфовал в Тихом океане вместе с капитан-лейтенантом Магелланом. Этому авантюристу больше всего хотелось, чтобы в его честь назвали несколько проливов. Я все понял. Тебе тогда туго пришлось! Четверг. Вымотан. Сил моих больше нет. Шторм и не думает прекращаться. Облегчение наступает под вечер, когда по причине плохой видимости командир отдает приказ о погружении. Постепенно лодка затихает. Рядом с люком, ведущим на пост управления, сидит Берлинец и разбирает бинокль — вода попала между линз. Радиорубка пуста. Радист, превратившись в звукооператора, перебрался в акустическую рубку, расположенную по соседству. Надев наушники, он периодически поворачивает настроечную ручку акустического детектора. В кают-компании первый вахтенный офицер занят тем, что раскладывает листы, выпавшие из его записной книжки — чем же еще! Он даже извлек степлер. Смешно, что у нас на борту есть даже он. Еще у нас есть точилка для карандашей. По всей видимости, мы оснащены канцелярскими товарами не хуже любой конторы. Хорошо хоть, на этот раз он не стал трогать пишущую машинку. Шеф разглядывает фотографии. Второй инженер, кажется, в машинном отделении. Командир дремлет. Совершенно неожиданно шеф заявляет: — Дома у них, наверное, сейчас снег. — Снег? Командир открывает глаза: — Очень возможно — ведь уже настал ноябрь. Забавно, я уже несколько лет не видел снега. Шеф пускает фотографии по рукам: на них — снежные пейзажи. Фигурки людей на чисто-белом снегу похожи на чернильные кляксы. Шеф стоит рядом с девушкой, склон исчерчен следами от лыж, с левой стороны фотографии тянется забор. Снег у основания колышков подтаял. Фотографии пробуждают во мне воспоминания. Городок в горах перед Рождеством. Теплый уют комнаток с низкими потолками. Трудолюбивые руки, пользующиеся всевозможными ножами и резцами для вырезания фигурок из мягкой сосновой древесины для огромного вращающегося рождественского вертепа. Меня обволакивают запах дерева и тепло печки вместе с запахом краски и клея, к которым примешивается резкий аромат шнапса из большого бокала, стоящего посередине стола, который называется «школа верховой езды» потому, что он снова и снова ходит по кругу. Пахнет церковным ладаном, дым которого курится сизыми столбиками из ртов маленьких фигурок горняков, и гномов в кожаных штанах, и диких пещерных гоблинов, вырезанных из репы. А снаружи, на улице, лежит снег и так холодно, что при дыхании мороз обжигает ноздри. Колокольчики на санях, влекомых лошадкой, заливаются на все голоса. Пар, вырывающийся у нее из ноздрей, белеет в свете фонарей ее упряжи. Во всех окнах светятся игрушечные ангелочки, расставленные на кусочках мха, изображающих траву… — Да, — произносит Старик. — Если я что-то и хочу увидеть — так это настоящий снег, хотя бы один раз. Шеф задумчиво убирает свои фотографии. Командир перенес время ужина. — Специально для второго вахтенного, — объясняет он. — Пусть поест спокойно! Едва тот успевает проглотить последний кусок, как электрические звонки разносят по лодке команду: «Приготовиться к всплытию!» Мои мускулы тотчас же непроизвольно напрягаются. Посреди ночи снова остановили двигатели. Полусонный, ничего не понимающий, я сажусь на кровати. Гудение дизелей все еще звучит у меня в голове. В каюте светится одна лампочка. Сквозь люк слышатся тихо отдаваемые на посту управления приказы, как будто там творится нечто секретное. Я слышу шипение. Лодка наклоняется вперед. Отсвет лампы ползет кверху над люком. Волны, по-прежнему разбивающиеся о корпус корабля, звучат как удары по туго натянутой парусине. Потом наступает тишина. Хорошо слышно, как дышат моряки, свободные от вахты. В отсеке раздаются шаги матроса, идущего с центрального поста. Френссен хватает его за руку: — Что там происходит? — Понятия не имею! — Да ладно тебе! Скажи, что там? — Ничего особенного. Никакой видимости. Темно, как у медведя в заднице. — Теперь понятно, — говорит Френссен. Я устраиваюсь в постели как можно удобнее и, совершенно довольный, засыпаю. Когда я просыпаюсь, уже, наверно, пять часов. В отсеке очень жарко и пары отдыхающих дизелей проникли в каюту. Жужжат вентиляторы. Я с наслаждением вытягиваюсь на кровати. Койка не качается. Я ощущаю свалившееся на меня счастье каждой клеточкой тела вплоть до самых глубин желудка. Пятница. Командир не всплывает, пока не кончится завтрак. Даже на глубине в сорок метров лодка двигается донными валами. Вскоре мы всплываем в крутящемся водовороте, и первые волны разбиваются о башню боевой рубки. В лодку проникает столько воды, что трюм моментально заполняется ею. И нет такого положения, в котором можно было бы расслабить мускулы. Волны опять, видно, сменили свое направление. Хотя лодка под водой придерживалась прежнего курса, теперь она заметно кренится на левый борт. Иногда она замирает под таким пугающим углом и на такое время, что становится не по себе. Штурман сообщает, что ветер изменился и теперь дует с запада-юго-запада. Это все объясняет! — Волна по траверзу — мы так долго не продержимся! — констатирует командир. Но за столом, за которым мы пытаемся усидеть изо всех сил, он заявляет успокаивающим тоном: — Волны теперь идут под небольшим углом. Ветер скоро переменится. Если он задует с кормы, все будет в порядке. После еды я решаю остаться за столом. Я заметил книгу, скользящую взад-вперед по полу перед шкафчиком второго вахтенного офицера. Заинтересовавшись, я протягиваю к ней руку и с любопытством открываю на первой попавшейся странице. Я понимаю только отдельные слова: «Прямой парус — судостроительная верфь — средний кливер — верхний крюйс-марсель — крюйс-брамсель — кильблок…» Профессионализмы из эпохи парусных судов: красивые, гордые слова. Мы не придумали им ничего взамен. Рев волн вдоль нашей стальной оболочки вновь и вновь нарастает яростным крещендо. Внезапно лодка сильно кренится на левый борт. Я вылетаю со своего места, а книжный шкаф полностью освобождается от своей начинки. Все, что оставалось на огороженном столе, попадало на пол. Старик, как седок тобоггана [63] , который пытается затормозить, изгибается вбок, ухватившись там за что-то. Шеф соскользнул на пол. Мы все на несколько минут замерли в таком положении, как будто позируя для фотографии, снимаемой старой камерой. Лодка никогда не выровняется из такого наклона. Боже мой, мы не выберемся! Но по прошествии некоторого времени каюта принимает нормальное, горизонтальное положение. Шеф резко выдыхает из себя воздух на такой высокой ноте, что звук скорее напоминает завывание сирены. Командир медленно выпрямляется и спрашивает: — Все целы? — У-у-х! — кто вскрикивает в носовом отсеке. Мне хочется свернуться калачиком на полу. Каюта тут же опрокидывается на правый борт. Грохот еще более оглушающий. Бог мой, хоть кто-то остался в живых на мостике? Я притворяюсь, что читаю, но в моей голове крутятся мысли. Лодка должна выдержать, так сказал командир. Самое подходящее для океанских походов судно. Балластный киль, метр шириной и полметра глубиной, заполнен стальными балками. Рычаг с длинным плечом, отбалансированный посередине. Надстроек на лодке нет. Центр тяжести лежит ниже структурного центра корабля. Никакой другой корабль не справился бы с подобными нагрузками. — Что это у вас? — интересуется Старик, заглядывая мне через плечо. — Что-то о парусниках. — Ха! — оживляется он. — Настоящий шторм на парусном судне — это стоит пережить. На лодке вроде нашей вообще ничего нельзя почувствовать. — Благодарю покорно! — Нам приходится беспокоиться лишь о том, чтобы плотно задраить люк. На паруснике — совсем иное дело! Зарифить и свернуть паруса, закрепить бегущий такелаж на рангоуте, поставить штормовые укосины в распор, натянуть леера на палубе, задраить все люки — работа не прекращается ни на миг. А после всего этого остается лишь сидеть в каюте и уповать на Господа Бога. Никакая еда в рот не лезет. А потом карабкаешься вверх по вантам, чтобы поднять на гитовы разорванный ветром парус и отдать рифы. Потом на многометровой высоте надо занайтовить новые паруса, стоя на леере. А потом брасопить их всякий раз, как ветер меняет свое направление… Я снова слышу этот точный, выверенный, сильный язык, наполненный мощью: мы стали беднее, позабыв его в наши дни. Когда каюта запрокидывается на левый борт, я встаю на ноги. Мне хочется добраться до поста управления, чтобы посмотреть на креномер. Этот прибор представляет из себя обычный маятник со шкалой. Сейчас маятник отклонен на пятьдесят градусов. Значит, лодка накренилась на пятьдесят градусов на правый борт. Маятник замер на пятидесяти градусах, как приклеенный, ибо лодка и не думает выравниваться. Я могу объяснить это лишь тем, что, не дав ей освободиться из объятий первой волны, на нее обрушилась вторая. Вот маятник движется дальше по шкале — к шестидесяти градусам. А на одно мгновение он достигает шестидесяти пяти градусов! Командир последовал за мной. — Впечатляет, — замечает он у меня за спиной. — только надо кое-что вычесть, так как собственный момент маятника отклоняет его слишком далеко. Вероятно, лодка должна плыть килем вверх, чтобы командир начал проявлять беспокойствие. Вахтенные на посту управления теперь надели непромокаемые плащи, а из трюма приходится почти постоянно откачивать воду. Мне кажется, что насосы работают не переставая. В отсек входит штурман, шатаясь из стороны в сторону, как человек со сломанной ногой. — Ну, что? — поворачивается к нему командир. — За время, истекшее с полуночи, мы могли отклониться на пятнадцать миль. — В действительности вы могли бы выражаться несколько более уверенно. Вы всегда правы, — затем командир вполголоса обращается ко мне. — Он почти всегда так осторожен в своих оценках, но в результате его вычисления сходятся практически один в один с действительными показаниями. Так бывает почти всегда. Поступила радиограмма; командиру вручают клочок бумаги. Наклонившись над его рукой, я читаю вместе с ним: «Из-за погоды нет возможности прийти в зону действия в назначенное время — UT». — Мы повторим это сообщение, только подпишем его нашими позывными, — говорит командир. Потом он вскакивает на ноги и, прикидывая, на сколько накренится лодка в этот раз, качаясь, направляется вперед. Вскоре он возвращается со сложенной пополам картой, которую раскладывает на «картежном столе». — Вот здесь сейчас находится UT — почти прямо у нас по курсу. А вот тут — мы. Я понимаю, что нас разделяют сотни миль. Командир мрачен: — Если это один и тот же циклон, то пиши-пропало! Похоже, что все это — одна сильно раздавшаяся штормовая система, и судя по всему, она не собирается уходить в ближайшее время. Задумавшись, он складывает карту и, отодвинув рукав свитера, смотрит на свои часы. — Скоро обед, — говорит он, как бы подводя итог всему, связанному с радиограммой, а также своим размышлениям. Когда наступает время обеда и командир появляется в офицерской кают-компании, я не верю свои глазам — он надел водонепроницаемый плащ. Все уставились на него, как будто на корабле появился посторонний. Мы не можем понять ровным счетом ничего по выражению его лица, настолько тщательно он закутался. — Сегодня вечером за ужином надлежит быть одетым в плащи, — произносит Старик, улыбаясь нам в зазор между воротником своего плаща и опущенными полями зюйдвестки, как в прорезь забрала. — Итак, господа, — с нетерпением интересуется он. — Неужели у вас сегодня нет аппетита? И именно когда кок принес свой великолепный суп — и это в такую погоду! У нас уходит некоторое время на то, чтобы всем встать из-за стола, и, подобно послушным детям, побрести неверными шагами на центральный пост, где развешана одежда для плохой погоды. Знаменитая скульптура Лаокоона и его сыновей предстает перед моим взором, когда я наблюдаю за гимнастическими упражнениями и акробатическими трюками, проделываемыми инженерами и вахтенными офицерами, пытающимися влезть во все еще влажное снаряжение. Наконец мы снова рассаживаемся вокруг стола, похожие на участников карнавала. Командира прямо-таки распирает от гордости за придуманное для нас развлечение. Внезапно в проходе раздается грохот: это стюард приземлился на живот. Его руки подняты над головой, и в них зажата супница, из которой не пролилось ни капли. — Он превзошел сам себя! — абсолютно спокойным голосом высказывает свое мнение командир, и шеф одобрительно кивает в знак полного с ним согласия. — И никакой репетиции — такой номер демонстрируется публике впервые — это что-то! Второй вахтенный разливает суп, приготовленный из картошки, мяса и овощей. В это время я поддерживаю его за страховочный пояс под его прорезиненной курткой. Несмотря на это, уже на втором человеке он выливает целый половник мимо тарелки на стол: — Черт побери! Одновременно с ним шеф дает ускользнуть части содержимого из своей не до краев наполненной тарелки, значительно увеличив лужу супа, разлитую перед нами. Бесцветные куски картофеля плавают в темно-коричневом вареве, растекшемся между ограждениями стола — как айсберги, отколовшиеся от ледника. Впрочем, после первого же крена лодки на столе остается только картошка, жидкость находит себе путь под ограждением и выплескивается прямо на колени командиру и шефу. Командир обводит нас взглядом триумфатора: — Видали? Ему не терпится еще раз увидеть, как прольется суп. Сдавленный смех второго вахтенного прерывается глухим звуком падения. Улыбка застывает на лице командира. В мгновение ока он — весь внимание. Шеф еле успел вскочить, чтобы уступить ему дорогу, когда с центрального поста доносится: «Рундук с картами опрокинулся». В отверстие люка я вижу, как четверо мужчин пытаются водрузить тяжелый железный ящик обратно на место. Командир явно недоволен, он бормочет себе под нос: — Невероятно. Этот сундук стоял там со дна спуска лодки на воду и за все это время не сдвинулся ни на сантиметр. — Да уж, дома никто не поверит, — добавляет шеф. — Они там просто не смогут себе этого представить. В следующий раз, как отправимся в отпуск, будем играть в игру «Подводная лодка». Месяцами не будем ни бриться, ни мыться. Не будем менять белье, в кровать залезаем в сапогах и вонючей кожаной одежде. Во время еды колени будем упирать в стол, а шпинат вместо тарелки будем наваливать прямо на столешницу… Шеф делает пару глотков, и продолжает совершенствовать правила игры: — А если зазвонит телефон, надо заорать «Тревога!», вскочить из-за стола, постаравшись при этом перевернуть его, и мчаться сломя голову к двери, как будто тебе в задницу попала молния. Суббота. Порывы ветра опять стали затяжными, молотящими один за одним прямо в лицо лодке. Барометр рисует линию, круто падающую вниз. — Я хочу знать лишь одно, — говорит Старик. — как Томми умудряются держать свои суда вместе. Не могли же они связать эти чертовы посудины. А что касается парней на этих консервных банках, которые называются эсминцами, то они должны были испытать массу приятных минут! Я вспоминаю пятибалльное волнение на море во время моих походов на эсминцах. Для меня этого было более чем достаточно. Нечего было и думать о том, чтобы идти полным ходом. При шести баллах наши эсминцы не покидают свою базу в Бресте. Но англичане не могут выбирать себе погоду по вкусу. Они должны прикрывать конвой в любую погоду — даже в такую. Днем я, вырядившись как заправский морской волк, карабкаюсь вверх по трапу. Я жду момента под люком, пока не схлынет вода, открываю крышку и выбираюсь наружу. Одним движением я захлопываю крышку ногой и защелкиваю карабин страховочного пояса. Волна, похожая на спину исполинского кита, встает чуть в стороне по ходу лодки. Она становится все больше и больше, распрямляет свой горб и превращается в отвесную стену. Затем ее поверхность становится вогнутой, и вал, переливаясь, как зеленое стекло, устремляется прямо на нас. И вот нос лодки врезается в эту стену. — Теперь нет… — стоило второму вахтенному офицеру начать свою фразу, как волна обрушивается на боевую рубку. Лодка покачнулась. — …никакого смысла, — договаривает предложение второй вахтенный минуту спустя. Я знаю о случаях, когда всю палубную команду в полном составе смывало с мостика особенно мощной волной, причем никто внутри лодки не знал о случившемся. Такие смертоносные волны иногда рождаются, если один вал накатывает на другой. Удар такого великана не выдержит никакой страховочный пояс. Что чувствуешь, оказавшись в воде, в набухшей от воды одежде, и видя, как твоя лодка удаляется — становится все меньше и меньше, скрывается на мгновение за волнами, а потом пропадает из виду навсегда? Тебе конец, fini. А какое выражение лица у человека, первым обнаружившего, что вся вахта целиком исчезла с мостика, что лодка, оказывается, вслепую бредет по морю… Мы идем малым ходом: опасно двигаться быстрее. Лодка может нырнуть сама по себе. Случалось, что лодки, шедшие слишком быстро в бурном море, скатившись с одной крутой гигантской волны к подножию следующей, под действием собственной инерции камнем уходили под воду на тридцать метров, а то и глубже. Вахтенные на мостике запросто могли бы захлебнуться. А если через воздухозаборники дизелей внутрь залилось бы слишком много воды, то лодка просто-напросто затонула бы. Второй вахтенный офицер поворачивает ко мне красное лицо: — Хотел бы я знать, насколько мы смогли продвинуться! Внезапно он орет: — Пригнись! Это значит: присядь и задержи дыхание. У меня хватает времени, чтобы увидеть открытый рот второго вахтенного, зеленую гору, вырастающую впереди лодки слева по борту и огромную белую лапу, которую она нерешительно протягивает к нам. Потом с громоподобным звуком она бьет в борт носовой части лодки, которая от удара уваливает в сторону от своего курса. Спрячь голову! Шипящий вал заливает мостик, полностью скрывая его под собой. Мы больше не чувствуем палубы у себя под ногами. Но сразу же эта самая волна вздымает лодку. Высунувшийся из воды нос некоторое время висит в воздухе, пока волна не отпускает лодку, давая ей свалиться вниз. Вода через шпигаты и кормовую часть мостика, лишенную бульверка, устремляется прочь. Вскипевшие вокруг ног водовороты пытаются свалить нас. — Это, пожалуй, слишком, — ворчит второй вахтенный. В тот момент, когда лодка оседлала следующую волну, он откидывает люк и сообщает вниз: — Для командира: волны сильно ухудшают видимость. Прошу изменить курс: триста градусов. На мгновение из открытого люка на мостик долетают звуки транслируемой внутри лодки музыки. Затем снизу раздается голос: — Курс триста градусов разрешаю. — Новый курс: триста градусов, — командует второй вахтенный рулевому. Лодка медленно поворачивает, и волны начинают накатывать под углом на корму. Теперь она будет мотаться, как детская лошадь-качалка. — Курс — триста градусов, — подтверждает рулевой снизу. Люк боевой рубки вновь закрывается. Мое лицо горит, как будто я натер его своим рукавом. Не имею ни малейшего понятия, сколько раз по нему хлестанули плети воды. Я еще удивляюсь, что оно не распухло настолько, чтобы окончательно скрыть глаза. Нельзя ни разу моргнуть, чтобы не почувствовать боли. Кажется, мои веки стали в два раза больше, чем обычно. Боже, за что такое наказание? Я молча киваю второму вахтенному, жду, пока крутящийся водоворот не покинет мостик, откидываю крышку и скрываюсь в люке. Меня охватывает бездонная депрессия. Это мученичество — испытание нашей выносливости, проверяющее, доколе мы можем терпеть боль. Радист принял позывные SOS с нескольких кораблей. — Скорее всего, разбиты грузовые люки на транспортных судах, и вода заливает трюмы. К тому же, волны превратили спасательные шлюпки в щепки. Старик перечисляет различные беды, которые шторм может доставить обычному кораблю: — Если на какой-то из этих барж выйдет из строя рулевой механизм, или она потеряет винт, команде остается только молиться. Рев воды, дробь водяных брызг и шипение воды в трюме составляют фоновую музыку глухим ритмичным ударам волн в носовую часть лодки. Я могу только дивиться тому, что одичавшее море до сих пор не расплющило лодку и не разорвало ее сварные швы. Все наши потери на данный момент заключаются в нескольких разбитых тарелках и бутылках яблочного сока. Похоже, сама по себе лодка неуязвима для разбушевавшейся стихии. Но она постепенно заставляет нас встать на колени. Техника хорошо переносит шторм — в отличие от нас, простых людей, которые не слишком-то приспособлены к подобным мучениям. По вялой активности в радиоэфире я делаю вывод о том, насколько безуспешно действуют подлодки. Требования сообщить свои координаты, обычные донесения, пробные радиосигналы — и больше ничего. Мне на память внезапно приходит отрывок из книги Джозефа Конрада «Юнец», когда барк «Джудея», идущий с грузом угля в Бангкок, попадает в зимний атлантический шторм, который потихоньку разрушает корабль: сначала фальшборт, затем — штаги, спасательные шлюпки, вентиляционные трубы, палубную надстройку вместе с камбузом и кубриками команды! И как они все встали к помпам: от капитана до юнги, привязавшись к мачтам, работая днем и ночью до изнеможения, чтобы выжить. У меня в голове отложилась фраза: «Мы забыли, что такое — быть сухими». Это воспоминание успокаивает меня: море не в силах нас утопить. Никакой другой корабль не превосходит наш по мореходным качествам. Воскресенье. Даже чтобы проделать самые обычные дела, мне приходится вынести внутреннюю борьбу с самим собой. Стоит ли мне утруждать себя — может, лучше оставить все как есть? Больше всего нас ослабляет недосыпание. Тишина и покой приходят на лодку лишь, когда видимость равна нулю, и командир приказывает погружение. Стоит лодке выровняться на глубине, как внутри нее редко услышишь громкий голос. Валяются брошенные колоды игральных карт. Все пытаются хоть немного поспать в течение того часа-другого, что мы пробудем под водой. Всякий раз тишина в погрузившейся лодке действует мне на нервы. Когда все, сраженные усталостью, лежат по койкам или прямо на полу, складывается такое впечатление, что команда покинула свой корабль. Воскресенье. Мне удается мобилизовать достаточно сил для того, чтобы сделать запись в дневнике: «Невозможно подать еду на стол. Подобная затея вообще лишена всякого смысла. Около двух часов погрузились. Замечательно: мы остаемся внизу. Все больше и больше кожных раздражений. Такие нарывы, что хуже редко встретишь. Воспаленная парша. Все с ног до головы покрыты ихтиоловой мазью. Вторник. Командир пишет в боевой журнал отчет о прошедшем дне: 13.00 Оба двигателя развивают достаточно оборотов, чтобы идти средним ходом. Но мы практически не движемся. 13.55 Погрузились по причине плохой погоды. 20.00 Поднялись на поверхность. Море все еще бурное. Использование вооружения ограничено. 22.00 Идем под водой в связи с погодными условиями. 01.31 Всплыли. Сильное волнение на море. Видимость ограничена. 02.15 Лодка легла в дрейф по причине очень бурного моря. Среда. Ветер сменился на юго-восточный. Его сила снова возросла до одиннадцати баллов. Море очень бурное от востока на юго-восток. Барометр быстро падает. На посту управления штурман сидит за столом с картами, удерживаясь за него расставленными ногами. Я пытаюсь заглянуть ему через плечо, он уныло смотрит на меня и ворчит: — Мы целых десять дней не сверяли свой курс. А эти ополоумевшие волны и ветер, должно быть, снесли нас на мили. Четверг. Штурман решает еще раз попытать счастья в сумраке рассвета. На самом деле, видимость несколько улучшилась. Во многих местах облачная завеса разорвалась, и в прорехи проглядывают несколько звездочек. Можно разглядеть даже горизонт, когда его не заслоняют спины катящихся волн. Тогда он становится похож на борозду, чья ровная линия прерывается большими буграми. Но всякий раз, как штурман соберется, отыщет знакомую звезду, на мостик падает дождь брызг, не давая пользоваться секстантом. Он вынужден передавать прибор вниз, на пост управления, и ждать, пока там его не вытрут досуха и не отдадут обратно. Спустя четверть часа он сдается. — Неточные навигационные данные — это то же самое, как если бы их не было вовсе! — с этими словами он покидает мостик. Он попробует еще раз после захода солнца. Пятница. — Поганая жизнь! — заключает шеф во время завтрака. — Наша методика обнаружения противника, — делюсь я своими наблюдениями со Стариком. — напоминает мне приемы лова рыбы, распространенные в Италии. Для пущего эффекта я по примеру Старика делаю паузу, как делает он, забросив слушателю приманку. Я не продолжаю до тех пор, пока он не произносит: — В самом деле? — Я видел, как венецианские рыбаки спускают с мола огромные квадратные сети, растянутые на рамах, составленных из шестов. Они выжидают немного, а затем выбирают их при помощи блока в надежде, что какая-нибудь рыба будет достаточно глупа, чтобы попасться в этот сачок. — Похоже, вы критикуете тактику верховного командования! — встревает шеф. — Налицо факт подрыва воинской дисциплины! — соглашается Старик. А шеф уже разошелся вовсю: — Чего нам действительно не хватает, так это умных голов в нужных местах. Долой этих клоунов из Ставки! Назначим Вас на их место, чтобы дело сдвинулось с мертвой точки! — Тогда шефа можно сразу поместить в Национальный музей! — нашелся я, что прокричать вдогонку, пока тот не успел скрыться на посту управления. Суббота. Было шесть часов утра, когда по левому борту заметили судно. Ветер — восемь-девять баллов, море — восьмибалльное. Видимость ни к черту. Удивительно, как это вахтенный на мостике смог так быстро разглядеть корабль в однообразном сером гороховом супе, на который стал похож океан. Судя по частому и резкому лавированию, это одинокий корабль. Нам везет. Мы находимся впереди по курсу этой темной тени, которая на мгновение возникает из-за пенящихся гребней, чтобы потом, как по волшебству, пропасть на долгие минуты. — Похоже, ему кажется, что он идет быстрее, нежели на самом деле. В лучшем случае — четырнадцать узлов, не больше! Ему надо будет сделать очень большой поворот в нежелательном направлении, чтобы ускользнуть от нас, — говорит Старик. — Давайте подойдем к нему поближе. Они не смогут заметить нас на фоне туч. Не проходит и десяти минут, как командир командует погружение. Торпедной вахте отдан приказ занять боевые посты. Звучат команды машинному отсеку. Команды операторам рулей глубины. А потом раздается: — Первому и третьему аппаратам приготовиться к пуску одиночных торпед! Как командир собирается атаковать в таком море? Похоже, он решил поставить все на одну карту — пусть хоть небо с океаном поменяются местами, он должен поразить цель. Командир лично, не выказывая ни малейших признаков волнения, дает вводные данные: — Скорость противника — четырнадцать. Курс — сто. Дистанция — тысяча метров. Первый вахтенный почти таким же обыденным тоном докладывает: — Аппараты готовы. Но внезапно Старик разражается проклятиями и велит снизить скорость, наверно, чтобы уменьшить вибрацию перископа. Приводной мотор перископа гудит и гудит, замолкая лишь на короткие интервалы. Старик старается изо всех сил не упустить врага из виду, несмотря на высокие волны. Очевидно, он еще выше поднял перископ, похожий на стебель спаржи. При таком волнении на море он не сильно рискует быть замеченным. Кто из находящихся на борту парохода может представить, что в этом хаосе их может атаковать субмарина? Практика и теория учат, что в такую погоду подлодка не в состоянии применить свое оружие. Мы скачем с одной волны на другую. Командир успокаивается: — Не меньше десяти тысяч тонн. Есть здоровая пушка — на корме. Черт бы побрал этот ливень! — Нет, так не пойдет! — внезапно доносится сверху из боевой рубки, — Всплываем! Реакция шефа не заставляет себя ждать. Первая же приличная волна, которая встречает нас на поверхности, бросает меня через весь пост управления, но я, ухватившись за стол с картами, удерживаюсь на ногах. Командир вызывает меня на мостик. Вокруг нас — лишь беснующееся море, а над ним — низко висящая темно-серая завеса. Ни следа парохода. Он исчез в шквалах дождя. — Берегись! — предупреждает Старик, когда на нас устремляется бутылочно-зеленая стена. После того, как она прокатилась с ревом, он кричит мне в лицо: — Они не могли нас увидеть! Он приказывает нам держать курс в ту сторону, где был пароход. Чтобы выполнить его приказ, приходится идти полным ходом против волн. Ветер хлещет по нашим лицам. Я не смог выдержать и десяти минут и с потоком воды отправляюсь вниз. Потерявший надежду шеф повторяет каждые несколько минут: — Бесполезно. Они все-таки улизнули от нас! Несмотря на летящие брызги, я все же бросаю беглый взгляд внутрь боевой рубки. Крошка Бенджамин стоит у руля — он изо всех сил старается удержать лодку на заданном курсе. Даже не видя отсюда катящиеся волны, я чувствую, как каждая из них старается сбить нас с курса. Люк снова задраен. Теперь лишь переговорная труба соединяют мостик с внутренностями лодки. Старик велит погрузиться, чтобы попробовать услышать противника. Он не намерен сдаваться. Сонар должен услышать дальше, нежели увидят наши глаза. Насквозь вымокшая вахта с мостика, все с красными, как омары, лицами, спускается вниз. Мы уходим на сорок метров. В лодке стоит мертвая тишина. Слышно лишь, как плещется трюмная вода, колеблемая донными волнами. Все, кроме двух дозорных с мостика, сидящих за штурвалами гидропланов, уставились на акустика. Но как бы плавно он ни поворачивал свою круглую ручку — ровным счетом ничего! — Курс — шестьдесят градусов! — приказывает Старик. Спустя полчаса он поднимает лодку на поверхность. Может, он все-таки сдался? Я поднимаюсь на мостик вместе с вахтой штурмана. Командир остается внизу. Как правило, только потерпевшие кораблекрушение видят волны так, как видим их мы. Можно представить, что мы находимся на плоту. — Волны-костоломы, — орет штурман. — Смотрите — однажды один впередсмотрящий с подлодки… На этом месте он прервал свой рассказ потому, что перед нами выросла волна, готовящаяся обрушить свой удар. Я боком притиснулся к бульверку, прижав подбородок к груди. Едва вода шумно схлынула, он продолжил все тем же охрипшим криком: — …у него было переломано три ребра — страховочный пояс порван — смыло назад — прямо на пулемет — ему еще повезло! После того, как лодка перевалила еще через три волны, он развернулся, вытащил заглушку из переговорной трубы и крикнул в нее: — Для командира: видимость нулевая! Командир прислушался к этому доводу. Еще одно погружение, еще раз обыскали все сонаром. Результат прежний: ничего. Интересно, есть смысл нам стаскивать с себя одежды, с которых капает вода? Операторы рулей глубины не стали снимать даже зюйдвестки. Через полчаса выяснилось, что они поступили правильно. Командир вновь поднял лодку на поверхность. — У нас остался единственный шанс: только если они круто изменят курс — повернут совсем в другую сторону — это лишит их полученного преимущества, — говорит Старик. Добрых полчаса спустя он сидит нахмурясь, полуприкрыв глаза. Внезапно что-то буквально подбрасывает его на ноги. Его порыв заставляет и меня подпрыгнуть. Должно быть, он услышал, как что-то происходит на мостике. Он оказывается у люка в тот момент, когда приходит сообщение, что пароход снова виден. Снова сигнал тревоги, погружение. Когда я добираюсь до поста управления, он уже сидит в боевой рубке, слившись с окуляром перископа. Я затаиваю дыхание. Когда бурное море дает ему секундную передышку, я слышу, как он ругается себе под нос. У него опять не ладится. Как он ухитряется удержать пароход в поле зрения перископа дольше считанных мгновений при таком волнении на море? — Вот он! Крик, раздавшийся сверху, заставляет меня вздрогнуть. Мы стоим наготове и ждем, что будет дальше, но наверху больше ничего не слышно. Старик начинает громко ругаться потому, что он ничего не может разглядеть. Отведя душу, он дает указания рулевому. И теперь — я просто не могу поверить своим ушам — он требует, чтобы оба электродвигателя работали на полную мощность. В такую-то погоду? Проходит еще три или четыре минуты, а затем: — Экстренное погружение на шестьдесят метров! Мы переглядываемся. Ассистент на посту управления вообще не понимает, что происходит. Что все это означает? Только слова Старика снимают с нас бремя неуверенности; он спускается по трапу и объясняет, что произошло: — Невероятно — они нас увидели! Посудина развернулась прямо на нас — они хотели протаранить нас. Это какие же нервы иметь надо — и ведь что придумали! Так не бывает! Он пытается сдержать себя в руках, но это у него не получается. Он в ярости швыряет перчатку о плиты палубы: — Эта мерзкая погода — срань господня… У него не хватает дыхания, чтобы произнести еще хоть одно слово, он садится на рундук с картами и замолкает, погрузившись в апатию. Я стою рядом, чувствуя себя очень неловко и надеясь вопреки всему, что мы всплывем еще очень нескоро. Воскресенье. Мы идем под водой. Скорее всего, что команда молится о том, чтобы видимость подольше оставалась плохой: это значит, что мы останемся внизу, а это, в свою очередь, означает покой. Мы превратились в изможденных стариков, этаких оголодавших Робинзонов Крузо, хотя не испытываем недостатка в пище. Дошло до того, что никто не испытывает даже малейшего желания покурить. Инженерам приходится тяжелее всех. Они вовсе не получают свежего воздуха. Уже более двух недель невозможно выйти на верхнюю палубу. Правда, командир разрешил курить в боевой рубке, «под раскидистым каштаном», но у первого же человека, который попытался там раскурить сигарету, ветер моментально задул спичку. Сквозняк становится просто нестерпимым, когда дизели засасывают воздух из лодки. Даже Френссен стал немногосложен. Ежевечерний гвалт в «ящике для якорных цепей», гомон и пение в носовом отсеке тоже прекратились. Лишь в рубке акустика и на посту управления рулями глубины жизнь бьет ключом. Помощник на посту управления и двое его вахтенных постоянно дежурят, как и персонал, обслуживающий электродвигатели. А вот рулевому в рубке приходится неустанно бороться со сном. Гудит один из моторов. Я уже давно бросил попытки определить, какой именно из них. Лодка идет со скоростью пять узлов, медленнее велосипедиста. И все равно это быстрее, чем если бы мы оставались на поверхности. Отсутствие успехов тяжело давит на настроение Старика, который с каждым днем становится все более раздражительным. Он никогда не был разговорчивым, теперь же к нему и вовсе не подступиться. Судя по его депрессии, успех или провал всего подводного флота целиком и полностью лежат на его совести. Такое ощущение, что влажность внутри лодки день ото дня становится все хуже и хуже. Лучших условий для вызревания плесени и придумать нельзя: она уже завладела моими запасными рубашками. Причем этот сорт отличается от той разновидности, которая покрывает колбасу: она менее ядовитая, зато растет большими черно-зелеными пятнами. Мои кожаные спортивные тапочки покрыты зеленым налетом, а койки насквозь провоняли плесенью. Они гниют изнутри. Если я сниму с себя сапоги хоть на день, они станут серо-зелеными от плесени и морской соли. Понедельник. Или я очень здорово ошибаюсь, или шторм слегка поутих. — Так и должно быть, — поясняет Старик за завтраком. — Рано радоваться. Мы вполне могли добраться до относительно спокойной зоны — это если мы попали в сердце шторма. Но даже если и так, совершенно очевидно, что все светопреставление начнется по новой, стоит нам попасть на другой его край. Волны такие же высокие, как и вчера, но летящие брызги прекратили безостановочно хлестать дозорных на мостике. Они теперь иногда даже пробуют пользоваться своими биноклями. Вторник. Пересекая пост управления, я больше не ищу, за что бы мне ухватиться. Мы даже можем есть, не устанавливая загородки вокруг стола, и нам больше не надо изо всех сил зажимать коленями чайник. Даже обед настоящий: флотский бекон с картошкой и брюссельской капустой. Я ем и чувствую, что ко мне возвращается аппетит. После того, как сменилась ночная вахта, я заставляю и себя встать с постели. Круг неба, обрамленный люком боевой рубки, не намного ярче, чем черное кольцо самого люка. Я жду не меньше десяти минут на посту управления, прислонившись к штурманскому столику, пока спросил: — Разрешите подняться на мостик? — Jawohl! — отвечает мне голос второго вахтенного офицера. Буммштиввумм — ударяют по корпусу волны. В этот звук вплетается пронзительное шипение, а затем раздается глухой гул. Белесые пряди пены блестят с обоих бортов и растворяются в темноте. Вода как будто подсвечена снизу зеленым сиянием вдоль всего корпуса лодки, выделяя его контур на темном фоне. — Проклятое фосфоресцирование! — недовольно ворчит второй вахтенный. За космами тумана сверху льется поток лунного света. Время от времени вспыхивают и пропадают звездочки. — Темно, как в аду, — бормочет Дориан. Затем он кричит кормовому дозорному. — Гляди веселей, парень! Спустившись на центральный пост около 23.00, я вижу обоих вахтенных на посту управления, чем-то занятых около водяных распределителей. Присмотревшись получше, я понимаю, что они чистят картошку. — Что вы тут делаете? В ответ у меня из-за спины раздается голос Старика: — Картофельные оладьи — или как там это называется. Он ведет меня за собой на камбуз. Там он спрашивает сковородку и жир. С поста управления матрос приносит котел почищенной картошки. Счастливый, как школьник, командир растапливает жир на сковородке, которую он наклоняет из стороны в сторону, чтобы шкворчащий жир растекся по всей поверхности. Затем с высоты в сковородку шлепается первая порция растертых картофелин. Горячие капли растопленного жира летят на мои штаны. — Уже почти можно переворачивать! — Старик морщит нос, с наслаждением вдыхая аромат. Мы следим за тем, что сейчас произойдет. Движение руки, и блин летит по воздуху, делает сальто и снова приземляется на сковородку, абсолютно плоский, поджаренный с одной стороны до золотисто-коричневого цвета. Мы все отрываем по кусочку от первого, готового, блина и держим куски между зубами, пока они не остынут немного. — Вкусно? — с гордостью спрашивает командир. Коку приходится вылезти из своей койки, чтобы принести нам большие банки яблочного повидла. Постепенно готовые блинчики складываются во внушительную горку. Уже полночь: в машинном отделении меняется вахта. Дверь распахивается настежь, и на камбуз влетает Жиголо, весь с ног до головы испачканный маслом. Не понимая, что тут происходит, он уставился на командира и хочет побыстрее проскочить мимо него, но тот кричит ему: — Halt! Стой! Жиголо замирает на месте, как будто его ноги приросли к палубе. По следующей команде он закрывает глаза и открывает рот, в который командир засовывает свернутый трубочкой картофельный блин [64] и поливает его сверху яблочным повидлом. Подбородок Жиголо тоже получает свою долю подливы. — Вытри лицо! Следующий! Процедура повторяется шесть раз. С вахтенными, направляющимися на дежурство, поступают точно так же. Мы жуем с такой скоростью, что блинчики исчезают, как по мановению волшебной палочки. Котелок уже показывает свое дно. — Следующая порция — для матросов! Только во втором часу ночи командир наконец выпрямляется и рукавом куртки вытирает пот со лба. — Давай, доедай! Остатки сладки, — говорит он, протягивая мне последний блин. Среда. Во второй половине дня я заступаю на вахту вместе со второй сменой. Волны стали совершенно другими. Они больше не походят на горные хребты с длинными пологими склонами с наветренной стороны и отвесными обрывами с подветренной. Упорядоченные фаланги волн уступили место сумасшедшей кутерьме. Насколько видит сквозь летящие брызги сощуренный глаз, океанский пейзаж весь находится в бурном движении. Огромные массы воды взметаются ввысь во все стороны, а волны никак не хотят идти ровным строем. Похоже, ветер породил новый донный вал поверх старого, заставляя водяные горы сталкиваться с мощными валами, прокатившимися через весь океан, от края до края. Едва ли можно говорить о какой-то видимости. Горизонта нет. Перед моим взором висит лишь водяная пыль. — Проклятый океан! — ворчит штурман. Лодка кружится, будто в хороводе, начиная движение и внезапно замирая, раскачиваясь из стороны в сторону, не в силах попасть в ритм танца. Новая напасть. Опять похолодало. Леденящие порывы ветра своими ножами полосуют влажную кожу моего лица. Четверг. Ветер дует с северо-запада, барометр по-прежнему падает. У меня в голове засела бредовая навязчивая идея, как здорово было бы, если бы пошел масляный дождь — потоки масла, которые усмирили бы океан. [65] Командир выходит к обеду мрачный, как туча. Долгое время за столом царит тишина. Затем он улыбается, стиснув зубы: — Уже четыре недели! Неплохо проводим время! Океан уже не меньше четырех недель играет нашей лодкой, как мячиком. Старик ударяет левым кулаком по столу, он делает глубокий вдох, задерживает дыхание, наконец шумно выдыхает воздух меж сжатых губ, закрывает глаза и склоняет голову набок: картина, олицетворяющая собой покорность своей участи. Мы сидим вокруг, погрузившись во вселенскую скорбь. Штурман докладывает, что горизонт становится различим. Значит, северо-западный ветер унес низко нависшие облака, вернув нам возможность видеть происходящее вокруг. Пятница. Море превратилось в огромное зеленое рваное одеяло, сквозь каждую дырку которого проглядывает белая подкладка. Командир перепробовал все уловки, чтобы защитить лодку от волн: герметично задраили все люки на баке, продували емкости погружения — ничто не помогло. Не остается ничего другого, как изменить курс. До рези в глазах я всматриваюсь в отдаленные провалы, траншеи, складки, овраги и каналы, но не вижу темных пятен — ровным счетом ничего! Мы давно уже не задумываемся о вражеских самолетах. Какой самолет сможет подняться в воздух в такую погоду? Чей глаз окажется достаточно зорким, чтобы разглядеть нас в этой кутерьме? Мы не оставляем за собой даже кильватерной струи, значит, нет и следа, чтобы выдать нас. Мы снова сваливаемся в долину между волнами, а за нами наискосок по диагонали вырастает очередной вал. Второй вахтенный офицер смотрит на него, но не приседает, стоит неподвижно, как будто его суставы прихватил прострел: — Там что-то… Я понимаю, что он кричит, но океан уже наносит свой удар по боевой рубке. Я прижимаю подбородок к груди, задерживаю дыхание, стараюсь удержаться, превратившись в мертвый груз, не давая засасывающему водовороту свалить меня с ног. Затем поднимаю голову, чтобы осмотреть громоздящиеся друг за другом валы, ложбину за ложбиной. Ничего. — Там что-то было! — снова вопит второй вахтенный. — На двухстах шестидесяти градусах! Он кричит, обращаясь к дозорному, обозревающему левый носовой сектор: — Эй — там — видел что-нибудь? Ревущий лифт снова вздымает нас вверх. Я стою плечом к плечу рядом со вторым вахтенным, и вдруг — из фонтана брызг внезапно вырастает темный силуэт, пропавший в следующий момент. Бочка? На каком расстоянии от нас? Второй вахтенный выдергивает затычку и прижимает к губам отверстие переговорной трубы. Требует бинокль на мостик. Рука снизу открывает люк и подает бинокль как раз вовремя, чтобы не дать следующей волне залить лодку. Второй вахтенный спешно захлопывает люк ногой. Бинокль остается более-менее сухой. Я пригибаюсь по соседству с ним, прикрывающим левой рукой бинокль от летящих брызг и напряженно ожидающим следующего появления плавучего объекта в поле зрения. Но ничего не видать, кроме нагромождения водяных холмов, прорезанных белыми полосами пены. Мы находимся на дне глубокой ложбины. Во время взлета на очередную вершину мы щурим глаза, пытаясь сфокусировать зрение. — Черт, черт, черт побери! — второй вахтенный порывисто поднимает бинокль к глазам. Я наблюдаю за ним. Вдруг он орет: — Вон там! Теперь нет никакого сомнения. Он прав: там что-то было. А вот опять! Темный силуэт. Он взлетает, задерживается наверху на время, за которое сердце успевает сделать два удара, и снова скрывается из виду. Второй вахтенный офицер опускает бинокль и кричит: — Это же… — Что? Второй вахтенный процеживает сквозь зубы какое-то междометие. Потом он поворачивается ко мне лицом и выпаливает: — Это — не что иное, как — подводная лодка! Подводная лодка? Эта крутящаяся на волнах бочка — подлодка? Я не ослышался? Может, он сошел с ума? — Запустить сигнальную ракету? — спрашивает помощник боцмана. — Нет — не сейчас — подожди немного — я еще не совсем уверен! Второй вахтенный опять наклоняется к переговорной трубе: — Кожаную ветошь — на мостик! Живо! Он пригибается, укрываясь за бульверком, подобно гарпунеру на китобойном судне, готовящемуся к броску, и ждет, когда волна снова поднимет нас. Я вдыхаю воздух полной грудью, сколько могут вместить легкие, и задерживаю дыхание — будто это улучшит мое зрение, когда я стану всматриваться в бушующий океан. Ничего не вижу! Второй вахтенный офицер передает мне бинокль. Я стараюсь удержаться, упираясь подобно скалолазу в расселине, и вожу биноклем из стороны в сторону в направлении двухсот шестидесяти градусов. Передо мной полукругом простирается серо-белый сектор моря. И больше ничего. — Там! — орет второй вахтенный, вскидывая правую руку. Я торопливо возвращаю ему бинокль. Он упорно вглядывается, затем опускает бинокль. Одним прыжком он оказывается у переговорной трубы: — Командиру: субмарина слева по борту! Второй вахтенный передает мне бинокль. Я не решаюсь поднять его, так как за кормой встает огромная волна. Я крепко-накрепко вцепляюсь в поручни, стараясь укрыть бинокль своим телом, но крутящийся водоворотами поток доходит до рубки. — Проклятие! Исполинский вал поднимает нас на своих плечах. Я подношу бинокль к глазам, две-три секунды оглядываю неистовствующую водяную пустыню — и я вижу! Никаких сомнений: второй вахтенный абсолютно прав. Боевая рубка. Проходит мгновение, и она исчезает подобно призрачному видению. Когда волна уходит с мостика, распахивается люк. В него протискивается командир, чтобы лично выслушать подробности от вахтенного офицера. — Вы правы! — бормочет он из-под бинокля. Затем: — Они ведь не собираются погружаться, так? Конечно же, нет. Скорее, несите сигнальный фонарь! Секунды проходят, но даже три пары глаз не видят ничего. Я замечаю, что у командира встревоженное лицо. Но вот на светлом серо-зеленом фоне появляется пятно — бочка, торчащая стоймя из воды! Командир велит идти к ней полным ходом обеими машинами. Что он задумал? Почему он не дал опознавательный сигнал? Почему другая лодка тоже не сделала этого? Могли они не заметить нас? Брызги и пена вовсю поливают мостик, но я тянусь вверх. С кормы на нас заваливается высокогорный хребет с покрытыми снегом вершинами. На какой-то миг я замираю от ужаса: первая гигантская волна может подняться в неподходящий момент, чтобы обрушиться на нас. Затем раздается резкое шипение: она прошла мимо нас, под лодкой — но в следующее мгновение она вырастает прямо перед нами, высокая, как дом. Другая волна, подошедшая с кормы, поджимает нас сзади. Внезапно высоко над пенистым гребнем появляется башня другой лодки, как пробка, вылетевшая из бутылки. «Пробка» пляшет там некоторое время, потом пропадает. Проходят минуты, но она больше не показывается. Второй вахтенный офицер вопит изо всех сил — но не слова, а нечленораздельный ор. Командир поднимает крышку люка и рычит вниз: — Долго мне еще ждать этот фонарь? Его передают наверх. Командир вклинивается между стойкой перископа и бульверком и хватает фонарь обеими руками. Я наваливаюсь своим весом на его бедро, чтобы поддержать и придать ему больше устойчивости. Я уже слышу, как он нажимает на кнопку: точка — точка — тире. Он останавливается. Вот и все. Я быстро оглядываюсь по сторонам. Другая лодка пропала: ее вполне могло засосать на дно к морскому дьяволу. Ничего не видать, кроме серой разбушевавшейся водной стихии. — Невероятно! Просто невероятно! — слышу я голос командира. И тут, прежде, чем на фоне вспучивающегося серого вала стала снова различима боевая рубка другой лодки, сквозь тучу брызг сверкнуло ослепительно-белое солнце, потухло, сверкнуло вновь: точка — тире — тире. Некоторое время ничего больше не следует; затем во всеобщем хаосе снова замелькала вспышка. — Это Томсен! — орет Старик. Я подпираю его изо всех сил с левой стороны, второй вахтенный теперь тоже стоит рядом со мной, упершись в его правый бок. Наш прожектор-ратьер заработал опять. Командир снова отбивает сообщение, но мне приходится нагнуть голову, и я не могу видеть, что он передает. Зато я слышу, как он громко произносит вслух: — Идите — тем — же — курсом — и — скоростью — мы — подойдем — ближе… Нас нагоняет гора воды, больше которой нам прежде не встречалась. На ее гребне клубится водяная пыль, подобная падающему снегу. Командир передает внутрь лодки ратьер и быстро приседает, опираясь на наши плечи. Мое дыхание пресекается. Рев и шипение этого вала высотой с пятиэтажный дом заглушает грохот всех прочих волн. Мы прижимаемся спинами к носовому бульверку. Второй вахтенный закрыл лицо рукой, защищаясь по-боксерски. Никто больше не смотрит на другую лодку. Мы уставились на эту исполинскую волну, которая приближается к нам с какой-то неестественной настойчивостью, тяжелая, как свинец, замедляемая лишь своей собственной чудовищной тяжестью. На ее спине зловеще блестит пена. Чем ближе она накатывается на нас, тем все выше и выше вырастает над серо-зеленым буйством океана. Внезапно ветер стихает. Вокруг лодки бесцельно плещутся маленькие волны. И тут меня озаряет: Великий Отец всех валов поставил непреодолимый для шторма барьер. Мы находимся у его подножия, прикрытые от ветра. — Держитесь крепче! — Берегись! — Пригнись! — орет командир во всю мочь своих легких. Я съеживаюсь еще сильнее, напрягаю каждый мускул, стараясь вжаться в щель между перископом и бульверком. Сердце обрывается внутри меня. Если эта волна обрушится на нас — Боже, смилуйся над нами! Лодке никогда не выбраться из-под нее. Все прочие звуки потонули в одном непрерывном высоком зловещем шипении. В течение нескольких гнетущих мгновений я даже не решаюсь дышать. Я чувствую, как корма лодки начинает приподниматься: ее, замершую неподвижно в наклонном положении посреди складок водяного склона, вздымает все выше и выше, так высоко, как никогда прежде. Ужас, сдавивший мне горло, начинает ослаблять свою хватку — и тут вершина горы обваливается. Чудовищная палица бьет по рубке с такой силой, что та начинает звенеть, передавая свою дрожь всему корпусу лодки. Я слышу визжащий, клокочущий вой, и бешено кружащийся водоворот вихрем обрушивается на мостик. Я стискиваю рот и задерживаю дыхание. Перед моими глазами — зеленое стекло. Я изо всех сил пытаюсь прибавить себе весу, чтобы не дать плотному потоку снести меня с ног. Боже — неужели мы утонем? Весь мостик целиком скрылся под водой. Наконец рубка кренится в сторону. Я выпрыгиваю из воды и хватаю открытым ртом воздух, но тут же мое дыхание пресекается вновь. Мостик клонится все дальше и дальше. Неужели лодка опрокинется? Как там килевой балласт? Сможет ли он выдержать подобную ярость стихии? Водоворот старается содрать с меня одежду. Тяжело дыша широко открытым ртом, я сперва выдираю правую, затем левую ногу из воронки, как из капкана. Только теперь я решаюсь поднять взор. Наша корма стоит вертикально! Я тут же отворачиваюсь, заставляю свои колени выпрямиться и отваживаюсь бросить беглый взгляд поверх бульверка. В глаза бросается лицо второго вахтенного офицера: его рот широко открыт, и, похоже, он кричит что-то во весь голос. Но я не слышу ни единого звука. С лица командира капает вода. Поля его зюйдвестки напоминают водосток на крыше дома. Прямой и недвижимый, он смотрит прямо вперед. Я перевожу взгляд в направлении его взгляда. Другой корабль должен оказаться у нас слева по борту. Внезапно он предстает взору во всю свою длину. Тот самый вал, прошедший под нами, теперь поднимает его к небесам. Он справляется с этим в мгновение ока. Теперь нос лодки пропал в гуще пены. Можно подумать, что в море вышла лишь одна половина судна, позабыв другую в гавани. От их башни, как от утеса, о который разбивается прибой, во все стороны летят фонтаны брызг. И вот вся лодка полностью исчезает в серой морской пене. Второй вахтенный кричит что-то, похожее на «Бедняги!» Бедняги! Он что, с ума сошел? Или он забыл, что нас швыряет и мотает точно так же, как и их? Лодка продолжает разворачиваться на шестнадцать румбов. [66] Угол между направлением нашего носа и движением волн неуклонно сокращается. Скоро мы сможем встречать волны прямо по курсу. — Хорошо справились — О, черт! — ревет второй вахтенный. — Если только та — посудина — не улизнет или выкинет — что-нибудь неожиданное! Я тоже опасаюсь, что в таком море они не смогут удержать лодку на курсе. Наша траектория разворота быстро сближает нас с ними. Уже волны, разбегающиеся от их носа, который разрезает волны подобно плугу, сталкиваются с порывистыми встречными волнами, поднятыми носом нашей лодки. В воздух взлетают столбы воды — множество гейзеров, маленьких, больших, огромных… Мы снова устремляемся наверх. Бешеный вал, возникший из глубин океана, поднимает нас на своем горбу подобно сказочному Левиафану. Мы взлетаем — Вознесение Субмарины — Kyrie eleison! Как будто стремясь преодолеть притяжение земли, мы поднимаемся, подобно черному цеппелину, все выше и выше. Носовая часть лодки уже высовывается из воды. Мне кажется, что я смотрю на мостик другой лодки, как с крыши дома — господи! Не слишком ли близко Старик подошел к ним? Мы можем рухнуть сверху прямо на них. Но он не дает никакой команды. Теперь уже я узнаю каждого из пятерых людей, которые взирают на нас, прижавшись к правому бульверку. Томсен стоит посередине. Они все раскрывают рты, как у деревянных кукол, в которые надо попасть тряпичными мячиками — или выводок птенцов, ожидающих возвращение своей матери. Так вот как мы выглядим со стороны! Такими нас увидели бы Томми, будь они поблизости: пять человек, набившиеся в бочку — черное зернышко посреди клочка пены, косточка в белой фруктовой мякоти. Лишь когда волна схлынет, вид меняется — и из воды появляется стальная сигара корпуса. Вот чудовище дает нам соскользнуть с его спины, и мы несемся вниз. Все ниже и ниже. Бог мой — почему Старик ничего не предпринимает? Я замечаю выражение его лица. Он ухмыляется. Только маньяк может усмехаться в такую минуту. — Пригните головы! Скорее, выгни по-кошачьи спину. Держись крепче, колени упри в бульверк, спину — в кожух перископа. Напряги мускулы. Подбери живот. Стена, стена воды бутылочно-зеленого цвета, украшенная геральдическим орнаментом, вырастает перед нами, как на картине Хирошиги «Цунами вблизи Канагавы». Она выгибается вовнутрь, тянется к нам — прячьте свои головы! Еще есть время, чтобы набрать воздуха в легкие и пригнуться, прижав бинокль к животу — и в этот момент снова обрушивается удар молота. Задержи дыхание и считай. Не позволяй себе задохнуться и продолжай считать про себя, пока старающийся смыть тебя поток не пойдет на убыль. Я потрясен: на этот раз не происходит ужасающее скольжение бортом вниз. Старик — он еще раз доказал, что является опытным шкипером, — знал, как будет вести себя чудовищный кит. Он предчувствует, что будет делать вода, как поведет себя океанское чудище. Теперь наступает черед Томсена балансировать на гребне водяной горы, куда его забросил толчок гигантской руки. Всматриваясь в бинокль, я вижу ярко блестящие цистерны погружения его лодки, полностью высвободившиеся из-под воды. Лодка висит на вершине, кажется, целую вечность, затем она внезапно слетает в следующую долину. Нас разделяет взметнувшиеся между нами белые пики, и те, другие, исчезают, как будто их никогда и не было. Сердце успевает отсчитать дюжину ударов, а я по-прежнему не вижу ничего, кроме серо-белых кипящих волн, снежных гор, чьи вершины атакуют буйные вихри. Они, поглотившие лодку, кажутся воплощением первозданных сил природы, неизменных со дня сотворения мира. Подумать только: там внизу, в брюхе лодки, посреди этой бешеной бездонной круговерти, около дизелей несет вахту очередная смена, в своем закутке скрючился радист, матросы, старающиеся улечься на своих койках, пытаются читать или заснуть, там горит электрический свет и там — живые люди… «Так», — говорю я себе. — «ты становишься похож на второго вахтенного офицера. Ты совершенно забыл, что мы идем на точно такой же лодке. И наши моряки испытывают то же, что и те, на другой лодке». Командир требует подать сигнальные флажки. Сигнальные флажки? Он окончательно спятил! Кто сможет семафорить в таких условиях? Но он выхватывает их, как бегун — эстафетные палочки, и когда мы опять взмываем к небу, он молниеносно отстегивает свой страховочный пояс, подтягивается высоко над бульверком, ухватившись за стойку перископа, и, твердо упершись, разворачивает сигнальные флажки. Он передает свое послание, не пропуская ни единой буквы, как будто мы находимся на учениях где-нибудь на Ванзее: Ч-т-о-в-ы-п-о-т-о-п-и-л-и. В это трудно поверить, но человек на другой лодке делает рукой знак «Понял». И когда мы в очередной раз опускаемся вниз, как на ленте конвейера, другой помешанный передает с той лодки: Д-е-с-я-т-ь-т-ы-с-я-ч-т-о-н-н. Сквозь летящие брызги мы обмениваемся информацией на языке глухонемых, подобно людям, машущим друг другу из окон вагончиков канатной дороги, расходящихся в противоположные стороны. Лодки зависают всего на несколько секунд вровень друг с другом. Когда мы снова движемся вверх, Старик передает еще одно сообщение: У-д-а-ч-и-в-а-м-ч-е-р-т-и. Теперь другая сторона достала свои флажки. Мы все громко читаем хором: Ж-е-л-а-е-м-в-а-м-с-л-о-м-а-н-н-ы-х-м-а-ч-т-и-о-б-о-р-в-а-н-н-ы-х-в-а-н-т. Внезапно волна роняет нас вниз, и нос нашей лодки с бешеной скоростью наклоняется вперед. Перегнувшись вниз до предела, мы окунаемся в долину, наполненную морской пеной. Высоко над нами над краем пропасти высунулся нос лодки Томсена. Она кренится на левый борт — ясно различимы заслонки обоих торпедных аппаратов левого борта, равно как и любая из водозаборных прорезей, да и все днище лодки, — пока перевесившая носовая часть не обрушивается в ложбину подобно падающему лезвию гильотины. С яростью, которая разрубила бы металл, он входит в волну. Вода внезапно раздается в обе стороны огромными волнами зеленого стекла, которые снова смыкаются над ней вскипевшими водоворотами и заливают мостик. В клокочущей пене остались видны лишь несколько темных пятнышек: головы вахтенных на мостике да одна рука, размахивающая красным сигнальным флажком. Я перехватываю изумленный взгляд второго вахтенного, адресованный командиру, а потом я замечаю лицо шефа, на котором застыло восторженное выражение. Должно быть, он уже давно стоит на мостике. Я охватываю перископ одной рукой и подтягиваюсь повыше. Та лодка у нас за кормой спряталась у подножия волн. Затем там неожиданно всплывает бочка, ее подбрасывает вверх, потом она тонет; затем лишь бутылочная пробка пляшет на волнах, а спустя несколько минут ничего больше не разглядеть. Старик велит лечь на прежний курс. Откидываю люк — слежу одним глазом за проходящей волной — и вниз, в нору. Рулевой в боевой рубке прижимается к стенке, освобождая дорогу, но лодка кренится на правый борт, так что он все равно получает свою порцию душа. — Что там происходило? — Встретились с другой лодкой — Томсена — очень близко! Люк захлопывают сверху. Из темноты выплывают бледные лица, как будто выхваченные фонариком горняка. Мы снова в подземелье. Внезапно я осознаю, что даже рулевой не видел нашей встречи. Я развязываю тесемки зюйдвестки под подбородком и начинаю стаскивать резиновую куртку. Помощник на посту управления жадно ловит каждое сказанное мной слово. Не уверен, что стоило говорить это, но я еще подкинул ему малозначащие слова вроде «Невероятно, как командир вел лодку — правда — просто образцовое маневрирование!». Должно быть, возбуждение расслабило мои мускулы: я освободился от промокшей одежды намного быстрее, чем вчера. Рядом со мной методично вытирается шеф. Через десять минут мы собираемся в кают-компании. Я все еще заведен, но я стараюсь вести себя, как всегда: — Все это было достаточно необычно, верно? — Что вы хотите сказать? — спрашивает Старик. — Наша встреча. — Почему? — Разве мы не обязаны были дать опознавательный сигнал? — Боже мой, — отвечает командир. — Эту рубку я узнал бы с первого взгляда! У них был бы припадок, если бы мы запустили ракету. Это означало бы, что им пришлось бы сразу отвечать нам тем же. И кто знает, были ли у них в такую погоду готовые заряды. Зачем ставить друзей в неловкое положение? — И именно потому, что опознавательные ракеты никогда не используются в сомнительных случаях, мы вскакиваем со своих мест по два раза на день, когда их несут! — Не стоит ворчать, — успокаивает Старик. — Надо — значит надо! Устав! Десять минут спустя он возвращается к моему недовольству: — В такую непогоду мы в любом случае можем не опасаться английских подлодок. Что они будут тут искать? Немецкий конвой? Суббота. Волнение улеглось. За обедом мы все сидим, придвинувшись к столу, и жуем. Свободные от вахты члены экипажа постепенно возвращаются в летаргический сон. Трапеза оканчивается прежде, чем старик наконец-то изрекает: — Они быстро выскочили! «Они» — это Томсен и его команда. Старик потрясен, что Томсен оказался в нашем районе. — Все-таки он вернулся незадолго до того, как мы вышли в море — причем с повреждением! Выскочили — это значит, в доке пробыли недолго. — Командование теперь подгоняет! Мало времени в доке — ускоренный ремонт. Больному не дают отлежаться как следует, а сразу ставят на ноги. Никакой симуляции! Проходит не меньше четверти часа, пока Старик заговаривает вновь: — Здесь что-то не так. Даже если считается, что у нас в Атлантике достаточно лодок, это означает, что их не больше дюжины. Дюжина лодок между Гренландией и Азорскими островами — и мы все же практически натыкаемся друг на друга. Что-то не так! Ну да ладно — это не мое дело. Не его дело? Что же тогда он ломает голову с рассвета до заката и, скорее всего, всю ночь напролет тоже, размышляя над явными противоречиями: слишком большой оперативный простор — слишком мало лодок — отсутствие поддержки с воздуха. — Пора бы им выйти в эфир. Проснувшись на третье утро после нашей штормовой встречи, я понимаю по движению лодки, что море несколько успокоилось. Натянув на себя прорезиненный плащ так быстро, как только возможно, я отправляюсь на мостик. Ночь еще пытается бороться со светом. Горизонт очистился от туч. Лишь иногда на верхушке высокой донной волне появляется случайный гребень. Волны поднимаются почти такой же высоко, как и в предыдущие дни, но их движение утратило свою ярость — лодку больше не трясет и не мотает. Ветер устойчивый. Изредка отклоняется на несколько градусов от своего основного, северо-западного, направления. Он несет с собой холод. К полудню ветер почти полностью стихает. Вместо его воя слышится лишь приглушенное шипение и шелест. В моих ушах все еще звучит дикий рев, и мне становится как-то не по себе от непривычной тишины; такое ощущение, будто во время показа кинофильма пропал звук. Мимо лодки катится бесчисленный табун по-прежнему высоких белогривых волн, чей торжественный вид внушает трепетный страх. Из-за их движения сложно понять, что на самом деле волны никуда не движутся — что вся поверхность океана не проносится мимо нас. Мне приходится воскресить в памяти образ поля пшеницы, раскачивающейся под ветром, чтобы убедить себя, что эти невообразимо громадные массы воды в действительности так же неподвижны, как стебли злаков. — Нечасто можно увидеть такую здоровенную донную волну, — замечает штурман. — Эта может вытянуться в длину на тысячу миль. Мы принимаем радиограмму от Флоссмана: «Тройным залпом потопил одинокий корабль». — Он еще в адмиралы пробьется, — комментирует Старик. В его словах больше презрения, чем зависти. — Не выходя их датских проливов. Раздражение Старика выплескивается вспышкой ярости: — Долго они еще будут держать нас тут, чтобы мы рыскали, полагаясь лишь на свой нюх?! И все безрезультатно! Чтобы отвлечься, я разбираю вещи в своем крошечном шкафчике. Там творится просто жуть: все мои рубашки покрылись серо-черными пятнами плесени, вся моя одежда провоняла мокрым запахом гнили. Просто диву даешься, что мы сами не начали гнить — а то наблюдали бы за тем, как наши живые тела постепенно разлагались. Впрочем, надо признать, кое у кого из нас этот процесс уже начался. Лицо Зорнера полностью обезображено алыми угреватыми нарывами с желтыми головками посередине. Учитывая тучность его фигуры, эти раздражения выглядят еще более зловеще. Морякам приходится хуже всех, так как из-за постоянного соприкосновения с соленой водой их порезы и фурункулы не заживают. Но зато шторм прекратился. Мостик снова превратился в место, где можно передохнуть. Ничто не нарушает линию горизонта. Идеальная линия, где небо и вода встречаются, чтобы слиться в единое целое. Я воспринимаю океан, как огромный плоский диск, на который опирается колокол из серого стекла. Куда бы мы ни перемещались, этот колокол двигается вместе с нами так, что мы всегда остаемся в центре диска. Его радиус — не более шестнадцати миль, а значит, диаметр диска — тридцать две мили. Почти что ничто в сравнении с бескрайней Атлантикой. VII. Контакт Первое, что принял сегодня наш радист, был запрос Томсену сообщить свои координаты. — Где он сейчас может быть? — спрашиваю я у Старика. — Он не докладывал, — отвечает Старик. — И с тех пор было еще два запроса. Перед моими мысленным взором разыгрывается трагедия: лодку атакуют с воздуха, вокруг нее, похожие на гигантские ростки брюссельской капусты, встают ослепительно белые разрывы. Я говорю себя, что у Томсена должны быть причины не отвечать на запросы. Наверняка бывают обстоятельства, при которых невозможно дать в эфир даже самый короткий радиосигнал. На следующее утро, за завтраком, я интересуюсь как можно более обыденным тоном: — Есть что-нибудь от Томсена? — Нет! — говорит Старик и продолжает жевать, уставившись прямо перед собой. Наверно, антенна повреждена, убеждаю я себя. Или неисправен передатчик. Снесло радиомачту, или еще что-то в этом роде. Входит Херманн с судовым журналом. Старик нетерпеливо берет его, просматривает позывные, коды и захлопывает книгу. Я беру ее и отдаю назад. Старик хранит молчание. На нашей памяти были случаи, когда лодкам так доставалось во время бомбежки, что они не могли даже подать сигнала бедствия. — Он уже давно должен был сообщить свои координаты, — произносит Старик. — Не дожидаясь напоминаний. На следующий день никто не упоминает о Томсене. Эта тема — табу. Впрочем, можно легко догадаться, о чем думает Старик. Скоро командование издаст еще один трехзвездочный некролог. Около полудня, незадолго перед тем, как должны были подать обед, с центрального поста докладывают: — Командиру: на ста сорока градусах видны дымы! Командир моментально вскакивает на ноги. Мы врываемся следом за ним на пост управления. По пути успеваю сорвать с крюка бинокль, и вот я уже на мостике, почти одновременно со Стариком. — Где? — Вон там, по левому борту, под правым выступом того большого кучевого облака — едва заметно, — вытягивает руку штурман. Как я ни вглядывался, ничего не смог разглядеть в указанном направлении. Штурман не в состоянии спутать построенный из облаков галеон со следом дыма! Сектор, о котором идет речь, похож на переполненную сцену, с занавесами облаков самых разнообразных расцветок, от зеленой до розовато-лиловой, один за другим заслоняющими горизонт. Командир наклоняет голову к биноклю. Я сантиметр за сантиметром исследую неудержимо скачущий в моих линзах горизонт. Ничего, кроме сбившихся в кучу облаков, каждое из которых может быть дымом. Я изо всех сил напрягаю глаза. Они уже начинают слезиться. Как будто пар над ведьминым котлом! Наконец я замечаю тоненькую струйку, оттенком чуть темнее розоватого фона, которая расширяется раструбом кверху. Почти вплотную с ней подобно зеркальному отражению виднеется еще одна тень — может, слегка приглушеннее и более размыто, но вне всякого сомнения, точно такая же. А там, дальше — целый лес крошечных сосенок, чьи тонюсенькие стволы уходят корнями за горизонт. Командир опускает бинокль: — Конвой! Тут и раздумывать нечего! Каков наш курс? — Двести пятьдесят градусов! Старик не раздумывает ни секунды: — Держать двести тридцать градусов! — Есть курс двести тридцать градусов! — Обе машины — средний ход вперед! Он оборачивается к штурману, который приклеился к окулярам своего бинокля: — Похоже, штурман, они двигаются к югу? — Мне кажется, что так, — отвечает Крихбаум, не отрываясь от бинокля. — Нам надо забежать им вперед и выяснить наверняка, куда они направляются, — говорит командир и отдает приказание рулевому. — Десять градусов — лево руля! Никакого возбуждения. Никакого охотничьего азарта. Совершенно безучастные лица. Лишь Вихманн проявляет волнение: это он первый заметил дымные облачка. — Я же говорил: третья вахта. Третья вахта сделает это! — удовлетворенно бормочет он себе под нос, точнее говоря, под бинокль. Но заметив краем глаза, что командир услышал его, он краснеет и замолкает. Крошечные сосенки по-прежнему ничего не могут сообщить нам о курсе судов. То, что они держат на юг — всего лишь предположение. Конвой вполне может идти по направлению к лодке. С такой же вероятностью он может удаляться от нее. Корабли по ту сторону горизонта со своими предательскими клубами дыма могут двигаться в любом направлении, которое только может показывать стрелка компаса. Мой бинокль неотрывно наведен на нашу цель, в то время как лодка плавно поворачивает подо мной. — Руль — в нейтральное положение! Рулевой внутри боевой рубки выравнивает руль по осевой линии корабля. Лодка продолжает поворачиваться. — На сколько она развернулась? — спрашивает командир. — Сто семьдесят градусов! — доносится снизу ответ. — Курс — сто шестьдесят пять! Поворот лодки замедляется, пока маленькие сосны не оказываются прямо по нашему курсу. Подозрительно прищурясь, командир разглядывает небо, плотно затянутое серыми тучами. Запрокинув голову, он поворачивает ее, описывая почти полный круг вокруг своей оси. Ради бога, только бы не было самолетов. Снизу докладывают: — Обед на столе! — Времени нет! Принесите его сюда, — отрывисто приказывает командир. Тарелки ставят на небольшие откидные сиденья, приделанные к бульверку мостика. Еда сидит смирно, как ее посадили. Никто не притрагивается к ней. Командир спрашивает у штурмана, когда взойдет луна. Значит, он собирается дождаться ночи для атаки. Пока что нам нечего делать, кроме как оставаться начеку и, пусть хоть небо упадет на землю, не упускать конвой, чтобы к нему могли стянуться другие подлодки. Клубы дыма постепенно встают над горизонтом все выше и выше и слегка смещаются к правому борту. — Мне кажется, они счисляются вправо! — замечает штурман. — Они возвращаются домой, — соглашается командир. — Скорее всего, порожние. По правде говоря, плохо. Было бы намного лучше, если бы они шли на восток. — Видны уже двенадцать мачт, — докладывает Вихманн. — Пока хватит, — шутит командир и кричит вниз. — Рулевой, какой у нас курс? — Сто шестьдесят пять градусов! Командир начинает высчитывать вслух: — Конвой движется на двадцать градусов по правому борту — значит, его настоящий курс — сто восемьдесят пять градусов. Дистанция? Вероятнее всего, это среднетоннажные пароходы — стало быть, около шестнадцати миль. Наша кильватерная струя пенится, как лимонад. По небу бесцельно плывут маленькие белые облачка, похожие на разрывы шрапнели. Лодка несется по серому морю, как гончая в наморднике, с которого капает слюна. — Наверно, уже достаточно близко — не улизнут от нас! — говорит командир. И тут же оговаривается. — Если нам ничто не помешает, — и, обращаясь к рулевому: — Круто право руля! Курс — двести пятьдесят пять градусов! Дымы начинают медленно двигаться в другую сторону, пока не оказываются у нас по левому борту. Лодка, по нашему мнению, теперь идет параллельно конвою тем же курсом, что и он. Командир опускает свой бинокль не более, чем на несколько секунд. Время от времени он что-то бормочет. Я улавливаю обрывки: — Никогда… не бывает так… как надо… Они идут неправильным курсом. Итак, загруженный под завязку конвой, направляющийся в Англию, намного предпочтительнее. И не только потому, что будет уничтожен и его груз, но также потому, что преследуя идущие на восток корабли, мы приближаемся к дому. Старика беспокоит чрезмерный расход топлива при полном ходе. Если бы погоня сокращала расстояние между нами и родной базой, наше положение намного улучшилось бы. — Топливо? — слышу я вопрос штурмана. Можно подумать, он старается не выпалить бранное слово. Командир, начавший шептаться с ним — точь-в-точь инспектор полиции. Наконец на мостик для допроса вызывают шефа. Тот бледен. — Проверьте все по два раза, — приказывает Старик, и шеф живо исчезает внизу. Проходит не меньше получаса, прежде чем командир отдает приказ обеим машинам полный вперед. Он хочет зайти конвою далеко вперед до наступления сумерек. Стук двигателей нарастает, пока раздающиеся поочередно выстрелы отдельных цилиндров не сливаются в слитный рокот. Из щелей обрешетки вырываются брызги, летящие на нас мыльной пеной. От носа лодки в сторону отходит неожиданно большая волна. Из нутра лодки, как джинн из бутылки, появляется шеф. Он обеспокоен расходом топлива. — Его осталось не так уж много, господин каплей! — скорбным тоном извещает он. — Такими темпом мы сможем идти не дольше трех часов в лучшем случае! — Как вы считаете, сколько топлива нам потребуется, чтобы доползти до дома? — спокойно спрашивает командир. Шеф наклоняется к нему, прикрыв ладонями рот, как человек, прикуривающий сигарету на ветру, так что я не могу расслышать его ответ. В любом случае, он был заранее готов ответить на подобный вопрос. На ширине пальца над горизонтом рваные коричневатые клубы дыма постепенно сливаются с маслянистой охряно-коричневатой полосой тумана. Верхушки мачт внизу похожи на медленно отрастающую щетину бороды. Старик опускает бинокль, надевает на линзы кожаный защитный чехол и оборачивается к первому вахтенному офицеру, который успел заступить на свое дежурство: — Ни в коем случае не дайте клотикам этих мачт подняться выше, чем теперь! Сказав это, он исчезает в люке боевой рубки. Я вижу, что у него это получается не так ловко, как у шефа. Я спускаюсь следом за ним. Внизу, на посту управления, штурман уже нанес все наши маневры на большой лист кальки. Как раз сейчас он отмечает новый курс противника и корректирует дистанцию до него. — Дайте-ка сюда! — вмешивается командир. — Значит, сейчас они здесь! Похоже на правду, — и, обернувшись ко мне. — В течение нескольких ближайших часов по этой схеме мы выясним их точный курс. Но когда он обращается к штурману, в его голосе слышатся нотки нетерпения: — Разверните большую карту, чтобы увидеть, откуда они следуют. Нагнувшись над ней, он начинает что-то вроде монолога: — Идут из Северного пролива! Интересно, куда? Ладно, скоро узнаем… Он соединяет транспортиром точку, где находится конвой, и Северный пролив, и замеряет угол: — Примерно двести пятьдесят градусов! Задумывается на мгновение: — Но они не могли идти этим курсом напрямую. Они должны были отклониться далеко к северу, чтобы обогнуть с фланга возможно патрулирующие подлодки. Это им не помогло… вот ведь как бывает! Монотонный рев двух дизелей проникает в каждый уголок в лодке. Он действует на нас, как тонизирующий напиток: мы опять подняли головы — наши тела внезапно обрели прежнюю гибкость. Кажется, мой пульс участился. Но самое странное превращение случилось со Стариком. Он выглядит умиротворенным, можно даже сказать — бодрым, и время от времени уголки его рта изгибаются в улыбке. Двигатели работают на полную мощность, и окружающий мир прекрасен — как будто мы ждали лишь этого глухого вибрирующего рева. Некоторое время все молчат. Затем командир произносит: — Все равно мы не можем обнаружить себя до темноты. У них в рукаве могут быть припасены для нас какие-нибудь сюрпризы. Но темнота наступит еще очень не скоро. Я смог пролежать на койке не больше пятнадцати минут. Я вскочил, чтобы посмотреть, как дела в машинном отсеке, на корме. Люк, ведущий в кормовой отсек, не хочет открываться. Я преодолел разрежение воздуха, создаваемое бешено работающими дизелями, лишь потянув его всем весом своего тела. От шума закладывает уши. У всех широко раскрытые рты и вытаращенные глаза. Штанги толкателей по бокам двигателей сливаются в колышащиеся размытости. Стрелки манометров лихорадочно дергаются взад-вперед. Пары масла заполняют пространство отсека подобно плотному туману. Вахту несет Йоганн. Френссен тоже тут. Завидев меня, он широко ухмыляется — куда подевалась привычная усталость? Его глаза светятся гордостью. Все в полном порядке. Вот теперь мы увидим, на что способны оба его дизеля! Йоганн цветастой тряпкой вытирает черное масло с рук. Удивительно, как он еще не оглох здесь. Но этот адский гул для него, похоже, приятнее шелеста деревьев в лесу. Он орет, наклонившись вплотную к моему уху: — Что там? Я кричу в ответ ему в ухо: — Пре — следуем — конвой. Ждем — темноты! Старший механик моргает пару раз, кивает и отворачивается к своим манометрам. Лишь спустя несколько секунд до меня доходит, что люди в кормовом отсеке даже не знают, почему мы несемся полным ходом. Мостик отсюда далеко. Когда стоишь здесь, на железной решетке пайолы, мир за пределами люка перестает существовать. Машинный телеграф, сигнальные огни и система громкого оповещения — вот единственная связь с внешним миром. Если Старик не сочтет нужным объявить по громкоговорителю, почему мы меняем скорость хода, то здесь никто не будет знать, что происходит снаружи. Как случалось и раньше, стоило мне попасть в машинное отделение, ровный рокот работающих цилиндров целиком овладевает моим сознанием. В моем ошеломленном мозгу немедленно рождаются мрачные видения. Неотступные, мучительные образы: машинные отделения больших кораблей — цели для наших торпед! Огромные залы с турбинами высокого и низкого давлений, надежно изолированные трубопроводы высокого давления, легкоуязвимые котлы, карданные валы и множество вспомогательных моторов. Никаких перегородок. Если попадание придется, это помещение заполнится быстрее всех остальных отсеков корабля, а с затопленным машинным отделением ни одно судно не может оставаться на плаву. В моей голове проносится череда картин. Попадание в середину корабля вызывает цепную реакцию: котлы взрываются, выпуская из своего плена пар под высоким давлением, и трубопроводы разрываются на части; стальные трапы блестят, словно серебряные, но они так узки, что люди могут подниматься лишь один за другим — но все отчаянно рвутся к ним, пытаясь нащупать в темноте выход наверх, сквозь обжигающий пар, на верхнюю палубу. Ну и работа! Трудиться в машинном отделении, на три метра ниже ватерлинии, зная, что каждое мгновение, совершенно внезапно, торпеда может разорвать борт корабля! Как часто за время конвоя мотористы прикидывают толщину тонких пластин, отделяющих их от океана? Сколько раз тайком от товарищей они пробуют найти кратчайший путь на палубу, постоянно чувствуя ужас на вкус, всегда слыша в ушах скрежет лопающегося железа, грохот взрыва и рев устремляющегося внутрь океана. Ни на секунду нельзя почувствовать себя в безопасности. Непрекращающийся испуг, проникающий до самого нутра, постоянное ожидание раскатистого аварийного колокола. Бездна страха в продолжение трех, четырех недель. На танкерах — еще того хуже. Одна торпеда в середину корабля, и судно быстро превращается в геену огненную. Каждый квадратный метр на всем протяжении от носа до кормы раскаляется добела. Если взрываются сжатые газовые фракции, корабль разлетается на куски столбом огня и дыма, превратившись на мгновение в гигантский факел. Мимолетное изменение в выражении лица Йоганна