--------------------------------------------- Пахомов Юрий Случай с Акуловым Юрий Пахомов СЛУЧАЙ С АКУЛОВЫМ - Ах ты господи, до чего скверно... Фу, черт! - Акулов с тоской посмотрел на свои желтые ступни, выглядывающие из-под короткого гостиничного одеяла.- Никогда такого не бывало! В голове пусто, клейкая слюна забивала рот, но не это тяготило что-то другое, внутри. А где именно, не понять. Ныло, будто сидела там проклятая заноза. Акулов пошевелил большими пальцами ног, прислушался к сердцу: сердце стучало ровно. "Поспать надо. Часок придавить, и все будет в лучшем виде". Но уснуть он так и не смог. Сквозь задернутую штору в комнату просачивался мутный свет. Сюда, на двенадцатый этаж, звуки долетали искаженными, не поймешь, то ли машина внизу гудит, то ли кран в умывальнике надрывается. Акулов с отвращением оглядел комнату гостиничного номера: дерево, пластик, письменный стол, годный разве что для пацана-первоклассника, тумбочка возле окна, у кровати - вытертый коврик. Холодно и неуютно, как в каюте на плохом пароходе. "А душ! - Акулов поморщился.- Для баб, что ли, только?" Он вспомнил, как вчера корчился на дурацком насесте, так и сяк мостился, становился на четвереньки, пытаясь сполоснуться под душем, но ничего у него не вышло, едва сбил мыльную пену, и лег злой, недовольный всем на свете. Акулов снова взглянул на свои ступни. "Нет, надо вставать". Он посмотрел в окно, там было уныло, по мокрой улице ползали мокрые автомобили, крохотные людишки куда-то суетливо двигались, потом скуки ради пододвинул к себе телефон, набрел первый попавшийся номер и дунул в трубку. - Вам кого? -спросил мужской голос. - Роддом! - Вы ошиблись, это квартира. - Ну, тогда иди пасись. - Что, что? - изумленно переспросил голос. - Через плечо. Пасись, говорю, иди. - Хулиган! - Пошел ты... - Акулов швырнул трубку и, не раздеваясь, снова завалился на кровать. Настроение, вместо того чтобы подняться, наоборот, ухудшилось. - Да что это со мной? - уже с тревогой пробормотал Акулов.- Заболел, что ли? - И с ожесточением подумал, что хорошо бы действительно заболеть, завалиться в больницу. Конец навигации, осень - самое хреновое время: развози по точкам картошку, морковку... И качает, и холодно. Да, хорошо бы прихватить что-нибудь легонькое, вроде бронхита. Лежи в палате, почитывай детективчики. Тепло, сухо. И нянечки, и сестрички. Акулов вспомнил свою сочинскую любовь Надюшу, медицинскую сестру, и слабо улыбнулся. Да, не выдай Надюша такой обидный номер, и от отпуска самое бы приятное впечатление осталось... Это ж надо! Его, стармеха вспомогательного судна "Бугульма" Федора Акулова, в самый разгар навигации отпустили в отпуск! Причины к тому, конечно, были. Плавал с ним вот уже год вторым механиком Яша Луковец, головастый мужик с дипломом высшей мореходки. Плавательный стаж у Яши был невелик, но механики, да еще с таким дипломом, были в цене, и начальство метило перевести его на самостоятельную работу. Начальник отделения вспомогательных судов вызвал к себе капитана и предложил: - Отпусти своего Федора на солнышке погреться. По моим данным, он за последние семь лет в отпуск все зимой ходил. Людей поощрять надо, капитан. Капитан согласно хмыкнул, понимая, куда клонит начальство. - Ну а Лукавец пусть месяцок стармехом поплавает, поглядим на него в деле. А то мне в пароходстве уже плешь проели: отдай им Лукавца да отдай. На лесовоз его сватают. Ну, а нам деловой контакт с пароходством терять негоже, как думаешь? - Дак что здесь рядить, все верно,- согласился капитан. Когда капитан заикнулся насчет отпуска, Акулов даже обиделся. - Не подфартил чем, избавиться хотите?! - хмуро спросил он. - И что за привычка сразу в бутылку лезть? Да другому предложи отпуск в такое время, он бы от радости танцы-манцы устроил. Хулахуп... Или как там? А ты еще кочевряжишься. И капитан пересказал Федору содержание разговора с начальством. ...А через три дня Федор уже шел, похрустывая галькой, по сочинскому пляжу и радостно улыбался солнцу, встречным лицам и шаловливому теплому морю, которое и за море-то можно было принять с большим допущением. Этакий здоровяк шел, лев курортный, ростом метр восемьдесят два, в салатного цвета распашонке, голубеньких брючках и чешских сандалетах. В руке для солидности - кожаный кофр, а в нем вместо кинокамеры - термос с холодным пивом. Разве не жизнь? И физиономии кругом знакомые. Здесь северодвинцы и архангелогородцы устроились, целое поселение, там кореши из Мурманска, две недели как с Джорджес-банки вернулись... А женского полу - глаза разбегаются! И закрутилось. "Пардон, мадам, бонжур, мадам". На такси в горы, шашлычок на свежем воздухе. Потом повстречал Надюшу, медсестру из Москвы,в жизни у Федора не было такого романа. Поначалу ни боже мой, о литературе говорили, Федор целые главы из детективов пересказывал, благо память сумасшедшая - ремонтную ведомость с первого раза запоминал до последней буквочки. А потом такая любовь пошла! Две недели продолжалась. И вдруг записка: "...