Аннотация: Японский прозаик Дзюнъитиро Танидзаки (1886-1965) глубоко привержен многовековым традициям и одновременно очень современен, это ярко выраженный национальный писатель, чье творчество органично вошло в мировую литературу. Соотношение японской и европейскойкультур крайне занимало Танидзаки, и именно ему удалось найти золотую середину, позволившую соединить Восток и Запад. Красота, гармония, многоцветная палитра красок природы, тончайшие движения души – вот что всегда вдохновляло писателя. --------------------------------------------- Дзюн-Итиро Танидзаки Та, которую я люблю. Не та ли птица, что тоскует о былом, На зелень вечную юдзуруха лишь взглянет И над колодцем, Где цветут цветы, С печальным плачем мимо пролетает. Манъёсю Небо свинцово-темное, низкое, и месяц прячется за тяжелыми облаками. Но все же откуда-то проникает робкий свет, и постепенно светлеет. Свет блеклый, неверный, но, несмотря на это, довольно светло, и даже ясно видны камешки по обочинам дороги. Однако свет кажется призрачным – перед глазами все расплывается в белесой мгле, и, когда пристально смотришь вдаль, на глаза невольно набегают слезы. Такой свет навевает мысль о стране вечности, отдаленной от мира людей. Вечер по настроению можно принять за темную, беззвездную ночь или за лунную. Еще чуть посветлело, и хорошо стала видна убегающая вдаль белая ровная дорога. Я иду по ней, а с обеих сторон к обочине ее подступает сосновый лес и долго тянется вдоль дороги, пока не сливается вдали с чернотою неба. Слева время от времени налетает порывами ветер и шелестит в сосновых ветвях и хвое. Ветер обильно насыщен влагою и резким запахом морских водорослей. «Море, наверное, совсем рядом», – думаю я. Мне примерно лет семь или восемь, да и с младенческой поры, сколько себя помню, я был крайне робким ребенком – неудивительно, что в такую глухую ночь на пустынной проселочной дороге я испытываю мучительное беспокойство. «Отчего это няня не пошла со мной?.. Может, она рассердилась – я ведь так ее донимал и совсем ушла из дому?» Хотя я один, меня не охватывает безотчетный малодушный страх, и я упрямо шагаю по дороге. Мою детскую душу, однако, гнетет тревожное чувство, и оно сильнее, чем страх: «…моя семья всегда жила в центре шумного, многолюдного Нихомбаси, а теперь… нам пришлось перебраться в это глухое, забытое людьми захолустье – вот несчастье, которое внезапно обрушилось на нас». В моей душе оно вызвало невыразимую печаль и тоску. И я подумал о себе: «Бедный ребенок». Еще недавно в прекрасной одежде, в изящной шелковой накидке… даже если я на минутку выбегал из дому, то обязательно надевал ситцевые таби и новенькие гэта. А теперь… ах, как ужасно переменилась моя жизнь! Грязный, невзрачный, точно слюнтяй в сцене из «Тэракоя» – спектакля, который я видел в школьном театре, – в таком виде мне мучительно появляться на людях. А кожа на, руках и на ногах стала шершавой, словно пемза. И если вдуматься, что же тут удивительного, что со мною нет няни? В моем доме с деньгами теперь совсем скверно, и мы уже не держим прислугу. Мало того, каждый день я помогаю отцу и матери и вместе с ними работаю. Запасаю воду, развожу огонь, мою пол, а то и отправляюсь куда-нибудь, иной раз совсем не близки, с поручениями. И это еще не все… Неужели я никогда не смогу побродить по ночным улицам в районе Нингё, прекрасным, как цветная гравюра на дереве?! И в праздники в дни почитания божеств не пойду в храм Суйтэнгу, бога воды, а в Каябатё – в храм боддисатвы Якуси, целителя душ? Интересно, что поделывает сейчас Миётян – девочка из Комэямати? И как живет Тэкко – сын лодочника с переправы в Ероибаси, и Синко – сын продавца кама-боко, и Кодзиро, мальчик из лавки, где делают гэта? Разыгрывают ли они, как прежде, театральные сцены в табачной лавке на втором этаже под самой крышей? Пока не стану взрослым, вряд ли повстречаюсь я с этой компанией. Думать об этом – и грустно, и горько. Но, кажется, причиной тому не только эти воспоминания. Грусть проникает в меня и поселяется в моей душе. И меня вдруг охватывает неизъяснимая печаль, которая сродни скорбному свету луны – он тоже почему-то печален. Почему мне так грустно? И отчего я не плачу? Я такой – плаксивый, а сейчас хоть бы – слезинку выжать! Но мне не до слез: в мою душу вливается неизвестно откуда чистая, прозрачная, словно ключевая вода, печаль, звонкая – такая охватывает, когда слышишь исполненные тоски звуки сямисэна. Поначалу мне кажется, что справа от уходящего вдаль соснового леса тянется поле, поросшее какими-то душистыми травами, но тут я замечаю, что поле как-то неожиданно исчезает и, словно совершенно черное море, передо мною ширится огромная плоская равнина. И по всему ее пространству вдруг возникают мертвенно-бледные трепещущие существа и тут же исчезают. Но вот с побережья налетает уже привычный мне морской ветер, и вновь мелькают эти таинственные существа, похожие на призраков, их становится больше, и раздаются странные звуки: кажется, будто где-то совсем рядом кашляет немощный, согбенный старик. «А может, это вздымаются волны на поверхности моря? – думаю я. – Пожалуй, непохоже: не может море исторгать такой хриплый звук». Какое-то мгновение мне кажется, что это злодей в ухмылке оскалил белые зубы, и потому я изо всех сил стараюсь не смотреть в ту сторону. Но чем больший страх наводят на меня зловещие существа, тем сильнее мне хочется взглянуть на них. И время от времени я незаметно бросаю в их сторону быстрый взгляд. Но как я ни стараюсь; никак мне не удается понять, что же они такое на самом деле, эти странные