Аннотация: «Улей» — третий роман крупнейшего испанского прозаика XX в. Камило Хосе Селы — впервые увидел свет в 1951 г. в Аргентине, поскольку опубликовать его в те годы в Испании было невозможно. В романе около ста шестидесяти персонажей, почти равноправных по своему значению; люди появляются и, едва соприкоснувшись друг с другом, исчезают в гигантском улье города... --------------------------------------------- Камило Хосе Села Улей Camilo Jose Cela LA COLMENA © Е. Лысенко, перевод 2000 Посвящается моему брату, гардемарину Испанского флота Мой роман «Улей», первая книга из цикла «Неверные пути», — всего лишь смутное отражение, бледная тень повседневной жестокой, волнующей и скорбной действительности. Все, кто пытается приукрасить жизнь шутовской маской литературы, лгут. Недуг, разъедающий души, недуг, у которого столько имен, сколько придет нам в голову, нельзя исцелить грелками примиренчества, пластырями риторики и поэзии. Роман мой не претендует дать что-либо большее — ни, разумеется, что-либо меньшее, — чем изображение куска жизни, рассказ о которой ведется шаг за шагом, без недомолвок, без удивительных трагедий, без сострадания — как идет сама жизнь, именно так, как идет жизнь. Хотим мы этого или не хотим. Жизнь есть то, что живет — в нас или вне нас; мы только ее носители, ее, как говорят фармацевты, основа. Думаю, что в наше время нельзя писать романы по-другому — ни лучше, ни хуже, чем это делаю я. Думай я иначе, я бы переменил профессию. По особым обстоятельствам мой роман выходит в Аргентинской Республике, здешние добрые ветры [1] , для меня непривычные, видимо, благоприятны для печатного слова. Архитектоника романа сложна, далась она мне нелегко. Конечно, причиной трудности равно могли быть и эта сложность, и мое неумение. Действие происходит в Мадриде в 1942 году, в гуще людского потока, в некоем улье, где одни счастливы, другие нет. Сто шестьдесят персонажей, что проходят — но отнюдь не мчатся — на его страницах, вели меня пять долгих лет по дороге скорби. Удались они мне или нет, пусть судит читатель. Не знаю, как определить мой роман — реалистический он или идеалистический, натуралистический, бытописательский или еще какой-нибудь. Но это меня и не слишком тревожит. Можете наклеивать любые ярлыки — я человек, ко всему привычный. Камило Хосе Села Глава первая Важно одно — не забывать, с кем имеешь дело, только об этом я и твержу. Донья Роса расхаживает между столиками кафе, задевая посетителей своим чудовищным задом. Донья Роса частенько произносит «Провались ты!» и «Хорошенькое дело!». Мир для доньи Росы — это ее кафе и все прочее, что находится вокруг ее кафе. Говорят, что, когда приходит весна и девушки надевают платья без рукавов, у доньи Росы начинают поблескивать глазки. Я думаю, все это болтовня: донья Роса не выпустит из рук серебряной монеты ни ради каких радостей жизни. Что весной, что осенью. Самое большое удовольствие для нее — таскать взад-вперед свои килограммы вот так, прохаживаясь между столиками. Когда остается одна, она курит дорогие сигареты и пьет охен [2] , опрокидывает рюмки охена одну за другой с утра до вечера. После каждой кашлянет и улыбнется. Когда у нее хорошее настроение, она усаживается в кухне на низком табурете и читает детективные романы — чтоб побольше крови, так интересней. Тут же шутит с прислугой, рассказывает об убийстве на улице Бордадорес или в андалузском экспрессе. — Отец этого Наваррете был другом генерала дона Мигеля Примо де Риверы; пошел он к генералу, стал на колени и говорит: «Ваше превосходительство, ради Бога, помилуйте моего сына», — а дон Мигель, хоть сердце у него было золотое, ответил: «Друг мой Наваррете, я не могу этого сделать, ваш сын должен искупить свои преступления смертью». «Вот это люди! — думает она. — Надо же иметь такую твердость!» Лицо у доньи Росы все в пятнах, похоже, что она, как ящерица, постоянно меняет кожу. Задумываясь, она машинально сдирает с лица полоски кожи, иной раз длинные, как ленты серпантина. Потом, возвратившись к действительности, снова принимается ходить между столиками, заговаривая с посетителями, которых в душе ненавидит, и обнажая в улыбке неровные черноватые зубы. Дон Леонардо Мелендес должен шесть тысяч дуро чистильщику обуви. Чистильщик глуп как сивый мерин — да и похож на чахоточного сонного мерина, — долгие годы он копил деньги, а потом возьми да и отдай все дону Леонардо взаймы. Так ему и надо, простофиле. Дон Леонардо — проходимец, живет тем, что выманивает у людей деньги и затевает аферы, которые никогда не удаются. Не то чтобы плохо удаются, нет, просто не удаются, ни хорошо, ни плохо. Дон Леонардо носит нарядные галстуки, мажет волосы фиксатуаром, очень пахучим фиксатуаром, издалека слышно. Вид у него барский и апломб невероятный, апломб человека, отлично знающего жизнь. Я бы не сказал, что он так уж ее знает, но в одном ему не откажешь — держится он как человек, у которого в кошельке всегда есть бумажка в пять дуро. Кредиторам своим он плюет в лицо, а они, кредиторы-то, улыбаются ему и смотрят на него с почтением, по крайней мере, внешним. Кое-кто, правда, подумывал подать в суд и припереть его к стенке, но почему-то до сих пор никто не отважился начать кампанию. Дон Леонардо ужасно любит щеголять французскими словечками, вроде madame, rue, cravate, [3] и повторять «мы, Мелендесы». Дон Леонардо — человек образованный, о чем хочешь может поговорить. Обычно он играет две-три партии в шашки, а пьет только кофе с молоком. Если увидит, что за соседними столиками курят сигареты, скажет этак деликатно: «Не найдется ли у вас курительной бумаги? Хотел свернуть сигаретку, да вот бумаги не оказалось». Ему, бывает, ответят: «Нет, не употребляю. А не хотите ли готовую сигарету?…» Дон Леонардо делает неопределенную гримасу и чуть медлит с ответом. «Ладно, выкурим для разнообразия. Мне, знаете ли, фабричные сигареты не очень по вкусу». А иногда сосед скажет только: «Нет, бумаги нет, очень сожалею», — и тогда дону Леонардо курить нечего. Облокотясь на старый пятнистый мрамор столиков, посетители едва глядят на проходящую мимо хозяйку, и смутные мысли проплывают у них в голове, мысли об этой жизни, где, увы, все складывается не так, как могло бы сложиться, где все понемногу приходит в упадок, а почему, никто даже не пытается объяснить, указать хоть самую ничтожную причину. Мраморные столешницы были прежде надгробными плитами, на некоторых еще сохранились надписи; слепой, проведя пальцами по нижней их стороне, мог бы прочитать: «Здесь покоятся бренные останки сеньориты Эсперансы Редондо, скончавшейся в расцвете юности» или «Почий с миром. Высокочтимый сеньор дон Рамиро Лопес Пуэнте. Заместитель министра в министерстве экономики». Завсегдатаи наших кафе — это люди, считающие, что все идет как положено и не стоит труда пытаться что-либо улучшить. В кафе доньи Росы все посетители курят, и большинство размышляет о жалких, но приятных и волнующих мелочах, что заполняют или опустошают их жизнь. Одни молчат с мечтательным видом, как бы предаваясь смутным воспоминаниям; другие сидят с отсутствующим выражением лица, на котором блуждает улыбка, томная, умоляющая улыбка усталой твари; третьи молчат, подперев голову рукой, и взгляд их полон тихой грусти, как море в штиль. Бывают вечера, когда разговор за столиками мало-помалу стихает, разговор о кошках и котятах или о пайках, или об умершем мальчике, которого кто-то никак не может вспомнить, о том самом мальчике — ну как же вы не помните? — таком рыженьком, хорошеньком худеньком малыше лет пяти, он еще всегда ходил в бежевой вязаной кофточке. В такие вечера чудится, что пульс кафе бьется неровно, как у больного, что воздух становится более плотным, более серым, хотя временами его пронизывает, будто молния, теплый ветерок, неизвестно откуда повеявший, ветерок надежды, который на секунду прорывается в душу каждого. На дона Хайме Арсе градом сыплются опротестованные векселя, но он, несмотря ни на что, держится гордо. Даже не поверишь, до чего в кафе все известно. Дон Хайме, видите ли, попросил ссуду в каком-то банке, ссуду ему дали, и он подписал векселя. Потом случилось то, что должно было случиться. Он ввязался в дело, его обманули, он остался без единого реала, ему предъявили векселя, а он заявил, что не может их оплатить. Дон Хайме Арсе, судя по всему, человек честный, но неудачник, невезучий в денежных делах. Очень трудолюбивым его, правда, не назовешь, но вдобавок ему еще и не везет. Другие такие же лентяи, а может, и похуже, сумели провернуть два-три выгодных дельца, нажили тысячи дуро, оплатили векселя и теперь покуривают дорогие сигары да разъезжают в такси. Дону Хайме Арсе судьба не улыбнулась, не повезло. Теперь он ищет себе занятие, но не находит. Он-то согласился бы взяться за любое дело, какое подвернется, да ничего стоящего не попадается, и он проводит дни в кафе, откинув голову на плюшевую спинку кресла и созерцая позолоту потолка. Иногда он мурлычет себе под нос модный мотивчик, отбивая такт ногой. Дон Хайме не любит думать о своих неудачах, по правде сказать, он вообще не привык о чем-либо думать. Взглянет на зеркала и скажет себе: «Кто это выдумал зеркала?» Потом уставится на кого-нибудь пристально, даже нагло: «Интересно, есть у этой женщины дети? Нет, верней всего, старая дева». «А сколько туберкулезных сидит сейчас здесь, в кафе?» Дон Хайме свертывает тонкую, как соломинка, сигарету и закуривает. «Есть такие мастера точить карандаши, что заострят грифель, как иголочку, и он не ломается». Дон Хайме меняет положение, он засидел ногу. «Загадочная штука — сердце! Тук-тук, тук-тук, и так всю жизнь, днем и ночью, зимой и летом». У молчаливой женщины, которая всегда садится в глубине кафе, рядом с лестницей, ведущей в бильярдную, меньше месяца назад умер сын. Мальчика звали Пако, он собирался служить на почте. Сперва сказали, что у него паралич, потом разобрались, что не паралич, а менингит. Болел он недолго и сразу же впал в беспамятство. А он ведь уже знал все населенные пункты Леона, Старой Кастилии, Новой Кастилии и частично Валенсии (Кастельон да еще почти половину Аликанте); очень-очень жаль, что он умер. Пако постоянно прихварывал, после того как в детстве промочил зимою ноги. Мать осталась одна, другой ее сын, старший, странствует по свету неизвестно где. После обеда она приходит в кафе доньи Росы, садится у лестницы и часами сидит там, отогревается. С тех пор как умер се сын, донья Роса очень с ней ласкова. Некоторым людям доставляет удовольствие проявлять внимание к тем, кто в трауре. Можно давать советы — надо, мол смириться, не падать духом, — это очень приятно. Утешая мать Пако, донья Роса обычно говорит: «Чем остаться ему идиотом, лучше, что Бог взял его к себе». Женщина смотрит на нее с покорной улыбкой и говорит, что, конечно, если хорошенько подумать, она права. Мать Пако зовут Исабель, донья Исабель Монтес, вдова Санса. Она еще недурна собой, ходит в слегка поношенном плаще. По виду — из хорошей семьи. В кафе относятся с почтением к ее горю, лишь очень редко кто-нибудь из знакомых, обычно женщина, по пути из уборной подходит к ее столику и спрашивает: «Ну как? Немного приободрились?» Донья Исабель улыбается и почти никогда не отвечает; если же чуть оттает, то поднимет голову, взглянет на приятельницу и скажет: «Какая вы сегодня хорошенькая, милочка!» Но чаще ничего не говорит, только махнет рукой, как бы прощаясь, и точка. Донья Исабель помнит, что она из другого круга, во всяком случае, чем-то отличается от здешних. Немолодая девица подзывает продавца сигарет: — Падилья! — Иду, сеньорита Эльвира! — Один «Тритон». Она роется в сумочке, набитой давними похабными любовными записочками, и выкладывает на стол тридцать пять сентимо. — Благодарю. — Пожалуйста. Она закуривает, выпускает длинную струю дыма, глаза ее затуманиваются. Немного погодя она снова зовет: — Падилья! — Иду, сеньорита Эльвира! — Ты передал письмо тому человеку? — Да, сеньорита. — Что он сказал? — Ничего. Его не было дома. Прислуга сказала, чтобы я не беспокоился, она обязательно передаст ему за ужином. Сеньорита Эльвира молча продолжает курить. Нынче ей как-то не по себе, ее знобит, перед глазами все как будто колышется. Жизнь у сеньориты Эльвиры собачья — если хорошенько все взвесить, то и жить не стоило бы. Конечно, делать она ничего не делает, но из-за этого ей очень часто нечего есть. Она читает романы, ходит в кафе, покуривает сигареты — живет чем Бог пошлет. Беда, что посылает Он не очень-то густо, да к тому же всегда что-нибудь завалящее и никчемное. Дону Хосе Родригесу де Мадрид выпал выигрыш в лотерее, в последнем тираже. Друзья говорят ему: — Привалило счастье, а? Дон Хосе отвечает всем одно и то же, как-будто на память заучил: — Ба, восемь паршивых дуро! — Ладно, ладно, уж вы не объясняйте, мы у вас ничего не попросим. Дон Хосе — судейский писарь, у него, видимо, кое-что накоплено. Еще говорят, что он женился на богатой девушке из Ла-Манчи, да жена вскоре умерла и все оставила дону Хосе, а он поспешил продать и четыре виноградника, и два участка с оливами: сельский воздух, говорит он, плохо действует ему на дыхательные пути, а беречь здоровье — это главное. В кафе доньи Росы дон Хосе всегда заказывает рюмочку — он не какой-нибудь пижон или голодранец из тех, что пьют кофе с молоком. Хозяйка глядит на него с нежностью, их объединяет пристрастие к охену. «Охен — лучший в мире напиток; превосходное желудочное, мочегонное и общеукрепляющее; он очищает кровь и предотвращает импотенцию». Дон Хосе всегда выражается очень складно. Однажды — это было несколько лет тому назад, вскоре после конца гражданской войны, — поспорил он со скрипачом. Народ вокруг в один голос уверял, что прав был скрипач, но дон Хосе позвал хозяйку и сказал: «Или вы дадите пинка под зад этому красному, этому нахалу и безобразнику, или ноги моей в вашем кафе не будет». Тогда донья Роса прогнала скрипача, больше о нем не слышали. Посетители же, раньше стоявшие на стороне скрипача, изменили мнение и в конце концов уже стали говорить, что донья Роса очень правильно поступила — да, тут надо было действовать твердой рукой, проучить наглеца. «Дай только им волю, мы Бог знает до чего докатимся!» Произнося эти слова, посетители делали строгое, даже негодующее лицо. «Необходима дисциплина, иначе невозможно создать что-либо основательное, по-настоящему прочное», — слышалось за столиками. Пожилой мужчина громогласно рассказывает, какую шутку он отколол — наверно, полвека назад — с некой мадам Тру-ля-ля. — Эта идиотка думала меня облапошить. Да-да! Продувная была бестия! Я пригласил ее выпить белого, и, когда выходили мы на улицу, она как стукнется физией об дверь. Ха-ха-ха! Кровь течет, будто быка режут. А она: «О-ля-ля, о-ля-ля» — и пошла себе, а у самой все нутро выворачивает. Пропащая была бабенка, всегда пьяная! Потеха да и только! За соседними столиками несколько лиц глядят на него чуть ли не с завистью. Это лица людей, которые улыбаются мирно и благодушно лишь в те минуты, когда они незаметно для самих себя перестают думать о чем бы то ни было. Люди угодливы от глупости, иногда они улыбаются, испытывая в душе безмерное отвращение, такое отвращение, что его едва удается скрыть. Из угодливости можно и человека убить; не одно преступление было, я думаю, совершено, чтобы не испортить отношений, чтобы кому-то угодить. — Всех этих прощелыг нечего жалеть; мы, порядочных люди, не должны допускать, чтобы они нам на шею садились. Еще отец мой говаривал: хочешь винограду, так поработай на винограднике. Ха-ха! Плутовка эта больше и носу не казала! Между столиками проходит жирный лоснящийся кот; кот, пышущий здоровьем и благополучием; кот чванный и надменный. Он залезает под ноги одной даме, та в испуге вскакивает. — Проклятый кот! Пошел вон! Рассказчик веселой истории ласково ухмыляется. — Ну что вы, сеньора! Бедный котик, чем он вам помешал? Средь шума и гама длинноволосый юнец сочиняет стихи. Он в экстазе, ничего не видит и не слышит — только так и создаются прекрасные стихи. Станешь глазеть по сторонам, улетучится вдохновение. Да, вдохновение — это что-то вроде слепого, глухого, но очень яркого мотылька; иначе многое было бы непонятно. Юный поэт сочиняет длинную поэму под названием «Судьба». Чуточку он, правда, колебался, не назвать ли ее «Моя судьба», но потом, посоветовавшись с поэтами более зрелыми, решил, что лучше озаглавить просто «Судьба». Так короче, многозначительней, загадочней. Кроме того, с названием «Судьба» поэма становится более емкой, более — как бы это сказать? — неопределенной, более поэтичной. Тут сразу не поймешь, пойдет ли речь о «моей судьбе», или о «судьбе вообще», или об «одной судьбе», «туманной судьбе», «роковой судьбе», «счастливой судьбе», «радужной судьбе» или же «загубленной судьбе». Да, «Моя судьба» больше связывает, меньше оставляет простора воображению, а оно должно порхать свободно, безо всяких пут. Над своей поэмой юный поэт трудится несколько месяцев. У него уже готовы триста с лишним строк, тщательно нарисован макет будущего издания и составлен перечень возможных подписчиков, которым в свое время будут разосланы бланки с предложением оплатить издание. Он уже и шрифт выбрал (простой, четкий, классический шрифт, удобный для чтения, ну, скажем, бодони), и обоснование нужного ему тиража сочинил. Однако юного поэта еще мучают два вопроса: ставить или не ставить «Laus Deo» [4] после выходных данных и писать ли самому или не писать самому биографическую справку, которую помещают на клапане суперобложки. Донью Росу, сами догадываетесь, не назовешь нежной родственницей. — Сколько раз повторять одно и то же! Хватит мне лодырей, а тут еще зятек пожаловал. Грязный подонок! Вы, Пепе, еще совсем несмышленый, понятно? Совсем несмышленый. Хорошенькое дело! Где это видано, чтобы такой нахал, человек без образования, без совести, расхаживал здесь, кашлял и топал, как важный барин? Нет, я этого не потерплю, Богом клянусь! Усы и лоб доньи Росы покрылись капельками пота. — А ты, остолоп, уже бежишь за газетой для него! Э нет, таким типам здесь нечего ждать ни уважения, ни любезности! Когда-нибудь я-таки выйду из себя, и всем вам здесь солоно придется! Ну где это видано? Донья Роса впивается своими крысиными глазками в Пепе, старого официанта, лет сорок или сорок пять тому назад приехавшего в столицу из Мондоньедо. Глядящие сквозь толстые стекла пенсне глаза доньи Росы похожи на удивленные глаза птичьего чучела. — Чего уставился на меня?! Ну чего ты уставился? Дурень! Как приехал сюда дурнем, так и остался! Нет, вас, деревенских, видно, никакими силами не проймешь! Ну же, проснись, и хватит нам ссориться. Будь ты капельку смышленей, я уже давно выставила бы тебя на улицу! Понятно? Вот и весь сказ! Донья Роса гладит себе живот и снова обращается к Пепе на «вы». — Ступайте, ступайте… Но помните — каждому свое. Я же всегда говорю, надо не забывать, с кем имеешь дело, оказывать уважение людям — понятно? — уважение. Донья Роса вскинула голову и глубоко вздохнула. Волоски на ее верхней губе, воинственно вздрогнув, стали торчком, торжествующе, гордо, как усики спесивого и влюбленного кузнечика. В воздухе будто разлита грусть, она просачивается в сердца. Но стонов не исторгает, сердца могут страдать безмолвно час за часом, всю жизнь, и никто из нас никогда не узнает, не поймет, что в них творится. Старик с седой бородкой, макая в кофе с молоком кусочки сдобной булки, кормит смуглого малыша, которого держит на коленях. Старика зовут дон Тринидад Гарсиа Собрино, он ростовщик. Молодость дона Тринидада прошла бурно, было немало всяких осложнений, метаний, но, когда умер его отец, он сказал себе: «Впредь надо быть похитрей, Тринидад, не то останешься в дураках», — пустился в деловые комбинации, преуспел и разбогател. Мечтой всей его жизни было стать депутатом, он полагал, что оказаться одним из пятисот на двадцать пять миллионов — это очень даже лестно. Несколько лет дон Тринидад заигрывал с третьестепенными деятелями из партии Хиля Роблеса [5] , надеясь, что они помогут ему стать депутатом — от какой местности, безразлично, тут пристрастий у него не было. Немало денег было выброшено на ужины, пожертвовано на пропаганду, немало выслушано лестных слов, но в конце концов никто не выставил его кандидатуру, даже на банкет к главе партии не пригласили. Дон Тринидад пережил тяжкие минуты, серьезный душевный кризис и с горя стал лерруксистом [6] . В республиканской партии он чувствовал себя неплохо, но тут грянула война и пришел конец его не слишком блестящей и недолгой политической карьере. Теперь дон Тринидад живет вдали от «общественных дел», как выразился в тот памятный день дон Алехандро; он доволен уж тем, что его не трогают, не напоминают о прошлом, и он может спокойно заниматься выгодным делом — ссудами под проценты. Он заходит с внуком в кафе доньи Росы днем, кормит малыша завтраком и молча слушает музыку или читает газету — в разговоры ни с кем не вступает. Донья Роса с улыбкой опирается на столик. — Что скажете, Эльвирита? — Сами видите, сеньора, ничего нового. Сеньорита Эльвира, слегка склонив голову набок, посасывает сигарету. Щеки у нее в морщинах, веки красные, будто воспаленные. — Там что-нибудь вышло? — Где? — Да с этим… — Нет, расклеилось. Три дня со мной походил, а потом подарил флакон лака для волос. Сеньорита Эльвира улыбается. Донья Роса скорбно прикрывает глаза. — Да, милая моя, есть на свете бессовестные люди! — А, плевать! Донья Роса наклоняется и говорит ей почти на ухо: — Почему вы не поладите с доном Пабло? — Потому что не хочу. У меня тоже есть гордость, донья Роса. — Вот еще новости! У каждой из нас есть свои причуды! Но уверяю вас, Эльвирита, — а вы знаете, я желаю вам только добра — с доном Пабло вам было бы неплохо. — Не думайте. Он очень требовательный. Да к тому же зануда. Под конец я его просто не выносила — что поделаешь! — он мне стал противен. Голос доньи Росы становится вкрадчивым, убеждающим, — она дает совет: — Надо иметь терпение, Эльвирита! Вы еще совсем дитя! — Вы думаете? Сеньорита Эльвира сплевывает под стол и обтирает рот краем перчатки. Разбогатевший издатель по фамилии Вега, дон Марио де ла Вега, покуривает огромную, будто для рекламы сделанную сигару. Человек за соседним столиком пробует подольститься. — Отличная у вас сигара! Вега, не глядя на него, с важностью отвечает: — Да, неплохая, но и обошлась она мне в целый дуро. Человек за соседним столиком, тщедушный и улыбающийся, с удовольствием сказал бы что-нибудь вроде: «Кому же, как не вам, их курить?» — да не посмел, устыдился, и, к счастью, вовремя. Глядя на издателя, он снова заискивающе улыбнулся и сказал: — Всего один дуро? Я думал, не меньше семи песет. — Да нет же, один дуро да тридцать сентимо на чай. Мне это по карману. — Еще бы! — Э, бросьте! Чтобы курить такие сигары, я полагаю, вовсе не надо быть графом Романонесом. — Романонесом, конечно, не надо быть, но, видите ли, я, например, не могу этого себе позволить, а также многие из тех, кто здесь сидит. — Вы хотели бы закурить такую же? — О, что вы!