--------------------------------------------- Борис Можаев ТИХОН КОЛОБУХИН – Ты все говоришь, – правда, мол, свое возьмет, рано или поздно одолеет? – спрашивал меня шкипер Федот. – Ну! Неверно? – Может, и верно… Только не в наших местах. Мне так думается: правда где-то заблудилась. А может, дороги у нас неподходящие – боится завязнуть. Кто ее знает! Но в наших краях правда и не ночует. – Это почему же? – А потому… Ты Тихона Спиридоныча Колобухина знаешь? – Знать не знаю, но слыхал. – Что ж ты про него слыхал? – Садовник он хороший… Сад большой вырастил в чистом поле. – Про это и ребятишки знают, которые вон по садам лазают. А ты про его справедливость слыхал? – Не припомню что-то. – И об чем ты только помнишь? Если хочешь знать, перед Тихоном Спиридонычем все люди равны. В прошлом году он председателю райисполкома Скобликову яблок бесплатно не дал. Тот прислал с «газиком» три мешка и записку от председателя колхоза: «Товарищ Колобухин, отпустить…» И подпись – Батурин. А Колобухин поперек этой записки написал: «За счет председателя колхоза». И – в бухгалтерию! Содрали с Батурина… – И только? – По-твоему, мало? – Это все мелочи. – Мелочи? Ладно. А как это рассудить – Колобухин от пенсии отказался? – От какой пенсии? – От государственной! Пока, говорит, мне шестьдесят лет не стукнет, пенсию получать не буду – совестно. А ведь у него не маленькая пенсия, он капитаном был, пожарным инспектором. И добровольно ушел в садовники, в колхоз… Это как рассудить? Я пожал плечами. – Любимое дело… Но при чем тут правда? – Обожди! – сердито оборвал меня шкипер. – Ты сам небось не вступишь в колхоз? Добровольно! А? То-то и оно… Любимое дело? Я, может быть, тоже на земле люблю работать, но вот на пристани торчу… А Колобухин пошел… сад вырастил. Пятнадцать лет растил. И вдруг его из сада убрали. Теперь и скажи мне, есть у нас правда или нет? – За что же его сняли? – За непочтение родителей. В колхозе восемьсот рублей пропили, а он написал про это в листок народного контроля и по селам развесил. Сам Тутышкин приезжал. Это что, говорит, такое… Снять! Ну и сняли, и листки, и Колобухина. Я без дальних разговоров закинул рюкзак за спину и прошел в деревню Малые Бочаги, где жил Колобухин. На травянистой дороге меня нагнал грузовик с полным кузовом людей – колхозники с лугов ехали. Проголосовал. Машина остановилась. Я влез в кузов. Тут мы и познакомились с Колобухиным. На нем была серая, потемневшая от пота и покрытая на плечах сенной трухой рубаха да видавшая виды соломенная шляпа с обвислыми и обтрепанными полями. Он был черен, как жук, с выпуклыми, блестящими карими глазами, с прямым носом и открытыми ноздрями. Взглянув на мое газетное удостоверение, удивился: – Неужели «туда» дошло? – Дошло, – говорю. – Но я не писал, не жаловался… – Это неважно. – Нет, важно. С работы меня никто не снимал, – я сам ушел. И вообще в моей истории винить некого, – он нахохлился, как петух перед боем. Я не торопился с расспросами – здесь и народу было много, да и вообще сельские жители с ходу ничего не делают. Надо приглядеться к человеку, прикинуть, что к чему. Возле школы мы выпрыгнули из машины и пошли в конец деревни. Тихон Спиридонович пригласил меня на чай. Говорил он с корабишинским напевом, растягивал гласные в конце слов: «Нюра-а, ставь самова-ар!» «Подвывают», – смеются у нас в Тиханове над корабишинскими. Они, мол, люди пришлые и прозывались «талагаями». Одни, говорят, из Латвии переселились, другие – с Кавказа, третьи – из Крыма. Трудно определить, какая легенда наиболее правдива, – среди корабишинских жителей есть и медлительные голубоглазые гиганты Лактюнины, похожие на латышей, и бойкие приземистые черноголовые Кадушкины да Колобухины, смахивающие на крымских татар. Воистину русский бог