существа. Всякий раз, когда ветер стихает, до меня все явственнее доносятся хриплые звуки. И тут же издалека, из-за соснового леса, как эхо, долетает мерное: до, до-о, додон. «Кажется, это шум волн. Море шумит», – думаю я, Да, это море, но шум его глухой, такой можно услышать, когда в самом дальнем конце дома, на кухне, толкут в ступе рис. И все же он подобен гулу, мерному, рокочущему и гнетущему. Шум волн, гудение ветра в соснах, хриплые голоса подозрительных существ – иногда я в страхе останавливался и жадно вслушивался в эти пронзающие сердце звуки, а потом, спотыкаясь, брел дальше. Меня преследовал неизвестно откуда исходящий, терпкий да удушливости запах – так могли благоухать только удобрения на рисовых полях. Я обернулся – сзади, как и впереди, тянулась бесконечная прямая дорога, и к ней подступал сосновый лес. Куда ни глянешь, нигде ни следа человеческого жилья. И хотя я шел уже долго, не меньше часа, я не встретил ни одной живой души. Совершенно пустынная дорога, и только слева вдоль соснового леса примерно через каждые двадцать кэн торчали невысокие телеграфные столбы. И гудение их проводов как бы вторило мерному гулу моря. От скуки и чтобы как-то убить время, я принялся считать встречные телеграфные столбы: «Один, два, три… …Тридцать, тридцать один, тридцать два… пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь…» – вероятно, в тот момент, когда я отсчитывал семидесятый столб, там, вдалеке, у дороги, вдруг впервые вспыхнул одинокий свет. Я, конечно, перестал считать и устремил взгляд в сторону огня. Свет несколько раз мелькнул меж стволов соснового леса, спрятался за деревьями и вновь появился. Мне показалось, что до него расстояние примерно в двести кэн: стоит миновать всего лишь десять телеграфных столбов, и я у цели. Но когда я двинулся дальше, то понял, что это вовсе не так близко. Какие там десять столбов – я миновал уже двадцатый, а свет по-прежнему мелькает где-то вдалеке. Он похож на свет бумажного фонарика, неподвижного, сколько бы я к нему ни приближался. Но, может быть, свет движется в том же направлении и с той же скоростью, что и я?.. Прошло, вероятно, не менее получаса, пока я наконец приблизился к источнику света на расстояние в пол-тё. Свет, который поначалу казался таким же тусклым, как свет бумажного фонарика, постепенно сделался ярче,, ворвался во мрак проселочной дороги, и предметы вокруг стали видны так же ясно, как днем. В своих ночных блужданиях я уже привык видеть чуть белеющую в темноте дорогу да темные сосны, и только сейчас до меня с трудом дошло, что ветви их зеленые. Свет излучала электрическая дуговая лампочка, подвешенная на каком-то телеграфном столбе. Очутившись под ней, я на мгновение остановился и вдруг с удивлением увидел свою собственную фигуру: тень ее резко отпечаталась на земле. Я, кажется, забыл даже цвет сосновой хвои и, если бы не набрел в этой местности на электрический свет, быть может, не вспомнил бы, как выгляжу я сам. Сейчас меня со всех сторон обволакивал теплый свет электрической лампы… И сосновый лес, мимо которого я только что прошел, и дорога, по которой собрался идти, – все, кроме небольшого, залитого ровным светом пятна радиусом в пять-шесть кэн, внутри которого я стоял, все вокруг меня представляло собой мир непроницаемого мрака. Как же удачно я преодолел это зловещее место! А может, этот путь в темноте проделал не я, а моя душа?! И, быть может, когда я вышел на свет, тело мое вернулось туда, где обитала душа,?! Внезапно мое внимание привлек знакомый хриплый волос, который все еще доносился как будто справа из мрака. Таинственные существа мерцали в темноте дрожащими огоньками. Но когда попадали в полосу света, они вспыхивали миллионами белых искр, обретая причудливые формы, и, померцав, растворялись в темноте. Как ни странно, в эти минуты мне и вовсе стало не по себе. Но любопытство, которое я не мог побороть, взяло верх над страхом. Я решился: высунув голову из свето' вого круга, пристально всмотрелся в темноту сквозь ветви сосен. Прошли долгие напряженные минуты: одна, две, три… а я все вглядывался во мрак ночи и по-прежнему не понимал, что за существа передо мной. Но неожиданно прямо от моих ног, уходя туда, где o была сплошная тьма, в мгновение ока все вспыхнуло, словно зажглись мириады пылинок фосфора, и тут же погасло. От страха у меня замерло сердце, я задрожал как кленовый лист на ветру, а взгляд мой по-прежнему притягивала темнота. И, как бывает, когда медленно оживают, кажется давно забытые воспоминания или когда ночь идет на убыль и постепенно светлеет, я вдруг разрешил долго мучившую меня загадку: я понял истинную природу таинственных существ. Это бескрайняя черная равнина была сплошь гнилым старым болотом. И все оно было покрыто уже увядающими лотосами! Вот почему, когда налетал ветер, засохшие листья лотосов, словно клочки бумаги, издавали столь странный, хриплый звук и трепетали, обнажая свою белую изнанку. «А старое болото наверняка огромно. И как давно оно пугает меня. Интересно, где же оно кончается?» – в глубокой задумчивости я смотрю на его дальний край. И болото, и лотосы простираются во все стороны и тянутся, тянутся, насколько хватает глаз, под этими тяжелыми тучами, под этим тусклым небом. Кажется, будто ночью в шторм не отрываешь взгляда от безбрежного пространства бушующего моря. А между тем вдали, словно огонь, которым рыбаки в открытом море приманивают рыбу, мерцает единственная красная точка. «Ах, вдали виден свет. Там наверняка кто-то есть. Вот уже и дом можно разглядеть, и, вероятно, я скоро приду в городок». – Мне вдруг