Незачем нам, Федор, и без того сложную жизнь усложнять. Муж у меня, сын. Радость не может быть вечной". Любила она изъясняться по-книжному. Улетела и адреса не оставила. Федор сходил на прогулку на роскошном лайнере "Иван Франко" (Сочи Сухуми и обратно), но все ему было не так. Наконец не выдержал, сел на самолет и улетел в Москву - вела его шальная мысль: разыскать Надюшу. Прямо приворожила баба... В дверь номера постучали. - Да! - недовольно отозвался Акулов. - Простите, у вас убрать можно? - спросила горничная. - Отдыхаю я! - рявкнул Акулов.- У вас понимание есть? Человек отдыхает, а тут лезут! - Извините,- ошеломленно забормотала горничная,- я ведь не знала... - Так знай! Акулов закурил и, лежа на спине, стал смотреть, как голубые кольца уходят к потолку. "Санька, вот оно в чем дело!" - Акулов все-таки понял причину саднящей боли внутри, рождающей непонятное недовольство собой... Бывает же так: среди сотен и тысяч лиц в Москве, на улице Горького, он встретил Саньку Лапина. Саньку - дружка еще по детдому, а потом и по ФЗО. Пятнадцать лет не видел. И как признал только? - удивляться приходится. Плыл Санька по улице Горького этаким пижоном: пальто легкое, шляпа с перышком, портфель желтой кожи. "Эх,- подумал Акулов,- он ли, не он, остановлю". И двинул встречным курсом. Санька первый закричал: "Федор, ты?!" И они обнялись, не обращая внимания на проходящий мимо народ. Был Санька в Москве проездом, завтра улетал в командировку, в Дамаск. Договорились встретиться вечером, посидеть в ресторане. Устроились в "Арагви". На Саньке был такой пиджак- голубой с искрой, с позолоченными пуговицами, какие яхтсмены носят. У Акулова сразу настроение упало. В своей мятой тужурке выглядел он рядом с Санькой непроспавшимся проводником с поезда Мурманск - Ленинград. Начали они было препираться - кому заказывать и кому потом платить, но тут подошел белобрысый тип, заговорил по-английски, интересовался, наверное, насчет свободного места или о чем другом. И Санька (Акулов чуть язык не проглотил от удивления) на чистейшем английском - в ответ. С улыбочкой. Запросто так. Акулов глядел на него, на его холеные руки с тонким обручальным колечком, а в голову лезла всякая чепуха. Вспомнил он, как они в детдоме, под Архангельском, картошку с директорского огорода тырили - голодное время было. И какая тогда тощая и чумазая рожа была у Саньки. Ватничек черный, с подпалинами, на ногах яловые гэдэ. Когда же это было? И было ли? Иностранец сказал что-то и отошел, а Акулов, угрюмо хлопнув ладонью по столу, словно припечатал: - Вечер мой, Александр Ильич! Все! Прошу без аннотаций! Официант принес им зелень, шашлычок с маринованной грушей, маслины, запотевший графинчик. Помолчали. Потом Санька, не спеша так, тщательно прожевывая каждое слово, стал рассказывать о том, как после ФЗО он на заводе работал, а вечерами в техникуме учился, затем Московский нефтяной институт закончил, аспирантуру... А как соискал степень, в Англию направили. Год там в торгпредстве выполнял государственное важное дело, а теперь вот едет в Дамаск... Жена, между прочим, у него тоже инженер, по электронному оборудованию, дочка восьми лет, в английской школе обучается. Нет, не в Англии - просто преподавание ведется на английском языке. Акулов слушал молча, курил, и было ему отчего-то обидно и неловко одновременно. Забывшись, он даже назвал Саньку на "вы": - Вам нарзанчика подлить, пардон? Санька ошалело посмотрел на него и буркнул: - Валяй! Федор сник. Что, что он мог рассказать своему бывшему дружку? О том, что без блеска закончил среднюю мореходку и если чего достиг, так уж потом - смекалкой и железным упорством? Или про то, как за один проступок его лишили визы и совсем было он стал бичом - хорошо еще, что кореша помогли устроиться на вспомогательное судно "Бугульма", на котором машина дореволюционной постройки? А может, про то, что, несмотря на свои тридцать шесть, не женат... Нет, не мог Федор Акулов рассказать такое