… Вега усмехнулся, как бы заранее сожалея о своих словах: — Так потрудитесь, как тружусь я. Издатель разражается бурным, оглушительным хохотом. Тщедушный улыбающийся человек за соседним столиком перестал улыбаться. Он весь.покраснел, он чувствует, что у него уши горят и в глазах щиплет. Он потупил взгляд, чтобы не видеть, как на него смотрят все в кафе, ему, во всяком случае, чудится, что все в кафе на него смотрят. Меж тем как дон Пабло, этот гнусный тип с грязными мыслями, хохочет, рассказывая историю про мадам Тру-ля-ля, сеньорита Эльвира швыряет на пол окурок и ногой гасит его. Да, сеньорита Эльвира иной раз держится, как настоящая принцесса. — Ну, чем помешал вам этот котик? Кис-кис, на, на!… Дон Пабло глядит на даму. — Просто удивительно, до чего кошки умные! У них разума больше, чем у некоторых людей. Эти животные все-все понимают. Кис-кис, на, на!… Кот удаляется не оборачиваясь и скрывается в дверях на кухню. — У меня есть друг, человек денежный и с большим влиянием — не подумайте, что какой-нибудь голоштанник, — так у него персидский кот по кличке Султан, это просто чудо. — Да? — И еще какое чудо! Хозяин говорит: «Султан, иди сюда», — и кот подходит да хвостом своим этак помахивает пышным, будто плюмажем. Говорят ему: «Султан, пошел вон», — и, пожалуйста. Султан с достоинством удаляется, как важная персона. Все движения у него такие степенные, а шерсть — чистый шелк. Я думаю, немного сыщется таких котов; этот кот среди прочих котов, что герцог Альба среди прочих людей. Мой друг любит его, как ребенка. Ну, понятно, и кот ведет себя так, что его нельзя не любить. Дон Пабло обводит глазами кафе. На одно мгновение взгляд его скрещивается со взглядом сеньориты Эльвиры. Дон Пабло, моргнув, отворачивается. — А какие кошки ласковые! Вы замечали, какие они ласковые? Если к кому привяжутся, так уж на всю жизнь. Дон Пабло слегка откашливается и говорит тоном строгим, внушительным: — Не мешало бы взять с них пример кое-кому из людей! — Да, вы правы. Дон Пабло глубоко вздыхает. Он доволен собой. В самом деле, эти слова насчет того, что «не мешало бы взять пример» и т. д., прозвучали у него великолепно. Пепе, официант, уходит, не говоря ни слова, в свой угол. Здесь он у себя дома — он кладет руку на спинку стула и смотрит на себя в зеркала, словно на какую-то диковину. В ближайшем зеркале он — в фас; в зеркале противоположном — его спина; в боковых — его профили. — Чтоб ей, ведьме старой, утонуть в канаве, да чтоб ее дохлой оттуда вытянули! Свинья! Лиса старая! Пепе — человек отходчивый, ему достаточно сказать про себя одну-две фразы, которые он никогда бы не осмелился произнести вслух: — Живодерка! Свинья! Чтоб тебе сухой коркой питаться! Когда Пепе не в духе, ему нравится отпускать вот такие короткие ругательства. Потом он отвлечется то тем, то другим и под конец обо всем забудет. Двое малышей лет четырех-пяти уныло, без всякого энтузиазма играют меж столиками в поезд. Двигаясь в глубину кафе, один изображает паровоз, другой — вагон. Когда возвращаются к входной двери, роли меняются. Никто не обращает на них внимания, но они бесстрастно и безрадостно продолжают играть, курсируя взад-вперед с жуткой серьезностью. Это мальчики паиньки и умники, мальчики, которые — хоть скучно им до смерти — играют в поезд, потому что решили развлечься, а чтобы развлечься, решили — хоть ты лопни — играть в поезд до самого вечера. Если развлечение не удается, они-то чем виноваты? Они делают все, что могут. Пепе смотрит на них и говорит: — Осторожней, еще упадете… Хотя Пепе уже с полвека живет в Кастилии, в его речи чувствуется галисийский акцент. Мальчики отвечают: «Нет-нет, не упадем, сеньор», — и игра продолжается — без веры, без надежды, без радости, словно они исполняют тягостный долг. Донья Роса вваливается на кухню. — Габриэль, сколько унций кофе ты всыпал? — Две, сеньорита. — Вот видишь! Видишь! Ну кто это может вынести! А потом, того и гляди, начнешь болтать об условиях труда и черт знает о чем еще! Разве не сказала я тебе, чтобы не сыпал больше полутора унций? Нет, с вами нельзя говорить просто и ясно, вы ничего понимать не желаете. И донья Роса, отдуваясь, заводит свою шарманку. Пыхтит она, как паровоз, неровно, прерывисто, вся ее туша вздрагивает, и в груди что-то с присвистом клокочет. — А если дону Пабло кажется, что кофе жидкий, пусть отправляется со своей супружницей туда, где ему подадут лучший. Хорошенькое дело! Где это видано! Этому болвану несчастному, должно быть, не известно, что посетителей у нас хоть отбавляй. Понятно тебе? Если ему не по вкусу, пусть убирается, — нам это не в убыток. Подумаешь, персона какая! Жена его настоящая гадюка, мне уже тошно на нее смотреть. Прямо-таки тошнит от этой доньи Пуры! Габриэль, как обычно, успокаивает ее. — Вас могут услышать, сеньорита! — Пускай слушают, если хотят. Для того и говорю. У меня рот не на замке! А вот чего я не пойму, — почему этому остолопу вздумалось порвать с Эльвиритой? Ведь не девушка — ангел, только и думала, чтобы ему угодить, и как он, точно баран, терпит эту скандалистку донью Пуру, эту гадюку, которая вечно исподтишка хихикает. Но, как говорила моя матушка — царство ей небесное! — поживем — увидим! Габриэль старается замять конфликт. — Если хотите, я немножко отсыплю. — Ты и сам знаешь, как должен поступать человек порядочный и толковый — не вор, нет. Когда хочешь, ты отлично понимаешь, как надо себя вести! Падилья, продавец сигарет, беседует с новым посетителем, покупающим целую пачку табаку. — И что, всегда так? — Всегда, но она не злая. Вспыльчива немного, но. в общем, не злая. — Но она же назвала этого официанта дурнем! — А, большое дело! Иной раз она и нас обзывает лодырями и красными. ' Новый посетитель не верит своим ушам. — И вы так спокойно к этому относитесь? — Да, сеньор, совершенно спокойно. Новый посетитель пожимает плечами. — Странно, странно… Падилья идет в очередной обход по залу. Посетитель задумывается. «Не знаю, кто из них гнусней — эта жирная свинья в трауре или это сборище баранов. Взяли бы ее как-нибудь за шиворот да всыпали все вместе как следует, она бы уж точно присмирела. Да где там! Трусят. В душе небось с утра и до ночи посылают ее куда подальше, но вслух — Боже упаси! „Убирайся, дурень! Вор, бездельник!“ А они в восторге. „Да, сеньор, совершенно спокойно“. Все понятно! Да пошли они все к черту, противно на них смотреть!» Посетитель задумчиво курит. Его зовут Маурисио Сеговия, служит на телефонной станции. Спешу это сообщить, так как он, наверно, сейчас уйдет. Ему лет тридцать восемь — сорок, рыжий, лицо все в веснушках. Живет он далеко, в Аточе, а в этом районе оказался случайно — пошел следом за незнакомой девчонкой, а та, прежде чем Маурисио решился с ней заговорить, вдруг возьми да и сверни за угол и исчезла в каком-то подъезде. Чистильщик обуви зовет: — Сеньор Суарес! Сеньор Суарес! Сеньор Суарес — он тоже здесь случайный гость — поднимается с места и идет к телефону. Он прихрамывает, раскачивая бедрами. Одет в.модный светлый костюм, на носу пенсне. По виду ему дашь лет пятьдесят, он похож на дантиста или парикмахера. Если приглядеться, можно, пожалуй, принять его и за коммивояжера по сбыту химикатов. У сеньора Суареса вид очень занятого человека, из тех, кто не переводя дыхания выпаливает: «Чашку кофе. Чистильщика. Мальчик, сбегай за такси». Когда такие вот всегда занятые господа заходят в парикмахерскую, они там сразу бреются, стригутся, делают маникюр, велят чистить им обувь да еще газету читают. Прощаясь с другом, они предупреждают: «С такого-то по такой-то час я буду в кафе, потом должен зайти в контору, а к вечеру загляну к своему шурину — если будете мне звонить, то именно в таком порядке. Сейчас я должен идти, у меня сотня мелких дел». Только взглянуть на таких людей, и сразу понимаешь — это победители, это избранные, это люди, привыкшие повелевать. Сеньор Суарес говорит по телефону голосом тихим, пискливым, глуповато хихикая и жеманничая. Пиджак на нем коротковат, брюки узехонькие, как у тореро. — Это ты? — Нахал, ну прямо-таки нахал! Бесстыдник! — Да ладно… Как хочешь. — Договорились. Ладно, не беспокойся, еду. — Пока, дорогуша. — Хи-хи! Вечные твои шуточки! Будь здоров, голубок, сейчас заеду за тобой. Сеньор Суарес возвращается к своему столику. На лице улыбка, хромота у него теперь какая-то подрагивающая, чуть судорожная — в ней даже есть что-то задорное, кокетливое, легкомысленное. Он расплачивается за кофе, требует такси, и, когда такси подъезжает, сеньор Суарес выходит на улицу. Выходит с гордо поднятой головой, как римский гладиатор, выходит, излучая самодовольство, сияя радостью. Кое-кто провожает его взглядом, пока он не скрывается за вращающейся дверью. М-да, есть люди, которые обязательно привлекают внимание. Их сразу узнаешь среди прочих, как будто у них отметина на лбу. Хозяйка делает пол-оборота и направляется к стойке. Никелированная кофеварка «экспресс» выдает, булькая, одну за другой чашечки кофе, а касса, отсвечивающая от старости медью, то и дело щелкает. Несколько официантов с изможденными, бледными, унылыми физиономиями стоят в мешковатых измятых фраках, оперев край подноса на мраморную доску, и ждут, пока шеф выдаст им заказанные блюда и медные и серебряные монетки сдачи. Шеф вешает телефонную трубку и начинает отпускать заказы. — Опять вы тут болтаете по телефону, как будто делать нечего? — Да видите ли, сеньорита, просят еще молока. — Еще молока? Сколько привезли сегодня утром? — Как всегда, сеньорита, шестьдесят. — И этого не хватает? — Да, кажется, будет мало. — Но послушай, милый мой, здесь же не ясли! Сколько ты затребовал? — Еще двадцать. — Не слишком ли много? — Не думаю. — Что значит «не думаю»? Хорошенькое дело! А если останется, что тогда? — Нет, не останется. Ручаюсь. — Да, как всегда, «ручаюсь, ручаюсь», это для вас очень удобно. А если останется? — Да нет, вот увидите, не останется. Взгляните, зал битком набит. — Ну да, зал битком набит, битком набит. Говорить проще всего. А почему набит? Потому что у меня подают по-честному, сколько положено, а не то я бы всех вас разогнала! Лодыри этакие! Официанты, потупив глаза, стараются проскользнуть незаметно. — А ну-ка поглядим, что у вас там! Это почему на подносах так много кофе без сладкого? Разве люди не знают, что у нас есть булочки и бисквиты, и кексы? Ну конечно, не знают! Ведь вам трудно рот раскрыть! Хотите, чтобы я по миру пошла, на улице каштанами торговала? Хоть лопните, не бывать этому! Уж я-то знаю, на какую ногу вы хромаете. Хороши субчики! А ну-ка, поживей шевелите ногами да молитесь всем святым, чтобы я еще больше не рассердилась. Официантам ее речи — как шум дождя, они молча отходят с подносами от стойки. Ни один не взглянет на донью Росу. Ни один даже не думает о ней. Посетитель, из тех, что, как я уже говорил, сидят, облокотясь на столик и подперев рукою бледный лоб — взгляд у них унылый, горестный, выражение лица озабоченное и как бы испуганное, — беседует с официантом. Он силится кротко улыбаться, он похож на беспризорного ребенка, который зашел попросить стакан воды в дом при дороге. Официант отрицательно качает головой и подзывает вышибалу. Луис, вышибала, идет от него к хозяйке. — Сеньорита, Пеле говорит, что сеньор не желает платить. — Пусть делает с ним что хочет, да только чтобы деньги мне были. Это его дело. Скажи, если не вытянет денег, я вычту из его жалованья, и дело с концом. До чего мы докатились! Хозяйка поправляет пенсне и приглядывается. — Это который? — Да вон он сидит, очки в металлической оправе. — Вот это тип! Очень мило! Да еще с каким видом! Слушай, а по какому праву он отказывается платить? — Да так… Говорит, что пришел без денег. — Ну и ну, только этого недоставало! Да, чего в нашей стране хоть отбавляй, так это жуликов! Вышибала, не глядя в глаза донье Росе, произносит чуть слышно: — Он говорит, что, когда будут деньги, он обязательно рассчитается. В ответе доньи Росы каждое слово звенит, будто отлитое из бронзы: — Так говорят все, а потом на одного, что вернется заплатить, приходится сотня таких, что улизнут и поминай как звали. Да что говорить! Пригреешь ворона, а он тебе глаза выклюет! Скажи Пепе — он сам знает, что делать: на улицу выставить поаккуратней, а там — пару добрых пинков куда придется. Хорошенькое дело! Вышибала поворачивается, но донья Роса окликает его: — Слушай, скажи Пепе, чтобы запомнил лицо! — Скажу, сеньорита. Донья Роса стоит и смотрит на эту сцену. Луис, с молочником в руках, подходит к Пепе и шепчет ему на ухо: — Так она сказала. Ей-Богу, слово в слово. Пепе приближается к посетителю, тот медленно встает. Это истощенный, бледный, хилый человечек в дешевых металлических очках. Потертая куртка, обтрепанные брюки. Поверх костюма темно-серый плащ с засаленным поясом, под мышкой завернутая в газету книга. — Если хотите, я оставлю вам книгу. — Не надо. Уходите, не действуйте на нервы. Человек направляется к дверям, Пепе идет следом. Оба выходят на улицу. Холодно, прохожие ускоряют шаг. Газетчики выкрикивают названия вечерних газет. По улице Фуэнкарраль, печально, надрывно, почти зловеще грохоча, идет трамвай. Человек этот не из простых, не какой-нибудь бродяга, невежда, не серый, незаметный человек из толпы, какими хоть пруд пруди. У него на правой руке татуировка, в паху шрам. Он кончил курс в университете, переводит кое-что с французского. Внимательно следит за всеми приливами и отливами интеллектуальной и литературной жизни, кое-какие статьи из «Эль соль» [7] он мог бы еще и теперь чуть не наизусть повторить. В юности у него была невеста швейцарка, тогда он сочинял ультрамодернистские стихи. Чистильщик беседует с доном Леонардо. — Мы, Мелендесы, — говорит ему дон Леонардо, — древний ствол, находящийся в родстве с самыми исконными кастильскими фамилиями; некогда мы распоряжались судьбами и достоянием людей. Теперь же, видите сами, я почти выброшен на la rue [8] ! Чистильщик смотрит на дона Леонардо с восхищением. Тот факт, что дон Леонардо его ограбил, присвоил его сбережения, видимо, наполняет его восторгом и преданностью. Нынче дон Леонардо разговорился, и чистильщик, млея от счастья, кружит у его стула, как комнатная собачонка. Правда, бывают дни менее удачные, когда дон Леонардо и не глядит на него. В такие злополучные дни чистильщик подходит на цыпочках, заговаривает униженно, еле слышным голосом: — Что вы сказали? Дон Леонардо даже не отвечает. Но чистильщик, не смущаясь, снова обращается к нему. — Ну и холодный же денек! — М-да. Тогда чистильщик расплывается в улыбке. Он счастлив, он готов отдать еще шесть тысяч дуро, только чтобы с ним были любезны. — Позвольте немного навести глянец? Чистильщик становится на колени, и дон Леонардо, который обычно даже не удостаивает его взглядом, нехотя ставит ногу на железную подставку на его ящике. Но сегодня все по-иному. Сегодня дон Леонардо в хорошем настроении. Наверно, у него наметился в общих чертах предварительный проект какого-нибудь крупного акционерного общества. — В былые времена, о, mon Dieu [9] , если кто-нибудь из нашей семьи появлялся на бирже, ни один человек не покупал и не продавал, пока не увидит, что делаем мы. — Да, удивительное дело! Дон Леонардо неопределенно кривит рот, выписывая рукой в воздухе какие-то иероглифы. — Нет ли у вас курительной бумаги? — спрашивает он у человека за соседним столиком. — Хотел, видите ли, свернуть сигарету и, вдруг оказывается, не захватил бумаги. Чистильщик молчит, не вмешивается — он знает, что ему так положено. Донья Роса подходит к столику Эльвириты, которая тоже наблюдала за препирательством официанта с человеком, не заплатившим за кофе. — Вы видали, Эльвирита? Сеньорита Эльвира мгновение медлит с ответом. — Бедный парень. Наверное, весь день ничего не ел. — Вы тоже с сантиментами? Хороши бы мы были! Клянусь, сердце у меня мягкое, как мало у кого, но терпеть такую наглость!… Эльвира не знает, что ответить. У бедняжки и впрямь добрая душа, она ведет такую жизнь, только чтобы не умереть с голоду, по крайней мере не умереть слишком быстро. Трудиться она не научилась, к тому же у нее ни красоты, ни тонких манер. Ребенком она в своей семье ничего, кроме унижений и горя, не видела. Родом Эльвирита из Бургоса, ее отец был забулдыга и буян, звали его Фидель Эрнандес. Этого Фиделя Эрнандеса, который убил свою жену Эудосию сапожной колодкой, присудили к гарроте и казни в 1909 году. Он еще сказал: «Кабы я подсыпал ей мышьяку в суп, так сам Господь Бог ни о чем бы не проведал». Эльвирите, когда она осталась сиротой, шел двенадцатый год, и ее взяла к себе в Вильялон бабушка, которая кормилась тем, что ходила с кружкой по домам побираться. Старуха изрядно бедствовала, а когда казнили ее сына, стала вся опухать и вскоре умерла. Девчонки на улице дразнили Эльвириту, показывали ей на позорный столб, приговаривая: «Вот у такого же столба твоего папашу удушили, дрянь паршивая!» Пришел день, когда Эльвирите стало невмоготу, и она сбежала из деревни с астурийцем, приезжавшим по праздникам торговать засахаренным миндалем. Два долгих года странствовала она с ним, но так как он нещадно ее избивал, то в один прекрасный день, очутившись в Оренсе, она ушла в публичный дом Плешивой на улице Вильяр, а там сдружилась с дочкой некой Супоросой, жены дровосека во Франселосе, близ Рибадавии, — у той было двенадцать дочерей, и все гулящие. С тех пор пошла у Эльвиры жизнь веселая — пой, пляши да с голодухи в кулак свищи. Эта жизнь ее несколько ожесточила, но не слишком. По натуре она была доброй и по-своему даже гордой. Дону Хайме Арсе наскучило сидеть без дела, откинувшись на спинку стула, глядя в потолок и размышляя о всякой чепухе, он выпрямляется и заговаривает с молчаливой женщиной, схоронившей сына, с той самой женщиной, которая смотрит на суету человеческую из-под винтовой лестницы, ведущей в бильярдную. — Все это выдумки… Организация плоха… Конечно, не отрицаю, бывают и ошибки. Но это не так важно, поверьте. Банки работают из рук вон плохо, нотариусы перед всеми лебезят, торопятся скорей покончить с делом и устраивают такую неразбериху, что сам черт ногу сломит. Дон Хайме с изысканной скорбью прикрывает глаза. — Потом начинается: протесты, споры и прочая мура. Дон Хайме Арсе говорит медленно, немногословно, почти торжественно. Он следит за своими жестами, делает между словами паузы, как бы наблюдая за эффектом, который они производят, и при этом взвешивая и рассчитывая каждое слово. По-своему он даже искренен. Мать погибшего сына слушает его молча, с видом совершенной дурочки — таращит глаза, да так странно, будто вовсе не слушает, а только старается не заснуть. — Вот так-то, сеньора, а все прочее, скажу я вам, все прочее — это сущая дребедень. Дон Хайме Арсе говорит очень гладко, хотя, случается, вставляет в отлично скроенную фразу грубоватые словечки, вроде «мура», «дребедень» и тому подобное. Дама глядит на него, ничего не говоря. Она только качает головой вперед-назад, но и эти кивки ничего не выражают. — А теперь — сами посудите! — я стал притчей во языцех. Если бы моя покойница матушка это видела! Когда дон Хайме дошел до «скажу я вам», женщина, вдова Санса, донья Исабель Монтес, начала думать о своем покойном муже, каким она с ним познакомилась, — изящном, стройном молодом человеке двадцати трех лет, с красивой осанкой и нафабренными усами. Смутное ощущение счастья согрело ее душу, и лицо доньи Исабели озарилось робкой мимолетной улыбкой. Затем она вспомнила о бедняжке Пакито, о том, какое у него было во время менингита бессмысленное выражение лица, и вдруг погрустнела. Дон Хайме Арсе, который было прикрыл глаза, чтобы придать выразительность фразе «Если бы моя покойница матушка это видела!», воззрился на донью Исабель и участливо спросил: — Вы себя плохо чувствуете, сеньора? Вы немного бледны. — Нет, ничего, спасибо. Так, всякое приходит в голову! Дон Пабло, будто против воли, нет-нет да и взглянет искоса на сеньориту Эльвиру. Хоть у них все кончено, он не может забыть времени, проведенного с нею. Да, надо признать, она была с ним мила, покорна, предупредительна. Перед людьми дон Пабло делал вид, будто презирает ее, называл грязной тварью и проституткой, но в душе чувствовал иное. Когда дону Пабло случалось втайне разнежиться, он думал: «Нет, это не от похоти, это говорит сердце». Потом тут же о ней забывал и, наверно, ничуть бы не потревожился, если б она умирала от голода или проказы. Таков уж дон Пабло. — Слушай, Луис, что там произошло с этим молодым человеком? — Ничего, дон Пабло, он просто не хотел уплатить за кофе. — Никогда бы не подумал, на вид такой приличный. — Не судите по внешности — жуликов да нахалов сейчас полно. Донья Пура, жена дона Пабло, говорит: — Конечно, жуликов да нахалов сколько угодно, это правда. Да как их отличишь! А надо было бы, чтобы все люди трудились, как Бог велит. Верно, Луис? — Пожалуй, да, сеньора. — То-то же. Тогда бы все было ясно. Трудишься — заказывай себе кофе, а если хочешь, и сдобную булочку; а кто не трудится… Ну что ж, кто не трудится, тех и жалеть нечего. Мы-то все не сидим сложа руки. Донья Пура очень довольна своей тирадой — отлично прозвучало. Дон Пабло оборачивается к даме, которую напугал кот. — С этими типами, не желающими платить за кофе, нужно быть очень, очень осторожным. Никогда не знаешь, на кого нападешь. Вот выставили его на улицу, а он, может, гений, настоящий, как говорится, гений, какой-нибудь там Сервантес или Исаак Пераль [10] , а может, и плут бессовестный. Да я бы сам уплатил за его кофе. Для меня это не вопрос, чашкой кофе больше или меньше. — Конечно. Дон Пабло ухмыляется как человек, вдруг осознавший свою бесспорную правоту. — Да, с бессловесными тварями такого не бывает. Бессловесные твари — они честнее, они никогда не обманут. Вот этот красавец котик — хе-хе! — вы так испугались его, а он ведь божья тварь, он просто хотел поиграть, всего только поиграть. Лицо дона Пабло расплывается в благодушной улыбке. Если бы вскрыть ему грудь, оказалось бы, что сердце у него черное и вязкое, как деготь. Пепе возвращается через несколько минут. Хозяйка ждет, держа руки в карманах фартука, расправив плечи и расставив ноги; она подзывает его скрипучим, хриплым голосом, который напоминает дребезжащий звук надтреснутого колокола. — Иди-ка сюда. Пепе не смотрит ей в глаза. — Что прикажете? — Всыпал ему? — Да, сеньорита. — Сколько? — Два. Хозяйка щурит глазки за стеклами пенсне, вынимают руки из карманов и гладит себя по лицу, где из-под слоя пудры пробиваются щетинки бороды. — Куда дал? — Куда пришлось, по ногам. — Правильно. Чтоб запомнил. Теперь ему в другой раз не захочется воровать деньги у честных людей. Донья Роса стоит, сложив пухлые руки на вздутом, как мех с оливковым маслом, животе — воплощение враждебности сытого к голодному. Наглецы! Собаки! На ее сосископодобных пальцах весело, почти злорадно играют блики от лампочек. Пепе удаляется, смиренно опустив глаза. Совесть у него спокойна, хотя он сам этого не сознает. Дон Хосе Родригес де Мадрид беседует с двумя друзьями, играющими в шашки. — Ну что вам сказать, восемь дуро, восемь паршивых дуро. А люди уж растрезвонили. Один из игроков улыбается. — И смотреть не на что, так ведь, дон Хосе? — Тьфу, пустяк. Куда пойдешь с восемью дуро? — Ясное дело. На восемь дуро много не купишь, это верно. Но все-таки, скажу я вам, в доме все сгодится, кроме пощечины. — Да, и это правда. К тому же достались они мне безо всякого труда… Скрипачу, которого выставили на улицу за спор с доном Хосе, восьми дуро хватило бы на неделю. Ел он мало, брал что подешевле, курил, только когда угощали, восьми дуро ему, конечно, хватило бы на целую неделю. Но что говорить, нашлись бы люди, которым и на дольше бы хватило. Сеньорита Эльвира подзывает продавца сигарет: — Падилья! — Иду, сеньорита Эльвира! — Два «Тритона», завтра уплачу. — Пожалуйста. Пепе достает два «Тритона» и кладет на стол перед сеньоритой Эльвирой. — Одну я беру на потом, после ужина, понимаешь? — Да-да, вы же знаете, вы у меня пользуетесь кредитом. Продавец сигарет галантно осклабился. Сеньорита Эльвира тоже улыбнулась. — Слушай, можешь передать Макарио мою просьбу? — Конечно. — Скажи ему, пусть сыграет «Луису Фернанду», я очень прошу. Продавец сигарет, шаркая, идет к эстраде, где музыканты. Один из посетителей уже несколько минут переглядывается с Эльвиритой и наконец решается завязать разговор. — Сарсуэлы [11] очень приятно смотреть, не правда ли, сеньорита? Сеньорита Эльвира отвечает гримаской. Мужчину это не смутило, он толкует гримаску как выражение симпатии. — Очень трогательные бывают, правда? Сеньорита Эльвира прикрывает глаза. Мужчина воодушевляется. — Вы любите театр. — Если пьеса хорошая… Мужчина разражается смехом, будто услышал остроумнейшую шутку. Слегка закашлявшись, он предлагает огоньку сеньорите Эльвире и говорит: — Конечно, конечно. А кино? Кино вы тоже любите? — Иногда… Мужчина делает невероятное усилие, от которого краснеет до ушей, и произносит: — Когда в зале темно-темно, да? Сеньорита Эльвира отвечает осторожно и с достоинством: — Я хожу в кино, только»чтобы смотреть фильм. Мужчина поспешно соглашается. — Ну ясно, конечно, я тоже… Я это сказал, имея в виду молодежь, знаете, молодые парочки… Все мы были молодыми!… Я замечаю, сеньорита, что вы много курите. Мне нравится, когда женщины курят, право же, очень нравится. В конце концов, что в этом дурного? Самое правильное — предоставить каждому жить, как он хочет, вы согласны? Я это говорю, потому что, если разрешите — сейчас-то я должен уйти, я очень спешу, но надеюсь, мы в другой раз еще встретимся и продолжим нашу беседу, — так вот, если разрешите, я хотел бы… хотел бы преподнести вам пачку «Тритона». Мужчина говорит торопясь, сбивчиво. Сеньорита Эльвира отвечает ему несколько свысока, с видом женщины, уверенной в себе. — Пожалуйста… Я не против. Если уж вам так вздумалось! Мужчина подзывает продавца, берет пачку сигарет; вручив ее с любезнейшей улыбкой сеньорите Эльвире, надевает пальто, шляпу. Перед уходом он говорит: — Очень, очень был рад познакомиться, сеньорита. Леонсио Маэстре, к вашим услугам. Как я уже сказал, мы еще встретимся. Уверен, что мы будем добрыми друзьями. Хозяйка зовет шефа. Его фамилия Лопес, Консорсио Лопес, родом он из Томельосо в провинции Сьюдад-Реаль — большой, красивой и зажиточной деревни. Лопес молод, недурен собой, одет даже изящно, у него крупные кисти рук и низкий лоб. Он чуточку лодырь, на гневное брюзжание доньи Росы и ухом не ведет. «Этой бабе, — говорит он, — надо дать выговориться — сама умолкнет». Консорсио Лопес — философ, и, надо сказать, его житейская философия идет ему на пользу. Еще до приезда в Мадрид, лет десять-двенадцать тому назад, в Томельосо, брат девушки, с которой он крутил любовь и на которой, сделав ей двух близнецов, не захотел жениться, сказал ему. «Или ты женишься на Марухите, или я при первой же встрече отчекрыжу тебе кое-что». Жениться Консорсио не хотел, но и кастратом ему тоже стать не улыбалось, — он сел на поезд и прикатил в Мадрид; дело это, видимо, постепенно забылось, больше никто его не тревожил. В своем бумажнике Консорсио всегда носил две фотографии малюток-близнецов — одну, где они в возрасте всего нескольких месяцев голенькие лежат на подушке, и другую, сделанную после первого причастия; прислала фотографии его бывшая возлюбленная Марухита Ранеро, ныне сеньора де Гутьеррес. Как мы уже говорили, донья Роса позвала шефа: — Лопес! — Иду, сеньорита. — Как там у нас с вермутом? — В порядке, пока в порядке. — Ас анисовой? — Не очень. Уже на исходе, а спрашивают. — Пусть пьют что-нибудь другое! Я теперь не намерена влезать в расходы, просто но желаю. Подумаешь, еще требуют! Слушай, ты закупил это самое? — Сахар? — Вот-вот. — Завтра доставят. — И они согласились по четырнадцать с половиной песет? — Да. Просили по пятнадцать, но мы договорились, что на круг скинут по два реала. — Хорошо. А там — сам знаешь: в лапу, и все шито-крыто. Понятно? — Да, сеньорита. Юный поэт, глядя в потолок, грызет кончик карандаша. Он из тех, кто сочиняет стихи «с идеей». На сегодняшний вечер идея у него есть. Не хватает рифм. Кое-что он уже набросал. Теперь подбирает хорошую рифму к слову «новь», только не «бровь» и не «морковь». «Любовь» уже звучит у него в ушах. «Кровь» тоже. — Я заключен в темницу будней, в раковину пошлых будней. Твои лазурные глаза… Я сильным быть хочу, могучим. Лазурные, как небо, глаза… Творенье убивает человека, иль человек убивает свое творенье. О ты, златокудрая… Умереть! Да, умереть! И оставить небольшую книжечку стихов. О, как ты прекрасна, прекрасна!… Юный поэт бледен, очень бледен, на скулах горят два красных пятна, два небольших красных пятна. — Твои лазурные глаза… Новь, новь, новь. Лазурные, как небо, глаза… Бровь, морковь, бровь, морковь. О, златокудрая… Любовь. Вернулась вдруг любовь. Твои лазурные глаза… Трепещет радостно любовь. Лазурные, как небо, глаза… Как бурный водопад, любовь. Твои лазурные глаза… И вот она, безбрежная любовь. Твои лазурные глаза… Струится жарко в жилах кровь. Твои лазурные глаза… Твои лазурные… Какие у нее глаза?… Опять закат багрян, как кровь. Глаза… Причем тут глаза?… Тара-тара-тара-тата, любовь… Юноша вдруг чувствует, что зал плывет у него перед глазами. — Обнять весь мир готова моя любовь. Прекрасно… Он слегка пошатывается, как в опьянении, ему кажется, что кровь горячей волной прилила к вискам. — Мне что-то не… Может быть, мама… Да, кровь, кровь… Парит мужчина в высоте над обнаженной девой… Что, бровь?… Нет, не бровь… И я скажу ей: никогда!… Весь мир, весь мир… Прекрасно, превосходно… За столиком в глубине зала две пенсионерки, размалеванные, как клоуны, беседуют о музыкантах. — Он настоящий артист, слушать его — истинное наслаждение! Покойный мой Рамон, царство ему небесное, говорил: «Ты только обрати внимание, Матильда, как изящно он подносит скрипку к подбородку». Подумайте, что за жизнь! Были бы у этого юноши покровители, он бы далеко пошел. Донья Матильда закатывает глаза. Она толста, неопрятна и с претензиями. От нее дурно пахнет, чудовищный водяночный живот выпирает горой. — Это настоящий артист, художник! — О да, вы правы. Я весь день думаю о той минуте, когда услышу его. Я тоже считаю его настоящим артистом. Когда он играет вальс из «Веселой вдовы», это умопомрачительно, слушаешь и чувствуешь себя другим человеком. Донья Асунсьон по-овечьи покорно со всеми соглашается. — Не правда ли, прежде музыка была другая? Более изящная, трогательная. У доньи Матильды есть сын, мечтающий стать знаменитостью, он живет в Валенсии. У доньи Асунсьон — две дочери: одна замужем за мелким служащим в министерстве общественных сооружений, зовут его Мигель Контрерас, он любит выпить; другая незамужняя, но характер у нее боевой, она живет в Бильбао с женатым преподавателем. Ростовщик утирает мальчику рот носовым платком. У малыша блестящие живые глазки, одет он небогато, но довольно нарядно. Он выпил две чашки кофе с молоком, съел две булочки и, видно, не прочь еще. Дон Тринидад Гарсиа Собрино сидит с невозмутимым видом. Он человек мирный, любит порядок, хочет жить спокойно. Внучек его похож на тощего цыганенка со вздутым животиком. На малыше вязаная шапочка и рейтузы — этого ребенка очень кутают. — Молодой человек, что с вами? Вам дурно? Юный поэт не отвечает. Глаза у него широко раскрыты, взгляд блуждает, он будто онемел. Поперек лба повисла прядь волос. Дон Тринидад усаживает малыша на диван и берет поэта за плечи. — Вы больны? Несколько голов поворачивается к ним. Поэт улыбается тупой, бессмысленной улыбкой. — Послушайте, помогите мне его приподнять. Видно сразу, человеку дурно. Ноги поэта скользят, он валится под стол. — Да поддержите же его, я не могу справиться дин. Кто-то встает из-за столика. Донья Роса у стойки глядит на происшествие. — Есть из-за чего шум подымать… Падая под стол, поэт сильно стукнулся лбом. — Поведемте его в туалет, у него, верно, обморок. Пока дон Тринидад и еще три-четыре посетителя волокут поэта в уборную, чтобы он там пришел в себя, внучек жадно подбирает оставшиеся на столе крошки сдобной булочки. — Запах дезинфекции приведет его в чувство, это, конечно, обморок. Поэт сидит в уборной на унитазе и, опершись головой о стенку, блаженно улыбается. Сам того не сознавая, он счастлив в душе. Дон Тринидад возвращается к своему столику. — Прошло у него? — Да, прошло, это просто обморок. Сеньорита Эльвира возвращает продавцу две сигареты. — А вот еще одна для тебя. — Спасибо. Подвезло, а? — Ха! С таким везением… Падилья как-то обозвал одного кавалера сеньориты Эльвиры кобелем, и сеньорита Эльвира обиделась. С тех пор он держится более почтительно. Дона Леонсио Маэстре чуть не переехал трамвай. — Осел! — Сам ты осел, дурак несчастный! О чем задумался? Дон Леонсио Маэстре задумался об Эльвирите. — «Миленькая, очень миленькая. О да! И на вид девушка не простая. Нет, она не шлюха. Сразу заметно! Да, любая жизнь — это целый роман. Видимо, девушка из хорошей семьи, поссорилась с родными. Теперь, наверно, служит в конторе, возможно, какой-то фирмы. Лицо у нее грустное, нежное; ей, видно, больше всего нужна ласка, чтобы ее баловали, чтобы весь день ею любовались». Сердце дона Леонсио Маэстре так и прыгает под сорочкой. «Завтра опять пойду туда. Да, да, обязательно. Если она будет в кафе, это хороший знак. А если нет… Если нет… Будем ее искать!» Дон Леонсио Маэстро поднял воротник пальто и легонько подскочил два раза. «Эльвира, сеньорита Эльвира. Приятное имя. Надеюсь, пачка „Тритона“ доставила ей удовольствие. Как закурит, вспомнит обо мне… Завтра повторю ей свое имя. Леонсио, Леонсио, Леонсио. Она-то, наверное, придумает для меня что-нибудь понежней, уменьшительное от Леонсио. Лео. Онсио. Онсете… Выпью-ка стаканчик, что-то вдруг захотелось». Дон Леонсио Маэстре зашел в бар и выпил у стойки стакан вина. Рядом, сидя на— табурете, ему улыбалась девушка. Дон Леонсио повернулся к ней спиной. Смотреть на эту улыбку было бы изменой, первой изменой его Эльвирите. «Нет, не Эльвирите — Эльвире. Простое, красивое имя». Девушка, сидевшая на табурете, все же обратилась к нему. — Дашь мне огоньку, ты, хмурик? Дон Леонсио чуть не с дрожью поднес ей зажигалку. Уплатил за вино и торопливо выбежал на улицу. «Эльвира… Эльвира…» Донья Роса, прежде чем отпустить шефа, спрашивает: — Ты музыкантам дал кофе? — Нет. — Так распорядись, они, кажется, устали. Бездельники никчемные! Музыканты на эстраде тянут последние такты отрывка из «Луисы Фернанды», той прелестной песенки, которая начинается словами: Среди дубовой рощи в Эстремадуре милой стоит мой домик старый, где мир и тишина. До этого они играли «Музыкальный момент», а еще раньше — «Девушку с пучком роз» по заказу одной из «красоток Мадрида, прелестных, как вербена». К ним подходит донья Роса. — Я велела, чтобы вам принесли кофе, Макарио. — Благодарю, донья Роса. — Не за что. Вы же знаете, мое слово свято, я говорю только один раз. — Конечно, знаю, донья Роса. — То-то же. У скрипача большие выпуклые глаза скучающего быка. Свертывая сигарету, он глядит на хозяйку — рот его презрительно кривится, руки дрожат. — И вам, Сеоане, тоже принесут кофе. — Хорошо. — Послушайте, милый мой, да вы не слишком вежливы! Макарио вмешивается, чтобы разрядить атмосферу. — У него желудок болит, донья Роса. — Но это не причина, чтобы быть грубияном. Нечего сказать, воспитание у этих людей! Когда хочешь им слово сказать, они тебя по зубам, а когда оказываешь любезность и они, кажется, должны быть довольны, только изволят сказать «хорошо», будто маркизы какие. Да, дела! Сеоане молчит, меж тем как его товарищ заискивающе улыбается донье Росе. Потом Сеоане спрашивает у посетителя за ближайшим столиком: — Ну, как тот парень? — Он в туалете, приходит в чувство. Так, пустяк. Вега, издатель, протягивает кисет угодливому человечку за соседним столиком. — Берите, сверните сигарету и не хнычьте. Мне приходилось хуже, чем вам, и я, знаете, что сделал? Начал трудиться. Сосед заискивающе улыбается, как ученик перед учителем, совесть у него нечиста, и, что еще хуже, он этого не сознает. — Значит, честно заслужили! — Верно, приятель, верно, надо трудиться и больше ни о чем не думать. Теперь, сами видите, у меня всегда и сигара есть, и рюмочка к ужину. Собеседник кивает головой, смысл этого кивка неясен. — А если я вам скажу, что хотел бы трудиться, да места нет? — Вот еще! Чтобы трудиться, нужно только одно — желание. Вы уверены, что у вас есть желание трудиться? — Что тут спрашивать! — Так почему бы вам ни взяться подносить чемоданы на вокзале? — Я бы не смог, через три дня надорвался бы. Я бакалавр… — И какой вам с этого толк? — Да по правде сказать, небольшой. — То, что с вами происходит, друг мой, происходит со многими из тех, что сидят сложа руки в кафе и пальцем не шевельнут. В конце концов в один прекрасный день они падают в обморок, как этот блажной мальчишка, которого увели в туалет. Бакалавр возвращает кисет, спорить он не собирается. — Благодарю. — Пустяки, не за что. Вы на самом деле бакалавр? — Да, сеньор, имею диплом по третьему циклу. — Прекрасно, так я вам предоставлю возможность не подохнуть в приюте или в очереди у ночлежки. Хотите трудиться? — Хочу, сеньор. Я уже вам сказал. — Приходите ко мне завтра. Вот визитная карточка. Придете утром, до двенадцати — так, в полдвенадцатого. Если вы хотите и умеете работать, будете у меня корректором — нынче утром мне пришлось уволить прежнего, разленился. К тому ж нахал. Сеньорита Эльвира поглядывает в сторону дона Пабло. Дон Пабло объясняет юнцу за соседним столиком: — Сода — отличная штука, вреда от нее никакого. Врачи ее не прописывают просто потому, что ради соды никто бы не стал ходить к врачам. Юнец, слушая краем уха, поддакивает, он уставился на колени сеньориты Эльвиры, которые немного видны под столиком. — Не глядите туда, не будьте дураком, — я вам кое-что расскажу, не захотите пачкаться. Донья Пура, супруга дона Пабло, беседует с приятельницей, увешанной побрякушками толстухой, которая ковыряет в золотых зубах зубочисткой. — Мне уже надоело повторять одно и то же. Пока существуют мужчины и женщины, всегда будут скандалы; мужчина — это огонь, а женщина — солома, и вот вам, пожалуйста, какие дела творятся! То, что я вам рассказывала про случай на платформе 49, — чистая правда. Непонятно, куда все это нас приведет! Толстуха рассеянно переламывает зубочистку пополам. — Да, мне тоже кажется, что люди совершенно забыли о приличиях. Вся беда от общественных уборных — верьте мне, раньше мы были другими… Теперь, когда вас знакомят с молодой девушкой и вы подаете ей руку, вас целый день не оставляет чувство отвращения. Того и гляди, заполучишь что-нибудь вовсе нежелательное! — Это правда. — А еще, я думаю, кинотеатры виною. Сидят там сотни людей, все вперемешку, в полной темноте, ну чего тут ждать хорошего! — Согласна о вами, донья Мария. Следует больше заботиться о нравственности, иначе все мы погибнем. Донья Роса решает продолжить разговор. — И потом, если у вас болит желудок, почему бы не попросить у меня щепотку соды? Разве я когда-нибудь вам отказывала в щепотке соды? Ей-Богу, как будто вам трудно слово вымолвить! Донья Роса оборачивается и своим резким, визгливым голосом перекрывает галдеж за столиками: — Лопес! Лопес! Пришли скрипачу соды! Вышибала ставит грязную посуду на столик и подходит с тарелкой — на ней полстакана воды, ложечка и латунная сахарница с содой. — Что, подносов уже ни одного нет? — Так мне дал сеньор Лопес, сеньорита. — Ладно, ладно, поставь и иди работай. Вышибала, поставив тарелку на рояль, уходит. Сеоане набирает ложечкой порошок, откидывает голову, раскрывает рот… и готово! Он жует соду, словно орехи, потом запивает глотком воды. — Благодарю, донья Роса. — Вот видите, видите, как нетрудно быть вежливым! У вас болит желудок, я приказываю дать вам соды, все мило, дружно. Мы живем на земле, чтобы помогать друг другу, да только не делаем этого, потому что не хотим. Такова жизнь. Дети, игравшие в поезд, вдруг останавливаются. Какой-то дяденька начал учить их, что надо вести себя приличней, не шуметь, а они стоят перед ним, не зная, куда девать руки, и смотрят на него с любопытством. Старшему, Бернабе, вспомнился его товарищ, сосед, мальчик примерно его лет, которого зовут Чус. Другой, поменьше — зовут его Пакито, — думает о том, что у этого дяди плохо пахнет изо рта. «Как будто жженой резиной». Бернабе ужасно смешно — он вспомнил, какая забавная история приключилась у Чуса с его теткой. — Чус, ты настоящий поросенок, — сказала тетка, — никогда не попросишь расстегнуть штанишки, пока там не заведется птенчик. И тебе не стыдно? Бернабе сдерживает смех — не то этот дядя рассердится. — Нет, тетя, мне не стыдно, у папы тоже получается птенчик. Ну прямо умрешь со смеху! Пакито размышляет. «Нет, от этого дяденьки пахнет не жженой резиной. От него пахнет гнилой капустой и грязными ногами. Если бы я был его сыном, я бы заткнул себе нос свечкой. Тогда я разговаривал бы, как сестренка Эмилита — гуа, гуа, — ей поэтому должны делать операцию в горле. Мама говорит, когда ей сделают операцию в горле, у нее уже не будет такое глупое лицо и она перестанет спать с открытым ртом. А может быть, от операции она умрет. Тогда ее положат в белый гроб, потому что у нее еще нет грудей и туфли она носит без каблуков». Две пенсионерки, развалясь на диване, уставились на донью Пуру. В воздухе еще парят, как мыльные пузыри, мнения двух гусынь о скрипаче. — Не понимаю, откуда такие женщины берутся — ну, вот эта, настоящая жаба. С утра до вечера перемывает косточки всем знакомым, а того не понимает, что муж терпит ее только ради нескольких дуро, которые у нее еще уцелели. О, этот дон Пабло — продувная бестия, опасный тип. Посмотрит на тебя, ну, точно раздевает. — Да, да. — А та, другая, знаменитая Эльвира, она тоже себе на уме. Я вам прямо скажу: у Пакиты, вашей дочки, все по-другому; хоть бумаги и не в порядке, но живет она чинно, прилично, а эта, неприкаянная, все рыщет, как бы у кого монетку-другую вытянуть, чтобы с голоду не околеть. — А кроме того, донья Матильда, этого плешивого дона Пабло нельзя и сравнивать с поклонником моей дочки, тот — преподаватель психологии, логики и этики, благородный человек. — Разумеется, нельзя. Поклонник Пакиты уважает ее, лелеет, — а она девочка хорошенькая, ласковая, позволяет себя любить, и это вполне естественно. Но у этих простигосподи вовсе совести нет, только и знают, что выпрашивать да клянчить. И как им не стыдно! Донья Роса продолжает беседовать с музыкантами. Ее жирные, рыхлые, разбухшие телеса сотрясаются от удовольствия — она любит ораторствовать, как губернатор какой-нибудь. — У вас затруднения с деньгами? Скажите мне, и я, если смогу, помогу вам. Вы трудитесь на совесть, сидите здесь и пилите на своей скрипке не покладая рук? Отлично, когда подойдет время закрывать кафе, я с удовольствием подкину вам