ни с того ни с сего стало весело, и, собравшись с духом, я шагнул из светового круга в черноту дороги. Я прошел пять-шесть те, и свет постепенно приблизился. На отшибе среди поля сиротливо смотрел на дорогу обветшалый крестьянский дом под тростниковой крышей; свет, видимо, проникал через сёдзи. Кто живет в том доме?.. Уж не в нем ли, в том жалком строения, стоящем на отлете среди поля, живут мой престарелые отец и мать? Уж не там ли и мой дом? Может, стоит мне только раздвинуть сёдзи, сквозь которые проникает такой ласковый свет, и я увижу, как мои бедные, не по летам состарившиеся родители жгут хворост в очаге на полу? «Ах, Дзюнъити, как хорошо, что ты исполнил поручение. Ну-ка, входи и садись к огню. Наверное, ночная дорога пустынна. Какой послушный ребенок», – уж не станут ли они так утешать меня? Возле крестьянского дома дорога, похоже, чуть изгибается: свет в доме, который был виден справа, сейчас мелькает как раз в конце сосновой просеки. А вот и дом: на фасаде четыре раздвижные перегородки, а сбоку, там, где черный вход, висит, кажется, веревочная занавеска. Отблески пламени с кухни проникают сквозь занавеску и тускло освещают поверхность дороги. Робкий свет едва достигает до корней высокой сосны на противоположной стороне дороги. Я уже почти у самого дома. Слышится шум воды: кажется, за занавеской что-то моют, и вода с однообразным журчанием стекает в раковину. Из окошка под свисающей кровлей едва заметно тянется тонкий дымок и сгущается, напоминая ласточкины гнезда. «Что тай делают в этот час? Неужели в такое позднее время готовят ужин?» – только я подумал об этом, как давно знакомый запах мисосиру ударил в нос. Затем донесся аппетитный запах сала, на котором, похоже, жарят рыбу. «Ах, конечно, мама жарит мою любимую сайру». – Я сразу же почувствовал, как проголодался. Поспешил в дом – мне хотелось вместе с мамой поесть сайру и мисосиру. И вот я уже у входа. Когда сквозь занавеску заглядываю внутрь, мама, как я и ожидал, хлопочет, сидя на корточках у очага. Голова покрыта полотенцем. Держа в руках бамбуковую трубку и беспрерывно моргая, видимо, от дыма, она усердно раздувает огонь. Она кидает в очаг два-три пучка хвороста, и всякий раз, когда словно змеиное жало выплескиваются языки легкого пламени, можно видеть озаренный красным светом профиль матушки. А ведь в былые дни, когда мы жили в Токио безбедно и беспечально, матушке никогда не приходилось готовить еду и вообще заниматься хозяйством. Представляю, как ей теперь тяжело. На ней толстая грязная фуфайка, а сверху еще наброшена изодранная теплая клетчатая кофта из хлопчатобумажной ткани, и ссутулившаяся спина ее, вероятно оттого, что матушка беспрерывно раздувает огонь в очаге, выглядит как у горбуна. Как же незаметно превратилась она вот в такую деревенскую старуху! – Матушка, матушка, ведь это я, Дзюнъити, вернулся, – подал я голос с порога. Услышав эти слова, мама молча положила бамбуковую трубку и, уперев руки в бока, с трудом выпрямилась. – Ты кто? Кажется, ты был моим сыном?! Так, что ли? – Когда она произнесла эти слова, голос ее был едва слышен. Прозвучал он странно, еще более хрипло, чем шелест лотосов на старом болоте. – Да, конечно, я, матушкин сын Дзюнъити, вернулся. Но мама только пристально оглядела меня с ног до головы и ничего не сказала. Ее поседевшие волосы, которые выбивались из-под полотенца, были покрыты серым пеплом из очага. На щеках и на лбу выделялись глубокие морщины, и похоже было, что она совсем выжила из ума. – Я уже долго-долго, лет десять, а то и двадцать, жду вот так возвращения сына, но непохоже, однако, что ты мой сын. Мой сын должен быть гораздо старше. И сейчас по этой дороге он должен проходить перед этим домом… У меня нет ребенка по имени Дзюнъити. – Ах вот как?! Вы другая тетя?! Когда она сказала мне о сыне, я понял, что эта женщина и в самом деле не моя мама. Пусть даже моя матушка совсем опустилась, но не должна она быть такой старой. – Но где же тогда дом моей мамы? Послушайте, я уже долго иду по этой дороге, потому что хочу встретить мою маму. Если вы знаете что-то о ней, прошу вас, скажите! – Дом твоей мамаши? – она широко раскрыла подернутые пленкой слезящиеся глаза. – Да с какой стати мне знать дом чьей-то мамаши?! – Ну хорошо… тетя, я всю ночь шел по дороге и ужасно проголодался. Не дадите ли вы мне чего-нибудь поесть? Она уставилась на меня исподлобья с угрюмым выражением на лице: – Ах ты! Маленький, а какой уже бесстыжий ребенок! Ты, наверное, врешь, когда говоришь, что у тебя есть мамаша?! Такой жалкий… ты, случаем, не нищий?! – Нет, нет, что вы! Какой же я нищий? У меня есть и отец и матушка. Одет я так бедно, потому что в нашем доме нужда, но все-таки я не нищий. – Не нищий?! Тогда возвращайся домой я ешь себе вареный рис сколько влезет. В моем доме ничего съестного нет. – Неужели у вас совсем нечего поесть? Разве сейчас вы не готовили рис? А в этой кастрюле разве не варится мисосиру, а вон на той сетке не жарится рыба? – Ах, какой ты гадкий. Успел даже заглянуть в кастрюлю. Ты и вправду мерзкий ребенок… Послушай, мне очень жаль, но и этот рис, и рыбу, и мисосиру тебе я дать не могу. Вернись сейчас мой сын, думаю, он наверняка поел бы вареного риса – вот я и готовлю, Да разве я отдам такому, как ты, то, что готовлю своему любимому сыну? Ну-ка, ну-ка, не задерживайся здесь. Вон из дома! Дел невпроворот – некогда мне тут возиться с тобой. Рис в котелке бурлит. Не подгорел бы. – Она произнесла это с кислой физиономией и возвратилась к очагу. – Не говорите так, пожалейте меня. Я сейчас упаду от голода, – попробовал