бывшему своему дружку, а ныне кандидату каких-то там наук, шишке. Никак не мог. То ли тоска сделала свое черное дело, то ли из-за бессознательного протеста или еще по каким непонятным причинам, но Федора понесло вдруг, такую он завел морскую травлю, такого нагородил, что теперь, лежа на койке в гостинице, вспоминать было мерзко. Ох и мерзко. Рассказал Саньке, что вот уже пятый год плавает кэпом на лесовозе "Иван Рябов". В основном рейсы в Скандинавию, жена - актриса Архангельского драматического театра, свой дом в Соломбале, "москвичок-407", но собирается взять "Волгу", вот-вот очередь подойдет. Сказал даже, что отмечен правительственной наградой (какой именно, умолчал), а также именными часами. С монограммой! А Санька смотрел на него с грустью, с брезгливостью. Но Федор все врал, врал. И никак не мог остановиться. Сигарета догорела до фильтра, обожгла пальцы. Акулов, прищурившись от дыма, швырнул окурок, пытаясь попасть в пепельницу, стоявшую на тумбочке. И, конечно, промахнулся. "Вот черт, еще занавеска загорится". Кряхтя встал, полез на четвереньках, шаря рукой под тумбочкой. Рука наткнулась на что-то плоское и прохладное! Книжка! Ну, конечно. Видать, завалилась за тумбочку, ее позабыли. Плохо приборку делают, если до сих пор не заметили. Акулов вытер книжку рукавом тужурки, прочитал название: "Чехов в Мелихове". Потрепан-ная такая книжка, со стертым библиотечным номером. Та-ак! Открыл. И в разделе "От автора" прочел: "Среди литературных мест нашей Родины, связанных с именем А. П. Чехова, особое место занимает Мелихово..." А рядышком карандашом набросано, где это самое место находится: "Ехать до станции город Чехов, бывшей Лопасни, с Курского вокзала, а там местным автобусом до Мелихова". "Это же вроде рядом совсем.- Акулов в задумчивости пососал нижнюю губу.- Часа два езды, самое большое... По соседству, оказывается, а я не знал..." Нужно сказать, что в последнее время у Федора Акулова установились с Антоном Павловичем Чеховым дружеские отношения. А случилось так. В середине июня "Бугульма" встала на погрузку. Экипаж, свободный от вахты, в город не пустили - капитан не захотел иметь лишнее ЧП, рейс предстоял ответственный, а помполит, чтобы занять людей, организовал встречу по волейболу между экипажами "Бугульмы" и стоявшего в том порту гидрографического судна. Матч "Бугульма" выиграла, но Акулов во время третьей партии упал, расшиб колено, да так, что чуть в больницу не увезли. И пришлось ему без малого месяц, пока были в походе, просидеть безвылазно в каюте, выдавая Яше Лукавцу ценные указания. Погода на Беломорье стояла тихая, машина работала исправно, Лукавец, по выражению капитана, "петрил довольно прилично", и делать Федору Акулову было нечего. Без дела Федор сидеть не привык и поначалу чуть не озверел со скуки. Пробовал даже ложки из дерева вырезать. Потом пристрастился к чтению. Он и раньше читал много, но безалаберно и в основном детективы. Библиотечка на судне была скудная - длинные рейсы редкость, да и судно готовили на переплавку - по старости. Через неделю читать Федору стало нечего, даже подшивку "Работницы" всю перечитал. Выручил боцман, молчаливый конопатый парень с "ветерком в голове". "Ветерок" этот заключался в том, что он, будучи хорошим боцманом и моряком дай бог всякому, собирался стать учителем русского языка и литературы. Бзик, одним словом, был у него. В институт боцман готовился странным образом - брал в рейс полное собрание сочинений, скажем Добролюбова, и прочитывал от первой до последней страницы каждый том. На этот раз боцман захватил с собою двенадцатитомное Собрание сочинений А. П. Чехова. Акулов, смутно помнивший Чехова еще по школе ("Хамелеон" да "Человек в футляре"), принялся за чтение с неохотой, чтобы так, убить время. Но уже первую ночь Федор не спал, а матросы, поднимавшиеся на вахту, слышали из каюты стармеха такой хохот, что крутили пальцем у виска, давая тем самым понять, что стармех, видно, чокнулся от безделья, если хохочет как филин по ночам. Дальше пошло в основном грустное. А ночи стояли белые, Федор читал, сидя в кресле у иллюминатора, положив больную ногу на табурет. Возникали и исчезали за бортом зеленые острова, розовело, бледнело и снова розовело небо, с тонким "ф-р-р-ст" проносились над самой водой утки, орали кошачьими голосами чайки, но Федор ничего этого не видел и не слышал. Никогда ему еще на душу не ложилось столько горечи сразу, так что сердце стучало тяжело, как старый дизель, и пощипывало глаза. Но сквозь горечь пробивалось другое чувство, и было оно светлым и прекрасным. Особенно потрясли Акулова письма Чехова - так теплы и понятны они были, такая нежность в них таилась и грусть. "Ах ты боже мой, что за человек,- бормотал Федор.