вырывает меня из кошмаров. На какое-то мгновение на нем застыла внимательная сосредоточенность, которая тут же проходит: все в порядке. Дверь в моторный отсек распахнута настежь. По отсеку разливается пропитанная машинным маслом парниковая теплота. Дизели крутятся, не подзаряжая батареи аккумуляторов. Быстрый ритм говорит, что работают воздушные компрессоры. Как раз сейчас Радемахер занят измерением температуры подшипников вала. Кочегар электродвигателя Зорнер сидит на куче непромокаемых плащей, погрузившись в чтение. Он слишком поглощен книгой, чтобы заметить, как я подглядываю через его плечо: Юнкер держал на руках женщину, запрокинувшую голову назад так, что свет падал прямо на ее прекрасное лицо, обрамленное черными локонами волос; он увидел ее страстный влекущий взгляд, такой же неистовый, как и взгляд его собственных глаз, устремленный на нее; как будто они оба хотели быть уверены, что падение ее неприступности увлечет их еще дальше, к самому краю пропасти, к неотвратимой гибели, вернет их в ту беспросветную тьму, из глубин которой они воспарили в наполненные светом и пением золотые чертоги жизни, которым теперь со всех сторон угрожала опасность, и они с ужасом ощутили всю тщетность этих мимолетных мгновений, проведенных вместе. Черты лица Юнкера, старающегося превозмочь свой порыв, застыли в угрожающей неживой маске, потом они так медленно, будто это причиняло им обоим неимоверную боль, разжали свои объятия, и в оглушительной тишине он, шатаясь, отступил от нее, не в силах произнести ни слова, желая лишь одного — убить ее… Отсюда до мостика долгая дорога. Назад, к реальности, мне придется выбираться по путеводной нити Ариадны. Едва я захлопнул за собой люк, шум дизелей как ножом обрезало, но в моих ушах их гул продолжает звучать. Я трясу головой, но проходит несколько минут, прежде чем в обоих ушах затих глухой перестук. — Похоже, у них достаточно сложная схема лавирования, — делится со мной своими наблюдениями Старик, когда я снова поднимаюсь на мостик. — Поразительно, как они проделывают это. Они не просто придерживаются основного курса, изредка, на всякий случай, совершая обычный противолодочный маневр. Они не пользуются такими простыми уловками. Они мечутся во все стороны, не давая нам вцепиться в свой загривок с первой попытки. Штурман просто бесится от их виляний. Он, бедняга, сейчас трудится без передышки: прокладывает предполагаемый курс противника, наш курс, курс на сближение. Ему, пожалуй, нелегко продолжать весь этот цирк! — Я не сразу понимаю, что последнее замечание относится не к нашему штурману, а к командиру английского конвоя. — Раньше они лавировали только через одинаковые промежутки времени, и для нас не составляло сложности разгадать их основной курс. Но недавно эти негодяи научились основательно портить нам жизнь. Ну да ладно, каждый справляется, как может. У командира конвоя должна быть очень приятная работа. Удерживать вместе стадо овец вроде этого на пути через всю Атлантику, будучи постоянно настороже… Теперь мы стали контактной лодкой. Мы должны вести себя так, чтобы нас ни отогнали, ни заставили погрузиться. Мы должны быть такими же назойливыми, как наша корабельная муха. Если ты хлопнешь по ней и промахнешься, она немедленно сядет опять на то же самое место. Муха — вот символ настойчивости, достойная быть геральдическим животным. Почему она до сих пор не изображена ни на одной боевой рубке. Командиры рисуют там диких вепрей и ярящихся быков, но еще никто не смог прихлопнуть муху. Надо будет при случае предложить эту идею Старику: здоровая муха сбоку башни! Только не сейчас. Засунув руки в карманы брюк, он отплясывает свой медвежий танец вокруг люка. Впередсмотрящий отваживается разок бросить на него ошеломленный взгляд. Тут же Старик набрасывается на него: — Тебе больше нечем занять свои глаза, матрос? Я никогда не видел его таким, как сейчас. Он молотит по бульверку своим кулаком, как по барабану, пока мостик не отзывается металлическим звоном. Затем он орет: — Штурман, надо подготовить радиограмму. Я хочу еще раз промерить их курс, чтобы мы могли точно сообщить их основной курс. На мостик поднимают визир. Командир крепит его на компас, находящийся на мостике, наводит на дымы и снимает показания. Потом он обращается вниз: — Штурман: абсолютное направление — сто пятьдесят пять градусов, дистанция — четырнадцать миль! Через некоторое время штурман докладывает: — Курс конвоя — двести сорок градусов! — Ну, как мы и предполагали, — хвалит сам себя командир и кивает мне, затем снова обращается вниз. — Можете установить их скорость? В люке появляется лицо штурмана: — Между семью с половиной и восемью с половиной узлами, господин каплей! Не проходит и минуты, как вручают текст радиограммы: «Конвой в квадрате AX триста пятьдесят шесть, курс двести сорок градусов, скорость около восьми узлов — UA». Старик подписывает радиограмму огрызком карандаша и отдает ее вниз. На верхней палубе появляется обеспокоенный шеф и смотрит на командира, как побитая собака. — Вы опять за свое! — пробует подбодрить его командир. — Кто собирается участвовать в игре, должен платить! Или есть какие-то серьезные проблемы? — Только не с дизелями, господин каплей! Всего лишь с возвращением домой. — Ах, шеф, бросьте свои апокалиптические предсказания. Молитесь Богу и держите порох сухим. Или вы не верите в господа Бога, творца небесной и земной тверди? Она хорошо идет, правда? Стоило шефу убраться, как командир вместе со штурманом принимаются за какие-то вычисления: — Когда стемнеет? — В 19.00. — Значит, нам не придется слишком долго идти полным ходом после этого. Во всяком случае, для одной атаки топлива нам хватит! После этого мы потащимся на скрытых резервах, которые их превосходительство Шеф, как все его коллеги, любят утаивать про запас. Клубы дыма кажутся теперь воздушными шарами, привязанными на коротких тросах, протянутых вдоль горизонта. Я насчитал пятнадцать. С деланным равнодушием командир произносит: — Нам следует уделить некоторое внимания их прикрытию. Приблизьтесь к ним слегка. Не мешало бы узнать, с каким эскортом придется иметь дело сегодня вечером. Первый вахтенный офицер немедленно поворачивает лодку на два градуса левее. Первый номер, который отвечает за обзор передней четверти по правому борту, достаточно отчетливо произносит: — Хоть на этот раз займемся чем-то дельным… Командир обрывает его: — Не так быстро, господа! Что угодно может случиться до наступления темноты. Он напускает на себя мрачный вид. Но я уверен, что глубоко внутри себя он совершенно спокоен. Древнее суеверие: не сглазь атаку. Судя по радиограммам командования, уже пять лодок перенацелены на наш конвой. Пять — это уже настоящая стая. Одна из них, как мы поняли из их донесения о своих координатах, прибудет уже этой ночью. Это Флешзиг — и он находится к западу от нас. Первый вахтенный офицер сидит в кают-компании. Он заметно нервничает. Я вижу, как беззвучно шевелятся его губы. Должно быть, вспоминает свою «молитву перед боем» — слова команд для пуска торпед. Учитывая, что ни один корабль противника не оказался в пределах досягаемости во время его предыдущего патруля, это будет его первая атака. Во всяком случае, хоть на время мы сможем отдохнуть от его пишущей машинки. На центральном посту я налетаю на шефа. Он может притворяться, что совершенно спокоен, но видно, что он чувствует себя как на иголках. Я наблюдаю за ним молча, но с многозначительной ухмылкой, пока он, вспылив, не спрашивает, что это меня так развеселило. — Тихо, тихо, — успокаивает его Старик, неожиданно материализовавшийся из ниоткуда. — Будем надеяться, что выхлопные трубы выдержат, — говорит шеф. — одна, идущая от левого дизеля, повреждена. Всего несколько часов назад Йоганн рассказал мне одну историю: — Однажды, еще на UZ, мы поддерживали контакт, и у нас прогорела выхлопная труба дизеля. Бог мой, ну и натерпелись же мы! Весь отработанный газ повалил в машинное отделение. Держишь руку перед лицом, и не видишь ее. Пришлось улепетывать оттуда и возвращаться уже со спасательным снаряжением. Два кочегара потеряли сознание. Отправили их отлеживаться. Сам Старик спустился вниз. Вопрос стоял так: сдаться и дать посудинам уйти от нас, либо дышать газом до самой атаки? Все висело на волоске — и так целых три часа! Стены были абсолютно черные, а мы стали похожи на негров. Шеф начинает всерьез беспокоиться. Не сказав ни слова, он удаляется в кормовой отсек. Спустя пять минут он возвращается. — Ну, как там? — Comme ci, comme ca [67] , — ответ, достойный сивиллы. [68] Командир с головой занят у карточного стола и, кажется, его ничто не волнует. Радист приносит журнал на подпись. Это значит, что прошло еще два часа. — Наша газета, — говорит Старик. — Послание для Меркеля, ничего особенного, приказ сообщить свои координаты. Он вышел в море в тот же день, что и мы. Новость, что старый Меркель или как его еще называют — Меркель-Катастрофа, все еще жив, приводит нас в неподдельное изумление. Его первый вахтенный офицер поведал мне, чего он избежал в свой последний патруль, когда они встретились с танкером в необычайно бурном море: — Танкеру не повезло. Он совершил маневр, и оказался прямо перед нами. Море так разыгралось, что мы не могли поймать его в перископ. Нам пришлось подойти так близко, чтобы танкер не смог уклониться от наших торпед. Меркель приказал выпустить одну торпеду из третьего аппарата. Мы услышали, как она сдетонировала, а сразу за этим — еще один взрыв. Шеф делал все возможное, чтобы удержать нас на перископной глубине, но мы все никак не могли увидеть танкер. Перископ был чист лишь несколько минут спустя, и первое и единственное, что мы увидели — нависший над нами борт танкера. Они, оказывается, описали круг. У нас не оставалось времени, чтобы уйти от столкновения. Они врезались в нас, когда мы были на глубине всего в пятнадцать метров. Оба перископа снесло к черту, но корпус высокого давления выдержал — просто чудо! Нас спасли какие-то сантиметры. Мы не могли всплыть: люк боевой рубки совершенно заклинило. Не слишком приятно, если не можешь оглядеться вокруг, не говоря уже о том, чтобы вылезти из лодки. Отвратительное ощущение. В конце концов мы выбрались через люк камбуза и вскрыли люк рубки при помощи кувалды и зубила. Ни о каком аварийном погружении и речи быть не могло… Никто ни разу не осмелился спросить Меркеля, как он умудрился привести лодку назад, на базу, через две тысячи миль, с искалеченной боевой рубкой и вообще без перископов. Но у Меркеля волосы успели поседеть еще до этого случая. Пытаясь приготовить камеры к съемке в каюте унтер-офицеров, я оказался свидетелем оживленной дискуссии ее обитателей. Невзирая на близость конвоя, они снова обсуждают тему номер один. — Тебе было бы любопытно взглянуть на его последнюю подругу. Родилась в 1870 году. Первым делом у нее надо было смести паутину между ног… Зейтлер издает мощную отрыжку, рожденную в глубине его желудка. — Тебя можно было бы запеленговать по звуку с большой дистанции! — восхищенно произносит Пилигрим. Я ищу убежища в носовом отсеке. Свободные от вахты наблюдатели, не то пятеро, не то шестеро, расселись, кто скрестив, кто вытянув ноги, на пайолах под качающимися гамаками. Не хватает только костерка. На меня набрасываются с расспросами: — Ну, что там? — Все идет по намеченному плану. Жиголо размешивает что-то в своей чайной чашке грязным ножом. — Бульон — дерьмовый, — усмехается Арио. — но зато очень питательный. Пришедший с мостика палубный матрос прикидывается удивленным: — Что это за охотники на привале? Затем он пытается протиснуться в их кружок, но Арио моментально портит ему настроение: — Не надейся на этот раз улизнуть с моим бутербродом! Ты вчера опять повторил свой фокус. В следующий раз я тебе голову вобью между плеч! Матросик намазывает себе маслом еще один кусок хлеба, усаживается поудобнее и обращается ко всей честной компании: — Позвольте мне открыть вам маленький секрет — вы все тупые свиньи. На это заявление никто и не думает обижаться. От волнения я не могу оставаться на одном месте. Вернувшись в каюту младших офицеров, мне не приходится долго прислушиваться, чтобы понять, о чем они говорят на этот раз. Слово имеет Зейтлер: — Когда я служил на тральщике, у нас на борту был один урод вроде этого. — Если по какой-то случайности урод, о котором ты рассказываешь, — это я, то ты вполне можешь рассчитывать получить страховку от несчастного случая! — объявляет Френссен. — причем очень быстро. — Как ты мог принять это на свой счет? Ты ведь у нас просто гений! Кто говорит о тебе? — Если башмак подошел [69] … — встревает Пилигрим. Я оглядываю каюту. Радемахер задернул свою занавеску. Зейтлер строит из себя обиженного; очевидно, он передразнивает Френссена, который только и ждет, чтобы с ним заговорили. Открывается люк на камбуз. Следующий, ведущий в моторный отсек, тоже распахнут. Гул дизелей заглушает все разговоры. «Десятиминутная готовность!» — слышу я чей-то голос. Сутолока, брюзжание, проклятия: вахта машинного отделения готовится заступить на смену. Сейчас, должно быть, 18.00. Вновь на мостик. Скоро начнет смеркаться. Темные тучи закрывают серое небо. Звук от впускных сопел турбонагнетателей, всасывающих воздух по обе стороны от мостика, перекрывает шум дизелей. — Не хотел бы я оказаться на месте командира этого конвоя, когда на них накинется вся наша стая, — громко заявляет Старик из-под бинокля. — Они еле тащатся! В конце концов, они не могут двигаться быстрее своего самого тихоходного парохода. И никакой возможности маневрирования. Некоторые капитаны просто обречены стать мишенями — а если весь этот выводок еще и будет постоянно совершать предсказуемые повороты по жестко установленной схеме — боже мой! Они все привыкли двигаться только по прямой, и правила предотвращения столкновения судов в открытом море писаны не для них… Спустя немного времени он продолжает: — Каждый, кто ходит на этих нефтеналивных танкерах — либо сверхчеловек, либо ненормальный. Неделями тащиться на посудине, до краев наполненной бензином, в ожидании попадания торпед! Нет уж, увольте меня! Он долго молча вглядывается в бинокль. — Они сильные парни, — наконец ворчит он. — Я слышал об одном моряке, которого экипаж эсминца выудил из воды в четвертый раз. Он три раза плавал [70] , три раза его спасали, и он пошел в рейс в четвертый раз — это о чем-то говорит. Само собой, им хорошо платят; любовь к Родине плюс солидный банковский чек — наверно, это лучшая почва для выращивания героев. Затем он сухо добавляет: — Впрочем, иногда обходятся одним алкоголем. У нас уже некоторое время поднята рамочная антенна. Теперь мы посылаем приводные радиосигналы для других подлодок в нашем районе. Переставляльщики флажков в штабе в Керневеле тоже получают короткие сигналы, передаваемые с часовыми интервалами, внешне беспорядочный набор букв, из которого, однако, они получают все, что им следует знать о конвое: координаты, курс, скорость, количество кораблей, систему охранения, нашу ситуацию с топливом и даже погоду. Изменения нашего курса дают им возможность представить картину движения конвоя. Нам запрещено атаковать, пока не подтянутся другие лодки. Настроение в лодке изменилось. В каютах стало необычайно тихо. Похоже, возбуждение спало. Большинство членов команды лежит, решив употребить последние часы перед атакой на сон. На центральном посту все системы давно уже испытаны, все контакты проверены и перепроверены по нескольку раз. Теперь помощникам на посту управления нечем заняться. Один из них разгадывает кроссворд и спрашивает меня, не знаю ли я французский город, начинающийся на «Ли» — — Лион. — Спасибо. Подходит. С кормы появляется шеф. — Ну, как тут дела? — интересуется он. — Хорошо, насколько я могу судить. Похоже, никакая проблема, кроме топливной, не тяготит шефа. Он успел в свое удовольствие обежать всю лодку, так что теперь он садится на рундук, чтобы поболтать: — Вроде бы все вычисления оправдали себя. А я уж было разуверился. Бог мой, в какое дерьмовое время нам приходится патрулировать! А раньше было veni, vidi, vici [71] : в добрые старые времена можно было залечь на океанском маршруте и ждать, пока кто-нибудь сам не выйдет на тебя. Теперь их Величества редко балуют нас своими посещениями — в общем-то, правильно делают, с их точки зрения. 19.00. На посту управления лежит приготовленная оптическая система ночного наведения, вокруг которой суетятся три человека: проверяют механизм пуска торпед. Мне показалось, что кто-то произнес: — Целая вереница посудин — мы просто обязаны попасть в них! И снова на мостик. Сейчас 19.30. Здесь собрались все офицеры, за исключением инженера-стажера. Шеф забрался на стойку целеуказателя и уселся там, как охотник в засаде на дереве. Наш курс — 180 градусов. Небо позади столбов дыма расслоилось на кроваво-красные полосы, словно там поставили гигантскую палатку. Солнце опустилось за тучи. Красные тона медленно переходят в бледно-шелковистую зелень. Несколько облаков с рваными краями медленно плывут низко над линией горизонта, все еще подсвеченные закатным светом. Своим плавным движением, залитые розоватым оттенком, с вкраплениями более ярких блесток, они похожи на каких-то экзотических золотых рыбок с широкими хвостами. Их чешуя, сверкая и искрясь, отражает падающий на нее свет, а затем снова меркнет. Иногда на них появляются темные пятна, похожие на отпечатки пальцев. На востоке встает ночь. Один участок неба за другим заполняется темнотой, которую мы ожидали с таким нетерпением. — Штурман, запишите: «19.30 — сумерки — горизонт немного приблизился — ясно различимо построение конвоя в четыре колонны — ночью собираемся атаковать». Будем считать это черновым наброском для занесения в боевой журнал. Старик отдает приказание в машинное отделение. Рев дизелей незамедлительно сбивается с ритма и стихает. Опять вокруг нас слышны лишь звуки бесконечного странствия по волнам. Белая грива нашего кильватера исчезает, превратившись в ярко-зеленый шлейф, тянущийся по пятам за нами. Теперь мы оказались далеко впереди конвоя. Замысел заключается в том, что несмотря на быстро ухудшающуюся видимость у нас еще будет достаточно времени заметить их каждую смену курса, чтобы скорректировать наш таким образом, чтобы палубные надстройки пароходов все время оставались низко над горизонтом. В небе уже появился диск луны, как будто из белого мела, который постепенно начинает светиться. — Может, придется еще чуть-чуть подождать, — обращается ко мне Старик. Не успел он договорить, как наблюдающий за правой кормовой зоной сообщает: — Мачты сзади по ходу! Все наши бинокли разворачиваются в том направлении. Я ничего не вижу. — Черт его дери! — бормочет Старик. Я скашиваю на него глаза, чтобы понять, куда направлен его бинокль. Затем я навожу бинокль на горизонт и начинаю медленно вести влево, стараясь повернуть его на тот же угол. С большим трудом можно отличить горизонт от вечернего неба. Я продолжаю искать. Есть! Действительно, мачта! Тонкая, как волос! Дымного плюмажа нет — значит, корабль сопровождения. Корвет? Эсминец? Тральщик, описывающий свой большой ежевечерний круг, чтобы очистить окрестности от мин до наступления темноты? Они уже заметили нас? В их «вороньих гнездах» всегда сидят лучшие моряки! В любом случае, мы оказались прямо перед ними с западной стороны, где тьма еще нигде не сгустилась в достаточной степени. Мы слишком четко выделяемся на фоне горизонта. Почему Старик ничего не предпринимает? Он сгорбился, как гарпунер у своей пушки, ожидая, когда снова забьет фонтан кита. Не отнимая от глаз бинокль он командует: — Обе машины — самый полный вперед! Никаких указаний относительно рулей глубины. Никакой команды к погружению. Турбины взревели. Лодка прыгнула вперед. Бог мой, эти белые буруны кильватерного следа выдадут нас Томми! Конечно же, наш корпус выкрашен в серый защитный цвет, но этот белый след и синеватое облачко выхлопных газов над ним… Сейчас дизели изрыгают из себя столько дыма, как неисправный трактор. Затянутый плотной пеленой выхлопов, горизонт за нашей кормой полностью пропадает, а вместе с ним и иголочка мачты. Я не могу понять, вырастает она или уменьшается. Если мы не можем разглядеть их, может, они нас тоже не видят. Дизели угрожающе рычат. Они по-настоящему вгрызаются в топливные запасы шефа. Я замечаю, что шеф исчез с мостика. Бинокль Старика по-прежнему смотрит за корму. Мы не отклонились от нашего курса ни на градус. Штурман вместе с ним всматривается назад. По прошествии некоторого времени Старик отдает приказание обеим машинам малый вперед. Длина кильватерного следа сокращается. Постепенно сизая дымка за нами рассеивается. Старик и штурман пристально рассматривают горизонт. Я делаю то же самое, сантиметр за сантиметром. Ничего. — Хм! — произносит Старик. Штурман хранит молчание. Он держит бинокль в равновесии меж вытянутых больших и средних пальцев. Наконец он отвечает: — Ничего, господин каплей! — Вы записали, когда мы заметили их? — Jawohl, господин каплей! В 19.52. Старик подходит к люку и передает вниз: — В журнал: «19.52. Заметили корабль сопровождения» — Записали? — «Ушли, развив максимальную скорость на поверхности — Эскортирующий корабль не увидел нас за дымовой завесой нашего выхлопного газа» — Успеваете? — «за завесой нашего выхлопного газа». Так вот что это было на самом деле. Старик преднамеренно использовал выхлопы. Мое сердце неистово колотится. — Увлекательно, правда? — спрашивает он. Затем — новая неожиданность. С западной стороны высоко в небо взлетает ракета; она зависает наверху на некоторое время и, описав дугу, похожую по форме на ручку трости, падает вниз и гаснет. Командир первым опускает бинокль: — Что бы это могло означать? — Они меняют курс! — высказывает догадку штурман. — Возможно — а возможно, вызывают эсминцы, — ворчит командир. — Мы не хотим, чтобы они именно сейчас загнали нас под воду. Смотрите в оба, господа! Дневной отдых закончился, — и вскоре добавляет: — Выпустить ракету — да они, видно, с ума сошли! Штурман обращается к хроникеру в глубине лодки: — Осветительная ракета над конвоем на десяти градусах — и отметьте время! — Забавно, — снова бормочет Старик. Затем он поворачивает лицо к луне. — Будем надеяться, что мы скоро избавимся от этой гадости! Я стою рядом ним и смотрю в направлении его взгляда. Луна похожа на человеческое лицо: упитанное, круглое, с лысой головой. — Точь-в-точь удовлетворенный завсегдатай борделя, — отзывается о нем второй вахтенный офицер. — «Двое, созерцающие луну», — негромко говорю я сам себе. — Что вы сказали? — Да так, ничего — название картины Фридриха. — Какого Фридриха? — Каспара Давида Фридриха — немецкого романтического художника. — Ясно. Любитель природы… — Мачты стали выше! — перебивает нас штурман. Конвой, должно быть, повернул в нашу сторону. — Опять сменили курс! Снизу сообщают новое положение руля: — Курс — двести градусов! Луна украсилась широким радужным ореолом. — Хоть бы ты пропала, — еле слышно бурчит командир. Затем он громко осведомляется о расходе топлива. Моментально является шеф, словно он подслушивал неподалеку в ожидании этого вопроса. Он рапортует: — Остаток сверили в 18.00, господин каплей. К настоящему моменту, в связи с максимальной скоростью, мы израсходовали не менее шести тысяч литров. Резервов практически нет. — У Первого номера еще осталось немного растительного масла для камбуза, — не унывает Старик. — А когда и оно закончится, мы пойдем домой под парусами. Я усаживаюсь на мокрый от брызг выступ рядом с платформой зенитного пулемета. Мимо меня проносятся непрестанно меняющие свои очертания белые полосы пены. Отражение луны на воде за нашей кормой дрожит, колеблемое расходящейся кильватерной волной. Мириады крошечных осколков складываются в новый узор калейдоскопа. Прозрачный океан светится изнутри неисчислимым количеством мельчайших зеленоватых точек. Корпус лодки явственно очерчен на фоне сияния — это планктон. Стальные полосы ограждения отбрасывают резкие тени на обрешетку палубы, прочерчивая на ней темные линии, разрываемые отдельными прутьями на части и складывающиеся вместе с ними в грани бриллианта. Эти грани двигаются. Полоса тени от ограждения падает на мои сапоги: наверно, лодка разворачивается в направлении конвоя. Внезапно снопы лучей бледно-зеленого света, похожие на распущенные веера, озаряют небосклон. — Северное сияние! Только его и не хватало! — раздается голос командира. Через весь небосвод протянулась гирлянда сверкающих стеклянных трубок, похожих на те, что свисают у нас дома с люстры в гостиной. По этой стеклянной занавеске волнами пробегает то бриллиантово-зеленое, то белое свечение. Из-за горизонта в небо тянутся переливающиеся копья, потухают, вспыхивают снова, слегка меркнут, вновь вытягиваются в длину по мере того, как становятся ярче. Вода вокруг лодки искрится, как будто усыпанная светлячками. Наш кильватерный след превращается в блестящий шлейф. — Прямо как праздничный фейерверк, — отзывается о зрелище командир, — Мило, но для нас не совсем кстати. По коротким фразам, которыми обменялись командир и штурман, я догадался, что они обсуждают, стоит ли нам атаковать середину конвоя на встречном курсе, двигаясь навстречу неприятелю. Штурман задумчиво поводит головой справа налево, затем — в обратную сторону. Старик, похоже, тоже колеблется. — Лучше не будем! — наконец объявляет он и поворачивается к луне. Она похожа на почти идеальный круг, прорезанный в чернильном полотне неба, восхитительное белое пламя, которое светит, подобно газовому фонарю, белым, как мел, но необычайно ярким светом. Несколько туч дрейфуют от одного края небосвода к другому, как серые льдины. Оказавшись в свете луны, они тоже начинают светиться; местами эти небесные айсберги кажутся украшенными россыпью сапфиров. Внизу, под луной, океан напоминает огромный лист смятой фольги, искрящейся и сверкающей, отражающей лунное сияние одновременно тысячами лучей. Такое впечатление, будто лунный свет заставил океан застыть в изумлении. Волн нет — лишь неподвижные груды бриллиантов. Внезапно мне вспомнилась сцена в баре «Ройаль» в ночь перед нашим выходом — Томсен. Не надо думать сейчас об этом. Невзирая на лунный свет, Старик пытается подкрасться поближе к конвою, надеясь на наш темный задний план и, вероятно, полагаясь на ослабнувшую бдительность моряков конвоя. Конечно же, мы невысоко высовываемся из воды, и при такой скорости от нашего носа расходятся не очень заметные волны. Если бы мы могли повернуться к врагу в фас, носом или кормой, мы были бы практически не видны. К сожалению, сейчас это невозможно: мы вынуждены следовать вместе с конвоем параллельным курсом, немного опережая корабли. Почему вокруг такого большого конвоя так мало эскорта? — задаю я себе вопрос. Неужели для прикрытия своих флангов Томми смогли выделить лишь один корабль? Или мы уже оказались между внешним кольцом защиты и самим конвоем? Старик знает, что надо делать. Это у него не первый конвой. Он отлично изучил тактику противника. Однажды он даже наблюдал в перископ глубинную атаку, направленную против него самого. Капитан эсминца решил, что лодка лежит глубоко в установленном месте, которое Старик уже давно успел покинуть. Старик полностью остановил двигатели, лодка зависла на перископной глубине, а он наблюдал, как эсминец утюжит облюбованный им участок моря, устилая его ковром из глубинных бомб. Он взял на себя роль спортивного комментатора, ведущего репортаж с захватывающего состязания, чтобы команда могла разделить с ним удовольствие. Но сейчас он хранит молчание. — Четыре колонны, — единственное, что удалось услышать от него за последние пятнадцать минут. Удирая от дозорного корабля мы, очевидно, намного обогнали конвой. Вот поэтому некоторое время мы шли малым ходом. Командование наверняка направило сюда другие лодки, которые пока не успели подтянуться. Так что пока наша задача — сообщать о направлении движения конвоя. — Может, подойдем еще поближе? Вопрос командира адресован Крихбауму. — Ммм! — все, что отвечает штурман, не сводя бинокля с конвоя. Для Старика мычание оказывается достаточным выражением согласия. Он отдает рулевому команду, которая по диагонали сближает нас с курсом конвоя. Мы опять молча замираем. Волнуемся? Боже упаси! «Как сухопутные моряки» [72] — проносится у меня в голове. Сухопутные? При чем тут суша? Но я тут же одергиваю себя: «К дьяволу все посторонние мысли! Лучше соберись и смотри повнимательнее!» — Занять боевые посты! — хрипло раздается голос командира. Он вынужден откашляться, чтобы прочистить голосовые связки. Снизу один за другим доносятся громкие крики: — Старшему инженеру: занять боевые посты в машинном отделении! Шеф докладывает на мостик: — Расчеты нижней палубы заняли боевые посты! Но это еще не все: — Первому вахтенному офицеру: торпедной команде занять боевые посты! А теперь слышен высокий голос первого вахтенного, который не спутаешь ни с чьим: — Торпедная команда заняла боевые посты! Приносят дальномер, чтобы определить наводку на цель. Первый вахтенный офицер осторожно устанавливает его на штырь, словно это — сырое яйцо. Если смотреть с кораблей конвоя, мы находимся прямо на лунной дорожке. Я никак не могу взять в толк, почему Старик не укроется в тень. Скорее всего, он думает, как могут рассуждать они: «Море сияет, как фольга при свете луны, ярче, чем при полуденном солнце. С чего это вдруг немецкие субмарины окажутся здесь?» Старик явно рассчитывает на то, что защита врага с лунной стороны будет слабее. И похоже, он прав: если бы с этой стороны в ней не было брешей, нас бы уже давно заметили. Я представляю себе расположение транспортов и кораблей эскорта так отчетливо, как будто вижу их на фотографии, сделанной с самолета-разведчика: четыре кильватерных колонны вытянулись прямоугольником, в центре которого — самые ценные корабли — танкеры, два корвета или сторожевых корабля в передовом охранении носятся широкими кругами перед конвоем, чтобы не дать никакой подлодке проскользнуть промеж пароходов в хвост конвоя, разойдясь с конвоем на встречных курсах. Взад и вперед мечутся эсминцы и корветы, прикрывающие фланги, конечно же, с той стороны, где нет луны. И далее, на большом удалении от всего этого скопища, арьергард — убийцы, корабли сопровождения, которые на самом деле предназначены не для защиты конвоя, так как подлодки едва ли в состоянии атаковать конвой с тыла. Их задача — позаботиться о каждой лодке, обнаруженной дозорными корветами, и обрабатывать ее до тех пор, пока конвой будет двигаться дальше. 20.00. Мне пришло в голову, что неплохо бы было иметь при себе вторую пленку для ночной съемки. Озаренный этой удачной идеей, я сломя голову бросаюсь вниз, устроив по пути немалый тарарам. Только я достиг центрального поста, как сверху раздается крик сразу нескольких голосов. Позабыв о пленке, я так же спешно карабкаюсь снова наверх. — Приближается корабль, — это командир, — Вон там — с внешней стороны — видите, высовывается оттуда. Я затаил дыхание. Впереди, четыре румба по левому борту, я замечаю мачты парохода. Но Старик глядит назад. Я смотрю в том же направлении. Вот и он: узкий силуэт, выступающий над горизонтом. Что мы теперь будем делать? Нырнем? Скроемся? Откажемся от добычи? Пошлем ее к черту? — Обе машины — полный вперед! — звучит ровный голос командира. Неужели он применит уже испробованную уловку и будет двигаться дальше? — Один румб лево руля! Значит, будет что-то новое. Спустя минуту командир раскрывает свой замысел: — Сближаемся с конвоем! Когда я вновь нацеливаю свой бинокль на транспорты, штурман извещает более чем будничным голосом: — Мачты растут! Нам придется либо нырнуть, чтобы ускользнуть от приближающегося эсминца, либо подойти вплотную к конвою. Наш кильватерный след виляет по сторонам, как огромный хвост. Над ним растекаются выхлопы дизелей, скрывая нас за своей дымкой; если повезет, этот трюк опять сработает. Как бы то ни было, сквозь эту завесу я больше не вижу тень эсминца. Я поворачиваю бинокль вперед. Теперь конвой — прямо перед нашим носом. — Черт бы его побрал! — вырывается у командира. — Эсминец, похоже, начал отставать, — сообщает штурман. Проходят томительные минуты неуверенности, пока он не подтверждает. — Дистанция увеличивается! Командир больше ни разу не взглянул на эсминец. Все его внимание приковано к вырастающим на горизонте возвышенностям — прямо у нас по курсу. — Наш курс? — Пятьдесят градусов! — Возьмите пятнадцать румбов вправо, курс — сто сорок градусов! Я по-прежнему не могу пошевелиться от страха. — Они идут достаточно свободным строем… — замечает командир, и лишь теперь возвращается к эсминцу. — Хорошо, что мы не нырнули. На этот раз он подобрался к нам близко. Неожиданно он спрашивает штурмана: — Крихбаум, какое чувство вы испытали? Штурман, не пошевелив локтями, отрывается от своего бинокля и поворачивает голову к командиру: — Да уж известно какое, господин каплей! Правильно. Надо работать! — Тогда полный вперед! Любопытный разговор, подумал я. Они что, убеждают друг друга? Я бросаю взгляд назад, в боевую рубку. С вычислителя положения цели, с определителя склонения и с механизма пуска торпед сняли чехлы. Шкалы мерцают голубоватым светом. — Время? — обращается командир вниз. — 20.10! Невозможно поверить, что нам позволили незамеченными никем идти борт о борт с кораблями конвоя, как будто мы тоже из их числа. — Не нравится мне этот силуэт, — негромко говорит командир штурману. Я смотрю в том направлении и в бинокль различаю тень. Она движется под острым углом относительно нашего курса. Но вот приближается или удаляется — сказать нельзя. Тридцать градусов или сто пятьдесят? Это точно не пароход! Но Старик опять повернулся вперед. Первый вахтенный офицер суетливо возится с дальномером. Он то посмотрит в окуляр, то на мгновение разогнет спину, чтобы оценить направление невооруженным глазом, взглянув на конвой поверх бульверка. Старик, ощущая его нервозность, тихонько интересуется насмешливо-сочувственным голосом: — Нормальная видимость, господин первый вахтенный офицер? Старик снова и снова оглядывается на луну. Наконец его раздражение прорывается наружу: — Если бы ее можно было сбить оттуда… Я возлагаю надежду на тучи, которые большими кучами обложили горизонт и постепенно поднимаются ввысь — но так медленно, лениво, что пройдет еще немало времени, прежде чем они скроют луну. — Они отворачивают направо! — говорит Старик, которому незамедлительно вторит штурман: — Я так и предполагал! Тени и правда стали менее отчетливы. Старик приказывает повернуть на десять румбов вправо: — Они ведь не выкинут никакого нового фокуса? Я стою так близко от целеуказателя, что слышу каждый выдох первого вахтенного. Мне не по себе: неясная тень больше не видна. — Время? — 20.28! VIII. Вторая атака Побелевшая луна приобрела более льдистый холодный оттенок. Небо вокруг ее четко очерченного гало чистое. Но от горизонта надвигается одна туча, похожая на авангард наступающих полчищ. Но мой взор устремлен именно на это облако. Сперва оно двигается в правильном направлении, затем начинает замедляться, пока наконец почти не перестает подниматься вверх; вот оно начинает растрепываться на лоскуты, распускающиеся по одной нитке. Оно тает у нас на глазах. Вскоре от него остается лишь легкая дымка. — Черт возьми! — шипит штурман. Но вслед за ним другая туча, еще более громоздкая и тяжеловесная, чем первая, решается оторваться от горизонта. Ветер сносит ее слегка в сторону, как раз туда, куда нам нужно. Никто больше не ругается, словно она может обидеться на ругань. Я отвлекаюсь от облака, сосредоточив внимание на горизонте. Я различаю в бинокль нос, корму и надстройки в средней части транспортов. Командир излагает первому вахтенному офицеру свой план: — Устремиться на них и произвести пуск. Как только торпеды выйдут, немедленно переложить руль влево. Если эта туча будет подниматься и дальше, я перейду в генеральное наступление! Первый вахтенный сообщает вводные данные для вычислителя положения цели, который обслуживает один наводчик в боевой рубке, а другой — на посту управления. — Аппаратам с первого по четвертый — приготовиться к пуску из надводного положения! Все четыре торпедных аппарата заполнены водой. Из носового отсека по переговорной трубе докладывают: — Аппараты с первого по четвертый к пуску из надводного положения готовы! — Соединить дальномер и вычислитель положения цели. Пуск будет произведен с мостика! — отдает распоряжение первый вахтенный. Команда звучит слаженно. Значит, он способен на это. Наверное, он заучил ее как следует. Помощник за вычислителем в боевой рубке подтверждает полученную команду. Старик ведет себя так, будто вся эта литургическая антифония [73] не имеет к нему ни малейшего отношения. Лишь напряженная поза выдает, что он внимательно следит за всем, что творится вокруг. Теперь первый вахтенный офицер передает помощнику в рубке: — Нос вражеского корабля направлен вправо — угол пятьдесят — скорость противника десять узлов — дистанция три тысячи метров — скорость торпеды тридцать — глубина три метра — позиция меняется. Первому вахтенному вовсе не обязательно заботиться о точном задании угла пуска торпеды. Система наведения на цель сама рассчитывает его. Устройство напрямую соединено с гирокомпасом и дальномером, а также с торпедами, рулевой механизм которых постоянно корректируется. Каждое изменение курса лодки автоматически передается торпедам. Первому вахтенному офицеру остается только удерживать цель в перекрестье дальномера на мостике. Он наклоняется к прицелу: — Приготовиться к сверке параметров! …Отклонение…Ноль! — Должно получиться! — бормочет командир. Он еще раз смотрит на луну. Второе облако остановилось, зависнув, как воздушный шар, привязанный тросом, который удерживает его на заданной высоте. До края луны осталось три ширины ладони: там он висит и не сдвигается ни на йоту. — Ну же, один хороший рывок! — штурман потрясает кулаком; я никак не ожидал такого всплеска эмоций от всегда спокойного Крихбаума. Но нет времени изумляться поведению штурмана; командир резко оборачивает голову назад и приказывает: — Самый полный вперед! Круто лево руля! Начинаем атаку! Открыть торпедные люки! Крики внизу повторяют его команды. Нос лодки уже начал описывать круг вдоль горизонта — в поисках чужих силуэтов. — Цель — корабли в середине! — Так держать! Курс — девяносто градусов! Лодка несется прямиком на темные очертания, которые вырастают с каждой секундой. Лемех форштевня взрезает сверкающее море, отваливая в обе стороны толстые пласты искрящейся воды. Вспучивается волна, блистая тысячами граней. Носовая часть лодки приподнимается, и поток брызг сразу обдает нас душем. Дизели работают на максимальных оборотах. Вибрирующий бульверк ходит ходуном. — Выбирайте цель! — велит командир. Склонившийся над прицелом первый вахтенный офицер не отрывается от окуляра. — Вон там два перекрывающихся силуэта, мы ударим по ним. Видите? Слева от одинокого транспорта! Большему кораблю потребуется две торпеды, на остальные — по одной. Пускайте две торпеды: одну перед мостиком, другую — позади грот-мачты! Я стою за спиной командира. — Аппараты с первого по четвертый — товсь! Мое прыгающее сердце подкатило куда-то к самому горлу, мысли путаются. Ревущие двигатели, тени кораблей, посеребренное луной море, последний рывок! Мы — подлодка, именно для этого и созданная; будем надеяться, что все сработает. Первый вахтенный держит мишень в прицеле. Уголки его рта опущены, голос по-деловому сух. Он постоянно перепроверяет свои цифры. Правая рука легла на пусковой рычаг. — Подсоединить первый и второй аппараты — угол шестьдесят пять — следить за изменением угла! — Сообщите угол! — Угол семьдесят… угол восемьдесят! Я слышу, как командир совсем рядом со мной произносит: — Аппараты первый и второй: пуск разрешаю! Все мои чувства обострились: ни рапорта — лодка ничуть не покачнулась — вообще ничего! Лодка продолжает мчаться вперед, все ближе и ближе к транспортам. Они ничего не заметили! — ничего! — Подсоединить третий аппарат! — Третий аппарат — пли! — Десять градусов лево руля! — приказывает командир. Лодка начинает поворачивать, выбираю свою очередную жертву из цепочки судов. — Подсоединить четвертый аппарат! — раздается голос первого вахтенного. Он ждет, пока мы не наведемся на новую цель, и затем командует. — Четвертый аппарат — пли! В этот миг я замечаю длинный низкий силуэт корабля рядом с выбранным в качестве цели пароходом — эта тень не такая темная, как остальные — похоже, корабль выкрашен в серый цвет. — Руль круто влево! Подсоединить кормовой аппарат! — на этот раз приказ отдает командир. Лодка в повороте сильно кренится на борт. Тени уходят от нас направо. — Корабль поворачивает в нашу сторону! — предупреждает штурман. Я вижу, что теперь наша корма нацелена на силуэты, оставшиеся позади. Но я также вижу, что светлая тень сужается. Я могу даже различить полоску волны, поднятую ее форштевнем. — Пятый аппарат — пли! Руль круто вправо! кричит командир. Едва лодка накренилась в другую сторону, как сверкает красно-оранжевая вспышка, за которой через доли секунды следует еще одна. Мощный удар, просвистевший в воздухе, поставил меня на колени, его резкий звук проникает в меня подобно холодному лезвию клинка. — Сволочи, они открыли огонь! ТРЕВОГА! — орет Старик. Один прыжок — и я уже падаю в люк. На мои плечи обрушиваются тяжелые сапоги. Я отскакиваю в сторону, налетев на столик с картами, и скрючиваюсь от боли. Кто-то передо мной катится по палубе. — Погружение! — кричит командир и немедленно вслед за этим. — Круто право руля! Сверху хлестнула вода. Из-за большой скорости мы входим в воду круче, чем обычно, но, не обращая на это внимания, командир приказывает: — Все — на нос! — Чертовски здорово получилось! — восклицает он, поравнявшись с нами. До меня с трудом доходит, что он хвалит вражеских канониров. Вереница людей, спотыкаясь, пробирается через отсеки. Я замечаю испуганные взгляды. Все начинает скользить. Кожаные куртки и бинокли, висящие на крючках по обе стороны от люка, отрываются от переборки. Стрелка глубинного манометра пролетает одно деление шкалы за другим, пока шеф не приказывает перевести рули глубины в реверсивное положение. Куртки и бинокли плавно, как в замедленном кино, возвращаются к стенке. Лодка стоит на ровном киле. Я не могу перехватить взгляд командира. «Чертовски здорово получилось!» — если бы получилось чуть лучше, нам бы настал конец. В моей голове сидит единственная мысль: торпеды — что с торпедами? — Так я и думал — это был эсминец, — говорит командир. Он запыхался. Я вижу, как вздымается его грудь. Он оглядывает всех нас, как будто желая убедиться, что все присутствуют, затем негромко предупреждает: — Теперь их черед сделать ответный ход! Эсминец! Так близко от нас! Старик должен был знать, что бледная тень — это не транспорт. Эсминцы Томми выкрашены в серый цвет, как и наши. К тому месту, где мы скрылись под водой, на полном ходу спешит эсминец! «Ответный ход»! Похоже, он будет очень взрывчатым. — Опустите ее на сто метров — только не торопясь, — приказывает Старик. Шеф тихо повторяет команду. Он сгорбился позади операторов глубинных рулей, не сводя глаз с манометров. Слышен шепот: — Сейчас начнется! Хочется сжаться, стать маленьким, незаметным! Как там наши торпеды? Неужели все прошли мимо? Может такое случиться? Все пять? Двойной залп, затем два одинарных и пуск из кормового аппарата во время разворота. Ладно, положим, пятую торпеду выпустили, не успев как следует навестись на цель. Но другие? Почему нет взрывов? Лицо шефа еще ближе наклоняется к круглому глазу манометра. На его лбу капельки пота блестят, подобно жемчужинам росинок. Я вижу, как некоторые капельки сливаются вместе и скатываются вниз, оставляя за собой влажную дорожку, похожую на след улитки. Он нетерпеливо вытирает лоб тыльной стороной ладони. Мы не шевелимся ни на сантиметр. Каждое мгновение они могут оказаться над нами. Что произошло не так? Почему не слышно взрывов? Все замерли в тягостном молчании. Стрелка глубинного манометра проходит еще десяток делений. Я пытаюсь упорядочить свои мысли. Сколько времени прошло с момента погружения? — С какой скоростью двигался эсминец? — Промазали! — Все мимо! — Проклятые торпеды! — Привычное подозрение — саботаж! Что же еще? Неисправные рулевые механизмы, сволочи! А теперь каждую минуту Томми могут порвать нам задницы! Старик, видно, совсем рехнулся! Он провел торпедную атаку! На поверхности! Пошел на них прямо в лоб! Они, наверно, глазам своим не поверили! Интересно, сколько метров было до них? Сколько секунд потребуется эсминцу, чтобы настичь нас на максимальной скорости? А эти показушные маневровые команды? Право руля! — с ума можно сойти: Старик приказал повернуть круто на правый борт в тот момент, как мы уходили под воду. Так никто никогда не поступает. На что он рассчитывал? Потом я понимаю: Томми видели, как мы нырнули вправо. Старик попробовал одурачить их — будем надеяться, они не настолько искусны, как мы! Старик уселся боком на рундук с картами. Мне видна лишь его согнутая спина да смутно белеющая над поднятым воротником подбитой мехом куртки фуражка. Штурман практически полностью закрыл глаза: они превратились в щелки, сделанные резцом на лице деревянной статуи. Он закусил губу. Его правая рука цепко держится за кожух выдвижного перископа. В двух метрах от меня лицо помощника по посту управления кажется не более чем бледным пятном. Тишину нарушает далекий приглушенный звук — как будто палочка ударила по плохо натянутой коже барабана. — Одна есть! — шепчет командир. Он резко вскинул голову, и я увидел его лицо: глаза сузились, рот широко открыт. Еще одно глухое сотрясение. — И эта тоже! Они идут слишком долго! — сухо добавляет он. О чем это он? О торпедах? Неужели две из них поразили цель? Второй вахтенный офицер распрямляется. Его кулаки сжаты, а стиснутые зубы оскалены, как у обезьяны. Ясно, что он еле сдерживается, чтобы не заорать. Но он лишь сглатывает слюну и поперхивается. Гримаса застывает на его лице. Стрелка глубинного манометра продолжает медленно ползти по шкале. Еще один барабанный удар. — Третья! — говорит кто-то. Эти глухие разрывы — и это все, чего мы ждали? Я зажмуриваюсь. Все мои чувства обратились в один только слух. И больше ничего? Но тут раздается такой звук, как будто один лист бумаги медленно разрывают пополам, и тут же быстро рвут другой на мелкие кусочки. Затем раздается жуткий скрежет металла, и теперь все вокруг нас рвется, грохочет, трещит, скребет. Я так долго сдерживаю дыхание, что теперь вбираю его в себя огромным глотком, чтобы не задохнуться. Черт побери! Что происходит? Старик поднимает голову: — Двое пошли на дно, штурман — их ведь двое, как по вашему? Слышен шум — наверно, это лопаются шпангоуты? — Они — получили — свое! — переводя дыхание на каждом слове, выдавливает из себя Старик. Никто не шевелится. Никто не издает победных воплей. Помощник на посту управления стоит рядом со мной, недвижим, застыв в привычной позе: опершись одной рукой о трап, повернув голову в сторону глубинного манометра. Оба оператора рулей глубины все еще закутаны в резиновую одежду, их зюйдвестки блестят от влаги. Стрелка белесого глаза манометра тоже замерла. Только сейчас я замечаю, что у рулевых-горизонтальщиков по-прежнему зюйдвестки одеты на головах! — Они шли слишком долго. Я уже перестал надеяться, — опять знакомо ворчит низкий голос командира. Треск и грохот, гул и скрежет, похоже, никогда не кончатся. — Вот теперь можно записать на свой счет парочку посудин. И тут потрясший лодку удар сбивает меня с ног. Я едва успел ухватиться за трубу, чтобы не упасть. Раздается звон битого стекла. Восстановив равновесие, я автоматически делаю два заплетающихся шага вперед, натыкаюсь на кого-то, ударяюсь об острый угол и проваливаюсь в проем люка. Вот оно. Прощупывают! Расслабляться пока еще рано! Я изо всех сил приваливаюсь левым плечом к стальному проему люка. Обеими руками я цепляюсь за трубу, проходящую под моими бедрами. Это место — только мое. Ладонями я чувствую на ощупь гладкий слой эмалевой краски и ржавчину с нижней стороны трубы. Железная хватка, как тиски. Я пристально смотрю на запястье то левой, то правой руки, как будто мой взгляд заставит их сжаться еще сильнее. Когда же будет следующий удар? Я медленно поднимаю склоненную голову, как черепаха, готовая втянуть ее под панцирь в любой момент, когда обрушится ожидаемый удар. Я слышу лишь чье-то громкое сопение. Мои глаза, словно под действием какой-то магической силы, прикованы к командирской фуражке. Он делает шаг, и его фуражка сливается с белой и красной шкалами по обе стороны водомера в одну картинку: клоунский полосатый кнут. Или леденцы неимоверных размеров, выставленные в вазах, подобно цветам, в витринах парижских кондитеров. Такой можно сосать целый день. Или маяк, который проплыл у нас слева по борту, когда мы покидали гавань. Он тоже был раскрашен красными и белыми полосами. Проем люка отбрасывает меня от себя. От оглушительного взрыва, кажется, лопнут барабанные перепонки. Удар следует за ударом, как будто океан начинен огромными пороховыми бочками, детонирующими одна за другой. Ковровая бомбардировка. Боже мой, на этот раз они почти достали нас! Сделали второй заход. Они не дураки и не попались на нашу уловку. Мой желудок сводят спазмы. Снаружи ничего не слышно, кроме оглушительного бурления воды, ринувшейся назад, в пустоты, образовавшиеся после разрывов! Подводный водоворот, подхвативший лодку, резко бросает ее из стороны в сторону. По счастью, я так плотно забился в свое укрытие, как будто я кручусь на центрифуге. Внезапно рев воды, кинувшейся сама на себя, желая заполнить вакуум после взрывов, стих, и мы снова можем слышать глухой рокот, стуки и скрежет других кораблей. Командир смеется, как сумасшедший: — Они точно идут ко дну — что ж, нам не придется давать по ним прощальный залп. Жаль, нельзя посмотреть, как эти корыта тонут. Я негодующе моргаю глазами. Но голос Старика вновь звучит по-прежнему: — Это был второй удар! Я начинаю улавливать голос акустика. Должно быть, мои органы чувств отключились на какое-то время. Акустик уже давно и подробно докладывает обстановку, но до этого момента я не слышал ни единого слова. — Эсминец по левому борту, двигается на тридцать градусов. Звук быстро усиливается! Командир впился глазами в губы акустика: — Что-нибудь изменилось? Акустик колеблется. Наконец он сообщает: — Звук уходит за корму! Командир тут же приказывает увеличить скорость. Только теперь мои мозги прояснились настолько, что я начинаю понимать, что происходит, и думать вместе со всеми. Есть надежда, что эсминец пересечет наш курс далеко позади лодки, к чему, очевидно, и стремится Старик. Мы не можем предугадать, в какую сторону повернет эсминец, который еще раз попытается пройти над нашими головами — Старик предполагает, что он повернет лево руля, ибо он перекладывает руль круто вправо. В отсек входит старший механик Франц. Его лицо бело, как мел. На лбу выступили крупные капли пота, блестящие, как глицерин. Хотя здесь нет волн, чтобы надо было удерживать равновесие при помощи рук, он сначала повисает на левой руке, затем перехватывается правой. — Они накрыли нас! — выпаливает он. Затем он начинает вопить, что ему нужны запасные кассеты для гирокомпаса. — Прекратить бардак! — зло обрывает его командир. Четыре взрыва гремят один за другим, слившись в один удар. Но их глубинные водовороты не доходят до нас. — Позади — далеко позади! — издевается Старик. — Это не так просто, как кажется. Вытянув левую руку на столике с картами, он расстегивает пуговицы воротника. Он собирается расслабиться с удобствами. Засунув руки в карманы кожаных штанов, он поворачивается к штурману. Одиночный разрыв — не близко, но эхо от детонации звучит на удивление долго. Бульканье и рев, похоже, никогда не прекратятся. Сквозь глухой шум доносится голос Старика: — Они опять плюнули не в тот угол! Ясно, что эсминец выбрал неверное направление — раздается еще пара далеких взрывов. Но зато звуки, порождаемые каждой бомбой, разорвавшейся хотя бы и в нескольких километрах от лодки, все равно терзают нас. И враг знает, как действуют на нашу психику бомбы, даже те, которые и близко не ложатся. — Штурман, запишите. — Jawohl, господин каплей. — «22.40 — начали атаку» — Ведь именно в это время, так, штурман? — «начали атаку. Колонны двигались плотным строем» — именно, плотным строем. Сколько было колонн, указывать не обязательно. «Впереди по курсу и с лунной стороны хорошо различимы эсминцы…» Как так? Хорошо различимы? Эсминцы хорошо различимы впереди по курсу… Значит, он не один? У меня пересохло во рту. Старик словом не обмолвился о них. Наоборот, он все время давал понять, будто с той стороны, откуда мы атаковали, эскорта вообще не было. — «…хорошо различимы». Успеваете? «Атаковали справа вторую колонну» — тоже записали? — Jawohl, господин каплей. — «Луна очень яркая…» — Это еще слабо сказано, — бормочет второй вахтенный офицер, но так тихо, чтобы командир не услышал. — «…очень яркая — но не настолько, чтобы было необходимо атаковать из-под воды…» Я вынужден встать, чтобы пропустить назад людей, которые ринулись в носовой отсек, когда прозвучала команда «Все — вперед!», и которым теперь надо сквозь тот же люк вернуться на свои посты. Они осторожно, как канатоходцы, крадутся на цыпочках, чтобы не наделать никакого шума. Старик приказывает опустить лодку еще глубже, и удерживать заданную глубину и курс в течение пяти минут. А когда акустик объявляет о начале очередной атаки, он погружает нас еще дальше. Он делает ставку на то, что экипаж эсминца не угадает этот его маневр, и поэтому они будут настраивать взрыватели бомб на прежнюю глубину… ту, которую мы держали достаточно долго, чтобы их акустик наверняка засек нас на ней. Снова докладывает акустик. Не остается никаких сомнений: эсминец идет за нами по пятам. Невзирая на взволнованный голос акустика, командир не дает рулевому новых указаний. Я понимаю: он откладывает любое изменение курса до последнего момента, чтобы у разогнавшегося наверху эсминца не было времени повторить маневр вслед за нами. Прямо как заяц, уворачивающийся от гончей. Он сворачивает в тот миг, когда собака, уверенная, что добыча у нее уже в пасти, готовится сомкнуть челюсти, и пролетает мимо, не успев повернуть из-за своей собственной большой инерции. Правда, надо признать, к нашему случаю эта аналогия не совсем подходит: мы не такие быстрые, как заяц, и наш радиус поворота слишком велик. Точнее говоря, совсем не подходит: эсминец всегда может развернуться быстрее нас. Но если он мчится полным ходом и хочет изменить курс, его тоже относит в сторону. У этой крошечной жестянки слишком маленькая осадка. — Неплохо глушат. Чертовски верный курс. Просто взяли немного высоковато… — после этого Старик командует: — Круто право руля. Левый двигатель — полный вперед! Все вспомогательные приборы уже давно выключены: радиотрансформатор, вентиляторы, даже гирокомпас. Я едва решаюсь дышать. Сижу тихо, как мышка. «Тихо, как мышка»? Там, наверху, кот — а мы, мыши, здесь внизу? В любом случае, не шевелись! На самом деле они должны были накрыть нас с первой попытки — они ведь были так близко к месту нашего погружения. Но Старик оказался слишком хитер для них. Сперва он развернул лодку узким фасом в их сторону, Затем повернул направо — и нырнул, но с положенным влево рулем. Как футболист, смотрящий в один угол ворот, забивает гол, послав мяч в противоположный. Старик удостаивает меня кивком головы: — Мы еще не расстались с ними. Настырные парни. Явно не новички. — Правда? — единственное, что я нашелся ответить. — Хотя они, наверно, уже слегка раздражены, — добавляет он. Он приказывает опуститься еще глубже: на сто пятьдесят метров. Если судить по докладам акустика, эсминец, как привязанный, следует за нами. В любой момент они могут дать своим моторам полный ход и пойти в новую атаку. Если бы у нас была лодка попроворнее. Старик велит прибавить ходу. Это очень рискованно: чем быстрее крутятся винты, тем больше они шумят. Томми смогут услышать наши электромоторы невооруженными ушами. Но, вероятно, командир прежде всего хочет уйти из зоны действия вражеского звукопеленгатора. — Эсминец становится громче! — негромко объявляет акустик. Командир шепотом отдает приказ опять снизить скорость. Значит, не получилось. Мы не смогли оторваться. Они по-прежнему преследуют нас. Они не дадут нам стряхнуть их с хвоста; скорее они позволят своим подзащитным посудинам плыть дальше безо всякого прикрытия. В конце концов, ведь не каждый день удается прочно подцепить на крючок подводную лодку. Гигантский молот обрушивается на лодку. Практически в это же мгновение Старик приказывает запустить трюмные помпы и увеличить скорость. Лишь только тряска за бортом улеглась, он останавливает насосы и переводит моторы на малый ход. — Тринадцать, четырнадцать, — считает штурман и добавляет еще пару меток на грифельной доске. Значит, сейчас было две бомбы. Я начинаю вспоминать: сначала на нас сбросили четыре. Затем второй заход: целая очередь бомб — решили, что их было шесть. Сходится? Приходится пересчитывать. Еще три, нет — четыре разрыва такой силы, что палубные плиты задрожали. Я чувствую, как детонация проникает до моих кишок. Я осторожно поворачиваю голову. Штурман пририсовал мелом еще четыре метки. Старик с места не сдвинулся. Он так повернул голову, чтобы одним глазом видеть глубиномер, а левое ухо направить на рубку акустика. — Мы и правда им не нравимся, — это голос прапорщика. Быть такого не может: он действительно что-то произнес. Теперь он уставился на пайолы: видно, фраза непроизвольно вылетела у него. Его все услышали. Штурман улыбается, а Старик повернул к нему лицо. На нем промелькнула тень веселья. Камушки. Сперва почудилось, что с левой стороны в корпус лодки бросили горсть крупного песка. Но теперь песок превратился в садовый гравий, который швыряют лопата за лопатой: третий, четвертый бросок, один за другим. Это их АСДИК. Такое чувство, как будто тебя, абсолютно голого, положили посреди огромной сцены и, осветив софитами со всех сторон, выставили на обозрение всей аудитории. — Свиньи! — бормочет помощник по посту управления, как бы обращаясь только к себе. В течение какого-то момента я тоже их ненавижу, но, если вдуматься, кто или что «они»: надрывный вой винтов, гудение начиненного взрывчаткой шершня, пронесшегося над лодкой, шорох камушков вдоль борта лодки? Эта тень, этот узкий силуэт, чуть светлее транспортных кораблей — вот и весь враг, которого я смог увидеть… Белки их глаз! Для нас эти слова — чушь собачья! Мы лишены зрения. Его у нас нет — остался только слух. Приложить ухо к стене! Почему молчит наш обер-предрекатель новых сбросов? Командир нетерпеливо моргает. Ничего нет? Все преклонят к тебе свой слух, Господи, ибо велика будет радость тех, кто услышит твои слова — или что-то навроде этого. Семинарист мог бы привести точную цитату; он едва различим в сумеречном свете. Брови акустика ползут вверх. Это еще один признак: значит, скоро все уши будут снова заложены. У них есть уши, но они не слышат. Один из псалмов Давида. Я превратился в слух. Я весь — одно большое ухо, все мои нервы сплелись в один слушающий узел. Они переплелись так же, как волшебный эльфийский волос опутывается вокруг молота, наковальни и стремени. Заткнуть уши — у нас их полно — преклонить слух — и стены имеют уши — натолкать вату в уши… Ну конечно, вот и ответ: они хотят содрать с нас шкуру, натянуть ее нам на уши. Интересно, как там сейчас наверху? Наверняка светло, как днем. Включены все прожектора, небо расцвечено осветительными ракетами на парашютах, чтобы заклятый враг не смог улизнуть. Стволы всех орудий опущены вниз, готовые немедленно дать залп, если удастся выгнать нас на поверхность. Докладывает акустик: — Эсминец на двадцати градусах! Шум быстро нарастает! — и, секунду поколебавшись. — Начинает атаку! В борт лодки врубаются два топора. Опять раздается дикий рев и бурление. Затем в середину яростного возмущения падают еще два удара. Я открыл рот, как делают артиллеристы, чтобы их барабанные перепонки не полопались. Как-никак, я прошел подготовку канонира военно-морского флота. Но сейчас я стою не у орудия — я нахожусь с другой стороны, посреди рвущихся снарядов. Отсюда нельзя скрыться. Нельзя лечь на землю. Окопаться — это просто смешно: под нашими ногами лишь стальные палубные плиты, покрытые узором «половые губы», как Зейтлер зовет эти тысячи маленьких рисунков. Я напрягаю всю свою силу воли, чтобы подавить приступ клаустрофобии, это проклятое чувство, когда хочется бежать куда угодно, только бы не стоять на одном месте. Твои ноги пригвождены к полу! Я молюсь, чтобы в моих подошвах был свинец, как у тех ярко-раскрашенных игрушек с бочкообразным низом, которые всегда встают обратно, как бы ты ни сбивал их. Слава богу, я могу хоть вспомнить, как их зовут: неваляшка… неваляшка, ванька-встанька, стойкий человечек, погремушка, щелкунчик. Яркие милые игрушки. Когда я думаю о них, мне становится хорошо. Меня тоже нельзя повалить с ног. Проем люка, куда я забился — самое лучшее место из доступных ныне. Я слегка ослабил хватку за трубу. Похоже, сейчас можно передохнуть. Расслабить мускулы, подвигать челюстью, пошевелить всем телом, не напрягать мышцы живота, восстановить кровообращение. Я впервые осознаю, насколько мучительно-неудобна моя поза. Любое наше движение определяется противником. Томми даже решают, какую позу нам принять. Мы втягиваем головы в плечи, всем скопом ждем ударной волны, а потом, как только снаружи раздастся рев, распрямляемся и позволяем себе расслабиться. Даже Старик предусмотрительно сдерживает иронический смех все то время, пока за бортом после взрыва не вскипает бурление. Акустик приоткрыл свой рот. У меня тут же перехватывает дыхание. Что на этот раз? Если б я только мог знать, где упала последняя череда бомб, как близко от лодки они разорвались или хотя бы насколько мы ушли от точки погружения. После нашей первой, неудавшейся попытки увильнуть, преследователи, похоже, описывают вокруг нас круги — сначала направо, потом налево, вверх и вниз — как на русских горках. Мы ничего не добились. Любое наше поползновение отвернуть в сторону и скрыться всякий раз обнаруживается врагом. Акустик закрывает рот и открывает его вновь. Он похож на карпа в садке рыбной лавки. Открывает, закрывает и открывает снова. Он объявляет очередную атаку. И тут же из его рубки хрипло доносится: — АСДИК! Он мог бы и не говорить. Этот звук — пинг-пинг — услышали все, кто находится на центральном посту. Впрочем, как и все матросы, сидящие на торпедах в носовом отсеке, и вахта на корме, в электромоторном и дизельном отделениях. Враг поймал нас щупальцами своего пеленгатора. В этот самый момент они поворачивают стальные штурвалы и обыскивают окружающее пространство пульсирующими лучами: чирп — чирп — пин — пин… АСДИК, напоминаю я себе, эффективен при скорости не более тринадцати узлов. При быстрой атаке эсминец теряет с нами контакт. На большой скорости АСДИК подвержен сильным интерференционным помехам от собственных шумов эсминца и возмущений, поднятых его винтами, что дает нам некоторое преимущество, позволяя в последнюю минуту немного уклониться от нацеленного на нас удара. Но их капитан тоже понимает, что мы не будем стоять на одном месте, ожидая, пока нас накроют. Парни, управляющие звукопеленгаторами, не могут сказать ему лишь одного — в какую сторону мы надумаем вильнуть. Тут уж он вынужден полагаться на свою интуицию. Наше спасение в том, что ни враг, ни его умная машина не могут точно знать, на какой глубине мы находимся. Здесь сама природа решила прийти нам на помощь: вода — это не просто вода, если взглянуть на ее толщу сбоку, то будет видно, что она образует слои, вроде тех, что формируют осадочные породы. Содержание солей и физические характеристики разных слоев всегда отличаются. Они-то и сбивают с толку АСДИК. Стоит нам внезапно перейти из слоя теплой воды в холодную, как АСДИК уже начинает ошибаться. Слой плотного планктона еще больше сбивает его с толка. А операторы там, наверху, не могут ни с малейшей уверенностью откорректировать свои расчеты нашей позиции, ибо не знают, где находятся эти треклятые слои. Херманн вовсю крутит рукоятку. — Доложить обстановку! — обращается Старик в направлении акустической рубки. — Шумы на трехстах пятидесяти градусах. Не проходит и пяти минут, как невооруженным ухом становится слышен звук винтов. Ришипитшипитшипитши — это атака не на полном ходу. Эсминец двигается с такой скоростью, чтобы иметь возможность отслеживать нас, и АСДИК отзывается громким и четким эхом. Новая атака. Четыре, пять взрывов. Рядом. Закрыв глаза, я представляю языки пламени, огни святого Эльма на мачтах, игристое свечение хризопраза, каскады искр вокруг темно-красной сердцевины, ослепительно белое лигроиновое пламя, крутящиеся колеса китайского фейерверка, ослепительные волны света, аметистовые лучи, пронзающие тьму, всепожирающие потоки пламени, вырывающиеся из бронзовых фонтанов, окаймленных радужными ореолами. — Учебное бомбометание, — шепчет Старик. Я бы так не назвал. Гигантский кулак ударяет со всего размаха по задрожавшей лодке. Я чувствую слабость в коленях в тот момент, как нас подбросило кверху. Стрелка глубиномера дернулась назад. Свет погас, раздался звон разбитого стекла. Мое сердце бешено колотится — наконец зажигается аварийное освещение. Я вижу, как Старик кусает нижнюю губу. Надо принимать решение. Погрузить лодку вниз, на ту глубину, где разорвались последние бомбы, или поднять на несколько десятков метров выше. Он приказывает поворот с одновременным погружением. Опять вниз по горке. Одна — две — три — но где? Вверху? Внизу? Слева? Учитывая последнее сотрясение, скорее можно предположить, что бомбы были спереди слева по борту. Но выше или ниже лодки? Ну вот опять. Снова докладывает акустик. Удар приходится прямо по моему третьему спинному позвонку. За ним еще — и еще: два прямых удара сзади по затылку и шее. С рулевого поста потянулся дым. Неужели вдобавок ко всему н нас еще и пожар? Или это обгорают кабели? Как бы не было короткого замыкания! Успокойся! С посудиной ничего плохого не может произойти: я на борту. Я бессмертен. Если я на борту, лодка неуязвима. Не остается никаких сомнений — заполыхала приборная панель. Бросается в глаза надпись на огнетушителе: Сохраняйте спокойствие! Заливайте огонь снизу! Мой мозг непрестанно повторяет: неуязвим — неуязвим — неуязвим. Помощник по посту управления вступает в бой и почти пропадает в дыму и пламени. Ему на помощь спешат двое или трое. Я замечаю, что у лодки появляется дифферент на нос — все тяжелее и тяжелее. Я слышу: «Клапан — в трюме пробит трубопровод». Но такой крен не может быть только из-за разрыва трубопровода. Почему шеф не выровняет корму? Для чего еще нужны выравнивающие емкости, как не для баланса. Хотя эсминец должен быть где-то поблизости, Старик отдает команду полный вперед. Ну еще бы! Лодка набрала уже слишком много воды, чтобы ее можно было удержать на плаву в неподвижном состоянии. Нам не обойтись без тяги винтов, которая создаст подъемную силу, приложенную к плоскостям рулей глубины, чтобы поскорее опустить корму. Если бы не эта необходимость, Старик ни за что не позволил бы так шуметь: такая скорость для лодки равносильна колокольчику, одетому на шею коровы. У нас нет выбора: или набрать скорость, или затонуть. Томми наверху, должно быть, сейчас слышат нас — наши двигатели, винты, трюмную помпу — безо всяких приборов. Они вполне могут отключить свой АСДИК, чтобы сэкономить электрический ток. Теперь помимо сложных вычислений курса Старику приходится постоянно беспокоиться о нашей глубине. Мы оказались в рискованной ситуации. Если бы только у нас была возможность всплыть, все было бы намного проще: «Надеть спасательное снаряжение!», и продуть цистерны всем, что у нас есть. Про такое лучше и не мечтать! Все влажное, покрыто каплями конденсата, словно лодка вспотела от испуга. — Прокладки ведущего вала пропускают воду! — орет кто-то сзади. И тут же спереди подхватывают: — …Клапан течет! Я почти не обращаю на крики внимание. Какая разница, который именно клапан течет? Четыре взрыва следуют один за другим, затем — безумный рев и клокотание черного потока, устремившегося в огромную брешь, проделанную бомбами. — Тридцать три — четыре — пять — тридцать шесть, — громко считает штурман. На этот раз очень близко! Сейчас мы на ста двадцати метрах. Старик уводит лодку еще глубже и поворачивает влево. От следующей детонации у меня стискиваются зубы. Я слышу рыдание. Вахтенный-новичок на посту управления? Только его истерики нам и не хватало! — Потрясающая точность, — звучно смеется Старик, пока над нами прокатываются ударные волны новых разрывов. Я напрягаю мышцы живота, как будто хочу защитить свои внутренние органы от многотонного давления воды. Лишь спустя несколько минут я решаюсь отцепиться от трубы, за которую ухватилась моя левая рука. Она поднимается точно помимо моей воли и вытирает холодный пот со лба. Вся моя спина липкая от пота. Страшно? Мне кажется, я вижу лицо командира словно в тумане. В отсеке по-прежнему висит дым с рулевого поста, хотя проводка перестала тлеть. Во рту вкус кислятины, а голова ноет от тупой боли внутри. Я задерживаю дыхание, но боль становится только хуже. В любой момент все может начаться по новой — когда эсминец завершит разворот. Свора гончих вынуждена дать нам короткую передышку — неважно, хотят они этого или нет. Опять АСДИК. Два-три резких шороха камушков. Ледяная рука пробирается под мой воротник и скользит вниз по спине. Я дрожу. Головная боль становится невыносимой. Что на этот раз? Почему ничего не происходит? Все шепоты стихли. Лишь через равномерные, секундные интервалы доносится капель осевшей влаги: пит — пат. Я молча считаю капли. На двадцать второй обрушивается удар, согнувший мою голову к самой груди. Неужели я оглох? Я вижу, как трясутся пайолы, но их звон, смешанный со стонущим, воющим звуком и душераздирающим скрежетом, я улавливаю не раньше, чем через несколько секунд. Водовороты за кормой лодки раскачивают и наклоняют ее во все стороны. Люди, спотыкаясь, налетают друг на друга. Еще двойной толчок. Лодка стонет. Раздаются клацающие, скрежещущие звуки. Томми — народ бережливый. Они больше не устраивают ковровое бомбометание — вместо этого по паре бомб, скорее всего заряженных на разные глубины, одновременно. Я не осмеливаюсь расслабить мускулы — молот вновь врезается с оглушительным грохотом. Всхлипывающий, кашляющий вдох совсем рядом со мной переходит в стон. Похоже, кто-то ранен. Какой-то миг я пребываю в растерянности, но потом возвращаюсь в реальность: не сходи с ума, тут, внизу, никого не могут подстрелить. Старику надо придумать уловку поновее. У нас нет ни малейшего шанса улизнуть. АСДИК не выпустит нас. У них там за пультом управления сидят первоклассные специалисты, которые не дадут легко одурачить себя. Сколько времени у нас осталось? Как быстро Томми опишут свой круг? К счастью для нас они не могут сбрасывать бомбы за борт, когда им этого захочется. Прежде, чем выстрелить ею, им надо набрать полную скорость. Если бы эти ублюдки могли при помощи АСДИКа занять позицию прямо над лодкой, чтобы сбросить нам на головы бомбы, эта игра в кошки-мышки уже давно закончилась бы. Но им приходится атаковать на максимальной скорости, чтобы не вылететь из воды, подорвавшись на собственных жестянках. Что Старик задумал? Он хмурится. По изгибу его бровей можно заключить, что он погрузился в глубокое раздумье. Долго он еще будет ждать? Сможет ли он на этот раз в последнюю минуту совершить правильный маневр от надвигающегося охотника? — в правильном направлении? — с правильной скоростью? — на правильной глубине? Самое время открыть рот и произнести команду. Или он сдался? Выбросил полотенце на ринг [74] ? Внезапно раздается звук рвущейся ткани. В то же мгновение, словно выстрел, раздается голос командира: — Давай! — Круто влево! И двигатели — на всю катушку! Лодка прыгает вперед. Шум трюмной помпы потонул в гуле, заполнившем собой весь океан вокруг нас. Люди качаются и хватаются за трубы. Старик даже не пошевельнулся. Штурман уцепился за стол. Внезапно на меня находит озарение: я разгадал игру Старика. Он велел нам держаться прежнего курса, невзирая на то, что нас засекли. Новый ход. Свежая комбинация, еще не опробованная им на Томми. Это же очевидно: командир эсминца тоже не вчера появился на свет. Он не помчится сломя голову к тому месту, на котором его акустики обнаружили лодку. Они знают наши трюки. Они знают, что мы знаем, что они атакуют; они знают, что мы знаем, что они не могут использовать АСДИК на большой скорости, что мы постараемся уйти с их линии атаки, а также сменить глубину. Куда мы кинемся: влево или вправо, вверх или вниз — они могут лишь догадываться. Им приходится полагаться на удачу. А теперь Старик, впервые перестав увиливать, просто-напросто сохраняет прежний курс на прежней глубине до следующего сброса бомб. Блеф, а теперь — двойной блеф. И только ты решишь, что тебе повезло и ты сорвал банк — Бах! И получаешь пулю в спину! — Время? — спрашивает командир. — 01.30, — отвечает штурман. — В самом деле? — в голосе слышится удивление. Даже ему кажется, что пляска слишком затянулась. — Очень странно, — бормочет он. — Может, они хотят быть абсолютно уверены. Некоторое время все остается без изменений. Старик уводит нас вглубь. Потом еще глубже. — Время? — 01.45. Или с моим слухом что-то случилось, или же и вправду выключили даже приводной мотор компаса. В лодке — ни звука. Лишь перестук капель конденсата, отмеряющих секунды. Неужели получилось? Как далеко мы отошли за четверть часа бесшумного бегства? Но вот тишину нарушают жуткие звуки, которые Старик называет «скрипом костей». Давление на этой глубине подвергает наш стальной цилиндр жестокому испытанию на прочность. Стальная шкура выгибается внутрь между ребер. Внутренняя деревянная обшивка вся скрипит. Мы вновь погрузились на двести метров, почти вдвое превысив гарантированную верфью глубину, и крадемся со скоростью четыре узла в темноте, неся на себе высоченный столб воды. Управление рулями глубины теперь превратилось в балансирование на краю пропасти. Если лодка опустится чуть глубже, ее истерзанный корпус может не выдержать внешнее давление. Несколько лишних сантиметров могут привести к катастрофе. Или Старик надеется на то, что Томми не знают нашу предельную глубину погружения? Мы сами никогда не называем это магическое число цифрами. Вместо этого говорится: «Трижды R плюс еще тридцать». Как настоящее заклинание. Навряд ли Томми не знают величину этого самого R. Каждый кочегар в курсе дела; почти пятьдесят тысяч немцев, как все утверждают, владеют тайной. Акустик молчит. Мне не верится, что мы ушли. Эти сволочи там, наверху, наверно, заглушили двигатели, легли в дрейф и поджидают. Они знают, что были у нас прямо над головой. Единственное, что им осталось неведомо — наша глубина, Старик как следует позаботился об этом. Шеф беспокойно качает головой. Ничто так не действует ему на нервы, как скрипящее дерево. Два взрыва. Можно пережить. Клокотание сразу прекращается. Но наша трюмная помпа работает на несколько секунд дольше! Они не могли не услышать эту проклятую штуковину. Могли бы сконструировать насос потише. Чем дольше мы остаемся на этой глубине, тем более нестерпимой становится неотвязная мысль о том, насколько тонок наш железный корпус. Мы не покрыты броней. От давления воды и ударных волн нас защищает лишь три сантиметра стали. Круглые ребра шпангоута — по одному через каждые полметра — только они придают небольшую жесткость тонкостенной трубе, в которой мы должны выжить здесь, на глубине. — Они чертовски долго готовятся, — шепчет Старик. Похоже, мы имеем дело с действительно умным противником, если даже он это признает. Я пытаюсь представить, что происходит там наверху. Моя память помогает мне нарисовать в мозгу эту картину, ибо не так уж много времени прошло с тех пор, как я сам был одним из охотников с эсминца. И мы, и они играют по одним и тем же правилам, с той лишь разницей, что у Томми есть их непревзойденный АСДИК, а у нас ничего, кроме акустического оборудования — отличие между электроникой и акустикой. Прислушаться — сделать рывок — сбросить бомбы — описать круг — рывок — сброс бомб — на этот раз пусть сработают на небольшой глубине — а теперь попробуем взять поглубже — а теперь наш коронный номер: выпускаем одновременно по меньшей мере дюжину канистр — просто шквальный огонь. Томми проделывают в точности то же самое. Каждая из наших глубинных бомб начинена двумястами килограммами аматола. Таким образом в дюжине бомб содержится более двух тонн взрывчатки. Когда наша звукопеленгатор давал четкую наводку на цель, давали залп сразу из всех пусковых установок: по правому борту, по левому, за корму. Я как сейчас слышу голос капитана: «Так поступать — не очень-то спортивно». Очень странно, что ничего не происходит. Смотрю на часы — может, они отказались от надежды прихлопнуть нас. Наверно, можно расслабить мышцы живота. Но в любом случае надо соблюдать осторожность: главное — не подскочить на месте, когда все закрутится по новой. Смерть в пучине водоворота, которая может наступить в любой момент. Страх грядущей бойни начинает нарастать. Надо скорее подумать о чем-нибудь другом. Хотя бы о том, как мы однажды засекли шумы вблизи юго-западного побережья Англии. Я был на борту эсминца «Карл Гастлер» — сплошные пушки да машины. С правого крыла мостика донесся испуганный голос: — След торпеды — три румба по правому борту! Этот голос до сих пор звенит у меня в ушах: хриплый, но пронзительный. Я не забуду его, даже если доживу до ста лет. Отчетливо видна пузырящаяся полоска. Кажется, проходит целая вечность, пока наш кильватерный след изгибается дугой, чтобы оказаться в стороне, по борту эсминца. Я сглатываю комок. Ужас сдавливает мне горло — двойной страх — тот, что всплыл в памяти, и тот, что сейчас. Мои мысли помчались наперегонки. Надо не дать им спутаться. «След торпеды — три румба по правому борту!» Это было на «Карле Гастлере». Непреодолимое, парализующее волю напряжение. И вслед за тем глас спасения: «Торпеда прошла за кормой!» Надо лишь выстоять, дотянуть до конца каждого раунда. Сколько уже длится бой? У меня нет сил пошевелиться. В этот раз охотятся за мной, попавшим в ловушку под водой, на лодке, в пусковых аппаратах которой не осталось торпед. Мы окажемся беззащитны, даже если сумеем всплыть. Как капитану «Карла Гастлера» удалось отвернуть? Он разошелся с торпедой в каких-то сантиметрах. Руль повернуть до упора и машины — самый полный вперед, пока корабль разворачивается, чтобы встать параллельно курсу торпеды. Вибрация! Как будто корабль разваливается на куски. И тут разносится пронзительный звонок: предупреждение команде в машинном отсеке о надвигающемся взрыве. Затем в трубке корабельного телефона раздается голос минного офицера: — Двумя зарядами — пли! И ждем, затаив дыхание, пока двойной удар не заставляет корабль задрожать по всем швам. Ничего не видать, кроме двух ослепительно-белых всплесков, поднявшихся за кормой по обе стороны от меркнущего блеска нашего кильватера — словно две глыбы упали в воду. Затем команда: — Круто лево руля! И капитан сбрасывает скорость, чтобы люди, сидящие внутри корабля, могли точнее обнаружить цель: Томми применяют точно такую же тактику. Снова полный вперед — чувствуется, как корабль дернулся вперед — и в направлении эха, подхваченного нашим сонаром. Капитан приказал выпустить бомбы веером над тем местом, откуда сигнал был сильнее всего. Заряды всех жестянок выставлены на срабатывание на малой глубине. Короткие, отрывистые раскаты