я разжалобить ее, но женщина резко повернулась ко мне спиной и, не ответив, загремела кастрюлями у очага. «Что ж, делать нечего. Хоть я и голоден, придется терпеть. Пойду-ка поскорее туда, где матушкин дом», – решил я про себя и, приподняв веревочную занавеску, вышел из дому. Впереди, в пяти-шести те от дома, там, где дорога сворачивает вправо, похоже, возвышается холм. Дорога тянется к его подножию, но отсюда мне плохо видно, куда она там исчезает. Похоже, что холм до самой вершины порос густым сосновым лесом, таким же мрачным, как и лес вдоль дороги. Темно, и я ничего не вижу, но доносится сильный шум, будто ветер со скрипом раскачивает деревья, вот я и подумал, что там сосны. Я постепенно приближаюсь к холму и вижу, что дорога, прорезая его подошву, делает между соснами крюк вправо. Под деревьями еще плотнее сгущается мрак, вокруг меня становится еще темнее, чем прежде. Я запрокидываю голову и смотрю в небо. Но густые ветви сосен все закрывают, и неба совсем не видно. Слышно только, как порывистый ветер пробегает по верхушкам деревьев. Я уже забыл о голоде и обо всем на свете – душу мою наполняет только неопределенный и неизъяснимый страх. Не слышу ни гудения телеграфных проводов, ни шелеста лотосов на болоте – только море грохочет, сотрясая землю. Под ногами что-то очень вязкое, податливое, и кажется, будто с каждым новым шагом я все глубже погружаюсь в землю. Может, теперь дорога песчаная, Если так, выходит, и пугаться нечего, однако все еще страшно. Сколько ни иду, все мне кажется, я топчусь на одном месте. Никогда раньше не думал, что идти по песку так тяжело. И вот беда: прежде почти прямая дорога то вдруг сворачивает влево, то неожиданно изгибается вправо. Похоже, что по рассеянности я заблудился в сосновом лесу. С каждым шагом я чувствую все большую тяжесть на сердце, и меня охватывает глубокое волнение. Холодный пот выступает на лбу, дыхание учащается, и сердце бьется с невероятной силой. Осторожно переставляя непослушные ноги и глядя вниз, я как во сне двигаюсь по пустынному проселку. И вдруг мне кажется, что из темноты, словно из пещеры, выбираюсь я на широкое открытое пространство, и я невольно поднимаю голову. Сосновый лес все еще не кончился, но там, вдали, за ним блестит что-то маленькое, круглое, светящееся. Ка жется, будто смотришь в перевернутый бинокль. Прав да, этот свет непохож на свет лампы – он холодный, безжизненный, как блеск серебра. «Ох, это же луна! Луна! Над морем взошла луна!» – наконец догадываюсь я. В эти минуты сосновый лес заметно редеет. И сквозь широкие просветы между деревьями, как сквозь окна, переливаясь словно шелк, льется и льется торжественный серебряный свет. На дороге, по.которой я иду, все еще темно, а в небе над морем уже рассеиваются тучи, и оттуда пробивается яркий свет луны. Вода сверкает, отражая лунный свет, и это сверкание с каждой минутой усиливается, и сейчас даже из глубины соснового леса на воду больно смотреть. Мне кажется, в лучах лунного света поверхность моря вздымается, вскипает и беспрерывно бурлит. Небо над морем светлеет, и как бы вслед уходящим тучам светлеющее небо надвигается и на лес, притаившийся,в тени холма. Через мгновение а на дорогу ложится первый луч серебристого лунного света. И вот наконец и.на меня бесстрастная луна бросает отчетливую тень сосновой ветки. Холм постепенно остается позади, и я, сам того не замечая, как бы застигнутый врасплох, из глубины соснового леса вступаю на пустынный берег бескрайнего моря. «Ах, как прекрасно!» – в молчаливом восторге я застываю перед морем. Дорога, по которой я вышел к морю, тянется вдоль длинной изрезанной береговой полосы. И, насколько хватает глаз, на берег, подступая к дороге, с легким шуршанием вползает белая пена. Не сосновый ли это бор в Михо? Или это залив Таго? А может быть, берег Суминоэ или бухта Акаси? Так или иначе, места эти знамениты, я прекрасно помню их по открыткам и сейчас с радостью узнаю прибрежные сосны с покалеченными ветками и корявыми стволами. Озаренные луной, они бросают на дорогу резкую тень. Между дорогой и кромкой прибоя песок белый-белый, словно снег, и лежит он, я думаю, неровно, волнами, но очень яркий лунный свет волнистость эту скрадывает, и видна лишь ровная, спокойная поверхность берега. Ничто вокруг не отвлекает взгляда – и с волнением смотришь только на море, которое простирается до самого Горизонта, да на ясный круг луны в бездонном небе. Море, которое совсем недавно я мог видеть из глубины соснового леса, сейчас блестит под лучами холодного лунного света. Оно не только сверкает, переливается, но, кажется, отражая расплескавшийся свет высокой луны, зыбится, вздувается в непрерывном движении. Х может быть, оттого, что море движется, и рождается этот нестерпимый фосфорический свет. Может быть, здесь центр моря, и оттого, что приливы и отливы поднимаются и исчезают в водовороте, вода по всей поверхности взбухает и бурлит. Во всяком случае несом ненно, что здесь настоящий центр моря, и потому оно здесь кажется выпуклым. И, растекаясь отсюда во все стороны, отраженный свет дробится на мельчайшие частицы, погружается в рябь невысоких волн, мелькает в них, и чешуйчатая волна мягко набегает на кромку песчаного побережья. И даже морская вода, которая разбивается о береговую линию и торопливо вползает на песок, приносит с собой этот свет. Неугомонный ветер в эти минуты стихает. Не слышен теперь беспрерывный шум и шелест ветвей – затих сосновый лес. Только волны набегают на прибрежную полосу и, словно боясь нарушить глубокую тишину этой лунной ночи, едва слышно шуршат