- И это ж надо, всякая сволочь жила, а он помер. А?" А когда прочел в последнем письме: "А от одышки единственное лекарство - это не двигаться",- заплакал. Странный, очень странный был тогда месяц, и, хотя все потом пошло по-старому, в душе Федора осталось радостное чувство, будто повстречал он старого друга, наговорился всласть, и друг тот ему ровня. Потому как человека понять можешь, если сердцем он тебе близок. Федор очень удивился, когда боцман сказал ему, что пьесы Чехова в Англии и во Франции ставят. И даже в Японии. - Что ж они понять в нем могут? Ведь он наш, русский! - В Чехове со всей остротой выражено чувство прекрасного,- загадочно сказал боцман,- такие шедевры интернациональны. На что Акулов ему сказал: - Ладно, боцман, иди проветрись... Чувство прекрасного, сказанул тоже... Акулов отложил книгу, зажег сигарету. На коричневой с позолотой пачке - Санька, должно быть, вчера в карман сунул - было вытеснено "Филип Моррис". Перед глазами всплыло холеное, с низко подстриженными бачками лицо Саньки. "Да, культурно живет Александр Ильич,- подумал Акулов,- культурно. Всего достиг. А я? Ну что я за серость такая? Умные книги редко читаю, в театре тыщу лет не был. Возьму да и поеду в это самое Мелихово, в дом-музей, погляжу, как Чехов Антон жил, хороший человек". Мысль, возникшая просто так, от скуки, вдруг обрела конкретность и остроту желания. "Поеду,- радостно подумал Акулов,- ах, черт, поеду! Гори оно все синим пламенем. Поеду, и точка! Мы, конечно, не кандидаты каких-то там наук, но насчет чувства прекрасного у нас тоже не все пропало. Имеем понятие! Да! Акулов подмигнул настольной лампе.- А если вы считаете, что радость не может быть вечной, то и хрен с вами, Надежда Андреевна. Обойдемся. Пишите письма..." До города Чехова, или, как его раньше именовали, Лопасни, Акулов добрался на электричке. Дороги не запомнил, так как задремал и проснулся оттого, что сосед, военный, тряс за плечо: - Вставай, моряк, станцию свою проспишь. Шел мелкий дождичек. На привокзальной площади было пусто. Справа, у столба, обозначав-шего остановку, стоял забрызганный грязью автобус. У автобуса сидели на корзинах две тетки, накрывшись голубой скатертью из синтетики, рядом покуривал старичок в зеленом брезентовом плаще, какие носят сторожа. Акулов подошел к старику и спросил: - Как до Мелихова добраться, не скажете? - Это отчего же не скажу? - ехидно прищурился старичок. - Может, вы не местный. - Вам бы не говорить, мне бы не слушать, гражданин хороший,- обиделся старичок,- жизнь, можно сказать, в Мелихове прожил. - И что ты, старый, человеку голову морочишь? - вступила в разговор одна из теток, краснощекая, крепкая, лет сорока, не больше.- Вот на энтом автобусе до кольца, и вся недолга. Вы, извиняюсь, издалека? - Издалека, из Архангельска. - Далече. Небось уйму денег на дорогу истратили. К родственникам или так? - Так. - А-a, значит, в музей. Доброе дело. Ноне к Антону Павловичу много ездють. Вы из моряков будете? - Вот ведь бабы! - желчно сказал старик.- Это им скажи, то скажи. Совсем совесть потеряли! Тетка сердито покосилась на него, но ответить не успела: пришел шофер, молодой, но уже лысый парень в зеленой нейлоновой куртке. - Поехали! По коням, девушки! - весело крикнул он.- Смотрите, тетки, огнестрельное оружие и взрывчатые вещества провозить не разрешается. Что у вас в корзинах? - Бонбы,- степенно, без улыбки ответила вторая тетка, постарше, в бархатном жакете и линялых трикотажных спортивных штанах.- Иди заводи свой драндулет, пустобрех! Шофер не обиделся и даже помог теткам разместить корзины. Акулов сел на переднее сиденье. По крыше автобуса забарабанили крупные капли. - Ух, припустил,- улыбнулась первая тетка.