грома. Затем раздается рокот, как будто мы подорвали мину. Я вижу огромные, сияющие, белоснежные гейзеры, величественно вырастающие на мгновения перед тем, как осыпаться лавиной брызг. До нас, подобно влажному занавесу, долетает их пена. Старик не сводит глаз с манометров, как будто движение стрелок послушно его взору. Но стрелки не шевелятся. АСДИК также не слышен. Акустик похож на верующего, погрузившегося в набожную молитву. Интересно, почему это наверху не заметно никаких движений, ничего не происходит. На скорости в четыре узла мы не могли ускользнуть из сети их пеленгаторов. — Курс — двести двадцать градусов! — приказывает Старик. Вновь повисла тишина. — Есть курс двести двадцать градусов, — с приличным запаздыванием рулевой шепотом подтверждает выполнение маневра. — Звук винтов на двадцати градусах. Затихает, — тихо раздается следующий доклад. На лице Старика появляется насмешливую ухмылка. Я снова возвращаюсь на мостик «Карла Гастлера»: бледный лунный свет падает на холодные, бесстрастные лица. Как пристально мы ни вглядывались, не обнаружили никаких следов врага. Слышны лишь команды, плюханье жестянок в воду, потом взрывы. Крюйс-пеленг и новые сбрасывания. Вспенивающиеся белые проплешины вспарывают неброскую филигрань кильватера. И вдруг по черной поверхности воды расплылось маслянистое пятно. Я снова вижу четко выгравированный тонкий белый палец прожектора, уткнувшийся в него. Корабль разворачивается в указываемом направлении. Никакой пощады: «Сбросить бомбы с левого борта! Сбросить бомбы с правого борта!» Все орудийные стволы склонились, уставившись на масляное пятно. Я как наяву вижу в луче прожектора рыб с разорванными плавательными пузырями, плавающих на поверхности. Рыба, кругом полно рыбы — но никаких признаков кораблекрушения, лишь масляное пятнышко на глади океана. Внезапно наша акустическое оборудование смолкло. На поиски нет времени. Каждую минуту могут появиться крейсера и преградить нам путь домой. Капитан был вынужден лечь на курс в сторону Бреста, хотелось ему этого или нет. Вот тогда он и заявил: — Так поступать — не очень-то спортивно. В мое сознание врывается голос акустика. Если я правильно его понял, эсминец разворачивается на нас. Значит, они снова атакуют. Они просто забавлялись, придерживая нас все время на коротком поводке. Кошки-мышки. Никакой надежды на спасение. Мы не обманули их. Лицо акустик снова искажается гримасой. Я принимаюсь беззвучно считать про себя, и вот пошли разрывы, один за другим. Нас трясет и бросает из стороны в сторону. Море вокруг нас превратилось в один необъятный взрывающийся пороховой погреб. И вновь непрерывным потоком нахлынул рев, и шум винтов стал еще громче! Но почему они зазвучали так сразу, безо всякой паузы? Откуда они так быстро взялись? Звук — неторопливый, размеренный, в нем нет жесткого, надрывно свистящего воя винтов, звенящих от натуги на больших оборотах, свидетельствующих о высокой скорости. Эти винты вращаются медленно и плавно. Мое подсознание подсказывает мне, что случилось наверху: это не может быть эсминец, который начал атаковать нас первым — он не мог так быстро развернуться. Ему требуется время, чтобы описать полный круг. Кроме того, они не могли выйти на нас сзади… Бомбы не заставляют себя ждать. На этот раз они падают по три. Свет погас. Кто-то просит включить аварийное освещение. Шеф светит своим карманным фонариком на глубиномер. Он не решается отвести глаза от шкалы манометра ни на секунду. Мы ушли так глубоко, что любое дальнейшее снижение становится опасным. — Доложить пеленг шумов! — Девять румбов слева по борту, — отвечает акустик. — Право руля, курс — триста десять градусов. Командир старается использовать преимущества нашего узкого силуэта так же, как он проделал это на поверхности. Он собирается повернуться кормой к противнику, чтобы подставить АСДИКу как можно меньшую отражающую площадь. — Шум винтов на двухстах градусах — усиливается! Направленный луч вновь находит нас. Я весь напрягся, как струна, ни один мускул не в силах расслабиться; моя голова скоро разлетится на куски, будто стеклянная. Кажется, череп испытывает точно такие же перегрузки давления, что и наш стальной корпус. Малейшего прикосновения к нему будет достаточно. Стук моего сердца громко отдается в ушах. Я пробую потрясти головой, но удары продолжают звучать по-прежнему. — Держи себя в руках, — шепчу я себе. Страх, переходящий в истерику, буквально пожирает мой разум. В то же самое время он до предела обостряет мои чувства восприятия. Я вижу и ощущаю с потрясающей ясностью все, что происходит вокруг меня. — Дальность? …А что со вторым шумом? — из голоса Старика пропало равнодушие. Итак — мне не почудилось. Будь оно трижды проклято — спокойствие покинуло Старика. Это второй шум так лишил его самообладания? Но ведь все зависит от того, сохранит он голову трезвой или нет. Вместо точных инструментов в его распоряжении есть лишь собственная система принятия решений, расположенная то ли в том месте, которым он сидит, то ли в самом низу живота. Сдвинув фуражку на затылок, он проводит по лбу тыльной стороной ладони. Его непослушные волосы выбиваются из-под козырька и торчат, как из прохудившегося матраса. Его лоб стал похож на стиральную доску, а пот — на струйку отбеливателя. Оскалив зубы, он раза три резко клацает челюстями. В тишине это похоже на слабый перестук кастаньет. Моя левая нога совершенно затекла. Как будто в нее воткнули множество иголок и булавок. Я осторожно приподнимаю ее. В тот самый момент, когда я балансирую на одной правой ноге, лодку потрясает целая серия жутких разрывов. На этот раз я не нашел, за что можно ухватиться рукой, и рухнул спиной на палубу, растянувшись на ней во всю длину. Превозмогая боль, я переворачиваюсь на живот. Упершись руками в пол, я отрываю от него плечи и встаю на четвереньки, но голову не поднимаю, приготовившись к следующему удару. Я слышу вопли, доносящиеся, как мне показалось, откуда-то издалека. Течь? Мне не послышалось — течь? Так вот почему опускается корма? Сначала нос, теперь корма… — Кормовые рули — десять градусов вверх, оба мотора — полный вперед! Это голос Старика. Громкий и отчетливый. Значит, я все-таки не оглох после всего. Полный вперед. В такой ситуации! Не слишком ли это громко? Бог мой, лодка дрожит и стонет, не переставая. Звук такой, словно она продирается сквозь невероятно глубокую донную волну. Мне хочется лечь ничком и обхватить голову руками. Света нет. Зато есть сумасшедший страх утонуть в полной темноте, не увидев зелено-белых потоков воды, врывающихся внутрь лодки… Луч света шарит по стенам и, наконец, находит то, что искал: глубинный манометр. Из хвостовой части корабля доносится высокий резкий звук, будто циркулярная пила вгрызается в дерево. Двое или трое моряков стряхивают с себя оцепенение. Свистящим шепотом отдаются распоряжения. Еще один луч падает на лицо Старика, которое кажется вырезанным из серого картона. Кормовой дифферент увеличивается: я чувствую это своим телом. Как долго еще Старик будет держать электромоторы на максимальных оборотах? Рев глубинных взрывов давно уже замер. Теперь нас может услышать каждый — каждый, находящийся в брюхе судна, там, наверху. Или не может? Конечно, могут, если только их машины остановлены. — Почему нет рапортов? — слышу я, как рычит Старик. Я ощущаю своим локтем, как дрожит человек, стоящий немного левее впереди меня. Я не вижу, кто это. Во мне снова пробуждается искушение опуститься на пол. Нельзя ему поддаваться. Кто-то спотыкается. — Тихо! — шипит Старик. Только сейчас я замечаю, что электромоторы уже не работают на полную мощность. Зажглось аварийное освещение. Но я вижу уже не спину шефа — его место рядом с постом управления рулями глубины занял второй инженер. Шефа нигде не видно. Должно быть, он сейчас на корме: похоже, там рвутся на волю все силы ада. Зловещий визг циркулярной пилы не умолкает. Но мы двигаемся. Пускай не на ровном киле, если быть абсолютно точным, но по крайней мере лодка прекратила заваливаться на корму. Значит, корпус высокого давления выстоял. И моторы работают. Странный скребущий звук заставляет меня поднять голову. Такое впечатление, как будто снаружи по корпусу тянут металлический трос. Неужели трал? Не может этого быть! Они не могут использовать тралы на такой глубине. Наверно, это что-то новое — какой-то особый направленный импульс. Царапанье прекращается. Вместо него снова раздается пинг-пинг. Они нашли нас! Сколько сейчас времени? Я не могу разглядеть стрелки своих часов. Скорее всего, около двух часов. — Направление — сто сорок градусов. Становится громче! И вновь раздается зловещий звук луча АСДИКа, попавшего по лодке. Теперь он похож на звучание маленьких камушков, встряхиваемых внутри жестяной банки — даже не слишком громко. Но достаточно звучно, чтобы в моем мозгу замелькали ужасные видения. Потоки крови, сбегающие по бортам цистерн погружения. Покрасневшие волны. Люди сжимают в поднятых руках белые тряпки. Я хорошо представляю, что произойдет после того, как лодку заставят всплыть. Томми хотят крови, как можно больше красного. Они откроют огонь из всех своих стволов. Они сомнут боевую рубку в тот момент, как мы, несчастные, будем забираться внутрь нее. Они снесут мостик, превратив его в груду искореженного металла: перемелют в фарш всех, кто еще двигается; сосредоточат огонь на цистернах погружения, чтобы заставить серого кита испустить последний дух. А потом протаранят его! Их острый нос с надрывным скрежетом врежется в лодку. И никто их не осудит за это: вот он, наконец, их враг, из-за которого они все глаза проглядели — дни, недели, месяцы — коварный мучитель, который не давал им ни минуты покоя, даже находясь за сотни миль вдали. Они ни на секунду не могли быть уверены, что из ложбины кильватерного следа за ними не наблюдает одинокий глаз Полифема. И вот тарантул, пивший их кровь, наконец-то в их власти. Жажда крови не утолится, пока пятнадцать или двадцать человек не будут убиты. Корпус высокого давления вновь скрипит, кряхтит и хрустит. Старик ведет нас вглубь, не ставя нас в известность. Глаза шефа прикованы к шкале манометра, внезапно он бросает быстрый взгляд на Старика, но тот делает вид, что не замечает его. — Какое сейчас направление? — Двести восемьдесят градусов — двести пятьдесят — двести сорок градусов — громче! — Круто лево руля! — шепчет командир после непродолжительного раздумья, и на этот раз сообщает акустику о смене курса. — Акустической рубке: Мы поворачиваем на левый борт! — и в качестве комментария для нас. — Как обычно! А другой шум? Они вполне могли давно уже поменяться местами, говорю я себе: скорее всего, над нами сейчас находится не тот корабль, который обстрелял нас из орудий. У каждого корабля сопровождения — свои задачи. Эсминец, стрелявший по лодке, прикрывал фланги. Наверное, некоторое время назад он перепоручил прикончить нас какому-нибудь тральщику. Мы понятия не имеем, кто нас атакует в данный момент. Это то же самое, что глушить рыбу динамитом: вспарываешь ее плавательный пузырь, чтобы она всплыла с глубины. Наш плавучий пузырь — это цистерны погружения. У рыбы пузырь находится внутри ее брюха. Что касается нас, то наши здоровенные плавучие пузыри находятся снаружи. Они даже не сопротивляются давлению. На доли секунды я представляю себе огромную серую рыбу, лежащую на поверхности белым брюхом вверх, тяжело качающуюся на волнах с одного бока на другой… Как угнетает эта капель! Пит — пат, пит — пат — звук каждой проклятой капли разносится как удар молотка. Наконец Старик поворачивает к нам лицо: его туловище остается неподвижным. Он просто развернул голову, как на крутящемся столике своего мехового воротника, и усмехнулся. Как будто незримые хирургические крючья приподняли по диагонали вверх уголки его рта — немного деланно, ибо в левом уголке стала видна белая полоска зуба. Что теперь будет? Они не станут отступать, пообещав вернуться на следующий день. День? А сколько сейчас времени? Около 04.00? Или только 02.15? Они подцепили нас в 22.35. Но что за шум был во второй раз? Полная загадка. Нет ли новых данных у акустика? Похоже, Херманну наглухо зашили рот. Он высунул голову из свой рубки, и впервые за все время его глаза открыты — его лицо безжизненно, как будто он уже умер, и ему забыли закрыть глаза. Презрительная ухмылка на лице Старика преобразилась, приняв человеческие черты. По крайней мере, перестала походить на оскал покойника. Выражение лица смягчилось, как будто на него возложили исцеляющие руки. Возьми кровать свою и иди! [75] Да уж, иди — не желаете ли совершить променад по кораблю — по прогулочной палубе. Это можно было бы счесть забавным лирическим отступлением. Ведь никто никогда не задумывался над тем, как важна для нас свобода передвижения: у нас, запертых внутри лодки, места не больше, чем у тигров в клетке, когда их перевозят из одного места в другое. Мне вдруг вспомнилась тигры в клетке на пляже в Равенне, в этом мерзком фургоне с железными прутьями. Огромные кошки, вялые от жажды в разгар полуденного зноя, сбились в кучу едва ли не на одном квадратном метре тени вдоль задней стенки. Прямо перед клеткой, на земле несколько рыбаков выложили пойманного ими тунца: переливающиеся сине-стальным глянцем мертвые тела, своей обтекаемой формой похожие на торпеды. Жирные слепни сразу принялись за них. Первым делом они облепила глаза тунцов, как и глаза Свободы. Все это отвратительное зрелище сопровождалось звуком африканских тамтамов, резким ритмичным стаккато, доносившимся из дальнего угла пустого двора. Исполнителем негритянской музыки был дочерна загорелый человек в драном рабочем комбинезоне, который засовывал тонкие полоски льда почти с метр длиной в металлический ящик, внутри которого с бешеной скоростью крутился барабан, утыканный шипами. Он подбрасывал куски льда в воздух и снова заглатывал их, продолжая крошить на куски. Осколки льда вращались, измельчались и перемалывались под стук и гул тамтамов. Варварский грохот, дохлые тунцы и пять тигров, высунувшие языки в этом пекле — вот и все, что отложилось в моей памяти после равеннского пляжа. Старик приказывает тихо-тихо сменить курс. Рулевой нажимает на кнопку, раздается двойной щелчок. Стало быть, мы повторно разворачиваемся, или, во всяком случае, немного отворачиваем в сторону. Если бы только мы могли знать, что означает это последнее затишье. Не иначе, они хотят усыпить нас, внушив ощущение безопасности. Но почему больше нет АСДИКовских импульсов? Сперва сразу два луча, а потом ни одного! Неужели мы все-таки смогли улизнуть от них? Или, может, АСДИК не может достать нас на этой глубине? Может, толща воды стала, наконец, нас защищать. В напряженной тишине командир отдает приказание: — Подать сюда карандаш и бумагу. Штурман не сразу соображает, что приказ обращен к нему. — Полагаю, нам стоит сразу подготовить и радиограмму, — бросает вскользь Старик. Штурман не готов к такому повороту событий. Он неловко тянется к планшету, лежащему на «карточном столе», и его пальцы неуверенно нащупывают карандаш. — Записывайте, — велит командир, — «Результативное попадание в два корабля: восемь тысяч и пять тысяч гросс-регистровых тонн — слышали, как они тонули — вероятное попадание в судно водоизмещением восемь тысяч гросс-регистровых тонн» — Ну, давайте, запишите это! Штурман склоняется над столом. Второй вахтенный офицер оборачивается, раскрыв от изумления рот. Когда штурман заканчивает рапорт и вновь поворачивается к нам, его лицо снова, как всегда, абсолютно непроницаемо: оно не выдает ровным счетом никаких эмоций. Ему это не сложно: природа наделила его поистине деревянными мускулами лица. По его глазам, глубоко залегшим в тени под бровями, тоже ничего не удается прочесть. — Это все, что им хочется узнать, — негромко добавляет Старик. Штурман поднимает над головой бумажку в вытянутой руке. Я приближаюсь к нему на цыпочках и передаю донесение акустику (по совместительству и радисту), который должен бережно хранить его, чтобы оно было наготове в тот момент, как мы сможем его передать, если он вообще когда-либо настанет. Старик все еще мурлычет себе под нос: «… последнее попадание…», как море сотрясается от четырех разрывов. Он лишь пожимает плечами, делает пренебрежительный жест рукой и ворчит сам себе: — Ну-у-у, здорово! И спустя немного: — Точно! Можно подумать, Старика заставляют помимо его воли выслушивать навязчивые самооправдания забулдыги. Но когда рев замирает вдали, он не произносит ни слова; тишина вновь становится напряженной. Акустик сообщает свои цифры приглушенным тоном, полушепотом, как магическое заклинание: он опять явственно уловил направление. АСДИК не слышен! Я сам смеюсь над этой мыслью: «Наши друзья наверху выключили прибор, чтобы поберечь наши нервы…» Луна — проклятая луна! Если бы кто-то сейчас неожиданно пролез в люк, он увидел бы нас, стоящих кружком, как законченные идиоты, в полном молчании. Точнее говоря, бессловесные идиоты. Меня разбирает приступ смеха, который я подавляю. Неожиданно пролез в люк! Хорошая шутка! — Время? — 02.30, — информирует его штурман. — Прошло уже прилично времени, — признает командир. У меня нет ни малейшего представления о том, что можно считать нормальным в нашей ситуации. Как долго мы можем продержаться здесь? Сколько у нас осталось запасов кислорода? Не выпускает ли уже шеф драгоценный газ из своих баллонов, чтобы мы могли дышать? Штурман держит в руке свой хронометр, следя за скачущей секундной стрелкой с таким пристальным вниманием, как будто наши жизни зависят от результатов его наблюдений. Может, он ведет хронометраж всех событий с момента нашего погружения, фиксируя все наши попытки бегства? Если так, получился бы настоящий дневник сумасшедшего. Старик волнуется. Как он может доверять этому затишью? Он не может разрешить своему мозгу отвлекаться на такие раздумья, которые я позволяю своему разуму. Сейчас единственный предмет размышлений для него — это противник и его тактика. — Ну-у? — манерно растягивая звуки и театрально взглянув наверх, насмешливо произносит он давно ожидаемое слово. Я удивляюсь, почему он не добавил: «Готова, дорогая?» Он усмехается мне, склонив голову набок. Я пробую ухмыльнуться в ответ, но чувствую, что моя улыбка получается неестественной. Мышцы моей челюсти упорно не хотят расслабляться. — Мы хорошо врезали им, правда? — мягко говорит он, с удовольствием откидываясь на кожух перископа. Такое впечатление, будто он наслаждается каждым мигом проведенной атаки, неторопливо смакуя ее моменты. — Как потрясающе красиво рвануло пламя из люков. Какой невероятный раздался грохот. Первый должен был затонуть очень быстро. «Музыка смерти». Где я мог слышать это? Должно быть, в чьей-нибудь публичной речи. Такой штамп пламенной риторики можно подхватить где угодно: музыка смерти. «Смерть» — забавное слово: похоже, все стараются избежать его употребления. Никто не «умирает» в некрологах. Господь забирает к себе. Усопший вступает в жизнь вечную, закончив свое земное паломничество — но не умирает. Откровенный глагол «умереть» обходят стороной, словно чуму. В лодке тишина. Слышится лишь мягкий поворот рулей глубины, да время от времени меняется курс. — Шум винтов быстро нарастает, — докладывает акустик. Снова АСДИК! На этот раз он звучит так, словно кто-то с сильным нажимом пишет мелом по грифельной доске. — Шум усиливается. Я обращаю внимание на колбасы, свисающие с потолка. Все они покрыты белым налетом. Вонь и влажность не прибавляют им пикантности. Но салями еще долго продержится. Наверняка еще съедобна. Копченое мясо тоже. Мертвая плоть — самая живая плоть. Кровь быстро течет по моим венам. В ушах стучит. Сердце громко колотится: они нашли нас! — Время? — 02.40. Раздается вой. Что это было? И где он прозвучал: внутри или снаружи лодки? Точное направление! Эсминец торопится с белой костью в зубах! Несется во всю прыть! Старик задирает ноги и расстегивает жилет. Он словно устраивается поудобнее, чтобы рассказать парочку анекдотов. Интересно, что дальше случается с потопленными лодками. Может, они, сплющенные, там и остаются, гротескная армада, постоянно висящая на глубине, где плотность воды в точности соответствует плотности исковерканного куска металла? Или они спрессовываются дальше, пока не опустятся на тысячи и тысячи метров, чтобы лечь на дно? Надо будет как нибудь спросить командира. Как-никак, он на короткой ноге с давлением и вытесняемым объемом. Он-то должен знать. Скорость падения, сорок километров в час — мне тоже необходимо знать это. Старик вновь ухмыляется своей привычной слегка кривой усмешкой. Но его глаза внимательно переходят с одного на другое. Он вполголоса отдает рулевому приказание: — Круто лево руля, курс двести семьдесят градусов! — Эсминец атакует! — сообщает акустик. Я не свожу глаз со Старика. Он сейчас не смотрит. Белая кость… они приближаются к нам на максимальной скорости. Мы по-прежнему так глубоко, как только возможно. Кинопленка остановилась на мгновение. Затем акустик делает гримасу. Нет никаких сомнений, что это означает. Медленно тянутся секунды: бомбы уже в пути. Дыши глубже, напряги мускулы. Целая серия сотрясающих взрывов почти сбивает меня с ног. — Подумать только! — восклицает Старик. Кто-то кричит: — Течь над водомером! — Не так громко! — обрывает его командир. Опять то же самое, что и в предыдущий раз. Наше слабое место. Струя воды, твердая, как арматура, пересекает весь центральный пост, разделив лицо Старика на две половины: с одной стороны — удивленно открытый рот, с другой — поднятые брови и глубокие складки на лбу. Пронзительный свист и топот каблуков. Невнятные выкрики со всех сторон. Моя кровь застыла, превратившись в лед. Я перехватываю бегающий взгляд Семинариста. — Я устраню ее! — это помощник по посту управления. Он одним прыжком оказывается рядом с пробоиной. Внезапно меня охватывает бешеная ярость: проклятые сволочи! Нам ничего не остается, как только ждать, пока эти ублюдки не потопят нас внутри нашей собственной лодки, как крыс. Помощник насквозь мокрый. Он перекрыл какой-то вентиль. Струя стала изгибаться в кривую, падающую на палубные плиты, и поток начал иссякать. Я замечаю, что дифферент у лодки опять приходится на корму. Шеф под прикрытием очередного взрыва уравнивает лодку. Она нехотя встает на ровный киль. Эта струя воды, ворвавшаяся под немыслимым давлением в лодку, потрясла меня до глубины души, дав возможность ощутить грядущую катастрофу. Всего в палец толщиной, но насколько пугающая. Страшнее, чем любой штормовой вал. Новые разрывы. Или я перестал что-либо понимать, или под люком боевой рубки собралось несколько человек. Как будто там есть какой-то шанс! Мы еще не дошли до точки, чтобы всплывать. Старик сидит так спокойно, что никак не подумаешь, будто он испробовал все уловки, имевшиеся в его распоряжении. Но усмешка сошла с его лица. Акустик шепчет: — Еще шумы винтов на ста двадцати градусах! — Ну вот мы и попались! — негромко произносит Старик, и в этом можно не сомневаться. — Какой сейчас пеленг у нового шума? Голос стал деловым. Надо еще кое-что прикинуть в голове. Поступает рапорт из кормового отсека: — Воздушные клапаны дизелей сильно текут! Старик переглядывается с шефом, который исчезает в направлении кормы. Старик берет на себя управление рулями глубины. — Передний — вверх десять, — слышна его негромкая команда. Я замечаю, что мой мочевой пузырь испытывает сильное давление. Должно быть, на меня подействовала льющаяся вода. Но я не ума не приложу, где можно отлить. Шеф возвращается на центральный пост. Как выяснилось, там было две или три течи из-под фланцев. Судя по его голове, у шефа начался нервный тик. В лодке течь, а ее нельзя откачивать: враг наверху наблюдает за тем, чтобы мы ни в коем случае не перетрудились. Впрочем, вспомогательной помпе все равно пришел конец. «Стеклянная оболочка вспомогательной трюмной помпы треснула!» — расслышал я посреди грохочущего хаоса. Стекло водозаборника тоже разбито. С ума можно сойти! Старик вновь приказывает обе машины — полный вперед. Все эти лавирующие маневры на высокой скорости приводят лишь к разрядке наших аккумуляторных батарей. Старик ставит на кон наши ресурсы. Если в аккумуляторах иссякнет ток, если у нас закончится сжатый воздух или кислород, лодке придется всплыть. Игра окончится — мы больше не сможем продолжать ее… Шеф снова и снова выпускает сжатый воздух в цистерны погружения, чтобы добавить нам плавучести, которую он уже не может поддерживать одной лишь трюмной помпой. Рыночная стоимость сжатого воздуха в наши дни неимоверно высока. Учитывая наше нынешнее положение, мы не можем наладить его производство. О том, чтобы запустить компрессоры, и речи быть не может. А что с кислородом? Как долго еще мы сможем дышать вонью, вобравшей в себя все ароматы лодки. Акустик выдает одно сообщение за другим. Я тоже слышу шуршание АСДИКа вновь. Но до сих пор не ясно, сколько у нас сейчас преследователей: два вместо одного? Старик запускает руку под фуражку. Похоже, он тоже не владеет ситуацией. Доклады гидроакустика не дают практически никакой информации о намерениях врага. Не могут ли они в свою очередь дурачить нас своими шумами? Технически это возможно, а наше вынужденное слепое доверие проницательности акустика просто нелепо. Похоже, эсминец описывает широкий круг. О втором источнике шума — ни слова, но это может означать лишь, что второй корабль тихо стоит на месте и ждет. Пауза затянулась. Первый вахтенный офицер неуверенно озирается кругом. У него помятое лицо, нос, побелевший вокруг ноздрей, заострился. Помощник по посту управления пробует помочиться в большую консервную банку. Он настойчиво пытается выпростать свой член из кожаных штанов. Затем — безо всякого предупреждения — лодку буквально подбрасывает. Заполненная наполовину банка выпадает из рук Оловянноухого Вилли Айзенберга, и ее содержимое разливается по палубе. В отсеке сразу запахло мочой. К моему изумлению, Старик даже не выругался. Я дышу еле-еле, чтобы не упереться грудью в стягивающий ее стальной обруч, не втянуть в себя излишне много вони. Воздух — кошмарный: запах горячего масла… вонь немытых тел… нашего пота — выступившего от страха. Одному богу известно, из чего еще состоят эти удушливые миазмы. Так можно утратить самообладание. Пот, и моча, и дерьмо, и запах трюма — все вместе просто невыносимо. Я не могу отделаться от мысли о беднягах, запертых в кормовом отсеке. Они лишены возможности видеть командира, успокаиваться от одного его присутствия. Они там — словно замурованные. Их никто не предупреждает, когда снова раздастся адский грохот. Я скорее предпочту смерть, нежели быть втиснутым там, позади, между смердящих, нагретых кусков металла. Так что, оказывается, имеет значение, где находится твой боевой пост. Даже мы делимся на привилегированных и непривилегированных. Хекеру и его команде, работающим в носовом отсеке рядом с пусковыми аппаратами тоже никто не сообщает наш курс. Им не слышны ни команды рулевому, ни приказы, передаваемые в машинное отделение. Им неизвестно, что сообщает акустик. Они понятия не имеют, в каком направлении мы движемся — и движемся ли мы вообще. И лишь когда взрыв подкидывает лодку вверх или с силой впечатывает ее еще глубже, они ощущают это своими внутренностями. А если мы уходим слишком глубоко, тогда они слышат «хруст в костях», не нуждающийся в пояснениях. Три детонации. На этот раз исполинский молот ударяет снизу. Я мельком различаю глубинный манометр в свете карманного фонарика. Стрелка глубиномера дергается назад. Я и так чувствую это своим животом. Мы словно стартуем ввысь на скоростном лифте. Если лодка находится на глубине около ста пятидесяти метров, то самые опасные ударные волны те, источник которых лежит метров на тридцать ниже уровня лодки. Как глубоко мы забрались? Сто восемьдесят метров. Под нашими ногами нет упругой стали. Двигатели практически ничем не защищены снизу! Они наиболее уязвимы для взрывов, гремящих под днищем. Еще шесть бомб разрываются так близко под нашим килем, что я чувствую, как вздрагивают мои коленные суставы. Я как бы стою на одном конце качелей, а в это время на противоположный край кто-то роняет каменные валуны. Стрелка опять дергается в обратную сторону. Вверх и вниз — именно этого и добиваются Томми. Эта атака обошлась им по меньшей мере в дюжину бомб. На поверхности сейчас, должно быть, плавает уйма рыбы, лежащей на боку с разорванными плавательными пузырями. Томми могут собирать ее сетями. Хоть что-то свежее будет на камбузе. Я стараюсь дышать размеренно, глубоко. У меня это получается в течение целых пяти минут, затем взрываются еще четыре бомбы. Все за кормой. Акустик утверждает, что взрывы слабеют. Я стараюсь сосредоточиться, представляя себе, какие можно создать декорации из папье-маше для постановки всей нашей сцены на театре. Все должно быть предельно точным. Масштаб один к одному. Это не сложно: достаточно убрать обшивку левого борта — с той стороны будет сидеть публика. Сцена — ни в коем случае не приподнятая. Все должно быть на одном уровне, лицом к лицу. Прямой вид на пост управления рулями глубины. Выдвинем перископ, чтобы добавить перспективы. Я мысленно расставляю актеров по местам, прикидываю их взаиморасположение: Старик опирается спиной на кожух перископа — крепкий, твердо сидящий в своем драном свитере, дубленом жилете, на ногах сапоги на толстой пробковой подошве с соляными разводами на них, непослушный пучок волос выбивается из-под старой, видавшей виды фуражки с потускневшей кокардой. Борода цвета слегка подпорченной кислой капусты. Операторы глубинных рулей, сидящие в резиновых куртках — завернутые в заскорузлые, несгибаемые складки своих одеяний, рассчитанных на плохую погоду, — напоминают две каменные глыбы, высеченные из черного базальта и отполированные до блеска. Шеф, наполовину в профиль, одет в зеленоватую рубашка оливкового оттенка и мятые темно-оливковые льняные брюки. На ногах — тенниски. Волосы a-la Валентино прилизаны назад. Тощий, как борзая собака. Эмоционален не более, чем восковая фигура. Лишь его челюстные мускулы находятся в постоянном движении. Но ни единого слога, только челюсть беззвучно шевелится. Первый вахтенный офицер повернулся спиной к зрительному залу. Он не хочет, чтобы его видели в момент, когда он не вполне владеет собой. Лицо второго вахтенного не слишком хорошо можно разглядеть. Слишком плотно закутавшись в кашне, он неподвижно стоит; его глаза рыскают повсюду, словно в поисках аварийного люка — будто они стремятся спастись отсюда, освободившись от своего хозяина, покинув его, бросив его слепым, замершим рядом с перископом. Штурман нагнул голову вниз и делает вид, якобы изучает свой хронометр. Несложные звуковые эффекты добавить будет нетрудно: негромкое гудение и иногда срывающаяся на железные плиты капля воды. Очень легко все изобразить. Минуты тишины и абсолютной неподвижности. Лишь постоянный гул и капель. Пусть только никто не шевелится — до тех пор, пока публике не станет не по себе… Три взрыва, безо всяких сомнений — за кормой. Штурман, по всей видимости, придумал новый метод ведения учета сброшенных бомб. Теперь пятой линией он перечеркивает по диагонали первые четыре. Это экономит место, да и считать легче. Он уже перешел к шестому ряду. Я никак не могу вспомнить, во сколько бомб наш прилежный счетовод оценил последние залпы. Старик непрерывно занят вычислениями: наш курс, курс противника, курс спасения. Каждое донесение из рубки акустика корректирует вводные данные его выкладок. Что он делает сейчас? Он пошлет нас прямо вперед? Нет, на этот раз он пробует иной ход: круто влево. Будем надеяться, он сделал правильный выбор, и капитан эсминца не надумает повернуть в ту же сторону — или же направо, если он движется на нас. Так-то, мне даже неведомо, с носа или с кормы атакует нас враг. Цифры, называемые акустиком, смешались у меня в голове. — Сбросили еще бомбы! — он услышал плеск новых бочек, упавших в воду. Я крепко держусь. — Встать к трюмной помпе! — очень предусмотрительно объявляет Старик, хотя взрывы еще не прогремели. Шум! Но, похоже, он не слишком волнует Старика. Водоворот разрывов. — Заполняют пробелы! — замечает он. Если не удалось достичь результата отдельными бомбами или их сериями, они начинают класть их ковром. Неусаживающийся! На задворках мозга я спрашиваю сам себя, где я мог встретить это английское слово «неусаживающийся». Наконец я вспоминаю его, вышитое золотой ниткой на швейной машине на этикетке моих плавок, ниже фразы «чистая шерсть». Ковер! В моей голове начинает разворачиваться рулон: изысканный афганский ковер ручной работы — ковер-самолет Гаруна аль-Рашида — восточная дребедень! — Нам же лучше! — усмехается Старик. В самый разгар грохота он приказывает увеличить скорость. Он пренебрежительно объясняет, почему новые взрывы не слышны: — Чем больше сбросили, тем меньше осталось. Золотое правило, достойное быть напечатанным в церковном календаре. Квинтэссенция опыта, вынесенного после дюжины глубоководных атак: «Чем больше сбросили, тем меньше осталось». Командир велит поднять лодку повыше. Зачем? Мы собираемся всплывать? Какая команда будет следующей: «Приготовить аварийное снаряжение!» «Атлантический убийца» — подходящее название для фильма. В кадре — яйцо, пересеченное трещиной толщиной с волосок. Для нашей скорлупки больше и не надо — достаточно одной трещины. Враг может спокойно предоставить морю закончить остальное. Примерно таким же способом мы избавлялись от садовых улиток. Собирали черных, лоснящихся великанов — ночных улиток — в ведра, чтобы вывалить их в унитаз и смыть водой. В итоге они тонули в выгребной яме. Наступать на них так же противно, как и кромсать на части: зеленая слизь разлетается во все стороны. В детстве мы играли в крематорий. Отодвинув каминную решетку, мы высыпали кучки дождевых червей из маленьких ведер на раскаленные угли — и в считанные секунды червяки с громким шипением превращались в закорючки из пепла. Или, например, кролики. Ты крепко держишь их левой рукой за уши и наносишь им удар по шее сзади. Чисто и аккуратно: всего лишь небольшое подергивание — как от электрошока. Карпа прижимают боком к разделочной доске, надавив левой рукой, и с силой бьют дубинкой по голове. Раздается хруст. Надо быстро вспороть ему брюхо. Осторожно с желчным пузырем, желчь не должна растечься. Надутый плавательный пузырь блестит, как шарик на рождественской елке. Карп — необычное создание: жизнь остается в нем, даже разрезанном пополам. Будучи детьми, мы нередко пугались, видя, как половинки дергаются часами, прежде чем окончательно замереть. Я никогда не мог заставить себя убить голубя, хоть это совсем нетрудно. Им просто сворачивают головы. Зажимают между средним и указательным пальцами — легкое движение, хрясть, и готово! Петухов и кур надо держать левой рукой у основания крыльев, прямо над лопатками, если можно так выразиться. Затем быстро кладешь их набок на плаху и отрубаешь голову топором. Пусть кровь вытекает, только, смотри, не упусти их, а то улетят без голов. Жутковатое зрелище. Доносятся новые звуки: шум винтов — свист на высокой ноте, слышимый по всей лодке. Я вижу, как вахтенный-новичок на посту управления трясется, как осиновый лист. Он согнулся над распределителем воды. Кто-то еще — не разобрать, кто именно — опускается на пайолу. Сложившийся пополам темный комок плоти и страха. Прочие скукожились, кто как смог, стараясь стать как можно меньше. Можно подумать, им здесь удастся спрятаться. Один Старик невозмутимо сидит в своей привычной позе. Опять взрыв! Я обо что-то так сильно ударяюсь плечом, что едва не вскрикиваю от боли. Еще два. — Начинайте качать! — голос командира перекрывает рев. Мы не можем скрыться от эсминца. Проклятие, мы не можем стряхнуть его с нашего хвоста. Шеф остекленевшим взором поглядывает искоса из уголков своих глаз. Похоже, он ждет-не дождется очередной порции бомб. Извращение: он хочет откачать воду из трюма, а для этого ему необходимы новые бомбы. Лодку уже не удается удержать без продолжительного откачивания. Трюмная помпа работает, когда за бортом раздается рокот, и останавливается, когда тот прекращается. И так не переставая — включить — выключить, включить — выключить. Ждем — ждем — ждем. По-прежнему ничего? Совсем ничего? Я раскрываю глаза, но не отрываю взгляд от палубных плит. Двойной удар. Чувствую боль сзади шеи. Что это было? Слышны крики — палуба ходит ходуном — пайолы скачут вверх-вниз — вся лодка вибрирует — сталь издает звуки, похожие на волчий вой. Освещение снова отключилось. Кто кричал? — Разрешите продуть цистерны? — слышу я голос шефа, словно заглушенный ватой. — Нет! Луч карманного фонаря шефа прыгает по лицу командира. Не разобрать ни рта, ни глаз. Душераздирающий, пронзительный, визгливый крик — затем очередные сокрушительные толчки. Едва улеглась оргия звуков, как снова слышится поскребывание АСДИКа. Этот звук предупреждает о том, что наше подводное убежище обнаружено врагом. Эти царапанья расшатывают нервы сильнее всего. Они не могли бы придумать худшего звука, чтобы мучить нас. Эффект такой же, как от сирен, установленных на наших «Штуках». [76] Я задерживаю дыхание. Три часа со сколькими минутами? Я не могу разглядеть длинную стрелку. Поступают рапорта. И спереди, и сзади долетают обрывки слов. Что там дало сильную течь? Сальник ведущего вала? Конечно, я знаю, что оба вала проходят через корпус высокого давления. Загорается аварийное освещение. В полутьме я вижу, что центральный пост заполнен людьми. Что на этот раз? Что случилось? Откуда эти люди? Должно быть, они пришли через кормовой люк. Я сижу на комингсе [77] носового люка. Они не могли проникнуть здесь. Черт бы побрал этот сумеречный свет. Никого из них я не узнаю. Двое моряков — помощник по посту управления и один из его вахтенных наполовину загородили мне обзор. Они стоят так же неколебимо, как и всегда, но все позади них находится в движении. Я слышу шарканье сапог, запыхавшееся дыхание, быстрое шмыганье, несколько сдавленных ругательств. Старик пока ничего не замечает. Он не сводит глаз с глубиномера. Только штурман оборачивает голову. — Течь в дизельном отделении, — орет кто-то на корме. — Агитация! — откликается Старик, даже не повернув головы, и затем повторяет еще раз, отчеканивая слоги — А-ги-та-ция! Шеф было рванулся в направление машинного отсека, но замер на месте, уставившись на манометр. — Я требую рапорт! — отрывисто заявляет командир, отворачиваясь от манометров и увидев людей, столпившихся в полутьме у кормового люка. Он рефлексивно втягивает голову в плечи и слегка наклоняет корпус вперед. — Шеф, подайте мне ваш фонарик, — шепотом приказывает он. В толпе, нахлынувшей с кормы, происходит шевеление. Они отпрянули назад, словно тигры перед своим укротителем. Один из них даже умудрился поднять ногу и, не поворачиваясь, шагнуть обратно в люк. Прямо как в цирке. Фонарик в руке командира выхватывает из темноты только спины моряков, которые, зажав под мышкой спасательный комплект, спешат проскочить назад в люк, ведущий на корму. Рядом со мной виднеется лицо помощника по посту управления. Его рот превратился в черную дыру. Глаза широко расширены — я вижу его круглые зрачки. Кажется, будто он кричит, но не раздается ни малейшего звука. Неужели я схожу с ума и мои органы чувств отказываются повиноваться мне? Мне кажется, что помощник напуган не по-настоящему, а лишь лицедействует, разыгрывая страх помощника по посту управления. Командир приказывает обоим моторам — средний ход вперед. — Средний ход вперед — обоими! — доносится из боевой рубки голос рулевого. Похоже, помощник по посту управления выходит из своего транса. Он начинает украдкой озираться кругом, но никому не смотрит прямо в лицо. Его правая нога осторожно движется по плитам палубы. Языком он облизывает нижнюю губу. Смягчившимся голосом командир шутит: — Они понапрасну тратят свои жестянки… Держащий в руке кусок мела штурман зашел в тупик. Он словно остолбенел на середине движения, но это всего лишь недолгое колебание. Он не знает, сколько черточек можно поставить последней атаке. Вся его отчетность может пойти насмарку. Единственная ошибка — и результат долгого, кропотливого труда можно будет выбросить в мусорный бак. Он моргает глазами, словно желая прогнать остатки сновидения, затем рисует пять толстых черточек. Четыре — вертикальных, а одну — посередине, поперек четырех первых. Очередные взрывы раздаются поодиночке — резкие, раздирающие звуки, но с недолгим следующим за ними ревом. Шефу приходится срочно останавливать помпу. Штурман принимается за новую пятерку своих пометок. Когда он проводит последнюю линию, кусок мела выпадает у него из рук. Еще один оглушительный взрыв. И вслед за ним вновь раздаются такие звуки, будто поезд мчится по небрежно уложенным рельсам. Грохот колес, переезжающих стрелку, чередуется с глухими толчками по щебню. Металлический лязг и скрежет. Если какая-нибудь заклепка не выдержит напора воды и выскочит, то она сможет — я это хорошо знаю — прошить мой череп насквозь, словно пуля. Давление! Струя воды, врывающаяся в лодку, может перерубить человека пополам. Тошнотворный запах страха! Теперь они держат нас за яйца. Мы попали в тиски. Теперь наша очередь. — Шестьдесят градусов — усиливается — шумы появились на двухстах градусах! В моей голове гремят два, потом еще четыре разрыва. Если так дальше пойдет, они сорвут наши люки, грязные свиньи! Слышатся стоны и истеричное всхлипывание. Лодку трясет, как самолет, провалившийся в воздушную яму. Они накрывают нас ковром. Удар сбивает двух человек с ног. Я вижу вопящий рот, дрыгающиеся ноги, два лица, искаженные ужасом. Еще два взрыва. Океан превратился в одну сплошную обезумевшую от ярости массу воды. Рев затихает, и внезапно наступает тишина. Становятся слышны лишь самые неотъемлемые звуки: слитное гудение моторов, напоминающее жужжание насекомых, дыхание людей, непрерывно капающая вода. — Передние — десять вверх, — шепчет шеф. Завывание моторов рулей глубины пробирает меня до мозга костей. Ну почему все вокруг должно издавать столько громких звуков? Разве Старик не сменит курс? Мы не будем поворачивать? Или он попробует прорваться за кольцо окружения, двигаясь прямо вперед? Почему акустик молчит? Если он ничего не сообщает, это означает лишь одно: двигатели на поверхности встали. Но эти сволочи не могли уйти так быстро, чтобы он не услышал их отступления. Итак, они затаились. Они уже пару раз применяли подобную уловку. Но шум эсминца никогда не пропадал на такое длительное время… Старик держит прежнюю глубину и курс. Проходит пять минут, и тут глаза акустика неожиданно расширяются, он начинает бешено крутить ручку настройки. Его лоб прорезают глубокие морщины. Сейчас они снова пойдут в атаку. Я не слушаю более его рапорта. Вместо этого я стараюсь сконцентрировать усилия на том, чтобы усидеть на своем месте. Раздаются два громких треска. — Лодка набирает воду! — сквозь последовавший за взрывом рев с кормы доносится вопль. — Выражайтесь по форме, — шипит командир на невидимого человека. Набирает воду! Этот бестолковый морской жаргон! Такое впечатление, как будто лодка что-то делает с водой, употребляет ее. Но как ни назови, а «набор воды» — самое плохое, что могло случиться с нами в подобной ситуации. Мне кажется, словно следующий удар пришелся прямо в пах. Не кричать! Я до боли в челюстях стискиваю зубы. Вместо меня кричит кто-то другой, таким фальцетом, который проникает через меня насквозь. Луч фонарика описывает круги в поисках визжащего человека. Я слышу новые звуки: стук зубов, похожий на дробь кастаньет, затем шмыганье, хлюпанье. Но рыдает не один мужчина. Мне на колени падает чье-то тело, чуть было не опрокинув меня. Я чувствую, как кто-то поднимается, ухватившись за мою ногу. Но тот первый, кто рухнул мне на колени, остается лежать плашмя на плитах палубы. Аварийный фонарь над столом штурмана не зажигается на этот раз. Под прикрытием темноты может незаметно распространиться паника. Вновь слышны истошные рыдания. Они доносятся от кого-то, скрючившегося у водяного распределителя. Я не вижу, кто это. Внезапно в той стороне оказывается помощник по посту управления, который отвешивает ему такой удар по спине, что он вскрикивает. Старик оборачивается так, словно его укусил тарантул и отрывисто бросает в сторону распределителя: — Сообщите мне, когда это прекратится! Кто? Помощник по посту управления? Тот, кого он ударил? Когда освещение восстановлено, я вижу, что молча рыдает новенький вахтенный. Старик велит идти средним ходом. — Обе машины средний вперед! — подтверждает рулевой. Это означает, что теперь плавучесть лодки невозможно поддержать на малом ходу. Слишком много воды просочилось в кормовой отсек. Шум винтов слышится отчетливее, чем когда бы то ни было. Рычащий ритмичный пульс. В качестве контрапункта подойдут звук холодильного агрегата мороженщика, к которому примешиваются стрекотание миксера и жужжание дрели. Полный вперед! Стрелка глубиномера прошла еще несколько делений вперед. Лодка медленно погружается. Шеф не в силах остановить ее — продувание цистерн вызовет слишком много шума, а о том, чтобы откачать воду, не приходится и мечтать. — Сто девяносто градусов! — докладывает акустик. — Сто семьдесят градусов! — Курс шестьдесят градусов! — приказывает командир и убирает туго натянутый стальной трос перископа. — Будем надеяться, мы не оставляем за собой масляный след, — замечает он как бы невзначай. Утечка топлива! Эти слова молнией проносятся по отсеку, эхом отзываются в моей голове и перед моими закрытыми глазами плывут разноцветные полосы. Если топливо поднимается из лодки на поверхность, то противнику лучшей цели и пожелать нельзя. Командир кусает нижнюю губу. Здесь темно, но солярка пахнет даже и во тьме — ею разит за километр. Из рубки акустика доносится шепот: — Эсминец слышен очень близко! Командир так же шепотом отвечает: — Обе машины — малый вперед. Рули глубины — на минимум! Он снимает фуражку и кладет ее рядом с собой на рундук с картами. Знак капитуляции? Неужели наш поход подходит к концу? Акустик высунулся из своей каморки, будто собираясь сообщить что-то. Но он не открывает рта. Лицо стало окаменело от напряжения. Внезапно он снимает наушники. Я знаю, что это означает: шумы повсюду, так что больше нет смысла определять, откуда они исходят. Теперь я их и сам слышу. Сокрушительный грохот разрывов, словно весь океан рушится в преисподнюю. Конец! Кромешная тьма! — Я когда-нибудь услышу рапорт по форме? — раздается неузнаваемый голос прежде, чем я открываю глаза. Лодка ощутимо заваливается на корму. В луче фонарика видно, что телефонные провода и несколько дождевиков отрываются от переборки. Еще несколько ударов сердца, затем голос прорезает тишину: — Моторное отделение — поступает вода! Немедленно поступают еще рапорты: — В носовом отсеке фланцы выдержали — в дизельном отделении фланцы держатся плотно. Наконец включается аварийное освещение. Стрелка глубинного манометра двигается по шкале с ужасающей быстротой. — Обе машины — полный вперед! — приказывает Старик. Несмотря на все отчаяние, скрывающееся за этой командой, его голос спокойный, как всегда. Лодка кидается вперед: батареи аккумуляторов подключаются одна за другой. — Передние рули — до предела вверх! Кормовые — до предела вниз! — приказывает шеф операторам. Но стрелка не шевелится. Она застыла на месте. — Кормовые рули глубины не действуют, — докладывает помощник на посту управления. Он поворачивает к командиру лицо пепельного цвета со взглядом, полным безграничного доверия. — Перейти на ручное управление, — командует шеф так спокойно, словно мы на учениях. Операторы встают и налегают всем своим весом на штурвалы ручного управления. Белая стрелка индикатора внезапно вздрагивает — слава богу, она сдвинулась с места! Механизм управления, да и сами глубинные рули не повреждены; лишь электрическое управление вышло из строя. Моторы громко гудят. Полный ход — это же безумие! Но что еще мы можем предпринять? Если мы будем идти тихо, мы не сможем удержаться на нынешней глубине. Моторное отделение заполняется водой — она проникает в наше самое уязвимое место. — Мощность обоих электромоторов снизилась с максимального уровня! Старик раздумывает не более секунды: — Проверьте у обоих аккумуляторы! Не вытекла ли из батарей кислота? Сомневаться не приходится: некоторые банки треснули и вытекли досуха. Что теперь будет? Что еще может произойти? Мое сердце едва не останавливается, когда первый вахтенный офицер отодвигается в сторону, открыв моему взору шкалу глубиномера. Стрелка продолжает медленно ползти вперед. Лодка продолжает тонуть, несмотря на то, что моторы изо всех сил выжимают из себя всю оставшуюся мощность. Спустя считанные секунды раздается резкий свист. Помощник на посту управления выпустил сжатый воздух. Наши цистерны плавучести заполняются им. — Продуть их полностью! Шеф вскочил на ноги. Он прерывисто глотает воздух короткими вдохами. Голос дрожит: — Дифферент на нос! Живее, живее! Я не осмеливаюсь подняться, опасаясь, что не устою на ногах. Мои мускулы превратились в дряблое желе, нервы расшатаны до мелкой трясучки. Пусть уж поскорее прогремит последний взрыв. Сдаюсь! Я так больше не могу! Это невыносимо! Я осознаю, что погружаюсь в предобморочную апатию. Теперь уже ничто не важно. Лишь бы все поскорее закончилось — неважно, каким образом. Я напрягаю все свои силы, чтобы не расслабиться. Будь оно все проклято, и умереть спокойно не дадут. Мы поднялись до пятидесяти метров. Стрелка остановилась. Командир приказывает: — Открыть третий выпускной клапан! Во мне нарастает чувство ужаса. Я знаю, что означает эта команда. Поток воздуха уже устремился к поверхности, раздуваясь в большой пузырь, который укажет им наше местоположение. Волна страха накрывает меня с головой. Чтобы остановить его, я бормочу заклинание: «Неуязвим! Неуязвим!» Мое сердце бешено колотится. Дыхание прерывается. До меня доносятся приглушенные слова команды: — Закрыть выпускной клапан! Штурман поворачивает голову к Старику. Мне целиком видно его лицо: вырезанное из дерева изображение. Бледное, отполированное до белизны липовое дерево. Он замечает меня и оттопыривает нижнюю губу. — Истерички, — ворчит Старик. Если вода зальет электромоторы в хвостовом отсеке, если произойдет короткое замыкание… что будет крутить винты? Если откажет хотя что-то одно, — или моторы, или рули глубины, — на нас можно ставить крест. Командир нетерпеливо требует рапортов из моторного отделения. До меня долетают лишь отрывки: — …остановили течь деревянными клиньями — опорная подушка треснула — много воды, источник не установлен. Я слышу завыванье, раздающееся на высокой ноте. Проходит несколько секунд, пока я понял, что эти звуки издает не противник. Где-то ближе к носу плачут. Пронзительные, всхлипывающие рыдания, то становящиеся громче, то тише. Старик с отвращением смотрит в ту сторону. Кажется, сдерживаемая им ярость прорвется в любой момент. — Сто пятьдесят градусов — становится громче! — А другой — первый? — Девяносто градусов; шестьдесят градусов; остановился! Бог мой, теперь эти сволочи действуют в паре. Они перебрасывают нас друг другу, как мячик, а пасуют при помощи АСДИК-пеленга. Отныне наш изначальный преследователь может себе ни в чем не отказывать. Пока он атакует нас на максимальной скорости — что лишает его возможности использовать свой собственный АСДИК, — его коллега может передохнуть, отслеживая наше положение для атакующего и сообщая ему координаты по радио. Лицо Старика гримасничает, словно он слишком долго продержал во рту очень горькую пилюлю, прежде чем проглотить ее: — Это против всех правил! Впервые за все время акустик выказывает признаки нервозности. Или ему приходится так быстро вращать ручку, чтобы определить, который из двух звуков становится громче? Если второй капитан там, наверху, тоже бывалый, если они и прежде работали вместе, они будут меняться ролями как можно чаще, чтобы сбить нас с толку. Или я ничего не понимаю, или Старик направляется к ближайшему противнику по наикратчайшей траектории. Русские горки! Это сравнение не покидает меня. Русские горки. Вверх, вниз, подъемы и спуски, мертвые петли, головокружительные падения и крутые подъемы. Два удара сотрясают лодку. За ними обрушиваются еще четыре, нет, пять! Два приходятся из-под днища. Проходит чуть больше секунды, и в проеме кормового люка появляется лицо старшего механика Франца, искаженное ужасом до неузнаваемости. Он пронзительно хихикает, издавая что-то вроде «хии-хии-хии», что отдаленно напоминает шум винтов эсминца. Командир, прикрыв глаза, поворачивается к нему. Тем временем механик пролезает в люк и остается на посту управления, пригнувшись за стойкой перископа, сжимая в руке аварийное спасательное снаряжение. Он оскалил зубы, став похожим на обезьяну. Они ярко сверкают из его черной бороды. Теперь «хии-хии-хии» складывается из судорожных рыданий. Как у него это получается? Только тут до меня доходит, что рыдают в другом углу центрального поста. Старик распрямляет спину и замирает. Какую-то долю секунды он сидит, будто аршин проглотил. Затем он опять ссутуливается и медленно оборачивается. Он смотрит на старшего механика. Проходят мгновения, и вдруг он рявкает: — Вы что, совсем спятили? Возвращайтесь на боевой пост! Живо! По уставу старший механик должен был ответить: «Jawohl, господин каплей!» Но он лишь шире открывает рот, будто собираясь закричать в истерике. Я потерял слух, говорю я себе: он вопит, но я не слышу ни звука. Но мои уши в порядке! Я слышу, как Старик бросает ему в лицо: — Черт вас возьми, да возьмите себя в руки! Он встает на ноги. Рыдания прекращаются. — Эсминец на ста двадцати градусах, — докладывает акустик. Старик раздраженно моргает. Старший механик начинает беззвучно корчиться в муках — как будто находясь под гипнозом. Я вижу, как по его телу пробегают конвульсии. Только бы он не лишился чувств! — Немедленно вернитесь на боевой пост! — и сразу продолжает, угрожающе понизив голос. — Я сказал — немедленно! — Сто десять градусов. Становится громче! — шепот оператора сонара похож на монотонный речитатив священника. Старик еще ниже нагибает голову, затем расслабляется и делает два или три шага вперед. Я приподнимаюсь, чтобы уступить ему дорогу. Куда он направляется? Все-таки наконец старший механик встрепенувшись, превозмогает себя и выпаливает: — Jawohl, господин каплей! Затем он бросает вокруг себя беглый взгляд и, согнувшись в три погибели, исчезает через кормовой люк, пока Старик не видит его. Командир, который уже занес ногу, чтобы перешагнуть проем люка, ведущего в носовую часть лодки, останавливается и оборачивается со странным выражением на лице. — Господин каплей, он ушел, — запинаясь, произносит шеф. Командир возвращает ногу назад. Такое впечатление, словно кинопленку внезапно запустили в обратном направлении. Командир неуклюже, в молчании возвращается на свое место, похожий на слегка контуженного боксера, который не может сфокусировать зрение минуту-другую после пропущенного удара. — Я бы сейчас пристрелил его! Пистолет в его кабинке! — Право руля до упора! Курс двести тридцать градусов! — произносит он обычным голосом. — Шеф, опустите ее на пятьдесят метров! — Шум винтов на десяти градусах, — рапортует акустик. — Принято! — отзывается Старик. Лучи АСДИКа скребут и скрежещут вдоль корпуса лодки. — Отвратительно, — шепчет он. Все, кто был на центральном посту, понимают, что это относится не к АСДИКу, а к старшему механику. — И единственный изо всей команды — это Франц! Позор! — он с отвращением качает головой, словно увидев эксгибициониста. — Под арест его. Я посажу его под арест! — Эсминец атакует, — бубнит акустик. — Курс — двести градусов. Обе машины — малый вперед! Старик опять прибегает к старой уловке: свернуть в сторону, спрятаться в кустах. Сколько еще раз этот маневр будет спасать нас? Из люка носового отсека разит кислятиной. Кого-то там вырвало. Оператор вновь сощуривает глаза. Всякий раз, завидев у него такое выражение лица, я пригибаюсь и втягиваю голову в плечи. В корпус лодки ударяет дробь, вслед за ее постукиванием обрушивается удар неимоверной силы, и тут же могучим эхом раздается зловещее бурчание и рев воды. К эху примешиваются пять раскатов грома. В несколько секунд все, что не было закреплено, приходит в движение и начинает соскальзывать и скатываться в направлении кормы. Когда раздались взрывы, шеф прибавил ходу, и теперь, перекрывая последовавший шум, он орет: — Откачивайте! Он стоит за спинами операторов глубинных рулей, пригнувшись словно для прыжка. Громовые раскаты и рев не утихают. Мы продираемся сквозь оглушающие струи водопада. Сквозь грохот слышно, как работают трюмные помпы. Не успел шеф остановить их, как еще три удара сотрясают лодку. — Продолжайте откачивать! — шеф громко вбирает в легкие воздух, бросив мимолетный взгляд на командира. Может ли такое быть, чтобы в нем промелькнуло выражение удовлетворенности. Неужели он может сейчас испытывать чувство гордости оттого, что его помпы все еще исправно работают? — Они стараются для Вас изо всех сил, шеф, — замечает Старик. — Отличная работа! 04.00. Мы пытаемся скрыться в течение уже — скольких часов? Я потерял им счет. Большинство людей на посту управления сидят, локти опираются на колени, головы обхвачены ладонями. Никто даже не поднимает лица. Второй вахтенный офицер так пристально смотрит в пол, словно наблюдает, как из палубных плит вырастают грибы. Оторванная от выдвижного перископа круглая поворотная шкала болтается на одном проводке. Слышится звон падающих стеклянных осколков. Но чудеса случаются и в нашей жизни! — Лодка сохранила герметичность. Мы по-прежнему можем двигаться, по-прежнему на плаву. Двигатели работают, винты крутятся. Мы можем двигаться прямо вперед, и у нас остается еще достаточно мощности, чтобы поворачивать руль. Шеф может управлять лодкой: сейчас она стоит на практически ровном киле. Штурман склонился над «картежным» столом, будто зачарованный им; его голова почти легла на его поверхность, а иголки циркуля, зажатого в его правой руке, воткнуты в линолеум. Помощник по посту управления засунул два пальца в рот, очевидно, приготовившись свистнуть. Второй вахтенный офицер, по всей видимости, пытается подражать самообладанию командира. Но кулаки выдают его: они вцепились в бинокль мертвой хваткой — он продолжает висеть у него на шее — и он очень медленно изгибает запястья, то в одну сторону, то в другую. Костяшки пальцев даже побелели от напряжения. Командир поворачивается к акустику, который, прикрыв глаза, крутит ручку своего аппарата в разные стороны. Очевидно, нащупав искомый им звук, амплитуда вращений начинает сужаться и постепенно сходится почти что в одну точку. Понизив голос, он объявляет: — Шумы эсминца затихают на ста двадцати градусах! — Они считают, что разделались с нами! — говорит командир. Но это только второй из охотников — а что же первый? Шеф находится на корме, так что командир сам занимается рулями глубины. Рыдания прекратились. Из носового отсека временами доносятся лишь отдельные судорожные всхлипы. Появляется шеф, его руки по локоть черны от масла. До моего слуха долетают обрывки его доклада: — Фланцы внешнего выхлопного вывода… конденсатор… сломаны два болта крепления подушки двигателя… уже заменили… надежно закрепили деревянными распорками… фланцы еще сочатся… но это не смертельно. Рядом с командирским столом валяется раздавленная упаковка сиропа, содержимое которой размазано по всему полу. В этом противном месиве лежит раскрывшийся аккордеон. Все фотографии попадали со стен. Я осторожно перешагиваю через лицо командующего. В кают-компании вперемежку разбросаны книги, полотенца и пролившиеся бутылки яблочного сока. Смешная соломенная собачка со стеклянными глазами, которая служит талисманом нашей лодки, тоже спрыгнула вниз. Наверно, именно здесь мне стоит заняться наведением порядка, чтобы занять хоть чем-нибудь свои руки. Я нагибаюсь; суставы одеревенели; я опускаюсь на колени. Боже мой! Я могу шевелить руками. Я приношу пользу! Спокойнее, спокойнее, будь поаккуратнее. Не зацепи ничего. Наверное, уже давно пятый час. Я занимаюсь уборкой уже минут десять, когда через кают-компанию проходит шеф. У него темные круги под глазами, зрачки — черные, будто угли, щеки запали. Он исчерпал почти все свои ресурсы. Я протягиваю ему бутылку фруктового сока. У него не то что рука, все тело дрожит. Он присаживается на леджес, чтобы промочить горло. Но едва он отставляет бутылку, как уже снова стоит на ногах, слегка пошатываясь, как боксер, которому здорово досталось, который полностью измотан боем, но который собирается с силами, чтобы выйти на середину ринга из своего угла еще раз. — …Не выйдет, — бормочет он, удаляясь. Внезапно раздаются еще три детонации, но на этот раз их звук такой, словно лупят по провисшей коже барабана. — Это в милях отсюда, — слышу я замечание штурмана. — Двести семьдесят градусов — медленно удаляются! — рапортует акустик. Подумать только, где-то на свете есть суша, твердая земля, холмы и долины… люди спокойно спят в своих домах. Это там, в Европе. В Америке они еще сидят при зажженном свете, а мы сейчас, скорее всего, ближе к Америке, чем к Франции. Слишком далеко ушли на запад. В лодке царит абсолютная тишина. По прошествии некоторого времени акустик шепчет: — Эсминец на двухстах шестидесяти градусах. Очень слабо слышно. Идет на малых оборотах — кажется, уходит. — Они идут тихо, — говорит командир. — Тащатся медленно, как только могут. И слушают! Где, черт побери, болтается другой? Ищите его! Это относится к гидроакустику. Стало быть, командир не знает в точности, где затаился враг. Я могу расслышать, как тикает хронометр, и капли конденсата падают в трюм. Оператор сонара делает полный обзорный круг — и еще один, и еще — но своим прибором не улавливает никакого пеленга. — Не нравится мне это, — бормочет сам себе командир. — Совсем не нравится. Ловушка! Другого быть не может. Что-то здесь не так: подвохом пахнет за милю. Старик вперился в одну точку прямо перед собой, его лицо совершенно безучастное. Вот он моргнул пару раз, с усилием сглотнул. Видно, что он не может принять решение о дальнейшем курсе. Если бы только я знал правила этой игры. Взрывов больше нет, АСДИКа — тоже, но командир продолжает придерживаться сценария пьесы — что же из всего этого получится? Если бы только я мог прямо спросить Старика, четырьмя простыми словами: «Как обстоят наши дела?» Но, похоже, мой рот наглухо заклепан. Я не в силах собраться с мыслями. В голове зловеще бурлит кратер вулкана. Я чувствую жажду. В шкафчике еще должен был остаться яблочный сок. Я осторожно открываю его, но из него сыпятся фарфоровые осколки. Все эта проклятая тряска. Большинство чашек и блюдец разбилось. Кофейник остался без носика. К счастью, бутылка сока уцелела. Очевидно, именно она и побила всю остальную посуду. Что ж, тоже правильно: громи все вокруг себя, если хочешь остаться невредим. Под столом валяется сломанная рамка с фотографией, запечатлевшей спуск на воду нашей лодки. Острые осколки стекла все еще торчат из нее. Должно быть, я проглядел ее во время уборки. Я ухитряюсь поднять ее, но у меня нет никакого желания доставать из нее стеклянные лезвия, поэтому рамка возвращается на свой крючок в том виде, в каком есть. — Шумов больше нет? — спрашивает командир. — Нет, господин каплей! Время медленно подходит к пяти часам. Шумов нет. Непонятно. Они отказались от преследования? Или они сочли, что мы уже утонули? Я ощупью пробираюсь назад, на пост управления. Командир шепотом совещается со штурманом. Я слышу: «Через двадцать минут всплываем!» Я слышу эти слова, но не верю своим ушам. Мы вынуждены всплыть? Или мы действительно вышли сухими из этого дерьма? Акустик начинает что-то говорить, он собирается рапортовать — но осекается на полуслове и продолжает крутить свою ручку. Похоже, он уловил слабый сигнал, который теперь пытается запеленговать с помощью тонкой настройки. Старик уставился ему в лицо. Тот языком облизывает нижнюю губу. Едва слышным голосом он докладывает: — Шум на шестидесяти градусах — очень слабый. Старик одним рывком проскакивает в люк и сгибается в проходе рядом с ним. Акустик подает ему наушники. Старик вслушивается в них, а оператор тем временем потихоньку поворачивает ручку то в одну, то в другую сторону вдоль шкалы, и постепенно лицо Старика суровеет. Проходят минуты. Старик остается привязанным проводом наушников к гидрофону. Он похож на рыбу, попавшуюся на крючок. Он приказывает рулевому повернуть нос лодки, чтобы ему было лучше слышно. — Приготовиться к всплытию! Его хриплый голос, полный решимости заставляет встрепенуться не только меня. Шеф моргает бровями. Приготовиться к всплытию! Он не может не представлять, что можно делать, а чего — нельзя! В наушниках по-прежнему слышны шумы, а он собирается подняться на поверхность? Операторы рулей глубины сидят, сгорбившись за своими столиками. Штурман наконец все-таки снял свою зюйдвестку. Его лицо, и без того похожее на маску, выглядит постаревшим, прорезавшие его линии еще более углубились. Позади него стоит шеф, прислонившийся левым бедром к столу с картами, опершись правой рукой на колонну перископа, всем торсом подавшись вперед, словно притянутый стрелкой глубиномера, которая медленно движется назад вдоль шкалы. С каждым пройденным ею делением мы становимся на один метр ближе к поверхности. Она движется нехотя, словно выгадывая для нас время на передышку. — Радиостанция готова? — спрашивает командир. — Jawohl, господин каплей! Под люком боевой рубки уже собрались вахтенные, одетые в дождевики и зюйдвестки. Протирают бинокли — слишком рьяно, или это мне только кажется. Никто не промолвил ни слова. Мое дыхание восстановилось. Мои мышцы вновь послушны мне. Я снова могу стоять ровно, не шатаясь, при этом я ощущаю каждый мускул, каждую косточку в своем теле. Мое лицо начинает мерзнуть. Старик намеревается всплыть. Мы опять полной грудью вдохнем морской воздух. Мы живы. Эти сволочи не смогли убить нас. Не заметно никаких вспышек бурной радости. Страх еще сковывает меня. Немного расправить напряженные плечи, слегка приподнять головы — это все, что мы можем себе позволить. Команда совершенно вымотана. Даже после того, как прозвучала команда к всплытию, оба вахтенных на посту управления продолжают безучастно сидеть на распределителях забортной и трюмной воды. Что касается помощника по посту управления, он старается выглядеть, как всегда, но я угадываю ужас в его лице. Внезапно мне хочется, чтобы наш перископ был в десять раз длиннее. Если бы только Старик мог быстро осмотреться вокруг из нашей нынешней безопасной позиции, так, чтобы мы знали, что творится наверху — что задумала эта свора! Лодка поднялась на перископную глубину. Мы стоим близко от поверхности. Шеф уверенно управляет лодкой. Никаких намеков на избыточную плавучесть. Старик высовывает из воды стебелек спаржи. Я слышу, как заработал и снова замолк мотор привода перископа. Затем раздается негромкий стук и легкий щелчок откинутой рукоятки. Старик начинает крутится на своей карусели. На посту воздух чуть ли не звенит от нашего напряжения. Неосознанно я задерживаю дыхание, пока я не вынужден хватать воздух, как тонущий человек. Сверху не доносится ни слова. Значит, все выглядит плохо! Если бы все было в порядке, Старик сразу известил бы нас. — Запишите! Слава богу, голос Старика. Штурман счел, что эти слова обращены к нему. Он тянется за карандашом. Бог мой, неужели опять все с самого начала? Шедевр литературы для журнала боевых действий? — Итак: «В результате перископного наблюдения — неподвижный эсминец, по уточненным данным — на ста градусах — дистанция — около шести с половиной километров». Есть? — Jawohl, господин каплей! — «Луна по-прежнему очень яркая». Записали? — Jawohl, господин каплей! — «Остаемся под водой». Вот так! Больше сверху ни единого слова. Проходит три-четыре минуты, пока командир спускается наощупь вниз. — Думали обдурить нас! Старая уловка! Идиоты! И каждый раз они надеются, что мы клюнем. Шеф, опустите ее снова на шестьдесят метров! Мы немного отодвинемся в сторону, и не спеша перезарядим торпеды. Старик ведет себя так, словно все идет по заранее разработанному плану. Мне хочется закрыть уши ладонями: он говорит так, словно читает скучнейший годовой отчет какой-нибудь компании в деловом развороте газеты: — Да, штурман, вот еще что: «Бесшумно движемся, чтобы уйти от эсминца. Предположительно эсминец — эсминец потерял с нами контакт… Шумов в непосредственной близости не слышно». «Предположительно» — это звучит обнадеживающе! Стало быть, он даже не до конца уверен в этом. Он прищуривает глаза. Похоже, он еще не закончил свое сочинение. — Штурман! — Jawohl, господин каплей! — Добавьте вот еще что: «Скорректированное направление — двести пятьдесят градусов: море огня — ослепительное зарево. Считаю, что это пораженный нами танкер». Старик отдает приказание рулевому: — Курс — двести пятьдесят градусов! Я обвожу взглядом собравшихся вокруг, и у всех вижу безразличные лица. Лишь второй вахтенный слегка нахмурился. Первый вахтенный офицер, не выказывая никаких эмоций, смотрит в пустоту. Штурман пишет за «карточным» столом. И на корме, и в носовом отсеке устраняют неисправности. Постоянно кто-то с промасленными руками проходит через пост управления, чтобы отрапортоваться первому вахтенному, который взял на себя управление рулями глубины. Все они делают это шепотом. Никто, кроме Старика, не осмеливается говорить в полный голос. — Еще полчаса, и мы перезарядим торпеды, — произносит он и обращается ко мне. — Самое время выпить. Он явно не собирается покидать пост управления, и я поспешно отправляюсь на поиски бутылки с яблочным соком. Мне совсем не хочется никуда идти. Когда я пролезаю сквозь люк, ноет каждый мускул. Ковыляя мимо Херманна, я замечаю, что он весь поглощен своей ручкой гидрофона. Но мне пока абсолютно безразлично, что он там пытается услышать. Неважно, каковы были донесения, но спустя полчаса Старик отдает команду перезарядить торпеды. В носовом отсеке бешено кипит работа. Сырая одежда, свитеры, кожаное обмундирование и всевозможное барахло свалено в кучу перед люком, а палубные плиты подняты. — Восхвалите Господа нашего трубами и кимвалами, — заводит речитативом торпедный механик Хекер. — Наконец-то хоть места здесь прибавится, — поясняет он мне, вытирая с шеи пот вонючей тряпкой, претендующей на звание полотенца. Он поторапливает своих кули [78] : — Поторапливайтесь, ребята, поторапливайтесь — поднимайте их повыше! — Мазнуть разок вазелином, и прямиком в дырку! — Арио, в притворном возбуждении повиснув на цепях талей, начинает рывком выбирать их, подбадриваемый хекеровскими хау-рук. [79] — Да! — Да! — Трахай меня! — Трахай! — Ты, похотливое животное… о!.. о!.. да!.. да!.. — Давай же, маленький негодник! — О, да! — Ты… — Вот так! — Глубже! — Не останавливайся! Еще! Еще! Я потрясен, что в такой сумасшедшей запарке у него еще остается дыхание на это. У другого моряка, который тоже тянет тали, ожесточенное выражение лица. Он притворяется, что не слышит Арио. Когда первая торпеда оказывается внутри пускового аппарата, Берлинец, расставив ноги, отирает с торса пот ручным полотенцем, затем передает грязный лоскут Арио. Появляется первый вахтенный, чтобы посмотреть, как укладываются в отведенное время. Люди работают как одержимые. Никто ничего не говорит, слышны только хау-рук Хекера да иногда сдавленные проклятия. Вернувшись в кают-компанию, я нахожу Старика, вытянувшего прямо перед собой ноги в своем привычном углу на койке шефа, откинувшегося на спину, как человек в конце долгой, утомительной железнодорожной поездки. Его лицо запрокинуто вверх, рот приоткрылся. Из уголка тянется ниточка слюны, пропадающая в бороде. Я не знаю, что делать. Ему нельзя лежать здесь, в таком виде, чтобы его видели все, снующие мимо. Я громко откашливаюсь, будто у меня запершило в горле — и Старик моментально пробуждается, выпрямившись в один миг. Но он ничего не говорит, лишь жестом приглашает присесть. Наконец он спрашивает, запинаясь: — Как там дела на носу? — Одна рыбешка уже внутри трубы. Они там уже все почти готовы. Я имею ввиду людей — не работу. — Хмм! А на корме вы были? — Нет, там слишком много работы. — Да уж, там должно быть действительно погано. Но шеф справится: он чертовски искусный танцмейстер. Затем он кричит в сторону камбуза: — Еду! И для вахтенных офицеров тоже. И теперь обращаясь ко мне: — Никогда не стоит упускать случай отпраздновать победу — хотя бы только куском хлеба и маринованным огурцом. Приносят тарелки, ножи и вилки. Вскоре мы уже сидим за правильно сервированным столом. Я повторяю про себя, как идиот: «С ума можно сойти — просто рехнуться». Перед моими глазами — гладкий чистый стол, тарелки, ножи, вилки, чашки, освещенные уютным электрическим светом. Я уставился на Старика, помешивающего чай блестящей ложечкой, на первого вахтенного офицера, разделывающего колбасу, на второго вахтенного, разрезающего вдоль маринованный огурец. Стюард задает мне вопрос, не хочу ли я еще чаю. — Я! ? Чаю? Ах, да! — его вопрос не сразу доходит до меня. В моей голове еще гремят сотни глубоководных разрывов. Каждый мускул ноет от отчаянного напряжения. У меня свело правое бедро. При каждом укусе я ощущаю свои челюстные мускулы — это от сильного стискивания зубов. — На что вы там так пристально смотрите? — спрашивает командир с набитым ртом, и я поспешно подцепляю вилкой кусок колбасы. Не позволяй глазам закрыться. Ни в коем случае не начинай размышлять. Жуй, тщательно пережевывая пищу, как ты обычно делаешь. Переведи глаза. Моргни. — Еще огурчик? — предлагает Старик. — Да, пожалуйста — спасибо! Из прохода доносится глухой топот. Это Инрих, что ли, сменивший в рубке акустика Херманна, пытается обратить на себя внимание? Громкий топот сапог, затем он объявляет: — На двухстах тридцати градусах — глубинные взрывы. Его голос звучит намного выше, чем Херманна, тенор вместо баса. Я пытаюсь сопоставить его рапорт с нашим курсом. Два румба по левому борту. — Ну, пора всплывать, — говорит Старик с полным ртом. — Корабельное время? — 06.55, — отвечает штурман с поста управления. Старик поднимается, дожевывая пищу, стоя ополаскивает рот большим глотком чая, и в три размашистых, уверенных шага оказывается в конце прохода: — Через десять минут мы всплываем. Занесите в журнал: «06.00, зарядили торпеды. 