велик. – Вы родом из Корабишина, – говорю я. – Как вы отгадали? – По говору да по внешности. Смеется: – Меня на службе то за татарина, то за кавказца, а то и за еврея принимали. – Давно переселились в Малые Бочаги? – Пятнадцатый год пошел. Его дом вынесен из посада и повернут лицом к улице, таким образом, как бы замыкает ее. Дальше ходу нет – поле. А вокруг этого пятистенка, обшитого тесом, разросся сад… И каких только чудес нет в этом саду! Тут тебе и малина величиной с кулак, и фрукты-ягоды, похожие сразу и на вишню, и на рябину – и кислят, и сластят, и во рту тают. И груши с яблоками растут на одном дереве. А под окном дальневосточный лимонник переплетается с виноградом «Мадлен-Анжевин». – Тихон Спиридонович, откуда все это взялось? Отвечает скромненько: – Садовники присылают со всех концов… Кто семена, кто черенки. И я посылаю. Помогаем друг другу. На стене у Колобухина висит карта европейской части Союза, – карта перекрещена черным карандашом, и как раз в пересечении диагоналей обведен жирный кружочек. – Вот это и есть Малые Бочаги – пуп земли, – говорит Колобухин. Разговор у нас был долгий, сумбурный, немыслимо разнообразный. Тихон Спиридонович все не хотел говорить про то самое, ради чего я пришел к нему. Делал он это не столько из скромности или боязни, сколько из желания понять – с кем имеет дело, прощупать, что ты за птица, ну и себя показать. – Интересно, вы не знаете, – отчего это бельфлер-китайка подмерзает? Спрашивает и смотрит на меня так, словно я и пустил по свету этот неустойчивый сорт яблонь. Что-то мычу неопределенное, пожимаю плечами, а Тихон Спиридонович сочувственно кивает головой и завлекает меня все дальше в словесные дебри: – Как мы знаем, аммиачная селитра убивает широколистник, лебеду и сурепку, а против злаковых сорняков ничего не придумано. К примеру, против пырея. Или, может, я отстал? Извиняюсь, конечно, вы не в курсе? Услыхав, что я не «в курсе», он откинется на стуле, прикроет глаза, долго молчит, и чуть заметная улыбка играет на его сухих губах. Насладившись моей полной неосведомленностью, он добреет, начинает себя показывать: – Скажу вам по секрету – омаиновая мазь из семян осеннего безвременника – лучшее средство против рака кожи. – Что вы говорите?! – Не верите? Сейчас покажу. Он моментально снял рубаху, повернулся ко мне спиной и показал желтое пятно на лопатке: – Вот. Меланома была. Врачи отказались, а я вылечил. Нюра, подтверди! От шестка обернулась жена его, с покорным, одутловатым, нездорового цвета лицом: – Истинная правда… Это не мазь, а сущая отрава. Как огнем жгла его. Он, бывало, как повязку наложит, так полночи крыком крычит. Анна Петровна хоть и занята своим делом – жарит нам яичницу, подает огурцы, квас, но постоянно начеку, слушает, что говорит Тихон Спиридонович, не надо ли слово нужное вставить. – А вот еще что интересно… – продолжает Тихон Спиридонович. – В нашей аптеке никто эритрицын не брал. Залежался. Но заболела девочка у соседки… – Чем? – Головная боль и температура… – Да вроде бы она жаловалась на внутренности, – отозвалась от шестка Анна Петровна. – Это возможно, – кротко соглашается Колобухин. – Боль, она хоть и чувствуется в голове, но причинную связь имеет с внутренними органами. Так вот я и говорю соседке: Марья, не ходи ты за лошадью в колхоз. День потратишь, а то и два – не отвезешь девчонку в больницу. Сама видишь – уборочная кампания в разгаре. Вот тебе записка – сбегай в аптеку и скажи: Тихон Спиридонович Колобухин для себя, мол, просит этого лекарства. Принесешь – дай девочке. Оно и боль снимает, и аппетит дает. Лучшего лекарства не придумано. – И помогло? – спрашиваю я. – Как рукой сняло. – С той поры это лекарство прямо нарасхват берут, – радостно подхватывает Анна Петровна. – Так