по песку. Кажется, будто слышится долгий печальный голос, который так тих, что звук его должен вот-вот исчезнуть, но он все же длится, как бы не имея конца. Так, подавляя рыдания, почти беззвучно может плакать женщина, с таким же тягучим, едва слышимым ворчанием краб выдувает пену из щелей своего панциря. А может, это и не голос, а тихая, нежная музыка, которая придает еще большую таинственность тишине сегодняшней ночи. Когда смотришь на такую луну, невозможно не думать о вечности. Я был ребенком и вряд ли представлял, что такое вечность, но какое-то близкое к этому, незнакомое, тревожное чувство уже овладевало мною. Мне кажется, что и раньше где-то я видел такой же пейзаж, и не однажды, а много-много раз… Может быть, то было до моего рождения в этом мире? Может, во мне сегодняшнем оживает память предыдущей жизни?.. А что, если я видел эту картину не в реальном мире, а во сне? У меня такое чувство, что именно во сне я не раз видел этот пейзаж с соснами. Да, наверняка во мне доводилось видеть, Видел и два-три года, и совсем недавно. Я и тогда думал, что в реальном мире и это море, и эти сосны непременно где-то существуют, и мне когда-нибудь доведется их вновь увидеть. Во сне мне грезилось, что это непременно сбудется. И вот это предчувствие сбылось, и я увидел наяву давно знакомые картины. Даже волны набегали на берег, словно в глубокой задумчивости, и мне захотелось замедлить шаг, пойти тише, как бы крадучись, чтобы ненароком не спугнуть этот пейзаж. Но непонятно почему, меня вдруг охватило волнение, и торопливо, словно за мной гнались, я устремился по дороге, которая петляла вдоль береговой линии. Вокруг царила мертвая тишина, и меня снова одолел тоскливый страх. Ведь стоит мне зазеваться, и я, быть может, уподоблюсь этим прибрежным соснам с корявыми стволами и поломанными ветвями-они застыли на берегу как каменные изваяния. И если я останусь здесь, поневоле должен буду превратиться в камень, и много-много лет, а может и вечность серебряные лучи луны будут лить на меня свой холодный свет. Не чувствует ли каждый, кому довелось увидеть пейзаж, такой, как мне этой ночью, что в нем пробуждается смутное желание умереть? Если умирать здесь, то и смерть не так страшна – вот мысль, которая, должно быть, привела меня в такое волнение. Льется яркий лунный свет, озаряя весь мир. Существа, которых коснулось сияние этого холодного света, навсегда умерли. Лишь только я живу. Только я живу и двигаюсь – эта мысль не давала мне покоя и гнала вперед. Она-то и возбудила во мне щемящее чувство, и оно росло с каждой минутой и все больше угнетало меня. И я невольно убыстрил шаг и разве что не пустился бежать по дороге. Но вот в следующий миг страх вселился в меня. Наверное, оттого, что я почувствовал свое одиночество в этом неподвижном мире. У меня перехватило дыхание, я на мгновение задержал шаг и неожиданно почувствовал, что окрестные места вызывают во мне грусть. По-прежнему ничто не нарушало мирного, молчаливого покоя этой пустынной местности, а небо и вода, дальние поля и горы растворялись в туманном свете луны. И эта мертвенно-бледная тишина похожа была на кадр внезапно остановленного фильма. Дорога серебристо-белая, словно от выпавшего инея. Странные резкие тени сосновых веток и стволов двигались по обочине дороги, змеясь и тихо скользя мне навстречу, потом исчезали у меня за спиной и появлялись вновь. Сосны внизу у самых корней вливались со своими тенями и скрывались в их густой черноте. Тени же, наоборот, становились отчетливо резкими. И казалось, будто они и есть деревья, а деревья – бесплотны. Может, и я поменялся местами с моей тенью и существую сейчас как ее отражение? И когда, замерев, в подпой неподвижности долго-долго вглядываешься в собственную тень, то кажется, что и она, распростершись по земле, неотрывно смотрит на тебя. Все вокруг неподвижно. Только мы двое – я и моя тень – шаг в шаг все еще бредем по дороге. «Я не слуга тебе. Я твой друг… Уж очень хороша луна, вот почему я здесь. Ты тоже одинок и несчастен, давай дальше пойдем вместе», – казалось, будто тень уговаривает меня. Чтобы как-то отвлечься, я шел, считая теперь тени от сосен. Время от времени дорога то приближалась к кромке прибоя, то отдалялась от нее. Море подгоняло к песчаному берегу невысокую пенистую волну и быстро размывало его. Казалось, ещё немного, и вода зальет корни сосен. Уходя, волна будто расстилала по песку белый атлас, а вновь набегая на берег, дробилась на множество бурунов, и они напоминали мыльную пену, взбитую в горячей воде. Удивительно, что и эти крошечные буруны, скользя по песку, отбрасывали короткую тень и тут же пытались настигнуть ее. Да что и говорить, в такие лунные ночи даже иголка и та не могла бы остаться без тени. Не то из морской дали, не то из чащи корявых сосен с покалеченными ветками, я не совсем понимал откуда, вдруг донесся странный звук. Быть может, мне всего лишь послышалось, но это все-таки был звук сямисэна. Хватающий за душу звук, который внезапно исчез, а сейчас вновь послышался, конечно же, принадлежал сямисэну. В прежние времена в Нихомбаси, когда по вечерам под теплым одеялом я засыпал рядом с кормилицей, прижавшись к её груди, с улицы часто доносились эти звуки. «Тэмпура хочу поесть, тэмпура хочу поесть» – эти слова кормилица всегда вплетала в мелодию сямисэна и напевала их вполголоса. «Да вот же. Разве ты не слышишь? Тэмпура хочу поесть, тэмпура хочу поесть». – Говоря так, она обыкновенно заглядывала мне в лицо, я прижимался к ней, и руки мои прикасались к ее груди. Может быть, это игра воображения, но в печальной