06.55, на двухстах тридцати градусах слышны глубинные взрывы». Затем он возвращается и опять забивается в свой угол. Появляется запыхавшийся Хекер, глотающий ртом воздух. Ему приходится сделать пару глубоких вдохов, прежде чем он может выдавить хоть слово. Боже, взгляни на него! Пот течет с него ручьями. Он еле стоит на ногах, докладывая: — Четыре носовых торпеды заряжены. Кормовой аппарат… Он собирается продолжить, но Старик перебивает его: — Очень хорошо, Хекер; ясно, что мы пока не в состоянии добраться до него. Хекер старается принять суровое выражение лица, но теряет равновесие. Он удержался от падения лишь потому, что успел ухватиться за верх шкафчика. — Ох уж эта молодежь! — замечает Старик. — Иногда они просто удивляют! — И потом добавляет. — Когда торпеды заряжены, чувствуешь себя совсем по-другому! Я догадываюсь, что сейчас у него есть всего одно желание — атаковать эсминец, который гонял нас. Он снова поставит все на одну карту, но, вне всякого сомнения, он задумал что-то еще… Он решительно встает, застегивает на своей дубленой безрукавке три пуговицы, поглубже натягивает фуражку на голову и направляется на пост управления. Объявляется шеф, дабы сообщить, что неисправности в кормовом отсеке устранены при помощи материала, оказавшегося на борту лодки. Оказавшееся на борту лодки — это тоже самое, что подручный материал, то есть ремонт — временный. Я пролезаю на центральный пост следом за Стариком. Вахта мостика уже находится в полной готовности. Второй инженер занял позицию за операторами рулей глубины. Лодка быстро поднимается. Скоро мы окажемся на перископной глубине. Не тратя времени на слова, Старик поднимается в боевую рубку. Заработал мотор привода перископа. Опять раздаются щелчки, перемежаемые паузами. Я не в силах нормально дышать, пока сверху не доносится громкий, чистый голос: — Всплытие! Эффект от выравнивания давления подобен удару. Мне одновременно хочется и заорать, и как можно глубже вдохнуть воздуха, но вместо всего этого я просто стою, как и все остальные, собравшиеся тут. Действуют лишь мои легкие, закачивая внутрь меня свежий морской воздух. Сверху раздается голос командира: — Запустить оба дизеля! Сзади, в машинном отделении, сжатый воздух врывается в цилиндры дизелей. Поршни заходили вверх и вниз. А теперь зажигание! Дизели очнулись. По лодке пробежала дрожь, сильная, как первый рывок трактора. Трюмные помпы гудят, вентиляторы гонят воздух сквозь всю лодку — обилие звуков расслабляет нервы не хуже горячей ванны. Я вылезаю на мостик вслед за наблюдателями. Боже мой! Над горизонтом полыхает чудовищный пожар. — Это — третий пароход! — кричит командир. На фоне темного неба я различаю черное облако, поднимающееся над огненным адом: столб дыма, извиваясь подобно гигантскому червю, уходит ввысь. Мы направляемся прямиком к нему. Вскоре становятся хорошо заметны очертания носа и кормы судна, но его середина почти что неразличима. Ветер доносит острый, удушливый запах солярки. — Перебили им хребет, — отрывисто бросает командир. Он приказывает полный вперед и меняет курс. Теперь наш нос смотрит прямиком на зарево. Огненное сияние мерцает, подсвечивая снизу огромные облака дыма, и за смогом нам становятся видны языки пламени. Время от времени целое облако расцвечивается изнутри желтыми сполохами, а некоторые вспышки возносятся ввысь, словно осветительные ракеты. Взрываются настоящие ракеты, чей кроваво-красный свет пробивается сквозь дымовую завесу. Их отражения пробегают по темной воде между нами и горящим транспортом. Единственная мачта торчит обуглившимся грозящим перстом из моря бушующего пламени, выделяясь на его фоне. Ветер несет дым на нас, словно корабль хочет укрыться и уйти на дно незаметно. Виднеется лишь корма танкера, напоминающая почерневший блокшив старого парусника. Должно быть, она накренилась в нашу сторону: когда ветер относит дым, я различаю наклонившуюся палубу, несколько надстроек, обрубок, бывший прежде погрузочным краном. — Можно не стрелять по новой! — сиплый голос командира кажется простуженным. Его слова перетекают в хриплое клокотанье, которое, кажется, тонет в пьяном смехе. Тем не менее, он не приказывает лодке отвернуть в сторону. Напротив, мы медленно подходим все ближе и ближе к самому пеклу. Вокруг всей кормы танкера из воды высовываются темно-красные языки пламени: само море горит. Это разлилось топливо. — Может, нам удастся выяснить ее имя! — говорит командир. До нас долетает треск, как от горящего хвороста, потом раздается резкий свист и щелчки. Теперь море становится желтым, отражая пламя, охватившее корму, и красным — от полыхающего горючего. И нас всех тоже охватывает это алое зарево. Каждая прорезь нашего ограждения отчетливо видна на фоне беснующегося пламени. Я поворачиваю голову. Все лица покраснели — окровавленные уродливые маски. Прогремел еще один взрыв. А потом — я насторожил свой слух — разве не чей-то крик раздался? Могли на борту остаться люди? Разве не заметил я только что машущую руку? Я сощуриваю глаза, но в бинокле видны лишь пламя и дым. Ерунда, никакой человеческий голос не может доноситься из этого ада. Что Старик собирается предпринять? Он постоянно отдает указания рулевому. Мне известна их цель: держать курс прямо на пожарище — не показывать свой силуэт на багровом фоне. — Смотрите быстрее! — говорит Старик, и добавляет: — Она может в любую минуту уйти под воду! Я едва слышу его. Мы стоим, недвижимы. Сумасшедшие, отчаянные, заглянувшие вглубь огненного ада с его порога. Сколько до нее? Восемьсот метров? Меня неотступно точит беспокойство, вызванное грандиозными размерами такого большого корабля. Из скольких людей как минимум должна была состоять его команда? Сколько из них уже погибло? — двадцать, тридцать? Конечно, британские корабли сейчас ходят с как можно меньшим экипажем. Может, они даже делят часы между двумя, а не тремя, вахтами. Но вахту не могут нести меньше, чем два матроса, да еще восемь человек в машинном отделении, на рации, офицеры и стюарды. Забрал ли их эсминец? Чтобы снять их, ему пришлось бы остановиться — мог ли эсминец пойти на такой риск, с подводной лодкой в непосредственной близости? В небо взлетает ослепительно-красный столб огня: корма, все еще удерживающаяся на плаву, выстреливает сноп искр. А затем в небо взмывает ракета, взывающая о помощи. Значит, там до сих пор остались люди? Боже всемогущий — в этой преисподней? — Она выстрелила сама по себе. На борту никого нет. Это невозможно! — замечает Старик обычным голосом. Я еще раз вглядываюсь через бинокль сквозь дым. Там! Никакого сомнения: люди! Они столпились на корме. На секунду они отчетливо видны на фоне полыхающего занавеса. Теперь некоторые стали прыгать в воду; на корабле остались лишь две или три фигуры, мечущиеся взад-вперед по палубе. Вот одну из них подбрасывает в воздух. Я четко вижу ее, похожую на куклу с оторванными конечностями, выделяющуюся на красно-желтом зареве. Штурман орет: — Там еще несколько! И показывает на воду перед носом пылающего танкера. Я вскидываю бинокль: там плот с двумя моряками на нем. Я смотрю на них, не отрываясь, не менее полминуты. Никакого шевеления. Они, без всякого сомнения, мертвы. Но вон там! Черные бугорки — они плывут! Второй вахтенный офицер тоже переводит бинокль в их направлении. Старик не сдерживается: — Ради бога, смотрите в свою сторону! Вы, кажется, должны наблюдать за кормовым сектором. Не эти ли крики я слышал сквозь треск огня? Один из пловцов на миг поднимает из воды руку. Другие семеро — нет, десять — человек похожи на плывущие черные мячи. Ветер опять наклоняет к поверхности полотнища маслянистого дыма, и я теряю пловцов из виду. Потом они снова показываются. Сомневаться не приходится — они стремятся к нашей лодке. Позади них красные языки растекшегося по поверхности горючего распространяются все шире и шире во все стороны. Я взглядываю искоса на командира. — Чертовски опасно, — слышу я его бормотание, и я понимаю, о чем он. Мы подошли слишком близко. Становится очень жарко. Две или три минуты он не произносит ни слова. Он берется за бинокль, снова опускает его, мучительно пытаясь принять решение. Наконец голосом таким хриплым, что он походит, скорее, на кашель, он приказывает обоим дизелям дать задний ход. У людей в машинном отделении, должно быть, глаза на лоб полезли от удивления. Задний ход — такой команды еще никогда не поступало. Это небезопасно: теперь мы не сможем быстро скрыться под водой — для ускорения аварийного погружения наши рули глубины, способны использовать лишь инерцию лодки, движущейся вперед. Полыхающее горючее растекается по поверхности быстрее, чем плывут люди. У них нет ни шанса на спасение. Огонь на воде выжигает кислород в воздухе над ней. Задохнуться, сгореть заживо и утонуть — каждый, кого настигнет море огня, погибнет сразу тремя способами. Какое счастье, что шум пожарища и глухой рев отдаленных взрывов заглушает их крики. Озаренное красным лицо второго вахтенного несет отпечаток ужаса. — Не могу понять, — глухо произносит Старик. — Никто не снял их… Я тоже не могу найти этому объяснений. В продолжение всех этих часов! Или они надеялись спасти корабль? Может быть, после попадания он оставался еще управляемым? Может, он мог еще делать в час несколько узлов. Возможно, они пытались справиться с огнем в надежде, что им удастся спастись от вражеской субмарины. Я вздрогнул, представив, что довелось пережить этой команде. — Теперь мы даже не узнаем ее имя! — слышу я голос Старика. Он пытается быть ироничным. К моему горлу подкатывает тошнота. Перед глазами стоит человек, которого я помог вытащить из огромного озера нефти, заполнившего акваторию гавани после воздушного налета. Он стоял на пирсе и блевал, сотрясаемый судорожными спазмами и стонами. Полыхавшая нефть обожгла его глаза. К счастью, прибежал матрос с пожарным шлангом. Он стал смывать с него маслянистую слизь под таким напором, что несчастного калеку сбило с ног, и он покатился по камням подобно бесформенному черному тюку. Внезапно корма танкера приподнялась, словно ее высунули высоко из воды. Она стоит немного времени, как отвесный утес посреди охваченного огнем океана; затем, провожаемая прощальным салютом двух или трех глухих взрывов, она с ревом уходит в воду и скрывается из виду. Спустя несколько секунд океан смыкается над тем местом, где затонул корабль, поглотив огромное судно, словно его никогда и не было. Никого из пловцов тоже не видно. Наши люди, находящиеся внизу, внутри лодки, могут теперь слышать симфонию разрушения, ужасающие стенания, треск и скрежет, взрывы котлов, разламывание трюмов. Какая глубина в этом месте Атлантики? Пять километров? Уж точно не меньше четырех. Командир приказывает разворачиваться: — Здесь нам больше нечего делать! Дозорные на мостике опять заняли привычные места. Они неподвижны, бинокли подняты к глазам. Впереди над горизонтом растекается тусклое красноватое свечение, вроде того, что отбрасывают ночью на небо большие города. А на юго-западе что-то сверкает, озаряя свои блеском небо едва ли не до зенита. — Штурман, занесите в журнал: «На двухстах тридцати градусах заметны отблески огня». Укажите корабельное время. Там действуют другие лодки. Мы только посмотрим одним глазом, что это за иллюминация, — негромко добавляет он в мою сторону и отдает команду держать курс на мерцающие сполохи. Что на этот раз? Или так и будет продолжаться, пока мы где-нибудь не ляжем в дрейф с пустыми баками. Или нам недостаточно того, что сделано? У Старика, видно, руки чешутся отправить на дно эсминец. Как отплата, возмездие за наши страдания. Шеф исчезает с мостика. — Вот как оно получается, — приговаривает Старик. — Впрочем, самое время послать нашу радиограмму. Штурман — бумагу и карандаш. Мы лучше начнем все заново. Теперь мы можем описать все, как следует… Я знаю, что он хочет этим сказать: сейчас можно не опасаться, что нас запеленгуют, если мы отправим в эфир послание длиннее обычных. Томми уже знают, что мы действуем в этом районе. Нет нужды опасаться, что они будут пеленговать наш передатчик. — Запишите следующее: «Эсминцы преследовали глубинными бомбами». «Умело преследовали глубинными бомбами», пожалуй, звучало бы лучше. «Многочисленные атаки» — впрочем, кого волнует их количество? Если захотят, они могут почитать о них в журнале боевых действий. Так что оставим «Многочисленные атаки». Их больше интересует, штурман, кого мы потопили, поэтому будем предельно кратки: «Эсминцы преследовали глубинными бомбами». «Многочисленные атаки» тоже можно опустить. Итак, продолжаем: «Преследование глубинными бомбами. Выпустили пять торпед. Четыре попадания. Пассажирский лайнер восемь тысяч ГРТ [80] и транспорт пять тысяч пятьсот ГРТ. Хорошо слышали, как они тонули. Попадание в танкер восемь тысяч ГРТ. Видели, как тонул. UA». Старик продиктовал «пассажирский лайнер». Один из переоборудованных под перевозку войск? Я не хочу даже думать о последствиях попадания торпеды в заполненный солдатами транспорт… Вспомнился пьяный горлодер в баре «Ройаль»: «Уничтожайте врага, а не только его корабли!» Снизу докладывают, что радист принял сигналы SOS с британских пароходов. — Ну, ну, — говорит Старик. Ни слова более. В 07.30 мы принимаем сообщение от одной из наших лодок. Штурман, очевидно, по рассеянности зачитывает его вслух: — «Потопили три парохода. Возможно, и четвертый тоже. Четыре часа преследовали глубинными бомбами. Конвой разбился на группы и отдельные корабли. Контакт потерян. Преследую к юго-западу. UZ». Я вглядываюсь в зарево над горизонтом, в котором время от времени мелькают яркие вспышки. В моем мозгу проносится бессмысленная череда смешанных кадров: проектор крутится слишком быстро. Полосы кинопленки склеены беспорядочно, случайно, многие эпизоды повторяются. Снова и снова я вижу столбы взрывов, которые замирают на несколько мгновений, чтобы осыпаться ливнем деревянных обломков и железных кусков. Я вижу черные клубы дыма, затягивающие небо подобно гигантским моткам шерсти. Затем грохочущая вспышка, полыхающее на поверхности горючее — и барахтающиеся перед нами в воде черные точки. Меня охватывает ужас от осознания того, что натворили наши торпеды. Запоздалая реакция. Одно нажатие на пусковой рычаг! Я закрываю глаза, чтобы прогнать навязчивое видение, но по-прежнему вижу море огня, разливающееся по поверхности воды, и людей, плывущих изо всех сил, чтобы спасти свои жизни. Что чувствует Старик, когда перед его мысленным взором проходят все потопленные им корабли? А когда он думает о всех людях, бывших на борту этих кораблей и ушедших на дно вместе с ними, или разорванных на части взрывами торпед — обваренных, искалеченных, лишившихся частей своих тел, сгоревших заживо, задохнувшихся, утонувших, раздавленных. Или наполовину ошпаренных, наполовину задохнувшихся, и лишь затем утонувших. На его счету почти двести тысяч тонн: гавань средних размеров, заполненная судами, уничтоженными им одним. Спустя некоторое время снизу докладывают, что принята радиограмма. Купш вошел в контакт с тем же самым конвоем; Стекманн поразил шеститысячник. Меня охватывает прилив усталости. Мне нельзя прислоняться к бульверку или дальномеру — а то я могу заснуть стоя. В моем черепе гулкая пустота, как в опорожненной бочке. И я ощущаю судороги, сводящие мой желудок. И давление в мочевом пузыре. На негнущихся ногах я спускаюсь в лодку. Старшего механика Франца не видать в его каюте. После того, как он свалял такого дурака, он старается не показываться на людях. На самом деле у него сейчас должно быть время отдыха. Вероятно, он боится высунуть нос из машинного отделения. Рванувшись в сторону кормы, к гальюну, я наталкиваюсь у его двери на второго вахтенного офицера. Значит, его мучает та же потребность, что и меня. Боже мой, ну и вид у него: осунувшееся, раздраженное лицо старого гнома. Мне кажется, что торчащая щетина его бороды и то потемнела. Я смотрю на него в замешательстве, пока до меня не доходит, что это обман зрения, создаваемый побелевшей кожей, которая стала одного цвета с мелом. Просто щетина стала больше выделяться. Когда он появляется из-за двери, то спрашивает у стюарда кофе. — Думаю, лимонад был бы более уместен, — замечаю я. Стюард замешкался, не зная, чего от него хотят. Второй вахтенный вытягивается в углу койки, не считая нужным отвечать что-либо. — Лимонад, — я принимаю вместо него решение. — И для меня тоже. Сон пойдет нам обоим на пользу. Зачем же тогда пить кофе? Только я начал с наслаждением устраиваться на койке, как появляется Старик и требует: — Быстрее, дайте что-нибудь поесть! Стюард возвращается с лимонадом и двумя кружками. — Крепкий кофе и холодную нарезку, да поживее! — требует Старик. Стюард появился не вовремя. Кок должен иметь пищу наготове и ожидать только команды подать ее на стол. Старик жует, останавливается и снова принимается жевать, вперив взор прямо перед собой. Тишина становится гнетущей. — Еще три корабля отправили на дно, — нарушает он молчание, но в его голосе нет ни капли торжества; даже напротив, он кажется мрачным и недовольным. — Мы тоже чуть было не угодили туда же! — слетает у меня с языка. — Ерунда, — отвечает Старик и смотрит в пустоту. Он жует еще минуту-другую, а затем добавляет: — По крайней мере, у нас всегда наготове приличный гроб, который мы постоянно таскаем с собой, словно улитка — раковину. Это не очень обнадеживающее сравнение, похоже, нравится ему. — Словно улитки, — повторяет он сам себе, кивая головой с вымученной улыбкой на губах. Вот, значит, и все: враг — это всего лишь несколько смутно различимых силуэтов на горизонте. Торпеда выходит — а лодка даже не содрогнется. Адское пламя — наш победный костер. Все как-то не складывается вместе: сначала охотничий азарт, затем атака, потом глубинные бомбы, часы непрерывной пытки. Но еще до этого — звуки тонущих кораблей, а когда мы поднялись на поверхность — пылающий остов, наша третья жертва! Все четыре торпеды попали точно в цель — а у нас глубокая депрессия. Похоже, Старик вышел из состояния прострации. Он выпрямляется и кричит вглубь прохода: — Корабельное время? — 07.50! — Штурман! Тот немедленно возникает с поста управления, как джинн из бутылки. — Мы можем снова выйти на них? — Затруднительно! — отвечает штурман. — Если только… — он замолкает и начинает снова. — В смысле, разве что они изменят основной курс. — Мы едва ли можем рассчитывать на это… Старик следует за ним на пост управления. Я слышу обрывки диалога и рассуждения Старика вслух: — Нырнули в 22.53, ну пусть будет 23.00 — сейчас 07.50. Иными словами, мы отстали от них на восемь часов. С какой скоростью они идут? Вероятнее всего, около восьми узлов. Итак, они ушли на шестьдесят четыре мили — по самым приблизительным подсчетам. Чтобы дойти до их теперешнего местоположения, нам придется идти четыре часа полным ходом. А как у нас обстоят дела с горючим? Слишком большое расстояние, чтобы идти на максимальной скорости. Кроме того, к этому времени конвой уйдет еще дальше вперед. Тем не менее, он явно не спешит начать приготовления к смене нашего курса. На посту управления появляется шеф. Он не говорит ни слова, но вся его поза задает единственный вопрос: «Ну когда же мы повернем назад?» Несмотря на усталость, я не могу заснуть. Такое впечатление, словно я наелся пилюль, придающих бодрости. Я не могу унять свое возбуждение. Впрочем, все в нашем спальном отделении испытывают то же самое. В носовом отсеке стоит гвалт. Похоже, пытаются убедить себя, что празднуют победу. Я распахиваю люк настежь. В сумеречном свете я могу разглядеть людей, сидящих кружком на палубных плитах, водруженных на свои места. Слышится нестройное пение. Они тянут последнюю строчку, пока она не начинает звучать наподобие хорала. Они в состоянии веселиться — эти несчастные не видели тонущий танкер. Если бы им не сказали, что источником взрывов и визга сминаемого металла стало давление воды, сдавившее борта и расплющившее трюмы тонущих судов, которые стали нашими мишенями, они бы вовек не догадались о причинах оглушительного подводного грохота. Штурман несет вахту. Зарево поутихло, но все еще хорошо различимо. Вдруг он произносит: — Там что-то двигается! Его правая рука вытянута вперед, в чернеющее море. Он сообщает о своем открытии вниз. Спустя считанные секунды Старик уже стоит на мостике. Предмет похож на плот, на котором сгрудилась кучка людей. — Рупор на палубу! — приказывает Старик, и затем продолжает. — Ближе! Он перегибается через бульверк и кричит по-английски: — Как звать ваш корабль? Снизу незамедлительно отвечают, будто надеясь, что сговорчивостью они заслужат себе помощь: — Артур Элли! — Знание никогда не повредит, — замечает Старик. Один из них пытается ухватиться за лодку, но мы уже набираем скорость. Он повисает, вытянувшись между нашим бортом и плотиком. Затем его руки разжимаются и он падает в пенящийся за нами кильватерный след. Зубы — единственное, что я смог разглядеть, были два ряда зубов, даже не белки глаз. Найдет ли кто-нибудь других? Не проходит и четверти часа, как в бледном свете на воде становятся заметны странные мигающие огоньки. Крохотные моргающие точки — точно светлячки. Когда мы подходим поближе, они превращаются в маленькие лампочки, скачущие вверх и вниз на волнах. Еще спасшиеся, поддерживаемые своими спасательными жилетами. Мне хорошо видно, как они машут руками. Пытаются привлечь наше внимание? Они еще и кричат что-то, но крики не долетают до нас, так как ветер дует от лодки в их сторону. Старик с окаменевшим лицом приказывает снизить скорость и дает указания рулевому, которые не позволят лодке слишком приблизиться к дрейфующим людям. Но мы разогнались настолько, что волна, расходящаяся от нашего носа, подхватывает не то двух, не то трех из них, бросив их сначала вверх, затем вниз. Они на самом деле машут нам или это последний бессильный жест угрозы в адрес врага, который швырнул их в смертельные объятия океана? Мы все стоим, приросши к месту — шестеро людей, чьи сердца стискивает страх. Каждый из нас знает, что на месте любого их этих барахтающихся в море людей мог быть каждый из нас. Что станет с ними? Они избежали скорой смерти в тот момент, когда их корабль пошел ко дну. Но осталась ли для них хоть малейшая надежда? Как холодна вода в декабре? Доходит ли сюда Гольфстрим? Сколько времени они уже провели в воде? В это трудно поверить: последние корабли арьергарда, прикрывавшие тылы конвоя, уже несколько часов назад миновали место катастрофы. Старик застыл, словно изваяние — моряк, который в соответствии с приказом командующего, запрещающего спасать уцелевших членов команды, не решается прийти на выручку попавшим в беду морякам с другого корабля! Приказ делает исключение лишь в отношении сбитых летчиков. Они могут владеть ценной информацией. Их ценят на вес золота. Я еще могу различить крохотные светлячки, похожие на призрачные огоньки. — Пять румбов лево руля! — приказывает Старик. — Это были военные моряки. Возможно, с корвета. Появляется второй вахтенный офицер. — Прямо как извержение вулкана, — говорит он, ни к кому не обращаясь, имея ввиду полыхающее зарево. Блуждающие огоньки исчезли. Внезапно сквозь дым мелькает вспышка. Спустя некоторое время над водой проносится гул взрыва, напоминающий отдаленный гром. За первым раскатом долетает другой. Снизу поступает донесение: «Акустик сообщает на мостик: Глубинные бомбы на двухстах шестидесяти градусах!» Судя по всему, конвой попал в нешуточный переплет. Ветер доносит запах горящей нефти: запах смерти. На горизонте занимается бледный рассвет. Огненные отблески постепенно меркнут. Я еле стою на ногах, едва не валюсь от усталости, когда с мостика поступает рапорт: «Прямо по курсу — горящее судно!» Сейчас 09.00. Не остается ничего другого, как снова плестись на мостик. — Ее подбили, — говорит Старик. — Отставшая посудина. Мы прикончим ее! Он поднимает бинокль к глазам и его голос доносится промеж рук, обтянутых перчатками: — Сперва займем позицию впереди них. Она, похоже, замедлили ход. Я бы сказал, что-то около пяти узлов. Старик велит сменить курс: — Два румба лево руля. Столб дыма, быстро увеличиваясь в размерах, переходит на правый борт. Если бы не эта завеса, мы бы уже могли рассмотреть мачты и даже надстройки. Спустя пять минут Старик отдает команду на погружение и приказывает удифферентовать лодку на перископной глубине: четырнадцать метров. Вскоре он начинает вести из башни что-то вроде репортажа с поля боя: — Нельзя дать ей ускользнуть — она поворачивает — если мы подождем немного, она славирует обратно — надо лишь набраться терпения… У нее две мачты, четыре трюмных люка, симпатичное суденышко — потянет на восемь тысяч — корма просела — на корме пожар. Думаю, средняя часть судна тоже горела. Его голос переходит в рычание: — Шеф! Они поворачивают! Глаз перископа на мгновение оказался под водой, лишив его обзора. Шеф делает гримасу. Теперь он несет ответственность за точное выравнивание лодки, чтобы командир мог действовать, как можно меньше двигая перископ. Шеф вытягивает голову вперед и поворачивает ее набок, к прибору Папенберга. Совершается несколько маневров вертикальным рулем. Неожиданно Старик приказывает дать полный ход. Лодка ощутимо рванула вперед. Потом я слышу, как первый вахтенный докладывает над моим ухом, что торпедные аппараты готовы. Углы горизонтального наведения ввели в вычислительное устройство, расположенное в боевой рубке, а от него передали к торпедам. Первый вахтенный офицер уже давно снял пусковой механизм с предохранителя. Он ждет в боевой рубке момента, когда Старик выведет лодку на линию огня. Неужели это ожидание никогда не кончится? У меня начинает кружиться голова. Может, я брежу. Или и вправду я слышу: «Открыть торпедные люки!» — Первый аппарат — товсь! Проходит две секунды. — Первый аппарат — пли! — Подсоединить второй аппарат! Мне кажется, я грежу наяву. Слышится гулкая детонация, вслед которой немедленно раздается намного более резкий звук. Откуда-то издалека доносится голос командира: — Вот теперь она лежит на воде готовая! И потом, почти бессознательно, я слышу: — Кажется, медленно погружается. Еще одна! Этот корабль тоже будет на нашем счету? Туман в моей голове сгущается. Колени слабеют. Надо удержаться на ногах! Ухватившись за «картежный» столик, я медленно-медленно начинаю перемещаться в сторону кормового люка. Мне кажется, моя койка находится за тысячи миль отсюда. Что за шум меня разбудил? В каюте унтер-офицеров царит тишина. Я вылезаю из койки. Словно слепой, нащупываю дорогу на центральный пост. Все тело ломит и ноет, словно меня только что сняли с пыточной дыбы. На посту управления жизнь не затихает. Вилли Оловянные Уши и Семинарист препираются о чем-то. Я все никак не пойму, что происходит. Может, я споткнулся и упал? Потерял сознание? Может, все это мне только мерещится? Потом мне на глаза попадает журнал боевых действий. Он лежит раскрытым на столе. Тринадцатое декабря — да, все правильно. С ума сойти: спустя месяц грядущее Рождество будет казаться давно минувшим. Не осталось никакого чувства времени года. Оно утрачено полностью. Я начинаю читать: 09.00 Встретили поврежденный в бою танкер. Малая скорость, пять узлов. Курс — около 120 градусов. Заняли упреждающую позицию, чтобы определить вводные данные для пуска торпед. 10.00 Погрузились для подводной атаки. Танкер повернул на нас, сократив дистанцию. 10.25 Выпустили торпеду. Она попала в середину корпуса. Одновременно произошел мощный взрыв нефти. Очень сильное пламя и густой дым. Горит разлившаяся по поверхности воды нефть. В небе стоит большое облако дыма. Яркое пламя. Транспорт осел глубже в воду, но продолжает двигаться вперед. На борту остались члены команды. Три орудия на кормовой надстройке. Их использование невозможно по причине задымленности и жара. Спасательные шлюпки не видны. Старик не сообщил нам, что на танкере были орудия. Интересно, когда он только успел заполнить журнал? Который сейчас час? 10.45 Слышен шум винтов. Корабль движется вперед. 10.52 Повторили атаку. Ждать слишком опасно. Может быть ловушка. Попадание в корпус позади мачты. Еще вспышка пламени. Танкер остановился. Корма оседает еще глубже. Пробоина в борту в месте попадания торпеды. Пламя быстро распространяется по воде. Вынуждены срочно дать задний ход. 11.10 и 11.12 Взрывы на борту танкера. Очевидно, сдетонировали трюмы. Цистерны с бензином или боеприпасы. Танкер потерял ход. 11.40 Шум винтов. Звук турбин. Полагаю, эсминец. В перископ не виден. 11.55 Всплываем. Цистерны погружения не продували. Рядом с останками танкера неподвижно стоит эсминец. Ведь я присутствовал при всех этих событиях. Но вторая торпеда? … В моей голове все смешалось: как я оказался лежащим в своей койке? 11.57 Экстренное погружение. Движемся бесшумно. Уходим. 12.10 Всплываем. Предполагаем лечь в дрейф и пронаблюдать, затонул ли танкер. Заряжаем аккумуляторы. Иногда на горизонте вблизи останков танкера виднеются мачты эсминца. 13.24—14.50 Не двигаемся. Танкер остается на плаву. Пламя постепенно угасает. 15.30 Принял решение подойти к нему вновь, чтобы нанести последний удар. В месте попадания перед кормовыми надстройками танкер раскололся на две части. Обе половины соединены лишь переходами. Полная потеря живучести. Носовая часть повернута наборт и затапливается водой. Спасательные шлюпки дрейфуют пустыми. Очевидно, эсминец оставил танкер. 16.40 Подходим ближе и пулеметами простреливаем отверстия на корме и на носу. 20.00 Ложимся на обратный курс. Другие лодки поддерживают контакт с конвоем. Отправили радиограмму: «Потопили поврежденный танкер 8000 ГРТ. Возвращаемся на базу. UA.» 23.00 Приняли радиограмму: «От UX. Два крупных транспорта 00.31 квадрат Макс Ред. Основной курс на восток. Десять узлов. На час потеряли контакт. Преследуем. Ветер запад-северо-запад 7. Море 5, барометр 1027 поднимается. Погода по прежнему препятствует применению оружия. Итак, значит, на эту посудину ушло три торпеды! Образцовая атака на перископной глубине. Вдобавок еще и стрельба из пулеметов. Точно, я слышал их трескотню. Когда же все-таки я потерял сознание? Я уставился на страницу. Даже последняя запись — и та сделана рукой Старика. Понемногу мне становится жутковато. У него нашлись силы, чтобы ночью заполнить боевой журнал. У меня в ушах звучит его голос: «А теперь прямиком домой, в Кассель», и его приказ держать курс сорок пять градусов. И я вспоминаю, что осознал — мы повернули на северо-восток. Нелегко восстанавливать события в памяти, когда приходишь в себя. Дизель работает как-то на удивление прерывисто. Ну конечно же! — экономичный режим работы, бережем оставшееся горючее. Экономичный режим! Если я правильно понял шефа, он уверен, что исхитрится и рассчитает самую «подходящую» скорость для обратного пути, но горючего все равно не хватит, чтобы дотянуть до Сен-Назера. Штурман расстелил большую навигационную карту, на которой отмечена и береговая линия. Меня потрясло, как далеко мы отклонились к югу. Старик, похоже, вовсе не беспокоится о нехватке горючего. Может, он и на самом деле уверен, что у шефа есть секретный резервуар, краник которого он сможет открыть при необходимости? Зеленая шторка перед кабинкой Старика задернута. Он спит. Я машинально начинаю ступать на цыпочках. Мои ноги так ноют, что я вынужден держаться обеими руками, чтобы сохранить равновесие. Койки в офицерском спальном отделении тоже все заняты. Впервые все спальные места нашего поезда заняты уснувшими пассажирами. Я похож на кондуктора, совершающего обход состава, чтобы убедиться, что везде все в порядке. Все спят — значит, сейчас вахту стоит штурман. Третья смена — значит, восемь часов вечера уже было. Мои часы остановились. В следующем отделении тоже тихо. Койка старшего механика Франца пустует. Ну конечно, в машинном отсеке вахта заступила с шести часов. Старик ни разу словом не обмолвился о чрезвычайном происшествии с Францем. Забыл он о нем напрочь или по прибытии на базу передаст дело в трибунал? Со стороны люка, ведущего в носовой отсек, не доносится ни звука. Лодка спит. Никто не бодрствует, словом перемолвиться не с кем. Я усаживаюсь на рундук с картами, вперяюсь невидящим взором в пространство, и мной овладевают кошмарные видения. IX. Дозаправка — Офицер связи! — орет Херманн. Обычные сообщения дешифрует сам радист при помощи декодирующей машинки и затем заносит открытым текстом в радиожурнал, который представляется командиру каждые два часа. Когда Херманн пропустил полученную им радиограмму через машинку, то получил полную абракадабру. Были читаемы лишь первые слова — «Сообщение для офицера». Потому-то и пришлось звать офицера связи (более известного в нашем узком кругу в качестве второго вахтенного офицера). Должно быть, он уже прослышал о полученной радиограмме, так как с взъерошенными волосами соскочил со своей койки и, весь исполненный сознания своей значимости, водрузил шифровальную машинку на стол. Командир выдал ему записанный на растворимом листке бумаги код на сегодня. (Контакты шифровальной машинки тоже растворяются в соленой воде, чтобы ни в коем случае никакая информация не досталась врагу.) Офицер связи! Уж если он нам понадобился, стало быть, речь идет о какой-то новой, особой операции, о чем-то необычном, сверхсекретном. — Побыстрее! — торопит Старик. Первое слово, расшифрованное вторым вахтенным — «Командиру». Это означает, что когда он прогонит сообщение через свою шифровальную машину, то тоже не получит ничего внятного. Другими словами, в нем использован тройной код. Теперь командир должен лично проделать всю работу, используя известный лишь ему одному код. Многозначительные переглядывания: совершенно небывалый случай. Такого не случалось раньше в течение этого похода. Что они нам приготовили? Старик удалился в свою конуру вместе с шифровальной машиной и вызвал первого вахтенного офицера. Они вместе целых пять минут ворошили документы. В воздухе витает напряженное ожидание. Когда Старик вновь появляется на свет божий из своей дыры, он не говорит ни слова. Все молчат. — Интересно, — наконец произносит он. И больше ничего, хотя все глаза устремлены на него. Проходит еще несколько минут, прежде чем он добавляет: — Нам назначили новый порт приписки. Его голос звучит не так спокойно, как ему наверняка хотелось бы. С этим новым назначением что-то нечисто. — Правда? — невзначай бросает Шеф, будто ему абсолютно все равно, где заправлять лодку в следующий раз. — Специя. — Что это? — Именно то, что я сказал — Специя. Вы что, оглохли, шеф? Командир резко встает на ноги, проделывает путь назад до своей каморки и скрывается за зеленой занавеской. Мы слышим, как он снова роется там. Перед моими глазами возникает карта Европы — во всех подробностях. В школе я лучше всех рисовал ее от руки. Специя — это Италия. Какого черта? У меня в животе похолодело. Глубоко внутри меня притаился ужас. Я моргаю глазами и дышу ртом, как рыба, выброшенная на берег. Второй вахтенный офицер, запинаясь, тянет: — Но это значит… — Да, Средиземноморье! — резко обрывает его шеф. — Кажется, мы нужны там. Он сглатывает слюну, его адамово яблоко подозрительно вибрирует: — Стало быть, курс на Гибралтар! — Гибралтар… — эхом отзывается второй вахтенный, глядя на меня с открытым ртом. — Джебель-аль-Тарик! — Что? — Гибралтар на арабском: гора Тарика. Гибралтар — скала, населенная обезьянами. Очертания фигуры обезьяньей самки с детенышами, прижавшимися к ее брюху. Блестят оскаленные зубы. Колония Британской короны. Геркулесовы столпы. Мост, по которому проходили миграционные потоки между Европой и Азией. Оле, Африка! Танжер! Острый, пряный! Конвои, идущие на Гибралтар! Там собрана добрая половина британского флота. Где-то в моей голове иголка патефона ездит по одной и той же дорожке: Гибралтар — Гиб-рал-тар — гроб-алтарь — гроб, алтарь, гроб, алтарь. Старик тоже явно не в восторге. Навряд ли он горит желанием изучить воды Средиземноморья. Не говоря уже о грязной гавани где-то в Италии. Фюрер принял решение — а нам расхлебывать! Вот это девиз как раз для нас: его следовало бы выгравировать заглавными буквами на крышке кастрюли с лимонами и повесить на всеобщее обозрение на посту управления. Только теперь до меня начинает доходить смысл новостей, получаемых по радио в течение нескольких последних недель. Северная Африка, тяжелые бои под Тобруком. Англичане продвигаются вдоль прибрежной дороги на запад. Средиземное море кишит британскими конвоями, грузовыми и военными кораблями. А теперь туда должны отправиться наши подводные лодки и очистить от противника акваторию? Я вспоминаю мельчайшие детали Гибралтарского пролива, и на этой карте перед моим мысленным взором возникают обозначения неимоверно сложной системы пеленгаторов, противолодочных заградительных сетей, плотных кордонов патрульных кораблей, минных полей и всевозможных неприятных сюрпризов, приготовленных врагом специально для нас. Я все еще не могу прийти в себя и начать нормально соображать. Но в моей голове неотрывно пульсируют два слова: НУЖЕН РЕМОНТ. Нашей посудине необходим ремонт после всего, что ей довелось вытерпеть. Что, черт возьми, подразумевает этот идиотский приказ? Если бы только Старик хоть раз был бы с нами откровенен. — Горючее — горючее, — следующее, что долетает до моего слуха с поста управления. И опять. — Горючее, — один раз это слово произносит Старик, и один раз — штурман. Потом раздается: — Курс — девяносто градусов! Девяносто градусов? Прямо на восток? Этого я вовсе не могу понять. Когда Старик возвращается с поста управления и садится с хмурой миной за стол, словно он все еще поглощен своими вычислениями курса, все ждут, что шеф задаст вопрос, который беспокоит каждого из нас: где мы возьмем горючее? Но рот шефа вполне мог быть заклеен киперной лентой. Старик, не отрываясь, жует добрых пять минут, двигая бородой. Затем он ворчит: — Заправка будет в Виго. Виго — Виго — Виго! Почему именно там? Виго — это Испания или Португалия? Где, черт возьми, этот Виго? Шеф с такой силой втягивает губы, что на его щеках появляются морщины. — М-м-м, — все, что он выдает из себя. — Крайне любезно со стороны верховного командования, — с издевкой продолжает Старик. — Они думают обо всем, само собой, после своих собственных забот. Двести пятьдесят миль — или около того. Я полагаю, мы сможем пройти их, не поднимая паруса — а, шеф, что скажете? На календаре четырнадцатое декабря. Сегодня мы должны были бы вернуться на нашу базу. Теперь же, вместо того, чтобы вернуть нас во Францию, они отправляют нас в Испанию, а потом в Италию. Настоящий международный круиз. Встреча с кастаньетами вместо духового оркестра Великой Германии, столетний херес вместо свежего пива. Испанские сады, испанские мушки, что еще есть испанского? — Безукоризненные приготовления, — Старик продолжает расписывать наше лучезарное будущее. — Не надо так таращиться на меня, Шеф. Вы получите до отвала горючего и торпед. И конечно, провианта — заправка по полной программе, не хуже, чем в родном порту! Откуда ему все это известно, хотел бы я знать. Ведь шифрограмма была довольно короткой. — Что еще может желать твое сердце? — отвечает Шеф строкой из песни. Старик лишь неодобрительно смотрит на него. Тут только я вспоминаю, что этот поход у Шефа должен был быть последним. Этот патруль у него двенадцатый по счету, и это его вторая лодка. В наши дни не так уж много моряков, доживших до двенадцатого похода. А теперь — под самый занавес — они преподносят заключительный сюрприз. Давайте называть лопату лопатой [81] : это превосходный шанс отправиться на дно — за минуту до конца представления. Я беру себя в руки и вылезаю в люк. Команда даже не подозревает, что ждет ее впереди. Они будут изрядно удивлены, когда узнают. Вместо сен-назерского канала, на стене которого выстроился духовой оркестр — порт у макаронников, путь в который лежит через многие беды и скорбь. Но «хозяева», похоже, уже учуяли, что грядет нечто. Неожиданно все лица стали серьезными, смотрят вопросительно. Тишина после полученной радиограммы может означать лишь одно: получено важное сообщение. А приказ, отданный рулевому, окончательно все прояснит любому, кто пораскинет мозгами. Во всяком случае, ясно, что наш курс уже не ведет в родной порт. Все разговоры сразу стихают, стоит мне войти в матросский отсек. Обеспокоенные лица повернуты в мою сторону. Но так как Старик ничего пока не объявлял, я стараюсь вести себя как обычно. Выражение лица командира говорило само за себя: во-первых, возможно ли вообще прорваться в Средиземное море? Если даже — да, то что потом? В распоряжении противника находится большее количество прибрежных баз, а это значит, что его воздушное наблюдение за Средиземноморьем неизмеримо плотнее, нежели над Атлантикой. Смогут ли вообще подлодки действовать там в дневное время? Говорят, что при хорошем освещении и удачном угле зрения летчик может заметить тень субмарины, находящейся на глубине до шестидесяти метров. Физиономию боцмана пересекает шрам, тянущийся наискосок от правой брови до основания носа. Он краснеет, когда тот волнуется. Сейчас он просто побагровел. Штурман лишен такого очевидного показателя его настроения. Его физиономия идеально подходит для игрока в покер: классический образчик непроницаемого лица. Сменив командира у «карточного» стола, он ведет себя подобно тигру, овладевшему добычей, и рычит на каждого, кто имеет неосторожность приблизиться к нему. В результате никому не дано видеть, над какой именно картой он трудится со своим транспортиром и циркулем. — Мы уже час идем новым курсом, — негромко сообщает Турбо, который проходит через пост управления, возвращаясь с кормы. — Какой одаренный паренек, ничего не упускает! — иронизирует Хекер. — Им следовало бы использовать тебя в качестве воздушного прикрытия. Уже прошел час! Целый час, шестьдесят минут! Не смешите меня! Что значит для нас какой-то час? Сколько часов мы провели, бесцельно болтаясь в океане, сколько времени мы угробили на наскучившую всем рутину? Конечно, когда мы направились домой, ценность каждого часа стала расти. Считая с этого момента, пройдет не менее ста сорока часов, прежде чем мы достигнем базы — если все пройдет нормально — на сберегающей топливо крейсерской скорости, в постоянной надежде, что нам не повстречаются вражеские самолеты. На полной скорости мы прошли бы этот маршрут менее, чем за тридцать часов. Но о полном ходу даже говорить не приходится. На самом деле, теперь нельзя говорить ни о чем — все пошло к чертям! Планы поменялись. Крейсерская скорость. Команду второй час терзает нервозное любопытство. Старик продолжает хранить молчание. Направляясь в унтер-офицерскую каюту с документами, я слышу: — Смешно, конечно… — Ну, может власть имущие хотят, чтобы мы насладились видом заката в Бискайском заливе. — Можно окончательно забыть о том, чтобы навестить девчонку в Сен-Назере и потрахаться с ней всласть. Кругом одно дерьмо. Наступила тишина. Затем раздается знакомое потрескивание громкоговорителей. Наконец-то — голос командира! — Внимание. У нас новый порт приписки. Специя. Как вам известно, это в Средиземном море. Дозаправка — в Виго. На испанском побережье. Никаких комментариев, ни слова разъяснений, ни слога извинений — ничего подобного. Он лишь произносит «Отбой», и потом еще один, прощальный, щелчок. Свободные от вахты матросы обалдело смотрят в пространство. Помощник электромоториста Радемахер смотрит на свой бутерброд с маслом, словно его всучил какой-то незнакомец. Наконец Френссен нарушает наложенное на всех заклятие: — Вот дерьмо! — Полная задница! — следующий отзыв публики. До них постепенно доходит смысл приказа: нет возврата на базу, которая стала им вторым родным домом. Ни малейшей надежды на то, чтобы фасонисто ошвартоваться, красуясь перед собравшимися репортерами и бригадой медсестер, которые все, как одна, сжимают перед своими до хруста накрахмаленными передниками огромные букеты цветов. Рождественское увольнение? Все это тоже осталось за бортом. Они начинают злиться: — Чертовски любезное обхождение! — Им стоило бы надрать задницы! — Если тебе это не нравится, можешь сойти и продолжать путь пешком! — Боже мой, кто мог только представить такое! Мой взгляд отыскивает прапорщика. Он ссутулился, сидя на своей койке, свесив руки промеж колен, лицо белое, как бумага, вперенный в пространство взор смотрит в никуда. — Шеф будет в восторге от новости, — замечает Френссен. — Мы израсходовали почти все наши запасы. Горючего почти не осталось, и торпед — раз-два, и обчелся, так чего волноваться? — Но Испания — нейтральная страна. — Не забивай себе голову. Об этом позаботятся без нас! — Для меня это все равно, что красная тряпка! — Ты и раньше мог бы предсказать, что нечто подобное случится, если бы поглубже засунул себе палец в задницу! — Все веселье у нас еще впереди! В носовом отсеке по-прежнему царит небывалая тишина. Стук ведра, болтающегося меж торпедных аппаратов, кажется неестественно громким. — Этот номер не пройдет, — наконец приходит к заключению Арио. — Не старайся думать за командование, — отвечает Данлоп. — Ты никогда не слыхал о промежуточных дозаправках? — Но какое отношение все это имеет к Испании? Как называется эта дыра, куда нас направили? — Виго. — Дерьмо! — выдает Бокштигель, — Дерьмо, дерьмо! — и затем. — Дерьмо на лошадиной заднице. — Да они… они там… совсем спятили, свихнулись! — Жиголо просто трясется от негодования. — Средиземноморье! Он произносит последнее слово с таким отвращением, что можно подумать, будто он говорит о вонючей сточной канаве. — В Сен-Назере, видно, окончательно списали нас со счетов. Что будет с нашими вещмешками? — переживает Турбо. — Их доставят твоим наследникам вместе с остальными пожитками! — утешает его Арио. — Заткни пасть! — срывается Жиголо. Впрочем, шутка никому не пришлась по вкусу. — Рождество с макаронниками! Кто мог подумать? — Что значит «вместе с макаронниками»? Если тебе предоставят отпуск, то какая разница — пересечь Францию или пересечь Италию… — Проехать вверх по Италии, — поправляет его Хаген. — Ну да, — покорно соглашается Арио. Ясно, что он обдумает то, о чем никто не решается заговорить вслух: если мы вообще доберемся туда… — Гибралтар — что там такого страшного? — пробует поинтересоваться Семинарист. — Дурак останется дураком, никакие таблетки не помогут, — получает он первое разъяснение из какого-то гамака. А затем с нижней койки добавляют. — Такое создание, и все еще живет — а вот Шиллер умер! — Бедняга, ни малейших познаний в географии! Ты, похоже, никогда не обращал внимания на то, как устроен Гибралтар. Пролив узкий, как щелка девственницы. Нам придется смазать всю посудину вазелином, чтобы проскользнуть через него. — Это уже случалось однажды, — наконец замечает Хаген. — О чем ты? — Парень застрял и никак не мог вытащить свой член. Это приключилось с моим одноклассником. Его там зажало, как в тисках. — Шутишь! — Клянусь, это правда! — И что потом? — Ничего не помогало, так что они вызвали врача. Ему пришлось сделать даме укол… Турбо, известный поборник точности, не удовлетворен рассказом: И как же позвать врача, если застрял в женской п…е? На какое-то время ужасы Гибралтара перестают волновать общественность. — Понятия не имею. Может, кричать? — Или подождать, пока не выпадет снег. Я обнаруживаю командира на центральном посту. — Перемена занятий — лучший отдых, — замечаю я. — Превосходный! — угрюмо отвечает он, потом поворачивается и пристально смотрит на меня. Как всегда, он жует чубук нераскуренной трубки. Мы некоторое время стоим друг напротив друга, как статуи, пока он не приглашает меня присесть рядом с ним на карточный рундук. — Они, кажется, называют это «защита наших транспортных путей». Африка в огне, а нам отведена роль пожарных. Это настоящий кретинизм — перебрасывать наши подлодки в Средиземное море, когда их сейчас не хватает в Атлантике… Я пробую быть ироничным: — Вряд ли именно этим объясняется наше назначение в Средиземноморье. Командующий флотом, видно, дал маху… — Непохоже, чтобы это была его идея. Все-таки он сделал все от него зависящее, чтобы не дать использовать нас преимущественно в качестве плавучих метеостанций. Каждая наша лодка должна быть задействована в боевых действиях. Для чего же еще создавали VII-C, как не для битвы за Атлантику? До сего момента, как мне казалось, мы вольно бороздили океан на самостоятельном боевом корабле. Теперь мы не более, чем пешка в большой стратегии — пришедший издалека приказ развернул наш нос в сторону Испании; наши надежды на возвращение домой вместе со всем, что было с ними связано, рухнули… — Хуже всего приходится шефу, — снова начинает командир, делая паузы в речи. — Его жена — через несколько дней она должна родить ребенка. У нас все так хорошо складывалось для того, чтобы он получил отпуск. Даже выход в дальний поход. Но, конечно, ни на что подобное мы не рассчитывали. У них нет даже своей квартиры. Дом полностью разбомбили, пока он был в позапрошлом походе. Сейчас они живут у родителей жены в Рендсбурге. Теперь он боится, как бы не случилось чего плохого. Его можно понять. С его женой что-то не то. Она едва не отдала богу душу во время предыдущих родов, а ребенок был мертворожденный. Впервые мы обсуждаем чью-то личную жизнь. Почему Старик рассказывает мне все это? Это совсем на него не похоже. Спустя час после обеда я получаю ответ на эту загадку. Старик занят заполнением боевого журнала, когда он замечает меня, пытающегося протиснуться мимо. Он останавливает меня: — Одну минуточку! — и усаживает на свою койку. — В Виго я собираюсь отправить вас на берег — вас и шефа. В любом случае по окончании этого похода шеф должен покинуть лодку — так что все вполне официально. — Но… — Давайте обойдемся без геройства. Я как раз готовлю радиограмму. Вас и шефа как-нибудь проведут через Испанию — например, переодетыми в цыган. — Но… — Никаких «но». Это слишком рискованное путешествие, чтобы предпринимать его в одиночку. Я все обдумал. У нас есть там люди, которые позаботятся о вас как следует. Все мысли в моей голове смешались. Покинуть сейчас лодку? На что это будет похоже? Прямиком через всю Испанию? Он вообще понимает, что делает? Я нахожу Шефа на посту управления: — Полагаю, вы уже знаете — Старик собирается отправить нас обоих на берег. — О чем таком вы говорите? — Мы сходим на берег в Виго — вы и я. — Как так? — шеф втягивает щеки. Я вижу, что он размышляет. Наконец он произносит всего одну фразу. — Единственное, что я хочу знать, как Старик собирается остаться с этим бараном — и именно сейчас! Больше он ничего не добавляет, и у меня уходит несколько мгновений на то, чтобы понять, что упомянутый баран — это его преемник. «А как же прапорщик?» — думаю я. Если бы мы только могли взять и его с собой. Когда я в следующий раз прохожу через центральный пост, штурман сидит за столом с картами. Наконец-то он снова может проложить наш маршрут прямыми линиями на карте. Все заняты. Никто не поднимает головы от работы: все стараются справиться внутри себя со своим разочарованием и своими страхами. На второй день тревоги улеглись. От испанского побережья нас отделяют еще целых четыре дня крейсерского хода. Команда взяла себя в руки намного быстрее, чем можно было ждать от нее, учитывая низкий уровень ее духа. Со своей койки я слышу продолжение обсуждения знакомой темы: — В прошлый раз мне действительно повезло: всю дорогу от Савене до Парижа в купе никого не было, кроме меня и девушки-радистки. Это было что-то: совершенно не приходилось напрягаться до седьмого пота — надо было лишь вставить ей и расслабиться, а всю работы за тебя сделает покачивающийся вагон. Но когда мы переезжали стрелку, я чуть не выскочил из нее. — Я никогда не занимаюсь этим в автомобилях. Негде развернуться. Намного удобнее, когда она встает на колени на переднем сиденье, а я трахаю ее сзади — стоя снаружи. Понятно? Через щель в занавеске мне хорошо видно озаренное воспоминаниями лицо Френссена: — А однажды шел дождь. Мою крошку он ничуть не замочил, но я насквозь промок. Вода лилась с крыши, как из водосточной трубы. Я вполне мог бы вымыть свой член под такой струей! — Ты имел ее без презерватива? — Само собой. Даже мыши, и те знают, как надо предохраняться. Позже до меня доносится: — …а потом он взял, да и завел себе любовницу, хоть и был женат уже три года. Теперь они живут все вместе, втроем, честное слово. — Ну, ну. — Он, должно быть, не страдает от излишней деликатности. — А кому, спрашивается, нужна деликатность? Незадолго до полудня, на третий день после получения приказа насчет Гибралтара, почти уже под конец своей вахты, штурман докладывает вниз о плавучем объекте. Я поднимаюсь на мостик вслед за командиром. — Сорок пять градусов справа по борту, — сообщает штурман. До предмета остается еще около километра. Командир приказывает подойти к нему поближе. Это не спасательная шлюпка — скорее, похоже на бесформенный, плоский обломок. Океан спокойный. Кажется, объект движется к нам. Над ним висит странное облачко, похожее на рой ос. Или это чайки? Командир сжимает губы и делает резкий вдох; помимо этого, он не издает ни звука. Затем он опускает бинокль: — Желтые пятна — это плот! Теперь и я могу разглядеть это в свой бинокль. Плот без людей, с бочками, привязанными вдоль бортов. Бочки? Может, это ограждение? — Там есть люди! — говорит штурман, не опуская бинокль. — Да, есть. Старик велит изменить курс. Теперь наш нос нацелен прямо на плот. — Там никто не шевелится! Я не отрываюсь от бинокля. Дрейфующий объект неуклонно увеличивается по мере приближения. Кажется, мне уже слышны крики этих чаек? Командир отправляет обоих впередсмотрящих с мостика вниз. — Штурман, возьмите на себя наблюдения за их секторами! Это не самое подходящее зрелище для команды, — негромко добавляет он, обращаясь ко мне. Он приказывает переложить штурвал на левый борт, и мы приближаемся к плоту по широкой дуге. Волна он нашего носа докатывается до висящих в воде трупов, которые окружили плот. Один за другим они начинают кивать нам, подобно механическим куклам в витрине магазина. Все пятеро мертвецов крепко привязаны к плоту. Почему они не лежат на нем? Почему висят в воде, притянутые линями? Ветер! Они старались спрятаться от его укусов? Холод и страх — как долго человек может вынести их? Как долго тепло человеческого тела способно сопротивляться парализующей стылости, ледяной хваткой сжимающей сердце? Через сколько времени перестают слушаться руки? Один из трупов всякий раз поднимается из воды повыше прочих, отдавая отрывистые поклоны, которым, похоже, не будет конца. — На плоту нет названия, — произносит Старик. Раздувшееся тело другого моряка плавает на спине. На его лице совсем не осталось мяса. Чайки отклевали всю мягкую плоть. На черепе остался лишь небольшой клочок скальпа, покрытый черными волосами. — Похоже, мы опоздали, — Старик хриплым голосом отдает приказание в машинный отсек и рулевому. — …к дьяволу, ходу отсюда, — слышу я его бормотание. Прямо нашими головами проносятся чайки с пронзительным, зловещим криком. Жаль, у меня нет сейчас ружья. — Эти люди были с лайнера. Хорошо, что Старик заговорил. — На них были одеты спасательные жилеты старого образца. Как правило, на боевом корабле теперь такие не встречаются. — Плохое предзнаменование, — негромко добавляет он спустя некоторое время и затем дает указание рулевому. Он выжидает еще минут десять, прежде чем вызвать впередсмотрящих обратно на палубу. Я неважно себя чувствую и ухожу вниз. Не проходит и десяти минут, как командир тоже спускается. Он замечает меня, сидящего на рундуке с картами, и говорит: — С чайками почти всегда так. Однажды мы натолкнулись на две спасательные шлюпки. В них все были мертвы. Должно быть, замерзли. И все были без глаз. Сколько времени они уже дрейфуют на этом плоту? Я не решаюсь задать ему вопрос. — Лучше всего, — говорит он. — подбить танкер с бензином. Все сразу взлетает на воздух. И такие проблемы не возникают. К сожалению, с нефтью дело обстоит иначе. Хотя наблюдатели на мостике не могли многого увидеть, пока командир не услал их вниз, в лодке, очевидно, начались разговоры. Люди отвечают односложно. Похоже, шеф о чем-то догадывается. Он вопросительно смотрит на Старика, потом быстро опускает глаза. В кают-компании этот случай даже не обсуждается. Не раздается ни одного так называемого «мужественного» замечания, за которыми обычно прячутся истинные чувства. Сперва можно подумать, что здесь собралась шайка удивительно толстокожих, бесчувственных негодяев, которых ничуть не взволновала участь других людей. Но внезапно наступившая в каюте тишина, раздражение, повисшее в воздухе, подтверждают обратное. На самом деле они видят себя беспомощно уцепившимися за плот или дрейфующими в шлюпке. Каждый из находящихся на борту знает, насколько ничтожны шансы обнаружить в этом районе одинокий плот, и какая судьба ожидает спасшихся на нем даже при спокойном океане. Моряки конвоя, лишившиеся своего корабля, еще могут лелеять надежду на то, что их подберет поисковая команда, когда приступит к работе; место катастрофы известно, и спасательная операция начинается немедленно. Но эти люди были не из конвоя. Иначе мы нашли бы обломки кораблекрушения. Путь к Виго оказался непрост. Несколько дней мы не могли как следует определить наши координаты. Устойчивый туман. Ни солнца, ни звезд. Штурман сделал свои приблизительный выкладки так точно, как только смог, но у него не было возможности оценить, насколько нас снесло течением — одному богу известно, как далеки мы от вычисленных им координат. Стаи чаек сопровождают лодку. У них черные надкрылья, да и крылья длиннее, чем у атлантических чаек. Мне кажется, будто я уже ощущаю запах земли. Внезапно мое горло перехватывает тоска по земной тверди. Как она сейчас выглядит? Что там — поздняя осень или ранняя зима? Здесь, на борту, мы можем следить за старением года лишь по все более ранним сумеркам. В детстве в эту пору мы пекли картошку на костре и запускали самодельных воздушных змеев, которые были больше нас самих… Потом я понимаю, что ошибся. Время печеной картошки давно прошло. Я действительно утратил всякое чувство времени. Но я по-прежнему вижу молочно-белый дымок нашего костра, здоровенным червяком тянущийся над влажной землей. Хворост не хочет гореть как следует; нужен поднявшийся ветер, чтобы он заполыхал красным пламенем. Мы оставляем свои картофелины запекаться в горячей золе… с нетерпением пробуем палочками, готовы ли… черная кожура трескается, когда картофелина разваливается на куски… и первый укус ее рассыпчатой внутренности… вкус дыма во рту… аромат дыма, которым наша одежда пропитывается на несколько следующих дней! Все карманы наших штанов набиты каштанами. Пальцы желтеют от вскрытых ими грецких орехов. Кусочки их белых ядер хороши на вкус, только если ты аккуратно очистил все их неровности от желтой кожицы. Иначе они горчат. 06.00 Темное отверстие люка боевой рубки раскачивается взад-вперед; я определяю его перемещение по движению звезд. Протиснувшись мимо рулевого, зажатого меж его приборов, расположенных вдоль носовой стенки рубки, поднимаюсь наверх. — Разрешите подняться на мостик? — Jawohl! — отвечает голос второго вахтенного. Рассвет. Сегодня океан похож на предгорья в миниатюре: сплошь вздымающиеся холмы с круглыми, ровными вершинами и пересекающиеся ложбины. Холмы прокатываются под лодкой, укачивая нас, словно младенцев в колыбели. Целая дюжина чаек кружит вокруг на неподвижных крыльях. Они вытягивают шеи и смотрят на нас своими каменными глазами. В вахту штурмана появляется туман. Он выглядит обеспокоенным. Находиться так близко от берега, не зная точного местоположения корабля, а теперь еще и продираться через туман — хуже и не бывает. Так как нам надо заполучить хоть какие-то ориентиры любой ценой, Старик приказывает машинам малый вперед, и мы подкрадываемся ближе к побережью. Первый вахтенный офицер тоже находится на мостике. Мы все пристально вглядываемся вперед, в водянистый молочный суп. В сером мраке перед нашим носом нечто сгущается в цельный кусок, быстро приобретая форму рыбачьей лодки, пересекающей наш курс. — Мы ведь можем поинтересоваться у них, где мы оказались, — ворчит Старик. — Первый вахтенный офицер, вы говорите по-испански? — Jawohl, господин каплей! До первого вахтенного не сразу доходит, что Старик пошутил. Постепенно поднимается ветер, туман рассеивается, и перед нами вдруг вырастает скалистый утес. — Черт подери! — говорит Старик. — Стоп машина — Стоп! Мы подошли слишком близко. — Будем надеяться, что там нет испанцев, — бормочет он. — Впрочем, сейчас едва ли подходящая погода для прогулок. Волны, расходящиеся от нашего форштевня, улегаются. От внезапно наступившей тишины у меня перехватывает дыхание. Мостик начинает покачиваться. Старик вглядывается в бинокль, Крихбаум тоже внимательно изучает берег. — Хорошая работа, штурман! — наконец подытоживает Старик. — Мы оказались почти там, куда и направлялись — разве что слегка ближе, чем хотелось бы. Так что давайте-ка теперь тихо и спокойно проползем ко входу в гавань и посмотрим, насколько там оживленное движение. Обе машины малый вперед! Курс — тридцать градусов! Рулевой повторяет полученную команду. — Глубина? — запрашивает командир. Первый вахтенный склоняется над люком и повторяет вопрос. — Семьдесят пять метров! — приходит снизу ответ. — Слышны несмолкающие звуки! Вновь наползает пелена тумана. — Может быть, это и кстати, — замечает командир. — Вроде камуфляжного плаща. Смотрите лучше, как бы мы не разнесли кого на кусочки! Мы добрались до берега на добрых два часа раньше расчетного времени. — Лучше всего, как мне кажется, — медленно начинает Старик. — Воспользоваться северным проходом — под водой — потом, может, и уйдем тем же путем. Ночь проведем под погрузкой и уйдем до рассвета, скажем, часа в четыре. Штурман, я хотел бы быть около корабля-заправщика по возможности к 22.00. Шести часов должно хватить. Правда, нам придется прилично поторопиться с погрузкой! Ни огней, ни ориентиров, ни входных буев. Абсолютно ничего. Даже в самых легких гаванях есть лоцман, который проводит каждый пароход в акваторию и из нее; невзирая на наиболее современные карты и наилучшую погоду на борту обязан присутствовать лоцман — и лишь для нас это предписание совершенно не подходит. Снова поднимается туман. — Ни туда и ни сюда. Лучше подождать до темноты… — слышу я Старика. Я ухожу с мостика. Вскоре после этого Старик приказывает погрузиться на перископную глубину. На электродвигателях мы постепенно подкрадываемся ко входу в гавань. Старик сидит в седле перископа в башне боевой рубки, его фуражка одета задом-наперед, по моде мотоциклистов прошлых лет. — Что там за шум? — вдруг спрашивает он. Мы все прислушиваемся. Я хорошо различаю пронзительный, однообразный свист, заглушаемый глухими звуками, похожими на удары парового молота. — Понятия не имею! — отвечает штурман. — Странные звуки! Старик на несколько секунд включает мотор перископа, затем останавливает его, чтобы наш стебелек спаржи как можно меньше высовывался над водой. — Акустик: что там слышно на ста двадцати градусах? — Небольшой дизель! — Скорее всего маленькое каботажное судно. И еще одно — еще — вот еще. Видно, у них здесь место сбора. А вот это движется — Пригнитесь! — и немного времени спустя. — Снова плохая видимость, ни черта не видать. Придется сесть на хвост какой-нибудь посудине и вместе с ней войти в гавань. — Тридцать пять метров! — докладывает помощник от гидролокатора. — Не бросить ли нам якорь здесь? — спрашивает через люк Старик. Штурман молчит. Очевидно, он не воспринимает вопрос серьезно. Якорь? На самом деле, на нашей лодке есть один из этих символов надежды, как на любом пароходе. Интересно, хоть одна подлодка хоть раз воспользовалась им? Командир просит первого вахтенного сменить его у перископа и тяжело спускается вниз: — Через два часа стемнеет — вот тогда мы и ворвемся на рейд любой ценой. — А как мы поступим после? — спрашиваю я. — Строго по плану, — раздается сухой ответ. Букву «п» в слове «план» он словно сплевывает сквозь стиснутые зубы — привычный для него способ выражения полнейшего презрения ко всему происходящему. Позже он все-таки снисходит до объяснений: — Среди секретных документов, которые у нас есть, имеется подробнейшая инструкция для такого случая. Нам радировали точное время нашего прихода. Наши агенты в Виго позаботятся обо всем необходимом — если только они уже не позаботились. — Хорошо сработано, — замечает Шеф. — Да уж, с этим трудно не согласиться. — Пора всплывать, — объявляет штурман. — Ну что ж, поехали! — Старик поднимается на ноги. На поверхности наступили сине-серые вечерние сумерки. Задувающий от берега ветер несет с собой запах земли. Я задираю нос, словно пес, и быстро принюхиваюсь, пытаясь разложить аромат на составные части, перемешанные в беспорядке: гниющая рыба, солярка, ржавчина, паленая резина, гудрон — но над всем и сквозь все это доносится что-то еще: запах пыли, запах земли, запах листьев. Дизели пробуждаются. Командир явно решил прорываться несмотря ни на что. Загорается пара бегущих огоньков. Моргающие красные, зеленые, потом даже белые — которые оказываются выше всех прочих — должно быть, на клотике мачты. Второй вахтенный докладывает, что какое-то судно сходится с нами бортами. Старик поворачивает бинокль, некоторое время стоит неподвижно, затем приказывает снизить скорость: — Ну что же — совсем, совсем неплохо. Они собираются врезаться в нас — никаких сомнений! Что вы скажет — хмм? Давайте-ка пройдемся немного вслед за ними — похоже, это один из маленьких каботажных пароходиков, но довольно-таки бойкий. Очень уж дымит. Должно быть, кочегары топят старыми валенками. Чуть-чуть потемнее бы! Старик продул цистерны не до конца, так что наша верхняя палуба едва приподнимается над водой. Если только не взглянуть сбоку, подводную лодку в нас никак не распознать. Старик поворачивает наш нос к движущемуся огоньку правого борта приближающегося суденышка. Для наблюдающего с палубы парохода мы находимся между ним и береговой линией, которая скрывает очертания нашей боевой рубки: никогда не забывай о фоне, на котором показываешься — старое правило! Старик продолжает медленно поворачивать руль право на борт, чтобы удержать зеленый огонек парохода над нашим леером, пока не покажется его кормовой фонарь. Лишь после этого Старик увеличивает скорость на один узел. Мы идем строго в их кильватере. Я чувствую запах дыма. — Фу! — восклицает Старик. — Ради всего святого, смотрите в оба, как бы кто не появился перед нашим носом! Вокруг должны быть еще паромы и посудины вроде этой. Он водит биноклем по сторонам. Внезапно справа по борту возникает тень. Отворачивать уже поздно! Мы расходимся с ними так близко, что замечаем светящийся огонек: нет никакого сомнения — там человек курит сигарету. Если бы он хоть немного присмотрелся бы, то наверняка увидел бы нас, необычный контур, наполовину скрытый в дыму. Теперь перед нами встают еще три или четыре силуэта. Они приближаются или удаляются? Что происходит? — Какой оживленный перекресток, — бормочет Старик из-под бинокля. Видны огни — кормовые фонари — издалека доносится гул. — Похоже, они стоят на якоре, — слышу я голос штурмана. — Вы полагаете, мы уже добрались до внутреннего рейда? — Похоже, что так! Вдалеке появляется настоящее ожерелье огней, аккуратно выложенное вдоль линии горизонта. Правда, во многих местах оно разорвано: значит, там вдоль пирса ошвартовались корабли — да вон и их силуэты. Справа по борту тоже виднеются пароходы. Их положение определить нелегко. Если бы они все стояли на якоре, развернувшись в одну сторону, это было бы проще сделать. Но одно судно смотрит на нас кормой, а соседнее показывает свой нос. Невзирая на темноту, их контуры хорошо различимы на фоне далеких огней. — Скорее всего, они залегли между какими-нибудь транспортами, — бормочет Старик. Я понятия не имею, как он собирается найти нужный нам пароход — немецкий корабль «Везер», которое должно снабдить нас всем необходимым. — Судовое время? — 21.30! — Превосходно, все идет по плану! Старик отдает почти одну за другой две команды, быстро перекладывающие руль. Похоже, в этом месте проходят сложные течения. Рулевому дремать не приходится. Боже, если бы только мы могли воспользоваться нашим прожектором. Это же полнейшее безумие — пробираться в незнакомом доме наощупь. Как бы то ни было — вокруг нас с дюжину пароходов и, по всей видимости, военных кораблей. Вон там, три румба правее, маячит что-то, похожее на канонерку или небольшой миноносец. Старик приказывает остановить машины. Некоторое время мы продолжаем скользить по инерции, при этом наш нос поворачивается направо. — Теперь нам осталось лишь отыскать ту самую посудину! — обнадеживающе заявляет Старик. Вновь раздаются команды машинному отделению, затем рулевому, опять команды мотористам, и вновь целая россыпь рулевых приказаний. Мы шныряем зигзагом меж огромных теней. Приказы рулевому и машинному отделению сыпятся, как из пулемета. — Я сейчас сойду с ума! — шепчет второй вахтенный офицер. — Это не решит нашу проблему, — отвечает ему Старик. — Вон наш трамвай! — восклицает второй вахтенный, решивший пока отложить свое помешательство. Действительно, как у трамвая, вспыхивают голубые искры! Словно в подтверждение своего сходства, вагонные дуги еще пару раз высекают искры. Прямо перед нами лежит огромный темный массив. Должно быть, его образуют перекрывающиеся контуры двух или трех кораблей. — Там кто-то сигналит! — докладывает штурман. — Где? Я напряженно вглядываюсь в темноту. На долю секунды в середине этой громады вспыхивает крошечный огонек. Старик молча наблюдает за ним. Сигарета загорается снова, пропадает, снова появляется. — Это сигнал! — произносит Старик и глубоко вздыхает. Не веря услышанному, я вперился взглядом в непрестанно мерцающую точку. То, что там загорается, не может быть больше карманного фонарика. — Какую же зоркость они ожидают от нас? — невольно вырывается у меня. — Все более яркое вызовет подозрение, — говорит Старик. Наша лодка постепенно сходится бортами с темной массой, которая распадается на три силуэта: три корабля, стоящие в ряд. Сигнал поступает со среднего. Силуэты начинают расходиться. Мы держим курс прямо на центральный. Сначала он лежит на ста двадцати градусах, теперь на ста. Постепенно он вырастает, превращаясь в стену. Старик отдает приказ к повороту. Вдруг я слышу немецкие голоса: — Осторожно! Кранцы! Продвиньтесь немного! — Смотрите, не свалитесь за борт! — Здесь еще одни кранцы! Полоса воды между выпуклостью нашей носовой цистерны плавучести и крутым бортом корабля неуклонно сужается. Теперь нам приходится задирать головы, чтобы разглядеть над нами фигуры людей, перевешивающихся через ограждение. С верхней палубе доносится приглушенная брань нашего боцмана, нещадно погоняющего своих матросов. Сверху спускаются четыре или пять привальных брусьев. — Хорошо, хоть знают, как крепить их! — замечает Старик. — Наверное, у них уже есть некоторый опыт. Или вы думаете, что мы у них первые гости? Ответа не последовало. От судна, стоящего поблизости в свете прожекторов под погрузкой с окружающих его лихтеров, доносится оглушительное громыхание. Стук лебедок добавляет шуму. — Этот грохот как нельзя кстати, — говорит Старик. Единственный доступный нам слабый свет исходит от иллюминаторов «Везера». Раздается глухой удар. — Интересно, как мы поднимемся к ним на борт! В этот момент сверху сбрасывается веревочный трап. Меня пропускают сразу за командиром. Боже, какой я неуклюжий — сказывается отсутствие привычки к подобным упражнениям! Сверху ко мне тянутся руки. Под моими подошвами отзывается стальная палуба. Кто-то горячо пожимает мою правую руку: — Сердечно рады вам, господин капитан-лейтенант! — Нет, нет — это не я — вот командир! Ослепленные ярким освещением, мы стоим перед входом в кают-компанию. Там внутри белоснежные скатерти, два огромных букета цветов, отполированные до зеркального блеска деревянные панели стен, изящно задрапированные занавесками иллюминаторы, толстый ковер… Мне кажется, я грежу наяву. Везде декоративные растения — вазоны стоят на полу, свисают на цепочках с потолка. Бог мой — мягкая мебель и виноградные гроздья в вазе на столе. Внутрь меня закрадывается недоверие. Каждое мгновение может прозвучать громкий хлопок, и все это великолепие исчезнет, как по мановению волшебной палочки. Я уставился на чужого капитана, смахивающего своим сияющим благодатью лицом на приходского священника, как на существо с другой планеты: седая бородка клинышком, монашеская тонзура, венчающая собой загорелую лысину, белый воротничок и галстук. Еще кто-то трясет мою руку. Слитный хор приветствующих голосов доносится словно издалека. Мое смятение растет. Старик мог хотя бы ради такого случая одеть что-то другое вместо своего вечного отвратительного свитера! Все-таки мы попали в другую обстановку. Откуда капитану «Везера» знать, что этот оборванный бродяга — наш командир? Я чувствую, что краснею, но Старик и капитан «Везера» мгновенно оказываются рядом: бурное рукопожатие, улыбаются, оживленно беседуют. Нас приглашают к столу. И тут появляются офицеры «Везера». Боже! Они все в полной парадной форме. Снова рукопожатия и улыбки. Хоть однажды Старик мог бы надеть свои награды. Капитана «Везера» так и распирает от доброты. Точь-в-точь капитан с картинки в книжке: морщинистое лицо искусного моряка, большие красные уши. Он хочет услужить нам всем, чем только может. Корабельная пекарня загружена работой с самого утра. Здесь есть все: пироги, свежеиспеченный хлеб, все, о чем мы могли только мечтать. Мой рот наполняется слюной. — Рождественские пироги тоже есть, и, конечно, свежие булочки! — угощает капитан. У меня в ушах все еще звучит голос шефа, описывающего трапезу своей мечты: свежие булочки, сочащиеся желтым маслом, и горячий какао. А капитан, не останавливаясь, продолжает произносить свое колдовское заклинание: — Свежие свиные сосиски, вареные — поросенка зарезали только сегодня утром — жареные сосиски. Любые фрукты, даже ананасы. Сколько душе угодно апельсинов, свежих фиг, винограда, миндаля… Боже праведный! Мы, верно, высадились в Эдемском саду. [82] С тех пор, как я последний раз видел апельсины или ананасы, кажется, прошли годы, а свежих фиг я никогда в жизни не пробовал. Капитан наслаждается нашим безмолвным изумлением. Затем жестом фокусника он взмахивает рукой в направлении стола, и не проходит и минуты, как вносят громадные блюда с сосисками и ветчиной. У меня на глаза наворачиваются слезы. Старик потрясен не меньше нашего. Он встает со стула, словно все это расточительство — чересчур для него, и, запинаясь, произносит: — Я отлучусь ненадолго — только взгляну, как там идет погрузка. — Все в полном порядке — все идет как надо — все просто великолепно! — убеждают его со всех сторон, и капитан вновь усаживает его за стол. Старик сидит как на иголках, он произносит с запинкой: — Позовите первого вахтенного офицера — и шефа… Не успевает он договорить, как я уже вскакиваю на ноги. — Второй вахтенный офицер и второй инженер пока останутся на борту! — Вся команда может вымыться, — кричит мне вдогонку капитан «Везера». — В две смены. Все уже приготовлено. Когда я возвращаюсь в непривычное сияние кают-компании, Старик по-прежнему смущенно улыбается. Он беспокойно ерзает на стуле, очевидно, чувствую себя неловко в подобном уюте и покое. Капитан интересуется, насколько удачным было наше патрулирование. Старик уклоняется от прямого ответа: — Да уж. На этот раз мы были у них на крепком крючке. Просто невероятно, на что способна лодка вроде нашей! Капитан кивает, словно этих нескольких слов вполне достаточно. На стол выставляют целую батарею бутылок с пивом. Здесь есть бременское пиво, а кроме того — немецкий шнапс, французский «Мартель», испанский коньяк и красное вино. В дверь стучат. Что на этот раз? Появляются два субъекта в долгополых кожаных пальто. Они снимают свои фетровые шляпы и быстро обводят нас взглядом, перебегая глазами от одного лица к другому, словно ищут преступника. Неужели вызвали полицию? — Герр Сивальд, представитель военно-морского атташе, — слышу я. Второй прибывший, похоже, какой-то агент. Следом за этой парочкой следуют первый вахтенный и шеф. Теперь в помещении становится людно. В моей груди звучно бьется сердце. С минуты на минуту мы узнаем, закончился ли наш с шефом поход, или он продолжится до Гибралтара. Приносят стулья для только что прибывших. Старик уже пролистывает бумаги, которые ему с официальным поклоном вручил тот из двоих, что повыше ростом. На несколько мгновений воцаряется тишина, если не считать шуршания бумаги да ветра, который завывает то громче, то тише. Старик смотрит поверх вороха бумаг и говорит: — Они отказали нам, шеф. Командование завернуло нас! Я не решаюсь взглянуть на шефа. В моем мозгу пулей проносится мысль: это означает, что я тоже не схожу не берег. Ну что же, этому не бывать — ну и пусть! Может, оно и к лучшему. Я вымученно усмехаюсь. В конце концов, Старик тоже ведь не может оставить лодку — никто не может — а без шефа его потопят. Боюсь ли я? Конечно, Старик в итоге победит. Но есть и встречные доводы: нашей посудине необходим тщательный ремонт. Столько повреждений — и все исправлены лишь при помощи подручного материала, который был у нас на борту. Насколько это все надежно? Как мы справимся с задачей при подобных починках? Виго: в данный момент мы находимся в Испании. Сейчас где-то около полуночи. Осознание приходит ко мне постепенно. Я должен достойно выдержать это. Интересно, переживал бы я так же сильно, если бы не был настолько уверен, что план Старика сработает? Естественно, я был готов поспорить, что для нас обоих поход закончится в Виго. Я просто не желал признаться в этом самому себе. Не выказав с самого начала энтузиазма по поводу затеи Старика, я могу сделать вид, будто никогда и не верил в ее успех. Никаких эмоций. Отказали — ну и ладно, меня это нисколько не огорчило. Но шеф! Это сильный удар для него, который ему выдержать намного труднее, чем мне. Во всяком случае, сам Старик тяжело воспринял новость. Это становится сразу понятно. Он кажется довольным, когда люди в кожаных пальто сообщают ему нечто, требующее его внимания, но он продолжает сидеть, словно пораженный громом. Оба этих слизняка — бойцы невидимого фронта, — готовые ежесекундно кланяться, потирая и почесывая свои руки, превращают драму в сцену полуночного ужаса, наводящую жуть. Слишком разителен контраст, слишком велика разница между почтенным капитаном «Везера» и этими пьяными падальщиками. А сами мы как выглядим? Я пристально рассматриваю Старика, словно вижу его впервые в жизни. Все-таки я одет еще более-менее прилично, в кожаные штаны, покрытые соляными разводами и вылинявший свитер, но Старик выглядит так, словно его прямо посреди ночи вышвырнули из ночлежки. Его борода так же всклокочена, как и шевелюра. У нас на борту все давно привыкли к виду его затасканного свитера, но здесь, на ярком свету облицованного деревянными панелями салона даже мне мозолит глаза эти протершиеся до дыр лохмотья с распускающимися нитками. До наших дней в целости дошел только V-образный вырез горла. С правого бока свитера, над ребрами, светится дыра, в которую пролезла бы голова его владельца. А чего стоят мятая рубашка, штаны, как у огородного пугала, допотопная фуражка… Я впервые замечаю, какой он бледный, как глубоко запали его глаза, как он изможден. Шеф выглядит не лучше. Доведись ему сыграть Мефистофеля, не понадобился бы даже грим. Последние несколько дней доконали его. Тринадцатый поход, последовавший сразу за двенадцатым без малейшей передышки в виде отпуска — это уж чересчур для изнуренного человека, у которого ответственностей намного больше, чем у любого другого члена команды. Старик открыто игнорирует обоих штатских, выказывая явное нежелание иметь с ними хоть что-нибудь общее. На его лице застыло кислое выражение, он отказывается от предложенной сигареты и едва снисходит до ответов. Я слышал, что «Везер» позволил интернировать себя в начале войны. Теперь он превратился в подобие плавучей базы, которую время от времени снабжают горючим и торпедами. Соблюдая полнейшую секретность — приходится строго соблюдать нейтралитет Испании. Я не могу не обратить внимания на секретно-агентские лица двух стервятников. У того, что повыше, на лице отображаются хитрость и коварство, его брови срослись в единую линию, низкий лоб, напомаженные волосы, усики в стиле Адольфа Менжу, бачки свисают ниже ушных мочек. Он слишком размахивает в воздухе руками так, что высовываются манжеты, выставляя на обозрение золотые запонки. У другого — близко посаженные глаза, смуглое лицо и в целом вид проходимца. От них обоих за километр разит тайной работой в спецслужбе, невзирая на то, что один из них именует себя представителем военно-морского атташе. Очевидно, шпиону трудно иметь лицо, не соответствующее его профессии. Я расслышал некоторые обрывки и окончание их разговора. В довершение всего нам даже не разрешается отправить почту. Слишком рискованно! Это секретная операция… нельзя допустить ни малейшей утечки информации. Подразумевается, что мы даже не должны знать, где именно расположен Виго. Дома с ума сойдут от волнения. Поход и так затянулся, как никогда ранее, и одному богу известно, сколько времени пройдет еще, прежде чем мы сможем отправить почту. Каково будет людям, когда им скажут, что им придется еще подержать при себе письма, которые они так спешно писали все последние дни. А прапорщик — как он сможет перенести все это? Я предпочел бы никогда не слышать его историю Ромео и Джульетты. Но я не могу пересилить себя и попробовать утешить его, словно неоперившегося романтического юнца. Будто сквозь вату, до меня долетает болтовня обоих падальщиков: — Ну еще по одной, чтобы избавиться от вредной привычки, герр капитан-лейтенант! — Наверно, у вас выдался интересный поход, герр капитан-лейтенант! Если Старик пробурчал в ответ хоть что-то еще, кроме сдавленного «Пожалуй», значит, я его совсем плохо не знаю. Даже их прямые вопросы об успехах нашей лодки не в состоянии пробудить в Старике большую разговорчивость. Он лишь прищуривает глаза и переводит взгляд с одного на другого, выжидая, пока его молчание не раздразнит их, а затем произносит: — Да уж. Я вижу, что он напряженно размышляет, и я могу догадаться, что тревожит его. Случайно я обращаю внимание на его руки. То, как он сцепил их — верный признак, что он ощущает себя не в своей тарелке. Затем он подзывает меня кивком головы. — Пойду немного пройдусь, — сообщает он собравшимся. От внезапного перехода из теплой кают-компании на холодный ночной воздух у меня спирает дыхание. Я чувствую запах солярки — наша дозаправка. Старик несется на корму такими огромными шагами, что я едва поспеваю за ним. Когда ему уже некуда дальше идти, он резко разворачивается и опирается на ограждение. Между носом спасательной шлюпки и черной опорой какой-то железной конструкции, предназначение которой мне непонятно, я вижу мерцающий свет Виго: желтые огни, белые огни, несколько красных. Две перемаргивающиеся нити бусинок убегают вверх, постепенно сходясь в одну — должно быть, это улица, поднимающаяся из гавани вверх по склону холма. У пирса замер эсминец, все его палубы ярко освещены. Транспорт, стоящий под погрузкой, залит светом прожекторов. Отчетливо видно, как работают его краны. Прямо под нами горит круг желтого света — открытый люк для приема на борт торпед. Люк камбуза тоже отдраен. Я слышу голоса: — Ну вот, теперь вся эта хорошая одежка мне никогда не пригодится! — Брось нести ерунду — работай лучше. Принимай! Вне всякого сомнения, это был Берлинец. Из трюма «Везера» долетает приглушенное эхо пения. Меня возбуждают мерцающие огни, розовато-красные сияние фонарей там, на берегу. Они излучают ауру секса. Я чувствую запах постели, теплый молочный аромат женской кожи, сладковатый запах пудры, острый запах влагалища, Eau de Javel [83] , спермы. Прерывистые крики, обрывки команд, громкий лязг металла. — Ну и грохот, — говорит Старик. Сложившаяся ситуация явно его тревожит. — Эти люди там, в рыбацкой лодке, — они должны были нас заметить, — наконец произносит он. — И на корабле тоже. Кто знает, можно ли на них всех положиться. Отсюда на берег легко передать сигнал фонариком. В любом случае, мы выйдем в море пораньше. Не в запланированное время. И уйдем мы тем же фарватером, что и пришли. Не южным проходом, которым они советуют воспользоваться. Если бы только у нас под килем было побольше воды… На берегу разлетаются голубые искры, как при коротком замыкании. Еще один троллейбус, ветер доносит чью-то болтовню, затем автомобильные гудки и глухое звяканье с соседних кораблей. Внезапно наступает мертвая тишина. — Откуда только они берут торпеды? — интересуюсь я у Старика. — Другие лодки оставляют их здесь на обратном пути — те, что не израсходовали весь боезапас. Они наносят сюда визит в качестве снабженцев, так сказать. Обратный путь как нельзя лучше подходит для такого задания. То же самое и с избыточным топливом в их цистернах. — И насколько успешно все происходило до сих пор? Ведь мы здесь не первые… — В том-то и дело… Тут уже заправлялись три лодки. Две были потеряны. — Где? — Вот это и не ясно. Очень