--------------------------------------------- Владимир Кунин Сочи — все дни и ночи... Сочи. Самый что ни есть пик курортного сезона.... «Сочи — все дни и ночи...», «Утомленное солнце нежно с морем прощалось...», «А море Черное, курорт и пляж — там жизнь привольная чарует нас...» и тому подобное марципановое воркование. И это несмотря ни на что — ни на опасных пареньков в кожаных курточках с каменными физиономиями, ни на юных финансистов в красных пиджаках с радиотелефонами во внешнем пиджачном кармане, ни на пистолетную стрельбу по вечерам, ни на взорванные и окровавленные «мерседесы» с остатками кожаных курточек и красных пиджачков... И это потому, что пальмы, и море, и южные сладкие вечера, и вся эта невыразимая прелесть, этот одуряющий гипноз юга — все на месте. Все, как было тогда, до того, что сейчас, все, как и положено тому быть. И три категории отдыхающих — резко разграниченные, не общающиеся между собой и презирающие друг друга: дикари из частных сыроватых комнатенок на Бзугу, флиртующие в столовских очередях; путевочники — скованные санаторным режимом и регламентом постного, но постоянного питания; и самый роскошный класс — гостинично-ресторанный, драпированный в потрясающие махровые шкуры, втиснутый в белые джинсы. По вечерам под открытым небом «крутятся фильмы, и в отличие от отдыхающих звездам предоставлено право смотреть их бесплатно. По вечерам поют эстрадные знаменитости, живьем являются киноартисты и, доверительно понизив голос, рассказывают в микрофон о секретах и таинствах кино... Каждому свое. Каждая категория проводит вечера по-своему. А еще в Сочи работает цирк. Этакое римское ристалище, при котором все равны. Отчего бы? Может быть, оттого, что цирк круглый? Скорее всего потому что круглый... А может быть, оттого, что три класса, эти три столь различные категории, сидя вокруг арены в качестве зрителей, подсознательно ощущают в цирке присутствие четвертого, самого высшего. Ни на кого не похожего, недосягаемого класса. И на два часа циркового представления три класса невольно объединяются, теряют свою «классовость» и становятся единым уязвленным целым — Зрителем. В Зрителе всегда есть что-то пассивное, созерцательное. Чуточку унизительное сознание собственной неполноценности всегда слегка огорчает. Даже когда ты — Благодарный Зритель, Тонкий Зритель, Умный Зритель... Особенно в Сочи... С утра все классы наблюдают себя и друг друга почти голыми на пляжах. И если и витает над пляжем этакий легкий ветерок зависти, то касается он не обнаженных тел, а предметов, покрывающих эти тела. И это вполне понятно, вполне извинительно. Так было, есть и будет всегда. Во все времена это двигало прогресс. Но вечером, в цирке, все классы становятся равны перед истинно прекрасными телами представителей четвертого класса — артистов цирка. И даже самые глупые понимают, что это не просто скульптурная красота неподвижного мраморного тела, а красота, дающая поразительные возможности этому телу. И бедного Зрителя ежесекундно ставят лицом к лицу с его собственными ничтожными биомеханическими возможностями. И даже самым умным не приходит в голову, сидя в цирке, подумать: «Ну и что? Зато я могу то, чего не может он...» И вспомнить что-нибудь невероятно ловкое из своей практики... Поэтому в цирке не должно быть плохих номеров. Нельзя позволить Зрителю сказать: «Фу-у, мура какая!..» Если Зрителю это разрешить, он тут же сбросит с себя оцепенение и мгновенно обретет свою утраченную классовость. Это вредно и ненужно. Он, Зритель, сразу же простит себе и мягкий живот, и покатые плечи, и еще чего доброго подумает, что его пост и жизненное назначение куда важнее и необходимее, чем должность вот этого жонглера, который только что на его зрительских глазах дважды уронил мячик... Некоторые Зрители прямо-таки мечтают о таких маленьких срывчиках. Это вселяет в них спокойствие и сознание преувеличенной ценности своего существования. Итак, в цирке идет представление. — Воздушная гимнастка! Лиля Гуревич!!! — прокричал инспектор манежа и шагнул в сторону. Он улыбнулся закрытому занавесу и сделал круглый нелепый жест рукой, как бы приглашая гимнастку на арену. Так считалось аристократично и красиво. В седьмом ряду партера здоровенный мужик в малиновом пиджаке переспросил у соседа хриплым хмельным голосом: — Как он сказал?.. «Лиля...» А дальше? — «Гуревич», — ответил сосед и криво ухмыльнулся. — О, бля... — удивился хмельной мужик. — И сюда пролезли, сучье племя! Заиграла музыка, и узкий луч прожектора вывел из-за занавеса бледненькую девушку в сверкающих чешуйчатых трусиках и таком же лифчике. Лифчик был узенький и без бретелек. Просто каким-то чудом держался на ней этот лифчик. Наверное, каким-то цирковым чудом. Луч прожектора проводил девушку до середины манежа. И когда зажегся весь свет, оказалось, что из-под купола уже свисает до самого ковра толстый морской канат. А самые проницательные зрители увидели, что девушка совсем недавно приехала в этот цирк. Ее плечи, живот и бедра были обожжены солнцем и светились живым