монетку-другую. Чего уж лучше, чем жить дружно! Почему, думаете вы, я со своим зятьком на ножах? Да потому, что он бездельник, потому что торчит здесь, куда его не приглашают, по двадцать четыре часа в сутки, а потом идет к себе домой хлебать пустой суп. Сестра моя — дура, все терпит, она всегда была недотепой… Я бы ему показала! Я бы так съездила по его смазливой роже, что он бы потом целый день примочки прикладывал. Вот хорошо бы! Если бы мой зять трудился, как я тружусь, и рук не жалел, и в дом приносил — дело другое, но ему, видите ли, приятней охмурять эту дурочку Виси и жить барином, палец о палец не ударяя. — Верно, верно. — То-то же. Он наглец, трутень бесстыжий, ему бы альфонсом быть. И не думайте, что я это только за глаза говорю, я однажды выложила ему всю правду прямо в лицо. — Правильно сделали. — Еще как правильно. За кого он нас принимает, этот захребетник? — Падилья, эти часы правильно идут? — Да, сеньорита Эльвира. — Дайте-ка мне огоньку. Еще рано. Продавец сигарет протягивает сеньорите Эльвире зажигалку. — Вы сегодня в хорошем настроении, сеньорита? — Почему вы так думаете? — Да так, показалось. Сегодня вы повеселей, чем в другие вечера. — Пхе! Бывает и у плохого винограда хороший вид. Вид у сеньориты Эльвиры хилый, болезненный, даже как будто порочный. Но бедняжка слишком плохо питается — где уж ей быть порочной или добродетельной! Женщина, похоронившая сына, который готовился служить на почте, говорит: — Простите, я ухожу. Дон Хайме Арсе почтительно встает и с улыбкою произносит: — Низко кланяюсь, сеньора, до завтра, если Богу будет угодно. Дама отодвигает стул. — Прощайте, всего вам наилучшего. — И вам также, сеньора, я к вашим услугам. У доньи Исабели Монтес, вдовы Санса, походка королевы. В потертом своем плащике, видавшем лучшие времена, донья Исабель похожа на увядшую, некогда шикарную гетеру, которая прожила жизнь, как стрекоза, и ничего,не припасла на старость. Она молча проходит по залу и скрывается за дверью. Посетители кафе провожают ее взглядами, в которых можно прочесть всяческие чувства, кроме равнодушия, — тут и восхищение, и зависть, и сочувствие, недоверие, нежность, поди знай, что еще. Дон Хайме Арсе уже не размышляет ни о зеркалах, ни о старых девах, ни о туберкулезных, что сидят в кафе (примерно 10%), ни о мастерах точить карандаши, ни о кровообращении. К вечеру доном Хайме Арсе овладевает сонливость, какая-то тупость. — Сколько будет четырежды семь? Двадцать восемь. А шестью девять? Пятьдесят четыре. А девять в квадрате? Восемьдесят один. Где начинается Эбро? В Рейносе, провинция Сантандер. Прекрасно. Дон Хайме Арсе ухмыляется, он доволен своими познаниями и, потроша окурки, тихонько повторяет: — Атаульф, Сигерих, Валия, Теодорих, Торисмунд [12] … Ручаюсь, этот дурень не сумел бы их перечислить! «Дурень» — это юный поэт, он с белым как мел лицом появляется из туалета, где приходил в себя. — Живительной грозой любовь… Донья Роса уже много лет, чуть не с детства, ходит в трауре — никто не знает по ком, она неопрятна, увешана брильянтами, которые стоят кучу денег, и из года в год прибавляет в весе так же быстро, как растут ее капиталы. Это богатейшая баба, — дом, где находится кафе, ее собственность, и на улицах Аподаки, Чурруки, Кампоамора, Фуэнкарраль десятки жильцов дрожат, как школьники, каждое первое число месяца. — Только поверь людям, — говорит она обычно, — они тебе на голову сядут. Все они лодыри, сущие лодыри. Не будь у нас порядочных судей, уж и не знаю, что бы с нами стало! О порядочности у доньи Росы особое понятие. — Полный расчет, дорогой мой, полный расчет, это очень важно. Она в жизни никому реала не простила и не позволила платить в рассрочку. — К чему эти фокусы? — говорит она. — Чтобы закон не исполнять? Я, например, считаю — раз закон существует, значит, его должны соблюдать все, я первая. Иначе — революция. Донья Роса имеет акции одного банка, заворачивает там всем советом и, как говорят соседи, хранит полные чемоданы золота, да так хорошо припрятанные, что их даже в гражданскую войну не нашли. Чистильщик навел глянец на ботинки дона Леонардо. — Вот, извольте. Дон Леонардо оглядывает ботинки, дает чистильщику хорошую сигарету. — Большое спасибо. Дон Леонардо за услугу не платит, никогда не платит. Он позволяет чистить себе обувь за милостивую гримасу. Дон Леонардо — подлец высшей марки, и это вызывает восхищение у дураков. Всякий раз, когда чистильщик наводит глянец на ботинки дона Леонардо, он вспоминает о своих шести тысячах дуро. В душе он счастлив, что выручил дона Леонардо из затруднения, иногда, правда, ворчит, но совсем тихонько. — Господа — они всегда господа, эти ясно как божий день. Нынче все перепуталось, но настоящего, прирожденного барина сразу отличишь. Будь чистильщик образованней, он наверняка зачитывался бы сочинениями Васкеса Мельи [13] . Альфонсито, мальчишка-посыльный, приносит газету. — Эй ты, красавчик, куда ходил за газетой? Альфонсито — белобрысый хилый мальчуган лет двенадцати-тринадцати, вечно кашляет. Отец его был журналистом, умер два года назад в Королевской больнице. Мать, в девичестве жеманная барышня, теперь моет полы в конторах на Гран-Виа и обедает в столовой Общественной помощи. — Там была очередь, сеньорита. — Конечно, очередь. Теперь это обычная картина — люди стоят в очереди за известиями, будто у них нет более важных дел. Ну-ка, давай ее сюда! — «Информасионес» кончилась, сеньорита, я принес «Мадрид». — Все равно. Читай одну, читай другую, ничего из них не поймешь! Вот вы, Сеоане, вы разбираетесь хоть немного во всех этих правительствах? Уж столько их развелось на свете! — Гм! — Нет, нет, вам незачем кривить душой, не хотите — не говорите. Подумаешь, какие тайны! На лице Сеоане, унылом лице желудочного больного, слабая улыбка, он молчит. К чему говорить? — И это молчание, и улыбочки ваши я хорошо понимаю, слишком даже хорошо. Хотите убедиться? Всех насквозь вижу! Могу вам сказать, что шила в мешке не утаишь, нет, не утаишь! Альфонсито разносит «Мадрид» по столикам. Дон Пабло достает медяки. — Есть там что-нибудь? — Не знаю, сами смотрите. Дон Пабло разворачивает на столике газету и читает заголовки. Поглядывая через его плечо, Пепе тоже старается читать. Сеньорита Эльвира делает знак мальчику. — Когда донья Роса закончит, принесешь мне ее газету. Донья Матильда, беседующая с продавцом сигарет, пока ее подруга, донья Асунсьон, находится в уборной, презрительно замечает: — Не понимаю, зачем это людям знать, что где происходит. Ведь мы-то здесь живем спокойно! Не правда ли? — И я то же самое говорю. Донья Роса читает сообщения о войне. — Что-то слишком долго отступают… Но в конце концов, я думаю, они свои дела поправят! Как вы полагаете, Макарио, поправят? Пианист изображает на лице сомнение. — Кто знает, может, и поправят. Если изобретут что-нибудь такое особенное! Донья Роса сосредоточенно смотрит на клавиатуру рояля. Лицо у нее грустное, задумчивое, она говорит, будто сама с собой, будто размышляет вслух: — Все дело в том, что немцы — а они настоящие храбрецы, рыцари, — понадеялись на итальянцев, на этих трусливых баранов. Да, все дело в этом! Голос ее звучит глухо, глаза за стеклами пенсне глядят затуманено, мечтательно. — Если б я встретила Гитлера, я бы ему сказала: «Не надейтесь на них, не будьте дураком, они ж от страха света белого не видят!» Донья Роса легонько вздыхает. — Ох, какая я глупая! Да я перед Гитлером не посмела бы и рот раскрыть… Донья Роса озабочена судьбами германской армии. Изо дня в день она с напряженным вниманием читает сводки генерального штаба фюрера, и в смутных предчувствиях, в которых она не решается разобраться, судьба вермахта видится ей связанной с судьбой ее кафе. Вега покупает газету. Сосед спрашивает: — Хорошие новости? Вега — человек широких взглядов. — Как для кого. Вышибала то и дело откликается: «Иду!» — и шаркает подошвами по полу кафе. — Да я перед Гитлером оробела бы, как школьница, перед ним, наверное, все робеют, взгляд у него, как у тигра. Донья Роса снова вздыхает. Могучая ее грудь на мгновение заслоняет шею. — Он и папа — вот два человека, перед которыми, я думаю, все робеют. Донья Роса постукивает пальцами по крышке рояля. — Но, в конце концов, он-то знает, что делается, для того у него генералы есть. С минуту донья Роса молчит, потом произносит уже другим тоном: — Ладно! Приподняв голову, она взглядывает на Сеоане. — Как ваша супруга, поправляется? — Да, понемногу, сегодня ей как будто получше. — Бедная Ампаро, такая хорошая женщина! — Да, в последнее время ей не везет. — Давали вы ей капли, о которых вам сказал дон Франсиско? — Да, она пила их. Но беда в том, что желудок у нее ничего не принимает, все отдает обратно. — Вот горе-то, Господи! Макарио тихо перебирает клавиши, Сеоане берет скрипку. — Что будете играть? — «Вербену». Вы не против? — Давайте. Донья Роса удаляется от эстрады, а скрипач и пианист тем временем с лицами послушных учеников берутся за дело и нарушают однообразный гул кафе первыми тактами старой-престарой, играной-переигранной мелодии. Куда идешь ты в манильской шали? Куда идешь в пестром платье своем? Играют без нот. Ноты не нужны. Макарио, машинально играя, думает о своем: «Тогда я ей скажу: „Видишь, крошка, ничего тут не пожелаешь. Один дуро на обед, один на ужин, да две чашечки кофе, ты сама посуди…“ Она-то, конечно ответит: „Не говори глупостей, вот увидишь — твоих два дуро да еще у меня какой-нибудь урок подвернется…“ Да, Матильда, конечно, ангел, настоящий ангел». Макарио улыбается про себя. Снаружи это почти незаметно. Макарио сентиментален, постоянно недоедает, на этих днях ему исполнится сорок три года. Сеоане обводит неопределенным взглядом людей за столиками, он ни о чем не думает. Сеоане из тех, кто предпочитает не думать, единственное его желание — чтобы день прошел поскорей, как можно скорей, и наступил новый. Часы бьют половину десятого, старинные часы с маленькими цифрами, которые сверкают, как золотые. Эти часы — роскошная вещь, их привез из Парижа, с выставки, некий пустоголовый юный маркиз без гроша в кармане, который году в 1905-м приударял за доньей Росой. Фамилия маркиза была Сантьяго, он был грандом Испании, умер от чахотки в Эскориале еще совсем молодым, а часы остались на стойке в кафе напоминанием о быстротекущем времени, которое так и не принесло донье Росе мужа, а покойному маркизу — возможности есть горячее каждый день. Такова жизнь. В другом конце зала донья Роса, бурно жестикулируя, бранит официанта. Остальные официанты украдкой, но довольно равнодушно поглядывают в зеркала, где отражается эта сцена. Еще каких-нибудь полчаса, и кафе опустеет. Не останется и следа минувшего дня, как у человека, внезапно потерявшего память. Глава вторая Уходите, да поживей. До свидания, весьма благодарен, вы очень любезны. Нечего. Идите отсюда. Вас здесь больше не желают видеть. Официант старается говорить тоном серьезным, внушительным. Но сильный галисийский акцент снимает резкость и грубость его слов, придает его строгому тону ласковость. Когда людей, по натуре мягких, что-то извне вынуждает казаться сердитыми, у них слегка подрагивает верхняя губа, будто ее щекочет невидимая муха. — Если хотите, я оставлю вам эту книгу. — Не надо, забирайте ее. Мартин Марко, бледный, изможденный, в обтрепанных брюках и потертой куртке, прощается с официантом, поднеся руку к полям своей убогой, грязной серой шляпы. — До свидания, весьма благодарен, вы очень любезны. ,„. -65- — Нечего. Идите отсюда. И больше тут не появляйтесь. Мартин Марко смотрит на официанта, ему хочется сказать что-нибудь очень любезное. — Считайте меня своим другом. — Ладно. — Постараюсь быть вам полезным. Мартин Марко поправляет на носу очки в простой металлической оправе и идет прочь. Мимо него проходит девушка, ее лицо кажется ему знакомым. — Привет! Девушка секунду смотрит на него и идет дальше. Она очень молодая и миленькая. Одета бедно. Наверно, шляпница — у всех шляпниц аристократический вид, это уж закон: все хорошие кормилицы — из Паса, все хорошие поварихи — из Бискайи, а все славные миленькие девушки, умеющие одеваться и держаться с изяществом, — шляпницы. Мартин Марко медленно спускается по бульвару к церкви святой Варвары. Официант не торопится вернуться в кафе, он еще с минуту стоит на улице. — Шляются тут без единого реала! Прохожие идут быстрым шагом, кутаясь в плащи, спеша укрыться от холода. Мартин Марко, человек, не заплативший за кофе и глядящий на город глазами больного, забитого ребенка, засовывает руки в карманы брюк. Огни на площади сверкают резким пронзительным светом. Дон Роберто Гонсалес, подняв голову от толстой счетной книги, обращается к хозяину. — Вы не смогли бы дать мне три дуро в счет жалованья? Завтра у моей жены день рождения. Хозяин — человек добродушный, порядочный, он, правда, обделывает кое-какие дела, но не больше, чем другие, и сердце у него отзывчивое. — Конечно, могу. Разве для меня это трудно?. — Очень вам признателен, сеньор Рамон. Булочник вытаскивает из кармана пухлый бумажник телячьей кожи и дает дону Роберто пять дуро. — Я вами очень доволен, Гонсалес, счета булочной в отличном состоянии. На эти два лишних дуро купите детишкам какой-нибудь гостинец. Сеньор Рамон вдруг умолк. Он чешет себе затылок и, понизив голос, добавляет: — Ничего не говорите Паулине. — Не беспокойтесь. Сеньор Рамон смотрит на носки своих сапог. — Я это не зря сказал, вы понимаете? Я знаю, вы человек толковый, язык не распускаете, но мало ли что, можете случайно проговориться, и начнется катавасия недели на две. Конечно, хозяин здесь я, но эти женщины, сами знаете, какие они… — Не беспокойтесь, очень вам благодарен. Я ни слова не скажу, сколько бы она ни выпытывала. — Дон Роберто понижает голос: — Очень вам благодарен… — Не за что. Я одного хочу, чтобы вы работали с охотой. Слова булочника трогают дона Роберто до глубины души. Еще несколько таких ласковых фраз, и дон Роберто согласился бы вести счета булочника даром. Сеньору Рамону дашь на вид года пятьдесят два, это плотный, румяный, усатый мужчина со здоровым духом и здоровым телом, он держится почтенных обычаев исконного ремесленника, встает на заре, пьет красное вино и щиплет за бока своих работниц. Когда в начале века он приехал в Мадрид, сапоги свои он нес на плече, чтобы их не стоптать. Его биографию можно изложить в нескольких строках. В столицу он явился мальчиком восьми-десяти лет. Устроился на работу в пекарню и до двадцати одного года, пока его не призвали в армию, копил деньги. С приезда в столицу и до армии он не истратил ни одного лишнего сентимо, все откладывал. Ел хлеб, запивал водой, спал под прилавком и не путался с женщинами. Отправляясь на военную службу, положил свои деньги в сберегательную кассу, а когда вернулся, забрал их и купил булочную; за те двенадцать лет он скопил двадцать четыре тысячи реалов, все, что зарабатывал — в среднем чуть больше одной песеты в день. На военной службе он научился читать, писать, считать и потерял невинность. Потом открыл булочную, женился, народил дюжину детей, купил себе календарь и принялся безмятежно созерцать течение времени. Древние библейские патриархи, наверно, были во многом схожи с сеньором Рамоном. Официант входит в кафе. Лицо его вдруг начинает гореть, в горле першит, он закашливается, но совсем тихонечко, — просто надо избавиться от мокроты, что на холоде скопилась в горле. Теперь как будто и говорить легче. Входя в помещение, он ощутил боль в висках и заметил — или это ему показалось, — что у доньи Росы под усиками трепещет сладострастная улыбка. — Иди-ка сюда. Официант приблизился. — Всыпал ему? — Да, сеньорита. — Сколько? — Два. — Куда дал пинки? — Куда пришлось, по ногам. — Правильно. Вот наглец! У официанта пробегает озноб по спине. Будь он человеком вспыльчивым, он бы свою хозяйку придушил, но, к счастью, он не таков. Хозяйка злобно хихикает. Есть люди, которым доставляет удовольствие смотреть на беду других; чтобы всласть наглядеться, они отправляются в кварталы бедняков, раздают всякое старье умирающим да чахоточным, укутанным в грязные одеяла, анемичным детям со вздутыми животиками и размягченными костями, девочкам, ставшим матерями в одиннадцать лет, сорокалетним шлюхам, изъеденным сифилисом и похожим на покрытых коростой индейских касиков. Донья Роса к таким людям не принадлежит. Донья Роса предпочитает наслаждаться дома, такая, знаете ли, приятная дрожь пробирает… Дон Роберто радостно ухмыляется — а он-то тревожился, что в день рождения жены у него и реала не будет в кармане. Вот ужас! «Завтра преподнесу Фило коробочку конфет, — думает он. — Фило — настоящий ребенок, ну прямо маленькая шестилетняя девочка… На десять песет куплю игрушку детям и выпью рюмочку вермута… Им, наверно, хочется мячик… За шесть песет можно купить приличный мяч…» Дон Роберто размышляет не торопясь, со смаком. Он полон добрых намерений, неопределенных мечтаний. В окошко булочной сквозь стекла и деревянные рамы врываются резкие, визгливые звуки уличного пения, сразу даже не поймешь, кто поет — женщина или ребенок. Дон Роберто прислушивается к мелодии фламенко [14] , почесывая подбородок кончиком ручки. На противоположном тротуаре, у входа в кабачок, надрывно распевает мальчик: Бедняжка, кто из рук чужих кусочка хлеба ждет, кто ловит взгляд недобрых глаз — дает иль не дает? Из кабачка ему швыряют несколько медяков и горсть оливок, которые мальчик проворно подбирает с земли. Смуглый худенький мальчишка, быстрый, как воробышек. Он бос, грудка открыта, на вид ему лет шесть. Поет без аккомпанемента, прихлопывая в ладоши и поводя в такт тощим задиком. Дон Роберто закрывает форточку и останавливается посреди комнаты. Он думает, не позвать ли ребенка и не дать ли ему реал. — Нет… Послушавшись здравого смысла, дон Роберто снова обрел оптимизм. — Да, конфеты… Фило — настоящий ребенок, ну прямо как… Хоть у дона Роберто в кармане всего пять дуро, совесть его не вполне спокойна. «Просто вздумалось тебе видеть жизнь в черном свете, не так ли, Роберто?» — говорит где-то у него в груди робкий дрожащий голосок. — Ладно уж. Мартин Марко остановился у витрины магазина санитарного оборудования на улице Сагасты. Магазин сверкает, как ювелирная лавка или как парикмахерская в шикарном отеле, умывальники блещут неземной, прямо-таки райской красотой — как сияют их краны, как лоснятся мраморные плиты и ослепляют чистейшие зеркала! Есть умывальники белые, умывальники зеленые, розовые, желтые, лиловые, черные, умывальники всех цветов. И выдумают же! Роскошно отсвечивающие, как брильянтовые браслеты, радужно искрятся ванны, вот и биде с целым набором ручек, будто в автомашине, шикарные унитазы с двумя крышками и пузатыми, элегантными бачками, на которые, наверно, очень удобно облокотиться, можно даже положить несколько хороших книг в изящных переплетах: Гёльдерлин, Китс, Валери, на случай если у тебя запор и тебе нужно общество; а при расстройствах желудка — Рубен, Малларме, да, особенно Малларме. Фу ты, какое свинство! Мартин Марко улыбается, словно извиняясь, и отходит от витрины. «Вот это и есть жизнь, — думает он. — На те деньги, которые кто-то тратит, чтобы с комфортом справлять свои нужды, другие могли бы кормиться целый год. Славно устроено! Если уж затевать войны, то для того, чтобы поменьше людей справляли свои нужды с комфортом и чтобы все прочие могли получше питаться. Беда в том, что мы, интеллигенты, — всякий знает почему — по-прежнему питаемся плохо и справляем свои нужды в каком-нибудь кафе. К черту все это!» Мартина Марко интересуют социальные проблемы. В голове у него порядочный сумбур, но социальные проблемы его интересуют. «То, что существуют бедные и богатые, — говорит он иногда, — это плохо; было бы лучше, чтобы все мы были равны, чтобы не было слишком бедных и слишком богатых, а так, все среднего достатка. Надо переделать человечество. Следовало бы назначить комиссию ученых, пусть придумают, как изменить человечество. Вначале они бы занялись делами помельче, ну, например, обучением народа метрической системе, а потом постепенно вошли бы во вкус и взялись бы за дела более серьезные, пожалуй, смогли бы даже распорядиться, чтобы города были разрушены и отстроены заново, тогда все они будут одинаковой величины, с прямыми улицами и центральным отоплением во всех домах. Возможно, это обошлось бы недешево, но, я думаю, в банках должны быть излишки денег». Холодный порыв ветра с улицы Мануэля Сильвелы обдает ему лицо, и у Мартина возникает подозрение, что все это глупые мечты. — Проклятые умывальники! На переходе его толкает велосипедист. — Ненормальный! Верно, из психиатрички сбежал! Мартин взбешен. — Эй ты, послушай! Велосипедист, оглянувшись, машет ему рукой. По улице Гойи идет человек и читает на ходу газету; мы его видим в тот момент, когда он поравнялся с букинистической лавчонкой под вывеской «Питайте свой дух!». Навстречу ему идет девушка, по виду служанка. — Привет, сеньорито Пако! Человек вскидывает глаза. — А, это ты! Куда идешь? — Я домой, сеньорито, ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю. — Очень хорошо. Человек смотрит ей в глаза. — А у тебя уже есть парень? Такая красотка, да чтоб была без парня… Девушка заливается смехом. — Ладно, иду. У меня куча дел. — Ну что ж, милочка, до свидания, и не исчезай. Послушай, скажи Мартину, если его увидишь, что в одиннадцать я буду в баре на улице Нарваcса. — Хорошо, скажу. Девушка уходит, Пако провожает ее взглядом, пока она не теряется в толпе. — Походка серны… Пако, сеньорито Пако, всех женщин считает красавицами — то ли он сентиментален, то ли просто бабник. Девушка, которая сейчас с ним разговаривала, действительно хорошенькая, но, даже будь она дурнушкой, все равно Пако был бы восхищен, для него любая девушка — мисс Испания. — Ну, точно серна… Пако идет дальше, ему смутно вспоминается мать, умершая много лет назад. Его мать носила на шее черную шелковую ленту, чтобы не отвисал второй подбородок; она была очень красивая, сразу видно — женщина из хорошей семьи. Дедушка Пако был генерал и маркиз, его убили на дуэли в Бургосе — убил из револьвера депутат-либерал по имени Эдмундо Паэс Пачеко, масон и вообще человек с бунтарскими идеями. У девчонки под легким пальтецом проступали эти самые кругленькие штучки. Туфли немного стоптаны. Глаза блестящие, карие с прозеленью, чуть скошенные. «Ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю». Хе-хе… Ее замужняя сестра, помнишь, Пако? Дон Эдмундо Паэс Пачеко скончался от оспы в Альмерии, в год падения Республики. Разговаривая с Пако, девушка твердо выдерживала его взгляд. Женщина с завернутым в тряпье ребенком на руках просит милостыню, толстая цыганка продает лотерейные билеты. Несмотря на холод, ветер и ненастье, гуляют, милуются парочки влюбленных, крепко прижавшись, грея друг дружке руки. Селестино, стоя посреди пустых бочек в задней комнатке своего бара, разговаривает сам с собой. Есть у Селестино такая привычка. — самому с собой разговаривать. Когда он был мальчиком, мать, бывало, спросит: — Чего тебе? — Ничего, я сам с собой разговаривал. — Ох, сынок, ты еще, упаси Бог, с ума сойдешь! Мать Селестино не была такой важной дамой, как мать Пако. — Нет, не отдам, лучше в щепки их разнесу, но не отдам. Или пусть заплатят настоящую цену, или не получат ничего. Не хочу, чтоб с меня шкуру драли, не желаю, и точка. Я не дам себя грабить! Вот, вот она, эксплуатация коммерсанта! Ты человек с характером или тряпка? Ясное дело! Мужчина ты или нет? Хотите грабить, отправляйтесь в Сьерра-Морену! Селестино вставляет искусственные челюсти и яростно плюет на пол. — Хорош бы я был! Мартин Марко продолжает свой путь, случай с велосипедистом быстро улетучился из его головы. «Если бы вот эта мысль о нищете интеллигентов хоть на минуту появилась у Пако! Куда там! Пако — тюфяк, у него теперь уже нет никаких мыслей. С тех пор как его выпустили, слоняется, как дурачок, ничего путного не делает. Раньше еще, бывало, хоть стихотворение сочинит, а теперь — во что он превратился! Надоело уже говорить ему об этом, я больше и не говорю. Тоже хорош! Думает, будет прикидываться бездельником, его и не тронут. Хитер!» Мартину зябко, он покупает двадцать граммов каштанов — четыре штуки — у входа в метро на углу улицы братьев Альварес Кинтеро, вход этот зияет, как рот пациента, сидящего в кресле у дантиста, он так велик, будто предназначен для проезда легковых и грузовых автомашин. Опершись на парапет, Мартин жует каштаны и при свете газовых фонарей рассеянно глядит на табличку с названием улицы. «Да, этим повезло. Красуются тут! Получили улицу в самом центре и памятник в Ретиро [15] . Людям на смех!» На Мартина порой накатывают приступы почтительности и консерватизма. «А черт их знает! Наверное, чем-то они заслужили свою славу, ну да, какой же это тип писал про них?» В его голове мелькают, как бабочки моли, непослушные мысли. «Да, „этап испанского театра“, „им удалось заполнить целый период“, „их театр — верное отражение здоровых андалузских обычаев“… А по-моему, отдает дешевой чувствительностью, мещанским духом городских окраин и народных гулянии. Да что поделаешь! Кто их уберет отсюда? Красуются, и сам Бог их не спихнет!» Мартина возмущает, что в классификации духовных ценностей нет строгого порядка, нет таблицы, где бы таланты были расположены по их значению. — Всех в одну кучу свалили, а никому и дела нет. Два каштана были холодные, а два горячие как огонь. Пабло Алонсо, молодой человек спортивного вида, этакий современный деловой мужчина, уже недели две как завел любовницу, зовут ее Лаурита. Лаурита — красивая девушка. Она дочь консьержки с улицы Лагаски. Ей девятнадцать лет. Раньше у нее никогда не бывало и одного дуро на развлечения, а тем более пяти-десяти дуро, чтобы купить сумочку. Со своим парнем — он был почтальон — она не могла никуда пойти. Лаурите осточертело мерзнуть в парках, от холода руки и уши стали шершавые. А ее подружке Эстрелье один сеньор, занимающийся доставкой оливкового масла, снял квартиру на улице Менендеса Пелайо. Пабло Алонсо поднимает голову. — «Манхаттан». — Шотландского виски нет, сеньор. — Скажи там, за стойкой, что для меня. — Слушаюсь. Пабло снова берет девушку за руку. — Так вот, Лаурита, я уже тебе говорил — парень он замечательный, лучшего трудно встретить. А посмотришь на него — жалость берет, бедняк бедняком, одну грязную сорочку месяц носит, из ботинок пальцы торчат. — Бедный мальчик! И он ничего не делает? — Ничего. Ходит все, думает, размышляет, но в общем-то ничего не делает. А жаль, умнейшая голова. — Спать у него есть где? — Да, он спит у меня. — У тебя? — Да, я сказал, чтобы ему в гардеробной поставили кровать, там он спит. По крайней мере дождь не поливает и тепло. Девушка хорошо знает, что такое нужда, она пристально смотрит в глаза Пабло. Сердце у нее очень чувствительное. — Какой ты добрый, Пабло! — Да нет, дурочка, просто это мой старый друг, друг еще с довоенных лет. Теперь у него трудная пора, но, по правде сказать, ему никогда особенно хорошо не жилось. — А он ученый? Пабло смеется. — Да, малышка, ученый. Ну ладно, поговорим о чем-нибудь другом. И Лаурита снова заводит песенку, что началась две недели назад. — Ты меня очень любишь? — Очень. — Больше, чем всех? — Больше, чем всех. — Ты меня всегда будешь любить? — Всегда. — И никогда не покинешь? — Никогда. — Даже если я буду ходить такая грязная, как твой друг? — Не говори глупостей. Официант, наклонившись и ставя поднос на столик, улыбается. — Осталось еще немного «Уайт лэбел», сеньор. — Вот видишь! Мальчику, певшему фламенко, какая-то пьяная шлюха дала пинка. Реакция прохожих ограничилась пуританским осуждением: — Черт, уже спозаранку наклюкалась! Что же она потом будет делать? Мальчик не упал на землю, он ткнулся лицом в стену. Выкрикнул вдогонку пьяной несколько теплых слов, пощупал лицо и пошел себе дальше. У дверей следующего кабачка он снова запел: Как-то раз один портняжка из сукна штаны кроил, увидал то цыганенок, что креветки разносил. Вы, сеньор портной, скроите мне в обтяжечку штаны, чтоб, когда пойду я к мессе, все глазели барчуки. Лицо мальчика напоминает мордочку домашней собачонки, грязной, алчной домашней собачонки — не лицо человека. Он еще слишком мал, чтобы горе изрезало его лицо морщинами цинизма пли покорности, на лице у него выражение великолепной невинной глупости, выражение, в котором нет и намека на то, что он что-то понимает в происходящем вокруг. Все вокруг — чудо для цыганенка, который чудом родился, чудом кормится, чудом живет и если способен еще петь, так это тоже истинное чудо. За днем следует ночь, за ночью следует лень. В году четыре сезона: весна, лето, осень, зима. Есть истины, которые чувствуешь нутром, как голод или желание помочиться. Четыре каштана быстро съедены, и Мартин, с оставшимся у него реалом, проехал до станции «Гойя». «Мы, неимущие, мчимся под всеми теми, что сидят в уборных. Станция „Колумб“ — превосходно; тут герцоги, нотариусы и кое-где карабинеры Монетного двора. Как далеки они от нас — сидят там, наверху, почитывают газеты или рассматривают жирные складки своего брюха! Станция „Серрано“ — сынки и дочки богачей. Сеньориты по ночам не гуляют. В этом районе жизнь заканчивается в десять часов. Теперь они небось ужинают. Станция „Веласкес“ — тут девиц побольше, это приятно. На этой улице все очень чинно. Пойдемте в оперу? Хорошо. Ты в воскресенье был на бегах? Нет. Станция „Гойя“ — здесь спектакль кончается». Идя по платформе, Мартин притворно хромает — иногда у него бывает такая блажь. «Я бы мог поужинать у Фило — не толкайтесь, сеньора, спешить некуда! — а если не даст, сама пожалеет, приду ровно через год!» Фило — его сестра, жена дона Роберто Гонсалеса, этого дурня Гонсалеса, как зовет его шурин, служащего в собрании депутатов, республиканца из партии Алькала Саморы [16] . Чета Гонсалес живет в конце улицы Ибисы, снимает квартирку у домохозяев, исповедующих веру Соломонову, и, в общем, кое-как перебивается, хотя ценой тяжелого труда. Жена хлопочет до изнеможения — пятеро маленьких детей, а для присмотра за ними одна восемнадцатилетняя девчонка, муж набирает сверхурочные часы, где попадутся и где можно подработать; последнее время ему везет — он ведет счетные книги в парфюмерном магазине, куда ходит дважды в месяц, получая пять дуро за оба раза, да еще в булочной у одного толстосума на улице Сан-Бернардо, там ему платят тридцать песет. В худшие времена, когда судьба его не балует и он не находит сверхурочных часов, дон Роберто грустнеет, становится молчалив и хмур. Из-за всего, что происходит вокруг, Мартин и его зять терпеть друг друга не могут. Мартин говорит, что дон Роберто — жадная свинья, а дон Роберто говорит, что Мартин — строптивая и наглая свинья. Поди разберись, кто из них прав! А что верно, так это то, что бедная Фило оказалась между молотом и наковальней, все дни только и думает, как бы предотвратить бурю. Если мужа нет дома, она, бывает, зажарит брату яйцо или разогреет немного кофе' с молоком, а если дон Роберто дома, тогда нельзя, — он устроит ужасный скандал, обзовет бедного Мартина в старой куртке и рваных ботинках бродягой и паразитом, и Фило приберегает остатки от обеда в жестяной банке из-под галет, которую служанка выносит на улицу. — Разве это справедливо, Петрита? — Нет, сеньорито, конечно, нет. — Ах, голубка, одна только радость, что ты здесь. Вот смотрю на тебя, и эти объедки мне кажутся слаще! Петрита краснеет. — Ладно, давайте сюда банку, холодно стоять. — Не тебе одной холодно, глупышка! — Извините, мне пора… Мартину не хочется ее отпускать. — Не сердись. А знаешь, ты стала настоящей женщиной. — Ладно уж, молчите. — Молчу, голубка, молчу. А знаешь, что бы я сделал, если б совесть позволила? — Молчите! — Обнял бы тебя крепко-крепко! — Молчите! В этот день мужа Фило не было дома, и Мартин мог съесть яичницу и выпить чашку кофе. — Хлеба нет. Приходится докупать на черном рынке — для детей. — Сойдет и так, спасибо, Фило, ты очень добрая, просто святая женщина. — Не глупи. Взгляд Мартина туманится. — Да, святая, но святая эта вышла замуж за мерзавца. Твой муж, Фило, — мерзавец. — Молчи, он порядочный человек. — Что с тобой говорить! Как бы то ни было, ты уже родила ему пятерых поросяток. Минута молчания. В одной из комнат слышится голосок ребенка, читающего молитву. Фило улыбается. — Это Хавьерин. Слушай, у тебя есть деньги? — Нету. — Возьми, вот две песеты. — Нет, не стоит. С двумя песетами куда пойдешь? — И то правда. Но знаешь, кто дает то, что у него есть… — Да уж знаю. — Лаурита, ты заказала платье, которое я выбрал? — Да, Пабло. Пальто мне тоже очень идет, вот увидишь, я тебе понравлюсь. Пабло Алонсо ухмыляется тупой благодушной улыбкой мужчины, который завоевывает женщину не наружностью, а кошельком. — Не сомневаюсь… В эту пору, Лаурита, тебе надо теплей одеваться — вы, женщины, можете одеваться изящно и в то же время тепло. — Ну, конечно. — Значит, договорились. На мой взгляд, вы слишком обнажаетесь. Смотри, чтобы ты у меня теперь не заболела! — Нет, Пабло, теперь не заболею. Теперь я должна очень беречься, чтобы мы были счастливы… Пабло милостиво разрешает себя ласкать. — Я бы хотела быть красивей всех в Мадриде, чтобы всегда тебе нравиться… Как я тебя ревную! Продавщица каштанов разговаривает с сеньоритой. У сеньориты впалые щеки и красные, будто воспаленные, веки. — Какой холод! — Да, ужасно холодный вечер. Но я и днем, бывает, окоченею, как воробей на морозе. Сеньорита прячет в сумочку кулек каштанов на одну песету, свой ужин. — До завтра, сеньора Леокадия. — Всего хорошего, сеньорита Эльвира, спокойной ночи. Сеньорита Эльвира идет по улице в направлении площади Алонсо Мартинеса, У окна кафе, что на углу бульвара, беседуют двое мужчин. Оба молодые — одному лет двадцать с чем-то, другому за тридцать; старший похож на члена жюри какого-нибудь литературного конкурса, младший, вероятно, писатель. Сразу ясно, что их беседа должна звучать примерно так: — Я представил роман под девизом «Тереса де Сепеда», в нем я коснулся некоторых граней той вечной проблемы, которая… — Да, да. Не будете ли так любезны передать мне графин с водой… — Пожалуйста. Я несколько раз его переделывал и, полагаю, могу смело утверждать, что вы не найдете в нем ни единого неблагозвучного сочетания. — Очень интересно. — Еще бы. Я, конечно, не знаю уровня произведений, представленных моими соперниками. Во всяком случае, я уверен, что здравый смысл и справедливость… — Не тревожьтесь, мы относимся к своим обязанностям со всей серьезностью. — Не сомневаюсь. Когда премией награждается произведение, обладающее бесспорными достоинствами, тогда не так обидно потерпеть неудачу; но очень горько, если…» Сеньорита Эльвира, проходя мимо них, улыбнулась — привычка! Брат и сестра опять с минуту молчат. — Ты носишь фуфайку? — Конечно, ношу, разве можно сейчас выйти на улицу без фуфайки? — И на фуфайке инициалы П. А.? — Это уж мое дело. — Извини… Мартин свернул сигарету, набив ее табаком дона Роберто. — Извиняю, Фило. Знаешь, не говори со мной так ласково. Я не выношу сострадания. Фило вдруг вспыхивает. — Ты снова за свое? — Да нет. Слушай, Пако не приходил сюда? Он должен был принести для меня пакет. — Нет, не приходил. Петрита встретила его на улице Гойи, и он сказал, что в одиннадцать часов будет ждать тебя в баре Ортиса. — Который теперь час? — Не знаю. Должно быть, начало одиннадцатого. — А где Роберто? — Придет позже. Сегодня ему надо быть в булочной, раньше половины одиннадцатого он не вернется. Снова несколько минут молчания, но теперь оно почему-то насыщено нежностью. Фило, глядя в глаза Мартину, говорит умильным тоном: — Ты помнишь, что завтра мне исполняется тридцать четыре года? — И в самом деле! — Ты забыл? — Да, забыл, не стану тебе врать. Хорошо, что ты сказала, я хочу сделать тебе подарок. — Не дури, тебе только подарки делать! — Какой-нибудь пустяк, просто на память. Женщина кладет руки на колени мужчине. — Я бы хотела, чтобы ты написал для меня стихотворение, как бывало когда-то. Помнишь? — Да… Фило с грустью опускает взгляд на стол. — В прошлом году ни ты, ни Роберто не поздравили меня, оба забыли. Фило произносит это ласковым голосом, хорошая актриса пустила бы здесь грудные нотки. — Я проплакала всю ночь… Мартин ее целует. — Не будь глупенькой, можно подумать, что тебе исполняется четырнадцать лет. — Старухой я стала, правда? Смотри, сколько морщин на лице. Теперь остается только ждать, пока вырастут дети, понемногу стариться и умереть. Как бедная наша мама. В булочной дон Роберто старательно промокает итог последнего счета в бухгалтерской книге. Затем захлопывает ее и рвет листки с черновиками подсчетов. На улице еще слышится песенка о штанах в обтяжечку и барчуках у мессы. — До свидания, сеньор Рамон, до следующего раза. — Всего лучшего, Гонсалес, до свидания. Большой привет супруге, желаю всем здоровья. — Спасибо, сеньор Рамон, того же и вам желаю. По арене для боя быков проходят двое мужчин. — Я совсем окоченел. Холод такой, что язык к зубам примерзает. — Да, да. Брат и сестра беседуют, сидя в маленькой кухне. На погасшей плите горит маленькая газовая плитка. — В это время никто не приходит, а внизу у нас плитка с «жуликом». На газовой плитке греется небольшая кастрюля. На столе полдюжины барабулек ждут своего часа, чтобы попасть на сковороду. — Роберто очень любит жареных барабулек. — Изысканный вкус! — Перестань, тебе-то что от этого? Мартин, дорогой, почему ты его ненавидишь? — Я? Не я его ненавижу, это он ненавидит меня. А я это чувствую и защищаюсь. Я знаю, что мы люди разной породы. Мартин впадает в риторический тон, говорит, будто профессор с кафедры. — Ему все безразлично, он считает, что самое правильное — жить помаленьку, как живется. А я считаю иначе, мне не безразлично все, о нет. Я знаю, что есть добро и есть зло, что есть принципы, которые велят нам делать то и не делать этого. — Ну-ну, не произноси речей! — И правда. Увлекся! Свет в электрической лампочке вдруг начинает мигать, потом ярко вспыхивает и гаснет. Робкие, голубоватые язычки газа тихо лижут бока кастрюли. — Вот тебе и раз! — Иногда это у нас бывает по вечерам, а сегодня вообще свет был очень плохой. — По вечерам должен быть такой же свет, как всегда. Компания, видно, хочет еще повысить плату! Пока не повысят плату, вам не дадут хорошего света, вот увидишь. Сколько ты сейчас платишь за свет? — Четырнадцать-шестнадцать песет, как когда. — Так будете платить двадцать или двадцать пять. — Что поделаешь! — И вы бы хотели, чтобы все наладилось само собой, да? Очень разумно! Фило молчит, а у Мартина в мыслях мелькает одно из тех блестящих решений, которые всегда оказываются нелепыми. Трепетный огонек газовой плитки придает лицу Мартина странное, загадочное выражение ясновидящего. Когда гаснет свет, Селестино все еще стоит в задней комнатке бара. — Веселенькая история! Эти бандиты вполне могут меня обворовать. Бандиты — это посетители бара. Селестино ощупью пытается выйти и опрокидывает ящик с бутылками содовой. Оглушительно грохоча, бутылки вываливаются на каменные плиты пола. — Черт бы побрал это электрическое освещение! У дверей слышится голос: — Что там происходит? — Ничего! Разбиваю свое добро! Донья Виситасьон полагает, что один из самых верных способов улучшить условия жизни рабочего класса — это благотворительные лотереи, которые устраивает Дамский союз. «Рабочие, — думает она, — тоже должны что-то есть, хотя многие из них самые настоящие красные и ради них не стоило бы стараться». Донья Виситасьон — женщина добрая, она вовсе не считает, что рабочих надо доводить до голодной смерти. Вскоре свет включают — сперва волосок краснеет, несколько секунд он напоминает кровавую жилочку, затем кухню внезапно заливает яркий свет. Свет более сильный и резкий, чем обычно, — коробочки, чашки, тарелки на кухонной полке так и сияют, словно только из магазина, даже кажутся как будто крупнее. — А у тебя здесь очень мило, сестра. — Чисто, только и всего… — Еще бы! Мартин с любопытством оглядывает кухню, словно видит ее в первый раз. Потом, поднявшись, берет шляпу. Окурок свой он погасил в раковине и аккуратно засунул в жестянку для мусора. — Ладно, Фило, большое спасибо, я пошел. — До свидания, Мартин, не за что благодарить, я бы с удовольствием накормила тебя чем-нибудь получше… Это яйцо я держала для себя, врач сказал, что я должна съедать по два яйца в день. — Вот как! — Брось, не переживай. Тебе оно нужно не меньше, чем мне. — Пожалуй, что так. — Какие времена, Мартин, не правда ли? — Да, Фило, времена! Но ничего, рано или поздно все придет в порядок. — Ты так думаешь? — Не сомневайся. Это неизбежно, это так же нельзя остановить, как морской прилив. Подойдя к двери, Мартин говорит полушепотом: — В общем… А где Петрита? — Ты опять за свое? — Да нет, я просто хотел с ней попрощаться. — Не стоит. Она сейчас с двумя младшенькими, они боятся темноты. Сидит с ними, пока не заснут. Фило с улыбкой добавляет: — Мне иногда тоже бывает страшно, как подумаю, что я могу внезапно умереть… Спускаясь по лестнице, Мартин видит в поднимающемся лифте своего зятя. Дон Роберто читает газету. У Мартина появляется острое желание открыть дверцу лифта, чтобы зять застрял между этажами. Лаурита и Пабло сидят друг против друга, между ними на столике изящная цветочница с тремя розочками. — Нравится тебе здесь? — Да, очень. Подходит официант. Он молод, хорошо одет, черные волосы красиво завиты, движения изящны. Лаурита старается не смотреть на него, у Лауриты очень простое, несложное понятие о любви и верности. — Для сеньориты — консоме, жареную камбалу и курицу вильеруа. Я буду есть консоме и отварного морского окуня с оливковым маслом и уксусом. — Больше ничего не возьмешь? — Нет, крошка, что-то не хочется. Пабло поворачивается к официанту. — Полбутылки сотерна и полбутылки бургундского. Вот и все. Лаурита под столиком гладит ногу Пабло. — Ты себя плохо чувствуешь? — Нет, не то чтобы плохо, просто у меня после обеда будто камень лежал в желудке. Теперь прошло, но я не хотел бы, чтобы это повторилось. Они смотрят друг другу в глаза и, положив локти на столик, берутся за руки, слегка отодвинув цветочницу. В другом углу парочка, которая уже не держится за руки, смотрит на них, не очень-то скрываясь. — У Пабло новая краля. Кто она? — Не знаю, с виду похожа на прислугу. Тебе правится? — Гм, недурна… — Ну так иди отбей ее, думаю, это тебе будет не слишком трудно. — Начинаешь? — Это ты начинаешь. Знаешь, милый мой, оставь меня в покое, у меня нет желания ссориться, я нынче не в драчливом настроении. Мужчина закуривает сигарету. — Слушай, Мари Тере, что я тебе скажу. Так мы с тобой не договоримся. — Ах ты, бессовестный! Можешь оставить меня, если хочешь. Разве не этого ты добиваешься? Еще есть мужчины, которым я нравлюсь. — Говори потише, ты, нечего орать на весь зал! Сеньорита Эльвира кладет книгу на ночной столик и гасит свет. Мрак покрывает «Парижские тайны», а также стакан, до половины налитый водой, пару рваных чулок и футлярчик с остатками губной помады. Перед тем как заснуть, сеньорита Эльвира всегда немного размышляет. — Возможно, донья Роса права. Пожалуй, и в самом деле лучше мне опять сойтись со стариком, так я долго не протяну. Зануда он, но, в конце концов, что делать! Выбор у меня уж не такой большой. Сеньорита Эльвира довольствуется малым, но и это малое так редко достается. Слишком долго она ничего не понимала в жизни, а когда начала понимать, у глаз уже были гусиные лапки, зубы выщербились и почернели. Теперь она и тому рада, что не надо идти в богадельню, что она может жить в своей жалкой конуре; а пройдет еще несколько лет, и она, наверно, будет мечтать о койке в богадельне, поближе к батарее отопления. При свете фонаря цыганенок пересчитывает кучку медяков. День выдался неплохой: распевая с часу дня до одиннадцати вечера, он собрал один дуро шестьдесят сентимо. В любом баре за один дуро мелочью дадут пять с половиной песет — в барах всегда не хватает мелочи для сдачи. Когда есть на что, цыганенок ужинает в таверне неподалеку от улицы Пресиадос, если сойти вниз по спуску Анхелес: порция фасоли, хлеб и один банан обходятся в три песеты двадцать сентимо. Цыганенок усаживается, зовет официанта, дает ему три двадцать и ждет своего ужина. После ужина он снова отправляется петь до двух ночи, а потом норовит вскочить на буфер последнего трамвая. Цыганенку — но я, кажется, об этом уже говорил — около шести лет. В конце улицы Нарваэса есть бар, где Пако почти каждый вечер встречается с Мартином. Бар этот невелик; если идти вверх по улице, он по правую сторону, рядом с гаражом полиции. Хозяин бара, Селестино Ортис, был вместе с Сиприано Мерой во время войны командиром отряда; он довольно высок, худощав, со сросшимися бровями и рябоватым лицом; на правой руке носит массивное железное кольцо с портретом Льва Толстого на цветной эмали, заказанное на улице Колехиаты; у него вставная челюсть, и, когда она ему начинает моешать, он вынимает ее и кладет на стойку. Селестино Ортис уже много лет бережно хранит грязный растрепанный экземпляр «Авроры» Ницше — это его настольная книга, его катехизис. Он поминутно заглядывает в эту книгу и всегда находит в ней ответ на свои духовные проблемы. — «Аврора, — говорит он. — Размышление о моральных предрассудках». Какое великолепное название! На титульном листе — овальная фотография автора, его имя, название книги, цена — четыре реала — и выходные данные: издательство «Ф. Семпере и Компания», Валенсия, улица Паломар, 10; Мадрид, улица Ольмо, 4 (филиал). Перевод Педро Гонсалеса Бланко. На обороте титула марка издательства: бюст девицы во фригийском колпаке, внизу его охватывает дугою лавровый венец, а сверху, тоже дугой, девиз: «Искусство и Свобода». Некоторые абзацы Селестино целиком помнит наизусть. Когда в бар заходят полицейские из гаража, Селестино Ортис сует книгу под стойку, на ящик с бутылками вермута. — Они, конечно, такие же дети народа, как и я, — говорит он, — но на всякий случай!