и говорят аптекарю: дай нам лекарства Колобухина – ото всех болезней помогает. Пил он как бы нехотя, морщился и так медленно тянул из стакана, словно в нем была не водка, а медвежья желчь. Я попытался подобраться к его загадочной истории издалека, благо думал, что выпивка погасит его бдительность. Но не тут-то было… – Это правда, что вы от капитанской пенсии отказались? Улыбается: – До пенсии я еще не дотянул. – Года два-три. – Неважно. – Но вы служили в милиции? – Двадцать пять лет… – Уволили? – Сам ушел. – Куда? – В колхоз. – Кем? На какую ставку? – Садовником… На тридцать трудодней. Я невольно улыбаюсь: – Веселый вы человек. – Ага. Нюра, принеси-ка гитару. Анна Петровна мягкой увалистой походкой сходила в горницу, принесла гитару. Тихон Спиридонович быстро настроил ее и протянул мне: – Может, вы попробуете? – Нет, уж лучше вы сами… – Как хотите. Он артистически откинул голову, выдавил из себя кадык и запел приятным с хрипотцой баритончиком: Где-е же те лу-у-унны-ые ночи… Где же тот пел со-о-лове-е-ей… От шестка тоненьким детским голоском вплелась в песню Анна Петровна: Где же те кари-и-ие очи? Кто и-их ласкает теперь?.. Потом Тихон Спиридонович включил магнитофон, и по всей избе рассыпались лихие гитарные переборы «цыганочки». – Под настроение наигрываю в магнитофон и вот вроде как по радио себя слушаю… Так бы я и не добрался, наверно, до цели своего разговора, кабы не случай. В тот самый момент, когда Тихон Спиридонович, прикрыв глаза и сцепив на коленке пальцы, слушал свою «цыганочку», с улицы донеслись пронзительные крики. Анна Петровна метнулась к окну: – Опять к тебе на усмирение. – Кто это? – спросил я. – Да тут одни… Ревнует мужа. И дерутся каждый вечер, – ответил Колобухин, с опаской поглядывая на дверь. – Молодожены, что ли? – Какие там молодожены! Дураки старые. Под шестьдесят лет обоим, – ответила, отходя от окна, Анна Петровна. В избу вошла, закрывая лицо руками, взвизгивая и причитая, простоволосая, голопятая баба и села на скамью у порога: – Ой, Тихон Спиридонович! Помогите ж вы мне ради бога. Убивают меня… Ой-е-ей!.. – Будет тебе дурить-то, Марфа! Хоть бы людей постыдилась, – сказала Анна Петровна. – Ну, что за беда? Что за беда? – не то спрашивал, не то утешал ее Тихон Спиридонович. – Ну как же! Обидно мне… Ой, обидно! Говорят – он от скуки к ней ходит. Ты его в общество, мол, определи, потому что он совсем одичал. Ну, я его ввела в общество: двое партийных, трое беспартийных. Мы в «козла», в карты играем. В домино! Наряжались на Новый год. Я в Деда Мороза, он тоже во все в белое. Чего ж ему еще надо? Ой-е-ей!.. – Ну и хорошо… Он поймет, оценит, – сказал Тихон Спиридонович. – Чего ж хорошего? Ой, пропала я совсем, пропала… Мельком взглянув на меня, она опять закрылась руками. – Сидим мы, в карты играем. Приходит эта женщина. Она из Больших Бочагов. Ее там два раза поджигали из озорства. Один раз мужик от нее в подштанниках выпрыгнул, а она в одной рубахе. Это дело сурьезное. Как определить – кто из них с кем спал… – А чего ж ты за нее волнуешься? – сказала Анна Петровна. – Ее грех, ее и ответ. – Да как же! Она всю жизнь не работала, а у меня вон ноги пухнут… Я к нему в Муром, в тюрьму ходила. В вальницы ему вина напихивала. Сама не пила, а ему покупала. И теперь вот какое дело получилось… Не нужна стала. Он говорит – бить я тебя не буду, но уничтожу. Ой, милые, помогите! Конец решающий подходит. – Он что, бил тебя? – спросил я. – Бил где придется. Ой-е-ей! Матушка моя родная! – Зачем ты врешь, Марфа? Ну покажи, где синяки? – спросил Тихон Спиридонович. – У меня синяки раньше были, да прошли. А теперь она его научила: ты ее бей вот в это самое место, – Марфа нагнула голову и ударила себя по загривку, – и она сама исчахнет. Вот проста моя