- Ну, поехали. Запевай дед! С песней оно быстрее дело пойдет. Старик не удостоил ее вниманием, только презрительно поджал губы. Автобус развернулся и, приседая, лязгая и грохоча, понесся по мокрому асфальту. Акулов сумрачно глядел на нейлоновую спину шофера, и в нем ворочались разные чувства. Колобродили мыслишки о том, что он совершает глупость, дикий какой-то поступок, что в Москве сегодня могло быть весело, а его несет черт-те куда, на ночь глядя. Но тяжело и упрямо поднима-лась другая мысль. "Все правильно. Все ты делаешь верно. Хоть вечерок побудь человеком". Временами ему вдруг начинало казаться, что он едет на похороны. Дождь вовсю хлестал по стеклам. Но пробивалось уже и солнце, последнее, предзакатное. В косом оранжевом луче, рассекавшем автобус на две части, плавали крошечные пылинки. Неожиданно автобус выскочил на пригорок, и из березового мелколесья возникла вдруг церквушка, веселая, ясная, с голубыми куполами. И такая кругом была ширь, такой простор, что у Акулова захватило дух, но автобус уже, как подводная лодка, шел на погружение, с обеих сторон его захлестывали черные, распаханные под озимые поля, и куцые ракиты тревожно махали ему вслед мокрыми ветвями. До Мелихова доехали минут за сорок. Тетки сгрузили корзины, подхватили их и бодро зашагали к белеющим неподалеку постройкам. Одна из них остановилась и, не выпуская из рук корзины, крикнула Акулову: - Во-он она, усадьба-то! По тропке идите... Старик некоторое время сердито разглядывал Акулова, потом махнул рукой и пошел вслед за женщинами. Шофер развернул автобус и поехал назад, в Чехов. Акулов остался один. Растерянно огляделся по сторонам: мокрая дорога, мокрые деревья. Высоко, среди голых ветвей, орали и дрались вороны. Было шесть часов, над дальней березовой рощей еще стояло бледное зарево, но на полях уже завязывались сумерки. "Нормальный я себе вечерок устроил",- усмехнулся Акулов. Впереди у дороги белел щит. Акулов направился к нему. "А ведь автобус, наверное, последний был,- подумал он.- И музей, конечно, закрыт. Ночевать, что ли, здесь?" В стороне, у дороги, Акулов разглядел не то чайную, не то столовую, но окна там были темны, и на дверях, похоже, висел замок. Вороны на деревьях продолжали орать и драться. Акулов постоял перед щитом со схемой домика-музея А. П. Чехова. К усадьбе вела узкая, блестящая от дождя дорожка. На мокрый асфальт налипли багряные листья. Справа от дорожки, за мокрыми кустами, тускло отсвечивал небольшой пруд. Вода в нем была темной, спокойной. По воде плыл утиный пух. По ту сторону пруда проступали избы. Нужно было что-то предпринимать, и Акулов торопливо зашагал к усадьбе. Крупный пестрый селезень испу-ганно шарахнулся от него и пошел, гулко хлопая крыльями, разрушая гладкую неподвижность воды. За ним, довольно крякая, двинулись неторопливые утки. Музей, как Акулов и предполагал, был закрыт. Во флигельке, рядом, светились окна. У входа в дом-музей пожилая женщина, в сбившемся на лоб платке и синем рабочем халате, подметала посыпанную песком дорожку. Из сада тянуло сыростью, остро-спиртово пахли опавшие листья. Акулов поздоровался. - Что поздно так? - укоризненно сказала женщина.- Закрыли уже. Наши сегодня пораньше закрыли,- пояснила она,- совещание у них в Москве, вызвали. - Интересное кино получается,- ухмыльнулся Акулов. - Какое кино? - не поняла женщина. - Это я так,- смутился Акулов. В настораживающей тишине усадьбы было что-то такое, что заставило Акулова говорить вполголоса. - Вы с утра приходите. Экскурсантов поменьше,- посоветовала женщина.Переночуйте и приходите. - А переночевать где? - Ну, беда невелика,- женщина поставила у крыльца метлу, вытерла о халат руки,-остановиться в любой избе можно, пустят. Вон хотя бы у Кондратьевны. Как из усадьбы выйдете, направо, по-над прудом и к пожарному сараю. Там изба ее... Акулов поблагодарил и хотел было идти, но женщина остановила его: - Подождите, я сейчас... И ушла. Слышно было, как шуршат под ее ногами опавшие листья. Через минуту женщина вернулась с яблоком в руке. - Возьмите-ка вот... Из чеховского сада. Антон Павлович еще сажал. Берите, берите. Яблоко было в капельках дождя, крепкое, с тонким запахом. К его глянцевитому боку приклеился лист. - Спасибо,- смущенно пробормотал Акулов, не решаясь при женщине сунуть яблоко в карман, так и пошел, неловко держа его в руке. В избах за прудом зажглись огни. Мимо Акулова, позванивая колокольцем, прошла корова. В стороне, неподалеку от усадьбы, чернело небольшое, вросшее в землю строение. Должно быть, тот самый пожарный сарай. Акулов свернул по тропке направо, к первой избе, что стояла как раз напротив пожарного сарая. Ветха была изба, крохотная, как из сказки. Подслеповатые оконца глядели тускло, будто были на них бельма; ограда в палисаднике повалилась, приминая бурьян. Ступеньки крыльца, однако же, были чисто вымыты, тут же на перилах сушилась тряпка. Акулов потоптался на крыльце, стукнул в дверь раз, другой - дверь внезапно отворилась, словно его, Акулова, ждали, и на пороге