может быть, что тут несет вахту эсминец Томми, поджидающий нас у южного выхода. Не нравится мне все это! Снизу раздается что-то похожее на коммунистический марш. Там неподалеку должен присутствовать первый вахтенный офицер. Мы едва различаем мелодию «Интернационала», но с новыми словами: Братья свободы и света! Все за гондонами в лавку! В бледном отсвете далеких прожекторов я замечаю, что Старик ухмыляется. Он слушает хоровое пение еще немного, потом опять продолжает: — Они не соблюдают здесь никакой осторожности! Вряд ли это можно назвать надежной операцией! Внезапно меня озарило: я вспомнил, что видел где-то раньше коробок испанских спичек вроде тех, что лежат на столе в кают-компании. — Эти испанские спички, — говорю я. — Я узнал их. Кажется, Старик не слушает меня. Я повторяю еще раз: — Точно такая же коробка испанских спичек, как та, что лежала на столе в кают-компании. Я уже видел такую раньше… — Правда? — реагирует он. — Да, в Ла-Бауле на столе в «Ройале». Она принадлежала первому вахтенному Мертена. — Так значит, Мертен уже побывал здесь — интересно! — Потом спичечная коробка вдруг исчезла. Но никто не признался, что взял ее. — Интересно, — повторяет Старик. — Не нравится мне все это! — А затем такая же коробка появилась еще раз… Но, похоже, Старик не обращает внимания на последнее замечание. Ему довольно того, что наш способ дозаправки не такая уж тайна, как воображают господа, которые сидят за столами, крытыми зеленым сукном. Спичечные коробки — может, ни один из них вовсе не так важен. Может, моя фантазия слишком разыгралась. Но испанские спички — трудно не заметить их — особенно во Франции. Внезапно я вспоминаю о прапорщике. Надеюсь, Ульманн не попробует выкинуть никакую глупость. Но лучше все-таки посмотреть, где он сейчас. Я делаю вид, будто мне надо отлить, и через башню боевой рубки спускаюсь в лодку. Каким убогим все здесь кажется вдруг! Я натыкаюсь на Ульманна на посту управления. Он помогает складывать свежий хлеб. Гамак перед радиорубкой, который низко провисал в день нашего выхода в море, снова полон. Неожиданно мне становится неловко, и я не нахожусь, что сказать ему. — Ну, Ульманн, — выдаю я наконец. — Изрядная заварушка получилась! Хуже всего я подхожу на роль утешителя. Прапорщик выглядит как в воду опущенный. Сколько раз он твердил себе за последние часы, что из Специи нет путей назад в Ла-Бауле? На самом деле мне хочется схватить его за плечи и как следует потрясти. Вместо этого я делаю то же, что и он: уставившись на рисунок, складывающийся из палубных плит, я нахожу в себе силы выдавить лишь: — Это все… это просто ужасно! Прапорщик шмыгает носом. Боже, он еле сдерживается, чтобы не заплакать. Внезапно меня озаряет идея: — Ульманн, быстро, давайте сюда ваше письмо… Или, может, желаете добавить пару строчек? Нет, лучше перепишите его заново, теперь можно безо всяких уверток — поняли? Жду вас на посту управления через десять минут. Не может быть, чтобы я не смог уговорить капитана «Везера»… Старик все еще размышляет возле ограждения, и я молча стою рядом с ним. Вскоре появляется приземистая фигура: капитан «Везера». Старик несколько раз переминается с ноги на ногу в своей обычной косолапой пляске, и произносит: — Я никогда не был раньше в Испании. Я думаю об Ульманне. Капитан «Везера» не отличается болтливостью. Он осторожно замечает примиряющим тоном, в его глубоком голосе проскальзывает северо-германский акцент: — У нас рули конструкции Флеттнера — того самого Флеттнера, который изобрел корабль с роторным двигателем. Роторы не удались, но рули получились очень удачные. Мы можем развернуться на месте. В узкой гавани это дает преимущество. Чудак-человек — читает нам лекцию о своем особенном рулевом механизме в самый подходящий для этого момент. Глухой удар возвращает Старика к действительности. Появляется первый вахтенный офицер. — Проследите, чтобы швартовы и кранцы были чисты! — приказывает Старик. Ветер ощутимо свежеет. — Не желает ли командир принять ванну? — спрашивает капитан «Везера». — Нет, благодарю вас. Подходит матрос, чтобы сообщить, что в кают-компании накрыт стол. — Давайте откушаем! — соглашается Старик и следует за капитаном. И вновь переход из темноты в ослепительный свет кают-компании на мгновение останавливает меня. Похоже, оба стервятника уже изрядно надрались. Их лица побагровели, смотрят уже не так тревожно, как около полуночи. Я украдкой бросаю взгляд на свои наручные часы: два тридцать. Мне надо опять выскользнуть наружу и поискать прапорщика. Он тайком вручает мне конверт, словно карманник, передающий украденную добычу подельнику. Тем временем первый вахтенный и шеф сменили второго вахтенного и вспомогательного инженера. Когда мы приготовимся к отходу, вероятно, уже будет пять часов. С каким наслаждением я вытянулся бы сейчас на койке и заснул, но надо возвращаться в кают-компанию. Оба штатских уже успели нажраться до того состояния, при котором тянет брататься со всем светом. Старик позволяет более высокому из них хлопнуть себя по плечу и заплетающимся языком пожелать: «Sieg Heil и большого улова!» Я готов провалиться сквозь землю со стыда. По счастью, когда нам настало время уходить, вместо веревочной лестницы подали трап. Благодаря тщательному затемнению я смог переброситься несколькими словами с капитаном «Везера», задержав его так, чтобы мы несколько поотстали от остальных. Мне не пришлось много говорить. Он взял письмо без лишних объяснений. — Я позабочусь о нем, — пообещал он. С нижней палубы на наш мостик перебросили сходни. Опершись одной рукой на прибор наведения, я переваливаюсь внутрь нашего мостика. Неожиданно меня охватывает чувство привязанности к нашей лодке, и я прислоняю обе ладони к прохладному влажному металлу бульверка. Я чувствую, как под моими руками вибрирует сталь: дизели заработали. Раздаются команды к отходу. Сверху выкрикивают напутствия. Старик хочет уйти как можно быстрее. Я уже еле различаю фигурки людей на «Везере», машущие нам на прощание. Внезапно совсем рядом с нами оказываются огни парохода, бегущие вдоль его левого борта. Старик велит принести на мостик сигнальный прожектор-ратьер. Что он задумал? Он сам передает: «Антон, Антон». [84] С борта теплохода отзываются вспышки карманного фонарика. — B-u-e-n-v-i-a-j-e [85] , — читает Старик. Потом он отвечает: «G-r-a-c-i-a-s». [86] — Я тоже немного владею иностранными языками! — говорит Старик, и затем добавляет. — Они видели нас — это как пить дать. Теперь, по крайней мере, есть вероятность, что они примут нас за вежливых Томми или что-нибудь в этом роде. Наш курс — сто семьдесят градусов — почти прямиком на юг. Дозаправка в Виго приободрила команду. — Все прошло неплохо — вот только они вполне могли расстараться и приготовить к нашему прибытию нескольких женщин! — долетает до меня из жилого отсека. — Их бы сразу трахнули, прямо на трапе! — Эти парни были просто в шоке от нас! Чего стоил один Старик в своем любимом свитере — уже на одно это стоило посмотреть! Оцепенение, заставившее всех замолчать после сообщения о повороте на Гибралтар, похоже, исчезло. Можно подумать, что они рады отправиться в Средиземноморье просто, чтобы сменить обстановку. Френссен клянется, что у него был брат, служивший в Иностранном легионе. Он описывает пустынный пейзаж с финиковыми пальмами и оазисами, миражами, крепостями посреди песчаных равнин и до умопомрачения роскошными борделями «с тысячами женщин — а также мальчиков — кто что пожелает!» Пилигрим тоже начинает предаваться воспоминаниям: — У меня раньше была подружка, которая просто кончала от брюк на молнии. Она не могла сдержать себя даже в трамвае. Она непрестанно терлась своим бедром о мою ширинку, то расстегивая, то застегивая ее, вверх, вниз… прямо как гильотина — от нее мужчин тоже бросает в дрожь! — Ну а ты что? — допытывается Вихманн. — Что я? А что я? Это прямо как великий герцог Йоркский в детском стишке — «когда он вставал, то вставал»… — Да уж, у кого быстро встает, тот быстро кончает! — Ну ты и скотина — никакого такта! На Вихманна внезапно находит мечтательность: — Как приятно неторопясь потрахаться после обеда — негромкая музыка — можно слегка выпить — вот так лучше всего! Только ты и твоя симпатичная фрау Разрешите-Вам-Вставить! В памяти всплывают воспоминания: неспешная любовь дождливым днем. Звенит дверной звонок, но нам нет до него дела. Другими словами — мы сейчас очень далеко от обыденной реальности. Занавески на окнах наполовину задернуты. Хозяйка отправилась за покупками. В доме только мы да кошка. Позднее Френссен и Зейтлер спокойно, профессионально обсуждают выгоды разнообразных поз во время любовных игр. — Иногда такое вытворяешь, — делится впечатлениями Френссен. — Однажды я завалил красотку на газон… прямо на пологом склоне. Боже, вот это было что-то — иметь ее, лежащую на наклонной поверхности. Но в конце, когда почувствовал, что вот-вот кончу, я развернул мадам на сто восемьдесят градусов. Он обеими руками сгреб воздух, показывая, как именно проделал тогда этот маневр. Еще позже между двумя койками слышится перешептывание: — Ну, как ты? — А как ты думаешь? Какая разница, куда нас пошлют, ведь так? — Да брось ты, давай начистоту! Ты думаешь, я не понимаю, отчего ты такой понурый? Ладно, теперь-то уж все кончено! Не терзай себя понапрасну. О твоей крошке позаботятся. В конце концов, она очень даже впечатляющая куколка. Такая не будет долго пылиться в одиночестве… На другой день в каюте младших офицеров преобладает задумчивая атмосфера, если не считать нескольких показных публичных выступлений Зейтлера и Френссена. Междукоечный треп прекратился. Нам предстоит не детская забава — теперь это уже понимают все. За обедом Старик начинает заводит разговор о том, как он собирается пройти Гибралтар — как всегда, делая паузы и испытывая наше терпение; можно подумать, будто он впервые собирает воедино свои мысли, словно кусочки мозаичной головоломки — словно он не обдумывал свой план часами напролет, оценивая каждую опасность, затем отвергая весь план напрочь, снова складывая все части вместе, взвешивая все «за» и «против». — Мы воспользуемся ночью — подойдем по поверхности. Так близко, как только сможем. Это будет настоящая скачка с препятствиями. «Только в качестве препятствий у нас будут эсминцы и прочие патрулирующие суда», — добавляю я про себя. — Затем мы просто уйдем на глубину и пройдем под ними. Я не решаюсь даже взглядом выказать свое любопытство и потому притворяюсь, словно мне все понятно: ну конечно, все совершенно ясно — попросту пройдем под ними. Так сейчас все делают. Старик продолжает смотреть прямо перед собой. Похоже, он размышляет и потому не произносит больше ни слова, вероятно, полагая, что и так уже достаточно сказал. Уйдем на глубину! Не самое обнадеживающее выражение. В животе возникает такое же ощущение, словно проваливаешься вместе с лифтом. Но если наш дельфийский оракул хочет, чтобы все было именно так, значит, так мы и поступим — уйдем на глубину. Второму вахтенному не так хорошо удается справиться с выражением своего лица, как мне. Похоже, его глаз дергается в нервном тике — такое впечатление, будто он, подмигивая, хочет спросить о чем-то, — новый, ненавязчивый способ получить дополнительную информацию. Но Старик вновь запрокидывает голову, словно сидит в кресле у парикмахера. Наконец, выждав две-три минуты, он вкратце поясняет свой замысел качественной деревянной обшивке потолка: — Видите ли, через Гибралтарский пролив проходят два течения: поверхностное — из Атлантики в Средиземное море — и глубинное, которое движется в противоположном направлении. И оба они достаточно сильные. Он выпячивает нижнюю губу и втягивает щеки, потом вперяет взор вниз и снова погружается в молчание. — Течение скоростью в семь узлов, — наконец выдает он фразу, словно давно приберегаемое на десерт лакомство, чтобы мы некоторое время насладились им. Тут я начинаю прозревать. Уйдем на глубину — на этот раз он подразумевал горизонтальное движение, а вовсе не обычное вверх или вниз. Совершенно очевидно — и гениально! Проще нельзя себе и представить — нырнуть и позволить течению пронести себя через пролив — бесшумно, и к тому же сберегая горючее. Правила игры требуют от нас выказать усталость. Никакого удивления. Ни единого кивка, даже глазом не моргнуть. Старик снова надувает нижнюю губу и весомо кивает головой. Шеф позволяет себе подобие кривой ухмылки. Старик отмечает это, делает глубокий вдох, снова принимает парикмахерскую посадку и задает вопрос неожиданно официальным тоном: — Итак, шеф, все ясно? — Jawohl, господин каплей, — отзывается шеф, так оживленно кивая головой в знак согласия, что можно подумать, его рвения вполне достаточно, чтобы кивать бесконечно. Повисает напряженная тишина. Сейчас Старику позарез нужен сомневающийся оппонент. Шеф с удовольствием готов взять на себя эту роль. На самом дел он всего лишь пару раз хмыкает себе под нос, но этого достаточно, чтобы выразить определенную долю недоверия. И хотя мы все — кроме, разумеется, командира — теперь выжидательно уставились на шефа, он лишь склоняет голову набок, словно грач, разглядывающий дождевых червей в короткой траве. Он и не собирается произносить свои сомнения вслух — он лишь позволяет промелькнуть легкому намеку на оные. Этого вполне достаточно для вступления. Он опытный актер — он тянет свое время, обучившись этому у Старика. Вся наша компания наслаждается этой немой сценой в течение добрых пяти минут. Наконец Старик полагает, что времени прошло вполне достаточно. — Итак, шеф, — подбадривающе произносит он. Но шеф держится удивительно хорошо. Он очень осторожно качает головой и придерживается своей сдержанной линии игры: — Абсолютно первоклассная идея, господин каплей! Настоящая находка. Я просто потрясен хладнокровием этого чертова сына! Подумать только, во время последней атаки я опасался, что он находится на грани нервного срыва. С другой стороны, Старик тоже достойно поддерживает представление. Он по-прежнему не проявляет никакой заметной реакции, просто нагибает голову и из уголка глаза наблюдает за шефом, словно желая понять настрой пациента так, чтобы тот этого не заметил. Приподнятая левая бровь означает его обеспокоенность здоровьем больного: настоящая салонная комедия. Шеф притворяется, что не замечает психиатрического обследования со стороны командира. С великолепно разыгранным равнодушием он приподнимает правую ногу, сцепляет руки под коленом и совершенно безмятежно разглядывает деревянные прожилки на потолке. В тот момент, когда тишина становится напряженной, обстановку разряжает появление стюарда. Даже актеры второго плана сегодня в ударе, вступая в игру в тот самый миг, когда пора положить конец немой сцене. Супница совершает круг почета вокруг стола. Мы принимаемся хлебать и жевать, молча поглощая содержимое тарелок. Мне на глаза опять попадается наша муха. Она марширует по фотографии командующего, прямиком в его широко открытый рот. Как жаль, что это происходит не на самом деле: черная муха размером с небольшой пельмень — и прямо ему в глотку, в самый ответственный, завершающий момент потрясающей воздух речи, этого образчика ораторского искусства: «В атаку — вверх и вперед… уффф…». Муха взмывает в воздух, и командующий успевает промолвить только первый слог до того, как подавиться ею. Наша муха не сошла на берег в Виго: она справилась с искушением стать шпанской мушкой. Испанская шпанская мушка — подумать только! Она осталась на борту, доказав этим свою преданность. Никто не дезертировал. Мы все остались на борту, все в наличии и наперечет, включая нашу муху. На данный момент она здесь единственное создание, которое может идти и лететь туда, куда ей вздумается. На нее, в отличие от нас, не распространяются приказы командующего. Наглядный пример верности долгу. Сквозь бурю и пламя — вместе с нами. Крайне похвально. Впереди, на носу, похоже, начинается вечер оперного пения. Сквозь задраенный люк слышатся обрывки песни. Едва люк открывается, как из кубрика доносится громкое хор: Вот бредет шейх, Он горбатей всех… Эти слова повторяются без конца. Когда я уже потерял всякую надежду хоть на какое-то обновление текста, самые знающие певцы переходят к следующей строфе: По бескрайним просторам Сахары Брела старая древняя блядь. Вдруг навстречу ей мерзкий развратник. Она «Ой!», он «Ух!», вместе «Ах!». — Похоже, у нас началась «Арабская неделя»! Наверно, это как-то связано с тем, что мы держим курс зюйд, — замечает Старик. — Они надрывают глотки, чтобы заглушить свой страх. Видя, что у Старика, похоже, после завтрака выдалась свободная минутка, я обращаюсь к нему за некоторыми разъяснениями: — Это сильное течение, впадающее в Средиземное море — я все-таки не понимаю. Откуда берется такая масса воды? Я должен набраться как следует терпения. Старик никогда не дает быстрых ответов. Сперва он наклоняет голову набок и хмурится — я чувствую, как предложения приобретают законченную форму. — Ну… там… все-таки достаточно любопытные природные условия. Пауза. Теперь законы жанра требуют, чтобы я пожирал глазами его лицо, вытягивая из него следующие слова. — Вы уже знаете, что у Средиземноморья есть не только втекающее, но и вытекающее из него течение. Их два, одно над другим: верхнее — внутрь, нижнее — наружу. Причина заключается в том, что практически во всем регионе круглый год выпадает крайне мало осадков. И в то же время там беспрестанно печет солнце — значит, испаряется много влаги. А так как соль не улетучивается вместе с водой, ее содержание увеличивается. Чем солонее вода, тем она тяжелее. Все ясно и логично, не так ли? — Пока — да. Старик прекращает артобстрел своей эрудицией. Посасывая нераскуренную трубку, он словно всем своим видом показывает, что теорема доказана — что и требовалось доказать. Лишь когда я начинаю приподниматься, он решает продолжить: — Соляной раствор опускается вниз, образуя глубинные пласты Средиземного моря, а так как они пытаются опуститься еще глубже, он вытекает через пролив в Атлантику и останавливается на километровой глубине, где его плотность уравнивается с плотностью окружающей воды. В то же время наверху тоже происходит выравнивание слоев. Менее соленая вода затекает из Атлантики в бассейн Средиземного моря, восполняя выпарившуюся воду. — …и глубинный пласт воды, вылившийся в Атлантику. — Именно! — И мы собираемся воспользоваться в своих целях разумно устроенным круговоротом воды в природе — то есть, проскользнуть внутрь вместе с замещающим потоком менее соленой воды? — Другого пути нет… По приказу командира я несу вахту в качестве дополнительного наблюдателя. — Когда земля так близко — жди подвоха! Не проходит и полчаса, как кормовой наблюдатель по левому борту кричит: — Самолет на семидесяти градусах! Второй вахтенный офицер моментально разворачивается, чтобы посмотреть в том направлении, куда показывает вытянутая рука матроса. Я уже около башенного люка. В то мгновение, когда я влетаю в него, я слышу сигнал тревоги, вслед за которым немедленно раздается пронзительная трель звонка. Из носового люка одним прыжком выскакивает шеф. Аварийные клапаны выпуска воздуха открыты, бешено вращаются штурвалы с белыми и красными спицами. Сверху раздается голос второго вахтенного: — Погружение! Ужасно медленно, словно преодолевая неимоверную нагрузку, начинает двигаться стрелка глубинного манометра. — Все на нос! — отдает приказание шеф. Скорее падая вперед головой, нежели просто бегом, вся свободная команда ураганом проносится через центральный пост в носовой отсек. Командир сидит, сгорбившись на рундуке с картами. Мне видна лишь его сгорбленная спина. Он первый делает движение: встает и левой рукой жестом рассерженного режиссера на съемочной площадке всем дает отбой, одновременно засунув правую руку глубоко в брючный карман: — Ладно! Пока остаемся под водой! — и обращается ко второму вахтенному. — Хорошая работа, второй вахтенный! Он оборачивается ко мне: — Превосходное начало! Лучше не придумаешь! Мы достигнем больших успехов, если дела и дальше пойдут также хорошо. На некоторое время рядом с «карточным» столом оказывается вполне достаточно места для меня. Мне хорошо видно карту Гибралтарского пролива. От африканского берега до английских доков не более семи миль. Эти доки — единственное место, куда может зайти для ремонта британский флот в Средиземноморье, единственное прибежище для их поврежденных торговых судов. Англичане сделают все возможное, чтобы защитить свою базу. От берега до берега всего семь миль — узенький коридорчик, но нам необходимо протиснуться через него. Геркулесовы Столпы: на север — скала Гибралтар, гора Сатурна, на юге, на побережье испанского Марокко, рядом с Сеутой — скала Авила. Скорее всего, нам придется держаться ближе к южному побережью, пробираться вдоль стенки, если так можно выразиться. Но так ли уж хороша эта идея? Томми вполне могут сами догадаться, что немецкая подлодка вряд ли пойдет прямиком через их военную гавань, они позаботятся о надлежащей защите противоположного берега. Старик, по-видимому, давно вынашивал свой план. Я много бы дал, чтобы узнать, какой курс он выбрал. Появляется второй вахтенный и склоняется над картой сбоку от меня. — Сказочное место свидания двух зачаровывающих климатов: там мягкая красота Средиземноморья встречается с мощью и неприкрытым величием Атлантики! Я в изумлении уставился на него. — Так написано в морском уставе! — нимало не смутясь, говорит он, продолжая орудовать транспортиром. — Семь миль — что ж, у нас будет пространство для маневра! — Глубина? — спрашиваю я. — До тысячи метров. Этого достаточно! К нам присоединяется шеф. — Однажды наша стая атаковала гибралтарский конвой. Те, что уцелели, должно быть, были чертовски рады, завидев наконец скалу. [87] В море вышли двадцать транспортов. Когда мы закончили свою работу, их осталось всего лишь восемь. Это случилось где-то здесь — может, чуть западнее. У маяков, которые я обнаружил на карте, странные, чужие имена. Один из них называется Зем-Зем. Потом есть еще мыс Сент-Винсент. Что там тогда приключилось с Нельсоном у мыса Сент-Винсент? Час спустя мы снова всплываем. Стоило первому вахтенному офицеру заступить на дежурство, как я снова вскидываюсь, услышав сигнала тревоги. — Внезапно нагрянул прямо сверху — не знаю, какого типа самолета! — выпаливает Зейтлер, тяжело дыша. — Похоже, они засекли нас, — замечает командир. — Мы пока побудем под водой. Он больше не уходит с поста управления, и он заметно обеспокоен. Стоит ему на мгновение присесть на рундук, как снова вскакивает, словно его что-то подстегивает. Более мрачным я его никогда не видел: — Это похоже на начало их внешней оборонительной линии. Проходит еще полчаса, затем Старик забирается в боевую рубку и приказывает всплывать. Дизели проработали едва ли десять минут, как снова начинает надрываться тревожный звонок. Его отвратительный звук уже не пробирает до мозга костей, но по-прежнему заставляет меня подскакивать. — Если и дальше все пойдет в таком же духе, то мы застрянем здесь на целый день, то погружаясь, то всплывая! Старик продолжает притворяться безразличным, но он-то знает, в чем заключается трудность. Обстановка сложилась — хуже не придумаешь. После долгого периода плохой погоды наступило затишье, и теперь даже малейшая рябь не возмутит поверхность моря. А это значит, что самолет легко обнаружит нас даже в безлунную ночь. Может, англичане и не сумели перегородить весь пролив противолодочными сетями, но они выведут на фарватер все свои лоханки, какие только могут держаться на плаву. Они уже, наверно, знают, что затеяло наше командование. Как бы то ни было, их спецслужба работает. Дать течению пронести себя через узкое место пролива — звучит очень успокаивающе, но единственное преимущество этого способа в том, что враг не может услышать нас. От Асдиков это нас не спасет. Я замечаю, что помощник на посту управления достал из-за своей банки [88] свое спасательное снаряжение. Он явно недоволен, что я стал свидетелем этого, и с раздраженным видом сразу же швыряет комплект обратно на банку, словно тот попал ему в руки по ошибке. Через каюту проходит Пилигрим, стараясь прикрыть телом то, что держит в руке. Я едва верю своим собственным глазам. Он тоже несет аварийное снаряжение. Интересно, насколько люди по разному реагируют на одно и то же. Впереди, в носовом отсеке, «хозяева» ведут себя так, словно не происходит ничего особенного, а здесь на свет божий извлекают спаскомплекты. Я обращаю внимание, что гроздья бананов, которые мы развесили поперек поста управления, начинают желтеть. Парни в Специи будут рады. А сколько красного вина погрузила нам на борт команда «Везера»! Старик страшно ругался, когда обнаружил бутылки. Но у него не хватило духа приказать выбросить их в море. Я надумал взглянуть, что же происходит наверху. Только я высунул голову, как из низкой пелены тумана показалась рыбацкая лодка. — Слишком близко, черт бы их побрал! Они не могли не заметить нас! Такое уже случалось с нами. Старик фыркает. Некоторое время стоит тишина. Затем он начинает размышлять вслух: — Похоже, это были испанцы! Будем надеяться, что так оно и было, думаю я про себя. — Ладно, как бы то ни было, мы не можем ничего предпринять! Показывается португальский берег. Я вижу белый домик на красноватых скалах. Очень похоже на Бретань, вроде Коте-Саваж в Ле-Круазик, где разбивающиеся о скалы штормовые волны взметаются ввысь, как взрывы крупнокалиберных снарядов. Сперва два гулких удара, вслед за которыми меж черных утесов немедленно вырастают фонтаны гейзеров. Во время отлива, когда море спокойное, вдоль скал протягиваются узенькие пляжи из желтого песка. В наполненных сыростью бухточках шелестит бледно-желтая осока. Когда норд-вест [89] яростно атакует побережье, колючий утесник украшается гирляндами и фестонами морской пены. Древние, глубоко утрамбованные временем дороги, скрытые пеной, кажутся засыпанными снегом. На песке виднеются бледно-серебристые звездочки чертополоха. Иногда, правда, встречается и потерянный каким-то минным тральщиком параван. [90] Фермеры собирают полусухие водоросли в огромные кучи на свои тележки о двух больших колесах. А на море смотрит маяк, выкрашенный в белый и красный цвет, вроде нашего прибора Папенберга. И вновь мои мысли возвращаются к коробку испанских спичек. На самом деле я всегда знал об этом, не желая признаться сам себе: точно такой же коробок с пылающим на нем солнцем — ярко-желтым на огненно-красном фоне — в дамской сумочке Симоны из крокодиловой кожи, которую она всегда носила с собой и которая вмещала «ma vie privee» [91] , как она сама любила говорить. Как-то она рылась в ней в поисках фотографии, которую хотела показать мне, и оттуда выпал этот спичечный коробок. Она подхватила его слишком поспешно. Почему я не должен был его увидеть? Первый вахтенный офицер с лодки Франке, который часто заходил в кафе ее родителей, дал его ей — нет, позабыл там — или… нет, она сама попросила у него этот коробок… Сомнения вспыхивают с новой силой. Симона и маки? Была ли она предательницей — несмотря на все свои уверения? Эти ее постоянные расспросы: «Quand estceque vous partez? — vers quelle heure?» [92] — «Поинтересуйся у своих друзей. Они знают наше расписание лучше нас самих!» — А потом поток слез, жалобные рыдания, неожиданный всплеск ярости. «Злой, злой — tu es mechant — mechant — mechant!». Размазанная тушь, хлюпающий носик. Душераздирающая картина. И все же почему она не получила по почте такой же маленький, симпатичный игрушечный черный лакированный гробик, как все ее соседи по дому? Почему Симона — единственная, не получившая его? Неужели ее печальное лицо — одно лишь притворство? Никто не смог бы так замечательно разыграть спектакль! Или смогла бы? Перед моим взором возникает широкая низкая постель, покрывало с кричащим узором из роз, перепутанная бахрома, я вдыхаю сухой аромат кожи Симоны. Симона никогда не была потной. Она так любила свое нежное, упругое тело, так следила за каждым своим движением. Я сижу в середине кафе, не решаясь встретиться с ее взглядом. Но когда она скользит между столиками с грацией ласки, уделяя внимание посетителям, я не могу оторвать от нее глаз. Легкая и изящная, как матадор на арене. Расстановка стульев в зале определяет ее фигуры и па, предоставляя ей возможность бесконечно новых комбинаций. Она уворачивается от встречающихся на ее пути препятствий, как от бычьих рогов, то выгибая бедра в сторону, то слегка подтягивая живот. Белая салфетка в ее руках напоминает плащ матадора. Я заметил, что она никогда ни на что не натыкается, не касается даже углов или спинок стульев. А как она смеется! Словно рассыпалась пригоршня звонких монет. В мое поле зрения все снова и снова попадает ее фиолетовый свитер. Тщетно я пытаюсь читать свою газету. Кто подсказал ей это утонченное сочетание фиолетового свитера и серых свободных брюк — этот потрясающий фиолетовый цвет, ни красноватый, ни синеватый — прямо как на картинах Брака? И все это венчает бронзовый цвет ее лица и чернота волос. Сейчас в кафе полным-полно посетителей. Жаждущие, они заходят по дороге с пляжа. Официантка не справляется с их наплывом. Смешно наблюдать, как более проворная Симона настигает ее около стойки бара и начинает мягко корить за нерасторопность, словно молчаливо угрожающая кошка. Мне слышится ее голос. «Мы должны быть осторожны!» — «Ах уж эта постоянная осторожность!» — «Ты должна остерегаться — и я тоже!» — «Кто помешает нам?» — «Не глупи. Они и так могут сделать слишком много, вовсе „не мешая“ нам!» — «Ну и что?» — «Ничего, просто мы хотим уцелеть!» — «Да никто не уцелеет!» — «Мы — уцелеем!» Она встретила меня у поезда в Савене на черт знает откуда раздобытой машине, не дала мне произнести ни слова, потому что знала, что я сейчас же начну ругаться, гнала машину, как сумасшедшая, и только спрашивала: — Тебе страшно? Если покажется военная полиция, я лишь сильнее нажму на акселератор. Они никогда не могут попасть как следует! Я слышу ее голос утром того дня, когда мы вышли в море: — Si tu ne сейчас же не повернешься и не встанешь — je te pousse dehors avec mon cul — моей задницей, compris? [93] Зажженной сигаретой она подпаливает волосы на моей правой лодыжке: — Как славно пахнет, маленький cochon [94] ! Она дотягивается до отделанного мехом ремешка, вздернув верхнюю губку, зажимает его концы у себя под носом, чтобы стало похоже на усы, смотрится в зеркало и разражается смехом. Потом она щиплет шерсть из постельного покрывала и запихивает ее себе в нос и уши. А теперь она пробует говорить по-немецки: — Я готова к обману — Я плохой — Je suis d'accord [95] — Я очень рада этому — с этим — этим — Как вы там говорите? Из меня вышел бы прекрасный маленький людоед — J'ai envie d'etre соблазнил. Et toi? [96] А теперь я спою тебе песенку: Monsieur de Chevreuse ayant declare que tous les cocus devraient etre noyes, Madame de Chevreuse lui a fait demander s'il etait bien sur de savoir nager! [97] Спектакль? Чистое притворство? Мата Хари из Ла-Бауля? И опять, в утро нашего выхода в море. Симона беззвучно съежилась за столом, плечи опущены, смотрит на меня: в глазах слезы, во рту — непрожеванный круассан с маслом и медом. — Ну же, давай, ешь! Она покорно начинает жевать. По ее щекам катятся слезинки. Одна повисла на носу. Она мутная. Это бросается мне в глаза. Наверное, соль. Соленые слезы. — Пожалуйста, поешь. Будь умницей! Я беру ее сзади за шею, как кролика, взъерошивая волосы тыльной стороной руки. — Ну, ешь же, ради бога. Прекрати беспокоиться! Тяжелый свитер — спасибо этому белому свитеру толстой вязки. Он дает мне возможность перевести разговор хоть на какую-то тему: — Хорошо, что ты успела довязать свитер. Он пригодится мне как нельзя более кстати. Сейчас уже действительно холодно на улице! Она всхлипывает: — Просто чудо — шерсть — хватило как раз. Осталось совсем немного. Она показывает, сколько именно, разведя большой и указательный пальцы: — И четырех рядов не связать! Как на вашем флоте говорят о свитерах? Что-то вроде «счастлив»? Или «верен»? Ты будешь счастлив своим свитером? Будешь ты ему верен? Она снова всхлипывает, задерживает дыхание, смеется сквозь слезы. Отважная. Она отлично знает, что мы идем не на прогулку. Ей не удастся скормить геройские небылицы вроде тех, которые подходят для домохозяек. Она всегда знает, когда не возвращается лодка. Но как? Случайно? Догадывается? В конце концов, существует сотня вполне «законных» способов узнать об этом. «Хозяева моря», которые когда-то были завсегдатаями, внезапно перестают заходить. И, конечно, француженки, убирающиеся в казармах, знают, когда команда ушла в море и когда она, по всем расчетам, должна вернуться. Везде слишком много болтают. И тем не менее… Старые бретонские часы показывают шесть тридцать. Но они спешат на десять минут. Отсрочка приговора. Через десять минут сюда прибудет шофер. Симона продолжает обследовать мой китель: — Ты тут посадил пятно, cochon! Она не может поверить, что я собираюсь подняться на борт в таком виде. — Ты что, думаешь — это прогулочная яхта? Я приготовил все слова, которые нужно: — Я провожу тебя до канала! — Нет, не нужно этого делать. К тому же он охраняется! — Я все равно проберусь. Я одолжу пропуск медсестры. Я хочу видеть, как ты будешь уходить! — Прошу тебя, не надо. Могут быть неприятности. Ты ведь знаешь, когда мы уходим. Ты увидишь нас с пляжа полчаса спустя. — Но тогда ты будешь уже не больше спичечной головки! Опять эти спички. Красно-желтый коробок. Я напрягаю память, пытаясь уцепиться за что-то: стол для игры в бридж с коричневыми дырами, прожженными окурками в шпоне сливового дерева. Легко вспоминается trompe-l'oeil узор на полу, который образует либо четко очерченные кубы, стоящие на своих вершинах, либо рельефные зубчатые выемки, смотря на какую плитку первую взглянешь: на белую или на черную… Серый пепел в камине… Снаружи раздается визг тормозов. Затем гудок. На шофере серая полевая форма — береговая артиллерия. Симона гладит ладонями новый свитер. Прижавшись ко мне, она кажется такой маленькой, ниже моего подбородка. Да к тому же на мне обуты огромные морские сапоги. — Почему у тебя такие большие сапоги? — У них пробковая подошва, они теплые и, кроме того… — я заколебался на мгновение, но ее смех и удивление придали мне уверенности, и я договариваю, — Кроме того, они должны быть достаточно большими, чтобы от них можно было легко избавиться в воде. Я быстро сжимаю ее голову, мои пальцы пробегают по ее волосам. — Ну же, не устраивай сцен! — Твоя сумка? Где твоя сумка? Ты видел все вещи, что я тебе собрала? Сверток не разворачивай, пока не выйдешь в море, ya [98] ? Обещаешь? — Обещаю! — И ты будешь носить этот свитер, да? — Всякий раз, когда будем на открытом воздухе. А когда буду ложиться спать, я подниму воротник и представлю, что я дома! Хорошо, что мы говорим о таких простых, бытовых вещах. — Тебе нужны полотенца? — Нет, они есть на борту. И выгрузи половину всего этого мыла. У них на борту есть мыло для соленой воды. Я гляжу на часы. Машина ждет снаружи уже пять минут. Нам надо еще забрать шефа. Если бы только все это кончилось!.. Все проходит так быстро. Садовая калитка по пояс, смолистый запах сосен. Еще раз обернуться. Захлопнуть за собой калитку — fini. [99] Быстро опускается ночь. Последний небесный свет, мерцая, растворяется в нашем кильватере. — Ну, Крихбаум, что думаете обо всем этом? — командир задает вопрос штурману. — Отлично! — без колебаний отзывается тот. Но не кажется ли его голос не вполне искренним? Проходят еще полчаса — и командир отправляет меня и еще трех наблюдателей вниз. Он хочет, чтобы на мостике не было никого, кроме штурмана. Это должно означать, что мы уже вплотную подошли к тому месту, где, по его предположениям, начинается их линия обороны. Я слышу, как к передаточному механизму подсоединяют электромоторы. Перестук дизелей замер: теперь мы идем на поверхности на электрической тяге, чего мы никогда не делали прежде. — Корабельное время? — спрашивает командир сверху. — Двадцать часов тридцать минут, — отвечает рулевой. Я остаюсь на центральном посту. Истекают еще полчаса. Моторы работают так тихо, что, стоя под боевой рубкой, я могу слышать все, что говорит командир. — Боже правый — Томми стянули сюда половину своего флота! Не могли же они все завалиться в танжерские казино! Посмотрите туда, на тот корабль, Крихбаум. Будем надеяться, что мы ни в кого не врежемся. Рядом со мной возникает шеф, тоже смотрящий вверх. — Чертовски трудно! — говорит он. Имея перед собой лишь их ходовые огни, Старик должен определить курс и скорость вражеских кораблей, поворачиваться к их патрульным судам, одному за другим, узким силуэтом, и постараться протиснуться между ними, не потревожив никого. Ужасно трудно сразу понять, какой огонек принадлежит какому судну, остановилось ли оно или, наоборот, уходит от нас на сто десять градусов — или, напротив, приближается на семидесяти градусах. Рулевой тоже не может расслабиться ни на мгновение. Он тихо повторяет полученные команды. А вот голос Старика звучит спокойно. Узнаю его: он снова в своей стихии. — Какие замечательные люди: зажгли свои ходовые огни как следует — очень мило с их стороны! Крихбаум, а куда направляется наше суденышко? Сближается? Такое впечатление, что лодка ходит кругами. Мне следует внимательнее прислушаться к командам, отдаваемым рулевому. — Черт! Это вот прошло слишком близко! Командир молчит какое-то время. Нелегкая работа. Я чувствую пульс, бьющийся вверху моего горла. — Все правильно, мой мальчик, продолжай идти этим же курсом! — наконец слышу я. — Да их тут целая банда! Надо отдать им должное, они стараются изо всех сил! Оопс, а это что движется там? Девяносто градусов лево руля. Много бы я дал, чтобы оказаться сейчас на мостике. — Штурман, следите за этим судном, идущим нам наперерез — да, именно это! — сообщите, если оно сменит курс! Внезапно он приказывает стоп обе машины. Я напрягаю слух. Шеф фыркает. Что будет дальше? Кажется, что волны слишком громко бьются о цистерны плавучести. Похоже на хлопанье мокрого белья. Лодка покачивается взад-вперед. Мой вопрошающий взгляд, обращенный к шефу, остается без ответа. Все освещение на центральном посту сейчас прикрыто, и я различаю его лицо всего лишь бледным пятном. Я слышу, как он два раза возбужденно переминается с ноги на ногу. Тшшум — тшшум: волны плещутся о борт корабля. И вот приходит облегчение: Старик наконец запускает левый мотор. В течение десяти минут мы едва продвигаемся вперед; словно крадемся на цыпочках. — Едва не поцеловались вот с этой! — доносится сверху. Шеф, затаивший дыхание, делает глубокий выдох. Старик велит запустить и правый мотор. Мы уже проскользнули сквозь плотную внешнюю защиту? А что, если Томми создали несколько защитных систем, а не только одну? — Навряд ли они поставили боновые заграждения, — говорит Старик. — Слишком сильное течение. Где мы находимся? Взглянуть на карту? Нет, не сейчас. Еще не время. — Ну как, Крихбаум, возбуждающе, не правда ли? Старик громко разговаривает там, наверху, безо всякого опасения. — Мы неплохо движемся! Интересно, что делают те, кто должны нас перехватывать? К сожалению, я едва могу расслышать голос штурмана. От напряжения у него, должно быть, сперло дыхание; он отвечает шепотом. Старик снова меняет курс: — Немного ближе! Все идет просто замечательно. Похоже, они совсем не ожидают нашего появления! Следите, чтобы вон та посудина держалась от нас на приличной дистанции — понятно? В течение целых пяти минут сверху не доносится ничего, кроме двух команд рулевому. Затем раздается: — Через десять минут — погружаемся! — Я готов, — бормочет шеф. Несмотря на объявленное Стариком время погружения шеф остается наготове. Может, он хочет продемонстрировать, насколько он уверен в себе? В его готовности можно не сомневаться: лодка идеально удифферентована. Все системы, за которые он отвечает, были проверены самым тщательным образом за несколько последних часов. У помощника на посту управления и вовсе не было времени, чтобы расслабиться. — …Ну, кто говорил… вот так… все в порядке… Можно подумать, Старик уговаривает ребенка, который не желает доедать свою порцию. — Ладно, пойду, гляну еще разок! — бросает шеф напоследок и исчезает. Внезапно меня осеняет мысль: Быстро! Немедленно в гальюн! Такая возможность может еще не скоро представиться. Мне везет — кубрик общего пользования свободен. Когда находишься внутри, такое впечатление, будто сидишь на корточках внутри какой-то машины: здесь нет деревянной обшивки, чтобы скрыть умопомрачающее переплетение труб. Зажатый в узком пространстве меж двух стен, едва можешь пошевельнуться. А чтобы еще больше осложнить наше существование, боцман плотно напичкал все пространство, оставшееся между швабрами и ведрами, консервами с «Везера». Тужась, я вспоминаю историю моряка, запертого в отхожем месте корабля, терпящего бедствие в шторм, который должен был потихоньку выливать в море масло. Считалось, что это масло, вытекая через сливное отверстие, должно было успокоить поверхность разбушевавшейся воды. Судно сильно кренилось, и гальюн оказывался как раз на уровне моря. Стоило судну накрениться больше обычного, в помещение через сливное отверстие врывалась вода, которая постоянно прибывала. Дверь не открывалась, потому что засов с внешней стороны задвинулся, и моряк знал, что он утонет, если корабль накренится еще больше. Он не мог даже надеяться, что под потолком останется воздух, который не даст воде подняться, так как отхожие места обычно хорошо вентилируются — во всяком случае, на нормальном корабле, в отличие от подлодки. И он оставался там, словно мышь, пойманная в мышеловку, и он продолжал лить масло, как только сливное отверстие прекращало выплевывать соленую воду: одинокий человек на забытом посту, борющийся за живучесть своего корабля. Внезапно меня охватывает самый унизительный приступ клаустрофобии. При погружении может случиться авария. Аккумуляторные батареи могут взорваться, и эта проклятая металлическая ловушка, деформированная взрывом, никогда не откроется вновь. Я вижу себя со стороны, отчаянно бьющегося о дверь — а меня никто не слышит. В моем мозгу мелькают сцены из фильмов: автомобиль с пойманными в нем пассажирами падает в реку. Лица, искаженные муками агонии, за решетками тюрьмы, охваченной пожаром. Театральный проход, забитый толпой, охваченной паникой. У меня сводит кишки; я встаю враскоряку и стараюсь сконцентрировать внимание на каплях конденсата, повисших вдоль нижнего края отливающего серебром контейнера с углекислым калием, помещенного за унитазом. Я стараюсь сохранять спокойствие и нарочито медленно одеваю штаны. Но потом мои руки, которые качают сливную воду, очищающую унитаз, начинают действовать быстрее, чем мне хотелось бы. Скорее распахнуть дверь! Наружу! Дыши глубже! Боже мой! Был ли это приступ ужаса? Простой, заурядный страх или клаустрофобия? Когда же я испытывал настоящий ужас? В бомбоубежище? Вряд ли. В конце концов, тогда единственным опасением было, что из-под земли нас достанет случайное попадание. Лишь в Бресте, когда неожиданно появились бомбардировщики, я бежал, как заяц. Пожалуй, со стороны я представлял собой занятное зрелище. Или в Дьеппе, на минном тральщике? Эти невероятно быстрые приливы и отливы. Мы уже выудили одну мину; когда внезапно взвыла сирена, пирс возвышался над нами подобно стене четырехэтажного дома, а мы лежали на дне грязной лужи, оставшейся на месте портовой гавани, и вокруг начали сыпаться бомбы, и негде было укрыться. Но все это не идет ни в какое сравнение с тем ужасом, который я испытывал по воскресеньям в бесконечно длинных гулких коридорах школы-пансиона, когда большинство учеников разъезжалось по домам, и в здании почти никого не оставалось. За мной гнались преследователи с ножами в руках, их скрюченные пальцы тянулись сзади к моему шее, желая поймать меня. По пустым коридорам вслед за мной грохотали их шаги. За мной гнался ужас — непрестанная жуть. Школьный кошмар — посреди ночи я просыпаюсь, мои бедра слиплись от пота, кажется, будто истекаешь кровью. Света нет. И я лежу, оцепенев от ужаса, скованный страхом, что буду тотчас убит, стоит мне лишь пошевельнуться. X. Гибралтар Смена вахты. Много толкотни и пихания, потому что люди из второй смены все еще стоят на посту управления, а начинают подходить уже из третьей. Берлинец никак не возьмет в толк, почему мы еще не нырнули: — Со Стариком так всегда: либо все, либо ничего. Никаких половинчатых мер! Напряженная обстановка развязала им языки. Трое или четверо говорят одновременно: — Парни, а ведь здорово придумано! — Действительно получилось! — Все точно, как в аптеке! — Мы прорвались. Зейтлер проводит своей расческой по волосам. — Правильно делаешь, что прихорашиваешься, — обращается к нему Берлинец. — Говорят, среди Томми полно извращенцев. Зейтлер не удостаивает его ответом. Турбо негромко напевает что-то себе под нос. Я стою под люком, зюйдвестка застегнута под самый подбородок, правую руку кладу на перекладину трапа, смотрю вверх: — Разрешите подняться на мостик? Внезапно командир кричит: — ТРЕВОГА! По трапу сверху соскальзывает штурман. Его флотские сапоги с грохотом впечатываются в палубу рядом со мной. Сверху доносится шум. Командир — куда подевался командир? Только я собрался открыть рот, как мои колени подгибаются от ужасающего взрыва. Боже, мои барабанные перепонки! Я спотыкаюсь о рундук с картами. Кто-то орет: — Командир! Командир! Чей-то еще голос: — В нас попали! Артиллерийский снаряд! На нас обрушивается тяжелый каскад воды. Гаснет свет. Уши заложены. Охватывает страх. Лодка уже начинает крениться. И тут промеж нас тяжелым мешком сваливается командир. Стеная от боли, он может вымолвить лишь: — Попадание, прямо рядом с боевой рубкой! В луче фонарика я вижу, как он выгибается назад, прижав руки к почкам. — Орудия нет! — Меня едва не снесло! В темноте той половины центрального поста, что ближе к корме, кто-то пронзительно, по-женски, визжит. — Это был самолет — целенаправленная атака, — выдыхает командир. Я чувствую, как лодка стремительно погружается. Самолет? Штурмовик? Посреди ночи? Не артиллерийский снаряд, а самолет — невероятно! Зажигается аварийное освещение. — Продуть цистерны! — орет командир. — Продуть все до единой! И затем добавляет резким, словно удар бича, голосом: — Немедленное всплытие! Приготовить спасательное снаряжение! У меня перехватывает дыхание. В полутемном проеме кормового люка виднеются два или три перепуганных лица. Все замирают на месте. Командир стонет, тяжело дыша. В тот же час появилась рука, и написала на стене царского дворца… [100] Самолет — не может этого быть! Нос лодки наклонился? Слишком наклонился? Орудия нет! Куда могло подеваться орудие? — Попадание рядом с рубкой, — как заклинание, повторяет Старик, а затем громче. — Какие повреждения? Боже всемогущий! Когда мне, наконец, доложат о повреждениях? В ответ с кормы раздается хор голосов: — Течь в дизельном отделении! — Течь в электромоторном отделении! … Жуткое слово «течь», наполовину заглушаемое свистом сжатого воздуха, устремившегося в цистерны, не то четыре, не то пять раз прорывается сквозь гвалт криков. Наконец стрелка глубиномера останавливается, сильно дрожит в напряжении и затем медленно начинает двигаться вспять. Мы поднимаемся. Теперь командир стоит под боевой рубкой: — Давайте, шеф! Немедленно всплываем! Без перископного обзора! Я поднимусь на мостик один. Держите все наготове! Меня до костей пробирает ледяной ужас. При мне нет моего аварийного комплекта. Я, пошатываясь, добираюсь до люка, ведущего на корму, протискиваюсь меж двух людей, которые и не думают посторониться, затем мои руки дотягиваются до изножья койки и хватают снаряжение. Сжатый воздух продолжает шипеть, и на посту управления царит дикое смятение. Чтобы не оказаться на чужом пути, я скрючиваюсь рядом с носовым люком. — Лодка выходит на поверхность — люк боевой рубки чист! — докладывает шеф, запрокинув голову, как если бы он был на обычных учениях. Старик уже внутри рубки. Он откидывает люк и начинает командовать: — Оба дизеля — самый полный вперед! Руль — право на борт! Курс — сто восемьдесят градусов! Его хриплый голос звучит резко. Прыгнуть за борт и плыть? Я пристегиваю баллон со сжатым воздухом, торопливо вожусь с застежками своего спасательного жилета. Как грохочут дизели! Сколько так может продолжаться? Я вполголоса считаю секунды посреди шума голосов, доносящихся из кормового люка. Что Старик задумал? Сто восемьдесят градусов — на зюйд [101] ! Мы несемся прямиком на африканский берег. Кто-то орет: — Левый дизель отказал! Неужели весь этот бешеный моторный рев — всего лишь один дизель? Внезапная вспышка в кругу люка боевой рубки заставляет меня задрать голову вверх. Лицо шефа вблизи меня озаряется ослепительной вспышкой магния. — Осветительные снаряды! — отрывисто произносит он. Его голос напоминает лай. Грохот дизеля сводит меня с ума. Мне хочется зажать уши, чтобы заглушить дробь детонаций в его цилиндрах. Нет, лучше успокоиться, открыть рот, как меня научили в артиллерии, ведь в любой миг может последовать другой выстрел. Слышу свой собственный счет. Пока я бормочу числа, на корме снова раздается панический вопль: — Вода быстро прибывает в трюме электромоторного отделения… Я никогда не плавал раньше в спасательном снаряжении. Даже на учениях. Как близко от нас находятся их патрульные суда? Слишком темно — никто не заметит нас в воде. А что касается течения — оно сильное, Старик сам так сказал. Оно разнесет нас в разные стороны. Если нам придется плыть, значит, поплывем. У поверхности течение выходит из Средиземноморья, это значит — прямиком в Атлантику. А там нас и подавно никто не отыщет. Чушь. Я перепутал: оно втащит нас в Средиземное море. Поверхностное течение… глубинное. Лучше считай — продолжай считать! Чайки. Их крючковатые клювы. Студенистая плоть. Добела обклеванные черепа, покрытые слизью… Сбиваясь со счета, я добираюсь до трехсот восьмидесяти, когда командир снова кричит: — ТРЕВОГА! Он спускается вниз по лестнице, левая нога, правая нога, совершенно спокойно, все как всегда — все, кроме его голоса: — Эти ублюдки пускают осветительные ракеты — словно их прохватил понос из этих поганых ракет! Он овладевает своим голосом: — Там наверху светло, как днем! Что теперь? Разве мы не собираемся прыгать за борт после всего этого? Что он задумал? Похоже, рапорты с кормы вовсе не беспокоят его. Носовой крен лодки распластывает меня по передней переборке поста управления. Ладонями рук я осязаю у себя за спиной холодную влажную лакировку. Я ошибаюсь, или мы погружаемся быстрее обычного? Камнем идем на дно! Воцаряется адская неразбериха. На центральный пост вваливаются люди, скользят, падают во весь рост. Один из них в падении ударяет меня головой в живот. Я поднимаю его на ноги. Не могу узнать, кто это был. Или в этой круговерти я не расслышал команды «Все на нос!»? Стрелка! Она продолжает поворачиваться… но ведь лодка была удифферентована для тридцати метров. Тридцать метров: она уже давно должна была бы замедлить свое движение. Я концентрирую свое внимание на стрелке — но она исчезает в сизом дыму. Клубы дыма с кормы пробиваются на пост управления. Шеф крутит головой во все стороны. На какую-то долю секунды я вижу на его лице настоящий ужас. Стрелка… она движется слишком быстро. Шеф отдает команду для рулей глубины. Старый трюк — динамически удержать лодку. Увеличить давление на плоскости глубинных рулей посредством электромоторов. Но разве они работают на полных оборотах? Я не слышу привычного гудения. Работают ли они вообще? Толкающийся и скользящий кошмар вытесняет собой все остальное. И рыдания — кто бы это мог быть? В этом жалком полусвете никто не узнаваем. — Носовые рули заклинило! — докладывает оператор, не оборачиваясь. Шеф не сводит луча своего смотрового фонарика с глубинного манометра. Несмотря на дым, я вижу, как быстро двигается стрелка: пятьдесят… шестьдесят… Когда она переваливает за семьдесят, командир приказывает: — Продуть цистерны! Резкий свист сжатого воздуха успокаивающе действует на мои натянутые нервы. Слава богу, хоть теперь наша посудина обретет какую-то плавучесть. Но стрелка продолжает двигаться. Ну конечно, так и должно быть: она будет продолжать поворачиваться, пока лодка, постепенно прекратив падение, не начнет подниматься. На это всегда требуется некоторое время. Но теперь-то — она должна остановиться! Мои глаза крепко зажмурены, но я принуждаю их открыться и посмотреть на глубиномер. Стрелка не выказывает даже малейшего желания попробовать остановиться. Все продолжается по-прежнему… восемьдесят… сто метров. Я вкладываю в свой взгляд всю силу своей воли, пытаясь задержать тонкую черную полоску металла. Бесполезно: она проходит сто десять метров и продолжает движение. Может, наши баллоны со сжатым воздухом не обеспечивают достаточной плавучести? — Лодка неуправляема, не можем удержать ее, — шепчет шеф. Что это значит? Не можем удержать — не можем удержать? Пробоины в корпусе… Неужели мы стали слишком тяжелыми? Это конец? Я все еще сижу, съежившись около люка. На какой глубине треснет корпус высокого давления? Когда порвется стальная кожа, натянутая на ребра шпангоута? Указатель стрелки проходит отметку сто пятьдесят метров. Я больше не в силах глядеть на него. Я поднимаюсь, нашаривая поручни. Давление. В моей голове проносится один из уроков, вдолбленных в нее шефом: на большой глубине давление воды буквально сжимает лодку, уменьшая ее объем. Поэтому лодка приобретает избыточный вес по сравнению с фактически вытесненной ею водой. То есть, чем больше нас сдавливает, тем тяжелее мы становимся. Плавучесть пропадает, остаются лишь сила притяжения и все возрастающее ускорение падения. — Двести! — объявляет шеф. — Двести десять — двести двадцать… Его слова эхом отдаются в моей голове: двести двадцать метров, а мы все еще падаем! Я не дышу. В каждый миг может раздаться надрывный скрежет, а затем — потоки зеленой воды. Когда же это произойдет? Что-то подсказывает мне, что когда вода начинает прорываться внутрь, все начинается с одной струйки. Вся лодка стонет и трещит: я слышу отрывистый, как выстрел из пистолета, рапорт, затем глухой, скрипучий звук, от которого у меня кровь стынет в жилах. Этот адский звук становится все пронзительнее и пронзительнее, напоминая визг циркулярной пилы на высоких оборотах. Снова отрывистый рапорт, и снова треск и скрежет. — Проходим двести шестьдесят метров! — кричит странный голос. У меня подкашиваются ноги. Я едва успеваю ухватиться за гардель, выдвигающий перископ. Тонкий проволочный трос больно врезается в мою ладонь. Так вот как это происходит. Стрелка скоро доберется до двухсот семидесяти. Раздается еще один удар бича. Я начинаю догадываться: это вылетают заклепки. Корпус лодки сварен и заклепан, а давление превышает то, которое в состоянии выдержать швы и заклепки. Фланцы! Эти проклятые отверстия на корпусе! Голос поет: — Призри на меня, господи, и не отврати лик свой… Семинарист? Почему на посту управления столпилось столько людей? Отчего здесь такой разгром? Внезапно сильный удар сбивает меня с ног. Я падаю ничком, попадаю рукой в чье-то лицо, поднимаюсь, опершись на чье-то тело в кожаной куртке. Через носовой люк доносятся крики, а потом, подобно эху, им в ответ раздаются вопли с кормы. Лязг и звон, пайолы непрестанно подпрыгивают. Каскадом обрушивается звук бьющегося стекла, словно завалилась рождественская елка. Еще один тяжелый удар, вслед за которым слышится гулкое эхо — и еще один. А теперь скрежет на высокой ноте, распиливающий меня пополам. Вся лодка бешено дрожит, сотрясаемая целой серией глухих ударов, будто нас волокут по огромному полю, усыпанному булыжниками. Снаружи доносятся чудовищный стонущий вой, затем жуткий скрежет, еще пара оглушительных толчков. И внезапно все прекратилось. Кроме пронзительного свиста. — Приехали! — четко выговариваемые слова долетают словно из-за отдаленной двери. Это голос командира. Лежа на спине, я барахтаюсь до тех пор, пока не удается подогнуть ноги в тяжелых сапогах под себя, с трудом встаю, наклоняюсь, теряю опору, падаю на колени. В моем горле зарождается крик, который я успеваю вовремя подавить. Свет! Что случилось с освещением? Аварийное электропитание — почему никто не включает его? Я слышу бульканье воды. Это в трюме? Забортная вода не стала бы булькать. Я пробую различить звуки и определить их. Крики, шепоты, бормотания, высокие панические ноты, вопросы Старика: — Почему не рапортуют? — И тут же следом повелительным голосом. — Я требую рапорты по полной форме! Наконец-то свет! Полусвет! Что все эти люди делают здесь? Я моргаю, прикрываю рукой глаза, пытаюсь разглядеть что-то в полутьме, улавливаю отдельные слова, один или два вскрика. Похоже, громче всего шум, доносящийся с кормы. Боже! Что все-таки случилось? Иногда передо мной мелькает лицо Старика, иногда — шефа. Слышатся обрывки рапортов. Иногда слышны целые фразы, иногда — лишь фрагменты слов. Мимо меня на корму проносятся люди с расширенными от ужаса глазами. Один врезается в меня, едва не сбив с ног. — Лопата песка, — кто произнес эти слова? Конечно же, Старик. — Лопата песка под нашим килем! Я пытаюсь понять: наверху сейчас должна быть ночь. Не дегтярно-черная, но и не лунная. Никакой самолет не мог обнаружить нас в такой темени. Ковровая бомбардировка — они никогда не проводятся ночью. Может, это был все-таки артиллерийский снаряд? Корабельная артиллерия? Береговая? Но Старик ведь заорал: «Самолет!» А это гудение перед разрывом? Шеф отрывистыми, словно лай, командами отрывает своих людей, вцепившихся в пиллерсы, и возвращает их на свои боевые посты. Что будет дальше? «Приехали!» Каменистое дно — наш корпус высокого давления — мы уязвимы, словно сырое яйцо [102] ! Этот безумный скрежет — словно трамвай на повороте. Ну конечно же: мы на полном ходу врезались в скалы на дне. Других объяснений быть не может. С обоими двигателями, работающими на максимальной мощности, и носом, направленным прямо вниз. Подумать только, что лодка выдержала все это: сталь, растянутая давлением практически до точки разрыва, а потом еще и сам удар о дно. Не то трое, не то четверо людей лежат на полу. Старик темной массой стоит под люком боевой рубки, положив одну руку на трап. Отчетливо, словно колокол над сумятицей выкрикиваемых команд, я слышу монотонное пение Семинариста: Славен, славен тот день, Когда не будет ни грехов, ни отчаяния, И мы войдем в землю обетованную… Ему не удалось закончить псалом. Вспыхивает карманный фонарик. Помощник по посту управления правой рукой наносит ему сильный удар в челюсть. Судя по звуку, у него сломаны передние зубы. Сквозь дымку я вижу его широко раскрытые от изумления глаза и кровь, текущую изо рта. Малейшее движение причиняет мне боль. Видно, я ударил обо что-то правое плечо, впрочем, и обе берцовые кости тоже. Стоит едва пошевелиться, и я чувствую себя так, словно с трудом бреду в глубокой воде. Перед моим мысленным взором встает перекресток Гибралтарского пролива: африканский берег справа, тектонические плиты, спускающиеся к середине морского ложа, и на этом склоне, посередине между африканским побережьем и самой глубокой частью пролива — наше крохотное суденышко. Неужели Старик — этот одержимый — неужели он надеялся вопреки любому здравому смыслу, что британцы не будут настороже? Разве не было понятно сразу, какая массированная защита будет приготовлена к нашему приходу? А теперь он стоит, одна рука — на трапе, помятая фуражка — на голове. Первый вахтенный офицер разинул рот, его лицо преобразилось в испуганную маску, на которой читается всего лишь один вопрос. Где шеф? Он исчез. Акустик докладывает: — Сонар вышел из строя! Оба оператора рулей глубины остались сидеть за панелью управления, словно им еще есть чем управлять. Лимб перископа болтается на проводе. Забавно — с ним уже случалась такая поломка! Могли бы делать их понадежнее. А так, скажем прямо, смахивает на халтурную работу. Тут я впервые обращаю внимание на пронзительные свист и шипение в носовом отсеке: неужели вода прорвалась и там тоже? Треснувшие и давшие течь фланцы! Какие отверстия существуют в носовой части корпуса? Конус высокого давления должен был выдержать, иначе бы все уже давно было бы кончено. Течь через разрыв — это происходит быстрее. Мы ушли на дно, словно камень. Просто чудо, что лодка не переломилась, когда мы свалились на дно, да нас еще и протащило по нему. И это сумасшедшее приземление случилось на глубине, на которую лодка вообще не была рассчитана! Вдруг я почувствовал уважение к нашей посудине и ее живучести. Сталь тонкая, но первоклассная. Замечательное качество. Превосходно сработано. Внезапно меня озаряет догадка. Старик намеренно направил наше тонущее судно в более мелкие воды. Повернул на юг! Быстрый спринт по направлению к берегу, и Старик спас нас. Снимите перед ним шляпы! Поставил все на карту и бросился вперед на одном дизеле. Если бы он промедлил мгновение, то грунт, на котором мы сейчас лежим, был бы недосягаем. Но что это дало? Вместо надрывного пения струящейся воды я отчетливо слышу странный звук витшивитшивитш. Я напрягаю слух. Это шум винтов. В этом не приходится сомневаться — и он приближается. Новый звук заставляет всех застыть на месте, как по мановению волшебной палочки. Вот они и добрались до нас. Убийцы! Они прямо над нашими головами. Я наклоняю голову, съеживаю плечи и искоса смотрю на неподвижные фигуры. Старик кусает нижнюю губу. На носу и на корме тоже услышали этот звук: все голоса замокли, как по команде. Мы под прицелом! Мы смотрим прямо в дуло направленного на нас пистолета. Когда же палец нажмет на спусковой крючок? Никто не шевельнется, даже не моргнет глазом. Все застыли, словно соляные столпы. Витшивитшивитшвитшивитш. Звук — лишь от одного винта: витшивитшивитшивитшивитш. Он не меняется. Его высокий, монотонный напев теребит мои нервы. Корабль на поверхности идет малым ходом, иначе мы не могли бы расслышать, как винт отталкивается от воды. Судя по звуку — турбинный двигатель, клапана не стучат. Но ведь, в конце-то концов, с крутящимся винтом они не могут постоянно торчать у нас над головой! Скоро этот свист должен будет затихнуть. Боже, что все это значит? Я не вижу лица Старика: чтобы разглядеть его, мне придется протиснуться вперед, а я не осмеливаюсь сделать это. Я стою на месте, мои мускулы напряжены. Не дышу. Вот — Старик промолвил что-то своим глухим басом: — Круг почета — они проделывают свой круг почета. И я понимаю. Судно наверху описывает круг, как можно меньшего размера, прямо над нами. С рулем, повернутым до предела, закручивая на воде воронку. А в ее центре находимся мы. Они очень точно представляют, где мы находимся. Свист ни затихает, ни нарастает. Где-то рядом с собой я слышу скрип зубов, затем приглушенный вздох. Затем еще один — более похожий на сдавленный стон. Круг почета! Старик прав: они ждут, когда мы поднимемся на поверхность. Им требуется хоть какое-то подтверждение — наши обломки, вытекшая солярка, несколько останков тел. Но почему эти свиньи не сбрасывают ни одной бомбы? Я слышу, как капает вода. Никто не шевелится. Старик снова ворчит: — Круг почета! — и повторяет еще раз. — Круг почета! Кто-то хнычет. Должно быть, это опять Семинарист. Слова заполняют мой череп. Велосипедная гонка на длинную дистанцию в Хемнице. Бешеное мельтешение ног. Затем медленный проезд с поднятыми, машущими руками, огромный золотой венок, надетый на плечи, свисает на грудь — победитель! Круг почета! В конце — блестящий фейерверк, по окончании которого толпа, напоминающая гигантского черного червя, озабоченно устремляется домой, вытянувшись к трамвайной остановке. Витшивитшивитшвитш… С кормы, переданные шепотом от одного к другому, поступают рапорты. Я не могу разобрать их: слышу лишь биение винта. Его звук заполняет меня целиком. Мое тело превращается в барабан, резонирующий под однообразно пульсирующими ударами винта. Семинарист продолжает скулить. Никто не смотрит друг на друга, уставившись на пайолы, либо на стены поста управления, словно ожидаю, что там появятся картинки. У кого-то вырывается: «Иисус!», и Старик хрипло смеется. Витшивитшивитшвитш… Все кажется таким далеким. Перед моими глазами стоит мутная пелена. Или это дым? У нас опять где-то возгорание? Я фокусирую зрение. Но голубоватая дымка не пропадает. Так и есть — дым! Но вот откуда — одному богу известно! Я слышу слова «Горючее вытекает!» Бог мой, только утечки топлива нам и не хватало! Я вижу блестящие разводы, змееподобные узоры в духе Art Nоuveau, мраморный обрез бумаги, исландский мох… Я пытаюсь успокоить себя. Течение — оно может выручить. Подхватит переливчатое маслянистое пятно, унесет его за собой и рассеет. Но что толку? Томми хорошо знакомы с течением. Тут они у себя дома. Они учтут его в своих расчетах, они ведь не вчера появились на свет. Кто знает, сколько горючего вылилось из наших цистерн. Но если вытекло много, может, оно и к лучшему. Чем больше, тем лучше: Томми решат, что они действительно прикончили нас. Вот только какой танк дал течь? Снова внутри меня поднимается невообразимая круговерть. Я хочу на волю, вырваться из окружающих меня стальных джунглей труб и механизмов, сбежать от ставших абсолютно бесполезными клапанов и устройств. Внезапно на меня находит приступ горького цинизма. В конце концов, этого ты и хотел. Тебе до зарезу надоела спокойная жизнь. Ты пожелал испытать немного героизма для разнообразия. «Чтобы однажды встать перед неотвратимым…» Ты был опьянен подобными желаниями. «…Там, где матери не будут опекать нас, где нам не встретится ни одна женщина, где царит только реальность, суровая во всем своем величии…» Ну, вот это она и есть — та самая реальность. Я не могу дольше выносить такие мысли. Во мне уже нарастает чувство жалости к самому себе, и я замечаю, что бормочу себе под нос: — Срань, срань господня! Скрежет их винта такой громкий, что никто не может слышать меня. Мое сердце готово выскочить из глотки. Череп готов расколоться на части. Ждать. Кажется, что-то слегка царапает вдоль всего корпуса лодки — или у меня начались галлюцинации? Ждать — ждать — ждать. Доселе я никогда не знал, что такое — не иметь в руках никакого оружия. Ни молотка, чтобы обрушить его на чью-либо голову, ни гаечного ключа, чтобы всем своим весом вложиться в силу его удара. Этот витшивитш наверху ничуть не ослабевает. Просто не верится! Почему до сих пор не было Асдика? Может быть, у них нет его на борту. Или, может, мы лежим в углублении? Оказались в таком положении, что они не могут обнаружить нас? В любом случае, мы приземлились не на песок, это точно. Стон и скрежет были вызваны тем, что нас протащило по скалам. Командир громко втягивает воздух, затем бормочет: — Невероятно! Спикировал точно на нас, прямо из темноты! Так он, значит, размышляет о самолете. Я задерживаю дыхание, сколько в силах выдержать, затем делаю судорожный вдох. Мои зубы раздвигаются, и единым хриплым вздохом я до краев наполняю себя воздухом. Снова задерживаю дыхание, сжимаю воздух, который внутри меня, и проталкиваю его вглубь — моему горлу опять не хватает воздуха. Когда грянут бомбы? Как долго еще эти свиньи намерены забавляться с нами? Мой желудок сжимается. Им не надо даже выстреливать бомбы при помощи пускового устройства. Достаточно просто скатить жестянку за борт — очень просто, словно ненужную бочку. С кормы на пост управления шепотом передаются рапорты. Кажется, Старик не обращает на них никакого внимания. — …обычная авиационная бомба — контактный взрыватель — прямо рядом с лодкой — на одном уровне с орудием — невероятно — в такую темень — и тем не менее! — слышу я его бормотание. Сумасшествие было гнать нас в эту трещину между двумя материками. Это не могло кончиться ничем хорошим… Каждый мог понять это. И Старик это знал! Знал все это время, с того самого момента, как по радио приказали прорываться. Как только он прочитал ту радиограмму, он знал, что мы наполовину обречены. Именно поэтому он и хотел высадить нас двоих на берег в Виго. Что он сейчас говорит? Все, кто находятся на посту управления, слышат его слова: — Какая вежливая компания — у них там, наверху, победный парад! Его ирония оказывает влияние на людей. Люди поднимают головы, начинают шевелиться. Постепенно работа на центральном посту возобновляется. Сгорбившись, ступая на цыпочках, двое моряков пробираются на корму, огибая встречающиеся на пути препятствия. Я отрешенно взираю на Старика: обе руки глубоко засунуты в карманы подбитого мехом жилета, правая нога — на ступеньке трапа. Вырванный из темноты лучом фонарика, он виден всем и каждому, и заметно, что он ведет себя так же, как и всегда. Он даже демонстрирует нам снисходительное пожатие плечами. Где-то гремят инструментами. — Тихо! — тут же одергивает их командир. Из трюма доносится бульканье. Оно началось уже давно, но я сейчас впервые обращаю на него внимание. Я вздрагиваю: мы лежим неподвижно. Почему же в трюме булькает? Черт, похоже, уровень воды под пайолами поднимается. Старик продолжает представлять нашему вниманию весь репертуар своей героики: — Они беспокоятся о нас. Чего нам еще желать? Затем ужасное завывание винтов начинает стихать. Никаких сомнений — они уходят. Командир поворачивает голову то в одну сторону, то в другую, чтобы лучше слышать замирающий звук. Только я собрался вздохнуть полной грудью, как свист винтов возвращается назад с прежней силой. — Интересно, — замечает Старик и кивает шефу. Из их перешептывания я разбираю лишь: — Не выдержали… утечка топлива… да… Затем Старик шипит штурману: — Как долго они уже крутятся на своей карусели? — Целых десять минут, господин каплей! — шепчет Крихбаум. Он не сдвинулся, чтобы ответить, лишь едва заметно повернул голову в сторону. — Дай бог им здоровья! — говорит командир. Только теперь я замечаю, что второго инженера здесь нет. Вероятно, он отправился в кормовой отсек. Там, похоже, вышло из строя все, что только можно, но и из носового тоже поступили катастрофические рапорты. Я расслышал не все из них. Какое счастье, что у нас на борту два инженера. Такое редко случается: двое на одной лодке. Повезло — нам повезло! Мы падаем на дно, а милостивый Боже подбрасывает под наш киль лопату песка. И в довершение всего — два инженера. Нам везет как никогда — как утопленникам… Старик придает своему лицу соответствующее выражение: — Где второй инженер? — В машинном отсеке, господин каплей! — Пусть проверит аккумуляторные батареи. Внезапно кажется, будто во всех отсеках одновременно наступает чрезвычайная ситуация. Я обращаю внимание на пронзительный свист, который уже какое-то время звучит в моих ушах. Его источник находится, по-видимому, в дизельном отделении. Течь. Наш дифферент — на корму. Мы, конечно, ударились носом о грунт, но корма заметно перевешивает, значит, вода прибывает в кормовом отсеке. Почему не удифферентовать лодку на нос? В нормальных условиях мы уже должны были бы запустить трюмные помпы. Но основная трюмная помпа вышла из строя, да и смогла бы она вообще действовать при огромном внешнем давлении? Триста метров! Ни одна лодка еще не бывала на такой глубине! Наша помпа явно не предназначена для нее. Я смотрю сквозь люк назад, на корму. Что — то не так в унтер-офицерском отделении? Почему там столько людей? Аварийное освещение… ни черта не видать. Старик прислонился к отсвечивающей серебром трубе перископа. Я вижу его вытянувшееся в горизонтальном направлении бедро, но не могу разглядеть, на чем он сидит. Правой рукой он массирует свое колено, словно стараясь унять боль. Его фуражка наполовину сползла назад, на шею, высвободив спутанные космы волос. Вдруг его лицо настораживается. Он опирается двумя руками по обе стороны от себя и, оттолкнувшись ими, встает на ноги. Уже не шепотом он спрашивает шефа: — Сколько воды мы набрали? Какие цистерны плавучести повреждены? Какие нельзя продуть? Можем ли мы откачать воду, которая уже на борту? Вопросы сыпятся один за другим: — Почему не работает основная трюмная помпа? Можно ли ее исправить? Если полностью продуть все неповрежденные цистерны и емкости, даст ли это нам достаточно плавучести? Шеф поводит плечами, словно пробуя размять затекшие мышцы спины, затем делает два или три бесполезных шага. Помощник по посту управления тоже зашевелился. Я напрягаю свои мозги: лодка разделена на три отсека. Очень хорошо. Ну и что это может дать нам сейчас? Если бы Старик закрыл люк, ведущий с центрального поста в кормовой отсек — если допустить такое, ведь нам от него сейчас нет никакой пользы — и если бы мы герметично задраили его, то пост управления и носовой отсек будут в сухости и сохранности. В этом можно не сомневаться. А потом нам останется только ждать, когда кончится кислород. Итак, отбросим эту идею. Продолжай думать, говорю я себе. Если основная трюмная помпа вышла из строя, то у нас еще имеется в запасе сжатый воздух. Но достаточно ли его осталось после тщетной попытки, предпринятой нами ранее? Кто знает, не нарушилась ли герметичность резервуаров сжатого воздуха? Без трюмной помпы и сжатого воздуха на нас можно ставить крест. Ясно одно: мы должны запустить помпу и сделать продувку. Уменьшить нас вес и добиться плавучести. А что произойдет, если цистерны плавучести больше не в состоянии вообще удержать в себе воздух — если он немедленно устремиться наружу через пробоину или ослабленное соединение, как только мы начнем продувать? Что, если он просто пузырями уйдет на поверхность, ничуть не приподняв нас? Повсюду проникает зловонный запах. Ошибиться невозможно — газ из аккумуляторов — значит, их элементы тоже накрылись. Они хрупкие. Сначала взрыв, а потом удар о дно… Сможем мы сдвинуться с места или нет — зависит в первую очередь от аккумуляторных батарей. Если мы остались без аккумуляторов… — Шевелитесь! — это командует шеф. — Живее, живее! — это уже боцман. И непрестанно поступающие шепотом донесения, в основном с кормы. Я слышу их, но больше не в состоянии что-либо воспринимать. Через центральный пост пробираются гротескно пошатывающиеся из стороны в сторону люди, пытающиеся удержать равновесие. Я прижимаюсь к кожуху перископа, мучимый сознанием своей бесполезности, что я путаюсь под ногами. Второго вахтенного офицера, совсем рядом со мной, тоже заставили отодвинуться в сторону. Теперь морякам нечем заняться. Обычно для них всегда находится много работы на корабле, который сел на мель. Но наш корабль затонул. На затонувших кораблях морякам делать нечего. Где-то поблизости от меня раздается пыхтение помощника по посту управления. Вилли Оловянные Уши. Наверное, сейчас хорошо быть глухим. Ничего не видеть, ничего не слышать, ничего не обонять, вжаться в палубу — но пайолы сделаны из стали, в них не зароешься. У нас есть горючее — это гарантировано. Но кто, черт побери, знает, потребуется ли оно нам когда-нибудь? Притворяться бессмысленно: мы в западне. На этот раз нам не ускользнуть, никакое маневрирование не спасет. Нас словно гвоздями пришили. Наша стальная банка держится — это тоже гарантировано — но они превратили ее в гроб. Без плавучести мы останемся лежать здесь до Судного дня. Восставшее из гроба тело… с трехсотметровой глубины. Чудо-парни германского флота! На тусклом фоне освещения поста управления рулями глубины я вижу, что плечи командира едва заметно опустились. Невольно беря с него пример, я тоже позволяю себе расслабиться. Чувствую облегчение вдоль всей своей спины. Ромбовидная мышца — именно ее только что отпустила судорога. Главная мышца плеча — однажды заученное запоминается навсегда. Курсы анатомии в Дрездене. Дурацкая возня с трупами. Отравившиеся газом были лучше всех: они сохранялись дольше умерших естественной смертью. Зал, полный скелетов, и каждому придана поза античной скульптуры. Собрание нелепых костяных статуй: Дискобол, Борец, Мальчик, вытаскивающий занозу. — Забавно, — слышу я шепот командира, обращенный к манометру. Он поворачивается ко мне и продолжает. — Он вот так спикировал на меня, отвернул, слегка ушел в сторону. Я видел все, как днем! Мне не видно движений его руки; он окончательно сбивает меня с толка. Похоже, в данный момент для него существует лишь тот самолет: — Возможно, было две бомбы — я не мог определить наверняка! Воздух повис дымчатыми голубыми слоями. Трудно дышать. Пахнет газом. Двое в кают-компании снимают крышку с первой батареи. В свете аварийной лампы, падающем через люк, я вижу, что один из них держит в левой руке полоску синей лакмусовой бумаги, а правой направляет измерительный щуп, достает его и смачивает лакмусовую бумажку. Я уставился на этих двоих, как на мальчиков-служек у алтаря во время торжественной мессы. Едва слышны команды шефа: — Немедленно влейте туда раствор извести. Затем выясните, сколько банок вытекло! Значит, в трюмной воде в аккумуляторном отделении содержится кислота. Много банок должно было треснуть и вытечь, и серная кислота, вступив в реакцию с морской водой, привела к образованию паров хлора. Так вот что так ужасно воняет. Старик поставил на карту слишком много, теперь пришла пора расплачиваться. А что он мог поделать? Мы должны быть благодарны за это сборищу сумасшедших в Керневеле, господам штабным офицерам. Мы будем на их совести. В моей голове раздается издевательский хохот: «Совесть! Какая совесть?! Для Керневела мы являемся всего-навсего номером. Зачеркните и забудьте о нем! На верфи строят новую лодку, а в резерве личного состава полно экипажей». Сквозь дымку я вижу шефа. Его промокшая рубашка расстегнута до пупа, спутавшиеся волосы свисают на лицо. Левую щеку по диагонали пересекает царапина. С кормы является второй инженер. Из его шепота я понимаю, что вода все еще медленно прибывает в трюме машинного отсека. Затем улавливаю лишь обрывки его доклада: — В дизельном отделении течь… много… разорвало первый впускной клапан под пятым торпедным аппаратом… трубопровод водяного охлаждения… опоры двигателя… трещина в трубе воздушного охлаждения… Он вынужден остановиться, чтобы перевести дыхание. Слышится шарканье сапог по палубным плитам. В тот же момент Старик приказывает соблюдать тишину. Совершенно правильно, черт побери — над нами все еще крутится небольшое судно. Похоже, некоторые пробоины представляют собой полнейшую загадку. Второй инженер не может понять, откуда просачивается вода. Она поднимается и в трюме центрального поста. Отчетливо слышится глухое бульканье. — Что с горючим? — спрашивает Старик. — Который из топливных танков поврежден? Шеф исчезает на корме. Пару минут спустя он возвращается, чтобы доложить: — Сначала горючее текло из выпускной магистрали топливопровода — но потом вместо него пошла вода. — Странно, — говорит Старик. Очевидно, что так не должно быть. Выпускной трубопровод, насколько я знаю, проходит рядом с дизелями. Если бы танк треснул с той стороны, то струя воды из выпускной магистрали била бы под намного большим давлением, нежели сейчас. Они вместе, и командир, и шеф, ломают над этим голову. Танк был еще наполовину полон — тогда почему течь такая слабая? Помимо обычных топливных танков, также дополнительный запас горючего с «Везера» был закачан в две цистерны плавучести. — Странно, — эхом откликается шеф. — Сначала топливо, затем вода. — В каком месте трубопровод из этого танка проходит сквозь корпус высокого давления к наружному фланцу? И где находятся заглушки выпускной и впускной магистрали? — Кажется, есть надежда, что течь дал только выпускной топливопровод, а сам танк остался невредим. Они оба могут только гадать, ибо заглушки упрятаны так далеко, что никому до них не добраться. Шеф опять торопится на корму. Я стараюсь представить схему расположения различных танков. В так называемых «седельных», расположенных ближе к середине лодки, горючее плавает на поверхности воды, которая занимает оставшийся объем, уравнивая, таким