жизнь – конец решающий подходит. Или нам жить или разойтись… Но он меня все равно уничтожит. Ой, милые, помогите! – Ну так разведитесь, – сказал я. Она сквозь пальцы взглянула на меня: – У нас хозяйство… Как же нам разводиться? – Ну тогда живите, – сказала Анна Петровна. – Я и то ему говорю: давай денег, я куплю вина, бригадира позовем. Он придет к нам, выпьем… Станет нас на легкую работу ставить. Дак не хочет. Все к ней норовит… – Ну, ладно, ладно… Тебе чего хочется? – спросил ее Тихон Спиридонович. – Я ноне чуть было не умерла на нервной почве… Грыбов поела. – А-а! Так бы и сказала, – облегченно заметил Тихон Спиридонович. – Нюра, принеси-ка квасу! Анна Петровна принесла из сеней ковш квасу. Убитая горем Марфа как ни в чем не бывало выпила квасу, утерлась рукавом и пошла вон. На пороге ее качнуло, она вовремя схватилась за косяк. И только здесь я догадался, в чем дело, – пьяная. – Ничего себе, потешила, – усмехнулся я. – Распущенность, – озабоченно отозвался Тихон Спиридонович. Он как-то нахмурился, внутренне погас. – Не боремся мы с пьянством, вот какая история. Я сказал председателю: что ж, мол, не смотришь, а он мне в ответ: «Кто я вам? Поп? Заблудшими душами заниматься. У меня от одного хозяйства голова кругом идет». И то правда. – Да что говорить! – отозвалась Анна Петровна. – А нас разве не из-за этой проклятой пьянки прогнали? – Вы что, запивали? – удивился я. – Пил, да не я… – сказал Тихон Спиридонович. – На чужом пиру нам похмелье вышло… Весной были гости из соседнего колхоза, приглашенные из района. Ужин устроили… Четыреста рублей истратили… Председатель в курсе… Ладно! Уехал наш Батурин в отпуск. Собрались без него… И еще триста пятьдесят рублей пропили да съели пятьсот яиц. Руководил Марягин, заместитель. Этому только дай волю – полколхоза пропьет. Я, как председатель ревкомиссии, ставлю вопрос – взыскать с виновников! А Пупынин, есть у нас такой, говорит: «Подумаешь, семьсот пятьдесят рублей на пять сел пропили». Нет, говорю, давайте обсудим. Молчат. Ну, ладно, написал я листок народного контроля в четырех экземплярах, на машинке, печатными буквами… Все честь честью. Даже заголовок красным чернилом надписал: «Как пролетели в трубу семь тысяч пятьсот рублей колхозных денег по-старому…» И развесил эти листки в Малых и в Больших Бочагах, в Тихомировке, в Пантюхине… По всему колхозу, одним словом. И вот приходит за мной председательская «Волга» – в правление вызывают! Приезжаю. А там уже все в сборе. Обсуждают проект нового клуба – студент проектировал. Ну ладно, обсуждали, обсуждали, вдруг мне Пупынин и говорит: «Зачем ты вывесил эти листки? Сними их, работать мешают». Соберем, говорю, собрание, тогда и сниму. «Не хочешь по-доброму? Ну вот Тутышкин приедет – он тебя благословит…» А к вечеру и сам Тутышкин приехал, тихановский предрайисполкома. Не знакомы? Мужчина внушительный – в расшитой рубахе, командирский ремень поперек живота, как обруч на пятидесятиведерной бочке. Вы, говорит, товарищ Колобухин, наглядную агитацию не на ту основу поставили. Ну где вы видели, чтобы листки народного контроля наклеивали на телеграфные столбы? За такое дело под суд вас мало отдать. А я ему – что ж, говорю, ваше представление страдает субъективизмом. Значит, вы хотите наказывать не тех, которые деньги колхозные пропили, а тех, кто их разоблачил? Не путайте, говорит, форму с содержанием. Я, говорит, не против ваших разоблачений, а против такой формы наглядной агитации. За это вы получите выговор… И получил… А потом правление было. Я доклад делал… Четыреста рублей списали, а триста пятьдесят рублей и пятьсот яиц постановили взыскать с виновных. Потом поднимается Марягин и говорит: «Тут поступила записка с места – предлагают разобрать личное дело товарища Колобухина». Какое