возникла старушка, такая усохшая и маленькая, что сначала Акулов принял ее за девочку-подростка. Была она самое большее Акулову по пояс. Глядела ясно, спокойно. Чистая кофта, темная юбка до пят, на голове платочек в горох. Акулов оторопело глядел на нее, не решаясь спросить, но молчать было совсем уже неудобно, и он сказал: - Я извиняюсь, переночевать у вас можно, бабуль? - А чего ж нельзя? Завсегда можно. Здесь в каждой избе месте найдется. Заходьте. Акулов вдруг понял, что его особенно поразило в старухе: глаза! Даже в густоте сумерек видна была их льдистая голубизна, но в памяти бродило еще воспоминание - видел он где-то старуху, кого-то похожего на нее. Давно... очень давно. Да так и не вспомнил. Вслед за старухой он прошел в просторные сени, где стоял старый фаянсовый рукомойник, рядом - керосинка, на шатком столике. Духовито пахло травой. Пучки ее были развешаны повсюду, свет лампочки с трудом пробивался сквозь топорщившиеся со стены стебли. За сенями была комната, разделенная на две половины широкой русской печью и тонкой, должно быть фанерной, перегородкой. В первой половине стоял темный, грубой работы стол, две скамьи, у печи - немудреная утварь. На оконце ситцевая занавеска. - Пальтушку-то сыми и ступай в светелку,- сказала старуха.- А я покуда здесь управлюсь. - Как звать-то вас, бабуль? - спросил Акулов, стаскивая плащ. Ботинки он тоже снял по северному обычаю. Пол был вымыт до желтизны, половичок из разноцветных лоскутьев свежепростиран. В чем-чем, а в чистоте Акулов понимал: корабельная закваска. - Чо те? - не поняла старуха. - Кличут вас как? - А-а, Марией... Кондратьевной. Ботинки ты зазря снял, пол у нас холодный. Дует. - Ничего, я привычный. Во второй половине избы, или светелке, как назвала ее старуха, прижились не менее древние вещи: железная кровать с горкой подушек под кисейным покрывалом, над кроватью - лубочный коврик: замок, гуси-лебеди на озере ядовитой расцветки - продукция какого-то горе-кустаря; часы-ходики с гирькой в виде еловой шишки; в углу - диван, вернее, его подобие, весь как в пене, в салфеточках, кружевных рюшечках. Единственной, пожалуй, вещью, принадлежавшей двадцатому веку, был телевизор старой марки. Акулов опасливо покосился на диван, сомневаясь в его прочности, но все же рискнул и тяжело опустился, подминая под себя все это кружевное великолепие. Диван податливо принял его, в глубине задребезжали пружины. Взгляд Акулова упал на столик - под зеркалом. На столике в блюдце лежал гриб с бледно-розовой клейкой шляпкой. "Снадобье, что ли, какое? - подумал он.- У нас на Севере из грибов что-то такое делают..." Акулов был родом из древней поморской деревушки Кудьмы, что приютилась на взгорке у большого и темного озера. Это озеро и осталось единственой отметиной в памяти Акулова. Деревню он не любил, вспоминал редко, с неодобрением. Но сейчас в маленькой этой, трогатель-но чистой избе родилось вдруг в его памяти отчетливое видение: большая темная изба, запах мокрых сетей, жарко потрескивают в печи дрова - огонь высвечивает худое бородатое лицо отца... Отец утонул сразу после войны. Мать годом позже свезли на погост, где, по преданию, хоронили староверов... - Телевизор, может, пустить? - спросила из-за перегородки Мария Кондратьевна. - Нет, спасибо. Я уж так посижу. - Посиди, посиди, посумерничай... - Баушк, а зачем этот гриб в блюдце? - спросил Акулов. - От мух. Мухомор-то. Мухи садятся и околевают. - Вон оно что... Хлопнула входная дверь, слабый голос позвал: - Марея, дома ли? - Дома, дома. Кто там? - Да я, кто ж еще. - Матрена, что ль? Заходи. Чего ты там шкрябаешь, не сымай обувку-то, у меня не метено. - Ладно, ладно, я так. Дай, думаю, схожу к Марее, навещу, жива ли? - Жива. А что мне сделается? Загремела отодвигаемая лавка. Матрена тяжело сопела, усаживаясь. - Клюку-то мою ты далеко не ставь. Я без нее и встать не смогу. Про горе мое небось слыхала? - Как же,- отозвалась Мария Кондратьевна, голос ее дрогнул. - Я теперя одна осталась... Одна, Марея. Дочь в отпуск поехала и померла там. - Царство ей небесное и вечный покой. Да что с ней, ведь молодая... - Молодая,- согласилась та, которую Мария Кондратьевна называла Матреной. Акулов попытался представить ее и не смог. И что его поразило - в голосе не было скорби. Обыденный был голос и оттого страшный.