образом, давление внутри резервуара с забортным. Там нет незаполненных мест. Итак, эти танки менее уязвимы, чем наружные. Очень вероятно, что треснул один из внешних танков. Но замеры должны показать, как много горючего мы потеряли. Единственная загвоздка в том, насколько точно шеф знает, какое количество топлива должно было остаться в танках. В любом случае, показания датчика, отмечающего уровень топлива, недостаточно точны для этого. А расчеты количества топлива, расходуемого за час хода, тоже неточны. Лишь постоянные замеры могут дать точный остаток. Но когда уровень топлива в танках замерялся в последний раз? Прибывает насквозь мокрый помощник по посту управления, чтобы доложить о повреждении клапана трубопровода. Он устранил неисправность. Так вот что было причиной той воды, что набралась в трюме центрального поста. Внезапно я замечаю, что шум винта прекратился. Уловка? Может, они остановили свой двигатель? Можем мы свободно вздохнуть, или проклятое корыто на поверхности замыслило что-то новое? — Все, ушли наконец! — бормочет кто-то. Должно быть, Дориан. Я напрягаю свой слух. Винта не слышно. — Теперь они выполнили свой долг и могут удалиться, — молвит Старик. — Но они не могли нас заметить. Это просто невозможно. Теперь ребята, совершавшие торжественный круг почета, утратили внимание аудитории: их не слышно, и Старик потерял к ним всякий интерес. Его мысли целиком поглощены самолетом… — Он не мог. Даже и думать нечего — в такой темноте… и при такой облачности. Он слишком внезапно появился. Летел прямо на нас, — затем доносится что-то вроде. — …Очень плохо, что нет радиосвязи. Это чертовски важно. Я знаю, о чем он думает. Необходимо оповестить других об очередном изобретении англичан. Уже ходили слухи, что у Томми появился новый электронный указатель цели [103] , который настолько мал, что помещается в кабине самолета. Теперь мы можем подтвердить, что эти слухи верны. Если они могут обнаруживать нас со своих самолетов, если мы отныне не можем быть в безопасности даже ночью, то нам остается только «занайтовить руль и начать молиться». Старик хочет предупредить другие подлодки, но у нас не самая подходящая ситуация для рассылки информационных бюллетеней. На посту управления теперь такой аврал, что я предпочитаю перейти в кают-компанию. Но там тоже нет свободного места. Все завалено планами, чертежами и схемами. До меня доходит ужасный двойной смысл, присущий слову «схема» в немецком языке: разрыв. [104] Разрыв в корпусе высокого давления, разрыв шпангоутов. Шпангоуты попросту не могли выдержать этот жуткое столкновение с дном. А вдобавок перед этим еще и взрывы. Стальная обшивка может обладать какой-то эластичностью, но ребра шпангоутов собраны в форме колец, и им некуда «подаваться». Шеф раскладывает схему электрики. Он торопливо чертит линии огрызком сломанного карандаша, постоянно бормоча что-то себе под нос, затем трясущимися руками разгибает канцелярскую скрепку и использует ее. Кусочком проволоки он чертит электрическую схему на линолеуме стола, портя нашу мебель — с которой обычно обращаются очень бережно — но этот ущерб теперь никого не волнует. Первый вахтенный офицер сидит рядом с ним и протирает свой бинокль. Совсем спятил. Сейчас выполнение рутинных обязанностей моряка выглядит полным абсурдом — но, похоже, он еще не сообразил это. Просто сумасшествие полагать, что именно здесь и сейчас, под водой, важна четкость изображения. На его лице, обычно таком безмятежно-ровном, от ноздрей к уголкам рта протянулись две глубокие складки. Его длинная верхняя губа выгнулась дугой. На подбородке торчит светлая щетина. Это уже больше не наш франтоватый первый вахтенный. Рядом с лампой какое-то жужжание. Муха! Она тоже выжила. Вероятно, она всех нас переживет. Сколько все-таки сейчас времени? Обнаруживаю, что мои часы пропали. Плохая примета! Я ухитряюсь взглянуть на часы шефа. Несколько минут после полуночи. Появляется командир и вопросительно смотрит на шефа. — Нельзя починить имеющимися средствами, — могу расслышать я из его ответа. Каких же материалов нам недостает? Или нам следует пригласить рабочих с верфи? Собрать специалистов, построивших лодку? Все палубные плиты были немедленно подняты и сложены перед нашим столом и в проходе. Два человека работают внизу, в первой батарее. Им вниз с поста управления передают куски кабеля и инструменты. — Срань господня! — слышу я голос снизу. — Ну и вонь! Внезапно из отверстия высовывается Пилигрим. Его глаза слезятся. Тяжело кашляя, он рапортует в сторону поста управления, так как не может разглядеть шефа, сидящего в кают-компании: — Всего вытекло двадцать четыре аккумуляторных банки! Двадцать четыре из скольких? Эти двадцать четыре добьют нас или же это вполне допустимое количество? Шеф распрямляется и велит Пилигриму с его подручным надеть спасательное снаряжение. С центрального поста передают две коричневые сумки. Я протягиваю их вниз. Пока те двое еще заняты облачением в аварийную экипировку, шеф лично спускается вниз через дырку перед нашим столом. Спустя несколько минут он снова протискивается наружу и, откашливаясь, поспешно достает электросхему аккумуляторов из шкафчика, расстилает ее поверх других чертежей и начинает внимательно изучать. Он зачеркивает отдельные банки — все двадцать четыре. — В любом случае одних перемычек не хватит, — он даже не поднимает головы от схемы. Это значит, что расколовшиеся банки можно попросту взять и вышвырнуть за борт. Шеф хочет соединить несколько оставшихся неповрежденных банок перемычками и посмотреть, заработают ли они. Похоже, поиск наикратчайшего пути, которым можно соединить уцелевшие аккумуляторные банки, оказался чрезвычайно сложной задачей. Шеф начинает покрываться потом, проводит линию, чтобы тут же зачеркнуть ее. При этом он поминутно шмыгает носом. Через кают-компанию продвигается Жиголо, балансируя большим ведром известковой побелки, которая плещется во все стороны. Она должна нейтрализовать серную кислоту, которая вытекла из аккумуляторов, чтобы не допустить выделения паров хлора. Я слышу, как Жиголо открывает дверь гальюна. Там внутри есть сливное отверстие умывальника, через которое известка попадет прямиком в трюм под аккумуляторными батареями. — Давайте, шевелитесь! Быстрее! — орет шеф. Затем он нерешительно встает. Все еще держа в руках схему, он наклоняется над лазом в аккумуляторное отделение и отдает приглушенные команды человеку внизу — Пилигриму. Я не могу расслышать, что тот отвечает. Со стороны кажется, будто шеф вещает в пустоту. Из отверстия доносятся странный сдавленный кашель и стоны. Командир в полный голос приказывает подать белый хлеб с маслом. Может, я ослышался: белый хлеб и масло? Сейчас? Он точно не голоден. Он старается показать, что на самом деле все обстоит нормально, что у командира разыгрался аппетит. А всякий человек с хорошим аппетитом не может по настоящему быть в беде. Стюард, проделывая на ходу акробатические пируэты, доставляет огромный ломоть белого хлеба и нож. Откуда во всей этой неразберихе он ухитрился раздобыть хлеб? — Хотите половинку? — предлагает мне командир. — Нет, благодарю! Он изображает на лице что-то вроде усмешки, затем откидывается назад и демонстрирует нам, как надо жевать. Его нижняя челюсть ходит туда-сюда как у коровы, пережевывающей жвачку. Два моряка умудряются перебраться через отверстие в палубе, перехватываясь поочередно руками вдоль трубы, и видят вкушающего командира. Это значит, что весть о его трапезе облетит всю лодку — на что он, собственно, и рассчитывает. Крошка Зорнер, подтянувшись, вылезает из трюма и снимает с носа зажим. С его обнаженного туловища капает пот. Он видит Старика, и его рот раскрывается от изумления. Старик откладывает в сторону кусок хлеба и нож: представление окончено. Снизу долетает раздраженный голос шефа: — Черт побери! В чем теперь проблема? Зорнер, почему погас свет? — Черт! — говорит кто-то. Ясно, что им внизу не хватает рабочих рук. Я замечаю в углу кают-компании фонарь, дотягиваюсь до него, проверяю. Работает. Опираясь сзади руками и засунув фонарь за ремень брюк, я опускаюсь вниз. Шеф снова недоволен: — Что, черт возьми, происходит? У нас будет когда-нибудь свет или нет? И тут являюсь я как луч света в темном царстве — как Господь Бог в сиянии своей славы. Шеф встречает меня молчанием. Словно собираясь ремонтировать днище автомобиля, я вытягиваюсь, повернувшись на бок, на платформе тележки, ездящей по рельсам, проложенным под палубой. А здесь внизу — уютное местечко! Я надеюсь, что шеф не обманывает сам себя: если мы не оживим мотор, то все наши мучения окажутся напрасными. Даже я понимаю это. Забавно, что он не произносит ни слова. Рядом с собой я вижу его правую ногу, неподвижную, словно у мертвеца. Хорошо хоть, что я слышу его прерывистое дыхание. Вот он говорит мне, куда надо светить, и в луче света я вижу его покрытые маслом пальцы, то переплетающиеся, то расходящиеся, касающиеся друг друга и сразу разлетающиеся в разные стороны. Я молча заклинаю его не останавливаться. Не суетись, не нервничай! Работай хорошо, не спеша. Все зависит от тебя. Вдруг я вижу нас со стороны: картина, виденная уже тысячу раз — мужественные герои, перепачканные маслом и грязью, застывшие в живописных позах, киношные саперы с искаженными лицами и крупными каплями пота на лбу. Вот потребовалась помощь и моей незанятой руки. Затянуть здесь потуже. Все нормально, я зацепился. Теперь осторожнее, чтобы гаечный ключ не соскользнул. Черт, слетел! Попробуем еще раз. Если бы только мы могли пошевельнуться. Здесь тесно, как в горняцкой галерее, только вместо того, чтобы пробивать штольню, мы орудуем ключами, плоскогубцами и контактными перемычками. Уже почти нечем дышать. Господи, не дай шефу потерять сознание! Он зажал гаечный ключ во рту, словно индеец, изготовившийся к прыжку — свой нож. Он уполз вперед на добрых три метра. Я следую за ним по пятам, попутно обдирая себе обе голени. Я представления не имел, что аккумуляторная батарея под пайолами, по которым мы ежедневно ходили, такая большая. Я всегда представлял себе «аккумулятор» как что-то намного меньших размеров. Этот похож на сильно увеличенный вариант автомобильного аккумулятора, но какая часть этой громадины сохранилась в рабочем состоянии? Если в носке дырок больше, чем вязки, то это уже не носок, а тряпье. А мы сейчас имеем дело с развалиной — эти ублюдки превратили всю лодку в груду металлолома. Воздуха! Ради бога, дайте хоть немного воздуха! Стальные тиски насмерть сдавили мне грудь. Вверху показывается голова. Я испытываю невольное желание вцепиться в нее. Я не могу узнать лицо, потому что оно перевернуто на сто восемьдесят градусов: трудно опознать человека, стоящего на голове. Шеф подает мне знак. Нам пора выбираться отсюда. Нам протягивают руки, готовые помочь. Я дышу резкими, прерывистыми глотками. — Ну что, замудохались? — спрашивает кто-то. Я смутно слышу его голос. Нет сил даже ответить «Да!». Не хватает дыхания. Легкие поднимаются и опускаются внутри меня. По счастью, для меня находится немного места на койке шефа среди его чертежей. Слышу, как кто-то говорит, что сейчас два часа. Всего лишь два? Шеф докладывает Старику, что нам нужна проволока. Оказалось, что перемычек не хватит даже на эту половину батареи. Внезапно складывается такое впечатление, что наша главная задача — не подняться на поверхность, а раздобыть проволоку: шефа предлагает решить все наши проблемы одним куском проволоки. К поискам подключается даже второй вахтенный офицер. В наших торпедных аппаратах, в носовом отсеке и даже в хранилищах на верхней палубе поблескивают превосходные торпеды стоимостью двадцать тысяч марок каждая — а вот куска старой проволоки нет! Нам надо ее всего лишь на пять марок. У нас полным-полно снарядов — но не проволоки… Впору засмеяться! У нас навалом боеприпасов к дурацкой пушке — и бронебойных, и зажигательных! Но она лежит сейчас еще глубже, чем мы, отмечая собой то место, где сейчас были бы мы, если бы Старик не ринулся к югу. Меняем десять бронебойных снарядов на десять метров проволоки — вот это сделка! Боцман исчез в носовом отсеке. Одному богу ведомо, где он собирается искать там проволоку. А если боцман все перероет, но не найдет ее, и второй вахтенный не отыщет, и штурман, и помощник по посту управления — что тогда? До меня доносится: — Вырвите электрические провода, — и потом. — Скрутите их вместе. Этого, пожалуй, хватит не на много. Проволока должна быть определенного сечения. Допустим, мы сплетем вместе много проводов. Весь вопрос в том, сколько времени у нас уйдет на эту длительную операцию. Наша корма ощутимо тяжелеет. Докладывают, что кормовой торпедный аппарат ушел под воду уже на две трети. Если мотор затопит, то вся эта суматоха из-за проволоки потеряет весь смысл. Какое сегодня число? Календарь пропал со стены. Сгинул, как и мои наручные часы. «Краток срок отпущенной нам жизни…» Еще несколько минут, и кают-компания становится невыносимой. Я преодолеваю снятые пайолы, чтобы перейти на пост управления. Все мое тело гудит от гимнастических упражнений. Такое ощущение, словно промеж лопаток вонзили кинжал, и ноющая боль растекается вдоль всего позвоночника. Даже зад — и тот болит. На пайолах, рядом с кожухом перископа, валяется барограф, сорванный с шарниров, на которых он был закреплен. Оба его стекла разбиты вдребезги. Пишущая стрелка изогнулась наподобие булавки для волос. Всплески и падения прочерченной ею на барабане линии закончились резким прыжком вниз и жирной чернильной кляксой. Меня подмывает оторвать бумагу от рулона, чтобы сохранить ее. Если нам суждено выбраться отсюда, я повешу ее в рамке на стену. Гениальный, документальный шедевр графического искусства. Шеф наметил шкалу приоритетов в своей борьбе с нашей катастрофой. Первым делом — первостепенное. Остановить быстро расширяющиеся повреждения. Затоптать разгорающееся пламя, пока его не успел подхватить ветер. Здесь, на борту, каждая система является жизненно важной — нет ничего лишнего — но наше критическое положение разделило их на жизненно необходимые и просто необходимые. Командир шепчется с шефом. Из кормового отсека является старший механик Йоганн, к нему присоединяется помощник по посту управления, в консилиуме дозволено участвовать даже старшему механику Францу. Технические светила лодки держат совет на посту управления — не хватает лишь второго инженера, который находится в моторном отделении. Насколько я могу судить, работа на корме устойчиво и методично продвигается. Шеф поручил разбираться с батареями двоим электромотористам. Сумеют ли они справиться? Совещание распускается: остаются только командир и Айзенберг, помощник по центральному посту. Для людей, медленно протискивающихся мимо, командир дает представление, обустроившись поудобнее на рундуке с картами, закутавшись в свою кожаную куртку и засунув обе руки глубоко в карманы, олицетворяя собой расслабленное спокойствие человека, который знает, что может положиться на своих специалистов. Входит Пилигрим и просит разрешения пройти вперед, чтобы поискать проволоку. — Проходите! — разрешает Старик. Нам нужна проволока? Значит, она у нас будет, пусть даже нам придется вытянуть ее из собственных задниц. Из люка, ведущего в носовой отсек, выскакивает боцман, сияющий, как ребенок около рождественской елки, держа в промасленных руках пару метров старого толстого провода. — Ну, что сказать? — говорит Старик. — В любом случае, хоть что-то! Первый номер шлепает на корму по воде, которая в хвостовой части центрального поста уже поднялась над палубными плитами, и пролезает через люк в помещение младших офицеров, где под пайолами скрыта вторая батарея. — Замечательно! — слышу я голос шефа на корме. Боцман возвращается с таким видом, будто ему принадлежит честь открытия Америки. Наивная душа. Неужели он не понимает, что этот кусок провода не решит нашу проблему? — Продолжайте искать! — велит Старик первому номеру. Затем минут на десять воцаряется тишина: он лишен публики, перед которой можно играть. — Будем надеяться, что они не вернутся с траловыми сетями, — наконец произносит он. Траловые сети? Я вспоминаю бретонских ловцов устриц, тянущих свой неводы по песчаному дну, чтобы вытащить оттуда зарывшиеся раковины. Но мы-то точно лежим не на песчаном дне. Вокруг нас скалы. А это значит, что сетью нашу лодку никак нельзя поймать — если только они представляют из себя то, о чем я подумал. Снова появляется шеф. — Как подвигаются дела? — спрашивает командир. — Хорошо. Почти закончили. Еще три банки, господин каплей. — А на корме? — Так себе! Так себе. Это означает, что дела плохи. Я опускаюсь на кожаный диван в кают-компании и пытаюсь проанализировать создавшуюся ситуацию: когда мы камнем падали на дно, Старик приказал продуть все, что было возможно. Но это ничего не дало: к тому моменту мы уже набрали столько воды, что ее вес нельзя было скомпенсировать вытеснением воды из цистерн плавучести. Лодка продолжала тонуть, хоть все емкости и были продуты. Следовательно, может статься, что мы лежим на дне, а в наших цистернах все еще находится воздух — тот самый, которым мы продували их. И этот воздух сможет поднять нас — но только если мы сможем уменьшить вес лодки. Это где-то похоже на пребывание в гондоле полностью надутого воздушного шара, удерживаемого на земле лишь избыточным балластом. Достаточно выбросить балласт из гондолы, и шар взмоет вверх. Все выглядит замечательно, но только при одном условии — что воздушные клапаны в наших цистернах плавучести не пропускают воду. Если клапаны тоже повреждены — то есть, если их нельзя перекрыть — то надо полагать, что в них не осталось воздуха, и сколько бы мы не продували их, даже израсходовав весь запас сжатого воздуха в баллонах — ни к чему это не приведет. Конечно, возможно вытащить лодку с глубины и динамическим способом. Запустив электродвигатель и повернув оба гидроплана в верхнее положение, лодку можно поднять по диагонали, как взлетающий аэроплан. Но этим методом можно воспользоваться только при небольшом избыточном весе. В нашем случае он явно не сработает: лодка слишком тяжела. И еще неизвестно, осталось ли в наших аккумуляторах достаточно энергии, чтобы хоть несколько минут проворачивать наши винты. Имеет ли шеф хоть малейшее представление о том, какую мощность могут отдать несколько неповрежденных батарей? У нас, водоплавающих, нет иного выбора, кроме как воспользоваться способом воздухоплавателей. Значит, необходимо избавиться от воды, проникшей внутрь лодки. Выгнать ее. Любой ценой. А потом вверх! Вверх и за борт, и вплавь к берегу. Я смогу повесить свои фотопленки на шею. Я упаковал их в один водонепроницаемый сверток. Такой упаковке даже шторм не страшен. Надо спасти хотя бы их. Таких фотографий никогда раньше не было. Будь проклято течение в проливе — если бы не оно… Лопата песка нам под киль — и в самую последнюю минуту. Это просто чудо. Старик кусает нижнюю губу. Сейчас думает и управляет шеф. Все зависит только от его решений. Выдержит ли он? Ведь он еще не расслабился ни на минуту. Кажется, все течи устранены, лишь иногда то тут, то там слышатся странные капающие звуки — это несколько незатянувшихся ран в нашей стальной шкуре. А что с той водой, что уже внутри лодки? Я понятия не имею, сколько ее. Каждый литр воды — это лишний килограмм, вес которого я ощущаю всеми нервами своего тела. Мы грузные, тяжелые — чудовищно тяжелые. Мы приросли ко дну, словно пустили в него корни. — Здесь воняет дерьмом! — это Вилли Оловянные Уши. — Так распахни окна! — ржет Френссен. На корме раздается хлопок, а за ним — шипение, словно выпускают пар из котла. Этот звук пронзает меня насквозь. Ради бога, что случилось на этот раз? Затем свист переходит в звук ацетиленовой горелки, режущей сталь. Нет сил пойти назад, чтобы посмотреть, что же это на самом деле. Что сейчас творится в голове у Старика? О чем он думает, сидя, запрокинув голову, и уставившись в воздух, которым трудно дышать? Попробуем всплыть, направить лодку к африканскому побережью, чтобы посадить на мель поближе к берегу? Это кажется наиболее вероятным, ибо он хочет всплыть до наступления рассвета. С другой стороны, если бы он собирался всего лишь всплыть и десантировать нас за борт, его бы не волновало, наведет команда машинного отделения порядок в кормовом отсеке или нет до наступления утра. Но это именно то, что он продолжает постоянно требовать. Спасаться вплавь в темноте — довольно рискованная затея. Течение растащит нас в разные стороны в считанные секунды. Смогут ли Томми вообще заметить нас в темноте? На наших спасательных жилетах нет мигающих маячков. Нет даже красных сигнальных ракет. Мы абсолютно неподготовлены к аварийной эвакуации. Старик молчит, словно воды в рот набрал. Я не решаюсь задать ему вопрос. Сначала, очевидно, надо попытаться оторвать лодку с грунта, избавившись от водного балласта. А потом, если нам это удастся, что потом? В этот момент он является в кают-компанию собственной персоной. — Ему гарантирована медаль, — слышу я его слова. — Эдакая звонкая побрякушка — Крест Виктории или что-то в этом роде. Я, ошеломленный, уставился на него. — Он честно заслужил ее. Чистая работа. Не его вина, что мы все еще лежим здесь вместо того, чтобы быть разорванными в клочья! Теперь я представляю, о чем идет речь. Приземистые казармы на Гибралтаре. Толпа летчиков в своих комбинезонах, бокалы шампанского в их руках, собрались отпраздновать потопление немецкой подлодки — точное попадание, заверенное воздушной разведкой, да вдобавок подтвержденное военно-морским флотом. — Страх в его первозданном виде, — шепчет командир, указывая на спину нового вахтенного на посту управления. Его сарказм подобен возложению исцеляющих рук: Придите ко мне, все трудящиеся и отягощенные, и я дам вам отдых. В проходе возникает штурман и докладывает: — Верх перископа треснул, — это звучит так, словно он обнаружил дырку в своем ботинке. — Перископ воздушного наблюдения тоже вышел из строя. — Ладно, — вот и все, что произносит Старик. Он выглядит усталым и сдавшимся, словно более или менее небольшое повреждение уже не имеет никакого значения. На корме дела обстоят намного хуже. Мне неясно, как бомба смогла причинить такие разрушения на корме. Можно понять происхождение повреждений на посту управления и в аккумуляторах, но откуда столько разрушений на корме — совершенная тайна. Может, было две бомбы? Судя по звуку, взрыв был двойной. Я не могу спросить Старика. С кормы является шеф, чтобы отрапортовать Старику. Из его доклада я узнаю, что почти все наружные клапаны дали течь. Вся электросистема вышла из строя. Как следствие, стало невозможно управлять орудийным огнем. Подшипники винтовых вал тоже могут быть неисправны. Как бы то ни было, можно ожидать, что они будут греться, если бы валы были в состоянии вращаться. Его рапорт представляет собой полный список повреждений. Не только основная, но и все прочие трюмные помпы вышли из строя. То же самое относится и к помпе системы охлаждения. Носовая дифферентная емкость утратила герметичность. Болты, на которых крепится станина левого дизеля, каким-то чудом выдержали. Но у правого дизеля их срезало начисто. Компрессоры сорвало с их оснований. Носовые горизонтальные рули едва можно пошевелить. Вероятно, они разбились, когда лодка врезалась в скалы на дне. Система компасов уничтожена — магнитный, гирокомпас, вспомогательный — все до единого. Автоматический лаг [105] и акустическое оборудование сорваны со своих опор и, скорее всего, неработоспособны. Радио серьезно пострадало. Даже телеграф в машинном отсеке не работает. — Вавилон еще не пал, — произносит Старик. Шеф хлопает глазами, похоже, не узнавая его. А как в точности звучит эта цитата? Я напрягаю память. Вавилон пал? Не то. Внезапно я слышу новый звук. Никакого сомнения, он раздается за бортом: ритмичная мелодия на высокой ноте с вплетенными в нее басами ударных. Опять они! Старик уловил ее в тот же момент, что и я. Он слушает ее, ощерив рот, со злобным лицом. Вибрация и завывание нарастают. Турбины! Следом наверняка будет Асдик. Все до единого замерли на месте — сидя, стоя, на коленях. Среди темных фигур вокруг меня я с трудом различаю, кто есть кто. Слева от перископа, должно быть, штурман. Его легко узнать, как обычно, по левому плечу, которое слегка выше правого. Фигура, согнувшаяся за столом операторов рулей глубины — это шеф. Слева от него, судя по всему — второй вахтенный офицер. Прямо под люком боевой рубки — помощник по посту управления. Снова тиски сжимают мою грудь, горло пересохло. Мой пульс бьется так же громко, словно молот о наковальню. Его, верно, могут расслышать все в отсеке. Мой слух улавливает все еле слышимые звуки, которые не замечал раньше: например, поскрипывание кожаных курток, или напоминающий мышиный писк звук, издаваемый трущимися о железные пайолы подошвами сапог. Тральщик с сетью? Асдик? Может, корабль, который был так увлечен описыванием победных кругов, не имел на борту глубинных бомб, а теперь пришла его замена. Я напряг каждый мускул, все мое тело окаменело. Нельзя выдавать свои эмоции. Что происходит? Шум винтов чуть-чуть ослабел — или я просто сам себя обманываю? Мои легкие болят. Осторожно, аккуратно, я позволяю своей грудной клетке расшириться. Делаю порывистый вдох, потом опять впускаю воздух в легкие. Так и есть — шум слабеет. — Уходит, — тихо говорит Старик, и я тут же обмякаю. — Эсминец, — безучастно продолжает он. — Присоединился к прочим кораблям, которые здесь. Они собрали все, что может держаться на воде! Он хочет сказать этим, что корабль прошел над нами по чистой случайности. Камень падает с моего сердца. Новые звуки бьют меня по нервам — на этот раз я подскакиваю от звона и стука инструментов. Очевидно, работа на корме опять закипела. Только теперь до моего сознания доходит, что на посту управления больше людей, чем должно было бы находиться. Эта попытка занять место под боевой рубкой, когда враг оказывается рядом — совершеннейший пережиток. Можно подумать, что «хозяева» не представляют, на какой глубине мы находимся. Здесь, глубоко на дне, у матросов нет преимущества перед командой техников в машинном отсеке. От спасательного снаряжения пользы — никакой. За исключением разве что индивидуальных кислородных картриджей, которые продлят нам жизнь на полчаса после того, как иссякнут запасы в основных баллонах. Мысль, что Томми уже давно списали нас со счетов и уже много часов, как отрапортовали в британское адмиралтейство о нашем предполагаемом потоплении, вызывает у меня чувство, нечто среднее между презрением и ужасом. Еще нет, вы, сволочи! Пока я остаюсь на борту, эта лодка погибнуть не может. Линии на моей ладони говорят, что я проживу долгую жизнь. Значит, мы обязаны прорваться. Главное, никто не должен узнать, что я неуязвимый, а иначе я, напротив, принесу одно несчастье. Они не смогли погубить нас, даже попав по нам! Мы еще дышим — правда, задыхаясь под толщей воды, но мы все еще живы. Если бы только мы могли отправить сообщение! Но даже если бы наше радио не отказало к чертям собачьим, мы не смогли бы выйти в радиоэфир с глубины. И никто дома не узнает, как мы встретили свой конец. «С честью отдал жизнь, служа своей стране», — так обычно пишет главнокомандующий следующему поколению. Наша гибель останется тайной. Разве что британское адмиралтейство поведает по радио Кале, как они нас подловили. Они возвели некрологи в ранг настоящего искусства: с точными подробностями, чтобы наши дома поверили им: имена, даты рождений, размер командирской фуражки. А что наше командование? Они выждут время, прежде чем послать трехзвездочный рапорт, как они обычно поступают в отношении Добровольческого корпуса Деница. Кроме того, у нас ведь могут быть веские причины не передавать радиосигналы. Наверняка нам вскоре прикажут доложить о себе. Один раз, другой — все та же старая история. Но, оценивая сложившуюся ситуацию, господа из штаба вскоре придут к заключению, — абсолютно верному — что мы не осуществили требуемый от нас прорыв. На самом деле, как хорошо знали в Керневеле, у нас было мало шансов достичь поставленной перед нами цели. Их полоумный рабовладелец спокойно примет известие, что у него стало одной подлодкой меньше, потопленной около Гибралтара — английского военно-морского порта — скалы, населенной обезьянами — в Средиземноморье — «волшебное место, где встречаются два восхитительных климата» — оно ведь так называется на самом деле! Боже! Не распускайся! Я уставился на свисающие с потолка акустической рубки бананы, которые потихоньку дозревают. Среди них есть два или три ананаса — изумительные экземпляры. Но от их зрелища мне становится только хуже: внизу — разбитые батареи, сверху — испанский сад! Снова возникает шеф, открывает шкафчик, в котором хранятся свернутые чертежи, перебирает их, достает один и разворачивает на столе. Я прихожу ему на помощь, прижав загибающиеся углы книгами. Это продольный разрез лодки с нанесенными на нем черными венами и красными артериями трубопроводов. Подлетает второй инженер, со спутанной гривой, запыхавшийся. Он склоняется над схемой вместе с шефом. От него тоже не слышно ни звука. Персонажи немого кино. Все зависит от правильности их суждений. Они заняты решением нашей участи. Я сижу тихо. Не надо им мешать. Шеф показывает острием карандаша точку на чертеже и кивает своему коллеге, который кивает в ответ: «Понятно». Оба одновременно выпрямляются. Кажется, будто теперь шеф знает, как выгнать воду из лодки. Но как он сможет преодолеть забортное давление? Мой взгляд падает на надкушенный кусок хлеба, лежащий на столе в офицерской кают-компании — мягкий белый хлеб с «Везера». Щедро намазанный маслом, с толстым куском колбасы сверху. Какая гадость! Мой желудок переворачивается. Кто-то ел как раз в тот момент, когда разорвалась бомба. Удивительно, что он не соскользнул со стола, пока лодка стояла на носу кормой вверх. С каждой минутой все труднее дышать. Почему шеф не выпустит из баллонов побольше кислорода? Обидно, что мы настолько зависимы от воздуха. Стоит мне задержать дыхание на короткое время, как молоточки начинают отстукивать секунды в моих ушах, а потом приходит ощущение, словно меня душат за горло. У нас есть свежий хлеб, лодка доверху набита провизией — нам не хватает лишь воздуха. Нам очень доходчиво напомнили, что человек не может обойтись без него. Разве я размышлял когда-нибудь прежде, что я не могу существовать без кислорода, что в моей грудной клетке непрестанно расширяются и сужаются две дряблых мешочка — легочные доли. Легкие — я лишь однажды видел их приготовленными. Вареные легкие — любимое собачье лакомство! Пельмени с легкими, угощение, доступное за шестьдесят пфеннигов в тренировочном лагере, где из деликатесов подается также едва теплый суп с клецками, разлитый то по кувшинам из-под мармелада, то в котлы, в которых тушилась капуста вперемежку с опилками с пола — точнее, подавались, пока санитарный контроль не прикрыл харчевню. Триста метров. Сколько весит столп воды, прижавший лодку к грунту? Я должен помнить: цифры отпечатались у меня в голове. Но теперь они померкли, мой мозг еле соображает. Я не в состоянии думать из-за тупой боли, постоянно давящей внутри черепной коробки. В левом кармане штанов я ощущаю свой талисман — продолговатый кусочек бирюзы. Я разжимаю левый кулак и, едва касаясь, провожу по камню кончиками пальцев — словно по гладкой, слегка выпуклой коже. Живот Симоны! И сразу же я слышу, как она шепчет мне на ухо: «Это мой маленький nombril — как это по вашему? Пуговка в животе? Пупок. Смешно — pour moi c'est ma boite a ordure — regarde — regarde! ». [106] Она выуживает немножко какого-то пуха из своего пупка и, хихикая, показывает его мне. Если бы она смогла увидеть меня сейчас, на глубине трехсот метров. Не где-то там, посреди Атлантики, но по вполне определенному адресу: Гибралтарский проезд, вход с африканской стороны. Вот здесь мы пока и квартируем в нашем крохотном домишке на пятьдесят одного жильца: круглая железяка, груженая плотью, костьми, кровью, спинным мозгом, качающими воздух легкими и бьющимся пульсом, моргающими веками — пятьдесят один мозг, в памяти каждого из которых хранится свой собственный мир. Я стараюсь представить ее волосы. Как она их зачесывала в конце, перед самым нашим расставанием? Я напрягаю свои извилины, но не могу вспомнить. Я пытаюсь приблизить ее образ, увидеть ее волосы, но ее облик по-прежнему видится смутно. Неважно. Он нежданно вернется ко мне. Не надо слишком стараться. Воспоминания возвращаются по своей воле. Я вижу ее вызывающе яркий джемпер. И желтую повязку на голове, и розовато-лиловую блузку с мелким узором, который, если приглядеться, складывается в повторяемое тысячу раз «Vive la France». [107] Золотисто-апельсиновый оттенок ее кожи. А теперь я вспомнил и ее безумную прическу. Пряди, всегда пересекавшие ее лоб — вот что всегда возбуждало меня. Для Симоны было важно выглядеть по-артистичному нарочито небрежно. Было совсем нехорошо с ее стороны стащить мой новый бинокль для своего папаши. Наверно, он захотел испытать его, чтобы выяснить, действительно ли, что новая конструкция намного лучше прежней. Должно быть, его заинтересовало появившееся голубоватое затенение, которое серьезно улучшает видимость наших линз в ночное время. А что Симона? Неужели она просто вздумала пошалить? Моник получила игрушечный гробик [108] , Женевьева тоже, и Жермен — но не Симона. Старик с шефом снова совещаются. Они склонились над чертежом. До меня доносятся слова: «вручную в дифферентную цистерну». Ага, это, должно быть, о воде, которая набралась внутрь лодки! Вручную? Сработает ли? Как бы то ни было, они оба кивают головами. — Потом из дифферентной цистерны — за борт при помощи вспомогательных помп и сжатого воздуха… Голос шефа заметно дрожит. Удивительно, что он еще держится на ногах — он был измотан еще до того, как началась вся эта заваруха. Ресурс каждого, у кого за плечами остались две дюжины глубинных преследований, можно считать выработанным на все сто процентов. Вот почему его должны были списать на берег. Всего лишь еще один поход! А теперь вот это! На его лбу выступили крупные капли пота, но он так изрезан морщинами, что они не могут скатиться. Когда он поворачивает голову, становится видно его лицо, блестящее от пота. — …грохот… не миновать… невозможно… третья цистерна плавучести… Что он там говорит о третьей цистерне? Уж она-то, расположенная внутри корпуса высокого давления, никак не могла быть повреждена. Достаточно одной третьей цистерны, чтобы лодка сохраняла плавучесть — но учитывая такое большое количество воды на борту, совершенно ясно, что одна эта цистерна не создаст достаточной подъемной силы — никоим образом. Значит, все сводится к тому, что необходимо как можно быстрее избавиться от воды. Я понятия не имею, как он собирается перекачать воду с поста управления в дифферентные емкости, а затем из дифферентных емкостей — за борт. Но он знает, что делает. Он никогда не предложит ничего такого, в чем сам не уверен. Я понимаю, что он не хочет пробовать оторвать лодку ото дна, пока не будет выполнен весь необходимый ремонт. Похоже, второй попытки у нас уже не будет. — Лодка… сперва поставить ее… на ровный киль! — это Старик. Ну конечно, проклятый дифферент на корму! Но ведь и речи быть не может о том, чтобы перекачать воду на нос. И как быть? — …воду с кормы вручную на пост управления. «Вручную». Боже мой — вручную? Кастрюлями? Передавая их по цепочке из рук в руки? Я смотрю на Старика и жду, что он объяснит смысл своих слов, затем я слышу слова: «расчет с ведрами». Именно это он и подразумевает в буквальном смысле слова. Пожарный расчет выстраивается в унтер-офицерской каюте и камбузе, и я тоже присоединяюсь к нему. Мое место — возле люка. Хриплым шепотом отдаются команды, перемежаемые проклятиями. Ведро вроде того, которое стюард использует для мытья посуды, доходит до меня. Оно заполнено наполовину. Я тянусь за ним и, качнув словно гирю в форме буквы U, передаю его в проем люка помощнику по посту управления, который принимает его у меня. Я слышу, как он выливает его в трюм центрального поста рядом с перископом. Противно слышать резкий, неприятный звук выплеснутой воды. Все больше и больше пустых ведер возвращается в обратном направлении, на корму. Мгновенно возникает неразбериха. Свистящим шепотом отдавая указания, шеф разруливает пустые и полные ведра. Человек, передающий мне ведра — Зейтлер, одетый в вонючую рваную рубаху. Принимая от него ведро, каждый раз вижу его исполненное мрачной решимости лицо. Из-за его спины доносится хрипы и шепот: «Осторожно!» — приближается особенно увесистое ведро. Мне приходится схватить ручку обеими руками. И все равно оно плещется через край, намочив мои штаны и ботинки. Моя спина уже мокрая, но это от пота. Пару раз, передавая ведро, я замечаю, как Старик одобрительно улыбается мне. Это уже хоть что-то. Иногда цепочка останавливается из-за того, что где-то на корме происходит какая-то заминка. Несколько приглушенных ругательств, и конвейер запускается вновь. Помощнику по посту управления не обязательно осторожничать. Он стоит последним в цепи и может позволить воде проливаться на пайолы. Я вижу, что в каюте младших офицеров палуба тоже мокрая. Но под палубными плитами каюты находится вторая аккумуляторная батарея. Не повредится ли она? Я успокаиваю себя, что шеф рядом — он позаботится обо всем. Вода снова выплескивается — на этот раз прямо на мой живот. Черт! Глухой звон, проклятия, цепочка снова встает: на этот раз, по всей видимости, ведро стукнулось о край люка, ведущего на камбуз. Может, мне только кажется? Или лодка действительно наклонилась на несколько градусов ближе к горизонтальному положению? Теперь на посту управления воды по щиколотку. Который сейчас час? Наверно, уже больше четырех часов утра. Как плохо, что я лишился часов. Конечно, кожаный браслет жалеть не стоит — клееный, не прошитый. Современное дерьмо. Но сами часы были хорошие. Они отходили у меня десять лет без единой починки. — Осторожно! — рявкает Зейтлер. Проклятие, надо быть аккуратнее. Мне больше нет надобности сгибать руку. Если Зейтлер правильно подает ведро, я могу ощутимо сберечь свою силу. Правда, ему приходится нелегко: надо подавать ведро через люк, и ему приходится делать это обеими руками. Я же справляюсь одной правой. Я даже перестал замечать, как она сама протягивается и, ухватив ведро, позволяет ему пролететь подобно акробатической трапеции сквозь проем люка, чтобы его подхватили с другой стороны. — Когда начнет светать? — спрашивает Старик у штурмана. Крихбаум проводит большим пальцем по своим таблицам: — Светать начнет в 07.30. Значит, осталось очень мало времени! Уже может быть позже, чем четыре часа. Если мы вскоре не предпримем нашу попытку, ни о каком всплытии днем не может быть и речи — придется ждать до самого вечера. Это значит у противника наверху будет много прекрасных солнечных часов, которые он может провести, забавляясь с нами. — Стой, — шепотом передается по цепочке от одного к другому. — Перерыв — перерыв — перерыв. Если Старик собирается рвануть к берегу — при условии, что попытка всплыть будет удачной — то ему будет необходимо прикрытие темноты. Мы ведь даже не добрались до самого узкого места пролива. До берега нам отсюда неблизко, так что если у нас все получится, то времени у нас будет еще меньше. Хватит ли сохранившегося в уцелевших батареях заряда, чтобы вращать наши электромоторы? И что толку латать оба аккумулятора, если накрылись подшипники винтовых валов? Опасения шефа — не пустой звук. Боже, взгляни на этих людей! Позеленевшие лица, пожелтевшие лица, воспаленные, с красной окаемкой глаза в зеленовато-черных глазницах. Рты, распахнутые от нехватки воздуха, похожи на черные дыры. Шеф возвращается, чтобы доложить, что моторы целы. Тем не менее, он хочет, чтобы из главного машинного отсека вычерпали еще больше воды. — Хорошо, — отвечает командир как ни в чем не бывало. — Продолжайте! Стоит мне снова потянуться за ведром, как я понимаю, насколько устали мои мышцы. Я едва преодолеваю боль, чтобы возобновить правильные качающиеся движения. Тяжело дышащие легкие, раздувающиеся в надежде ухватить хоть сколько-нибудь воздуха. Его почти не осталось внутри лодки. Но в одном можно не сомневаться: мы определенно возвращаемся на ровный киль. Командир заглядывает в люк. — Все в порядке? — спрашивает он у кормового отсека. — Jawohl, господин каплей! Я готов свалиться на этом самом месте, прямо в грязную жижу, растекшуюся повсюду на пайолах — мне уже все равно. Я считаю ведра. Когда я досчитываю до пятидесяти, с кормы поступает команда: «Прекратить вычерпывание!» Слава богу! Я принимаю еще четыре или пять ведер от Зейтлера, но пустые больше не возвращаются от помощника по посту управления: они передаются вперед, к носу. Теперь надо снять с себя мокрую одежду. В унтер-офицерской каюте воцаряется хаос, потому что всем надо переодеться в сухое. Я хватаю свой свитер, мне даже удается найти на койке свои кожаные штаны. Невероятно! Сухие вещи! А теперь влезем в сапоги. Локоть Френссена врезается меж моих ребер, в то время, как Пилигрим прыгает на моей правой ступне, но в конце концов я исхитряюсь обуть их. Я шлепаю через центральный пост, проталкиваясь среди окружающих, словно уличный шпаненок через городскую толпу. Только в кают-компании я наконец-то могу протянуть ноги. Потом я слышу «кислород». Из уст в уста по лодке разносится команда: — Приготовить картриджи с углекислым калием! Всем свободным от вахты разобраться по койкам! Второй вахтенный офицер испуганно смотрит на меня. Еще одно сообщение передается от одного к другому: — Следите друг за другом. Смотрите, чтобы ни у кого во сне трубка не выпала изо рта. — Давненько не доводилось пользоваться этой штуковиной, — доносится бормотание боцмана из-за соседней переборки. Картриджи с поташем. Вот и ответ на вопрос — значит, мы тут застряли надолго. Этим утром нам не видать розовеющего восхода. Второй вахтенный не произносит ни слова. Он даже не моргнул глазом, хотя, как мне кажется, ему не очень-то нравятся полученные приказания. По его часам я вижу, что уже наступило пять. Я плетусь обратно на корму, хлюпая по воде на палубе центрального поста, замечая по пути окаменевшие лица команды. Использование поташевых картриджей означает, что мы можем не рассчитывать подняться на поверхность в течение нескольких следующих часов. Что также равнозначно приказу: «Ждем темноты!». Еще целый день проторчать на дне. Боже всемогущий! У мотористов будет полно времени, чтобы восстановить свое хозяйство. Теперь можно не спешить. Трясущимися руками я шарю в изголовье своей кровати, пока не нащупываю свой картридж с углекислым калием, прямоугольную металлическую коробку в два раза больше, чем ящик с сигарами. Прочие обитатели унтер-офицерской каюты уже заняты делом, навинчивая мундштуки на трубки и сжимая зубами резиновый наконечник — шноркель. Единственный, кто не преуспел в этом занятии — Зейтлер. Он ругается на чем свет стоит: — Сраная штуковина! Я уже достаточно наебался и без нее! Черные трубки уже свисают изо ртов у Пилигрима и Клейншмидта. Я надеваю на нос зажим, заметив при этом, как у меня дрожат руки. Я осторожно делаю первый глоток воздуха через картридж. Никогда не делал такого прежде. Я беспокоюсь, как у меня получится. При выдохе клапан мундштука дребезжит: этого не должно быть. Или я слишком сильно вдохнул? Ладно, попробую помедленнее, поспокойнее. Воздух, прошедший через этот хобот, имеет неприятный привкус резины. Надеюсь, он когда-нибудь выветрится. Коробка тяжелая. Она висит у меня на животе, словно лоток уличного разносчика. В ней не меньше килограмма веса. Предполагается, что ее содержимое будет поглощать углекислый газ, который мы выдыхаем, или хотя бы такую его часть, чтобы во вдыхаемом нами воздухе его было бы не больше четырех процентов. Большее содержание опасно. Мы рискуем задохнуться воздухом, который сами же и выдыхаем. «Где химические проблемы, там и психологические», — мнение шефа. Насколько же оно верно! На сколько нам в действительности хватит кислорода? VII-C предположительно может оставаться под водой трое суток. Значит, в цистернах кислорода должно хватить на три раза по двадцать четыре часа — не стоит забывать про милосердное продление нашего существования, заключенное в стальных баллонах индивидуальных спасательных комплектов. Если бы Симона увидела меня сейчас, с трубкой во рту и коробкой с поташем на животе… Я разглядываю Зейтлера, воспринимая его как свое зеркальное отражение: мокрые спутанные волосы, крупные капли пота на лбу, огромные, беспокойно взирающие глаза с лихорадочным блеском, с фиолетово-черными кругами внизу, нос наглухо сдавлен зажимом. Под ним из всклокоченной бороденки высовывается черный резиновый хобот — жуткая карнавальная маска. Эти бороды уже обрыдли! Как давно мы вышли в море? Попробуем сосчитать: не то семь, не то восемь недель? Или девять? А может десять? Мне снова является Симона. Я почему-то вижу ее словно на киноэкране, улыбающуюся, жестикулирующую, спускающую с плеч бретельки. Я моргаю — и она исчезает. Брошу последний взгляд на пост управления, говорю я себе, и старательно лезу в люк. Чертов торгашеский лоток! Теперь я вижу облик Симоны, спроецированный прямо на трубопроводы, валы и манометры. Я вижу хитросплетение труб и штурвалов, перекрывающих клапаны, а за ними — Симону: груди, бедра, пушок лона, ее влажные, приоткрытые губы. Она перекатывается на живот, задрав ноги в воздух, дотягивается руками до лодыжек и делает «лебедя». [109] Полоски тени от жалюзи скользят взад-вперед по ее телу, раскачивающемуся полосатым лебедем. Я закрываю глаза. Вдруг прямо перед моим носом, словно при двойном увеличении, появляется лицо с тянущимся изо рта хоботом. Я подскакиваю от неожиданности: это второй вахтенный офицер. Он уставился на меня. Кажется, он хочет что-то сказать мне. Неуклюже выдергивает резиновый наконечник изо рта, из которого свешивается слюна. — Воздержитесь от использования пистолетов. Опасность взрыва! — гнусит он в нос, подняв брови. Разумеется! Водород от аккумуляторных батарей. Он снова заглатывает свое успокоительное средство и подмигивает мне левым глазом, прежде чем усесться на свою койку. Я даже не могу ответить ему: «Очень смешно, идиот!» Двигаясь нетвердыми шагами, словно пьяный, я нащупываю свою дорогу вдоль шкафчиков, дотрагиваюсь до занавески Стариковского закутка, затем снова ощущаю облицованные стены. Больше не надо изгибаться подобно акробату, чтобы попасть в кают-компанию. Пайолы вновь уложили на свои места. Похоже, аккумуляторную батарею еще рано списывать со счетов. Возможно, еще получится выжать оставшийся в ее банках заряд, которого хватит для работы на короткое время, пускай даже не на полную мощность. Горит свет. Если мы оставим включенной лишь эту лампочку, может, она будет светиться вечно. Электрическая лампочка в сорок ватт за целую неделю изведет меньше энергии, нежели потребуется для одного-единственного оборота винтов. Вечный свет на трехсотметровой глубине! Кто-то уже более-менее прибрался здесь. Фотографии, пусть даже и без стекол, снова водружены на стены. Даже книги возвращены на полки, даже в каком-то подобии порядка. Первый вахтенный офицер, должно быть, лежит на своей койке. Во всяком случае его штора задернута. Второй вахтенный сидит в левом углу шефской койки, его глаза крепко закрыты. Лучше бы он лег как следует вместо того, чтобы свалиться мокрым мешком. Он так плотно забился в свой угол, что кажется, будто он вовсе не собирается покидать его. Никогда прежде здесь не было такого спокойствия. Никакого движения, никаких сменяющихся вахт. Фотографии и книги. Привычный свет лампы, красивая деревянная обшивка с прожилками, черный кожаный диван. Ни тебе труб, ни белой корабельной краски, ни единого квадратного сантиметра поврежденного корпуса. Если еще повесить на лампу зеленый шелковый абажур с бахромой из стекляруса, то был бы прямо дом родной. Букет цветов на столе — я согласился бы и на искусственные — и скатерть с бахромой, и получилась бы точь-в-точь гостиная честного бюргерского дома. Конечно же, над кожаным диваном должна была бы висеть либо деревянная доска с выжженной надписью, либо вышитый крестиком девиз «Хоть и дешевая вещь, зато моя». Надо признать, что второй вахтенный несколько портит идиллическую картину. Точнее говоря, его дыхательная трубка. В нашей гостиной никакие маскарады непозволительны! Какая тишина внутри лодки! Словно на борту нет никого из всей команды, словно мы вдвоем — второй вахтенный и я — единственные, кто остались в этих четырех стенах. Второй вахтенный свесил голову на грудь. Ему вполне успешно удалось уйти от забот окружающего мира. Никакие проблемы не волнуют нашего маленького офицера, нашего садового гнома. Как же ему удалось именно сейчас отключиться от его бед и тревог? Или он покорился своей судьбе подобно большинству людей? Или для него особо сильнодействующим снотворным стала неколебимая вера в Старика? Слепая убежденность в способностях шефа, в мастерстве ремонтной команды? Или это просто дисциплина? Приказано спать — он и спит? Он периодически всхрапывает или сглатывает свою слюну: не просыпаясь, втягивает ее в себя с хлюпающим звуком, словно поросенок, пристроившийся к материнской титьке. Я уже тоже готов отрубиться. Случается, что я проваливаюсь в дремоту на несколько минут, чтобы потом заставить себя очнуться. Сейчас уже, верно, позже шести часов. Теперь второй вахтенный похож на уставшего пожарника. Я должен продолжать двигаться, а не просто просиживать здесь свою задницу. Надо постараться сконцентрироваться на том, что происходит внутри лодки в этот самый момент. Приглядеться к мелочам. Сфокусировать внимание на чем-нибудь. Только не делать ничего такого, ради чего пришлось бы шевелиться. Например, я могу уставиться на блестящие резцы второго вахтенного. Затем остановить свой взгляд на мочке его уха: хорошо развитой, более правильной формы, нежели у первого вахтенного офицера. Я наблюдаю за вторым вахтенным с научной скрупулезностью, мысленно разделив его череп на несколько секций. Пристально рассматриваю его ресницы, брови, губы. Я пытаюсь упорядочить свои мысли. Но эти попытки сродни потугам запустить неисправный мотор: он чихает пару раз и снова умирает. Сколько часов мы уже пролежали здесь, на дне? Когда мы затонули, было где-то около полуночи — по корабельному времени, во всяком случае. Но это время не соответствует часовому поясу нашего нынешнего местонахождения, к тому же его надо изменить на час: здесь, на борту, мы живем по германскому летнему времени. Должен я вычесть этот час или прибавить его? Я не могу решить. Не в состоянии справиться даже с такой простой задачей. Я окончательно сбился с толку. По корабельному времени по меньшей мере должно быть 07.00. Как бы то ни было, у нас нет никакой возможности попытаться всплыть в начинающем сереть рассвете. Нам придется подождать пока там, наверху, вновь не сгустится темнота. Должно быть, английские коки уже давно на ногах, поджаривают неимоверное количество яичницы и бекона — ежедневный завтрак на их флоте. Голоден? Ради бога, только не думать об еде! Старик предположил во всеуслышание, что мы попробуем всплыть перед рассветом лишь затем, чтобы у нас не опускались руки. Было очень предусмотрительно с его стороны не давать излишних обещаний на этот счет. Показной оптимизм? Ерунда! Он затеял это с одной целью — чтобы люди продолжали работать. Неужели нам предстоит провести здесь целый день? Может статься, даже больше, и все оставшееся время — с постоянно торчащей изо рта трубкой. Боже мой! Сквозь сон я слышу, как откашливается второй вахтенный офицер. Я с трудом прихожу в сознание, поднимаюсь на поверхность реальности из глубин сна и тяжело моргаю спросонья. Тру глаза согнутыми указательными пальцами. Голова тяжелая, словно череп наполнен свинцом. Боль внутри, за надбровными дугами, и чем дальше к затылку, тем она становится сильнее. Животное с хоботом, расположившееся в противоположном углу каюты — все тот же второй вахтенный. Хотел бы я знать, который сейчас час. Должно быть, уже полдень. У меня были хорошие часы. Швейцарские. Семьдесят пять камней. Уже два раза терял их, но всегда находил — всякий раз просто чудом. Куда они могли завалиться теперь? А вокруг — такой покой! Вспомогательные моторы не гудят. Все та же мертвая тишина. Поташевый картридж лежит у меня на животе, словно огромная, несуразная грелка. Время от времени через каюту проходят люди с руками, по локоть испачканными маслом. На корме по-прежнему что-то еще не в порядке? Неужели наше положение нисколько не улучшилось за время моего сна? Появилась новая надежда? Спросить не у кого. Повсюду — сплошная секретность. А откуда я узнал, что компас снова исправен — целиком и полностью? Или я расслышал что-то сквозь дремоту. Рули глубины восстановлены лишь частично и двигаются тяжело. Но это было известно еще до того, как я провалился в сон. Что с водой? У шефа был план, как справиться с ней. Не отказался ли он от него? Не надо было засыпать: я утратил понимание всего происходящего вокруг, даже запутался во времени. В какой-то момент я слышу, что командир говорит: — Мы всплывем, как только стемнеет. Но сколько времени осталось до этого момента? Какая досада, что мои часы пропали. Я начинаю искать их и обнаруживаю, что наша соломенная собачка тоже исчезла. Она больше не висит под потолком. Под столом ее тоже нет. Я соскальзываю с койки, ползу по резиновым сапогам и консервным банкам, шарю рукой в темноте. Черт, осколок! Подушка шефа. Затем нащупываю полотенца для рук и кожаные перчатки, но не собачку. Какой бы потрепанной она ни была, она — наш талисман: она не могла пропасть ни с того, ни с сего. Я уже собираюсь опять сесть на койку, когда обращаю внимание на второго вахтенного офицера. Его левая рука обнимает нашу собачку: он сжимает ее так, как ребенок сжимает любимую игрушку, и он крепко спит. Мимо, осторожно ступая, проходит еще один человек, держа в промасленных руках тяжелый инструмент. Мне стыдно, что я бездельничаю. Единственное, что меня успокаивает, так это то, что весь матросский состав во главе со вторым вахтенным офицером тоже ничего не делают. Был дан приказ спокойно лежать и спать. На самом деле, нам досталась более трудная задача: сидеть, лежать, уставившись в пространство и бредя. Как надоело дышать через эту треклятую трубку. В моем рту скопилось слишком много слюны. До этого мои десны были сухие, словно кожа, а теперь такое перепроизводство. Слюнные железы просто не предназначены для такого обильного слюноотделения. Лишь две лодки из трех возвращаются после первого похода. Такой уж расклад в наше время: каждая третья лодка уничтожается практически сразу же. Если посмотреть с этой точки зрения, то можно считать, что UA просто повезло. Она нанесла врагу такой урон, какой только возможен. Она очень сильно обескровила Томми, как у них принято элегантно выражаться. А теперь для Томми пришел черед отыграться. Еще одна из этих глупейших метафор: «отыграться», «обескровить противника». Некоторые из лежащих на койках уже выглядят так, словно умерли во сне: покойные, умиротворенные, с дыхательными трубками во рту. Что касается лежащих на спине, то им для полного сходства осталось только руки сложить на груди. Приходится продолжать беседу с самим собой. Всему наступает свой черед — даже такому тяжкому испытанию, которому мы подвергаемся сейчас. «Я ввергну тебя в нищету», — сказал Господь. — «И я порву твою задницу до самых шейных позвонков, и твой вой и скрежет зубовный не облегчат твою участь». Ну вот опять: ужас снова поднимается между моих лопаток, вползает в горло, распирает грудную клетку, постепенно заполняя собой все мое тело. Даже мой член. У повешенных часто наблюдается эрекция. Или она случается у них по другой причине? Командир «Бисмарка» [110] все еще думал о фюрере, когда настал его смертный час. Он даже облек свои мысли в слова и передал их радиограммой: «…до последнего снаряда …преданные до самой смерти» или другие высокопарные слова в том же духе. Такой человек пришелся бы как раз по сердцу нашему первому вахтенному офицеру. Мы здесь, внизу, находимся не в самом лучшей ситуации, чтобы заниматься подобной ерундой. Конечно, мы можем сочинить возвышенные речи, но мы не сможем передать их. Фюреру придется как-нибудь обойтись без прощальных слов с подлодки UA. Здесь даже недостаточно воздуха, чтобы спеть национальный гимн. Добрый старый Марфелс — он уже прошел через это. Было ошибкой с его стороны просить назначение на «Бисмарк». Смешно. Марфелс, коллекционировавший значки, которому так не хватало боевой медали, что он сделал шаг вперед и вызвался добровольцем. Теперь его молодая вдова — счастливая обладательница железных побрякушек, оставшихся после него. Что там было после того, как они получили торпеду в рулевой механизм и могли лишь ходить кругами на одном месте? Из Бреста были вызваны спасательные суда «Кастор» и «Поллукс», но к тому времени все, что осталось от «Бисмарка», превратилось в груду металлолома и перемолотого мяса. Dulce et decorum est pro patria… [111] — идиотизм! Я пытаюсь укрыться от своих кошмаров в воспоминаниях о Симоне. Я повторяю про себя ее имя… один раз, два, снова и снова. Но на этот раз заклинание не действует. Неожиданно вместо Симоны является Шарлотта. Ее груди, похожие на тыквы. Как они качались взад-вперед, когда она стояла на коленях, опершись на руки. Вот из глубин памяти всплывают другие видения. Инга в Берлине. Помощница в штабном отделе кадров. Комната, отведенная мне комендантом вокзала. Комната в берлинском доме или, точнее говоря, целый зал. Не зажигай свет: здесь нет светомаскировочных штор. Я дотрагиваюсь до нее. Разведя бедра, она принимает меня в себя. «Ради бога, не останавливайся! Продолжай! Не останавливайся! Вот так!» Бригитта с ее страстью к тюрбанам. «J'aime Rambran… parce qu'll a son style!» [112] Я не сразу сообразил, что она имеет ввиду Рембрандта. И девчушка из Магдебурга с немытой шеей и веснушками на носу! Наполовину заполненная пепельница, в которой валяется использованный презерватив. Блядская стервозность этих шлюшек школьного возраста! Удовлетворенное желание проходит, и тут же начинаются жалобы: «Что на этот раз не так? Думаешь, я буду ждать до тех пор, пока мой жар не превратится в лед? Попробуй расслабиться!» И сразу вслед за этим: «Помедленнее — что ты делаешь — хочешь, чтобы у меня голова отвалилась?» Карусель продолжает кружиться передо мной, и я вижу, как мимо меня проплывает волонтерка с огромными висящими грудями. На вопрос, почему она свободно отдается совершенно задаром, бесплатно, она ответила, что «поддерживает честь мундира». С ней можно было проделывать все, что только угодно, но никакие обычные приемы не могли заставить ее кончить. Ей была нужна гимнастика — принимаешь упор лежа, опираясь на руки и на носки, и бодро демонстрируешь, как сексуально ты умеешь отжиматься на ней. Я четко вижу оконное стекло с «морозным» узором, самое нижнее из трех в покрашенной белой краской двери. За ним маячит призрачное лицо: изгнанный муж на четвереньках, подобно страусу уверенный в собственной невидимости. «Взгляни на него — ну посмотри же на него! Герр Подглядывающий собственной персоной!» А теперь передо мной крутится сказочная прялка: колени согнуты, сидит на корточках верхом на мне, болтая так, словно внизу под ней вовсе ничего не происходит. Она не хочет, чтобы я шевелился. Играет в пятилетнего ребенка и рассказывает мне сказки. Где же я встретил ее? Две обнаженные шлюхи в комнате задрипанного парижского отеля. Я не хочу видеть их. Уходите прочь! Я пытаюсь сконцентрироваться на Симоне, но не могу вызвать ее в своих видениях. Вместо нее я вижу, как одна из двух проституток подмывается, сидя на биде прямо под электрической лампочкой без плафона. У нее бледная, обвисшая кожа. Другая не лучше. Она не стала снимать с себя ни чулки, ни грязный пояс с резинками. Болтая, отвернувшись в сторону, она дотягивается до потрепанной сумки для покупок и почти с жалостью достает оттуда маленького, уже освежеванного кролика. Мокрые обрывки газет приклеились к нему серыми пятнами. Голова наполовину отрублена. Темно-красные капли крови обозначают след, оставленный топором. Та шлюха, что сидит на биде лицом к стене, плещется, запустив себе обе руки между ног, взвизгивает всякий раз, как выворачивает голову назад, в сторону синевато-белой тушки кролика, которую ей протягивает подруга. Она так рада этому трофею, что просто заходится от смеха, плюясь при этом слюной. У той, что держит в руках кролика, рыжие волосы на лобке. И рядом с ее порослью, на бедре прилип обрывок проклятой газеты, в которую был завернут кролик, величиной с ладонь. Ее живот трясется от смеха, а висящие груди колышутся в унисон. Сейчас мне тошно почти так же, как и тогда. Если мы вовсе не будем шевелиться, потребление кислорода должно практически прекратиться. Лежа, вытянувшись без движения, даже не моргая веками, мы сможем растянуть свои запасы намного дольше, нежели их хватило бы в среднем. Конечно же, кислород требуется для движения самих легких. Итак — дышим едва-едва, вдыхая не больше, чем требуется телу для поддержания его жизненных функций. Но тот кислород, который мы сберегаем, лежа без движения, нужен людям, которые в кормовом отсеке бьются до изнеможения над поврежденными двигателями. Они используют наши запасы. Высасывают кислород прямо из наших ртов. Периодически с кормы доносится глухой лязг. Каждый раз я вздрагиваю: в воде звук усиливается в пять раз. Конечно же, они делают все возможное, чтобы избежать шума. Но не могут же они вовсе беззвучно работать своими тяжеленными инструментами. Из своего инспекционного обхода возвращается первый вахтенный офицер. Время от времени он должен проверять, чтобы ни у кого во сне не выпала изо рта дыхательная трубка. Его светлые волосы, мокрые от пота, прилипли ко лбу. Из всех черт его лица первым делом обращаешь внимание на скулы. Запавшие глаза скрыты в тени. Я уже давно не видел шефа. Не хотел бы я быть на его месте — слишком много ответственности для одного человека. Будем надеяться, что она ему по плечу. Бесшумно ступая, появляется Старик. Он не доходит двух метров до стола, как с кормы доносится очередной лязг. Его лицо, словно при острой боли, искажается гримасой. У него нет поташевого картриджа. — Ну, как дела? — спрашивает он, будто не знает, что я не могу ответить ему с мундштуком во рту. Вместо ответа я слегка приподнимаю плечи, а затем, расслабив их, даю им упасть. Старик быстро заглядывает в носовой отсек, затем опять исчезает. Я едва не теряю сознание от усталости, но заснуть просто невозможно. Образы, словно имена на визитных карточках, плавают вокруг меня. Дама, торговавшая сетками для волос: надменная тетушка Белла, исповедовавшая научное христианство, целительница, искупавшаяся во всех святых водах, известных человечеству. Ее торговля был поставлена на широкую ногу. Сеточки для волос поступали огромными тюками из Гонконга. Счет шел на сотни. У тетушки Беллы были заготовлены изящные конверты с прозрачными окошечками и рельефным текстом, она сидела вместе с тремя конторскими работницами, они все распутывали эти сетки и раскладывали по лиловым конвертикам — что сразу в пятьдесят раз увеличивало их стоимость по сравнению с моментом до «конвертации». У нее в штате было не меньше дюжины торговых агентов. Позже я узнал, что такой же бизнес она делала на презервативах — но это уже глубокой ночью. Я представляю ее чопорно сидящей перед горой бледно-розовых презервативов, похожих на груду овечьих потрохов, разбирая их ловкими пальцами и раскладывая их по маленьким конвертикам. Фамилия тетушки Беллы была Фабер — Белла Фабер. Ее сын, Куртхен, был похож на тридцатилетнего хомяка. Он руководил отделом продаж. Его основными клиентами были парикмахеры. Тем временем дядя Эрих, муж тетушки Беллы, установил автоматические торговые машины в уборных дешевых пивных. «Три штуки за одну рейхсмарку». Загружая в автоматы товар, дяде Эриху приходилось выпивать с владельцем каждого близлежащего бара. Потом снова в седло велосипеда, с одной стороны — потрепанная переметная сумка для денег, с другой — для контрацептивов, по прибытии на новое место — снова спешиться, пропустить стаканчик, забрать выручку, доложить презервативы, опрокинуть еще по одной. Он не мог долго выдержать в таком темпе, добрый старый дядюшка Эрих с серебряными велосипедными зажимами на брючинах. Он никогда не снимал их, даже в доме. Однажды он свалился со своего велосипеда между по дороге от одного автомата к другому и испустил дух. Полицейские привезли его на тележке. Наверное, они были потрясены количеством монет и презервативов, обнаруженных в его сумках. Тут я замечаю, что изо рта второго вахтенного выпал мундштук. Давно ли он дышит без него? Или я совсем отключился на какое-то время? Я трясу его за плечо, но он лишь ворчит в ответ. Мне приходится стукнуть его как следует, чтобы он вздрогнул и с ужасом взглянул на меня, словно узрев перед собой кошмарное видение. Проходит несколько секунд, прежде чем он соображает, что происходит, нащупывает свою трубку и присасывается к ней. Затем он снова впадает в спячку. Мне не дано понять, как ему это удается. Если бы он просто притворялся — но нет, он действительно перестает существовать для окружающего мира. Недостает только храпа. Я не могу оторвать взгляд от его бледного, по-детски безмятежного лица. Я завидую ему? Или мне досадно, что я не могу пообщаться с ним ни жестом, ни взглядом? Я не могу дольше оставаться здесь. Мое тело заснет, когда сочтет это нужным. Встаю и отправляюсь на пост управления. В радиорубке продолжаются восстановительные работы. Оба помощника трудятся при свете мощной лампы, которую они принесли с собой, чтобы ввернуть в патрон, и никто из них не дышит через шноркель. Похоже, им не удается оживить радиопередатчик. Чтобы справиться с этой задачей, нужен по меньшей мере часовых дел мастер. Может, не хватает запчастей. — Имеющимися средствами исправить нельзя, — слышу я рапорт Херманна. Одно и то же: «Не имеющимися средствами…». Можно подумать, у них есть, из чего выбирать. Аварийная лампочка излучает отвратительный свет, который едва проникает сквозь плотный воздух. Он даже не достигает стен, которые скрываются во мраке. Три или четыре темные фигуры, согнувшиеся словно минеры в конце туннеля, работают у носовой переборки. Опираясь вытянутыми руками на штурманский столик, Старик уставился в карту. Двигатели разобрали, и теперь их части беспорядочно разложены по затемненному помещению. Даже распределители впуска и выпуска воды загромождены не принадлежащими им деталями. Похоже на детали основной трюмной помпы. Позади них лучик карманного фонарика скачет по арматуре и клапанам. Во мраке мне виден лишь бледный глаз манометра. Стрелка застыла на трехстах метрах. Я смотрю на нее, словно не веря своим глазам. Ни одна лодка не опускалась прежде на такую глубину. Становится все холоднее и холоднее. Само собой, наши тела не излучают много тепла, а про отопление и думать не приходится. Интересно, какова температура за бортом? Гипсовый алтарь: Гибралтар — гипсовый алтарь. Наконец-то, слава богу, появляется шеф. Он легко двигается со своей обычной гибкостью. Не потому ли, что он добился каких-то успехов? Старик поворачивается к нему, и раздаются сплошные «хмм» и «ага». Как я ни стараюсь, уловил лишь, что пробоины заделаны. Старик ничем не выказывает удовлетворения услышанным. — В любом случае мы не сможем всплыть до наступления темноты. С этими словами я могу лишь молча согласиться. Хочется лишь встрять в их разговор с вопросом: «А после темноты?» Я опасаюсь, что они делают ставку скорее на свои надежды, нежели на реалии. Вне всяких сомнений, матрос, проходящий через пост управления со стороны кормы, услышал слова Старика. Я не удивлюсь, что Старик вставил в предложение слово «всплыть» именно для его ушей, чтобы, добравшись до носового отсека, он сообщил остальным: «Старик только что говорил что-то о всплытии». Я никак не пойму, из скольких частей актерской игры и скольких частей настоящей убежденности складывается уверенность Старика. Как бы то ни было, когда он полагает, что никто не смотрит на него, он выглядит состарившимся на несколько лет: множество морщин, лицевые мускулы ослабевают, он наполовину прикрывает покрасневшие, опухшие глаза. В такие моменты весь его облик говорит о поражении. Но теперь, выпрямив спину, сложив руки на груди и слегка запрокинув голову, он вполне может позировать скульптору. Я даже не уверен, дышит ли он сейчас. Наверно, не очень хорошо соображая, что делаю, я, кажется, сел в проеме носового люка. Внезапно надо мной склоняется лицо Старика. Что он сказал? Должно быть, в тот момент, как я вставал на ноги, у меня был совершенно растерянный вид, потому что он успокаивает меня: — Ну, ну, вот так! Затем кивком головы он приглашает меня сопроводить его на корму: — Нам надо показаться людям и там тоже. Я выковыриваю пальцами резиновый мундштук изо рта, проглатываю слюну, делаю глоток воздуха и молча следую за Стариком. Тут только я впервые замечаю, что кто-то сидит на столе с картами: Турбо. Его голова так низко свесилась на грудь, что можно подумать, его шейные позвонки сломаны. Кто-то приближается к нам: помощник по посту управления Айзенберг. Он пошатывается, словно пьяный. В левой руке у него длинные металлические прутья и электрический кабель, а в правой — большой разводной ключ, который он подает кому-то, скрючившемуся на полу. Старик останавливается на обезлюдевшем посту операторов рулей глубины и обозревает гнетущую картину. Помощник по посту управления пока что не замечает нас. Но вдруг, заслышав плеск от моих сапог, он оборачивается и расправляет плечи, пытаясь стоять ровно, открывает рот и тут же его захлопывает. — Ну, Айзенберг? — говорит Старик. Помощник сглатывает слюну, но ничего не отвечает. Старик, повернувшись боком, делает к нему один шаг и кладет правую руку ему на плечо — всего на мгновение, но Вилли Оловянные Уши просто расцветает от одного этого прикосновения. Он даже оказывается способен на благодарную ухмылку. Старик два или три раза быстро кивает головой и затем тяжелой поступью идет дальше. Я знаю, что за нашими спинами помощник по посту управления переглядывается с другими моряками. Старик! Он всегда выбирался из всех передряг… В унтер-офицерском помещении пайолы все еще подняты. Значит, они еще возятся со второй аккумуляторной батареей либо повторно осматривают ее. Снизу, словно призрак из сценического люка, высовывается испачканная маслом физиономия, по которой струится пот. По окладистой бороде я прихожу к заключению, что это Пилигрим, помощник электромоториста. И снова разыгрывается пантомима: в течение двух-трех секунд Старик и Пилигрим обмениваются взглядами, затем Пилигрим улыбается во всю ширь своего чумазого лица. Старик снисходит до вопросительного хмыканья, затем кивает — и Пилигрим с готовностью кивает в ответ: он тоже успокоился. Дальше к корме продвинуться непросто. Верткий Пилигрим пытается высунуть откуда-то снизу часть пайолы, чтобы нам было, куда наступить. — Не утруждайте себя, — говорит Старик. Не хуже заправского альпиниста он, прижавшись животом к ограждению коек, приставными шагами пробирается по узкому карнизу на корму. Я принимаю предложенную Пилигримом помощь. Дверь на камбуз распахнута. На самом камбузе наведен порядок. — Отлично, — мурлычет Старик. — Именно этого я и ждал. Следующая дверь, ведущая в машинный отсек, тоже распахнута настежь. Обычно, когда дизели работают, втягивая в себя воздух, приходится напрягать все силы, чтобы, преодолев фактически вакуум, образующийся в машинном отсеке, открыть эту дверь. Но сейчас сердце лодки не бьется. Переносные лампы излучают слабый свет. Наши глаза быстро привыкают к нему. Боже мой, что за зрелище! Дощатый настил убран, блестящие пайолы — тоже. Впервые я понимаю, каковы истинные размеры дизелей. Меж их оснований я вижу нагромождение тяжелых деталей: масляных поддонов, всевозможных инструментов, шатунных вкладышей. Сейчас помещение больше смахивает даже не на слесарную мастерскую, а на пещеру каннибалов. Отовсюду капает черное машинное масло — истекающая кровь двигателей. На всех плоских поверхностях натекли отталкивающе выглядящие лужицы масла. Вокруг валяются кучи ветоши. Повсюду рваные лохмотья, грязные фильтры, гнутые куски проволоки, асбестовые прокладки, заляпанные промасленными пальцами, грязные от смазки винты и гайки. Слышны перешептывающиеся голоса, глухое клацанье инструментов. Йоганн перешептывается со Стариком, не прекращая орудовать здоровенным гаечным ключом. Я понятия не имел, что у нас на борту есть такой инструментарий. Движения Йоганна размерены и точны: ни одной нервной ошибки, ни срывающихся захватов. — Расклиненные бимсы надежно держат течь! Слово «бимсы» снова вызывает у меня недоумение. Дерево внутри этого царства стали? Бимсы — деревянные распорки — это морской термин. Какие еще бимсы могут здесь оказаться? И тут я вспоминаю: квадратные бревна — пятнадцать на пятнадцать. Намертво закрепленные подбитыми клиньями, в точности как подпорки в горняцких шахтах. Крохотная доля плотницких изделий среди окружающей стали и железа. Где же эти бревна хранились? Прежде я ни разу не замечал бревен на борту. Как, во имя всего святого, Йоганн умудряется сохранять такое спокойствие. Может, он просто забыл, что над нашими головами — триста метров воды, и что кислород скоро кончится? Старик заглядывает то туда, то сюда. Он становится на колени, чтобы нагнуться к людям, работающим под палубой в позах йогов. Он едва ли произносит хоть слово, негромко хмыкает себе под нос, а затем, привычно растягивая слова, вопрошает: «Ну-у-у?» Но из тесных каверн чумазые, промасленные лица взирают на него, словно на волшебника. Их вера в его способность вытащить нас отсюда воистину безгранична. У ближней к корме стороны правого дизеля лампа выхватывает из темноты не то две, не то три фигуры, скрючившихся в узком проходе над основанием двигателя: они нарезают большие прокладки. — Ну, как в целом обстоят дела? — спрашивает Старик негромким, но задушевным голосом, словно интересуется здоровьем их домашних. Он стоит, опершись на один локоть. Сквозь зазор между его рукой и туловищем я вижу шефа: — …множество зубцов сломано, — доносится его шепот. — …не можем понять, где неполадка! Свет одной из ламп придает его лицу неестественно рельефный облик. От неимоверной усталости под глазами, горящими лихорадочным огнем, залегли зеленые полукружья. Черты лица углубились. Он выглядит постаревшим на десять лет. Я не вижу его туловище, только подсвеченное лицо. Я вздрагиваю, когда эта бородатая голова Иоанна Крестителя [113] начинает вещать: — Система водяного охлаждения тоже искорежена. Непростая работенка — пропаять — правый дизель — господин каплей — похоже — полностью вышла из строя — подручным материалом не обойтись — иначе она закипит — подшипники карданного вала — разболтаны… Насколько я понимаю, существуют одна или несколько неисправностей, которые могут быть исправлены только при помощи молота. Оба приходят к выводу, что любые работы, связанные с сильными ударами, исключены. Снова звучит голос снизу: — Слава богу — она почти исправна — чертова трещина, и не углядишь — сюда бы часовщика с микроскопом… — Вгоните туда все, что есть — и порядок! — велит Старик. Потом он поворачивается ко мне, будто бы для того, чтобы сказать мне что-то по секрету, но произносит свою реплику громким сценическим шепотом [114] : — Хорошо, что у нас на борту — команда настоящих специалистов! Аварийное состояние электромоторного отделения ужасает не меньше, чем дизельного: сейчас это уже не стерильное, блещущее чистотой помещение, в котором все детали моторов скрыты за стальными оболочками. Сейчас все покровы сорваны, пайолы подняты, обнаженные внутренности выставлены напоказ. Здесь тоже повсюду валяются промасленная ветошь, деревяшки, инструменты. Клинья, провода, лампы-»переноски», проволочная сетка. И здесь внизу еще осталась вода. В этом есть что-то непристойное, что-то отдаленно напоминающее изнасилование. Помощник электромоториста Радемахер лежит на животе, вены на его шее вздулись от натуги, он пытается огромным гаечным ключом завернуть гайку на подушке двигателя. — Как много ущерба! — замечаю я. — Ущерб — подходящее выражение, — откликается Старик. — Сию минуту прибудет штабной казначей, чтобы взглянуть на растоптанные во время полевых маневров грядки салата, и тут же на месте рассчитается с хозяином за наши невинное озорство наличными из своего кармана — без излишнего бюрократизма! Радемахер, заслышав его голос, начинает вставать с пола, но Старик останавливает его, затем дружески кивает и сдвигает его фуражку на затылок. Радемахер ухмыляется. Я замечаю часы: сейчас ровно полдень. Значит, я все-таки спал, просыпался и опять засыпал. Как часы смогли пережить взрыв? Мой взгляд останавливается на пустой бутылке. Я хочу пить! Где бы мне раздобыть хоть что-нибудь, чтобы утолить жажду? Когда я пил в последний раз? Я не голоден: в животе пусто, но чувства голода нет. Лишь эта дьявольская жажда! Вот стоит бутылка — она наполовину полная. Но я не могу лишить Радемахера его сока. Старик в задумчивости стоит прямой, как шест, его глаза обращены на крышку кормового торпедного люка. Он пришел к какому-то заключению? Наконец он вспоминает о моем присутствии, резко поворачивается и тихо зовет: — Ну, теперь двинемся назад! И мы вновь идем путем паломников мимо хромых, слепых, бедных и проклятых. Представление повторяется — чтобы быть полностью уверенным в том, что желаемое воздействие достигнуто. Но в этот раз Старик ведет себя так, словно нет никакой необходимости обращать на что-то особое внимание: и так все в порядке. Пара кивков головой в одном-другом месте, и мы возвращаемся на пост управления. Он подходит к столу с картами. Апельсины! Ну конечно, ведь у нас есть апельсины с «Везера». К нам на борт, в носовой отсек, были загружены целых две корзины сочных, зрелых апельсинов. Декабрь — самый сезон для них. Мой рот пытается наполниться слюной, но горло пересохло: засохшая масса слизи совершенно забила мои слюноотделительные железы. Но апельсины прочистят все как следует. В спальном отделении никого нет. Техники все еще находятся на корме. Штурмана последний раз я видел на посту управления. Но куда подевался боцман? Я стараюсь открыть люк в носовой отсек так тихо, как только возможно. Тускло, как всегда, горит одна-единственная слабая лампочка. Проходит не меньше минуты, прежде чем я могу разглядеть в полумраке представшую моему взору картину: люди на койках, люди в гамаках, все спят. На пайолах, едва ли не до самого люка, тоже лежат люди, тесно прижавшись, словно бездомные, старающиеся согреть друг друга. Никогда в носовом отсеке не собиралось одновременно столько людей. Вдруг я понимаю, что здесь находятся не только свободные от вахты, но и матросы, которые в обычных условиях сейчас стояли бы ее — вот население отсека и выросло вдвое. Луч моего фонарика скользит по телам. Отсек похож на поле после битвы. Даже хуже того, после газовой атаки: люди лежат в полутьме буквально согнутые пополам, скрученные адской болью, как будто противогазы не смогли защитить их от нового отравляющего газа, придуманного врагом. Успокаивают глубокое дыхание и негромкое приглушенное похрапывание, убеждающие в том, что вокруг — живые люди. Наверно, ни один из них не заметит даже, если шеф перекроет подачу кислорода. Они тихо уйдут из жизни, заснут навсегда с этими поросячьими рыльцами на лицах и поташевыми картриджами на животах. Спите, дети, усните… Скончались во сне во имя Родины и Фюрера… Кто там идет, согнувшись в три погибели? Это Хекер — торпедный