личное дело? А такое! Он семейственность развел в саду: жена у него подручным работает, а брат – сторожем. Он глухой, говорю, куда ж его? В том-то и дело, он, мол, всех своих и глухих пристроил… Ну, слово за слово… И заведующая фермой кричит: «Ты ответь нам, куда траву садовую деваешь?» По сторожам, говорю, делим. Вот-вот… По своим! Дан они же, говорю, всего по восемнадцать рублей в месяц получают… А за что им платить? И пошла щеповня. Тот же Марягин предложил вписать в резолюцию – в целях ликвидации семейственности сменить подручных Колобухину. Уволить жену мою? За что? Она ж, говорю, весь сад со мной вместе вырастила. Ставим на голосование… Нет, говорю, жену позорить не позволю. Уж лучше я сам уйду. Пожалуйста, уходи! У нас незаменимых нет… Тихон Спиридонович налил водки и торопливо, не чокаясь со мной, выпил. Я заметил, что пальцы его слегка дрожали. Анна Петровна сидела на скамье у порога, опустив на фартук тяжелые руки, и недвижно глядела себе под ноги. Молчание становилось тягостным. – Тихон Спиридонович, – сказал я, – с чего же вы сад начинали? – С начала… Старый заглох, молодого не было… По селам с Нюркой ходили, черенки собирали: «У тебя какой сорт?» – «Лимоновка». – «А у тебя?» – «Бабушкино яблоко… до июня лежит». В пятидесятом году семена яблок высеяли. Еще капитаном был… Питомник закладывать – а своей земли нет. Так я у тещи в огороде оттяпал кусок земли… Питомник развился – я подаю в отставку. Меня на смех подняли, один деятель говорит: «Ты – пожарный инспектор. Кто же будет с пожаром бороться?» А я отвечаю – накупите на мое пожарное жалованье шиферу и покройте вместо соломы избы колхозников шифером. Вот и пожаров не станет. – И отпустили вас? – Попрыгали-попрыгали – и отпустили, куда деваться? – Откуда у вас такая любовь к садоводству? – Как вам сказать… В детстве еще прочел книжку: «Сад не баловство, плоды и фрукты – не роскошь, а необходимый продукт, сохраняющий человеку здоровье…» Вот, наизусть выучил. С картинками книжка была… Так эти яблоки и вишни все во сне мне снились. Не знаю, может, от бедности нашей, а может, оттого, что в окрестных селах сады были, а у нас нет… Идешь, бывало, мимо тихановских садов – голова кружится от одних запахов. Заболел я садом… С годами эта страсть окрепла… Потом научился прививки делать, скрещивать… Интерес появился. И другое сказать, перевалит тебе за половину – думать начнешь: зачем живешь на земле. – С пожарами бороться тоже дело… – Дело делу рознь… Пустеет земля-то наша. От тихановских садов одни воспоминания… Балашовский лес помните, за Тимофеевкой? – Ну как же! – Теперь уж не лес, а поросль… А я, выросший на этой земле, сижу и в небо поглядываю – есть дымок или нет… Ну как бы вы на моем месте поступили? Я молчу. – То-то и оно. Дело не в том, что мне больше всех надо… Ведь к старости жизнь подходит. Надо же подумать – что ты оставишь детям и внукам. – Как же вы теперь без сада? Он только сухо кашлянул. – Кто там работает? Как сад? – И не говорите, – сказала Анна Петровна. – Уже пять яблонек повредили… Телятники бросились траву косить и подрезали яблоньки-то, подрезали. Чего им надо-то? Они же ма-ахонькие… Как дети грудные. Тихон Спиридонович опять кашлянул, кадык его судорожно заходил, и вдруг он отвернулся, словно поперхнувшись. Потом встал и, не оборачиваясь, ушел в горницу. – Он же каждое утро туда бегает. Чуть свет встает и по оврагу, как заяц… чтобы его не увидали. Все ночи не спит… – Она плакала тихо, не поднимая глаз, словно разглядывала простенький узор своего ситцевого фартука. И мне совсем в ином свете предстал теперь его первоначальный кураж; это наивное горькое стремление выглядеть сильным, знающим и независимым. И я думал: ах, боже мой! Как долог путь к душе русского человека! 1970