- Ноне больше молодые и мрут. А мы живем... На што? Телеграмму как получили, зять побежал ероплан заказывать... Нюшка портиться уже стала. Жара. А я, значит, в сельсовет, с учета ее снимать. "Бог ты мой,- ужаснулся Акулов,- портиться стала. Как о рыбе. Дочь ведь". За тонкой перегородкой воцарилось молчание. Громко стучали ходики. - Нонешний год и ехать ей не хотелось,- снова заговорила Матрена.Да-а, как сердце чуяло. - Гляди-ко. - Не поеду, говорит, мама. А то еще не свидимся. Сердце у нее. А знаешь, как начальник ее на похоронах плакал? Такой человек - душевный. - И давно ль похоронили-то? - Сорок дней прошло. В воскресенье было. А не спится... Так и стоит она у меня в глазах. Может, на что обиделась? - В церкви отпевали? - Какое! Зять что баран уперся, ни в какую. Да-а-а. - Все там будем, но не в одно время. Чаю-то попьешь? - Не-е. Распухла вон вся, как колода. Пойду я, Марея. Поглядела на тебя и пойду. Недолго нам друг на дружку глядеть осталось. Да и пора... Сопение, хриплое бормотание, возня. "Недолго нам друг на дружку глядеть осталось,- повторил про себя Акулов.- Вон оно как просто..." О жизни Акулов никогда глубоко не задумывался. Общался в основном с людьми молодыми, сильными. Смерть среди них уважали, всякое случалось в трудной их морской службе, но смерть была роковой случайностью, так стоило ли о ней думать? А здесь так просто... Тревожила еще неясно очерченная мысль, и от нее было неспокойно. Как он жил? Детдом, двухъярусные койки в ФЗУ, училище, флот и опять-таки общежитие, кубрики, каюты. Его всегда кормили. Плохо ли, хорошо ли, покормили. У него всегда был теплый угол, друзья, и ничего ему не нужно другого. А рядом, оказывается, текла иная жизнь... - У тебя что, гости? - спросила Матрена.- Я вон гляжу, макентош висит. - На ночевку попросился. Приезжий. - И то, и то. Ну я пойду, Марея. - Иди, иди. "А ведь она меня даже не спросила, кто я и откуда. Даже звать как не спросила",- с удивлением подумал Акулов. Мария Кондратьевна заглянула в светелку и ласково сказала: - Заскучал небось? Наша жизнь деревенская скушная, особливо осенью. А летом некогда: хозяйство, огород. И туристов тьма-тьмущая. Июнь месяц весь, поди, у меня один прожил, писатель вроде. Все про мужа моего, деда Андрея, царство ему небесное, выспрашивал. Как ему Чехов-батюшка часы дарил. Да какая у меня память? Вот дед мой, покойник, тот много помнил, при усадьбе жил. Много-о. А может, и привирал, кто ж его узнает. Ну что, милый, пойдем чайку попьем? Разносолов у меня нет, а чаек найдется. Мария Кондратьевна принесла закопченный чайник, разлила кипяток в тяжелые фаянсовые кружки. Чайник для заварки покоился под расшитой крестом подушкой. Тихонько потрескивал на стене электросчетчик. Рядом с ним, на гвозде, были наколоты пожелтевшие квитанции. - Баушк, как же вы живете... одна? - спросил Акулов, помешивая ложечкой чай. - Так и живу.- Мария Кондратьевна бережно отрезала два ломтя хлеба, прикрыла буханку чистой тряпицей, смахнула со стола на темную сухую ладонь крошки и отправила их в рот.- Так и живу. Дед был, помер прошлый год, на покров. А моложе меня на год был. Мне уж, милый, восемьдесят седьмой. Годы немалые. - А живете вы на что? Пенсию платят? - Платят, как не платят. Сорок рублей, за кормильца. Да хозяйство... "Сорок рублей... А я, сволочь, за вечер в кабаке пятьдесят просиживал". Акулов с изумлением взглянул на Марию Кондратьевну: сухонькое ее лицо в чисто промытых морщинах было светло и спокойно. Они помолчали. Все так же равнодушно стрекотал счетчик. Мутное и тяжелое, что копилось весь день на душе у Акулова, готово было вот-вот выплеснуться. И Мария Кондратьевна, словно уловив его настроение, молчала. Акулов допил жидкий чай, торопливо поднялся. - Я, пожалуй, пойду пройдусь,- неуверенно сказал он,- покурю пойду.Все его давило в этой маленькой, по-корабельному чистой избе. К неловкости присоединилось еще чувство тревоги: зачем он здесь? Ведь расскажи кому из ребят - не поверят. Псих, скажут, ненормальный. А? И это же надо! - Сходи протрясись,- невнятно пробормотала старуха.