мелодии сямисэна действительно, как говорила кормилица, слышалось! «Тэмпура хочу поесть, тэмпура хочу поесть…» Мы с кормилицей переглядывались и долго вслушивались в неторопливую жалобную мелодию. По безлюдной обледенелой улице, неожиданно легко постукивая гэта, бродячий певец шел мимо моего дома из Нингётё в сторону Комэятё. Звуки сямисэна медленно-медленно замирали, будто гасли вдалеке. «Тэмпура… тэмпура хочу, поесть… хочу поесть. Тэмпура… тэм… хочу… пура, хочу». Ветер унес эти слова. А у меня было такое чувство, что они словно отблеск пламени, который постепенно слабеет и исчезает в бездонной глубине. И хотя звуки сямисэна, я точно знал, давно смолкли, некоторое время я слышал нежный шепот: «Тэмпура хочу поесть, тэмпура хочу поесть», он все еще звучал в ушах. Показалось ли это мне, или я действительно слышал звуки сямисэна – вот над чем я размышлял в одиночестве, незаметно погружаясь в глубокий, сладкий сон. Протяжная мелодия и сегодня звучала, как прежде, печальная и.убаюкивающая, неотступно следуя за мной по дороге. «Тэмпура хочу поесть, тэмпура хочу поесть». Однако звуки сямисэна не сопровождались сейчас привычным постукиванием гэта, но несомненно было одно: это те самые, хватающие за душу звуки, которые мне были издавна так хорошо знакомы. Вот и опять я услышал, и, кажется, совсем РЯДОМ! «Тэмпура… тэмпура», а немного спустя совсем отчетливо конец фразы: «… хочу поесть… поесть». А на дороге по-прежнему никого, только тени от сосен да моя одинокая тень. И нигде не видно той, которая чем-то напоминала бы, бродячего певца. А высоко в небе светит луна, и серебряный свет повсюду разлит; но ни впереди, ни сзади, как прежде, никого. Может, я не вижу предметов оттого, что свет луны слишком ярок? Сколько же времени прошло, прежде чем наконец я увидел впереди, в одном-двух те от себя, тень человека, играющего на сямисэне? Только теперь я понял, что, пока добирался сюда в эти долгие часы, я точно был заворожен светом луны и шумом морских волн. Но могут ли слова «долгие часы» передать то чувство протяженности времени, которое я испытал? Иногда во сне человеку случается почувствовать, что прошло я два, и три года. Пожалуй, мое ощущение в эти минуты было сродни тому, что испытываешь во сне. Может быть, под этим бездонным небом, под высокой печальной луной, по дороге, которую обступают корявые низкие сосны, и по песчаному берегу, на который набегали волны, я шел и два, и три года, а может, и все десять лет. «Я спрашивал себя: „А принадлежу ли я еще к этому миру?.. Человек, умирая, отправляется в долгий путь. А что, если я сейчас совершаю подобное путешествие?“ Мне, во всяком случае, оно показалось бесконечно долгим. «Тэмпура хочу поесть, тэмпура хочу поесть». Теперь уже звуки сямисэна отчетливо слышны. Под плеск волн и легкое шуршание песка их извлекает из инструмента прекрасный музыкант, и они, словно струя воды из чистого источника или звон серебряного колокольчика, западают в душу. Несомненно, играет на сямисэне юная женщина. На голове у нее широкая соломенная шляпа – амигаса, надетая, как надевали ее в старину бродячие певцы в праздник Нового года. Эта женщина идет, слегка наклонив голову, и ее шея, видимая из-под амигаса, вероятно, благодаря лунному свету ослепительно белая. Эта женщина молодая, иначе шея не была бы у нее такой! Вот и показавшаяся вдруг из-под рукава кимоно кисть руки, которой она прижимала струны сямисэна, тоже белая. Юная женщина все еще в одном те от меня, и я не могу разглядеть узор на ее кимоно. И только шея и кисть руки белеют в темноте, словно гребни волн в открытом море. «А-а, понял. Может быть, она и не человек вовсе. Наверняка лисица. Лисица в образе человека» – Я сразу же струсил и теперь уже со страхом следовал за человеческой тенью. Тень, как и прежде, играя на сямисэне, двигалась дальше, и ее походка казалась неуверенной, робкой. «Если это лисица, – рассуждал я про себя, – она, наверное, не может не догадаться, что я иду сзади. А если вдруг уже догадалась и нарочно прикидывается незнающей? Что-то у нее слишком белая кожа. Совсем непохожа на человеческую. Может, это мех лисицы? Что же, как не мех лисицы, может белеть так ярко? Разве что сережки серебристой ивы?» И хотя я стараюсь идти медленно, женщина-все ближе и ближе. Вот между нами уже не больше пяти кэн. Еще чуть-чуть, и, похоже, моя распластавшаяся по земле тень коснется пятки женщины. Я делаю шажок – тень действительно мгновенно удлиняется. Голова тени почти настигает пятку женщины. Ее пятка – а в эту холодную ночь женщина надела на босу ногу соломенные сандалии, – так же как и шея и кисть руки, кажется на редкость белой. Издали я не сразу ее разглядел, вероятно, из-за того, что пятка время от временя исчезает под подолом длинного кимоно. Надо же, какое длинное кимоно! Не из полосатого ли оно крепа или, может быть, из тиримэна? Линия подола столь изящна, что я невольно вспоминаю, как в одном из спектаклей щеголяют друг перед другом в кимоно такого же покроя женщины из веселых домов и искатели приключений. Подол скрывает щиколотку и иной раз нет-нет да и коснется песка. Но, вероятно, песок очень чистый: ни к ногам, ни к подолу он не пристает. Каждый раз, когда женщина делает крохотный шаг, открывается такой белизны ступня, что, кажется, ничего более привлекательного я прежде не видел. И все-таки лисица это или человек, я пока не знаю, ко кожа наверняка человеческая, и ее ни с чем нельзя спутать. Сейчас передо мной живо обрисовалась вся ее фигура: затылок, который я увидел благодаря холодному лунному свету, проникавшему сквозь