… Подобно деревенским священникам, Селестино убежден, что Ницше — это действительно что-то очень опасное. Когда случится заспорить с полицейскими, он обычно цитирует им один-другой абзац, как бы в шутку, но никогда не говорит, откуда он это взял. — «Сострадание — противоядие от самоубийства, ибо это чувство доставляет удовольствие и питает нас, в небольших дозах, наслаждением превосходства». Полицейские хохочут. — Слушай, Селестино, ты случайно не был раньше священником? — Никогда! «Счастье, — продолжает он, — каково бы оно ни было, вносит в нашу жизнь воздух, свет и свободу движения». Полицейские хохочут еще громче. — И водопровод. — И центральное отопление. Селестино, возмущенный, с презрением сплевывает. — Невежды несчастные! Среди тех, кто к нему заходит, есть один полицейский-галисиец, парень себе на уме, с ним Селестино дружит. Обращаются они друг к другу на «вы». — Скажите, пожалуйста, хозяин, вы всегда слово в слово это говорите? — Всегда, Гарсиа, ни разу не ошибся. — Вот это здорово! Сеньора Леокадия, укутанная в платок, высовывает руку. — Берите, тут восемь штук, один в один. — До свидания. — У вас есть часы, сеньорито? Сеньорито расстегивает пальто и смотрит на серебряные часы луковицей. — Скоро будет одиннадцать. В одиннадцать за ней придет ее сын, оставшийся после войны хромым, он служит учетчиком на строительстве новых министерств. Он добрый парень, помогает матери собрать ее причиндалы, потом оба, взявшись под руку, уходят домой. Они идут по улице Коваррубиаса, сворачивают на улицу Никасио Гальего. Если остается несколько каштанов, съедают, если нет, заходят в какую-нибудь забегаловку и пьют кофе с молоком, да погорячей. Чугунок с углями старуха ставит рядом со своей кроватью — как-никак сохраняется немного жару, до утра греет. Мартин Марко входит в бар, когда полицейские уже уходят. Селестино идет ему навстречу. — Пако еще не приходил. Был тут днем и сказал, чтобы вы подождали его. Мартин Марко делает высокомерно-недовольную гримасу. — Что ж, подождем. — Чашку кофе? — Да, черного. Ортис хлопочет у кофеварки, отсыпает сахарин, готовит чашку, блюдце, ложечку и выходит из-за стойки. Поставив кофе на столик, он обращается к Мартину. По его глазам, в которых появляется необычный блеск, видно, что вопрос стоит ему больших усилий. — Вы уже получили деньги? Мартин глядит на него, как на некое весьма удивительное существо. — Нет, не получил. Я же говорил вам, что получка у меня бывает пятого и двадцатого. Селестино почесывает затылок. — Дело в том… — В чем? — Видите ли, с сегодняшним вы уже будете должны мне двадцать две песеты. — Двадцать две песеты? Я их отдам. Я, кажется, всегда расплачивался полностью, когда были деньги. — Знаю, знаю. — Так что же? — Мартин слегка морщит лоб и говорит негодующим тоном: — Просто невероятно, что у нас с вами постоянно возникают подобные недоразумения! Как будто нас не объединяет столько общего! — В самом деле! Словом, простите, я не хотел вас беспокоить, но, знаете, сегодня приходили за налогом. Мартин горделиво и презрительно вскидывает голову, глаза его впиваются в прыщ, красующийся у Селестино на подбородке. Он вдруг спрашивает умильным тоном: — Что это у вас такое? Селестино смущается. — Пустяк, прыщик. Мартин снова сдвигает брови и произносит голосом строгим и звучным: — Вы что же, намерены обвинить меня в том, что существуют налоги? — Помилуйте, я этого не говорил! — Нет, друг мой, вы говорили нечто очень близкое. Разве мало мы с вами беседовали о проблемах распределения богатства и о налоговой системе? Селестино вспоминает о своем наставнике и говорит с горечью: — Но красивыми словами я же не могу уплатить налог! — И это вас тревожит, лицемер вы этакий? Мартин пристально глядит на Селестино, губы его кривит усмешка, в которой гадливость сочетается с состраданием. — И вы еще читаете Ницше? Не много же вы из него усвоили. Да вы просто гнусный мелкий буржуа! — Марко! Мартин рычит, как лев. — Да кричите, зовите, сюда ваших друзей полицейских! — Полицейские мне не друзья! — Можете меня избить, мне на это наплевать! У меня нет денег. Понимаете — нет денег! И ничего в этом нет позорного! Мартин поднимается и идет к дверям походкой победителя. У порога он оборачивается. — И нечего вам хныкать, почтеннейший коммерсант! Как только я получу эти несчастные дуро, я вам их принесу, чтобы вы заплатили налог и успокоились. Подумаешь, совесть его замучила! А этот кофе запишите на мой счет и девайте его куда хотите! Я его пить не желаю. Селестино опешил, он не знает, что делать. Он готов запустить нахалу сифоном в голову, но вовремя спохватывается: «Способность предаваться слепой ярости — признак того, что человек недалеко ушел от животного». Селестино убирает свою любимую книгу с бутылок и прячет в ящик. Да, бывают дни, когда твой ангел-хранитель поворачивается к тебе спиной и даже Ницше как будто переходит на противоположную сторону улицы. Пабло попросил вызвать такси. — Еще рано куда-либо ехать. Если хочешь, можем посидеть в кино, чтобы убить время. — Как ты хочешь, Пабло. Главное, чтобы мы сидели совсем-совсем рядышком. Таксист явился. После войны они почти все почему-то перестали носить фуражки. — Такси ждет, сеньор. — Благодарю. Пошли, малышка? Пабло подает Лаурите пальто. Они садятся в машину, Лаурита шепчет: — Вот жулье! Ты только взгляни, когда будем проезжать мимо фонаря: у него на счетчике уже шесть песет. На углу улицы О'Донелла Мартин сталкивается с Пако. В тот миг, когда до его слуха доносится «Привет!», он думает: «Да, Байрон прав: если у меня будет сын, я для него выберу профессию самую прозаическую — либо адвокат, либо морской разбойник». Пако кладет ему руку на плечо. — Ишь ты, даже запыхался. Почему меня не подождал? У Мартина вид лунатика, он как будто бредит. — Еще немного, и я бы его убил! Вот свинья! — Кто? — Да тот, хозяин бара. — Хозяин бара? Бедняга он! Что он тебе сделал? — Стал напоминать о деньгах. Он отлично знает, когда у меня есть деньги, я всегда плачу! — Ну, дорогой мой, ему, видно, приспичило! — Да, чтоб налог платить. Все они хороши. Мартин опускает глаза и тихо говорит: — Меня сегодня из одного кафе взашей вытолкали. — Что, побили? — Нет, не побили, но близко к тому. Ах, Пако, я уже сыт по горло! — Ладно, не расстраивайся, береги нервы. Куда идешь? — Спать. — Это самое лучшее. Хочешь, завтра встретимся? — Как хочешь. Передашь через Фило, где ты будешь. Я к ней загляну. — Ладно. — Вот книга, которую ты просил. А писчей бумаги принес? — Нет, не удалось достать. Может, завтра раздобуду. Сеньорита Эльвира ворочается в постели, она расстроена — можно подумать, что ей не спится после чересчур роскошного ужина. Но нет, ей вспомнилось детство и позорный столб в Вильялоне — это воспоминание иногда мучает ее. Чтобы от него отделаться, сеньорита Эльвира принимается читать «Верую», пока не заснет; бывают ночи, когда это воспоминание так неотвязно, что приходится повторять «Верую» по сто пятьдесят-двести раз. Мартин ночует у своего друга Пабло Алонсо на тахте в гардеробной. У него есть ключ от квартиры, и в уплату за гостеприимство он должен выполнять всего три условия: никогда не просить денег, никого не приводить в квартиру и уходить в полдесятого утра до одиннадцати вечера. Случай болезни не предусмотрен. Утром, уходя из квартиры Алонсо, Мартин отправляется на почтамт или в Испанский банк — там тепло, можно писать стихи, делая вид, будто заполняешь телеграфные бланки или приходно-расходные квитанции. Когда Алонсо дает Мартину пиджак поприличней — а он перестает их носить почти новыми, — Мартин Марко осмеливается сунуться в холл ресторана «Палас» в послеобеденные часы. Не то чтобы его привлекала роскошь, отнюдь, просто он стремится изучать разные сферы общества. «Как-никак жизненный опыт», — думает он. Дон Леонсио Маэстре, усевшись на чемоданчик, закурил сигарету. Он счастлив необычайно, напевает про себя«Lа donna ё mobile», но с другими словами. В молодости дон Леонсио Маэстре как-то получил первый приз — живой цветок — на поэтических состязаниях, которые устраивались на острове Менорке, его родине. Слова песенки, которую напевает дон Леонсио, разумеется, сложены в честь сеньориты Эльвиры. Он, однако, озабочен тем, что, как ни верти, ударения в первом стихе оказываются не на месте. Возможны три варианта: 1. МИлаЯ ЭльвИритА! 2. МИлая ЭльвиритА! 3. МИлая ЭльвирИта! По правде сказать, ни один нельзя признать идеальным, но первый все же лучше других; в нем по крайней мере ударения на тех же местах, что в «La donna e mobi I e». Прикрыв глаза, дон Леонсио ни на миг не перестает думать о сеньорите Эльвире. «Бедняжечка моя! Как ей хотелось курить! Да, Леонсио, когда ты преподносил ей эту пачку, закраснелся ты, наверно, как маков цвет…» Дон Леонсио так упоен любовными мечтами, что не ощущает холода от обитого жестью чемоданчика под своими ягодицами. Сеньор Суарес выходит из такси у подъезда своего дома. В хромоте его теперь чувствуется что-то вызывающее. Он поправляет пенсне и заходит в лифт. Сеньор Суарес живет вместе с матерью-старушкой, отношения у них самые нежные — по вечерам, когда он ложится спать, матушка приходит укрыть его и благословить на сон грядущий. — Как себя чувствуешь, сыночек? — Отлично, мамуля. — Ну, так до завтра, если Богу будет угодно. Укройся получше, чтоб не озяб. Отдыхай, золотце. — Спасибо, мамуля, и ты отдыхай. Поцелуй меня. — С удовольствием, сынок. Не забудь прочитать молитвы. — Не забуду, мамочка. До завтра. Сеньору Суаресу лет пятьдесят, его матушке года на двадцать два больше. Сеньор Суарес поднялся на четвертый этаж, секция В, достал ключ и отпер дверь. Он намерен переменить галстук, причесаться, сбрызнуть себя одеколоном и под каким-нибудь благовидным предлогом поскорей смотаться из дому в том же такси. — Мамуля! По мере того как сеньор Суарес проходит но комнатам, его голос, призывающий мать, становится все более похожим на возгласы тирольских пастухов, которых показывают в кино. — Мамуля! В одной из ближайших ко входу комнат горит свет, но оттуда никто не ответил. — Мамуля! Мамуля! Сеньор Суарес начинает нервничать. — Мамуля! Мамуля! Ах ты, боже мой! А вот сейчас я к тебе войду! Мамуля! Подгоняемый какой-то непонятной силой, сеньор Суарес бросается вперед по коридору. Непонятная эта сила, вероятно, не что иное, как любопытство. — Мамуля! Уже взявшись за ручку, сеньор Суарес тут же пятится и бегом выбегает из квартиры. На ходу он повторяет: — Мамуля! Мамуля! Тут он чувствует, что сердце у него стучит часто-часто: перескакивая через ступеньки, он мчится вниз по лестнице. — Везите меня на шоссе Сан-Херонимо, напротив здания конгресса. Таксист отвез его на шоссе Сан-Херонимо, напротив здания конгресса. Маурисио Сеговия, досыта насмотревшись и наслушавшись, как донья Роса оскорбляет своих официантов, встал и вышел из кафе. — Уж не знаю, кто из них гнусней — эта жирная свинья в трауре или это сборище болванов. Ох, задали бы они ей все вместе когда-нибудь хорошую взбучку! Как все рыжие, Маурисио Сеговия добродушен, но он не выносит несправедливости. И если он убежден, что официантам следовало бы сговориться и устроить донье Росе трепку, то лишь потому, что своими глазами видел, как она над ними измывается; пусть бы расквитались с ней — око за око, — тогда можно было бы начать новый счет. — Все дело в том, какое кому сердчишко дадено — у одних оно пухлое и мягкое, как слизняк, но есть и такие, у кого оно небольшое и твердое, как кремень. Дон Ибрагим де Остоласа-и-Бофарулл погляделся в зеркало, вскинул голову, погладил бороду и воскликнул: — Господа академики! Я не хотел бы дольше отвлекать ваше внимание и т. д. и т. д. (Ну, это пойдет гладко… Голову держать повыше, горделиво… Следить за манжетами, иногда они слишком вылезают наружу, будто вот-вот вспорхнут в воздух.) Дон Ибрагим зажег трубку и принялся ходить взад-вперед по комнате. Затем остановился и, положив одну руку на спинку стула, а другую, с трубкой, воздев кверху, как свиток, который обычно держат статуи ученых господ, продолжал: — Как можем мы допустить — а именно этого желает сеньор Клементе де Диего, — чтобы владение по праву давности считалось законным путем присвоения известных прав вследствие пользования таковыми? Тут сразу бросается в глаза недостаточная обоснованность доводов, господа академики. Прошу простить за повторение, но разрешите мне еще раз, как я делал уже неоднократно, призвать на помощь логику; без нее в мире мысли и шагу не ступишь. (Тут наверняка раздастся ропот одобрения.) Разве не очевидно, о высокочтимые коллеги, что для того, чтобы чем-либо пользоваться, надо этим владеть? По глазам вашим вижу, что вы со мной согласны. (Скорее всего, кто-нибудь из публики тихо подтвердит: «Очевидно, очевидно».) Затем, если для того, чтобы чем-либо пользоваться, надо этим владеть, то, изменив действительный залог этого предложения на страдательный, мы можем утверждать, что ничто не может быть используемо, пока оно не стало владением. Дон Ибрагим выдвинул ногу к воображаемой рампе и изящным жестом разгладил полу халата. Простите, фрака. Потом улыбнулся. — Итак, господа академики, поскольку для того, чтобы чем-либо пользоваться, надо этим владеть, то для того, чтобы владеть, надо сперва приобрести. Неважно, под каким предлогом; я пока всего лишь сказал «надо приобрести», ибо ничто, абсолютно ничто не может стать владением без предварительного приобретения. (Тут меня, возможно, прервут аплодисментами. Надо к этому быть готовым.) Голос Дона Ибрагима звучал торжественно, как фагот. По другую сторону тонкой дощатой стенки возвратившийся с работы муж спрашивал у жены: — Ну что, малышка уже покакала? Дону Ибрагиму стало немного зябко, он поправил на шее шарф. В зеркале отразился черный галстук бабочкой, приличествующий вечернему костюму. Дон Марио де ла Вега, издатель, куривший сигару, отправился ужинать с бакалавром, дипломированным по третьему циклу. — Знаете, что я вам скажу? Незачем вам завтра приходить ко мне для разговора, придете прямо на работу. Я люблю решать дела вот так, на ходу. Бакалавр сперва немного растерялся. Он хотел было заметить, что лучше бы ему приступить к работе через несколько дней, чтобы привести в порядок кое-какие дела, но подумал, что ему, чего доброго, могут вообще отказать. — Да-да, очень благодарен, постараюсь работать как можно лучше. — Это вам же пойдет на пользу. — Дон Марио де ла Вега улыбнулся. — Итак, по рукам. А теперь, чтобы начало было добрым, приглашаю вас поужинать. Глаза бакалавра затуманились. — Ах, что вы… Издатель предупредительно заметил: — Ну, разумеется, если вы не заняты. Я вовсе не желаю быть назойливым. — О нет, нет, не тревожьтесь, причем тут назойливость, совсем напротив. Я сегодня свободен. Набравшись смелости, бакалавр добавил: — Сегодня вечером я совершенно свободен, я в вашем полном распоряжении. В таверне дон Марио принялся нудно объяснять, что он, мол, со своими подчиненными всегда обращается хорошо, что ему приятно, когда его подчиненные довольны, когда его подчиненные преуспевают, когда его подчиненные смотрят на него как на отца и когда его подчиненные с любовью относятся к делам типографии. — Если между директором и подчиненными нет сотрудничества, предприятие не может преуспевать. А когда предприятие преуспевает, это выгодно для всех: для хозяина и для подчиненных. Подождите минуточку, я должен позвонить, передать одно распоряжение. Бакалавр, выслушав разглагольствования своего нового патрона, накрепко усвоил, что ему отведена роль подчиненного. Но на тот случай, если он вдруг ничего не понял, дон Марио во время ужина уточнил: — Вначале будете получать шестнадцать песет, но о трудовом договоре чтоб и не заикаться. Понятно? — Да, сеньор, понятно. Сеньор Суарес вышел из такси напротив конгресса и направился по улице Прадо в кафе, где его ждали. Чтобы унять нетерпеливое волнение, от которого у него поджилки тряслись, сеньор Суарес предпочел остановить такси, не доезжая кафе. — Ах, милый! Я прямо сам не свой. У меня дома, наверно, случилось что-то ужасное, мамуля не откликается. Когда сеньор Суарес вошел в кафе, в его голосе появились еще более легкомысленные нотки, чем обычно, — ну точно голос потаскушки из дешевого бара. — А, брось, не беспокойся! Наверно, она уснула. — Да? Ты так думаешь? Друг сеньора Суареса — щеголеватый бородач, на нем зеленый галстук, ярко-красные туфли и полосатые брюки. Зовут его Хосе Хименес Фигерас, и, хотя внешность у него прямо-таки потрясающая — только взглянуть на эту густую бороду и свирепый взгляд! — он известен под прозвищем Пепито Сучок. Сеньор Суарес, ухмыляясь и краснея, говорит: — Какой ты красавчик, Пепе! — Молчи, скотина, еще услышат! — Скотина! Нечего сказать, очень ты нежен! Сеньор Суарес корчит капризную гримасу. Потом задумывается. — Что могло случиться с мамулей? — Да замолчишь ты наконец?! И сеньор Хименес Фигерас, он же Сучок, корчит ответную гримасу сеньору Суаресу, он же Заднюшка. — Слушай, золотце, мы сюда пришли для того, чтобы повеселиться или чтобы ты мне пел вечную свою песенку о дорогой твоей мамуле? — Ах, Пепе, ты прав, не сердись на меня! Я, знаешь, так взволнован, что не помню, на каком я свете! Дон Леонсио Маэстре сделал два капитальнейших вывода. Первый: совершенно ясно, что сеньорита Эльвира не какая-нибудь потаскушка, по лицу видно. Сеньорита Эльвира — девушка порядочная, из хорошей семьи, поссорилась, наверно, с родными, ушла из дому и хорошо сделала, черт возьми! Мы еще посмотрим, есть ли такое право — как полагают многие родители, — чтобы всю жизнь держать детей в кулаке! Сеньорита Эльвира, вероятно, ушла из дому, потому что ее семья уже много лет отравляла ей жизнь. Бедная девочка! Что говорить, жизнь каждого — это тайна, но все же лицо человека было и остается зеркалом души. «Неужели кому-то могло бы прийти в голову, что Эльвира — гулящая девка? Боже упаси, вот глупости!» Дону Леонсио Маэстре становится стыдно перед самим собой. Второй вывод, к которому пришел дон Леонсио: надо после ужина зайти еще раз в кафе доньи Росы — может быть, сеньорита Эльвира опять будет там. «А почему бы нет? Такие вот грустные бедные девушки, которым пришлось изведать всякие дрязги в семье, большие охотницы посидеть в кафе, где играет музыка». Дон Леонсио Маэстре поужинал второпях, обмахнул щеткой костюм, снова надел пальто и шляпу и отправился в кафе доньи Росы. Нет, не совсем так, он просто решил прогуляться и по пути заглянуть в кафе доньи Росы. Маурисио Сеговия пошел поужинать со своим братом Эрменехпильдо, который приехал в Мадрид, надеясь получить назначение на должность секретаря профсоюзного центра в своем городке. — Ну, как идут дела? — Идут помаленьку… Кажется, неплохо идут. — Есть какие-нибудь новости? — Да, есть. Сегодня я повидался с доном Хосе-Мария, который служит в личном секретариате дона Росендо; так он мне сказал, что будет настойчиво поддерживать мою кандидатуру. Посмотрим, что им удастся сделать. Как ты думаешь, я получу назначение? — Ну конечно, получишь. А ты сомневаешься? — Эх, сам не знаю. Иногда мне кажется, оно уже у меня в руках, а иногда начинает казаться, что в конце концов я, чего доброго, получу коленкой под зад. Самое худшее — сидеть вот так, не зная, что тебя ждет. — Не падай духом, всех нас Господь слепил из одной глины. А кроме того, ты же знаешь — без труда не вытянешь и рыбки из пруда. — Да, я с тобой согласен. Дальше оба брата ужинают почти в полном молчании. — Слушай, а у немцев-то дела серьезные. — Да, мне тоже кажется, что запахло жареным. Дон Ибрагим де Остоласа-и-Бофарулл, делая вид, будто не слышит вопроса соседа о том, как малышка покакала, снова поправляет шарф, снова кладет руку на спинку стула и продолжает: — Да, господа академики, человек, который имеет честь говорить перед вами, полагает, что его аргументы не шиты белыми нитками. (Не прозвучит ли это «не шиты белыми нитками» вульгарно, слишком по-простецки?) Применив к интересующей нас юридической проблеме выводы из приведенного мною силлогизма («применив к интересующей нас юридической проблеме выводы из приведенного мною силлогизма» — не будет ли это длинно?), мы можем утверждать, что поскольку, чтобы чем-либо пользоваться, надо этим владеть, то, соответственно, чтобы пользоваться каким-либо, безразлично каким, правом, надо им также владеть. (Пауза.) Сосед за стенкой осведомился о цвете. Жена ответила, что цвет нормальный. — Но нельзя владеть каким-либо правом, многоуважаемое собрание, если оно предварительно не было приобретено. Полагаю, что доводы мои ясны, как вода кристально чистого ручья. (Голос: «Да, да».) Далее, если для того, чтобы пользоваться правом, надо его сперва приобрести, ибо невозможно пользоваться тем, чего не имеешь («Конечно, конечно!»), то как можно, рассуждая строго научно, предполагать, что возможен способ приобретения в силу давности пользования, как то утверждает профессор сеньор де Диего, известный многими блестящими идеями? Ведь это равносильно утверждению, что можно распоряжаться чем-то еще не приобретенным, каким-либо правом, которым еще не владеют! (Громкий гул одобрения.) Сосед за стенкой спросил: — Тебе пришлось поставить ей клизмочку? — Нет. Я уже все приготовила, но она сделала сама. Представляешь, я купила банку сардин — твоя мать сказала, что в таких случаях лучше всего помогает масло из этих консервов. — Ладно, не беспокойся, съедим их на ужин, и дело с концом. Мамаша моя помешана на этом масле из-под сардин. Муж и жена с нежностью улыбнулись друг другу, обнялись и поцеловались. Бывают же такие удачные дни! Запоры у малютки стали уже всерьез их беспокоить. Дон Ибрагим подумал, что, когда раздастся продолжительный гул одобрения, ему придется сделать небольшую паузу — надо будет опустить голову и как бы в рассеянности устремить взгляд на скатерть и стакан с водой. — Полагаю излишним разъяснять, господа академики, сколь важно постоянно помнить о том, что пользование вещью — не пользование или распоряжение правом на пользование этой вещью, ибо права такого еще у нас нет, — которое в силу давности ведет к владению таковой в качестве собственности того, кто ее захватил, — это есть состояние, существующее de facto [17] , но ни в коем случае не de jure [18] . (Превосходно!) Дон Ибрагим победоносно улыбнулся и несколько секунд постоял, ровно ни о чем не думая. В душе — и по внешнему виду судя — дон Ибрагим был человеком вполне счастливым. Его не признают? Эка важность. А для чего существует История? — В конце концов, она всем воздаст по справедливости. И если в этом подлом мире гений не встречает признания, стоит ли беспокоиться — ведь через каких-нибудь сто лет от всех нас останутся одни скелеты! Из этого сладостного забытья дона Ибрагима вывели отчаянные, пронзительные беспорядочные звонки. — Какая дикость, можно ли так безобразничать! А еще считаются воспитанными людьми! И наверно, даже не стыдятся! Супруга дона Ибрагима, которая, сидя у жаровни, штопала чулок, пока муж ее ораторствовал, поднялась и пошла открыть дверь. Дон Ибрагим прислушался. Звонил сосед с пятого этажа. — Ваш супруг дома? — Да, сеньор, он готовится к докладу. — Могу я его видеть? — Разумеется, о чем тут спрашивать. Повысив голос, жена позвала: — Ибрагим, это сосед сверху. Дон Ибрагим ответил: — Пусть войдет, почему ты его там держишь? Дон Леонсио Маэстре был бледен. — А, сосед! Что же привело вас к моему скромному очагу? Дон Леонсио проговорил дрожащим голосом: — Она умерла! — Что? — Умерла, говорю! — Кто? — Ну да, сеньор, умерла. Я потрогал ей лоб, он холодный как лед. Глаза супруги дона Ибрагима округлились, как блюдца. — Кто умер? — Соседка рядом со мной. — Соседка рядом с вами? — Она самая. — Донья Маргот? — Да, она. Дон Ибрагим вмешался: — Мать этого потаскуна? Дон Леонсио ответил утвердительно, а жена дона Ибрагима набросилась на мужа: — Ради Бога, Ибрагим, как можно так говорить! — И она на самом деле мертва? — Да, дон Ибрагим, мертва окончательно. Ее удушили полотенцем. — Полотенцем? — Да, махровым полотенцем. — Какой ужас! Дон Ибрагим, шагая туда-сюда по комнате, принялся отдавать распоряжения и призывать к спокойствию. — Хеновева, сними трубку и вызови полицию. — Какой там номер? — Почем я знаю, милая, посмотри в книге! А вы, друг мой Маэстре, станьте на лестнице и никого не пропускайте ни вниз, ни вверх. Возьмите на вешалке трость. Я пойду за врачом. Когда дону Ибрагиму открыли дверь в квартире врача, он с величайшим хладнокровием спросил: — Доктор дома? — Да, сеньор, подождите минуточку. Дону Ибрагиму было известно, что доктор дома. Когда тот вышел узнать, зачем его спрашивают, дон Ибрагим, как бы не зная, с чего начать, спросил, улыбаясь: — Ну, как ваша малышка? Желудочек уже налаживается? После ужина дон Марио де ла Вега предложил Элою Рубио Антофагасте, бакалавру по третьему циклу, выпить чашечку кофе. Было видно, что он расщедрился. — Не хотите ли сигарку? — О да, сеньор, весьма благодарен. — Черт возьми, приятель, за что так благодарить! Элой Рубио Антофагаста робко улыбнулся. — Ну да, конечно. — И прибавил: — Вы знаете, я очень счастлив, что нашел работу. Верите? — И тому, что поужинали? — Да, сеньор, и тому, что поужинал. Сеньор Суарес покуривает сигару, которой его угостил Пепе Сучок. — Ах, какая вкусная сигара! Она пахнет тобой. Сеньор Суарес смотрит в глаза своему другу. — Пойдем выпьем по стаканчику? Ужинать мне не хочется, когда я с тобой, у меня пропадает аппетит. — Ладно, пойдем. — Можно я тебя угощу? Заднюшка и Сучок, крепко взявшись под руку, пошли по улице Прадо вверх по левой стороне, где бильярдные залы. Встречные оборачивались им вслед. — Зайдем на минутку поглядеть на игру? — Нет, не хочу, мне там на днях чуть не съездили кием по физиономии. — Вот скоты! И есть же такие некультурные люди, просто удивительно! Безобразие! Уж наверно, набрался ты страху, да, Сучочек? Пепе Сучок нахмурился. — Мамашу свою зови Сучочком, слышишь, ты! Сеньор Суарес истерически взвизгивает: — Ой, мамуля моя! Ой, что же это с ней случилось? Ой, Господи! — Ты замолчишь? — Прости. Пепе, я больше не буду говорить о моей мамочке. Ой бедняжечка! Слушай, Пепе, купи мне цветок! Я хочу, чтобы ты мне купил красную камелию, — раз я иду с тобой, надо, чтоб на мне был какой-нибудь знак запретного… Пепе Сучок горделиво ухмыльнулся и купил сеньору Суаресу красную камелию. — Засунь ее в петлицу. — Куда прикажешь. Доктор, удостоверившись, что старуха мертва, мертва бесповоротно, поспешил оказать помощь дону Леонсио Маэстре — у бедняги начался нервный припадок, он был почти без сознания и только отчаянно лягал ногами. — Ах, доктор, как бы еще этот у нас не скончался! Донья Хеновева Куадрадо де Остоласа была весьма встревожена. — Не волнуйтесь, сеньора, тут нет ничего опасного, просто сильнейший испуг. Дон Леонсио сидел в кресле, глаза у него закатились, изо рта текла пена. Дон Ибрагим между тем наставлял соседей:. — Спокойствие, прежде всего полное спокойствие. Пусть каждый глава семьи тщательно осмотрит свое жилище. Мы должны оказать помощь органам правосудия своей поддержкой и сотрудничеством, насколько это будет в наших силах. — Отлично сказано, сеньор. В такие минуты правильней всего, чтобы один распоряжался, а мы все повиновались. И жители дома, где произошло преступление, все как один испанцы, с большей или меньшей готовностью повторили эту знаменательную фразу. — Приготовьте ему липового чаю. — Сейчас, доктор. Дон Марио и бакалавр Элой решили, что надо пораньше лечь спать. — Ну что ж, друг мой, завтра за дело. Так? — Да, сеньор. Вот увидите, вы будете довольны моей работой. — Надеюсь. Завтра в девять утра у вас будет возможность показать свое усердие. Куда вы теперь направляетесь? — Домой, куда же еще? Пойду спать. Вы тоже рано ложитесь? — Да, постоянно. Я веду регулярный образ жизни. Элой Рубио Антофагаста почувствовал позыв к подхалимажу — видимо, угодливость была для него естественным состоянием. — Если не возражаете, сеньор Вега, я вас провожу. — Как вам угодно, дружище Элой, весьма благодарен. Сразу видно, надеетесь, что авось вам перепадет еще сигарета? — Вовсе не потому, сеньор Вега, поверьте мне. — Ладно уж, не прикидывайтесь святошей, все мы сперва были поварами, а уж потом монахами. Хотя ночь была прохладная, дон Марио и его новый корректор, подняв воротники пальто, пошли еще прогуляться. Когда дону Марио выпадал случай поговорить на любимые темы, ни холод, ни голод, ни жара не были ему помехой. Пройдя порядочный кусок, дон Марио и Элой Рубио Антофагаста наткнулись на кучку людей, стоявших на углу, тут же находились двое полицейских и никого не пропускали. — Что случилось? Какая-то женщина обернулась. — Не знаю, говорят, преступление, зарезали двух пожилых женщин. — Черт возьми! В разговор вмешался мужчина. — Не прибавляйте, сеньора, зарезали не двух, а только одну. — Вам этого мало? — О нет, сеньора, даже слишком много. Но все же я бы предпочел, чтобы их было две. К группе присоединился юноша. — Что происходит? Ему ответила другая женщина: — Говорят, совершено преступление, задушили махровым полотенцем девушку. Говорят, артисткой была. Два брата, Маурисио и Эрменехильдо, надумали опрокинуть за галстук по стаканчику. — Послушай-ка, что я тебе скажу. Сегодня самый подходящий вечер нам кутнуть. Если дело у тебя выгорит, отпразднуем заранее, а если нет — ну что ж, все-таки повеселимся, а то когда еще придется. Не пойдем сейчас выпить, будешь целую ночь думать да гадать. Ты сделал все, что должен был сделать, теперь остается ждать, что смогут сделать другие. Эрменехильдо озабоченно сказал: — Да, пожалуй, ты прав. Хожу весь день, все об одном думаю и только расстраиваюсь. Пойдем куда хочешь, ты ведь лучше моего знаешь Мадрид. — Значит, не возражаешь, если пойдем выпить? — Ладно, пойдем. Но как же так, без компании? — Да уж кого-нибудь найдем. В такое время девок сколько хочешь. Маурисио Сеговия и его брат Эрменехильдо отправились в обход по барам па улице Эчегарая. Маурисио вел, а Эрменехильдо послушно следовал за ним и платил. — Будем считать, что нынче мы празднуем мое назначение. Я плачу. — Хорошо. А если тебе не хватит на обратную дорогу, скажешь, я подкину. В одной из пивнушек на улице Фернандес-и-Гон-салеса Эрменехильдо подтолкнул Маурисио локтем. — Посмотри на этих двоих, вот безобразники. Маурисио обернулся. — М-да, здорово. У этой Маргариты Готье и впрямь чахоточный вид, а в петлице-то, видишь, красная камелия, все как положено. Эх, брат, здесь у нас кто без стыда, тот и герой. С другого конца зала раздался громовой голос: — Ты не очень-то похабничай, Заднюшка, прибереги что-нибудь на потом! Пепе Сучок поднялся с места. — А ну, кто тут такой храбрый? Пусть выйдет со мной на улицу! Дон Ибрагим говорил сеньору судье: — Видите ли, сеньор судья, нам не удалось ничего выяснить. Каждый из жильцов обыскал свою квартиру, но ничего подозрительного мы не нашли. Жилец со второго этажа дон Фернандо Касуэла, судебный прокурор, потупил глаза — он-то кое-что нашел. Судья обратился к дону Ибрагиму: — Начнем по порядку. У погибшей есть родные? — Да, сеньор, есть сын. — Где он? — Ах, да кто его знает, сеньор судья! Это тип, известный своим дурным поведением. — Бабник? — Да нет, сеньор судья, он не бабник. — Может быть, игрок? — Нет, насколько мне известно. Судья посмотрел в упор на дона Ибрагима. — Пьяница? — Нет, и не пьяница. На губах судьи появилась язвительная усмешечка. — Но послушайте, что же вы называете дурным поведением? Коллекционирование марок? Дон Ибрагим обиделся. — Нет, сеньор судья, дурным поведением я называю многое, например, быть «подружкой» педика. — Ах, вот как! Сын погибшей — «подружка»? — Да, сеньор судья, это всем известно! — Ну что ж. Очень благодарен вам всем, сеньоры. Возвращайтесь домой, пожалуйста, в случае надобности я вас вызову. Жильцы послушно стали расходиться. Дон Фернандо Касуэла, войдя в свою квартиру в правом крыле второго этажа, застал жену плачущей в три ручья. — Ах, Фернандо! Если хочешь, убей меня! Но только пусть наш мальчик ни о чем не знает. — Ну милая, как же я тебя убью, когда у нас в доме судья! Иди ложись спать. Недостает только, чтобы твой возлюбленный оказался убийцей доньи Маргот! Чтобы развлечь толпу на улице, где собралось уже несколько сот человек, шестилетний цыганенок пел фламенко, прихлопывая себе в такт ладошками. Симпатичный мальчишечка, шустрый, где его только не встретишь… Как-то раз один портняжка из сукна штаны кроил, увидал то цыганенок, что креветки разносил. Когда вынесли тело доньи Маргот, чтобы отвезти его в морг, малыш почтительно умолк. Глава третья После обеда дон Пабло направляется в тихое кафе на улице Сан-Бернардо сыграть, как обычно, партию в шахматы с доном Франсиско Роблес-и-Лопес Патоном, а попозже, часов в пять, полшестого идет за доньей Пурой, чтобы вместе совершить прогулку и затем стать на якорь в кафе доньи Росы — там они пьют по чашечке шоколада, который дону Пабло всегда кажется водянистым. За одним из соседних столиков, у окна, играют в домино четверо: дон Роке, дон Эмилио Родригес Ронда, дон Тесифонте Овехеро и сеньор Рамон. У дона Франсиско Роблес-и-Лопес Патона, врача-венеролога, есть дочь Ампаро, она замужем за доном Эмилио Родригесом Рондой, тоже врачом. Дон Роке — это муж доньи Виси, сестры доньи Росы; по мнению свояченицы, дон Роке Моисее Васкес — негодяй, каких мало. Дон Тесифонте Овехеро-и-Солана, ветеринар в чине капитана, добродушный провинциал, немного застенчивый, носит кольцо с изумрудом. Наконец, сеньор Рамон — булочник, хозяин довольно большой пекарни неподалеку от кафе. Все шестеро друзей собираются здесь каждый вечер, это люди спокойные, серьезные, есть, конечно, у каждого какая-нибудь слабость, но ведут они себя чинно, никогда не спорят, только переговариваются, сидя за своими столиками, чаще всего насчет игры, а порой и о других делах. Дон Франсиско потерял слона. — Плохи мои дела! — Еще бы! Я бы на вашем месте сдался. — Ну нет, подожду. Дон Франсиско глядит на зятя, который играет в паре с ветеринаром. — Слушай, Эмилио, как там девочка? Девочка — это Ампаро. — Хорошо. Уже поправилась. Завтра подыму ее с постели. — Вот как, очень рад. Сегодня вечерком к вам зайдет мать. — Очень приятно. А вы придете? — Не знаю, может быть, и я смогу. Тещу дона Эмилио зовут донья Соледад, донья Соледад Кастро де Роблес. Сеньор Рамон выставил дубль пять, который у него чуть было не засох. Дон Тесифонте отпускает обычную свою шуточку: — Кому везет в игре… — И наоборот, капитан. Вы меня поняли? Дон Тесифонте корчит недовольную мину, друзья смеются. В действительности дону Тесифонте не везет ни с женщинами, ни с костяшками. Весь день он сидит в четырех стенах, выходит только сыграть в домино. У дона Пабло выигрышная позиция, он рассеян, почти не смотрит на доску. — Слышишь, Роке, вчера твоя свояченица здорово ругалась. Дон Роке досадливо машет рукой — его-де ничем уже не удивишь. — Она всегда ругается, с руганью, наверно, и родилась. Ох и хитрая бестия эта моя свояченица! Если бы не девочки, я бы уж давно показал ей, где раки зимуют! Но что поделаешь, терпение и выдержка! Такие толстухи, да еще до рюмочки охотницы, не заживаются. Дон Роке полагает, что ему надо лишь сидеть и ждать — со временем кафе «Утеха» с целой кучей всяких вещей в придачу перейдет к его дочкам. Если рассудить, дон Роке поступает неглупо — ради такого наследства, несомненно, стоит потерпеть, подождать хоть бы и пятьдесят лет. Париж стоит мессы. Донья Матильда и донья Асунсьон каждый вечер встречаются — не поесть, Боже упаси! — в молочной на улице Фуэнкарраль, хозяйка которой, донья Рамона Брагадо, крашеная, но очень еще бойкая старуха, их приятельница. Во времена генерала Примо она была актрисой и сумела с грандиозным скандалом добиться доли в десять тысяч дуро в завещании маркиза де Каса Пенья Сураны — того самого, что был сенатором и дважды занимал пост заместителя министра финансов, — он по меньшей мере лет двадцать был ее любовником. У доньи Рамоны хватило здравого смысла не растратить эти деньги попусту, а приобрести молочную, которая давала приличный доход и имела надежную клиентуру. Но и кроме того донья Рамона не зевала, бралась за любые поручения и умела добывать деньги из воздуха; лучше всего удавались ей дела любовные — под прикрытием своей молочной она с успехом исполняла роль сводни и посредницы, нашептывая заманчивые, ловко состряпанные небылицы какой-нибудь девчонке, мечтавшей купить сумочку, а затем запуская руку в денежную шкатулку какого-нибудь ленивого барчука из тех, что не любят утруждать себя и ждут, пока им все поднесут на блюдечке. Особы вроде доньи Рамоны — пластырь на любую болячку. В этот вечер общество в молочной от души веселилось. — Принесите нам булочек, донья Рамона, я плачу. — Вот как! В лотерею выиграли? — Ах, донья Рамона, всякие бывают лотереи! Я получила письмо от Пакиты из Бильбао. Поглядите, что она пишет. — А ну-ка, прочтите! — Прочтите сами, у меня зрение совсем никуда становится. Вот, читайте здесь, внизу. Донья Рамона надела очки и прочла: — «Жена моего друга заболела злокачественным малокровием». Черт возьми, донья Асунсьон, значит, дело может пойти на лад? — Читайте, читайте. — «И он говорит, что нам уже не надо предохраняться, а если я буду в положении, он на мне женится». Послушайте, да вы прямо-таки счастливая женщина! — Да, благодарение Богу, с этой дочкой мне повезло. — А ее друг — преподаватель? — Да, дон Хосе-Мария де Самас, преподает психологию, логику и этику. — Ну что ж, дорогая, поздравляю вас! Отлично пристроили дочку! — А что, недурно! У доньи Матильды тоже была приятная новость — не столь определенно приятная, какой могла стать новость, сообщенная Пакитой, но все же, бесспорно, приятная. Ее сыну, Флорентино де Маре Ноструму, удалось заключить очень выгодный контракт в Барселоне на выступления в «Паралело», в блестящем спектакле-ревю под названием «Национальные мелодии», и, так как спектакль этот проникнут патриотическим духом, можно было надеяться, что власти окажут ему поддержку. — Я ужасно довольна, что он будет работать в большом городе — деревня наша такая некультурная, актеров иногда даже камнями забрасывают. Как будто они и не люди! Однажды в Хадраке дошло до того, что пришлось вмешаться полиции; не подоспей она вовремя, эти безжалостные дикари убили бы моего бедняжку до смерти — для них нет лучшего развлечения, чем драться да говорить гадости артистам. Ох, ангелочек мой, какого страху он там натерпелся! Донья Рамона соглашается. — Да-да, в таком большом городе, как Барселона, ему, конечно же, будет лучше — там больше будут ценить его искусство и уважать его. — О да! Когда он мне пишет, что отправляется в турне по деревням, у меня просто сердце переворачивается. Бедненький мой Флорентино, он такой чувствительный, а ему приходится выступать перед такой отсталой и, как он выражается, полной предрассудков публикой! Это ужасно! — Да, конечно. Но теперь-то все пойдет хорошо… — Дай Боже, чтобы и дальше так было! Лаурита и Пабло обычно пьют кофе в шикарном баре неподалеку от Гран-Виа — таком шикарном, что как поглядишь на него с улицы, так, пожалуй, не сразу решишься войти. Чтобы пройти к столикам — их всего с полдюжины, не больше, и на каждом скатерть и цветочница, — надо пересечь полупустой холл, где два-три франта потягивают коньяк да несколько пустоголовых мальчишек проигрывают в кости взятые дома деньги. — Привет, Пабло, ты уже и разговаривать ни с кем не хочешь! Ну понятно, влюбился… — Привет, Мари Тере. А где Альфонсо? — Дома сидит, со своими, он в последнее время очень переменился. Лаурита надула губки; когда они сели на диванчик, она не взяла Пабло за руки, как обычно. Пабло ощутил некоторое облегчение. — Слушай, кто эта девушка? — Приятельница моя. С видом грустным и чуть лукавым Лаурита спросила: — Такая приятельница, как я теперь? — Нет, что ты! — Но ты же сказал «приятельница»! — Ладно, знакомая. — Вот-вот, знакомая… Слушай, Пабло… Глаза Лауриты вдруг наполнились слезами. — Чего тебе? — Я ужасно расстроилась. — Из-за чего? — Из-за этой женщины. — Знаешь что, крошка, замолчи и не мели глупостей! Лаурита вздохнула. — Ну конечно, и ты же еще меня ругаешь. — И не думал ругать. Слушай, не действуй мне на нервы. — Вот видишь? — Что видишь? — Да то, что ты меня ругаешь. Пабло переменил тактику. — Нет, крошка, я не ругаю тебя, просто мне неприятны эти сцены ревности — ну что поделаешь! Всегда одно и то же, всю жизнь. — Со всеми твоими девушками? — Ну, не со всеми одинаково — одни больше ревновали, другие меньше… — А я? — Ты намного больше, чем все остальные. — Ну ясно! Просто ты меня не любишь! Ревнуют только тогда, когда любят, очень сильно любят, вот как я тебя. Пабло взглянул на Лауриту с таким выражением, с каким смотрят на редкостное насекомое. Лаурита вдруг заговорила нежным тоном: — Послушай, Паблито. — Не называй меня Паблито. Чего тебе? — Ах, золотце, какой ты колючий! — Пусть так, но не повторяй вечно одно и то же, придумай что-нибудь другое, мне это уже столько людей говорило. Лаурита улыбнулась. — А я не огорчаюсь, что ты колючий. Ты мне нравишься таким, какой ты есть. Только я ужасно ревную! Слушай, Пабло, если ты когда-нибудь разлюбишь меня, ты мне об этом скажешь? — Скажу. — Да кто вам поверит? Все вы обманщики! Пока они пили кофе, Пабло Алонсо понял, что ему с Лауритой скучно. Очень миловидна, привлекательна, нежна, даже верна, но ужасно однообразна. В кафе доньи Росы, как и во всех прочих, публика, что приходит по вечерам, совсем не такая, как та, что собирается после полудня. Конечно, все они постоянные посетители, все сидят на одних и тех же диванах, пьют из тех же чашек, принимают ту же соду, платят теми же песетами, выслушивают те же грубости хозяйки, однако, Бог весть почему, у людей, являющихся сюда в три часа дня, ничего нет общего с теми, кто приходит после половины восьмого; вероятно, единственное, что могло бы их объединить, — это гнездящаяся в глубине их сердец уверенность, что именно они-то и составляют старую гвардию кафе. Дневные посетители смотрят