механик. Осторожно переступает через лежащие тела, словно разыскивает кого-то. Ему приходится бодрствовать, чтобы следить, не выпустил ли кто-нибудь изо рта свиной пятачок дыхательной трубки. Я начинаю искать место, куда можно поставить ногу. Я пробираюсь между спящих людей, отыскивая зазоры среди изогнувшихся тел, просовывая туда ноги, словно клинья, при этом стараясь не запутаться в переплетении дыхательных трубок. Апельсины должны храниться в самом дальнем конце отсека, рядом со сливными отверстиями в полу. Я шарю вокруг себя, пока не нащупываю сначала корзину, а затем — один из фруктов, который я перекатываю на ладони, взвешивая его. Проглатываю слюну. Я не в силах больше ждать: прямо на этом самом месте, с обеими ногами, застрявшими между туловищ, рук и ног, я вырываю шноркель из своего рта и вгрызаюсь зубами в толстую кожуру. Только со второго укуса я добираюсь до мякоти плода. Громко причмокивая, я всасываю сок апельсина. Он струйками вытекает у меня из уголков рта и капает на спящих людей. Боже, как здорово! Мне следовало бы раньше додуматься до этого. Кто-то шевелится рядом с моей левой ногой, чья-то рука хватает меня за икру. Я подпрыгиваю, словно меня ухватил осьминог. При таком плохом освещении я не вижу, кто это. Из темноты приближается лицо: уродливый лемур с хоботом. Поднявшийся из полумрака человек пугает меня до смерти. Я все еще не могу узнать его: Швалле или Дафте? — Чертовски хорошие апельсины! — запинаясь, произношу я. Ответа нет. Мимо, нагнувшись, проходит Хекер, все еще присматривающий за лежащими. Он вытаскивает изо рта свой мундштук и ворчит: — Вшивые акустики. В луче моего фонарика видно, что с его подбородка свисают длинные слюни. Ослепленный, он зажмуривает глаза. — Извините! — Я ищу кока, — шепчет он. Я показываю в темный угол рядом с люком. Хекер перебирается через два тела, наклоняется и негромко говорит: — Давай, вставай! Поднимайся, Каттер! Поживее. Люди на корме хотят пить. В кают-компании все без изменений. Второй вахтенный по-прежнему спит в своем углу. Я беру с полки потрепанный томик и заставляю себя читать. Мои глаза двигаются по строчкам. Они привычно перемещаются слева направо, не пропуская ни слога, ни буквы, но вместе с тем мои мысли сейчас далеко. В моем мозгу возникают странные думы. В пространство между страницей и моими глазами из ниоткуда вторгается ненапечатанный текст: затонувшие лодки — что будет с ними? Может, когда-нибудь армада погибших подлодок вернется в родную гавань, принесенная волной прилива вместе с моллюсками и водорослями? Или же люди будут лежать здесь еще десять тысяч лет, в некоем соленом подобии формальдегида, сберегающим их тела от гниения? А если когда-нибудь придумают способ обыскивать дно океана и поднимать оттуда корабли? Интересно, как мы будем выглядеть, когда наш корпус вскроют газовой горелкой? Пожалуй, взору спасательной команды предстанет удивительно мирная картина. В других затонувших лодках зрелище, несомненно, оказалось бы хуже: вся команда перемешалась в беспорядке или плавает, распухшая, между блоками цилиндров дизелей. Мы исключение. Мы будем лежать в целости и сухости. Кислорода нет — значит, нет и ржавчины, и со всех сторон лишь самые высококачественные материалы, из которых построена лодка. Можно не сомневаться, что работы по поднятию лодки окупятся сторицей: у нас на борту полным-полно ценного товара. А наш провиант наверняка будет все еще пригоден для еды. Лишь бананы, ананасы и апельсины будут чересчур испорчены. А как же мы сами? Как долго разлагаются тела в отсутствии кислорода? Что станется с пятьюдесятью одним наполненным мочевым пузырем, с фрикассе и картофельным салатом в наших кишечниках, когда закончится весь кислород? Прекратится ли тогда процесс брожения? Усохнут ли тела подводников, став жесткими и сухими как вяленая треска или как те мумии епископов, которые можно видеть высоко над Палермо, в Пиана-делли-Альбанези? Они лежат там, под алтарными изображениями, в своих стеклянных гробах, облаченные в парчу, украшенные цветным стеклом и жемчугами — отвратительные, но устойчивые к воздействию времени. Отличие в том, что у епископов изъяли внутренности. Но стоит на пару дней зарядить непрекращающемуся дождю, и сквозь стеклянные витрины от них начинает долетать точно такая же вонь, какой может вонять только треска. На ум приходит наша корабельная муха. Я представляю, как спустя годы поднимут нашу лодку, обросшую космами темно-зеленых водорослей, покрывшуюся наростами из раковин. Взломают люк боевой рубки, и оттуда вылетит туча жирных, здоровых мух. Крупный план из «Броненосца „Потемкин“ — через край люка выплескивается поток из миллиардов личинок. И миллионы и миллионы вшей, толстым слоем парши облепивших трупы команды… — Наступают сумерки! — доносится с поста управления. Что бы это значило: светает или смеркается? Я окончательно запутался. Шепчущие голоса приближаются. Появляется Старик, следом за ним — шеф. Шеф докладывает Старику. Кажется, он вновь обрел силу, подобно боксеру, у которого неожиданно открылось второе дыхание, хотя в предыдущем раунде, с ним, кажется, уже было почти покончено. Одному богу известно, откуда она взялась у него, ведь он ни на минуту не покидал второго инженера и его людей. Теперь он и Старик проводят что-то вроде инвентаризации. Я слышу, что компрессоры надежно закрепили деревянными клиньями. Болты с большой палец толщиной, которыми они крепились к станине, срезало ударной волной взрыва. Многое зависит от компрессоров: они подают воздух для продувки цистерн плавучести. Оба перископа однозначно можно выбрасывать к черту. Пока что с ними ничего нельзя сделать. Слишком сложный ремонт… Я вижу, что по мере рапорта шеф начинает излучать надежду. Наши шансы улучшились? Я перестаю обращать внимание на детали. Единственное, что я хочу знать — это уверен ли шеф, что он сможет вытолкнуть воду за борт и оторвать лодку от грунта. Какое мне дело до перископов? У меня одно желание: выбраться на поверхность. Бог знает, что нас ждет там. Но сначала мы туда должны подняться. Просто подняться. Ни слова о переливании воды и выкачивании ее за борт. Так какой смысл во всех прочих успешных починках, если мы не можем оторваться от грунта? Внезапно снова раздаются медленно приближающиеся шумы. Ошибиться невозможно. Корабельные винты. Все громче и громче. — Звук винтов со всех сторон! Что это значит — целый конвой? Старик закатывает глаза, словно квартиросъемщик, которого злит шум скандалящих соседей этажом выше. Я беспомощно озираюсь. С меня довольно. Я могу лишь забиться еще дальше в свой угол. В моем измученном теле каждая косточка ноет, словно под пыткой. Должно быть, это после размахивания ведрами, похожего на бешено взлетающие и падающие качели. Старик громко басит обычным голосом. Сперва это пугает меня, но потом я понимаю, что грохот наверху дает нам возможность говорить во весь голос. Никто не услышит нас. А привычное хриплое ворчание успокаивающе действует на нервы. — Похоже, у них там настоящий затор! — произносит он. Обычное напускное безразличие. Но ему не удается обмануть меня: я видел, как он тайком растирал обеими руками свою спину, и слышал, как он стонал при этом. Должно быть, он очень неудачно приземлился в результате своего падения, но за все это время он едва ли урвал пятнадцать минут, чтобы прилечь. Шеф переносит шум не так спокойно, как Старик. Когда грохот над головой усиливается, слова застревают в его горле, а глаза начинают бегать из стороны в сторону. Никто не говорит ни слова. Наступает немая сцена. Я страстно хочу, чтобы пьеса подошла к развязке, чтобы актеры наконец-то смогли выйти из-за лучей рампы со своими обычными лицами. Шум винтов замолкает. Старик смотрит мне прямо в глаза и удовлетворенно кивает, словно это он прекратил его — просто чтобы доставить мне удовольствие. Шеф торопливо делает глоток яблочного сока из бутылки и вновь исчезает. Только я собрался с духом, чтобы, пересилив себя, задать Старику прямой вопрос, как обстоят дела, но в этот момент он встает на ноги и, морщась от боли, тяжелой поступью бредет на корму. Спустя некоторое время я не могу придумать ничего лучше, как последовать за ним. Может, на посту управления мне удастся втянуть его в разговор. Но он скрылся. Должно быть, отправился еще дальше, на корму лодки. У меня возникает дурное предчувствие, что там, на корме, что-то идет совершенно не так, как хотелось бы. Мне следовало бы внимательнее прислушаться к докладу шефа. Наверно, до унтер-офицерской каюты я добрался наощупь в состоянии транса. Теперь начались мои неприятности: у меня нет опыта залезания в койку с поташевым картриджем на животе. Тем не менее, пребольно стукнувшись несколько раз об ограждение, я наконец ухитряюсь совершить что-то вроде прыжка через перекладину, изогнувшись самым неестественным образом. Теперь начнем расстегивать рубашку, ослабим пояс, перейдем снова к рубашке, расстегнем ее до конца, вдохнув, надуем живот, затем снова втянем его — вытянемся, выдохнем, будем лежать, словно в футляре, держа на животе вместо грелки с горячей водой поташевый картридж — точь-в-точь мумия на смертном одре. Сознание растворяется. Что это, сон или какое-то забытье? Когда я снова прихожу в себя, уже 17.00. По корабельному времени. Я вижу это по наручным часам Айзенберга. Я остаюсь в постели. Грань между сном и бодрствованием вновь начинает стираться. Где-то в моей голове эхом отдается глухой стук. Вместо того, чтобы пробудиться, я пытаюсь укрыться от навязчивого звука во сне, но он не утихает. Не засыпая, но и не поднимая век, я прислушиваюсь. Не остается никаких сомнений: это глубинные бомбы. Хотят запугать нас? Или Томми глушат другую лодку? Но сейчас наверху должен быть ясный день. Никто не рискнет прорываться при дневном свете. Так что это? Может, они проводят учения? Стараются поддерживать своих людей в форме? Я напрягаю слух, стараясь определить, с какой стороны доносятся раскаты грома. Он грохочет повсюду вокруг нас. Наверно, действуют небольшие соединения, отрабатывающие тактику окружения. Теперь опять все успокоилось. Я высовываюсь в проход со своей койки и гляжу в сторону поста управления. Акустик докладывает о шуме винтов — сразу несколько с разных сторон. Как это возможно — я полагал, что сонары разбиты. Вдруг я вспоминаю, что Старик прижимал к уху один наушник, когда я протискивался мимо. Значит, акустическое оборудование снова работает: теперь мы можем получать звуковую информацию о враге. Дает ли это нам какое-то преимущество? Вытекшее топлива! Течение должно было унести его так далеко, что никто там, наверху, не может догадаться, где его источник. Вероятно — надо скрестить пальцы [115] — была утечка в виде одного большого пузыря, и этим все кончилось. К счастью, в отличие от пробки топливо не плавает вечно. Оно растворяется и постепенно исчезает. Вязкость — кажется так это называется? Еще одно слово, которое я добавляю к своему набору магических заклинаний. — Похоже, мы лежим в хорошем местечке, — доносятся до меня слова Старика с поста управления. Что же, можно и так взглянуть на наше нынешнее положение: мы родились под счастливой звездой, благодаря которой застряли в скалах, спасших нас от Асдика. — Черт побери, если этот шум не прекратится — я сойду с ума! — внезапно взрывается Зейтлер. Он нарушает приказ, в соответствии с которым Зейтлер должен тихо лежать и молчать в свою поросячью трубочку для дыхания. Будем надеяться, что Старик не услышал его. Левая рука Зейтлера свешивается с его койки. Сильно прищурившись, я могу рассмотреть его часы. Сейчас 18.00. Так мало времени? Дурная примета, что я потерял свои часы. Должно быть, они попросту упали с моего запястья. Может, они еще продолжают тикать где-то в трюме. Все-таки, они — антимагнитные, водонепроницаемые, ударостойкие, нержавеющие, сделаны в Швейцарии. Носовой зажим так больно давит, что я вынужден ослабить его на мгновение. Боже, как же воняет! Это газ из аккумуляторов! Нет, не только газ. Также воняет дерьмом и мочой — словно кто-то справлял здесь нужду. Или у кого-то во сне расслабился сфинктер? Или где-то поблизости стоит ведро с мочой? Писать: при этой мысли я сразу же ощущаю жуткое давление в своем мочевом пузыре. Потребность отлить проходит, уступив место угрожающим спазмам желудка. Я сжимаю бедра. Что, если нам всем одновременно приспичит по нужде? На такой глубине нельзя пользоваться гальюном — не стоит даже пытаться выпихнуть дерьмо за борт сжатым воздухом. Вонь становится почти что невыносимой. Лучше уж снова надеть прищепку на нос и дышать через дребезжащий картридж! Хорошо, что природа предоставила нам свободу выбора: дышать через нос или через рот. Я без колебаний выбираю второй способ дыхания: к счастью, у меня в челюсти нет нервов обоняния. Творец Неба и Земли проявил большую предусмотрительность при замешивании своей глины [116] , чем конструкторы при создании нашей посудины. Конечно, я могу потерпеть еще некоторое время. Лежи, не шевелись, мышцы живота расслаблены, думай о чем-нибудь другом. О чем угодно, только не о том, как хорошо было бы сходить в туалет. В публичном доме в Бресте стояла жуткая вонь: пот, духи, сперма, моча и лизол — тошнотворная смесь — аромат подгнившей похоти. Никакие духи, даже самые сильные, не могли перебить запах этого дезинфицирующего средства, которое прозвали Eau de Javel. В том доме тоже пригодились бы зажимы для носа. Rue d'Aboukir! Когда в порт заходил большой корабль, шлюхи в перерывах между посетителями даже не вставали с постели, оставаясь в положении «лежа на спине, ноги врозь». Никаких подмываний над биде, никаких трусиков, надетых, чтобы соблазнить клиента и сразу же оказаться вновь спущенными. Разработанные цилиндры из плоти, в которых изо дня в день ходило взад-вперед по пять дюжин поршней самых разных размеров. Перед моим взором встает круто сбегающая вниз узкую улочку: крошащиеся, осыпающиеся стены, обугленные бревна вздыбились к небу. На искореженном тротуаре вытянулся расплющенный труп собаки. Омерзительно. С ее выдавленных внутренностей, жужжа, взвивается целый рой мясных мух. Валяются обрывки просмоленного картона. Причудливые обломки черепичной крыши напоминают огромные куски слоеной нуги. Урны опрокинуты все до единой. Крысы бегают при свете дня. Все прочие здания пострадали от бомбежек. Люди покинули даже частично уцелевшие дома. Деревянные оконные ставни топорщатся баррикадой. Между развалинами и мусором едва можно найти проход. Рядом со стеной, опираясь друг на друга так, что их лбы соприкасаются, стоят два «хозяина морей»: — Пойдем, браток, я заплачу за твой трах. Тебе это не повредит. Они выстроились в шеренгу перед домом терпимости внизу улицы. Два ряда стоящих членов. Каждому надо расслабиться. Время от времени жирная «мадам» по-хозяйски выкрикивает из двери: — Следующие пять… да поторапливайтесь! У каждого есть пять минут — не больше! Идиотские ухмылки. У всех матросов одна руку, засунутая в карман брюк, нащупывает член или яйца. И почти у всех в другой зажата сигарета: нервы пошаливают. Изнутри дом являет собой убогую развалину. На что ни взгляни — серое и ветхое. Лишь уборная покрашена белой краской. Все остальное по цвету напоминает машинное масло — либо светло-желтое прогорклое коровье. Пахнет спермой и потом. Бар отсутствует. Нет ни малейшего намека даже на самое примитивное украшение интерьера. «Мадам», восседающая на своем деревянном троне, прижимает к себе гнусного мопса, вдавив его в расщелину между своими массивными грудями. — Вылитая жирная жопа, — отзывается о них кто-то. — Парни, вот бы оттрахать ее между ними! На что старая карга демонстрирует свои скудные познания в немецком языке: — Нет времени. Давайте, пошевеливайтесь, ничего не разбейте! Над ее троном висит герб в виде ярко намалеванного петуха с девизом «Quand ce coq chantera, credit on donnera». [117] Каждому, кто расплачивается с ней, она старается продать еще и один из своих наборов изрядно замусоленных фотокарточек. Кто-то возражает: — Тетя, никто не нуждается в наглядном пособии. Я готов кончить как есть, не сходя с места. А они будут гонять в них свои члены до тех пор, пока не спустят все, и из них не повалит лишь сизый дым. За стеной, покрытой грязными пятнами, скрипит матрас. Раздается визгливый, сварливый голос: — Ну, сладенький, клади сюда свои денежки! А я еще был так удивлен, что она говорит по-немецки. — Не надо так тупо на меня смотреть! Fais vite! [118] Ну конечно же, ты поражен — я родом из Эльзаса! Нет-нет — или ты полагаешь, будто я хочу, чтобы меня уволили? Здесь все платят вперед, так что, милый, выкладывай-ка свои денежки. После всегда тяжелее платить. Давай — и прибавь немножко для Лили — она тебе понравится. У тебя найдется еще пятьдесят? Если есть, то я могу показать тебе кое-какие фотографии.. А из другой двери уже доносится: — Заходи, дорогуша! Боже, да здесь одни несовершеннолетние! Неужели они все из Эльзаса? — У вашего детского сада сегодня что — выходной? И это все, на что ты способен? Не надо — не снимай штаны. И поторапливайся! На краю кушетки расстелена грязная тряпка, чтобы ботинки оказались на ней: снимать их считается здесь лишней тратой времени. — Ну ты и шустрый. Вот это да! Я слышу, как за ширмой она мочится в ночной горшок. Да и к чему здесь условности? Белесые бедра. Мокрые волосы на лобке. Болезненное лицо покрыто полосами пудры. Желтые зубы, один или два из них — черные, гнилые. От нее разит коньяком. Красная щель рта. В мусорной корзине рядом с биде сплетением кишок белеют использованные презервативы. Из коридора доносится ругань: — Гони деньги назад — я выпил слишком много пива — так он у меня никогда не встанет! На первом этаже кто-то упорно возражает против укола: — Тогда ты не получишь назад свою платежную книжку! — Послушайте, я не собираюсь оголять свою задницу! — Заткнись. Каждому должна быть сделана прививка. — Может быть, тебе они дают даром! — Полегче на поворотах! — Да пошел ты! Ну и работа! Весь день напролет делать уколы в пенисы. — Ну, вот и все. Забирай свою платежную книжку. Двойная предосторожность: резинка и прививка. Ваше флотское начальство так старается соблюсти приличия! Давление в мочевом пузыре сводит меня с ума. Разве боцман не выставил на посту управления отхожие ведра и канистру хлорки рядом с ними? Я заставляю себя встать и добраться до центрального поста на негнущихся ногах. Потом появляется шеф. Тяжело дыша, он садится рядом со мной и замирает. Только его грудь вздымается. Он поджимает губы, делает вдох — и раздается свист. Заслышав звук, он вскакивает на ноги. Я вытаскиваю похожую на поросячий пятачок затычку из своего рта: — Шеф, у меня еще остались таблетки глюкозы. Шеф, встрепенувшись, возвращается к действительности: — Нет, спасибо, а вот от глотка яблочного сока не отказался бы. Я незамедлительно вскакиваю на ноги, протискиваюсь через люк, доковыливаю до ящика и дотягиваюсь до бутылки. Шеф подносит ее ко рту одной рукой, но ему тут же приходится придержать ее другой, потому как бутылка лязгает о его зубы. Он пьет громадными глотками. По его нижней губе сбегает ручеек сока и теряется в бороде. Он даже не удосуживается утереться. Спросить его, как обстоят дела? Лучше не надо. Судя по тому, как он выглядит, это может оказаться последней каплей. В помещении для унтер-офицеров занавески у коек вдоль левого борта отдернуты, но они не пустуют. Лежащие здесь похожи на мертвецов, покоящихся в своих гробах. Зейтлер, Ульманн, Берлинец и Вихманн. Полному сходству мешают лишь поросячьи затычки во ртах. Койки команды машинного отделения пустуют. Значит, дизелисты и электромотористы все еще остаются на корме. Я вытягиваюсь на пустующей нижней койке. Появляется первый вахтенный офицер. Напустив на себя по-официальному деловой вид, он убеждается, что у каждого изо рта торчит шноркель. Провожая его взглядом, я понимаю, что снова проваливаюсь в сон. Когда я снова прихожу в сознание, то узнаю Френссена. При взгляде на него, сидящего совершенно измотанным за столом, мое сердце сжимается. У него нет шноркеля. Ну конечно же — люди, работающие в машинном отделении, не могут носить эту чертову штуковину. Переворачиваясь на койке, я произвожу шум, и Френнсен медленно поворачивает голову. Он смотрит на меня невидящими глазами. Кажется, что его позвоночник больше не в состоянии держать вес туловища. Вместо того, чтобы опереться на стол, он свесил плечи, и его руки болтаются промеж коленей, словно в них нет суставов, и они висят на ниточках, как у незамысловатой марионетки. Он согнулся так, будто на него действует удвоенная сила притяжения. Его рот разинут, взгляд остекленевших глаз наводит жуть. Боже, да он не в себе! Кто знает, как держатся другие в той зловонной атмосфере, если даже Френссен не в силах больше переносить ее. Здоровый, как бык — и оказался слабее мухи. Муха? Куда подевалась наша муха? Снова возвращаются мысли о возможной встрече Рождества под водой. Если люди на корме не закончат свою работу, то в сочельник мы по-прежнему будем сидеть на этом самом месте. Мы начнем обмениваться подарками. В подарок Старику я поймаю муху. Посажу ее в пустой спичечный коробок с красочной испанской этикеткой, чтобы Старик, поднеся его к уху, мог услышать, как внутри жужжит муха и вообразить, что это гудят ожившие моторы. Замечательная идея! И мы попросим шефа закрыть глаза и дадим ему тоже послушать маленькую коробочку. А если Старик разрешит, она пойдет по рукам и каждый сможет послушать ее целую минуту — это будет Божий дар для нашего слуха в этой ватной тишине, еще одно его благословение, которое мы отпразднуем вместе с рождеством Господа нашего. Я чувствую себя разбитым, изможденным. Я с радостью сказал бы Френссену: «Сейчас принесу чай» или какую-нибудь чепуху в этом же роде, но мешает шноркель во рту. А он не шевельнулся ни на йоту. Чай! Чайник должен быть на посту управления. Я должен был обратить на него внимание, когда был там. Я с трудом встаю. Френссен еле поднимает глаза. Пайолы на посту управления все еще скрыты под водой — значит, наша главная проблема не решена. Наверняка шеф займется ею. Конечно, у него есть план действий, но вид этого потопа и плеск моих сапог по воде все равно наполняют мою душу ужасом. Где же чай? Я оглядываюсь кругом, но чайника нигде не видать. Правда, я знаю, где хранится яблочный сок. Я пролезаю в люк и бреду к шкафчику, достаю бутылку, срываю с нее крышку о петлю дверцы и несу Френссену. Боже правый, он никак не может поверить, что это для него. Он мог бы и не смотреть на меня такими по-собачьи благодарными глазами — в конце концов, я не Старик. Делать больше нечего, остается только сидеть и перебирать в памяти картины прошлого. На ум приходит Глюкштадт. Это помогает: мне сразу же становится тошно. Какая насмешка! Глюкштадт — «Счастливый Город». [119] Само имя — форменное издевательство. Там всегда было одно и то же: казармы, казарменные помещения, снова казармы. Первые наряды по хозяйству, а потом — флотские дежурства — Микки-Маус. [120] Глюкштадт был наихудшим — nomen est omen [121] — суеверием. А ресторан «Грязная ложка» в городе! — само собой, у него было другое название — где мы проводили вечера, пожирая жареную картошку тарелку за тарелкой, потому что в лагере мы не наедались досыта. На нас троих донесли — хозяин заведения прослышал, как мы окрестили его тошниловку. Нас приговорили к казармам, назначили бессменными Микки-Маусами — главной обязанностью было вопить во весь голос. Я специализировался в следующем: вывести отделение на полевые занятия и приказать людям укрыться в окопах, чтобы они успели по-быстрому перекинуться в картишки, а самому стоять рядом и как полоумный орать на всю округу команды. Мне это нравилось — да и всем остальным тоже. Я вижу себя в шлюпке, выбившийся из сил, вцепившийся в свое весло, едва не падающий с банки. Противные, грубые лица товарищей, которые забавлялись тем, что преследовали, унижали, травили нас, рекрутов-новичков. Вспоминаю, что они сделали с Флеммингом — бедным, грустным, нервным Флеммингом, попавшим в лапы сборищу садистов в униформе. Наряд за нарядом. Поставить такелаж, убрать такелаж. Одеть форму, снять форму, одеть спортивную форму, снять спортивную форму. «Живее, живее, вы — тупоголовые!» Спустя пять минут: проверка тумбочек. Бедняга Флемминг никак не успевал. У него появился дикий взгляд затравленной крысы. А стоило этим ублюдкам заметить кого-то, кто не мог постоять за себя — тут уж они расходились вовсю. Три раза вокруг казармы вприсядку, один раз — ползком. Сто метров, прыгая на корточках. Потом — двадцать отжиманий. Затем — штурмовать стены на полосе препятствий. А еще для всех нас было припасено нечто особенное: на полном ходу загнать шлюпку в портовую жижу, состоящую из разбавленного морской водой мазута, а потом очистить ее от грязи, попросту смыть ее забортной водой — но только налегая на весла, по нескольку часов гребя ими в едином ритме, пока под шлюпкой не останется только чистая вода. Бедняга Флемминг не вынес всего этого, не смог. В один вечер он не отозвался во время переклички. Изуродованное тело прибило к берегу в гавани вместе с привальными брусьями, бутылками, деревяшками и пятнами машинного масла. Факт убийства был налицо. Постоянные унижения, послужившие причиной смерти. Доведенный до отчаянья, он утопился, хотя умел плавать. На его труп было нелегко смотреть: его затянуло под винты парохода. Мне пришлось поехать в Гамбург на судебное разбирательство. Вот теперь, с надеждой думал я, когда дело зашло так далеко, все дерьмо и выплывет наружу. И что же вышло? Его драгоценные родственнички, почтенные гамбургские судовладельцы, сочли версию самоубийства непристойной. И они согласились с точкой зрения военного флота: смерть в результате несчастного случая при исполнении служебных обязанностей! За народ, Фюрера и Отечество. Честно исполняя свой долг. Ну и, разумеется, они ни в коем случае не могли обойтись без трех залпов над могилой, так что мы палили из ружей над дыркой в земле, куда запихнули Флемминга. Отсалютовать оружием — поднять винтовку — пли. И еще раз. И еще. Никому даже не позволили улыбнуться. А потом во Франции: когда я, вывернув руку и отобрав пистолет, обезоружил Обермайера — диктора с радио — который надумал застрелиться прямо на пляже перед нашей реквизированной виллой. Устроил фарс только из-за того, что перепихнулся в Париже с дамочкой, которая оказалась наполовину еврейкой. Придурок Обермайер просто взбесился, орал: «Я — национал-социалист! Отдай мне пистолет, верни мне пистолет!» Надо признаться, у меня было сильное желание оказать ему эту услугу. Я начинаю закашливаться. Ротовая полость заполнена слюной. Она горчит, точно желчь. Я не в силах дольше сносить свой шноркель. Мой рот сам непроизвольно выталкивает его. Слюна капает на мою рубашку. Я внимательно разглядываю ее. Мне надо выпить. Френссен не будет возражать, если я приложусь к его бутылке. Какого черта? На столе лежат мои часы! Кто положил их сюда? Я дотягиваюсь до них. У меня такое чувство, будто ко мне Рождество пришло раньше положенного срока. Неугомонная секундная стрелка все еще бежит по кругу. Отличные часы. Они показывают чуть больше восьми часов вечера. А это означает, что мы уже почти сутки находимся под водой. Командир хотел попытаться всплыть, когда стемнеет. Сейчас 20.00 — стало быть там, наверху, уже давно не видно ни зги — в это время года. Но зачем командир спросил у штурмана, когда зайдет луна? Я ничего не путаю. Тем более, что двумя часами ранее Старик повторил свой вопрос. Но разве недавно не народилась новая луна? Это значит, что света почти нет, кроме заходящей луны. Ну и что из того? Привычная дилемма: не к кому обратиться за разъяснениями — ни к Старику, ни к штурману. Вероятно, по настоящему темно станет только к 04.00. Это значит, что надо переждать еще целую ночь. Еще одну целую ночь — невыносимо. Кислорода на столько не хватит. А что с поташевыми картриджами? Беспокойство принуждает меня стронуться с места. Словно в бреду, я направляюсь в кают-компанию. Мое место на койке шефа свободно. Второй вахтенный исчез. Такое ощущение, будто этот день растянулся по крайней мере на сто часов. Не знаю, сколько времени я продремал в углу койки, когда я просыпаюсь и вижу Старика в проходе, ведущем в кают-компанию. Он поддерживает равновесие, упираясь обеими руками по сторонам, словно мы находимся на борту надводного корабля в бурном море. Должно быть, он вышел из своей кабинки. Он немощно опускается рядом со мной на койку шефа. Лицо его посерело и осунулось, похоже, он вовсе не замечает меня, полностью погруженный в свои мысли. Целых пять минут он не издает ни звука. Потом я слышу, как он тихо произносит: — Мне жаль. Я сижу неподвижно, словно окаменев. «Мне жаль». Слова эхом отдаются у меня в голове. Всего два слова, и командир перечеркнул ими все надежды. Ужас охватывает с новой силой. Надежды нет. Вот что они означают на самом деле. Мечты разлетелись в прах. Еще несколько подобных шарад, жестко поджатая верхняя губа… вот и все. Все наши труды, все усилия ни черта не дали. Я чувствовал это: мы застряли здесь до Судного дня. У нас мог еще быть какой-то шанс доплыть до берега. Сразу за борт, как только мы всплывем. Но теперь — что теперь? Медленно заснуть, когда закончится кислород? Я вынимаю шноркель изо рта, хотя и не хочу разговаривать. Мои руки механически делают это сами. Умные руки сказали себе: Зачем? Зачем дышать через трубочку, если шансов все равно нет? Из моего рта свисает ниточка слюны, растягиваясь все больше и больше. Как у трубачей, опорожняющих свои U-образные мундштуки. Я поворачиваюсь, чтобы взглянуть в глаза Старику. Его лицо превратилось в безжизненную маску. У меня ощущение, будто я могу содрать эту маску, но тогда — я знаю это точно — увижу плоть и жилы, как на картинке в учебнике по анатомии: сферические глазные яблоки, белые с синим, натянутые ткани, тонкие сосуды и вены, жгуты мускулов. Может, напряжение все-таки взяло свое, сломив Старика? Ведь это не может быть правдой! «Мне жаль». Невозможно, чтобы он говорил это серьезно. Он не пошевельнулся ни на дюйм. Я не могу перехватить его взгляд, потому что он неотрывно смотрит в пол прямо перед собой. В моей голове — страх пустоты. Я боюсь рассыпаться на куски. Нельзя дать себе расколоться. Надо удержать себя. Следи за собой и не выпускай Старика из поля зрения. Нечего и сомневаться — он готов. А как иначе он мог заявить подобное? Может, как раз сейчас все начнет работать в нашу пользу, только Старик не понимает этого. Что могу сделать я? Сказать ему, что все будет нормально? Что Господь оказывается рядом в ту самую минуту, когда мы больше всего в нем нуждаемся? Возразить. Нет! Его приговор из двух слов не отнимет у меня тайное знание, что я спасусь. Со мной ничего не может случится. Я неприкосновенен, табу. Со мной вся лодка тоже становится неуязвимой. Но сомнение закрадывается вновь. Ведь я уже все понял, только не решался признаться себе: наверху темно, темно уже несколько часов кряду, а мы собирались всплыть в темноте. Значит, мы уже давно должны были попытаться сделать это. Все эти рассуждения о луне — всего лишь отговорка. Старик продолжает сидеть все так же неподвижно, словно жизнь покинула его. Даже глаза не моргают. Я еще никогда не видел его в таком состоянии… Я пытаюсь стряхнуть с себя оцепенение, пробую сглотнуть, пробую проглотить свой страх. Раздается звук шагов. Я смотрю в проход. Там стоит шеф, опираясь обеими расставленными руками о стены, как только что делал Старик. Я силюсь разглядеть выражение его лица. Но он стоит в полутьме, в которой теряется лицо. Почему он не выходит на свет лампы? Или здесь все сошли с ума? Почему он не садится вместе с нами за стол? Уж наверно не из-за порванной рубашки? Может, потому, что его руки по локоть испачканы в дерьме? Его рот открыт. Вероятно, он хочет отрапортовать. Ждет, когда Старик поднимет свой взгляд. Наконец он шевелит губами и осторожно отрывает ладони от стен. Своими движениями он, верно, хочет подчеркнуть то, что пришел сообщить. Но Старик не поднимает головы. Должно быть, он не замечает его, стоящего в проходе на расстоянии двух метров. Я уже собираюсь толкнуть его, чтобы вывести из состояния транса, но тут шеф откашливается, и Старик с досадой поднимает глаза. Шеф немедленно начинает говорить: — Господин каплей, имею честь доложить — электромоторы исправны — проникшая внутрь лодки вода закачана в дифферентные емкости — ее можно выдавить за борт сжатым воздухом — компас исправен — гидроакустическая система исправна… Голос шефа срывается. Он охрип. Теперь я больше ничего не слышу, кроме неумолкающего эха: — Исправна… исправна… исправно… — Хорошо, шеф. Хорошо, хорошо! — запинаясь, говорит Старик. — Передохните теперь! Пошатываясь, я встаю, чтобы освободить место для шефа. Но он заикается: — …Осталось еще кое-что — пара проблем — надо доделать. И он отступает назад на два шага, прежде чем выполнить подобие разворота кругом. Он может рухнуть в любое мгновение. Его сейчас повалил бы и комар. Кажется, дунь на него — и он упадет. Старик, закусив нижнюю губу, опирается обеими локтями на стол. Почему он молчит? Наконец он собирается с силами и тяжело выдыхает: — Хорошие люди — главное, чтобы люди — были хорошие! Он кладет обе руки на стол ладонями вниз, подается всем корпусом вперед и тяжело встает на ноги, затем медленно протискивается мимо, выбравшись в проход, поправляет свой ремень и направляется на корму, пошатываясь, словно пьяный. Потрясенный услышанным, я остаюсь сидеть, где сидел, обеими руками держа на коленях свой мундштук. Неужели мне все это померещилось? Но Старик исчез на самом деле. Куда? Ведь он сидел здесь всего лишь мгновением раньше… «Мне жаль». А потом раздалось это «…исправно… исправна… исправно…»! Куда все подевались? Я уже готов закричать, как слышу слова на посту управления: — …собираемся попробовать! … надо посмотреть — получится ли! — Как полагаете, когда вы будете более или менее готовы? — это голос Старика, и он явно поторапливает. — У нас осталось мало времени. У меня снова начинает кружиться голова. Зачем я продолжаю сидеть здесь? Я снова закусываю резиновый мундштук. Я тоже еле стою на ногах: мне с трудом удается подняться с места. Такое ощущение, будто при каждом шаге меня бьют сзади под коленки. На посту управления собрались Старик, шеф и штурман. Тесный, маленький кружок, склонившийся голова к голове над столом с картами. Привычный насмешливый голос снова принимается нашептывать мне на ухо: ну вот опять, действие затягивается, напряжение по ходу спектакля нагнетается, из пьесы высасывается все, что только можно — любимое зрелище толпы: группа заговорщиков, их приглушенные голоса — этот режиссерский ход всегда пользуется успехом. Вдруг я замечаю: на центральном посту больше нет воды. Ноги — сухие. Как я не заметил этого раньше? Наверное, у меня были провалы в памяти. А сейчас я в своем уме? Я слышу, как Старик спрашивает приглушенным голосом: — Штурман, что там сейчас наверху? — Несколько часов как стемнело, господин каплей! Очевидно, Старик снова взял себя в руки. А у штурмана ответ на заданный вопрос был припасен заранее. Ничто не может сбить его с толку, он всегда наготове, всегда в седле! Помощник по посту управления крутится около впускных и выпускных распределителей. Заметно, что он прислушивается к разговору. Он тоже не может разобрать все фразы целиком, но тех обрывков, что долетают до наших ушей, уже достаточно, чтобы стать сигналом грядущего спасения. Я поражаюсь только одному: как это я не рассыпался на куски и не рухнул ничком. — Одна попытка — ладно! — бормочет Старик. Затем он смотрит на свои часы, замолкает, и вот его голос снова тверд. — Через десять минут мы поднимем ее! Эти слова звучат как обыденное объявление. «Мы поднимем ее». Эти слова повторяются в моей голове, как мантра. Я снова достаю изо рта резиновый мундштук. Нитка слюны обрывается, а затем натекает снова. «Мне жаль»… «Мы поднимем ее»! — одного этого вполне достаточно, чтобы сойти с ума. Я возвращаюсь назад, в кают-компанию. Второй вахтенный офицер лежит на койке. — Эй, второй вахтенный! — я не узнаю собственный голос. Он похож на что-то среднее между карканьем и рыданьем. Он едва шевелится. Я пробую еще раз: — Эй! На этот раз выходит немного лучше. Он обеими руками нащупывает резиновую трубку у себя во рту, хватаясь за нее, как младенец за бутылочку. Видно, что ему не хочется просыпаться. Не хочется выходить из спокойствия сна, хочется уцепиться за этот барьер, отделяющий его от безумия. Мне приходится потрясти его за руку: — Эй, приятель, просыпайся! Его глаза открываются на секунду, но он все еще не желает пробуждаться. Он пытается отделаться от меня, укрыться в забытье. — Через десять минут мы всплываем! — шепчу я, нагнувшись к его лицу. Он недоверчиво хлопает глазами, но вынимает шноркель изо рта. — Что? — переспрашивает он, пораженный известием. — Мы готовимся к всплытию! — Что ты сказал? — Да, через десять минут! — Честно? — Да, командир… Он не вскочил на ноги. Даже радостное выражение не мелькнуло на его лице. Он просто откинулся на спину и на мгновение закрыл глаза — но теперь он улыбается. Он стал похож на человека, которому стало известно, что для него приготовили праздничный сюрприз — и который не должен был проведать об этой тайне. XI. Возвращение домой — Приготовиться к всплытию! Приказ эхом разносится по лодке. — Первый вахтенный офицер и штурман — со мной на мостик! — велит командир. На посту управления первый вахтенный и штурман берут свои дождевики, раскачиваясь, залезают в штаны, словно нас мотает в бурном море, и через головы натягивают свои заскорузлые куртки. Они стараются не смотреть друг на друга. Застывшие лица, словно у манекенов в парикмахерской. Складывается впечатление, будто штурман проводит показательное занятие: он очень медленно, как будто перед строем новобранцев, надевает свою зюйдвестку, выдерживая время, необходимое для запоминания его движений. Он с нарочитой тщательностью затягивает завязки под подбородком. Только сейчас я осознаю, чем дышу — вонючими испарениями, плотными слоями распространившимися по всей лодке, кислыми и душными. Мои легкие раздуваются как кузнечные меха, стараясь отфильтровать из этой взвеси достаточное для дыхания количество кислорода. Сможет ли лодка оторваться от грунта? А если и сможет — что потом? Словно отвечая на этот незаданный вопрос, Старик отдает команду: — Приготовить спасательное снаряжение! Значит, вот каков план: всплыть, прыгнуть за борт и — вплавь к берегу. В темноте? При таком сильном течении? Мои пленки! Я спешу к своей койке. Все лежит наготове: спасательное снаряжение и пленки, завернутые в водонепроницаемый пакет так, что я могу повесить их себе на шею. Глубоко внутри меня засел еще более сильный страх — сильнее, чем боязнь темноты и течения — вражеский огонь. Стоит указательному пальцу прожектора с какого-нибудь из их корветов найти нас, можно не сомневаться, что мы тут же очутимся в самом центре сцены, и на нас будут направлены все софиты. Включатся дополнительные прожекторы, и осветительные ракеты увесят все небо. Чертова рождественская елка! А затем с привязи сорвутся их пулеметы. Но, конечно, нам может и повезти. Произойдет невероятное: может, они не обнаружат нас сразу же. Но даже если мы очутимся в воде, и они не заметят нас на этом этапе, нас все равно унесет в океан. Аварийные огни! У нас нет проблесковых аварийных огней. Томми экипированы лучше нас: все они готовы покинуть корабль в любой момент. Но наши вожди не сочли нужным предусмотреть ситуацию, подобную нашей. Единственное, что есть в нашем распоряжении на случай катастрофы в море — это аварийное снаряжение. У меня не очень хорошо получается одеть свой комплект. Нет опыта. Никогда не думал, что придется воспользоваться им. Френссен помогает мне справиться с ним. Я пробую взять ртом мундштук. Еще один шноркель. Кажется, от них нельзя избавиться. Я осторожно отворачиваю вентиль кислородного баллона и слышу, как он зашипел. Хорошо: похоже, он исправен. Вдруг как-то сразу вокруг начинают шептаться, шевелиться, и страх проходит. Каждый одел свое спасательное снаряжение и деловито возится с ним, притворяясь необычайно занятым, лишь бы только не поднимать головы. Я встречаюсь взглядом со вторым вахтенным офицером. Он старается выглядеть спокойным, но ему это не удается. Он напускает на лицо деланное выражение, чтобы скрыть свои эмоции. Мы словно идем по лезвию ножа: шеф выпустит сжатый воздух, и мы увидим, создаст ли продувание дифферентных емкостей и заполнение цистерн плавучести достаточную подъемную силу, чтобы оторвать нас от дна. Нам до сих пор не известно, сохранили ли выпускные клапаны цистерн плавучести свою герметичность. Мы сможем сделать лишь одну попытку. Второй не будет. Четким голосом Старик отдает команду: — Продувка! Помощник на посту управления открывает клапаны. Сжатый воздух с шипением врывается в цистерны. Вытеснит ли он воду? Мы стоим в напряжении, прислушиваясь. Шевелится ли лодка? Я сгибаю колени, чтобы почувствовать малейшее колебание под ногами. Ничего не происходит! Прочно стоит на месте. Тяжелая, будто свинец. Сжатый воздух все подается и подается. Совсем ничего! Оставь надежду, всяк сюда… [122] все было напрасно! Мои ноги начинают трястись… Но… Лодка явно покачнулась! А теперь снаружи доносится скрежещущий звук, словно в корпус лодки попали лучи Асдика. Пронзительный скрип, словно нож царапает фарфор, пронизывает меня до костей, а стрелка глубинного манометра начинает дрожать. Происходит явно ощутимый толчок, и лодка отрывается ото дна. Она со стоном скрежещет вдоль рифа. Скрежет и вой усиливаются. А потом наступает тишина. Я задыхаюсь от радости. Уцепившись за трап люка боевой рубки, я не свожу глаз со стрелки. Ради бога, только не переставай дрожать. Я гипнотизирую, мысленно заговариваю ее. Она дергается назад сразу на три или четыре деления. Лодка — на плаву, поднимается под действием собственной инерции — подобно высвободившемуся воздушному шарику. Мы действительно стали плавучими. Через плечо командира я гляжу, не отрываясь, на стрелку манометра. Впрочем, как и все другие. Невообразимо медленно она ползет назад по шкале. На посту управления никто не шевелится. Все молчат. Стрелка поворачивается медленно, словно в агонии. Мне хочется схватить ее рукой и подтолкнуть назад, как будто так можно помочь лодке подниматься. — Двести пятьдесят метров! — считает шеф, словно все мы еще не знаем этого. — Двести двадцать! — Двести десять! — Двести! Поднять перископы не представляется возможным. Они оба неисправны. Так что командир не сможет даже проверить — спокойно наверху или нет. Я сразу прогоняю от себя эту мысль и снова фокусирую все внимание на глубинном манометре. Лодка продолжает неторопливо подниматься. — Сто восемьдесят! К моменту, когда стрелка доходит до отметки сто двадцать, командир уже стоит под люком боевой рубки. Минуты растягиваются, словно резиновая лента. Мы все стоим неподвижно, как изваяния. Я даже не решаюсь перенести вес тела с одной ноги на другую. В спасательном снаряжении, надетом поверх своего мехового жилета, командир выглядит чудаковато. Когда стрелка доходит до ста семидесяти, он приказывает затемнить освещение на центральном посту. Остается только бледный сумеречный свет, проникающий с обеих сторон сквозь распахнутые люки, которого едва хватает на то, чтобы различить силуэты людей. Мы всплываем медленно, как лифт, который поднимают наверх вручную после отключения электричества. Теперь я уже переминаюсь с ноги на ногу. Потихоньку, осторожно, чтобы никто не заметил. Работает акустическое оборудование: это Херманн. Должно быть, он улавливает сейчас множество звуков с разных направлений. Он доложит только в том случае, если что-то обнаружится в непосредственной близости от нас. Но ничего нет. Похоже, нам везет. — Двадцать пять метров — пятнадцать! Столбик воды в трубке прибора Папенберга уже начинает понижаться. Командир тяжело взбирается по трапу. — Люк боевой рубки чист! — рапортует шеф. Я сглатываю. На мои глаза наворачиваются слезы. Лодка задвигалась, плавно раскачиваясь взад и вперед. Затем слышится плещущий звук: тшшумм — тшшумм! Волна бьется о борт. Теперь все, как обычно, происходит быстро. Шеф докладывает: — Лодка чиста! А Старик кричит вниз: — Выровнять давление! Раздается звонкий стук. Люк боевой рубки резко открывается. Значит, давление не было окончательно выровнено. Прохладный воздух плотным сугробом обрушивается на нас. Моим легким больно, затем они останавливаются — слишком много кислорода для них. Я покачнулся. Боль буквально заставляет меня встать на колени. Ради бога, что там творится наверху? Вспышки осветительных ракет? Старик что-то заметил? Почему нет команд? Лодка плавно покачивается взад-вперед. Я слышу плеск мелких волн. Корпус лодки отзывается гонгом. Наконец раздается бас Старика: — Приготовиться к пуску дизелей! В проеме люка по-прежнему темно. — Приготовиться к вентиляции! А затем: — Дизельному отделению — оставаться готовыми к погружению! Дизельному отделению приготовиться к погружению? Но этот глоток воздуха принадлежит мне. И этот тоже. Влажного, темного, ночного воздуха! Моя грудная клетка расширяется, дыша полной грудью. Снова плещет волна: Kyrie eleison. Я готов обнять шефа. Затем сверху доносится: — Приготовить дизель! Я передаю команду дальше, крича громче, чем следовало бы. Выкликаемая по цепочке, она доходит до машинного отделения. Открываются выхлопные отверстия дизелей, баллоны со сжатым воздухом, проверочные клапаны — смотрят, не набралась ли в цилиндры вода — подключают ведущий вал. Машинное отделение рапортует о готовности — и снова раздается голос Старика: — Левый дизель — малый вперед! Рулевой в рубке эхом повторяет команду, я передаю ее дальше на корму. Рыкнули пусковые нагнетатели сжатого воздуха. Корпус вздрогнул от первого, стартового толчка. Дизель большими волнами всасывает внутрь лодки свежий воздух. Все люки распахнуты настежь, и он проникает повсюду. Меня обволакивает шум. Хочется заткнуть уши. Нас могут услышать все от Африки до Испании. А ведь все пространство здесь кишмя кишит наблюдателями. Но что еще остается делать Старику? У нас нет выбора. Мы не можем прокрасться на цыпочках. Если бы только я мог знать, что видно оттуда, сверху! Старик вызывает на мостик штурмана. Первый вахтенный стоит рядом со мной, тоже задрав голову вверх. Он держится за ступеньку трапа правой рукой, я — левой. Он — мое зеркальное отражение. Три или четыре команды одна за другой поступают рулевому, потом раздается обратный приказ: — Отставить лево руля! Продолжаем идти курсом двести пятьдесят градусов! Рулевой прекратил повторять получаемые команды, как это положено уставом, — он запутался. Но ему не делают замечания. — Хорошо, хорошо, хорошо! — единственное слово, слышимое мной от командира. Последнее «хорошо» было произнесено нараспев. Нельзя сказать, что мы получили избыток информации, но вполне достаточно, чтобы понять: мы едва не столкнулись с кем-то. Стисни зубы. Считай, что Старик знает, что делает. В конце концов, у него есть опыт в таких делах: обмануть противника, ускользнуть у него из-под самого носа, показать ему лишь наш узкий силуэт, всегда оставаясь на темном фоне, ни разу не нарушив правил игры. Первый вахтенный с силой втягивает воздух, затем выдыхает его через широко открытый рот. По крайней мере, мог бы сказать хоть что-нибудь. Если бы мы придерживались его правил, то давно уже были бы на том свете. То, что делает Старик, нельзя усвоить на учебных курсах. Он затащил нас сюда так далеко на бесшумных электромоторах, теперь он должен вытащить нас отсюда на одном грохочущем дизеле. Прорыв в Средиземное море не удался. Кажется, вдобавок я еще и сопливлюсь. Каждый из нас подхватил небольшую простуду. Я ставлю левую ногу на нижнюю ступеньку, как на барную подножку. Первый вахтенный делает тоже самое своей правой ногой. Вновь очень тихо слышится голос штурмана. Я разбираю не более половины его рапорта: — Объект… градусах! — объект на тридцати — сближается с нашим курсом… — Похоже, здесь такое же оживленное движение, как на Ванзее, — раздается позади меня. Второй вахтенный офицер! Наш младенец проснулся! Теперь он может давить фасон, прикидываясь каким угодно крутым, но меня ему не провести. Я навсегда запомню его забившимся в угол койки: с глаз долой, с соломенной собачкой в руках. Он придвигается совсем вплотную: я слышу его дыхание. Кажется, на центральном посту становится слишком людно. Понятно, что свободные от вахты не испытывают никакого желания оставаться на своих спальных местах. Чересчур далеко. Здесь толпится всякий, кто смог найти хоть малейшую причину находиться поближе к боевой рубке. По счастью, никто не в силах различить их в темноте. Несмотря на рев дизеля я вполне отчетливо слышу шипение сжатого воздуха, выходящего из одного из маленьких стальных баллончиков спасательного снаряжения — и еще из другого. По меньшей мере двое людей уже готовы прыгать за борт. Мое сердце колотится у меня в глотке. Что, если они заметят нас — ведь мы не можем погрузиться. Рулевой получает умопомрачительный набор непонятных команд: — Лево руля — право руля — равнение на мидель [123] — проходящего — круто лево руля… Старик заставляет лодку петлять подобно змее. Я не могу поверить, что нас не обнаружили до сих пор — что Томми не подняли общую тревогу, что нас не обстреливают со всех сторон из всего, что только есть у них. Кто-то должен был услышать или увидеть нас. Не могут же они все спать. Или, может быть, нас спасает шум дизеля? И их наблюдатели принимают нас за британскую лодку? Но у подлодок Томми другие очертания боевых рубок. Да, убеждаю я себя, это так, но только если посмотреть с траверза, а если взглянуть с носа на узкий силуэт, то, конечно же, отличий найдется совсем немного. Опять раздается резкий свист стравливаемого кислородного баллона из аварийного комплекта. Только бы нам не пришлось прыгать за борт… А если появится другой самолет? Но в тот раз, по крайней мере, у них был не обычный вылет. О нашем прибытии донесли. Они могли просчитать наш курс и вовремя приготовить нам встречу. Но сегодня им ничего не могли сообщить о нас. Значит, самолеты не поднимутся в воздух. Второй вахтенный откашливается, прочищая горло. Его голос скрипит: — Сперва, как я понимаю, мы должны уйти подальше к западу. Старик молчит добрых пять минут. Я вспоминаю карту: точно, описать широкую дугу в западном направлении, чтобы избежать оживленного движения в районе мыса Сент-Винсент. Если бы мне разрешили подняться на мостик! УВИДЕТЬ! Кажется, небесная канцелярия благоволит нам: облачная завеса раздвигается и появляются несколько звездочек. Они перемещаются в круглом отверстии люка справа налево, слева направо. Интересно, какие у них имена. Штурман наверняка знает. Но он наверху. — Двадцать влево — новый курс — двести семьдесят градусов! Проходит минута, потом рулевой докладывает: — Есть двести семьдесят градусов! — Корабельное время? — запрашивает сверху командир. — 21.30! — отвечает рулевой из рубки. Значит, уже почти час, как мы всплыли. Какую скорость мы способны развить на одном дизеле? Я даже не могу сказать, с какой отдачей он работает. Если бы были запущены оба дизеля, то я понял бы это по их звучанию. Но определять скорость по звуку одного работающего дизеля мне не приходилось. К тому же на ходу мы заряжаем свои аккумуляторы посредством генератора постоянного тока. Нам требуется вся энергия, которую мы способны собрать. Если нам хоть немного повезет, оставшиеся аккумуляторные банки накопят в себе достаточно, чтобы протянуть завтрашний день. Совершенно очевидно — настолько, что нет никакой надобности даже говорить об этом — что как только начнет светать, мы будем вынуждены прекратить движение на поверхности. Шефу придется продолжать путь на перископной глубине и надеяться на лучшее. Наконец сверху долетают обрывки разговора: — …ну-у-с-с, штурман, они уходит. Я в этом уверен. Только следите за этим приближающимся судном. Оно в стороне — и все же от него можно ожидать неприятностей. Спустя пять минут командир спрашивает: — Каков наш курс? — Двести семьдесят градусов! — Так держать, пока они не пройдут! — Сколько миль мы успеем пройти до рассвета? — задаю я вопрос первому вахтенному офицеру. — Может, двадцать, — фыркает он. — Хорошо идем. — Да, похоже, что так. Кто-то хватает меня за плечо, и я подскакиваю на месте. — Ну, как обстоят дела сейчас, — интересуется шеф. — В следующий раз я вцеплюсь вам в плечо в темноте! — выпаливаю я. — Кажется, вполне удовлетворительно — насколько я могу судить. — Простите меня, Ваша милость! — говорит шеф. — А вы как себя чувствуете, шеф? — Спасибо, что спросили. Comme ci, comme ca! — Исчерпывающий ответ! — Просто захотелось хлебнуть немного воздуха, — объясняет он и исчезает снова. — Похоже, макаронникам не придется устраивать нам торжественную встречу, — раздается у меня за спиной. Это, должно быть, Айзенберг. Он прав: Специя! Я и забыл, что мы направлялись туда. Прекрасное синее Средиземное море. Теперь Роммелю придется найти способ доставить себе подкрепления, не рассчитывая на нас. В конце концов, мы — подлодка для Атлантики. Охранять средиземноморские конвои — забота итальянцев. Мы — единственная лодка, получившая такое задание? Или были и другие, что пытались протиснуться туда же, что и мы? Если нам удастся прилично отойти к западу — что делать потом? Провести один день под водой, на перископной глубине — это все очень хорошо. Но потом-то что? Мы не можем нырнуть. Лодка не выдержит погружение ниже перископной глубины. Работает ли наш передатчик? Никто не говорил об отправке сообщения. Сколько миль до ближайшего французского порта? Или Старик снова припаркует нашу разваливающуюся посудину в Виго и поведет нас через всю Испанию походной колонной домой — на этот раз всю команду в полном составе? Как мы рассчитываем пересечь Бискайский залив [124] в том случае, если погода ухудшится? О дневных переходах не стоит и думать. Теперь мы не можем скрыться от самолета, а Бискайский залив буквально кишит ими. Передвигаться ночами, погружаясь днем? Конечно, сейчас ночи длинные, но сработает ли такой способ — вот в чем вопрос. — Так держать… пусть пройдет! — доносится сверху. Старик сменил курс. Он отвернул еще дальше к югу. Давно известная игра: он думает, что Томми думают — могут думать — что если будут еще подлодки, которые попытаются прорваться, то они выберут кратчайший путь. А это значит, что если они придут из северной или центральной части Атлантики, то не спустятся ниже тридцать шестой широты. Следовательно, мы должны оставаться к югу от тридцать шестого градуса. Во всяком случае — пока. Если я не ошибаюсь, мы снова должны быть вблизи мыса Спартель. Либо еще дальше к западу, но на той же широте. У штурмана нет времени на то, чтобы рассчитать наши координаты, а заменить его некому. Поэтому в его штурманском журнале будет зиять довольно большой пробел. Я обнаруживаю, что оба вахтенных офицера куда-то исчезли. Я тоже еле стою на ногах. Команды рулевому стали звучать реже. Значит, мы благополучно прошли сквозь кольцо заградительных патрулей. — Разрешите подняться на мостик? — обращаюсь я. — Jawohl, — отвечает Старик. Застоявшиеся за все это долгое время мышцы едва повинуются мне. С трудом я карабкаюсь мимо рулевого — Берлинца. Не успеваю выглянуть за бульверк, как ветер бьет меня в лицо. — Ну-у-у? — протяжно спрашивает Старик. Я не могу произнести ни слова. Озираюсь вокруг — никаких очертаний — вообще ничего. Вдалеке — по левому борту — тянется цепочка огоньков. Что бы это могло быть? Африканское побережье? Не верится! Я вытягиваюсь вверх и бросаю взгляд на носовую часть лодки. Она блестит в бледном лунном свете. Верхняя палуба кажется непривычно пустой. Даже в темноте я вижу, что палубные решетки искорежены, разорваны на части причудливым образом. От орудия осталась только турель. Как же тогда выглядит носовая часть рубки? Обтекатель наверняка разнесло вдребезги. — Довольно впечатляюще, не правда ли? — замечает стоящий подле меня Старик. — Простите? — Впечатляет — все это, — его голос переходит в шепот. Единственное, что я слышу: — Иисус и его паства… агнцы могут спокойно пастись. Его перебивает штурман: — Хотя до сего времени он был на стороне Томми — ведь у них есть виски. Неуместная шутка! В такое время! Огней становится больше. Командир отдает приказы. Мы шныряем то туда, то сюда, придерживаясь западного направления. Сначала надо хотя бы оторваться от них. Увеличить дистанцию между нами и ими. — Как долго мы сможем идти так, штурман? — Не менее часа, господин каплей! Все, что я хочу, это стоять здесь и легко дышать полной грудью, слыша биение моего сердца, обводить взглядом горизонт, слушать шелест разрезаемой форштевнем волны. Меня обдают налетевшие брызги, и я пробую их на вкус: соленые. Я вижу, вкушаю, слышу, обоняю ночной воздух. Чувствую движение лодки. Воспринимаю окружающее всеми своими чувствами — я живой! Я запрокидываю голову. Кое-где проглядывают редкие звезды. Еле двигающаяся разорванная пелена облаков обволакивает серп месяца. Для нас забрезжило воскрешение — пусть даже это произошло ночью, и никто, кроме нас, не знает о нем. В Керневеле нас считают утонувшими. Томми наверняка поспешили сообщить о своей победе. Они могут пользоваться своими радиопередатчиками, сколько пожелают. Мы — нет. Кто-то предположил, что наш передатчик может работать, но нам приходится быть очень осторожными, чтобы не обратить на себя внимание. Томми держатся слишком настороже, они могут запеленговать даже кратчайшее радиосообщение. — Тогда все в порядке, — негромко говорит Старик. — Еще час, и начнем собираться! Я думаю, мы вполне можем позволить вахте выйти на палубу — как, штурман? — Полагаю, что так, господин каплей! — Второй вахте приготовиться! — выкрикивает вниз командир. — Ну, как? — обращается он ко мне. — Я не понимаю! — Что вы не понимаете? — Что они дают нам вот так спокойно уйти. — Я тоже, — сухо говорит Старик. — Но для них это типично. Мое старое правило: продолжай преследование! Со мной такого никогда не случилось бы. — Чего не случилось бы? — Мы не — ходили бы снова по волнам, вот что! Не останавливаться, пока не всплывет капитанская фуражка — старая заповедь. От непередаваемого изумления у меня отпадает челюсть. Профессиональная критика методов и приемов противника. Если бы Томми вели свои дела по правилам Старика, нас можно было бы уже давным-давно списать со счетов. — Вам стоило бы немного вздремнуть, — замечает он. Он произносит слова невнятно, как убежденный в своей трезвости пьяница, который дает совет другому такому же пьяному. — Со мной пока все в порядке, — отвечаю я обычным тоном, но когда я слышу, что вторая вахтенная смена готова заступить, я все-таки отпрашиваюсь с мостика вниз. Вонючие ведра исчезли. Равно как и хлорка. Вернулась привычная обстановка, все — как всегда. Гудят вентиляторы. Все подчищено и убрано. Удивительно, но каюта Н [125] свободна. В унтер-офицерском отсеке все спокойно. Задернуты три занавески. Я залезаю на свою койку как есть, полностью одетый, и отпихиваю аварийное снаряжение себе в ноги, не упаковывая его обратно. Остались еще поташевый картридж и поросячий пятачок к нему. Куда бы их подевать? Лучше всего — за борт! Я не желаю снова видеть эту алюминиевую коробку. А куда остальные люди спровадили свои? Забросили на стенную полку. Пожалуй, это наилучшее решение. Во сне я слышу взрывы. «Что там такое?» — с трудом прихожу я в себя, отдергивая занавеску. Раздаются еще три-четыре глухих, отдающихся эхом разрыва. Кто-то сидит за столом. Он поворачивает лицо в мою сторону. Я моргаю глазами и узнаю Клейншмидта — помощника дизелиста. — Они кого-то там гоняют! — Гребаные сволочи! — Это не по наши души — уже полчаса, как идет этот концерт. — Который сейчас час? — 11.30. — Не может быть! Что ты сказал? — 11.30 — как раз сейчас. Крутнув правой рукой, Клейншмидт поднимает ее так, что я могу разглядеть циферблат его часов. Только тогда я вспоминаю, что у меня снова есть собственные часы. Преследуют кого-то! Но наверху должен быть дневной свет. 11.30 — это ведь до полудня. Я не могу больше полагаться на свое чувство времени. Я ничего не понимаю. Ведь, конечно же, никто не рискнет прорываться днем? Еще целая серия взрывов. — Может быть, бросают бомбы в воспитательных целях, чтобы попугать, — говорю я Клейншмидту. — Был бы им очень признателен, если бы они прекратили — чертовски действует на нервы! Я поднимаюсь, переваливаюсь через ограждение и направляюсь на пост управления, чтобы выяснить, что происходит. Помощник на посту управления взял на себя работу по подсчету глубинных бомб, ибо штурман спит. — Тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять, тридцать шесть, тридцать восемь. Два последних взрыва раздаются одновременно. Первый вахтенный офицер тоже здесь. Он внимательно прислушивается, сидя на рундуке с картами. На нем одет мундирчик, достойный цирковой обезьянки. Где он только смог найти такой? Вовсе не тот, который мы привыкли видеть на нем. На его лице еще топорщится щетина бороды. Подсветка «карточного» стола лишила его глаз, создав впечатление, что на их месте находятся лишь глубокие, темные провалы — череп мертвеца, да и только. Чтобы довершить образ, ему осталось лишь оскалить зубы. — Сорок, сорок два, сорок четыре — вот так! — Как далеко? — Совсем неблизко, — отвечает помощник по посту управления. — По меньшей мере, миль пятнадцать, — говорит первый вахтенный. — Большое спасибо! Отсутствие командира на центральном посту внушает мне чувство беспокойства. А шеф? Он в машинном отсеке? Или же заснул наконец? Оба оператора глубинных рулей неподвижно сидят перед своими кнопками управления. Безразличные ко всему, словно уже давно дремлют. Единым слитным каскадом докатывается целая серия взрывов. — Неблизко! — слышу я сзади себя ворчание командира. На нем одеты лишь рубашка и брюки. Его лицо скривилось гримасой неодобрения профессионала. За его плечами я вижу штурмана. А вот появляется и шеф. — Черт! — бормочет шеф между каждым разрывом. — Черт, черт, черт! — словно упрямящийся ребенок. Может быть, они обрабатывают оставленный нами след в виде растекшегося масляного пятно? Вряд ли их бомбы предназначены другой лодке. Как ни крути, день сейчас наверху в самом разгаре. — Приближаются, — замечает штурман. Этого будет для нас достаточно! Мотор нашего рулевого механизма сильно шумит, слишком сильно. Вообще все на этой лодке издает слишком много шума. Старик взмахом руки отвергает подобное предположение: — Ерунда! В этот самый момент грохот внезапно стихает. Можно подумать, он прекратился по мановению Старика. — Вероятно, сбрасывают неизрасходованные бомбы! — язвительно добавляет он. — Им надо избавиться от лишнего груза! Вот они и мусорят ими. Промолвив это, он снова уходит. Я взглянул на карту. Поразительно — штурман заделал пробел в нашем курсе. Это нисколько не удивило бы меня, если бы координаты корабля по состоянию на 06.00 были бы получены на основании астрономических наблюдений. Насколько я знаю, он бросил на небо всего несколько беглых взглядов, прежде чем покинуть мостик. Если судить по карте, все выглядит как нельзя более просто. Но, несомненно, перед этим мы проделали более сложные маневры: а на бумаге мы просто легли на обратный курс. По прибору Папенберга я вижу, что мы находимся на глубине двадцать метров. Херманн несет вахту на посту акустика. Он удостаивает меня слепым, совиным взглядом. Я едва не сказал «Доброе утро!» его отрешенному лицу. Но время уже перевалило за полдень. И я не имею права отвлекать его. Он должен прислушиваться к звукам одновременно со всех сторон. Его пара наушников должна заменить собой четыре бинокля, две его барабанные перепонки — восемь глаз. Как сказал помощник по посту управления? «Ковылять домой на костылях — не совсем по мне». Отступление от Березины [126] на костылях. И Господь наслал на них врагов, и конницу, и колесницы. Вера, надежда и милосердие составляют святую троицу. Но величайшая из них — надежда. Командир задернул свою занавеску. Я на цыпочках крадусь мимо. В кают-компании крепко спит второй вахтенный офицер. Но шефа нет на своей койке. Если до сих пор он ни разу не прилег вздремнуть, то он должен был превратиться во вполне готового кандидата в пациенты психиатрической лечебницы. Двенадцать часов назад он был практически покойником. И это как раз в то время, когда его жена должна рожать. Ситуация просто замечательная: его жена находится в клинике во Фленсбурге, а шеф — в Атлантическом океане, окруженный грудой исковерканных механизмов, на глубине двадцати метров и на грани помешательства. Я опять готов рухнуть замертво от изнеможения. Не имея сил дотащить себя до помещения унтер-офицеров, я в полубессознательном состоянии валюсь в угол койки шефа. Меня будит стюард. По всей видимости, ему это удалось не сразу. Я сознавал, что кто-то трясет меня, но раз за разом позволял себе уплывать назад, в беспамятство. Его рот нависает над моим лицом: — Пять минут до полуночи, господин лейтенант! Я как можно плотнее сжимаю веки, затем рывком размыкаю их. — Что? — Пять минут до полуночи, господин лейтенант! — Найдется что-нибудь перекусить? — Jawohl! Я слышу, как за переборкой командир говорит с акустиком. Он хрипит, словно пьяный. А вот он является и сам. — Ну! — единственное, что он произносит, по своей привычке. Покрасневшие глаза, моргающие веки, болезненно-бледный цвет лица, отливающие мокрым волосы, темная блестящая борода: по-видимому, он засунул всю голову целиком под кран с водой. Наконец он открывает рот: — Что там у нас в меню? — Рулет из говядины с красной капустой, — отвечает стюард. Наш кок — воистину гений! Лучшее, на что я рассчитывал — это консервированные сосиски, но уж никак не воскресный обед. — Хм, — произносит Старик. Он откинулся на спину и взирает на потолок. — Где шеф? — интересуюсь я. — У своих возлюбленных двигателей, где же еще? Он заснул прямо там, между дизелями, присев на корточки. Его переложили на койку, подстелив ему матрас. Так что пока ему придется побыть там. На столе появляются три дымящихся блюда. Старик вдыхает аппетитные ароматы, тянущиеся к нему от тарелок. Раздаются не то три, не то четыре глухих взрыва. Неужели эта бомбежка никогда не прекратится? Командир делает гримасу. Кусает нижнюю губу. Двумя взрывами позже он замечает: — Этот фейерверк уже действительно начинает надоедать! Можно подумать, будто уже наступило 31 декабря и пора встречать Новый год! Он закрывает глаза и трет ладонями лицо. Эта мера ненадолго оживляет его цвет. — А второй инженер? Командир зевает. Но и для него находятся слова: — …Тоже в машинном отсеке. Кажется, там еще есть над чем поработать. Он снова зевает, откинувшись назад, и похлопывает тыльной стороной правой руки по разинутому рту, превращая таким образом зевок в тремоло. — Он прошел хорошие учебные курсы. Теперь он хоть представляет то, о чем ему рассказывали там! — он подцепляет вилкой кусок рулета, оскаливает зубы и осторожно пробует его: горячо. — На девяноста градусах — шум винтов! — сообщает акустик. Старик моментально оказывается на ногах и уже стоит рядом с акустиком. — Громче или тише? — нетерпеливо спрашивает он. — Без изменений! Турбинные двигатели! Хотя все еще достаточно слабо — теперь звук усиливается! Кронштейн изгибается скобой над двумя головами, когда они оба делят между собой одну пару наушники. Не слышно ни единого слова. Я медленно оборачиваюсь, чтобы взглянуть на наш стол. Моя половинка рулета лежит между маленькой горкой красной капусты и такой же маленькой горкой картошки. Внезапно все это кажется несерьезным. — Уходят! — это голос акустика. Кряхтенье и похрустывание суставов свидетельствуют о том, что Старик снова поднимается на ноги. — Могли бы, по крайней мере, дать нам спокойно поесть, — добавляет он, снова втискиваясь за узкий край стола. Едва он уселся, как акустик докладывает о новых шумах: — На ста семидесяти градусах! — Только все успокоилось и наладилось, — говорит Старик с сожалением в голосе и добавляет. — Ладно, не будем торопиться! Он два или три раза отправляет в рот пищу. Я тоже решаю продолжить еду — правда, очень осторожно — чтобы случайно не стукнуть лишний раз ножом или вилкой. Мы сидим, пытаясь проглотить отличный рулет, пока Томми проделывают свои акустические трюки. Такое явное вредительство с их стороны по настоящему огорчает Старика. — Остыл, — неприязненно замечает он, в очередной раз набив рот. Несколько минут он с раздражением меряет взглядом свою порцию, затем отодвигает тарелку от себя. Рвущиеся глубинные бомбы, да вдобавок еще и близкие шумы винтов явно действуют ему на нервы. Может, Томми и вправду целятся по нашему маслянистому следу? Есть ли какой-нибудь способ узнать, действительно ли мы оставляем его за собой? Как здорово, что можно поспать еще пару часов! Блаженство! Вытянуться на койке, поджать носки, затем снова выпрямить их. В нашем нынешнем положении это может быть приравнено к настоящему счастью. Я вздрагиваю при мысли о том, что если бы не Стариково упрямство, мы уже давно плавали [127] бы в воде. Хладнокровный игрок в покер знает, на что годится корабль, сохранивший плавучесть, пускай даже и превратившийся в развалину. Когда я просыпаюсь, часы показывают 17.30. Очень странно — мы изменили курс на тридцать градусов. Стало быть, Старик снова хочет подвести нас поближе к берегу. Если мы будем держаться этого курса, то попадем прямиком в Лиссабон. Как много времени прошло с той ночи, когда меня вызвали на мостик, потому что перед нами показался Лиссабон? Пожалуй, прибрежная полоса воды — самое безопасное место для нас. В случае чего, можно выбросить лодку на отмель — может, он подумывает об этом. Возможно, что он предполагает поступить именно так. Но если я хоть немного его знаю, он сделает все возможное, чтобы избежать подобного конца. В конце концов, мы снабжены всем необходимым. Топлива достаточно — невзирая на потери из-за утечки. Полный запас торпед и вдоволь провианта. Оснащенная лодка вовсе не похожа на посудину, которую наш Старик был бы готов покинуть. Для перехода через Бискайский залив отправной точкой является мыс Финестерре. Не к нему ли он направляется? — Приготовиться к всплытию! — команда передается из уст в уста. Так как в следующей каюте никто не подает признаков жизни, я встаю, иду по проходу на негнущихся ногах, открываю люк в носовой отсек и ору в полутьму: — Приготовиться к всплытию! Начинается привычный ритуал. Сейчас очередь нести вахту второй смене. 