розовым цветом. Девушка взялась руками за канат и медленно, скрестив вытянутые в струнку ноги, подтягиваясь только на одних руках, стала подниматься по канату вверх. Когда она была на половине пути, зрители не выдержали и захлопали. Ей так и хлопали, пока она не коснулась рукой маленького никелированного турника на самом верху. Она села на перекладину турника, подняла одну руку вверх и улыбнулась. И тогда ей опять захлопали. Кто-то из служителей оттянул канат к занавесу, и девушка стала исполнять свой номер. Без всякой страховки (зрители это отчетливо видели) она делала умопомрачительные «обрывы», повисала вниз головой, зацепившись за перекладину одними пальцами ног, крутила «большие обороты» (или, как больше нравится зрителям — «солнце»), стояла на голове посредине узенького турника, не держась ни за что руками... И во время каждого трюка цирк сладостно замирал, а потом облегченно аплодировал девушке. Но самое удивительное было то, что на протяжении всего номера она не утратила ни на секунду мягкости, женского обаяния. Ни один момент чудовищного мускульного напряжения не исказил ее лица — милого, доверчивого, незащищенного. И женщины-зрительницы украдкой поглядывали на своих мужчин-зрителей, и во взглядах их была ежесекундная ревнивая обреченность, и они были правы, как почти всегда бывают правы и прозорливы женщины. Всех классов. А мужчины и не скрывали своего отношения к этой девушке. Им хотелось чувствовать ее рядом, прятать лицо в ее маленькие ладони и, обняв ее плечи, молча сидеть с ней на пустынном ночном берегу... И только один зритель из седьмого ряда партера — здоровенный полупьяный мужик в малиновом пиджаке — ничего такого не хотел и обиженно хрипел соседу прямо в ухо: — Ну, ебть, неужто, бля, не могли русскую девку натаскать так же?!. Обязательно нужно, чтоб Гуревичи всякие у нас над головой выкомаривали!.. Ну, бля, Россия-матушка... Куда люди смотрят?.. ... Потом девушка встала ногами на турник, продела руку в ременную петлю и повисла на коротком куске стального троса. Турник мгновенно подтянули под самый купол, и девушка стала медленно раскручивать себя на одной руке. Замолк оркестр. Девушка вращалась все быстрее и быстрее, и тело ее под воздействием какой-то особой цирковой физики перешло из вертикального вращения в тревожный горизонтальный полет... Из сознания зрителей исчезла девушка-гимнастка (как ее там назвали с самого начала? Гуревич что ли?..). Этот бешеный сверкающий круг под куполом, это дикое вращение ослепительного диска, в котором радиус был ростом растворившейся девушки-гимнастки, — были явлениями иных миров, иных галактик!.. И вдруг что-то произошло. Что-то такое маленькое тряпочное вылетело из сверкающего круга и, вяло трепыхаясь, упало в оркестр. Это видели все. Даже пьяный мужик в малиновом пиджаке из седьмого ряда партера. Сразу же вращение под куполом стало затихать. Нервно задвигались музыканты в оркестре. Засуетились служители в униформе. Медленно переворачиваясь в лучах всех цирковых прожекторов, на высоте пятнадцати метров, продев руку в петлю троса, висела девушка-гимнастка. НА НЕЙ НЕ БЫЛО ЛИФЧИКА. Узенького лифчика из чешуйчатых блесток. Маленькие девичьи груди резко белели на обожженном теле. Двухтысячный зал молчал. Он не просто молчал — стояла жуткая тишина. — Канат, — негромко сказала девушка с фамилией Гуревич. Униформист метнулся к занавесу, отвязал канат и выбежал с ним на середину арены. Девушка взялась одной рукой за канат, высвободила другую руку из петли и медленно, на одних руках, стала спускаться вниз. Так, как она это делала каждый день. Даже тогда, когда до ковра оставалось метра два-три, она не соскользнула, не спрыгнула. Спокойно, в беспощадном едином ритме она продолжала свой страшный спуск. Когда ноги ее наконец коснулись ковра, она выпустила канат из рук и, даже не прикрыв грудь, глядя, прямо перед собой, пошла через весь манеж к занавесу. Кто-то выскочил из-за кулис и накинул ей на плечи халат. Девушка благодарно наклонила голову и прошла за тяжелый цирковой плюшевый занавес. И тогда цирк закричал! Цирк кричал и аплодировал! Цирк грохотал стульями и топал ногами!!! Женщины гордо и открыто плакали, наплевав на всю косметику мира, а здоровенный протрезвевший мужик в малиновом пиджаке из седьмого ряда партера вскочил во весь рост и все пытался прокричать всем о живущих среди нас, среди нашей грязи и нашего свинства, существах высшего порядка, даже если они, бля, носят нерусские фамилии... Он еще хотел проорать что-то пьяно-возвышенное, но так как он, наверное, протрезвел не до самого конца, а может, привычки к возвышенному не было, то он, переполненный неведомыми ему доселе чувствами, только хрипло и бессвязно орал: «А-а-ааа!..» — и лупил огромным кулаком по спинке переднего кресла... А за кулисами, в маленькой чистенькой гардеробной, насквозь пропахшей сладковатым запахом грима, у зеркала сидело «существо высшего порядка» по фамилии Гуревич, и рыдало, рыдало, рыдало, обхватив голову маленькими жесткими ладонями с желтыми мозолями от трапеции...