амигаса; спина с гибким, изящным позвоночником, чуть наклоненная вперед; узкие, хрупкие плечи и одежда,, ниспадающая до земли, которая еще больше подчеркивала стройность ее фигуры. Видимые из-под полей амигаса плечи казались точеными. В минуты, когда она опускала голову, был виден прекрасный узел волос на затылке, блестевший, словно от дождя; из-под тесьмы шляпы выглядывала нежная, почти прозрачная мочка уха. Лица же я разглядеть не мог: мешала широкая тесьма амигаса. Когда вглядываешься в ее легкую фигуру, которую, кажется, может подхватить и унести даже дуновение ветерка, начинаешь сомневаться: а человек ли это, и опять зарождается подозрение, уж не лисицу ли я вижу. Женщина выглядит такой нежной и такой беспомощной, и неужели, когда я приближусь к ней, с криком «ва» на меня уставится безобразная маска ведьмы? Несомненно, она уже слышит, как неуверенным, шаркающим шагом я приближаюсь к ней. Но если женщина знает, что я сзади, должна же она хоть раз оглянуться. Странно было бы совсем не заметить меня, А может, мне грозит опасность, и если я не буду осторожен, то неизвестно, что со мной еще приключится. Моя тень, двигающаяся по земле, касается пятки женщины, вот она на подоле ее кимоно. Я уже замечаю свою голову, вернее, отбрасываемую ею тень на бедрах женщины, а затем и на оби, вот тень скользит по ее спине. А тень от фигуры женщины движется впереди нее. Я делаю крошечный шаг в сторону, и моя тень мгновенно исчезает с ее спины и отпечатывается на земле рядом с ее тенью, но женщина по-прежнему не оборачивается в мою сторону, сохраняя полную невозмутимость. И продолжает с удивительной грацией сосредоточенно исполнять на сямисэне старинную мелодию бродячих музыкантов. Тень с тенью почти совсем сблизились, разделяла их теперь самая малость. Из-за тесьмы ее шляпы я впервые мельком увидел линию ее округлой щеки. Не могут же щеки ведьмы быть такими нежными! А несколько мгновений спустя я увидел еще л кончик ее носа. Вот так же, когда любуешься пейзажами из окна мчащегося поезда, из-за взгорья постепенно выступает мыс. «Хорошо бы лицо этой женщины не портил приплюснутый нос, ах, если бы увидеть его тонким, правильным, классической формы». – Не хотелось бы в эту лунную ночь думать, что идущая рядом со мной женщина, такая легкая и такая изящная, некрасива. И вот наконец хорошо вижу его: я разглядываю чуткую линию ноздрей, чуть заостренных книзу. Уже одна эта деталь позволяет представить его форму в целом. Нос, к счастью, тонкий, изящный. С меня уже и этого довольно… Я по-настоящему рад. Да и как не радоваться, когда видишь нос такой классической красоты, о каком я мечтать не смел. Разве что на картине можно увидеть подобный. Профиль женщины открылся полностью, я теперь самая малость отдаляла его от меня. Нос в самом деле классических пропорций с едва заметной горбинкой. Но, похоже, только профилем я и смогу любоваться. Другая часть лица скрыта, словно цветок в тени гор. Кажется, что это женское лицо красиво, как на картине, и, «как на картине», плоское, точно тень, и не имеет объема… – Простите, а куда вы идете? – обращаюсь я к женщине, но мой робкий голос, заглушаемый звуками сямисэна, не был ею услышан. – Тетя, тетя! – попробовал я окликнуть ее. Я произнес «тетя», но, по правде говоря, мне хотелось назвать ее «сестрицей». Никогда у меня не было старшей сестры. Хотя с раннего детства я страстно хотел этого. И еще я мечтал, чтобы она была самая красивая. Как я всегда завидовал моим товарищам, которых опекали красивые старшие сестры! Вот, наверное, почему в то мгновение, когда я окликнул эту женщину, тайное нежное чувство проснулось во мне и подступило к сердцу. Мне и самому не нравилось говорить ей «тетя», но звать ее ни с того ни с сего «сестрицей» было бы слишком бесцеремонным. Вот и пришлось поневоле назвать ее «тетей». Мне показалось, что во второй раз я окликнул ее громче, но женщина не отозвалась. По-прежнему я видел только ее профиль. Продолжая наигрывать старинную мелодию бродячих музыкантов, она шла вперед мелкими шажками, слегка опустив голову, и едва слышно было шуршание по песку подола ее длинного кимоно. Казалось, она совершенно не отрывала взгляда от сямисэна и была настолько захвачена мелодией, что ничего не замечала вокруг. Я чуть опередил ее и заглянул ей в лицо: ведь до этого я видел только ее профиль. Черты лица скрывала глубокая тень амигаса, но зато еще резче выступала белизна ее кожи. Тень скрывала ее лицо, и только подбородок, в который врезалась тесьма шляпы, был чуть освещен лунным светом. Он был крошечный, как лепесток. Зато губы женщины алели. Прежде я не заметил,.что кожа женщины под толстым слоем белил и румян. Шея, так же как и лицо, была густо набелена – вот почему мне все время казалось, что кожа необычной белизны. И все-таки от грима красота женщины ничуть не пострадала. Может быть, под слишком резким электрическим светом или под лучами солнца густо набеленное лицо и выглядело бы вульгарным и оттолкнуло бы, но в такую ночь, как сегодня, под мертвенно-бледным светом луны ослепительно белое лицо красавицы, напротив, невольно влекло к.себе.