18.00. До конца вахты осталось всего два часа. На посту управления толпа народу. Снова нам приходится всплывать вслепую. — Боевая рубка чиста! — Выровнять давление! Люк откидывается, словно под действием пружины. Командир поднимается наверх первый. Он немедленно приказывает запустить дизели. Лодку пронзает дрожь. Курс — тридцать градусов. Я выбираюсь наверх следом за вторым вахтенным офицером. Быстро оглядываюсь вокруг: до самого горизонта мы совершенно одни. По ночному черное море резко контрастирует с более ярким небом. Дует легкий ветерок. — Скоро у нас на траверзе будет Лиссабон, — говорит Старик. — Но на этот раз по правому борту, — отмечаю я, думая про себя: если бы только в этом заключалась вся разница! Шеф является на обед. Я едва осмеливаюсь взглянуть на него, настолько он осунулся. — Не иначе, у них был радар, — обращается к нему Старик. Радар. Все большие корабли оснащены ими — огромными крутящимися на мачтах матрасами. «Бисмарк» засек «Худ» при помощи радара, прежде чем тот показал над горизонтом свой клотик. А теперь Томми, должно быть, удалось ужать эти громоздкие устройства подобно тому, как японцы уменьшают свои садовые деревца. Карликовые деревья, а теперь и карликовые радары, настолько маленькие, что весь прибор умещается в кабине пилота. И готов держать пари на свою жизнь, что у нас пока что нет защиты от них. Хотел бы я знать, когда Симона узнает о нас. Ее люди постоянно начеку. Ее люди? Много бы я дал, чтобы узнать, действительно ли она работает на маки или нет. Уже много дней, как мы должны были бы вернуться. В прошлом году ни одна лодка не выходила в море в такой длительный поход, как наш, даже если не принимать в расчет гибралтарскую катастрофу. Ни слова о Гибралтаре. Ни малейшего напоминания о происшедшем. Часы, проведенные нами на дне — табу. Моряки тоже хранят молчание. Гибралтар наложил свой отпечаток на их лица. Чаще всего видишь выражение откровенного страха. Каждый из нас знает: мы не можем скрыться под водой. Лодка не выдержит погружение более, чем на перископную глубину. Многие ребра шпангоутов сломаны. Корпус лодки прогибается, словно гамак. Она не более, чем плавучая развалина. Все опасаются, что она не справиться с зимними штормами Бискайского залива. Единственное, что дает нам хоть какой-то шанс на удачный исход, это уверенность Томми, что они покончили с нами. Это означает, что они не отправят по нашему следу поисковую группу. На следующий день я просыпаюсь и чувствую, что кто-то положил руку мне на плечо. Меня сразу же охватывает страх: «Что случилось?» Вахтенный на посту управления Турбо перехватывает мой испуганный взгляд. Не слышно ни шума дизелей, ни гудения электромоторов. В лодке — тишина. — Что происходит? Турбо по прежнему смотрит, уставившись на меня. — Ты можешь мне сказать, что происходит? — Мы стоим на месте. Мы остановились? Как могло такое случиться? Даже когда я спал, любое изменение скорости фиксировалось моим подсознанием. А теперь двигатели остановились, а я даже не услышал этого? Раздается словно удар кулаком по боксерской груше, затем чмокающие шлепки: волны бьются о наши цистерны плавучести. Лодка безмятежно покачивается. — Вас вызывают на мостик. Помощник по посту управления — человек обстоятельный. Он разделал принесенную им весть на удобоваримые кусочки и не предлагает второй порции, пока я не проглочу первую: — Командир наверху — вас также вызывают туда — дело в том, что мы остановили лайнер. Словно для придания своим словам вящей значимости, он кивает, после чего удаляется, избегая дальнейших расспросов. Остановили лайнер? Старик, верно, сошел с ума. Что за чушь? Новый подвиг? Или это возврат к старым дням, когда взятые на абордаж вражеские корабли вели за собой домой в качестве трофеев? Так тихо! Занавеска напротив распахнута, впрочем, как и та, что снизу. Вокруг ни души. Они что — все ринулись на абордаж? Слава богу, хоть на центральном посту остались двое. Запрокинув голову, я спрашиваю: — Разрешите подняться на мостик? — Jawohl! Дует влажный ветер. Небо полно звезд. В темноте виднеются коренастые фигуры: командир, штурман, первый вахтенный офицер. Бросаю быстрый взгляд за бульверк: О боже! — прямо над нашей страховочной сеткой высится гигантский корабль. На девяноста градусах, левым бортом к нам. Залит сиянием огней от носа до кормы. Это пассажирский лайнер. В нем никак не меньше двенадцати тысяч гросс-регистровых тонн, если не больше! Стоит прямо перед нами! Лежит в дрейфе! Тысячи желто-белых огненных язычков отражаются на черной глади океана сверкающими блестками. — Я тут уже битый час разбираюсь с ней, — ворчит Старик, не поворачивая головы. Собачий холод. Меня всего пробирает дрожь. Штурман передает мне свой бинокль. Спустя две или три минуты Старик заговаривает снова: — Мы остановили ее ровно пятьдесят пять минут назад. Он держит свой бинокль у глаз. Штурман начинает объяснять шепотом, что случилось: — Мы просигналили им нашим фонарем… Командир перебивает его: — Просигналили, что торпедируем их, если они используют свой радиопередатчик. Скорее всего, они еще не воспользовались им. И они должны были сообщить нам свое имя. Но корабля с таким названием нет. «Reina Victoria» — так или что-то в этом роде по-испански. Первый вахтенный не смог найти в справочнике такого корабля. Неладно что-то в датском королевстве! [128] — А как же вся эта иллюминация? — не задумываясь, восклицаю я. — Какая маскировка может быть лучше, чем зажечь все огни и объявить себя нейтральным судном? Штурман прокашливается. — Смешно, — говорит он между своих рук, удерживающих бинокль. — Слишком смешно, на мой вкус, — ворчит командир. — Если бы только мы знали, есть ли на эту посудину запись в реестре. Я послал запрос. Сообщение было отправлено уже давно. Значит, Старик все-таки послал радиограмму! Это же чертовски опасно. Неужели это было действительно необходимо? — Ответа все еще нет. Может, наш передатчик вышел из строя? Это уж слишком! Радировать — в нашем положении! Чтобы быть полностью уверенным в том, что они нас запеленгуют! Кажется, Старик прочитал мои мысли, потому что он добавляет: — Я должен быть уверен в том, что делаю! Снова охватывает ощущение нереальности происходящего: что этот огромный корабль — всего лишь обман зрения, оптическая иллюзия, которая может пропасть с оглушительным хлопком в любую минуту — а затем раздадутся вздохи облегчения, смех восторженных зрителей — представление закончилось. — Ему уже полчаса как известно, что он получит торпеду, если не вышлет к нам шлюпку, — говорит Старик. Первый вахтенный офицер тоже приник к своему биноклю. Тишина. Это настоящее безумие: этот гигантский лайнер, возвышающийся над нашим бульверком. На нашей раздолбанной скорлупке не хватало только в пиратов играть! Старик совсем из ума выжил! — Мы перехватываем радоволну, которую он использует. Но одному Богу известно, чем все это кончится. Первый вахтенный офицер, передайте ему снова по-английски: Если шлюпка не окажется здесь через десять минут, я открываю огонь. Штурман, судовое время? — 03.20! — Сообщите мне, когда будет 03.30. Впервые я вижу на мостике радиста Инриха. Он высоко взгромоздился над бульверком, держа в руках тяжелую сигнальный фонарь, посылая в сторону лайнера вспышки света, пронзающие тьму. — Невероятная наглость! — возмущается Старик, видя, что другая сторона не отзывается на наши сигналы. — Однако, черт побери, всему есть… предел! Радисту приходится три раза повторить свой запрос, прежде чем среди ярко освещенных иллюминаторов парохода вспыхивает сигнальный прожектор. Первый вахтенный офицер шепотом повторяет вместе с радистом каждую букву: точка — тире — точка, тире — проходит вечность, прежде чем весь ответ полностью передан. Старик категорически отказывается читать его по буквам. — Ну что? — наконец рявкает он на первого вахтенного. — Он торопится, как только может, вот что они передают, господин каплей! — Торопится, как только может! Что он хочет этим сказать? Сперва он сообщает нам фальшивое название, затем передает эту околесицу. Судовое время, штурман? — 03.25. — Ну и нахал! Сообщает нам вымышленное имя, потом усаживается там, не собираясь ни хрена делать… Командир, набычив голову и засунув руки в карманы брюк, переминается с ноги на ногу. Никто не решается произнести ни слова. Не слышно ни единого звука, кроме плеска волн о цистерны плавучести, пока Старик вновь не разражается хриплой бранью: — Спешат изо всех сил — что он хочет этим сказать? — Что-то не так? — подает снизу голос шеф. — Если через пять минут их шлюпка не прибудет сюда, тогда я кое-что пошлю им, — отрывисто заявляет Старик. Я хорошо понимаю, что он ждет одобрения штурмана, но тот хранит молчание. Он подносит бинокль к глазам, затем снова опускает, но только и всего. Проходят минуты. Командир оборачивается к нему: штурман пытается поднять бинокль, но слишком поздно. Ему приходится выразить свое мнение: — Я — я — не знаю, что и сказать, господин каплей! Не могу даже сказать… — Что вы не можете сказать? — перебивает его Старик. — Здесь что-то не так, — запинаясь, отвечает штурман. — Вот и я того же самого мнения! — отвечает Старик. — Задержка — преднамеренная. Они вызвали эсминцы. Или авиацию. Он произносит это так, будто старается убедить сам себя. Запинающийся голос штурмана заставляет обратить на себя внимание: — …стоит немного подождать. В конце концов, мы не можем играть в пиратов на нашей дряхлой посудине. Старик, похоже, не в состоянии продолжать напористую игру. Слава богу, что мы лишились орудия. Иначе он непременно открыл бы огонь, чтобы расшевелить людей на этом корабле-призраке. — Зарядить первый торпедный аппарат! Какой ледяной голос! Он стоит наискосок от меня за моей спиной. Я чувствую его нетерпение своими лопатками. Это нельзя назвать атакой — это стрельба, как в учебном тире. Наш противник застыл в неподвижности. И мы тоже. Практически выстрел в упор: мы, как говорится, приставили дуло к самой мишени. Две волны, одна за другой, глухо разбиваются о цистерны плавучести. Потом снова воцаряется тишина. Слышится лишь тяжелое дыхание. Неужели это действительно штурман? Внезапно раздается громкий, отрывистый голос Старика: — Все, штурман, с меня довольно! Видно что-нибудь? — Нет, господин каплей! — отвечает Крихбаум из-под своего бинокля таким же резким тоном. Несколько секунд молчания, и затем он продолжает более спокойно. — Но я не рад… — Как это прикажете понимать — вы не рады, штурман? Вы что-то видите — или же нет? — Нет, господин каплей, ничего не видно, — с колебанием говорит он. — Тогда к чему эта метафизика? Опять пауза, в продолжение которой плеск волн отдается неожиданно громким эхом. — Ладно! — вдруг выкрикивает командир, очевидно, в ярости, и отдает приказ. — Первому аппарату приготовиться к подводному пуску! Он делает глубокий вдох и затем негромким голосом — словно рассказывая о самых заурядных вещах — он отдает приказ первому аппарату произвести пуск. Корпус ощутимо вздрагивает от толчка, когда торпеда отделяется от лодки. — Первый аппарат пуск произвел! — докладывают снизу. Штурман опускает свой бинокль, первый вахтенный тоже. Мы все застыли, словно прикованные к месту, повернув лица в сторону сияющей цепочки иллюминаторов. Боже, что сейчас произойдет? Этот пассажирский лайнер — гигантский корабль. И он, должно быть, полон людьми до отказа. Теперь в любой момент они все или взлетят до небес, или захлебнутся в своих каютах. Эта торпеда не сможет пройти мимо. Корабль лежит неподвижно. Не нужно высчитывать угол наводки. Море абсолютно ровное. Торпеда установлена на двухметровую глубину и нацелена точно в середину корабля. И дистанция до цели идеальная. Я уставился широко раскрытыми глазами на лайнер, мысленно уже представляя огромный взрыв: корабль задирает корму, рваные обломки взмывают в воздух, вырастает столб дыма, похожий на гриб невероятных размеров, сверкают белые и красные сполохи. У меня спирает дыхание в горле. Когда же наконец обрушится удар? Цепочка корабельных огней начинает дрожать — видимо, от напряженного вглядывания. Потом я сознаю, что кто-то докладывает: — Торпеда не идет к цели! Что? Кто это сказал? Голос раздался снизу — из рубки акустика. Не идет? Но я ясно почувствовал отдачу при ее пуске. — Не удивительно, — произносит штурман с каким-то вздохом облегчения в голосе. Торпеда не пошла. Это означает — у нее что-то неисправно. Бомба, сброшенная с самолета! Должно быть, она вывела из строя механизм наведения… ну, конечно же, ударная волна — ни одна торпеда не выдержит такую. Плохой знак! И что же теперь делать? Второй аппарат, третий, четвертый? — Тогда мы попробуем пятый аппарат, — я слышу, что говорит Старик, и тут же командует. — Приготовить кормовой аппарат! Теперь он отдает необходимые приказы машинному отделению и рулевым, чтобы развернуть лодку — спокойно, словно во время учебного маневрирования. Значит, он не доверяет другим торпедам в носовых аппаратах — но рассчитывает, что заряженная в кормовой аппарат может быть не повреждена. Стало быть, он не даст им уйти. Не оставит их в покое. Не обратит внимания даже на дурное предзнаменование. Не успокоится до тех пор, пока не получит как следует по зубам. Лодка медленно набирает ускорение и начинает поворачиваться. Яркие корабельные огни, которые были у нас прямо по курсу всего мгновение назад, постепенно уходят к правому борту, а потом смещаются к корме. Еще две или три минуты, и лайнер окажется у нас строго за кормой: в наилучшем положении для пуска кормового торпедного аппарата. — Вон они! Я едва не выпрыгиваю из собственной шкуры. Штурман заорал прямо над моим правым ухом. — Где? — отрывисто спрашивает командир. — Там — это должна быть шлюпка! — он указывает вытянутой рукой в темноту. Мои глаза слезятся от всматривания в ночное море. А там — там действительно есть пятно — что-то черное, какой-то силуэт темнее окружающей ее воды. Вскоре он оказывается между нашей кормой и мерцающим сиянием — теперь темный объект четко выделяется на фоне отраженных в воде огней. — На баркасе! Они что — совсем из ума выжили? — слышу я голос Старика. — Баркас. При таком-то море! И без огней! Я недоверчиво взираю на темное пятно. На мгновение я различаю очертания шести фигур. — Первому номеру и еще двоим быть наготове на верхней палубе! Прожектор на мостик! Изнутри боевой рубки доносится гам голосов. — Пошевеливайтесь! По-видимому, электрический провод зацепился за что-то, но штурман нагибается и дотягивается до ручного прожектора. Мне кажется, я слышу плеск весел. Внезапно в луче прожектора появляется нос баркаса, высоко высунувшийся над водой, нереальный, словно спроецированный на киноэкран. Затем он снова исчезает среди волн. Виднеется лишь голова человека на корме. Он заслоняется рукой от слепящего света прожектора. — Аккуратнее, первый номер! Осветите ее как следует! — орет Старик. — Боже милостивый! — звенит у меня над ухом. Я снова подскакиваю на месте. На этот раз меня напугал шеф. Я не заметил, как он поднялся на мостик. Баркас показывается вновь. Я различаю шесть человек и рулевого: бесформенные, ожесточенно гребущие фигуры. Первый номер высовывает им навстречу багор, словно пику. Раздаются крики, смешение голосов. Первый номер ругается, как может только моряк, и отправляет своих подчиненных спешно карабкаться по верхней палубе, уцепившись за леера. Теперь, судя по звуку, сломалось весло. Рулевой на баркасе бешено машет свободной рукой. Похоже, вопли в основном исходят от него. — Осторожно! — орет первый номер. И опять. — Осторожно! Черт бы вас побрал, тупые свиньи… Командир не сдвинулся ни на йоту. И он не вымолвил ни слова. — Прожектор на верхнюю палубу! Не слепите их! — кричит первый номер. Баркас снова относит: в какой-то момент между ним и нашей верхней палубой полоса воды расширяется до пяти-шести метров. Двое людей встали: рулевой и кто-то еще, кого я не видел прежде. Стало быть, их там восемь. Тем временем к первому номеру присоединились другие члены команды. В тот момент, когда баркас сближается с нами, двоим удается по очереди перескочить к нам на верхнюю палубу. Первый спотыкается, едва не падает, но боцман вовремя подхватывает его. Второй не допрыгивает и приземляется на колени, но прежде чем он опрокидывается на спину, один из наших людей хватает его за шиворот, словно кролика за шею. Первый спотыкается о пробоину, проделанную бомбой в нашей верхней палубе, второй делает шаг и натыкается на орудийную турель. Раздается звук удара. — Теперь у него на лице будет приличный фингал, — замечает кто-то позади меня. Боцман разражается проклятьями. Две бесформенные фигуры неуклюже взбираются по железному трапу с наружной стороны башни. Бог мой, да на них одеты старомодные капковые [129] спасательные жилеты. Неудивительно, что они еле двигаются. — Byenos noches! [130] — слышу я. — Что говорят эти господа? — спрашивает шеф. На мостике неожиданно становится слишком людно. Уши заполняет поток непонятной речи. Тот из прибывших на борт, что поменьше, жестикулирует, словно марионетка, изображающая эпилептический припадок. Сдвинутые низко на лоб зюйдвестки почти полностью закрывают их лица. Их капковые спасательные жилеты после того, как они поднялись на мостик, задрались так высоко, что руки второго человека — который стоит неподвижно — торчат в стороны, словно два длинных рычага. — Не волнуйтесь, господа, и, прошу вас, спустимся вниз! — произносит Старик по-английски, показывая рукой вниз и стараясь жестами успокоить их. — Испанцы, — говорит штурман. Оба человечка небольшого роста, но на них столько неуклюжей одежды, что они с трудом протискиваются в люк. В полутьме поста управления я наконец могу взглянуть на них. Один, по всей видимости — капитан, — тучный, с короткой черной бородой, которая кажется приклеенной к его лицу. Другой — чуть повыше, смуглолицый. Оба озираются вокруг, словно пытаясь найти путь к спасению отсюда. Только теперь я замечаю, что у капитана течет кровь из свежей ссадины над глазом. Как у раненого боксера. Кровь струйками стекает по его щеке. — Ребята, да у них такой вид, словно их сейчас вздернут на рее! — слышу я голос помощника на посту управления Айзенберга. Он прав. Я никогда не видел такого испуга на лицах людей. Лишь потом я понимаю, какое ужасное зрелище мы являем собой: блестящие глаза, ввалившиеся щеки, неухоженные бороды, орда варваров, оказавшаяся на воле посреди царства машин. И от нас должно вонять, как из сточной канавы. На некоторых из нас одето то же самое исподнее, которое было и в день выхода в море, только сейчас оно совсем драное. А эти двое пришли сюда из того мира, где каюты отделаны красным деревом, а проходы устланы коврами. Я готов держать пари, что у них там с потолков свисают хрустальные люстры. Все так же красиво, как и на «Везере». Может, мы оторвали их от обеденного стола? Вряд ли. Сейчас середина ночи. — Они ведут себя так, будто мы их собираемся зарезать и съесть, — бормочет Айзенберг. Старик, открыв рот, уставился на бешено жестикулирующего испанского капитана, словно он пришелец из космоса. Почему он молчит? Мы все сгрудились вокруг двух скачущих на месте кукол-марионеток и пялимся на них: никто из нас не говорит ни слова. Толстый испанец размахивает руками и безостановочно извергает из себя поток абсолютно непонятных слов. Внезапно меня охватывает дикая ярость. Я готов вцепиться в его горло, чтобы остановить поток этой тарабарщины, готов ударить его коленом по яйцам. Я не узнаю себя: «Сволочи проклятые», — слышу я свое рычание. — «Втравили нас в эту заваруху!» Старик замер в удивлении. — Мы вам не дадим так просто подтереться собой! Испанец уставился на меня, его лицо выражает непередаваемый ужас. Я не могу выразить словами, что ввергло меня в ярость, но я знаю, что именно. Они могли превратить нас в палачей, не отвечая на наши сигналы, вынудив Старика прождать уйму времени, отправившись к нам на этом игрушечном баркасе, а не на моторном катере, не зажигая огней, да и просто потому, что оказались в этих водах. Поток испанской речи неожиданно обрывается. Его глаза бегают из стороны в сторону. Внезапно он произносит, запинаясь: — Gutte Mann, Gutte Mann. [131] Он не знает, кому можно адресовать это нелепое обращение, поэтому он оборачивается на каблуках, неуклюжий, как медвежонок, в своем спасательном жилете, все так же зажимая непромокаемый пакет с корабельными документами подмышкой. Потом он перехватывает его правой рукой и поднимает обе руки вверх, словно сдаваясь в плен. Старик морщится и молча протягивает руку к пакету. Испанец протестующе вскрикивает, но Старик холодно обрывает его: — Как называется ваш корабль? Он задает вопрос по-английски. — «Reina Victoria»! [132] — «Reina Victoria» — «Reina Victoria»! Внезапно он начинает горячо выказывать готовность к повиновению: кланяется и сразу вслед за этим встает на цыпочки, чтобы указать имя корабля в судовых бумагах, которые Старик извлек из конверта. Первый вахтенный офицер безучастно наблюдает эту сцену, но постепенно у него становится такой вид, будто ему не по себе. Внезапно наступает тишина. Спустя некоторое время Старик поднимает глаза от бумаг и смотрит на первого вахтенного офицера: — Скажите этому господину, что его корабль не существует. В конце концов, вы говорите по-испански. Первый вахтенный приходит в себя. Он становится пунцовым и начинает с запинкой говорить по-испански из-за спины иностранного капитана. У того от изумления широко открываются глаза, он крутит головой из стороны в сторону, пытаясь заглянуть в глаза первого вахтенного офицера, но никакой поворот головы не может помочь ему добиться этого — его спасательный жилет задрался слишком высоко, и ему приходится развернуться всем телом. Проделав этот маневр, он поворачивается спиной ко мне. И тут я испытываю потрясение. Внизу его спасательного жилета я замечаю маленькие буковки, нанесенные по трафарету: «South Carolina». [133] Внезапно меня охватывает чувство триумфа. Попался! Старик был прав. Американцы, прикидывающиеся испанцами! Я толкаю в бок Старика и веду пальцем вдоль надписи по краю спасательного жилета: — Любопытно: взгляните — «South Carolina»! Испанец поворачивается, подскочив на месте, словно его укусил тарантул, и разражается потоком слов. Попался, ублюдок! Заткнись со своей испанской тарабарщиной. Ты можешь говорить на английском, сукин сын. Старик в замешательстве смотрит на захлебывающегося словами человечка, затем велит первому вахтенному перевести нам, о чем тараторит испанец. — «Южная Каролина» — корабль — сначала назывался — «Южная Каролина», — запинаясь, произносит первый вахтенный. Испанец, уловив его слова, начинает кивать головой, как клоун на арене цирка. — Тем не менее, теперь это «Королева Виктория». Пять лет назад — ее купили — у американцев. Старик и испанец смотрят друг на друга с таким видом, словно каждый готов вцепиться другому в глотку. Стоит такая тишина, что слышно, как падает каждая капля конденсата. — Он говорит правду, — раздается голос штурмана от стола. — Четырнадцать тысяч гросс-регистровых тонн. Он держит в руках судовой регистр. Старик переводит взгляд с испанца на штурмана и назад на испанца. — Повторите еще раз, — произносит он голосом, похожим на удар бича. — Корабль указан в приложении к регистру, господин каплей, — и, увидев, что Старик по-прежнему не реагирует на это, добавляет немного тише. — Господин обер-лейтенант не сверился с приложением. Старик стискивает кулаки и переводит взгляд на первого вахтенного офицера. Какое-то мгновение он борется сам с собой, чтобы удержать себя под контролем. Наконец он рявкает: — Я — требую — объяснения! Первый вахтенный неуверенно оборачивается к штурману и направляется к судовому регистру. Он делает пару неловких шагов к столу с картами и останавливается. Он опирается на стол так, что можно подумать, будто его ранило. Старик дрожит, словно от неожиданного ужаса. Прежде чем первый вахтенный успевает сказать хоть слово, он с вымученной улыбкой на лице поворачивается назад, к испанцу. Испанский капитан сразу же чувствует перемену настроений и моментально становится опять чертовски разговорчивым. — «Южная Каролина» американский корабль — теперь «Королева Виктория» испанский корабль. Это повторяется пять или шесть раз. Постепенно выражение страха исчезает с его лица. — Штурман, взгляните на эти бумаги! — приказывает командир. Но не успевает он начать пролистывать их, как мы уже получаем разъяснения от испанского капитана: — Dos mil pasaieros — por America del Sud — Buenos Aires! [134] Старик очень громко втягивает носом воздух, затем резко выдыхает его через раскрывшийся рот. Все его тело обмякает. Но вот он хлопает испанца по плечу. Глаза другого испанца — должно быть, первого помощника — загораются, как свечки на рождественской елке. Теперь нашего командира не узнать, его как будто подменили. Складывается такое впечатление, что он совершенно не замечает первого вахтенного офицера. Словно по волшебству, появляются бутылка коньяка и три бокала: — Никогда не надо отказываться выпить с друзьями. Испанцы воспринимают эти слова, как некий тост, и не хотят ударить в грязь лицом. Снова раздается их бешеная трескотня, перемежаемая криками: — Eilitler! Eilitler! Eilitler! [135] Первый вахтенный офицер белый, словно простыня. Он промямливает очень приблизительный перевод последней тирады: — Их капитан говорит — он думал, что мы — что мы — английский патрульный корабль. Вот почему — поэтому он — так долго тянул время. И лишь когда — он понял, что мы не англичане — тогда все пошло наперекосяк. И тогда первая лодка, которую они выслали — она перевернулась, как он говорит. Испанец кивает головой, словно скачущая лошадь и приговаривает: — Si [136] , si, — снова и снова повторяя, — Si, si, si! — …перевернулась и ее отнесло в сторону. Он извиняется. — Это хорошо, что извиняется! — говорит Старик. — Он должен на коленях благодарить нас и Томми, которые вывели из строя нашу первую «рыбку». И не желаете ли вы сообщить ему, что благодаря вашему старанию он едва не облачился в прозрачный ангельский балахон, так похожий на ночную рубашку? И он, и его приятель, и две тысячи его пассажиров! Почему бы вам не сказать ему об этом? У первого вахтенного офицера отвисает нижняя челюсть. Он окончательно уничтожен: не может даже контролировать свои мускулы. Когда испанцы снова уселись в свой баркас, их капитан начинает кричать, предлагая нам патефонные пластинки и фрукты: всего полчаса, и нам все доставят прямо на лодку — все самое свежее! Испанская музыка! Фламенко! Превосходные свежие фрукты, очень много, хватит на всю команду! — Отваливай, старый придурок! — орет один из наших людей на верхней палубе, и отталкивает испанский баркас от нашей цистерны плавучести. Первый номер, вооруженный багром, приходит на помощь. Весла с плеском опускаются в воду. Звучат обрывки испанской речи, а потом доносится нечто, похожее на «Wiedersehen». [137] — Вы что — рехнулись! — рычит боцман. Вскоре испанцы снова превращаются в темное пятно. — Похоже на это! Даже не зажгли сигнальные огни! — ворчит им вслед штурман. — Они были в двадцати метрах от нас, прежде чем мы заметили их. Совсем спятили! Мы все смотрим им вслед, но баркаса уже и след простыл: ночное море поглотило их без остатка. Старик занят тем, что отдает приказания машинному отделению. После этого он находит первого вахтенного офицера в кают-компании. — Вы имеете хоть малейшее представление? — у вас осталось хоть немного мозгов, чтобы понять, что вы едва не совершили? Что я едва не совершил, потому что мой образцовый первый вахтенный офицер, чемпион среди вахтенных офицеров, настолько некомпетентен, что не может справиться с такой элементарной задачей, как надлежащая сверка с судовым регистром? Я скажу вам кое-что — вас следовало бы отдать под трибунал! Застрелиться — единственное, что остается первому вахтенному. Но единственный пистолет, который есть у нас на борту, находится в распоряжении командира. К тому же, он надежно заперт. В помещении младших офицеров стоит гвалт: — Штурман с самого начала чувствовал, что здесь что-то не так! — Да уж, первый вахтенный попался яйцами в тиски! — Мы едва не влипли в дерьмо по самые уши! — Со Стариком не пропадешь — прыгай в него с разбегу обеими ногами, но потом подумай еще раз как следует. Но сегодня он превзошел сам себя. — Бог мой, они даже не подозревают, что родились сегодня во второй раз! — Такой огроменный корабль, и торпеда не пошла. — Парни, ну он и засранец! Последнее замечание относится к первому вахтенному офицеру. Несколько часов спустя Старик подводит итоги случившегося: — Все как-то сразу пошло не так. Мы были на волосок от катастрофы вроде той, что случилась с «Лаконией». Если бы рулевой механизм торпеды не был поврежден… Повисает тишина. Спустя несколько минут, посасывая чубук своей трубки, он продолжает: — Вот вам наглядный пример — жизнь или смерть — игра случая — ну, черт побери! — нет никакого сомнения, что Старику сильно не по себе от всего происшедшего и он пытается оправдать сам себя. — Но ведь все вело к этому — они все-таки тянули со временем — а мы дали им его больше чем достаточно. Они вели себя как сумасшедшие! — Да, но лишь потому, что полагали, будто их остановил британский патрульный корабль. Мы окликнули их по-английски. Очевидно, они даже вообразить не могли, что мы окажемся немецкой подлодкой. — Вот что случается, когда начинаешь выпендриваться знанием иностранного языка! — Они, должно быть, обделались со страху, когда поняли, кто мы на самом деле! — Вот как получилось. Одно привело к другому… — прищелкнув языком, произносит Старик. Он молчит добрых пять минут. Потом он говорит: — Ужасно неудобно, что мы никак не можем измерить мощность нашего передатчика. Вполне возможно, что наш запрос в их адрес даже не был передан в эфир. В конце концов, нашу антенну как ножом срезало, да и все прочее оборудование тоже вышло из строя. Еле живой передатчик и некомпетентность первого вахтенного офицера — чего еще не хватает для полного счастья? «К тому же почти у всех нас сдали нервы», — добавляю я про себя. У всех, кроме штурмана, который один оказался прав. Всегда рассудительный, всегда хладнокровный, никогда не суетящийся. Он не поддался влиянию Старика, когда разошелся с ним во мнениях. Примирительное бурчание трубки Старика выводит меня из задумчивости. — Все шло к тому, что разразилось бы дерьмо несусветное! — вырывается у меня. — И мы оказались в самой его гуще… — Нет, мы там не оказались бы, — резко обрывает меня Старик. Я не могу понять, к чему он клонит. Так что я жду. Очевидно, прозвучит что-то еще. Но пауза затягивается, и в итоге я не выдерживаю: — Я не понимаю. — Неужели? Ведь все абсолютно ясно: нам попросту пришлось бы хорошенько прибрать за собой. Типичный случай… Он замолкает, потом продолжает, понизив голос: — Никто не должен был остаться в живых! О чем это он? — Сложилась бы самая типичная ситуация, которую никогда не найти ни в каких приказах и уставах. В подобных случаях поступают по своему усмотрению. Единственное, что говорит флотское командование — это что у тебя есть полная свобода действия. Что ты должен сам принять решение. Холодная трубка в его правой руке описывает круги в воздухе. Он с трудом подбирает слова: — Они не использовали свой радиопередатчик. Конечно, они знают, что мы всегда можем проследить за этим — полагают, что у нас все в норме. Предположим, что гироскоп торпеды оказался в порядке, и она поразила цель. Значит, лайнер «наскочил на мину» и затонул так быстро, что не успел передать в эфир сигнал бедствия. В любом случае, немецкая подлодка не может допустить, чтобы ее видели рядом, словно она может иметь какое-то отношение к случившемуся. В подобной ситуации есть лишь один выход. Приходится убирать за собой, хочется нам этого или нет! И полумерами тут не обойтись, — он делает тяжелый шаг по направлению к носовому люку. Я начинаю понимать истинный, ужасный смысл употребленного им расхожего выражения и вздрагиваю. Передо мной сразу же предстает картина: спасательные шлюпки, изрешеченные пулеметным огнем, воздетые руки, молящие о пощаде, покрасневшие от потоков крови волны, лица, искаженные непередаваемым ужасом. Я вспоминаю обрывки доходивших до меня историй, от которых кровь стыла в жилах. Что-то, о чем вполголоса рассказывалось в баре «Ройаль». Только мертвые не могут ничего поведать. Почему это случилось с ними? Почему не мы на их месте? Ведь они могли бы точно так же поступить и с нами. Мои зубы начинают выбивать неудержимую дробь. Что будет потом? Что еще должно произойти, прежде чем с нами будет наконец-то покончено? Где-то глубоко внутри меня рождается и пытается вырваться наружу прерывистый всхлип. Я сжимаю кулаки и стискиваю изо всех сил зубы в попытке загнать его обратно, пока вся нижняя часть моего лица не превращается от напряжения в сплошной сгусток боли. И в этот самый момент появляется шеф. — Ну — ну, что случилось на этот раз? — участливо спрашивает он. — Ничего, — нахожу в себе силы ответить я. — Ничего — все в полном порядке! Он протягивает мне стакан яблочного сока. Я ухватываюсь за него обеими руками, делаю огромный глоток, а затем говорю: — Пойду прилягу — я хочу просто немного полежать. В носовом отсеке едва не избили Дафте, когда он заявил: — Бискайский залив — будем надеяться, что мы сможем удачно проскочить его! Сейчас не самое лучшее время, чтобы искушать судьбу или поворачивать стол, на котором выстроен наш карточный домик. Кто знает, что еще может накрыться в нашем потрепанном суденышке? Старик неспроста проложил наш курс так близко от берега. Команда «Приготовить спасательное снаряжение!» по-прежнему незримо витает в воздухе. Больше всего мы опасаемся вражеских самолетов. Стоит одному из них засечь нас — и нам конец. Все знают это. О срочном погружении не может быть и речи. Теперь все иначе: мы молимся о плохой погоде — но в меру плохой. Упаси нас, Боже, от урагана! Завтра все будет намного хуже. В том месте берег уйдет в сторону, и начнется путешествие через Бискайский залив. Как мы сможем пройти этот отрезок пути так, чтобы нас не заметили с воздуха? Бискайский залив находится под самым пристальным наблюдением. А если Старик был прав? Что, если британские военно-воздушные силы оснащены теперь каким-то новым оборудованием, которое делает нас видимыми даже самой темной ночью? Все-таки интересно, какой сегодня день? Просто «сегодня», все остальные названия утратили свой смысл. Когда мы скользим под водой — день. Когда мы поднимаемся на поверхность и идем на дизелях — ночь. Сейчас десять часов, и мы находимся под водой. Стало быть, десять часов утра. Но какой же сегодня день недели? Мой мозг усиленно старается вычислить это. Я чувствую себя, словно в бреду. Наконец в голове складывается слово: календарь. Любопытно, какой день недели он показывает сегодня? Мне никак не удается устроиться на этом проклятом рундуке, на котором я сижу, — значит, мне стоит отправиться в кают-компанию. Ведь там еще висит и календарь. Мои ноги так и норовят подкоситься. Такое ощущение, словно идешь на ходулях. Нельзя останавливаться! Надо собраться с силами. Акустик, как всегда, отрешенно смотрит куда-то в пустоту. Он похож на рыбу, смотрящую сквозь стекло аквариума. Добравшись до кают-компании, я, чтобы не упасть, опираюсь левой рукой на стол. Так стоять намного удобнее. И какой же день показывает нам календарь? Девятое декабря? Мы полностью отстали от времени. К черту девятое декабря! Я сохраню этот листок для своего дневника. Достопамятная дата. Что-то вроде дня взятия Бастилии! Запись барографа и листок отрывного календаря: памятные сувениры, которые воскрешают воспоминания, да к тому же, когда возбуждение прошло, упавшие в цене. Одиннадцатое декабря. Долой и его. Тринадцатое было Днем Взрыва. Сбережем и его. Девятнадцатое декабря. Тогда мы лежали на дне. Двадцатого — то же самое. И двадцать первого, и двадцать второго. Все эти дни! А вот и двадцать третье. Это сегодня. И значит, сегодня — четверг. Потом я слышу, как кто-то произносит: «Завтра сочельник!» Рождественские подарки! Я сглатываю слюну. Приступ сентиментальности? Обычное предвкушение рождества? Праздник любви к ближнему — в море, на разбомбленной посудине. Это что-то необычное! Конечно же, благодаря непревзойденному дару предвидения флотского начальства мы отлично экипированы для празднования дня любви к ближнему — у нас есть раскладная рождественская елка, которая была погружена на борт вместе с прочим снаряжением. Как Старик распорядится ею? Наверняка есть более важные дела, о которых ему приходится беспокоиться. Он определенно держит курс на Ла-Рошель. Мы могли бы направиться вверх по Жиронде к Бордо, но хотя Бордо и находится южнее, он не становится от этого ближе. От нашего нынешнего местоположения до Ла-Рошели остается около четырехсот миль — четыреста миль напрямик через Бискайский залив: это значит еще по меньшей мере тридцать пять часов ходу. Но если принять во внимание, что нам приходится погружаться днем, то выкладка оказывается еще хуже. Вероятно, переход займет у нас не менее сорока восьми часов. Это очень долго, особенно если учесть, что неизвестно, какая погода ждет нас в течение ближайших дней, или выдержит ли дизель. У Старика и штурмана причин для беспокойства еще больше: «Вопрос в том, как нам туда попасть — никаких знаков — очень узкий проход — наверняка встретятся всевозможные заграждения — очень мелкий прибрежный шельф — могут быть мины». Все говорят вполголоса. Кажется, что все ходят на цыпочках, словно первый же громкий звук привлечет внимание противника. Я замечаю, что каждый проходящий через пост управления старается взглянуть на карту, но никто не решается спросить, сколько миль осталось до базы: никто не хочет показать, насколько он взволнован. Между тем у них всех в голове крутится одна и та же мысль: Бискайский залив — кладбище кораблей. Самые жестокие шторма, самое плотное воздушное наблюдение. Когда штурман возвращается к своему столу, я пробую другой подход: — Сколько еще часов осталось? В качестве немедленного ответа я услышал только поцокивание языком. Я ожидаю, что он сейчас начнет выстраивать условные предложения, все начинающиеся со слова «если». Но штурман оказывается более дипломатичным: — Кто может знать? Я смотрю на него искоса до тех пор, пока он наконец не заговаривает вновь: — По моим расчетам — не менее сорока шести часов. Это если брать все вместе, на круг, а не просто прикинуть время хода с крейсерской скоростью. В носовом отсеке я обнаруживаю, что Арио мучают его собственные тревоги с тех самых пор, как лодка очутилась на дне. В матросском мешке Арио хранится коллекция презервативов, включающая в себя несколько редких, дорогих экземпляров. Он перечисляет их: — Один — с резиновыми пупырышками, с усиками, есть даже один или два «ежика»… Его постоянно гнетет чувство неловкости, присущее богачам: — Ну скажите на милость, что подумают, если в моих вещах обнаружат подобные штуки? Не говоря уж о том, что они будут потеряны для моих потомков… Вот что я вам скажу — перед следующим походом надую каждый из них и использую все до единого. — Не стоит волноваться: командование флотилии позаботится, чтобы они пропали. Все наши пожитки тщательно досматриваются, — объясняет Бокштигель. — Порнографические картинки и резинки — все, что вряд ли утешит вдов и скорбящих родственников, — изымается. Однажды я видел, как это делается: под началом нашего казначея состоит целая команда специалистов. Не успеешь и глазом моргнуть, как все будет чисто, словно по свистку. На это можно рассчитывать смело! Для матросика с мостика, который мыслит экономическими категориями, некоторые вопросы все еще остаются неясными: — И что же казначей делает со всеми этими презервативами? В конце концов, это ведь частная собственность — разве не так? — Он вносит их в опись, тупая башка. Что же еще он может делать, по-твоему? А потом кто-то сделает с нее две копии. А после этого их будут многократно сверять. — Доверься командованию! — подытоживает Швалле. Старик, по пятам которого неотступно следует шеф, проводит свое время, переходя из машинного отсека в носовой, затем возвращаясь на пост управления, пытаясь составить представление о реальном состоянии лодки, хотя ему, несомненно, не удастся полностью выявить все повреждения. Взять хотя бы ребра шпангоута, которые невозможно исследовать из-за сооружений внутри лодки. — Из этой лодки получится разве что приличная урна для мусора! — слышу я его замечание, когда он в очередной раз проходит мимо меня. Штурман докладывает, что мы вышли на широту мыса Ортегаль. Значит, переход через Бискайский залив начался. Старик советуется с первым вахтенным офицером, возможно, из сочувствия к нему, чтобы тот не чувствовал себя полностью раздавленным. Вырабатывается подробный план перехода, но для его успешного осуществления надо, чтобы все составляющие, на которых основываются выкладки, оставались бы неизменными. В первую очередь надо, чтобы дизель выдержал. Старик падает на койку в кают-компании и, начав произносить: — Боже, благослови пищу нашу…, — внезапно замолкает. Я понимаю, что он волнуется, и нетрудно догадаться, что является причиной его беспокойства. Он откашливается, очевидно надеясь, что я вымолвлю что-нибудь. Но что я могу сказать? Что никто не испытывает особого желания встречать Рождество в море? — Да черт бы все это побрал! — взрывается он, не дождавшись, пока я подберу нужные слова.. — Мы просто устроим праздник чуть позже. Для нас сочельник наступит тогда, когда под нашими ногами снова окажется твердая земля. Или эта ерунда так важна для вас? Я полагаю, что вы желали бы почитать вслух Евангелие от святого Луки? — Нет, — это единственное, что я могу произнести. Ничего лучше не приходит мне на ум. — Вот и хорошо! — с облегчением говорит Старик. — Мы будем вести себя так, будто время еще не настало. Рождество. С тех самых пор, как мне исполнилось четырнадцать лет, что-то постоянно происходит не так. Грустные Рождества, мелодраматичные Рождества, слишком много дурацких эмоций. Рыданья и полиция в доме. А потом пошли пьяные Рождества… Старик прав. Что толку цепляться за эти сантименты? Пусть день проходит привычным чередом. Боже милостивый, обычный день! Но лучше не разбрасываться так целыми днями. Будет лучше, если думать о часах. Только бы не сглазить. Никаких празднований. Об этом и речи быть не может. Заметно, что у Старика отлегло от души. Все-таки одной проблемой меньше. Мне только любопытно, как он намеревается объявить о своем переносе праздника команде. И тут я получаю ответ на этот вопрос: — Передайте младшим офицерам — а дальше новость разойдется сама! Дизель явно работает не так хорошо, как казалось вначале. В нем есть какие-то скрытые неполадки, которые беспокоят шефа. Ничего катастрофического, просто неприятно. Следующие несколько часов он не показывается из машинного отсека. Команда знает, что мы уже удалились от берега, и в лодке даже наступило затишье. Нервное напряжение прорывается дрожью при любом, самом безобидном, звуке. Шефу хуже всех. Даже в самые лучшие времена он реагировал на малейший посторонний шум двигателей — звуки, которые никто не замечал кроме него, — с чуткостью необычайно прожорливой собаки, услышавшей отдаленный шорох пакета с бисквитами. Но теперь он даже меня напугал. Когда мы сидели бок о бок в кают-компании, он вскочил так внезапно, что я просто похолодел: долю секунды он с вытаращенными глазами прислушивался к чему-то, а потом опрометью ринулся на пост управления. Вслед за тем немедленно донесся зловещий гвалт. Голос шефа просто дрожал от ярости: — Вы что, с ума сошли — черт бы вас побрал — с каких это пор — что-то подобное — убрать немедленно — пошевеливайтесь! Он вернулся запыхавшийся и забился обратно в свой угол. Я не решаюсь спросить у него, что же произошло. Десятью минутами позже я как можно более невзначай интересуюсь этим у помощника по посту управления. Оказалось, Семинарист шлифовал ножи полировальным порошком. Он издавал непривычно скрипящий звук, который шеф и не смог правильно определить. Двадцать четвертое декабря. Все еще в море. Мы уже преодолели значительный отрезок. Что касается погоды, то нам повезло чрезвычайно: настоящая рождественская погода. Декабрьские шторма в Бискайском заливе могут внушить ужас. Но самое страшное, с чем довелось столкнуться нам — это ветер от четырех до пяти баллов и три балла на море. Как правило, волнение на море на единицу меньше силы ветра. Лучшего невозможно пожелать. Мы прошли уже почти половину расстояния, дизель выдержал, и у нас на хвосте не висит группа преследования. Уже одного этого достаточно, чтобы внушить долю оптимизма. Так ведь нет! Все вокруг ходят как в воду опущенные. Даже Старик отвечает одними междометиями. Это отражается на команде. Возможно, он всего лишь придерживается своего принципа: «Сначала венчание в церкви, а банкет — после». Но если он их не подбадривает, экипаж незамедлительно впадает в самый черный пессимизм. Кучка подавленных людей. Я должен еще раз заглянуть в носовой отсек. Может, там не так все и плохо. Носовой отсек выглядит ужасно: смятение больше, чем когда-либо прежде. Вероятно, Первый номер не отважился отдать команду привести в порядок корабль. Лампы красного света пропали. Намека на атмосферу борделя больше нет. Свободные от вахты люди лежат, в изнеможении распростершись на пайолах, безучастные ко всему, великовозрастные дети, наклеившие фальшивые бороды. Они едва переговариваются между собой. Похоже, ими овладели фатализм и общая подавленность. Несколько часов спустя вся лодка сияла, отдраенная до блеска. Командир как следует взбодрил Первый номер. Настоящая рождественская уборка. — Ни в коем случае нельзя обрастать грязью! — тихо говорит он мне. Мудрое решение: надо всего лишь придерживаться судового распорядка — никакого волнения, слезоточивость прекращается, люди отвлекаются от мыслей о доме. Я боюсь даже представить, что может произойти, если полностью возобладают эмоции. — Специя — вот это было бы в самый раз, — замечает Старик. Бог мой, неужели он опять о Рождестве? Пробуждаются воспоминания о пиршественных оргиях, устраивавшихся для флотилии в отеле «Маджестик»: длинные столы, устланные белыми скатертями, сосновые ветки вместо еловых в качестве украшения. У каждого было свое «праздничное блюдо» — и вырубленная из картона тарелка в форме звезды с пряными печеньями, русским караваем, пралине, шоколадным святым Николаем. Во всю глотку горланят рождественские песни. Потом поздравление от командующего флотилией — нерушимый союз наших сердец, бьющихся в унисон с сердцами наших любимых, оставленных дома, заботливого Фюрера, думающего о нас, старая добрая ночь всенемецкого единения, великого германского Рейха, и наш великий Фюрер uber alles [138] ! А потом, вскочив на ноги, дружное: «Sieg Heil — Heil — Heil!» А потом надраться и впасть в пьяную сентиментальность, дать волю языкам и слезам, разрыдаться и взвыть от тоски. Решено: мы должны постараться дойти до ближайшей базы. Это означает Ла-Рошель, а не Сен-Назер, наш дом. Мы находимся в двадцати четырех часах хода до нее. Старик неукоснительно придерживается заведенных правил: сорокавосьмичасовой карантин перед заходом в порт, должны быть оглашены правила посещения публичных домов. Это надо было сделать намного раньше. Вообще-то это обязанность первого вахтенного офицера, но Старик освободил его от нее, что можно счесть актом милосердия, ибо текст того стоит. На этот раз задача донести его до команды через систему громкого оповещения легла на плечи второго вахтенного. Таким образом из судовых громкоговорителей вместо псалма святого Луки прозвучал циркуляр о борделях. Второй вахтенный отлично справился со своей задачей. Его голос обладает необходимой для оглашения приказа по флотилии серьезностью, и в то же время тон его не оставляет ни у кого ни малейших сомнений в том, что сам он полагает его результатом помешательства последней степени. Помощник по посту управления рисует победные вымпелы. Он уже докончил один, с надписью восемь тысяч: этот обозначает первое крупное судно в конвое. Первый вахтенный, сидя рядом с шефом в кают-компании, занимается бумажной работой: наряды на верфь, подсчет израсходованного топлива, отчет о выпущенных торпедах. Я нисколько не удивлюсь, если он опять примется стучать на пишущей машинке. Почти ежечасно я украдкой заглядываю в карту, и каждый раз меня подмывает взять карандаш и украдкой продлить линию, тянущуюся к Ла-Рошели. Каждая оставленная позади миля ощутимо снимает напряжение и страх. Сквозь полуоткрытый в носовой отсек люк долетают обрывки разговора. Похоже, настроение у людей снова поднимается. Я слышу даже, как в соседнем кубрике кто-то интересуется, кем будут оформляться увольнительные. В это трудно поверить: у нас впереди еще целая ночь, еще очень далеко до того момента, когда мы наконец сможем расслабиться в безопасности, а кто-то уже волнуется о своем увольнении. Отныне ничто из услышанного в носовом отсеке не удивит меня: — Интересно, какие у них там в Ла-Рошели бордели? Похоже, что помощнику электромоториста Пилигриму однажды довелось побывать там. — Откуда мне знать? — это все, что он может ответить. — Черт! Тебя нельзя ни о чем серьезном спросить! Слава тебе, Господи, — рождественского настроения нет и в помине. Около часа ночи я выбираюсь на мостик. — До места встречи с эскортом примерно два с половиной часа, — докладывает Старику штурман. Место встречи с эскортом? Неужели нам осталось так недалеко? — Что означает — мы прибудем туда вовремя, спозаранку, — говорит Старик. — Мы заляжем там и посмотрим, что движется вокруг. — Jawohl, господин каплей, — единственное, что остается ответить штурман. — Ну? — Старик поворачивается ко мне. — Я полагаю, торопиться совсем ни к чему — или мы начинаем нервничать? Я лишь вздыхаю в ответ. Что я должен сказать? Ночной воздух прохладен, как шелк. Я выдумываю, или действительно пахнет землей — этот тонкий запах влажной листвы? Наверно, вскоре мы увидим береговые огни. Хотя если хорошенько подумать, то нет! Все-таки Ла-Рошель — это не Лиссабон. Здесь действует затемнение. Вдоль всего побережья Франции уже давно погашены все маяки. — Можно еще часок поспать? — Вполне, это не повредит… Я прошу штурмана разбудить меня, когда он освободится от вахты, и спускаюсь вниз следом за Стариком. — Море — около двух баллов, ветра почти нет, — сообщает штурман, пока будит меня, тряся за рукав. Я снова оказываюсь на мостике раньше командира. Сощурившись, я гляжу вперед. Горизонт чист, и на востоке уже светает. Первый вахтенный стоит впереди по левому борту: — Командиру: рассвет начинается! Командир поднимается на мостик и молча осматривает все вокруг. — Похоже, еще немного времени все будет в порядке, — наконец говорит он. Но вскоре я понимаю, насколько ему тревожно. Снова и снова он поднимает голову, чтобы с беспокойством взглянуть на небо. Над восточным горизонтом протянулась бледно-желтая полоска. Сумрак быстро пропадает. По прошествии еще десяти минут он произносит: — Мы уже почти пришли на место. Море спокойное. Можно представить, что мы идем по поверхности пруда. Работает эхолот. Снизу постоянно докладывают: — Тридцать метров, двадцать семь метров… Показания доходят до двадцати и на этом останавливаются. — Превосходно, — говорит Старик. — Как раз то, что нам надо. Хорошо, штурман, пока достаточно! Мы пока спрячемся. С каждой минутой становится все светлее. — Приготовиться к погружению! Еще раз осматриваем темное, отливающее шелком море, затем мы медленно спускаемся вниз, оттягивая время. — Шеф, постарайтесь уложить нас на грунт как можно легче и нежнее. Здесь это не должно составить особого труда. Стук, раздавшийся при касании лодкой дна, был не громче звука, слышимого, когда шасси самолета касается посадочной полосы. — Хорошо, — говорит Старик. — А теперь мы вверимся в руки Божии! — И его доброй жены, милой очаровательной дамы с белоснежными волосами… — это уже шеф. Кажется, у него снова прорезался голос. — Tiens, tiens! [139] — похоже, Старик думает, что он уже вернулся во Францию. Надо спросить у штурмана: лежим ли мы на мягком песке французского шельфа, или же мы залегли в международных водах. Уже некоторое время я подсознательно ощущаю какие-то странные стучащие и скрежещущие звуки. Потом раздается глухой удар, словно кто-то ударяет кулаком по деревянной двери, немедленно вслед за первым ударом следуют второй и третий. Они эхом разносятся по лодке, причем последний удар заглушается пронзительным свистом, звучащим до тех пор, пока не раздаются новые толчки. — Подумать только, — говорит Старик. — а здесь, оказывается, вполне приличное течение. — И дно не совсем такое, какое должно было бы быть, — вставляет шеф. Значит, причиной ударов являются скалы. Мы не лежим неподвижно на месте: нас тащит по грунту. — Шеф, залить цистерны. — Jawohl, господин каплей! Я слышу, как вода заполняет наши дифферентные емкости: мы становимся на якорь. — Хорошо, теперь будем надеяться, что мы лежим как надо! В лодке тихо. Слышится лишь капель конденсата. Освободившаяся вахта уже давно растянулась на своих койках. Как только рассветет по-настоящему, Старик поднимет нас на перископную глубину — пятнадцать метров. Он не говорит нам, что будет делать после этого. Подходить к берегу без тральщика и эскорта — это непростое дело. Невыполнимое днем и необычайно опасное ночью. Едва я приподнял правую ногу, чтобы переступить через кормовой люк, как раздается еще один удар. — Тысяча чертей, — бормочет Старик, — Мы наверняка лежим не параллельно течению. Надо попытаться повернуть ее. Краем уха я слышу, как началась продувка. Потом еще один удар, прокатившийся по всей лодке. Потом звучит команда запустить моторы, а затем — рули глубины. Инрих сидит у сонара. Его голос доносится словно издалека: — На трехстах градусах — шумы двигателей. Становятся громче! Старик театрально приподнимает брови. Он стоит посередине поста управления, прислушиваясь. За ним, наполовину скрытая, виднеется фигура шефа. Я не решаюсь пошевелиться. Старик сглатывает. Я вижу, как его адамово яблоко дернулось вверх-вниз. — Поршневые двигатели! — докладывает акустик. Старик приседает на корточки в проходе рядом с рубкой акустика и надевает наушники. Его сгорбленная спина повернута в нашу сторону. Акустик высунул голову из своей каморки. Слышится бормотание Старика: — Я съем собственную шляпу, если только это не дизель подлодки. Он возвращает наушники акустику, который вслушивается пару минут, пока Старик, оставшийся рядом с ним, не спрашивает: — Ну что, Инрих? — Дизели подлодки — можно не сомневаться! — Английской или немецкой — вот в чем вопрос! Просыпайтесь. Первый вахтенный офицер, приготовьте сигнальную ракетницу. Как только мы всплывем, сразу стреляйте. Куда повернут наш нос? — Направление осталось прежним — двести семьдесят градусов. — Приготовить зенитные орудия! Первый вахтенный, немедленно на мостик за мной! Пост управления сразу же наполняется движением. Кто-то открывает ящики с боеприпасами. Мы что, собираемся задать фейерверк прямо перед дверями нашего дома? И для ровного счета добавить к нему пулеметов? Старик уже положил руку на ступеньку трапа: — Все ясно? — Jawohl, господин каплей! — Всплытие! — Продуть цистерны! Я стою под самым люком, когда надо мной выстреливает ракетница. Люди все еще карабкаются вверх, поэтому мне лишь время от времени между чьим-то бедром и краем люка видны красные и белые магниевые вспышки. Настоящие рождественские звезды. Очень к месту. Я жду, затаив дыхание. — Отлично! — это голос Старика. — Они ответили. Подведите ее поближе, первый вахтенный. Давайте посмотрим на наших коллег. — Невероятно! — вырывается у шефа, стоящего за моей спиной. — Разрешите подняться на мостик? — обращаюсь я. — Милости прошу! Я не сразу замечаю другую лодку на фоне темной воды. Ее нос развернут на нас, так что ее вполне можно спутать с плывущей бочкой. — Быстрее! Давайте сюда сигнальный прожектор — шевелитесь! Теперь, Зейтлер, представьте нас им по полной форме, со всей полагающейся учтивостью. Зейтлер нацеливает ратьер в сторону другой лодки и принимается выстукивать свое послание. С той лодки в ответ заморгал фонарь: сообщение принято. Затем я снова слышу стук нашего сигнального фонаря и голос штурмана, читающего то, что передается оттуда: — UXW обер-лейтенант Бремер. — Фантастика! — говорит Старик. — Их должен кто-то встретить. Нам остается всего лишь следовать за ними по фарватеру! Штурман просто сияет от радости. Теперь ему не придется ломать голову, как провести нас в гавань Ла-Рошели. — Нам надо лишь дождаться сопровождения, которое придет за ними. Спросите у них, когда может появиться эскорт. Помощник боцмана нажимает на ключ сигнального фонаря, ответ приходит через считанные секунды. Очевидно, у них первоклассный сигнальщик: «08.00!» — Теперь сообщите: «Мы присоединимся к вам!» Вот тут они должны поломать голову над нашей загадкой: как получилось, что мы оказались нежданными гостями? Их должно удивить, что мы заходим в порт приписки другой флотилии — и именно сегодня. Похоже, Старик и в мыслях не держит подсказывать им отгадку. Пока мы обменивались сообщениями, наши лодки сблизились — теперь мы можем переговариваться. С их лодки загудел громкоговоритель: — Куда девалось ваше орудие? Мы переглядываемся. Старик колеблется. Даже до меня не сразу доходит, что они могут видеть нас так же отчетливо, как и мы их, и они заметили, что нашему силуэту чего-то недостает. — Идиотский вопрос! — фыркает штурман. Но Старик подносит ко рут мегафон и кричит: — Угадайте с трех раз! — потом поворачивается к штурману и говорит обычным голосом: — Лучше бы он убедился, что его собственные зенитные орудия в порядке. Что-то мне здесь чертовски не по себе! Штурман воспринимает его слова, как прямое указание к действию, и кричит наблюдателям на мостике: — Ради всего святого, ребята, смотрите в оба! Внезапно лодку сотрясает сильный глухой удар. Мне кажется, что меня сзади кто-то ударил под колени. Аккумуляторы? Электромоторы? Что-то случилось с дизелями? Черт побери, что это было? Старик кричит вниз, в люк: — Рапорт! Мне нужен рапорт! Снизу ничего не отвечают. Старик и штурман вопросительно переглядываются. Старик срывается на рев: — Рапорт! Немедленно рапортуйте! В люке появляется лицо шефа: — Ничего — нечего рапортовать, господин каплей! Командир уставился на него. Неужели мы все сошли с ума? Только что прогремел взрыв — и к тому же довольно сильный! Но вот с другой лодки заморгал сигнальный фонарь. Три рта в один голос повторяют, что передают оттуда: — Н — а — л — е — т — е — л — и — н — а — м — и — н — у. — Скорее! Надо подойти ближе! Мина, мина, мина. Так значит, мы разгуливаем по минному полю. Эти штуки никогда не болтаются поодиночке. Я навожу бинокль на другую лодку. На первый взгляд ничего необычного. Лишь ее корма слегка погрузилась в воду, словно лодка плохо отдифферентована. Я всегда представлял себе последствия взрыва мины несколько иначе. Наша лодка медленно поворачивает свой нос. С той лодки снова сигналят. — Читайте! — приказывает командир. Ему отзывается Зейтлер: — П-р-о-б-о-и-н-а-в-к-о-р-м-е-в-о-д-а-б-ы-с-т-р-о-п-р-и-б-ы-в-а-е-т-н-е-м-о-ж-е-м-п-о-г-р-у-з-и-т-ь-с-я. — Одна из этих проклятых магнитных мин, — говорит Старик. — Возможно, ее сбросили ночью с самолета. — И наверняка не одну… — безмятежным голосом добавляет штурман. — Ничего не поделаешь, штурман. Мы должны оставаться на поверхности и обеспечивать прикрытие от атаки с воздуха. И медленно дрейфовать по минному полю. Штурману нечего сказать. Его бинокль нацелен на их лодку, и он не выказывает ни малейших эмоций. — Прокричите им: «Остаемся на поверхности, чтобы прикрыть от воздушной атаки!» Штурман подносит ко рту мегафон. С той стороны принятие нашего сообщения подтверждают кратким «Спасибо!» — Штурман, сделайте запись: «06.15. UXW наскочила на мину». Скажите радисту, чтобы попробовал еще раз. Может, нам повезет. Пусть передаст следующее: «Опасность. Опасность. UXW наскочила на мину. Погрузиться не может. Все системы вышли из строя. Немедленно вышлите эскорт. Остаемся на месте взрыва — UA.» Ничего больше нельзя поделать, остается только ждать и смотреть, как светает. — Похоже, у их винтов погнуты валы, — резко замечает Старик. — Если бы отказали дизели, можно было бы хоть что-то выжать из электромоторов, либо наоборот. По разлившемуся за нами сиянию я замечаю, что отлив, должно быть, развернул нас: теперь восток оказался у нас за спиной. В бледном утреннем свете все мы выглядим посеревшими, словно посыпанные пеплом. На лодке не слышно ни звука двигателей, ни движения, ни вибрации. Мы дрейфуем, подобно обломку, оставшемуся после кораблекрушения. Страх… и тишина. Я едва осмеливаюсь откашляться. Много бы я дал, чтобы только услышать звук хотя бы одного работающего дизеля. — Корабельное время? — 07.10. Страх. Мы избегаем смотреть друг на друга, будто перехваченный взгляд другого человека приведет к роковому взрыву. — Самолет! На ста двадцати градусах! — Приготовить зенитные орудия! Быстрее! Высота? — Двести пятьдесят! Похож на «Галифакс»! Меня сдувает с мостика, я хватаю и передаю дальше боеприпасы. Наше зенитное орудие уже изрыгает огонь. Мы стреляем по нему изо всех сил. Но мы неподвижны и представляем из себя мишень. Сквозь грохот наших выстрелов я слышу ужасный взрыв. Потом внезапно наступает тишина. Я бросаюсь на мостик и оглядываюсь кругом. Во имя всего святого, где другая лодка? Ничего нет, только ровное, переливающееся море. Лишь по нашему левому траверзу течение сносит пару темных точек. Наш нос разворачивается в их сторону. Наконец штурман произносит: — Прямое попадание — прямо перед рубкой! Я вижу происходящее, словно в трансе — будто сквозь внезапно опустившуюся серую пелену. Я прищуриваюсь, отчаянно моргаю глазами, пялюсь изо всех сил: лодка, которая была здесь всего минуту назад, бесследно пропала. А самолет? Тоже исчез. Одна единственная бомба? С первого захода? Прямое попадание? Они вернутся, говорю я себе, и их будет целый рой. Истребители прикрытия? Почему у нас совсем нет прикрытия истребителей? Жирная свинья Геринг — он и его огромный рот! Где наши самолеты? Море гладкое, словно отполированное. Абсолютно неподвижное — на его поверхности ни морщинки. Линия горизонта будто лезвие ножа. А на том месте, где мгновение назад лежал длинный корпус лодки, появляется все больше и больше пятен, нарушающих покой серебристой, словно ртуть, глади моря. Ни водоворота, ни волн, ровным счетом ничего — ни стука двигателей — тишина. Почему никто не кричит? Это спокойствие абсурдно. Оно делает нереальным все происходящее. Наш нос наконец развернулся в сторону дрейфующих пятен. В бинокле они распадаются на отдельные составляющие — головы, поддерживаемые на плаву спасательными жилетами. Расчет нашего зенитного орудия все еще стоит, застыв подобно изваяниям, никак не выказывая своих чувств, словно они еще не осознали того, что случилось на их глазах. Лишь вздымающиеся в такт дыхания груди выдают их. Первый номер стоит на верхней палубе с пятью матросами, готовый поднять на борт уцелевших. — Черт побери — смотрите! — орет он. Справа по борту море красное. Кровь, растекшаяся в соленой воде. Что нам делать с останками этих бедняг? Я не осмеливаюсь вглядываться пристальнее. Лучше смотреть на небо. Рядом со мной кто-то промолвил: — Наверно, они тоже по-другому представляли себе Рождество! На мостике появляется человек, с которого льется вода, и кое-как выдавливает из себя подобие рапорта, поднеся ладонь ко лбу: это Бремер — другой командир. Его лицо — невинное, как у мальчика из церковного хора — перекошено судорогой. Он попросту воет. Он уставился в пространство прямо перед собой, словно загипнотизированный. Стискивает зубы, стараясь удержать нижнюю челюсть, чтобы она не стучала подобно кастаньетам, но не справляется с ней. Все его тело начинает трястись, словно в ознобе. Целый поток слез струится по его конвульсивно подергивающимся щекам. Старик молча, холодно смотрит на него. Наконец он произносит: — Почему бы Вам не спуститься вниз? Бремер отказывается, отчаянно покачав головой. Тогда Старик отдает приказ: — Принесите одеяла! — а затем, словно его внезапно обуяла ярость, выкрикивает: — Пошевеливайтесь! Подайте одеяла! Немедленно! Как только через отверстие люка подают первое одеяло, он сам набрасывает его на вздрагивающие плечи Бремера. Ни достаточной для погружения глубины, ни прорывателя минных заграждений [140] , ни прикрытия от авианалета — вообще ни черта! Море ровное, словно зеркало. И этот «Галифакс». Почему так все вышло? Неужели он нес только одну бомбу? Такая махина должна была быть напичкана целой кучей. — Я чувствовал — чувствовал это — словно змея обвилась вокруг моего горла, — запинаясь, бормочет Бремер. Странная фигура на мостике, закутанная в одеяло, жалкая горстка людей на верхней палубе, это переливающееся пастельными тонами море. Какой-то нелепый маскарад. Я чувствую, что должен пробиться сквозь какую-то мембрану, чтобы вернуться в реальность. — Поберегись! — вопит вахтенный на командном посту, втягивающий через люк за собой груду одеял. Бремер резко вздрагивает. Он мешается у него на пути. Он из другой флотилии, и никто из наших людей не знает его. Кажется, что хриплый голос Старика сейчас треснет. Ему приходится откашляться пару раз, чтобы избавиться от карканья. — Погружение! Здесь слишком мелко, слишком сильное течение. Значит, нам остается только продолжать дрейф по минному полю и ждать, когда Томми вернутся. А истребителей прикрытия нет как нет! Но ведь та лодка сообщила о своем прибытии! — Ничто не выходит, как надо. Чертов Герман Геринг. Якорь? Может, нам было бы лучше встать на якорь? Нет ничего хуже, чем позволить отливу протащить нас по минам. Старик не может больше ждать. Сейчас ему надо принять решение: дожидаться Томми, или подобно Блюхеру при Ватерлоо рвануться вперед напролом, без разминировщика или тральщика. Ухмылка кривит его лицо, как бывает всегда в момент раздумия. Но на этот раз машинный отсек и рулевой уже получают указания. Лодка плавно разворачивается в сторону восходящего солнца. Как я и думал: прорываться! Я ничуть не угадал. Старик отдает приказание дизелям работать на малых оборотах, достаточных только для того, чтобы удержать лодку против отлива. С запущенными дизелями мы продолжаем стоять на месте. Это самое прекрасное утро, встреченное мною в море. Я не знаю, что тому виною: торжественное величие этого рождественского утра или скорбное зрелище, которое представляет собой наша верхняя палуба, от которого на мои глаза наворачиваются слезы. В горле поднимается комок. Я стараюсь загнать его вглубь. Нельзя выпускать рыдания наружу. Если бы небо облачилось в траур, задернулось темной пеленой, может быть, было бы легче вынести зрелище людей, переживших гибель корабля. Но вид этого матового огненно-золотистого сияния, наполнившего небо и растекающегося по воде, настолько разительно контрастирует с выделяющимися на его фоне едва не утонувшими моряками, которые стоят на верхней палубе, что мне хочется плакать. Они столпились вместе, сбились в одну кучу, словно овцы, каждый завернут в темно-серое одеяло. Утренний свет слишком ярок для меня, чтобы различить отдельные фигуры, они кажутся одной сплошной темной массой. Двое из них все еще носят фуражки. Один из них, поразительно тощий, должно быть, их первый вахтенный. Другой — унтер-офицер, возможно, их первый номер. Команда машинного отсека, конечно же, не смогла выбраться. Так всегда и бывает. Кажется, они босы. Один из них закатал свои брючины, словно приготовившись бродить по воде. Наш боцман и двое его людей пытаются выловить пустые плавстредства. Он уже сложил рядом с рубкой не то шесть, не то семь ярко-желтых спасательных плотиков. Очевидно, Старик не погонит никого из них внутрь лодки. В этом нет никакого смысла. Тем более, что здесь мы не сможем погрузиться. И помимо того, здесь есть и еще мины! Лучше оставить бедолаг там, где они есть. Самое время появиться эскорту. Враг, конечно же, не успокоится, сбросив единственную бомбу. «Галифакс» должен был доложить о нас, так что Томми уже знают, что здесь засела вторая лодка, которая тоже дожидается бомбы. Черт бы побрал наш флот! Взрыв можно было услышать с берега. Или у нас больше не осталось боевых кораблей в этих прибрежных водах? Нет больше ни одного патрульного судна? Или мы должны полагаться только на милость божию, укрывшись у него под задницей? Там внизу, внутри башни, радист Херманн, наш санитар, и еще двое матросов занимаются ранеными. Взрослому мужчине с той лодки серьезно досталось. Руки обгорели, голова напоминает кровавый шар. Соленая вода на обнаженной плоти! — я содрогаюсь при такой мысли. Я едва могу смотреть на него. Херманн обмотал красную голову марлевой повязкой, оставив открытыми только глаза и рот — как у туарега. Затем он прикуривает сигарету и вкладывает ее туарегу в зубы. Туарег благодарит его кивком головы. Другие тоже курят, причем некоторые из них все еще сидят в своей промокшей насквозь одежде на обломках наших ограждений. Первый вахтенный и унтер-офицер с другой лодки никак не могут перестать всматриваться в небо, но их людям, кажется, уже все равно. Двое или трое из них даже выпустили воздух из своих спасательных жилетов, чтобы было удобнее сидеть. Командир хочет знать, сколько людей удалось спасти. Я пересчитываю их: двадцать три на носовой части лодки, еще четыре — на корме, все тяжелораненые. Всего чуть более половины экипажа. Какое спокойное море! Словно ни разу не сминаемый лист фольги. Я никогда не видел его таким гладким. Ни малейшего дуновения ветра. Вдруг штурман сообщает: — Объект на двухстах семидесяти градусах! Все бинокли поворачиваются в ту сторону, словно притянутые магнитом: крошечная темная точка, плывущая посреди отливающей шелковистым блеском синевато-серой воды. Невозможно понять, что же это такое. Я опускаю бинокль и тут же прищуриваю глаза. Штурман залезает на дальномер, откидывается назад, опершись спиной, и вновь подносит к глазам бинокль. Бремер с открытым ртом смотрит отсутствующим взглядом в указанном направлении. — Узнаете что-нибудь? — в голосе Старика слышится нетерпение. — Нет, господин каплей! Но это должно быть то самое место, где она затонула, если учесть силу течения. Оно отнесло нас на приличное расстояние, пока мы были заняты спасением. — Гм. Проходит еще две или три минуты, а потом Старик внезапно приказывает повернуть лодку и увеличить скорость. Мы берем курс на маленькую точку. Что он затеял, пробираясь не то к ящику, не то к старой бочке из-под машинного масла сквозь нашпигованную минами воду? Испытывает судьбу? Или до этого момента он недостаточно искушал ее? Проходит еще пять минут. И тут штурман, который все это время не опустил бинокль ни на секунду, объявляет бесстрастным голосом: — Там кто-то плывет! — Я так и думал! — так же спокойно отвечает Старик. Кто-то плывет! Прошел почти час с момента, когда лодка Бремера затонула. Мы всматривались в воду до слепоты, абсолютно все из нас. И на ней ничего не было, ровным счетом ничего, что могло бы побеспокоить зеркальное совершенство морской глади. Старик приказывает еще увеличить скорость. Я подношу бинокль к глазам и, так как мы уже достаточно приблизились, тоже начинаю различать фигуру человека. Его голова явственно видна над надутым краем спасательного жилета. Вот он поднимает свою руку! Люди на верхней палубе перевешиваются через поручни, пока не вцепляются в страховочную сетку. Лишь бы никто из них не свалился за борт. Мое сердце бешено колотится. Там действительно кто-то двигается! Наш штурман-ас, лучший из всех штурманов, знал с самого начала, что он смотрит не на обломок кораблекрушения. Держась за железные ступени с внешней стороны боевой рубки, спускаюсь на верхнюю палубу: я хочу взглянуть на моряка, которого вытаскивают из воды. Меня подмывает крикнуть, что он должен обнять нашего штурмана. Дай бог, чтобы на тысячу нашелся один такой. Только Крихбаум смог что-то заметить. Его глаза всегда оказываются на высоте — или голова, как сейчас. Вот они достали его. Босой. Не старше восемнадцати лет. С него стекает вода. Он прислоняется к рубке, но находит силы устоять на ногах. Я ободряюще киваю ему. Не говоря ни слова. Сейчас не время спрашивать, как он смог выбраться на поверхность из затонувшей лодки. Должно быть, он — кочегар. Вероятно, единственный, кто выбрался из кормового отсека. Но почему так долго? Что там было? Откуда знать, как у него это получилось. Тем не менее, я говорю: — Живой — повезло, правда? Подросток переводит дыхание, потом кивает. Появляется Первый номер с одеялами. Никогда бы не подумал, что он может быть таким заботливым: он закутывает в них паренька, словно мать родная. Бог мой, ему не следовало этого делать. Юношу прорывает, его начинают душить рыдания, зубы его выстукивают дробь. — Дайте сигарету, — велит Первый номер одному из матросов. — Давай, прикури ее! Да поживее! Он осторожно усаживает парнишку на решетку, прислонив его спиной к боевой рубке, и всовывает ему в рот сигарету: — Вот, держи. Давай, кури! — Корабельное время! — 08.10! Эскорт должен был прибыть в 08.00. Боже! Мне становится неудобно в спасательном жилете. Счастье для людей на верхней палубе, что сейчас нет ветра и погода стоит мягкая. Рождественский день — а не холодно. Скоро взойдет солнце, но нам все-таки надо позаботится, чтобы обуть их хотя бы во что-нибудь. В конце концов, нам не нужны наши морские сапоги. Первый номер уже раздал им всю одежду, которую смог найти, особенно свитеры. Я спускаюсь вниз, чтобы собрать им обувь. Оказавшись в кают-компании, я застываю на месте, словно громом пораженный. Первый вахтенный офицер вытащил на свет божий свою пишущую машинку и собирается снова что-то выстукивать на ней. У меня пропадает дар речи: это уже слишком! Я возмущенно фыркаю, но он даже не поднимает головы, попеременно тыча указательными пальцами по клавишам, вперившись вниз своими каменными, как у чайки, глазами. Меня разбирает желание отобрать у него машинку и ею же как следует отдубасить его по голове. Вместо этого я просто говорю ему: «Ну ты и придурок!», прохожу дальше и ору: — Быстрее — шевелитесь, тащите сюда сапоги! Живее, ребята! Что он там может сейчас сочинять? Рапорт о нашем прибытии? Одному Богу известно. Возможно, он заполняет по всей форме приходную расписку о принятии на борт Бремера с половиной его экипажа. Скоро выстраивается цепочка, по которой быстро передаются морские сапоги. Вслед за последней парой я поднимаюсь на мостик. Раздается крик штурмана Бремера: — Эскорт! — он протягивает вдаль руку. А там, над горизонтом, действительно вырастают столбы дыма. — Слишком поздно, господа! — ворчит Старик. Прямо над своим ухом я слышу громкое клацание. Я поворачиваю голову. Боже праведный, да это другой командир. Его зубы клацают, выбивая барабанную дробь. Солнце взошло, и море переливается всеми цветами радуги. Голубой силуэт приближающегося разминировщика со всеми его надстройками резко выделяется на фоне красного шара. Над устьем реки висят раздутые, бесформенные облака такого же мягкого голубовато-серого оттенка, как у голубиных перьев. Небо окрашивается в фиолетово-красный цвет, и самые верхние облака внезапно окаймляются пурпуром. Мои глаза, устремленные на поднимающееся ввысь светило, горят. В голове звучит слова из псалма Армии спасения, которые распевал Семинарист: Славен, славен тот день, Когда не будет ни грехов, ни отчаяния, И мы войдем в землю обетованную… — С ума можно сойти, если вдуматься, как все сложилось, — говорит в сторону Старик так, чтобы Бремер его не слышал. — Теперь все снова сходится: ожидали только одну лодку, и только одна лодка и пришла. Он оценивающим взором разглядывает разминировщик: — Очень симпатичная посудина, не меньше восьми тысяч тонн. И всего лишь два небольших деррика. Любопытно, где только они их откопали?.. А это еще что такое? — последние слова он тянет, повышая при этом голос. Теперь я тоже вижу: следом за разминировщиком из-за горизонта появляется один корабль за другим. — Господа, вы нам льстите! — произносит Старик, ни к кому в отдельности не обращаясь. И вот словно солнечный луч вспыхивает с разминировщика: «Вызываем на связь». — Уже заметил, второй вахтенный. Поторопитесь с сигнальным фонарем. Посмотрим, что они хотят. Прожектор загорается снова и начинает моргать. Второй вахтенный офицер читает вслух: — Д-о-б-р-о-п-о-ж-а-л-о-в-а-т-ь. — Вне всякого сомнения, не это главное, что они хотели сказать! — Ч-т-о-в-ы-п-о-т-о-п-и-л-и. — Это они к вам обращаются, — говорит командир, поворачиваясь к Бремеру, который предпочел остаться внизу, внутри рубки, и теперь кажется каким-то съежившимся по сравнению с нами здесь, наверху. Бремер беспомощно взирает на нас. — Трепло, — замечает второй вахтенный офицер, не отрывая взгляд от разминировщика, — Понятно, что сейчас они передадут нам рождественские поздравления! — К черту все это! — наконец заявляет Старик, — Мы просто ответим на вопрос, заданный нам. Живо, передайте им: «Два жирных транспорта». Защелкал ключ ратьера. После паузы в несколько секунд приходит ответ: «С-е-р-д-е-ч-н-ы-е-п-о-з-д-р-а-в-л-е-н-и-я». Старик гримасничает и закусывает нижнюю губу. — Как полагаете, стоит нам объясниться сейчас? — задает он вопрос штурману. — Пусть все идет, как идет, господин каплей. Они скоро сами заметят, кого ведут за собой! Если только они там смотрят в бинокль глазами, а не чем-то еще, то давно уже должны были заметить моряков на нашей верхней палубе. Для подводного флота несвойственен камуфляж такого рода. И резиновые плотики, которые наш Первый номер так аккуратно сложил вместе, едва ли можно считать обычной принадлежностью верхней палубы подлодки, которая возвращается из похода. Они должны понять, что с нами что-то случилось. И что это может начаться снова в любой момент. Томми вернутся. Они не дадут нам безнаказанно уйти. Я пробую успокоиться: в любом случае, вскоре нам не придется опасаться мин. А если самолет решит напасть на нас сейчас, то встретит значительно более плотный ответный огонь, нежели два часа назад. Разминировщик хорошо оснащен зенитной артиллерией, да и подтягивающаяся орда кораблей сопровождения тоже имеет при себе достаточно пугачей. Но все это, похоже, не добавляет спокойствия Старику. Он непрестанно хмурится, обозревая небо, которое постепенно голубеет. — Они всегда чувствуют, когда что-то не так, — говорит второй вахтенный, подразумевая чаек, стаями кружащихся над лодкой. Чайки, перья которых золотятся в свете солнечных лучей, кричат пронзительно и грустно. Проплывая над нами, они поворачивают головы из стороны в сторону, словно выискивая что-то. Я не прислушиваюсь к командам, отдаваемым в машинный отсек и рулевому. Я едва гляжу на приближающуюся армаду. Я все никак не могу отвести взор от дыма, который беззастенчиво изрыгают ее корабли: их опережают огромные, плотные клубы, встающие на пастельном фоне утреннего небосклона. Может, они специально стараются отвлечь на себя внимание врага, если он появится вновь — обратить его на себя вместо нас. Мои руки опять заняты, принимая и передавая увесистые кипы одеял и ботинок. Я замечаю пожарное судно только в тот момент, как его борт оказывается у нас на правом траверзе. Его черные борта увешаны пластинами красного свинца. Спустя несколько минут по правому борту вырастает другой колосс. Это драга, которая постоянно работает здесь, чтобы держать фарватер открытым для крупнотоннажного судоходства. Только сейчас я могу улучить время, чтобы взяться за бинокль и взглянуть прямо по курсу. Берег все еще представляется тонкой линией, но там видны краны, крохотные, словно игрушечные. Я могу также различить фигуры людей на разминировщике, который теперь идет прямо перед нами. И курс, который он держит, ведет нас прямиком к берегу. Нам приходится подождать на внешнем рейде. Наши моряки выстраиваются в шеренгу на верхней палубе, с предельной осторожностью перемещаясь среди раненых. С сигнальной вышки поступает сигнал. Штурман прочитывает его: «Входите немедленно!» В бинокли мы видим отверстие арки, открывающееся перед нами. Нам уже видна толпа людей на пирсе. Слава богу, что среди них нет духового оркестра. Вскрикивают нескольких чаек, и этот звук кажется оглушительным в необычной тишине, которая наступает, пока лодка медленно крадется вдоль замшелых стен канала. С пирса к нам летят маленькие букетики цветов с вплетенными в них еловыми веточками. Никто не нагибается, чтобы поднять их. Я испытываю застарелое чувство непрязни к тем людям наверху. И я знаю, что все, находящиеся здесь, на мостике, чувствуют сейчас то же самое. Мы похожи на раздраженных зверей, буйно реагирующих на каждый фальшивый жест. Раздается пронзительный свисток — сигнал швартовочной команде на верхней палубе. Аккуратно свернутые в бухту швартовы лежат наготове на носу и на корме. Равно как и толстые корзины привальных кранцев. Тонкие концы взлетают на пирс, солдаты подхватывают их и втягивают следом за ними прикрепленные тяжелые швартовы. К ним на помощь приходят моряки, намертво закрепляющие швартовы на массивных железных кнехтах. Грязная вода взбаламучивается винтами, медленно двигающими лодку. — Стоп машина! Команде построиться на верхней палубе! — хрипло раскатывается голос командира. Людям сверху видна наша искореженная палуба, сбившиеся в кучку, словно отара овец, лишившиеся корабля моряки, раненые. Я понимаю, что вглядываюсь в лица, на которых отображается ужас. Наверх протягивается трап. Он круто уходит вверх: мы снова соединены с твердой землей. Еще до того, как я услышал гудение, я ощутил его, как сам воздух, которым мы дышим: самолеты! Звук идет со стороны океана: налет, который мы ожидали. Все головы задраны вверх. Гудение нарастает, переходит в постоянный гул. Уже застучала зенитка. Там вдалеке в небе над морем повисли крошечные облачка, белые, словно комочки ваты. В небе проблескивает молния — крыло самолета. Теперь я могу различить черные точки: пять, шесть бомбардировщиков. Семь. Да их тут целая армада! Пронзительный вой внезапно заглушается яростным лаем четырехствольного зенитного орудия. По стенам пакгаузов проносятся тени. Предметы разлетаются во все стороны. — Быстро! Сматывайтесь отсюда! Давайте к бункеру! — срывая голос, кричит Старик. Но рой пуль уже вонзился в камни мостовой, разбрызгивая их осколки во все стороны — это уже штурмовики! Они охотятся не за нами. Они стараются заставить замолчать зенитные расчеты. В этом налете вместе с бомбардировщиками участвуют и истребители. То тут, то там пирс взрывается фонтанами щебенки. В воздухе на удивление медленно проплывают осколки камней. Мне остается еще почти шестьдесят метров до бронированной двери бункера, которую находящиеся внутри люди плотно прикрыли, оставив как можно более узкий вход. Я прыгаю вперед, мои колени снова подгибаются. Я чувствую странную боль в бедрах. Словно я пытаюсь идти на шатающихся ходулях, которые меня не слушаются. Такое чувство, будто я внезапно разучился бегать. Слышны крики, в небе распускаются белые бутоны разрывов снарядов зениток, воют сирены, треск и грохот пулеметного огня, в который внезапно вклинивается лай зенитных орудий среднего калибра, непрерывным потоком выплескивающих залп за залпом. Разноголосые разрывы, каждому из которых присущ свой собственный ритм, слагаются в единую ужасающую какофонию. Клубы дыма, вырастающие на месте взрывов грибы пыли, между которыми мелькают серые фюзеляжи самолетов. Где наши, а где англичане? Я различаю двухвостые очертания «Лайтнингов», а высоко в небе плывет рой бомбардировщиков. Я слышу отрывистое тявканье малокалиберной зенитки, стучание пулеметов, чиркающий визг осколков. Ревут и воют самолеты. И тут на них подобно землетрясению обрушивается грохот тяжелого зенитного орудия. А те атакуют с разных высот. Передо мной разворачивается фантасмагоричный балет, поставленный каким-то сумасшедшим хореографом на мощеной сцене с огромной фигурой бункера подлодок на заднем плане: фигуры танцоров распластываются на земле, мечутся зигзагами, падают на колени, крутятся в воздухе, сбиваются в группы лишь затем, чтобы рассыпаться, разлетевшись во все стороны. Один из них вздымает руки вверх, переворачивается в пируэте и опускается в глубоком почтительном реверансе, раскинув руки ладонями вверх. Снова мимо меня проносится рев. Невидимый кулак бьет меня сзади под колени. Рухнув на камни мостовой, я конвульсивно пытаюсь вспомнить слово, от которого в моей голове крутится только один обрывок: атро… — атро… Снова звучит вой. Воздушный поток от проносящихся надо мной один за другим самолетов вдавливает меня в землю. Атрофия, атрофия чувств! Бомбардировщик разваливается на части в воздухе. Обломки крыльев падают вниз. Хвост с грохотом обрушивается позади бункера. Из-за пыли и дыма я едва могу дышать. Размахивая руками, я добираюсь до бетонной стены, протискиваюсь через щель приотворенной двери бункера, спотыкаюсь об кого-то, растянувшегося на полу, ударяюсь лбом, откатываюсь в сторону. Грохот орудий звучит глуше. Я провожу рукой по лбу и вовсе не удивляюсь, ощутив липкую кровь. Человек рядом со мной стонет, схватившись за живот. Когда мои глаза привыкают к полутьме, я узнаю его: серая промасленная одежда — должно быть, кто-то с нашей лодки — Зейтлер. Кто-то подхватывает меня под руки сзади и старается помочь мне подняться на ноги. — Со мной все в порядке, спасибо! Я стою, пошатываясь, с помутившимися глазами, все еще поддерживаемый человеком сзади. Зрение проясняется. Я могу самостоятельно держаться на ногах. И вдруг раздается оглушительный грохот, от которого почти лопаются мои барабанные перепонки. Весь бункер превращается в один сплошной, вибрирующий от удара барабан. Пол ходит подо мной ходуном. С крыши над первым заполненным водой доком — ближайшим, который я различаю — сыпятся огромные бетонные глыбы. Они падают в воду и на лодку, которая лежит у пирса. Внезапно сквозь отверстие в крыше бункера врывается ослепительный свет. Свет! Я не верю своим глазам. Дыра не меньше чем три на три метра. Остатки железного перекрытия с застрявшими в нем большими кусками бетона висят на том месте, где прежде была крыша. Перекрытие сдвигается с места, обрушивая вниз еще несколько бетонных плит. Вода в доке продолжает плескаться о пирс. Бог мой, восемь метров сплошного бетона разнесены вдребезги! Такого прежде никогда не было. Слышны крики, команды. Внутри бункера начинается такая же беготня, как и снаружи. Считалось, что крыши бункеров могут выдержать попадание любой бомбы. Откуда вдруг столько пара? Снаружи не стихает ожесточенная пальба и раскаты грома, словно где-то вдалеке разыгрался сильный шторм. Оседает огромное облако пыли. Мой язык ощущает его удушливый меховой вкус. Воздуха больше не осталось. Меня сотрясает кашель. Мне приходится прислониться к стене, упершись лбом в руку. Воздух! Единственное, что мне нужно — воздух! Я задыхаюсь. Я продираюсь назад, к бронированной двери сквозь сплошную стену из людей, отшвыриваю в сторону двух рабочих верфи, которые оказались у меня на пути, и протискиваюсь сквозь узкое отверстие. Ничего не видно, лишь черный, маслянистый дым: кто-то сможет записать на свой счет попадание в танкер с горючим. Я ошибся: вся гавань в огне. Только портовые краны недвижимо встают из густых клубов дыма. Слышен громкий треск и непрерывный вой паровой сирены. Я смотрю направо, в сторону шлюза. Там небо чище. Я вижу развороченные крыши складов, дома, превращенные бомбежкой в кучи щебня. Гнутая проволока и рваные полосы железа цепляются за ноги. Я едва не сваливаюсь в воронку, которую не заметил из-за дыма. Раненый человек с совершенно сумасшедшими глазами поднимается с земли, хватаясь за меня. Отовсюду доносятся стоны и плач. Вокруг, скрытые пылью и дымом, должны быть еще сотни таких, как он. Лодка! Что с лодкой? Порыв ветра поднимает дымовой занавес. Я пробираюсь сквозь завязанные в узел рельсы, огибаю два мертвых тела, пробегаю мимо груды железа, окрашенного в красный цвет. Куча дымящихся камней сползает в воду передо мной. Боже, ведь это был пирс! А лодка? Где она? Вдруг я вижу стальную плиту, торчащую из воды подобно лемеху гигантского плуга — но к ней почему-то прикреплена страховочная сетка. Нос лодки! В воде плавают деревянные обломки. В воде? Да это ведь мазут. А черные фигуры, двигающиеся в нем: три — четыре — еще и еще — это все люди. Эти странные водные жители, барахтающиеся посреди всплывающих пузырей воздуха — люди с нашей лодки. А Старик? Что случилось с ним? По сцене струится полотно налетевшего дыма. За моей спиной раздаются крики: в мою сторону направляется длинная, неровная вереница солдат и докеров. Появляются два грузовика. Непрерывно гудя, они несутся на меня, огибая воронки в бешеном слаломе. А потом из-за дыма я вижу Старика, истекающего кровью. Его свитер и рубашка порваны в клочья. Его всегда прищуренные глаза теперь широко раскрыты. Почти одновременно мы падаем друг перед другом на колени, сплетя руки, опирающиеся о каменное крошево, словно два борца сумо, стоящие лицом к лицу. Старик открывает рот, словно хочет закричать. Но из его губ вырывается лишь струя крови.