- Осень у нас духовитая. А я пока постелю тебе. На крыльце Акулов остановился, закурил. Было уже совсем темно, и все же темнота была неплотной, не такой, как на Севере. Луна еще не взошла, но низкое небо рябело от звезд, от них и шел тот рассеянный серебристый свет, разжижающий темноту. Мокро блестела дорожка. Над усадьбой светили редкие огни, но были они как-то уж очень высоки, будто на горе. А может, так просто казалось? Набежавший ветерок пошелестел в палисаднике. От бревенчатой стены тянуло гнилью. "А ведь он жил здесь, - с изумлением, впервые за весь вечер, подумал Акулов, - жил, ходил, думал. А? Мимо этой избы ходил, наверное, Часы кому-то дарил. Неужели в такой темени писать можно было? Поля кругом, темень. Ни электричества тебе, ни телевизора..." Волоча за собой тугой, упругий звук, по небу медленно прошел самолет, красные и зеленые его огни путались среди звезд, пока совсем не исчезли. Тихо. Акулову показалось вдруг, что он один, совсем один под этим выпуклым искрящимся небом - таким необычно торжественным, холодным было оно, таким необъятно широким. Впервые в жизни Акулов ощутил его красоту. Когда Акулов вернулся в избу, Мария Кондратьевна уже застилала постель, расправляя ветхую, в аккуратной штопке, примерной чистоты простыню. - Ты как любишь, высоко али низко? - Все равно. Подушка есть, и хватит. Акулов лег, поерзал на жестком, свалявшемся матрасе, потрогал шарик на спинке кровати. Хотелось курить. Пахло чем-то очень знакомым. Ровно, с металлическим клацаньем, стучали ходики. Он, по-видимому, уже засыпал, так поплыло все, замелькало перед ним, будто распахнулось окно, повеяло холодком - и вдруг... Звук был царапающим, странно костяным и емким в пустоте избы, звонкого ее сруба: "3-з-ш-шрах!" Потом шорох. Что-то томительно медленно сыпалось, шебаршило. Акулов сел. Что же это может такое быть? Страх, но не тот, что испытываешь перед понятной опасностью, а скорее ужас, как в детстве, когда заглядываешь в подполье, парализовал его. "Крысы, а? Или мышь?" Он прислушался. Тихо было в деревне, мертво. И оттого неправдоподоб-ным, каким-то потусторонним показался отдаленный гул пролетавшего высоко самолета. Акулов остро позавидовал тем, в самолете: в салоне полумрак, чуть пахнет папиросным дымом. Летишь себе, летишь, а за окном темень, лежат где-то внизу деревеньки, поля, а тебе и нет до них дела... "Совсем психом стал, вот дурак, - подумал он о себе, - спать нужно, спать". Закрыл глаза. Запах, беспокоящий его с самого начала, будто бы усилился. "Корюшкой пахнет, - вдруг понял он, - точно - корюшкой. В Ленинграде продают". В сознании всплыл ясный весенний день. Ветрено. Он идет по набережной. За гранитным парапетом плюхает Нева, черная, с серыми косыми барашками. А на углу продают корюшку - маленькую рыбку с чудным запахом. Огурцом пахнет. И это же надо!.. Размышляя, откуда здесь, в избе, взяться этому запаху, он заснул. Проснулся под утро от того же леденящего душу звука. Будто прутом стеганули. Акулов вскочил, сердце колотилось у горла, спросонья ему показалось, что он в каюте на судне. "Машину запороли", - мелькнуло у него. Привычно пошарил по стене, отыскивая выключатель, а сам чутким ухом механика ловил каждый звук, угадывая, что же произошло. Но тихо было, и вроде как что-то сыпалось. Будто тек струйкой песок. Рука нащупала шар на спинке кровати, и все стало на свои места. В отдалении, тревожа предутреннюю тишину, взбрехивала собака, тусклый свет едва-едва пробивался в оконца. В темноте отчетливо проступал белесый квадрат, матовый и ровный. "Зеркало", - догадался Акулов. "Ж-ж-зрах-ах!" - снова поползло по стене над самой его головой. Дрожащими руками отыскал он брюки, достал из кармана зажигалку, чиркнул желтый клин пламени, как лезвие, вошел в темноту, всполошно метнулись тени. Встав на колени, Акулов высветил на стене, прямо перед собой, кривую, рваную трещину, легшую наискосок к лубочному коврику, хмыкнул, поняв наконец происхождение странного звука. Изба оседала, а может, еще происходили в ней какие-то таинственные процессы, и ветхие обои не выдерживали, рвались, осыпалась за ними труха. И отчего-то все это происходило по ночам. Акулов откинулся на подушку, тихонько рассмеялся. Все пережитое им за минувший день обрело какой-то особый смысл. И его поездка сюда, в Мелихово, уже не казалась странной, будто шел он к этому всю жизнь. Уже засыпая, подумал: "Сколько у меня там денег осталось? Нужно старухе отдать. На дорогу хватит, и ладно". Утром Акулов проснулся с радостным чувством. Умылся в сенях холодной водой. Вода в ведре замерзла, пришлось ковшом разламывать хрупкий ледок. Орали запоздалые петухи. Комната была уже наполнена солнечным светом. На подоконнике лежали желтые перезрелые огурцы - они-то и были источником странного запаха, беспокоивше-го Акулова ночью. - На семена берегу, - пояснила старуха. Акулов положил под блюдечко с мухомором деньги, попрощался с Марией Кондратьевной. "Не пойму, как я раньше жил и не знал, что есть такое место на земле Мелихово? А это храм! Храм!" - думал он, шагая к автобусной остановке.