и одновременно вызывало почти мистический ужас, точно встретился о ведьмой. И в самом деле, эта белизна скорее рождала ощущение холода, а не красоты и молодости. Но что это… женщина вдруг остановилась, подняла голову и посмотрела на сияющую в небе луну. Мне показалось, что чуть светящиеся в глубокой теня амигаса ярко-белые щеки в эту секунду вдруг вспыхнули серебряным светом, подобно перламутровой волне в открытом море, когда я любовался им. И затем, будто капли росы по листьям лотосов, что-то скатилось по этим блестящим щекам. Сверкнув, исчезло и тут же вновь вспыхнуло и погасло. – Вы плачете? Не слезы ли блестят на ваших щеках? – Пока я говорил, женщина еще раз посмотрела на небо и ответила: – Да-да, слезы… но я не плачу. – Кто же тогда плачет? И чьи это слезы? – Может быть, слезы луны? Луна-голубушка плачет, и ее слезы падают на мое лицо. Запомни это. – И не успела она это сказать, как я тут же запрокинул голову и уставился на луну. Но так толком и не понял, плачет ли луна на самом деле. И подумал: «Я слишком мал, чтобы понять это. И все-таки почему слезы падают только на щеки женщины и почему они не падают на мое лицо?» – Нет, это вы плачете. Зачем вы сказали мне неправду? – вдруг не вытерпел и вслух сказал я. Женщина запрокинула голову, продолжая плакать, и почему-то старалась, чтобы я не увидел ее мокрого от слез лица. – Нет-нет, зачем мне плакать? Как бы мне ни было грустно, я никогда не плачу. – Она старалась говорить спокойно, но я хорошо видел, что женщина очень огорчена и плачет. Слезы тонкими струйками из-под ресниц скатывались по щекам, замедляя бег у подбородка, Ее сдержанные рыдания поразили меня: горло ее напрягалось и трепетало так, чти казалось, женщина вот-вот задохнется. Когда она начала плакать, слезы блестели на ее лице подобно каплям росы, но потом залили щеки, нос, попав в ноздри и в рот женщины. Вот почему она стала шмыгать носом и, похоже, глотала слезы, стекавшие ей в уголки рта, и вдруг сильно закашлялась. – Ну вот, разве я не говорил, что тетя плачет? Скажите, отчего вам так грустно? – Я чуть подался вперед и погладил женщину по плечу. Она все еще сотрясалась от кашля. – Ты спрашиваешь, отчего мне так грустно? А разве каждого, кто в такую лунную ночь оказывается в пути, не одолевает тайная печаль? Разве тебе не тоскливо? – Да, конечно. Что и говорить, и мне сейчас грустно. Но даже не понимаю почему. – А ты взгляни на небо и поймешь. Печаль-то от луны. И если тебе тоскливо, поплачь вместе со мной. Пожалуйста, поплачь, – Слова эти прозвучали как музыка, ничуть не уступая мелодии бродячих музыкантов. И что удивительно: даже сейчас, разговаривая со мной, женщина продолжала играть на сямисэне. – Тогда и вы не скрывайте слез… повернитесь ко мне. Я хочу видеть ваше лицо. – Да-да, ты прав, нехорошо, что я отвернулась. Ты добр ко мне и, надеюсь, простишь меня. – В ту же минуту женщина взглянула на небо, а затем обернулась ко мне и, чуть сдвинув амигаса, внимательно посмотрела на меня. – Если хочешь увидеть мое лицо, пожалуйста, смотри, но оно заплаканное я совсем мокрое от слез. Ох, если бы ты мог поплакать со мной. Пока ночь и светит луна, мы могли бы предаться печали и идти по этой дороге куда глаза глядят. – Говоря это, женщина прижалась щекой к моему лицу и снова захлебнулась в еще не выплаканных слезах. Хоть ей и грустно было, но, похоже, слезы эти облегчали печаль, и плакать ей было даже приятно. Ее состояние передалось мне, и я сказал: – Давайте поплачем с вами, не жалейте слез. Ведь они давно подступают к горлу, и я, даже не знаю как, подавлял мучительное желание заплакать. Я услыхал, что и мой голос, так же как и ее, прозвучал прекрасной музыкой, напомнив мелодию бродячих музыкантов. И когда я произносил эти слова, я почувствовал, что лицо мое стало мокрым от горячих слез. – Ах, как же ты хорошо плачешь! Смотрю на тебя, и мне становится еще печальнее. Но, правда, эта печаль не пугает меня – напротив, она очищает душу. И если можешь, поплачь еще, – и женщина снова прижалась лицом к моей щеке. И сколько она ни плакала, ее щеки оставались ослепительно белыми. Мокрые от слез, они сверкали, словно лик луны. – Знаете, я готов исполнить все, что вы ни попросите. Хотите, чтоб я плакал, и я плачу вместе с вами. А нельзя ли еще называть вас за это «сестрицей»? Ведь правда можно? – Что ты такое выдумал? – и женщина бросила на меня колючий взгляд, проникающий в самую душу. – Но мне правда кажется, что вы моя старшая сестра. Ведь это так? Ответьте же. А если нет, можно вы все равно станете теперь моей старшей сестрой? – У тебя не может быть старшей сестры… У тебя только брат и младшая сестренка. И когда ты так называешь меня, мне становится еще печальнее. – Как же мне вас тогда называть? – Как?.. Ты забыл, кто я? Разве я не твоя мама? – и женщина почти вплотную приблизила свое лицо к моему. Надо же?! Вот как?! Когда она так сказала, я понял, что эта женщина моя мать, и никто другой. Правда, она слишком молода и очень красива, но все-таки она моя мама. Почему-то я не посмел в этом усомниться. И подумал, что я все еще очень маленький мальчик и потому, может быть, нет ничего удивительного в том, что моя мама так молода и так красива. – Ах, мама… значит, это вы? Я уже давно вас ищу, – О Дзюнъити, ты узнал наконец меня? Узнал свою маму? – женщина произнесла эти слова радостным дрожащим голосом. Потом, крепко прижав меня к груди, так и осталась стоять, словно окаменев. И я изо всех сил обнял маму и не отрывался от нее. Меня согревал сладкий, теплый запах материнской груди. И теперь, как и раньше, свет луны и шум волн проникали в самую душу и, казалось, звучала старинная песня бродячих музыкантов. А по нашим щекам продолжали бежать слезы. И тут я проснулся. Значит, я во сне действительно плакал: подушка намокла от слез. В этом году мне минуло тридцать четыре. А годом раньше, летом, моя мать покинула мир людей. При воспоминании об этом я невольно заплакал, и до моего слуха издалека, словно из иного мира, донеслись звуки сямисэна. «Тэмпура хочу поесть, тэмпура хочу поесть …».