на вечерних, а вечерние в свою очередь на дневных как на втируш, которых с грехом пополам можно терпеть, но о которых и думать не стоит. Еще чего не хватало! Две эти группы — взять ли отдельных входящих в них индивидуумов или рассматривать их как некие организмы — несовместимы, и если кто-то из дневных посетителей случайно задержится и вовремя не уйдет, то приходящие под вечер глядят на него недобрым взором, ровно таким же недобрым, каким дневные посетители смотрят на вечерних, явившихся раньше своего часа. В хорошо организованном кафе, в таком кафе, которое было бы неким подобием Платоновой Республики, следовало бы установить пятнадцатиминутный перерыв, чтобы приходящие и уходящие не могли столкнуться даже у вращающейся входной двери. В кафе доньи Росы после полудня остается один-единственный знакомый нам человек, кроме хозяйки и прислуги. Это сеньорита Эльвира, но она здесь уже стала чем-то вроде мебели. — Ну как, Эльвирита, спали хорошо? — Да, донья Роса. А вы? — Как всегда, милая, как всегда, только и всего. Всю ночь бегала в клозет — видно, съела за ужином что-то, что мне повредило, и желудок вконец расстроился. — Скажите пожалуйста! А теперь вам лучше? — Да, как будто получше, только слабость ужасная. — Ничего удивительного, понос очень ослабляет. — И не говорите! Я уже твердо решила: если к завтрашнему дню не станет лучше, вызову врача. Я так не могу работать, все из рук валится, а дело такое, вы же знаете, что если сама за всем не присмотришь… — Ну ясно. Падилья, продавец сигарет, старается убедить покупателя, что табак в самодельных сигаретах, которые он продает, не из окурков. — Сами посудите, табак из окурков сразу отличишь — сколько его ни промывай, у него привкус остается особый. Кроме того, от табака из окурков разит уксусом на сто лиг, а этот можете поднести к самому носу и ничего такого не учуете. Я, конечно, не стану вам клясться, что это табак высшего сорта, я своих клиентов не хочу обманывать; это, конечно, табак попроще, но хорошо просеянный, без мусора. А как набиты гильзы — сами видите, работа не машинная, все вручную сделано, можете пощупать, если хотите. Альфонсито, мальчик на побегушках, выслушивает распоряжение посетителя, чей автомобиль ждет у входа. — Ну-ка, посмотрим, хорошо ли ты понял, главное — не болтать лишнего. Поднимешься на второй этаж, позвонишь и подождешь. Если дверь тебе откроет вот эта сеньорита — посмотри хорошенько на фото, она высокого роста, блондинка, — ты ей скажешь: «Наполеон Бонапарт», запомни эти слова, и если она ответит: «Был разбит при Ватерлоо», ты отдашь ей письмо. Все понятно? — Да, сеньор. — Прекрасно. Запиши-ка эти слова про Наполеона и то, что она тебе должна ответить, — выучишь по дороге. Потом она, когда прочтет письмо, скажет тебе время — шесть часов, семь или какое-нибудь другое; ты его хорошенько запомни и бегом сюда, чтобы передать мне. Понял? — Да, сеньор. — Ну ладно. Теперь ступай. Если хорошо все исполнишь, дам тебе дуро. — Да, сеньор. Только послушайте, а если мне откроет дверь кто-нибудь другой, не эта сеньорита? — Ах, и в самом деле! Если тебе откроет дверь кто-нибудь другой, это не беда — скажешь, что ошибся, спросишь: «Сеньор Перес здесь живет?» — и когда тебе ответят: «Нет», — уйдешь, и дело с концом. Все ясно? — Да, сеньор. Консорсио Лопесу, шефу, позвонила по телефону не кто иная, как Марухита Ранеро, бывшая его возлюбленная, мать двух близнецов. — Что ты тут делаешь, в Мадриде? — А мы приехали с мужем, его должны оперировать. Лопес немного смутился; вообще-то его нелегко вывести из равновесия, но этот звонок, по правде сказать, застал его врасплох. — А малыши? — О, они уже совсем взрослые. В этом году в школу пойдут. — Как бежит время! — Еще бы. У Марухиты чуть задрожал голос. — Слушай. — Что? — Ты не хочешь повидаться со мной? — Но… — Ну ясно. Ты думаешь, что я совсем уже развалина. — Брось, дурочка, просто сейчас я… — Да не сейчас. Вечером, когда ты освободишься. Мои муж в санатории, а я остановилась в пансионе. — В каком? — В «Кольяденсе», на улице Магдалины. У Лопеса в висках застучало, будто стреляли из ружей. — Слушай, а как я туда пройду? — Очень просто, через дверь. Я для тебя уже сняла комнату, номер три. — Слушай, а как я тебя найду? — Ах, не глупи. Я сама приду к тебе. Повесив трубку и поворачиваясь к стойке, Лопес задел локтем стеллаж с ликерами — все бутылки полетели на пол: куэнтро, калисай, бенедиктин, кюрасао, кофейный крем и пепперминт. Вот шум-то поднялся! Петрита, служанка Фило, пришла в бар Селестино Ортиса за сифоном — у Хавьерина вздулся животик. Бедный малыш, его часто мучают колики, и помогает ему только газированная вода. — Слушай, Петрита, ты знаешь, братец твоей хозяйки что-то очень загордился. — Не сердитесь на него, сеньор Селестино, он, бедняга, прямо каиновы муки терпит. Он, наверно, вам задолжал? — Ну ясно. Двадцать две песеты. Петрита направилась в заднюю комнату. — Я сама возьму сифон, вы только свет включите. — Ты же знаешь, где выключатель. — Нет, включите вы, а то, бывает, током ударит. Когда Селестино Ортис вошел включить свет, Петрита прямо сказала: — Послушайте, я стою двадцать две песеты? Селестино Ортис не понял вопроса. — Что? — Стою я двадцать две песеты? У Селестино Ортиса кровь прилила к голове. — Ты стоишь целого царства! — А двадцать две песеты? Селестино Ортис схватил девушку. — Получайте за все кофе сеньорито Мартина. В задней комнатке бара Селестино Ортиса будто ангел пролетел, вздымая ветер крылами. — А почему ты на это идешь ради сеньорито Мартина? — Потому что мне так хочется, и потому что я его люблю больше всех на свете; и об этом я говорю каждому, кто это хочет знать, и первому — моему парню. Щеки у Петриты разрумянились, грудь трепетала, голос чуть охрип, волосы разметались, глаза сверкали — она была хороша какой-то дикой, звериной красотой, как одержимая страстью львица. — А он тебя любит? — Я ему не позволяю. В пять часов общество, собирающееся в кафе на улице Сан-Бернардо, расходится, и примерно к половине шестого, а то и раньше, каждый кулик уже сидит в своем болоте. Дон Пабло и дон Роке — у себя дома, дон Франсиско и его зять — в своих кабинетах, дон Тесифонте — за книгами, а сеньор Рамон приглядывает, как опускают металлические шторы его булочной, его золотых россыпей. В кафе за столиком, стоящим чуть в стороне, остаются два человека, оба молча курят; одного из них зовут Вентура Агуадо, он изучает нотариальное дело. — Дай-ка мне сигарету. — Возьми, пожалуйста. Мартин Марко закуривает. — Зовут ее Пурита, прелесть, а не женщина, ласковая, как ребенок, изящная, как принцесса. Ох, и подлая жизнь! Пура Бартоломе в это время сидит с богатым аферистом в ресторанчике на улице Кучильерос. Мартин вспоминает ее слова при последнем прощании. — До свидания, Мартин! Ты же знаешь, по вечерам я в пансионе, можешь всегда позвонить мне. Но сегодня не звони, сегодня у меня встреча с одним другом. — Что ж, ладно. — До свидания, поцелуй меня. — Прямо здесь? — Ох, дурачок, люди подумают, что мы муж и жена. Мартин Марко затянулся с истинно величественным видом. Потом глубоко вздохнул. — В общем… Слушай, Вентура, одолжи мне два дуро, я сегодня не обедал. — Чудак человек, разве можно так жить? — Сам понимаю! — И что же, никакой работы не находится? — Почти никакой, были две статейки по заказу, двести песет, девять процентов вычетов. — Ловок, нечего сказать! Ладно, бери, пока у меня у самого есть! Нынче мой папаша раскошелился. Бери пять, два — это все равно что ничего. — Большое спасибо. Ты позволишь заплатить за тебя твоими деньгами? Мартин Марко подзывает официанта. — Сколько за два кофе? — Три песеты. — Получите, пожалуйста. Официант засовывает руку в карман и дает сдачу — двадцать две песеты. Мартин Марко и Вентура Агуадо — друзья, друзья давние, настоящие, когда-то, до войны, вместе учились на юридическом факультете. — Пошли? — Как хочешь. Здесь нам больше нечего делать. — Эх, по правде сказать, мне и в любом другом месте нечего делать. Ты куда идешь? — Сам не знаю, пойду прогуляюсь, чтобы убить время. Мартин Марко улыбнулся. — Подожди-ка, я проглочу щепотку соды. При расстроенном пищеварении нет лучшего средства. Хулиан Суарес Соброн, он же Заднюшка, пятидесяти трех лет, место рождения Вехадео, провинция Овиедо, и Хосе Хименес Фигерас, он же Сучок, пятидесяти шести лет, место рождения Пуэрто де Санта Мария, провинция Кадис, сидят в подвале Главного управления общественного порядка, дожидаются, пока их поведут в тюрьму. — Ай, Пепе, хорошо бы сейчас выпить чашечку кофе! — Да, и тройную порцию коньячку. Попроси, может, тебе дадут. Сеньор Суарес нервничает больше, чем Пепе Сучок; этот Хименес Фигерас, сразу видно, более привычен к таким передрягам. — Слушай, а почему нас здесь держат? — Почем я знаю? Ты, я надеюсь, не обольстил какую-нибудь добродетельную девицу и не бросил ее с деточкой? — Ах, Пепе, какое у тебя хладнокровие! — Просто я знаю, малыш, что тут ничем не поможешь. — Да, конечно, это верно. Больше всего меня огорчает, что я не мог предупредить мамочку. — Ты опять? — Нет-нет, не буду. Обоих друзей задержали накануне вечером в баре на улице Вентуры де ла Веги. Полицейские, идя за ними следом, вошли в бар, огляделись и — хлоп! — пулей кинулись прямо к ним. Вот собаки, опытные, видно! — Следуйте за нами! — Ай! Почему вы меня хватаете? Я честный человек, я никого не трогаю, у меня все документы в порядке. — Очень хорошо. Все это вы объясните, когда вас спросят. Выкиньте этот цветок. — Ай! Почему? Мне вовсе незачем следовать за вами, я ничего плохого не делаю. — Пожалуйста, не скандальте. Взгляните сюда. Сеньор Суарес взглянул. Из кармана у полицейского торчали серебристые браслеты наручников. Пепе Сучок поднялся. — Пойдем с этими господами, Хулиан, там все выяснится. — Пойдем, конечно, но только какие манеры! В управлении на них не пришлось заполнять карточки, они уже там значились. Записали только дату задержания да два-три слова, которых им не удалось прочесть. — Почему нас арестовали? — Вы не знаете? — Нет, ничего не знаю. Откуда мне знать? — Погодите, узнаете. — Скажите, я не могу известить, что меня арестовали? — Завтра, завтра известите. — У меня, видите ли, мамочка старушка, она, бедная, будет очень беспокоиться. — Ваша мать? — Да, ей уже семьдесят шесть лет. — Ничего не могу сделать. И сказать вам тоже ничего не могу. Завтра все выяснится. В камере, куда их привели, огромном квадратном помещении с низким потолком, при скудном свете пятнадцатисвечовой лампочки в проволочной сетке сперва ничего нельзя было разглядеть. Немного погодя, когда глаза стали привыкать, сеньор Суарес и Пепе Сучок начали постепенно узнавать знакомые лица — злосчастных педерастов, карманников, алкоголиков, профессиональных шулеров, всяких людишек, которые привычны к каверзам судьбы и всегда ходят с потупленной головой. — Ай, Пепе, хорошо бы сейчас выпить чашечку кофе! Пахло в камере очень противно — прогорклый, резкий запах, от которого свербило в носу. — О, сегодня ты рано. Где был? _Как всегда, выпил чашечку кофе с друзьями. Донья Виси целует мужа в плешь. — Если б ты знал, как я рада, когда ты приходишь пораньше! — Скажи пожалуйста! Старый что малый. Донья Виси улыбается, бедная донья Виси всегда улыбается. — Знаешь, кто придет сегодня вечером? — Еще бы, какая-нибудь сплетница. Донья Виси никогда не обижается. — Нет, моя приятельница Монсеррат. — Великое счастье! — Она очень добрая женщина! — Она сообщила тебе еще о каком-нибудь чуде этого обманщика из Бильбао? — Замолчи, что за еретические слова! И почему тебе так нравится говорить гадости — ведь ты думаешь иначе. — Да уж нравится. Дон Роке с каждым днем все больше проникается убеждением, что его жена глупа. — Ты посидишь с нами? — Нет. — Ох упрямец! Раздается звонок у двери, и в квартиру входит приятельница доньи Виси, как раз в ту минуту, когда попугай на третьем этаже изрыгает ругательства. — Слушай, Роке, это просто невыносимо. Если их попугай не научится вести себя прилично, я донесу в полицию. — Ну что ты болтаешь! Ты представляешь себе, какая потеха будет в комиссариате, когда ты явишься туда с доносом на попугая? Прислуга ведет донью Монсеррат в гостиную. — Я сейчас скажу хозяйке, присаживайтесь. Донья Виси помчалась приветствовать подругу, а дон Роке, немного поглядев из-за занавесок на улицу, сел у жаровни и вытащил колоду карт. — Если трефовый валет выйдет раньше, чем пятерка, — хороший знак. Если туз — это ни к чему, я уже не мальчишка. У дона Роке свои приемы гадания на картах. Трефовый валет вышел третьим. — Бедняжка Лола, она меня ждет! Сочувствую, малышка! Лола — сестра Хосефы Лопес, бывшей прислуги семейства Роблес, с которой у дона Роке кое-чего было, но теперь она растолстела, постарела, и ее вытеснила младшая сестра. Лола помогает по хозяйству донье Матильде, той самой пенсионерке, у которой сын мечтает стать великим артистом. Донья Виси и донья Монсеррат стрекочут взахлеб. Донья Виси счастлива — на последней странице двухнедельного журнала «Херувим-миссионер» напечатано ее имя и имена троих ее дочерей. — Сейчас увидите собственными глазами, что я не выдумываю, это истинная правда! Роке! Роке! С другого конца квартиры дон Роке откликается: — Чего тебе? — Дай девочке журнал, где про китайцев напечатано! — Что? Донья Виси объясняет приятельнице: — Ах, Боже мой, эти мужчины как будто глухие. Она кричит мужу еще громче: — Я говорю, дай девочке… Ты слышишь? — Слышу! — Так вот, дай девочке журнал, где напечатано про китайцев! — Какой журнал? — Где про китайцев, ну, про тех китайцев, которых крестили! — Что? Не понимаю. Про каких китайцев? Донья Виси улыбается донье Монсеррат. — Муж мой такой добряк, но его ничто не интересует. Сейчас я сама схожу за журналом, одну минуточку. Вы уж извините. Войдя в комнату, где дон Роке сидит у ночного столика и раскладывает пасьянс, она спрашивает: — Ну, что это такое? Ты разве не слышал, что я сказала? Дон Роке не поднимает глаз от карт. — Довольно глупо с твоей стороны думать, что я встану с места из-за каких-то китайцев! Донья Виси порылась в корзинке с шитьем, нашла нужный номер «Херувима-миссионера» и, тихонько ворча, вернулась в гостиную, где так холодно, что едва можно усидеть. Швейная корзинка осталась открытой, и оттуда между мотками штопки и коробкой с пуговицами — коробкой из-под леденцов от кашля, купленных в год эпидемии гриппа, — робко выглядывал уголок другого номера журнала доньи Виси. Дон Роке откинулся на спинку стула и взял журнал. — Вот он где. «Он» — это священник из Бильбао, совершающий чудеса. Дон Роке принялся читать журнал. «Росарио Кесада (Хаэн), за исцеление ее сестры от затяжного колита, 5 песет. Рамон Эрмида (Луго), за разные успехи, ниспосланные ему в коммерческих делах, 10 песет. Мария Луиса дель Валье (Мадрид), за исцеление от небольшой опухоли на глазу, происшедшее без помощи окулиста, 5 песет. Гуадалупе Гутьеррес (Сьюдад-Реаль), за исцеление ребенка в возрасте одного года семи месяцев от ранения вследствие падения с балкона второго этажа, 25 песет. Мартина Лопес Ортега (Мадрид), за успешное приручение домашнего животного, 5 песет. Благочестивая вдова (Бильбао), за отыскание пакета с деньгами, утерянного служащим ее магазина, 25 песет». Дон Роке озадачен… — Ну, уж этому я не поверю, это не серьезно. Донья Виси чувствует себя в какой-то мере обязанной извиниться перед приятельницей. — Вам не холодно, Монсеррат? В этом доме временами прямо-таки мерзнешь! — О нет, что вы, Виситасьон, здесь очень приятно. Очень милая у вас квартира, вполне комфортабельная, как говорят англичане. — Ах, Монсеррат, вы всегда душка! Донья Виси улыбнулась и начала искать свое имя в списке. Донья Монсеррат, высокая, мужеподобная, костлявая, неуклюжая усатая дама, слегка косноязычная и близорукая, надела пенсне. Действительно, как уверяла донья Виси, на последней странице «Херувима-миссионера» значилось ее имя и имена трех ее дочек. «Донья Виситасьон Леклерк де Моисес, на крещение двух китайских младенцев именами Игнасио и Франсиско-Хавьер — 10 песет. Сеньорита Хулита Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Вентура — 5 песет. Сеньорита Виситасьон Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Мануэль — 5 песет. Сеньорита Эсперанса Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Агустин — 5 песет». — Ну, что вы скажете? Донья Монсеррат любезно кивает. — Очень похвально, ну просто очень-очень похвально. А сколько еще предстоит сделать! Страшно становится, как вспомнишь, сколько еще миллионов язычников надо обратить. Эти языческие страны, наверно, кишат людьми, как муравейник муравьями. — Воображаю! А какие миленькие эти малютки китайчата! Если бы мы жадничали и не хотели кое-чем пожертвовать, все они отправились бы прямехонько в лимб [19] . И несмотря на наши скромные старания, там, в лимбе, вероятно, полным-полно китайцев, не правда ли? — О да, да. — Дрожь берет при одной мысли! И над всеми китайцами тяготеет проклятие! Толкутся все они там взаперти, не знают, бедненькие, что делать… — Это ужасно! — А младенчики-то, которые еще и ходить не умеют, они тоже, как червяки какие-нибудь, будут вечно копошиться на одном месте? — Поистине так. — Возблагодарим же Господа за то, что мы родились испанками. Родись мы в Китае, наши деточки, скорее всего, угодили бы на веки вечные в лимб. Стоит ради этого растить детей! Сколько мук примешь, пока их родишь, да потом еще натерпишься! Донья Виси с нежностью вздыхает. — Бедные девочки, они и не подозревают, что им угрожало! Слава Богу, что они родились в Испании, а если бы им привелось родиться в Китае… Ведь такое тоже могло случиться, не правда ли? Все соседи покойной доньи Маргот собрались в квартире дона Ибрагима. Нет только Леонсио Маэстре, которого по распоряжению судьи арестовали; еще нет жильца из цокольного, секция Г, дона Антонио Хареньо, проводника, работающего в спальных вагонах и находящегося в поездке; нет и жильца с третьего, секция Б, дона Игнасио Гальдакано — он, бедняга, сумасшедший, — да сына покойницы, дона Хулиана Суареса, который неизвестно куда запропастился. Все остальные в полном составе, все очень взволнованы происшедшим и с готовностью явились по приглашению дона Ибрагима, чтобы обменяться мнениями. В не слишком просторной квартире дона Ибрагима все приглашенные едва умещались — большинству пришлось стоять у стен и в промежутках между мебелью, как это бывает на заупокойных бдениях. — Дамы и господа, — начал дон Ибрагим, — я разрешил себе созвать вас сюда, так как в нашем доме произошло событие, выходящее за рамки нормального. — Хвала Господу! — прервала его донья Тереса Корралес, пенсионерка с пятого этажа, секция Б. — Да услышит Он нас! — торжественно ответил дон Ибрагим. — Аминь! — вполголоса заключили несколько человек. — Когда вчера вечером, — продолжал дон Ибрагим де Остоласа, — наш сосед, дон Леонсио Маэстре, которому все мы желаем, чтобы его невиновность вскоре воссияла ярким, ослепительным светом, подобно лучам солнца… — Мы не должны осложнять деятельность правосудия! — воскликнул дон Антонио Перес Паленсуэла, служащий в правлении профсоюза, жилец со второго, секция Б. — Мы должны воздерживаться от каких бы то ни было преждевременных суждений! Я в этом доме ответственный съемщик, и моей обязанностью является не допускать даже малейшего давления на судебные власти! — Помолчите, не перебивайте, — сказал дон Камило Перес, мозольный оператор, жилец с первого, секция Д. — Дайте говорить дону Ибрагиму. — Пожалуйста, продолжайте, дон Ибрагим, я не намерен мешать вашему выступлению, я только требую уважения к нашим почтенным судебным органам и содействия их работе на благо порядка… — Тс-с… Тс-с… Дайте ему говорить! Дон Антонио Паленсуэла умолк. — Как я уже сказал, когда вчера вечером дон Леонсио Маэстре сообщил мне печальную весть о преступлении, жертвой коего стала донья Маргот Соброн де Суарес — царство ей небесное! — я поспешил попросить нашего доброго и близкого друга, доктора Мануэля Хоркеру, здесь присутствующего, дать точное и подробное заключение о состоянии нашей покойной соседки. Доктор Хоркера откликнулся на мою просьбу с готовностью, которая служит веским свидетельством его высокого понятия о профессиональном долге, и мы вместе вошли в жилище пострадавшей. Тут дон Ибрагим прибегнул к изысканнейшему приему своего ораторского искусства: — Разрешу себе смелость предложить всем вынести благодарность нашему достославному доктору Хоркере, который вместе со столь же славным доктором доном Рафаэлем Масасаной, что в данную минуту из скромности укрылся за портьерой, является гордостью всех нас, жильцов этого дома. — Отлично сказано, — заметили в один голос дон Эксуперио Эстремера, священник с пятого, секция В, и дон Лоренсо Согейро, владелец бара «Эль Фонсаградино» в цокольном. Одобрительные взгляды присутствующих обратились от первого врача ко второму; это напоминало бой быков, когда один матадор, отличившийся и вызываемый публикой на арену, выводит с собой другого, которому не так повезло и не удалось отличиться. — Итак, дамы и господа, — воскликнул дон Ибрагим, — когда я убедился, что все средства медицинской науки бессильны перед чудовищным преступлением, у меня остались лишь две заботы, в которых я, как истинно верующий, положился на Господа: чтобы никто из нас — тут я прошу милейшего сеньора Переса Паленсуэлу не усмотреть в моих словах и малейшего намека на попытку давления на кого бы то ни было, — чтобы никто из нас, говорю я, не оказался замешан в этом гнусном и позорном злодействе и чтобы донье Маргот были оказаны последние почести, каких все мы в назначенный нам час желали бы для себя и для наших родных и близких. Дон Фидель Утрера. фельдшер из цокольного, секция А, юноша весьма развязный, едва не выкрикнул «Браво!»; это словечко уже вертелось у него на языке, но, к счастью, он вовремя спохватился. — А посему я предлагаю, любезные мои соседи, украсившие и почтившие своим присутствием скромные эти стены… Донья Хуана Энтрена, вдова Сисемона, пенсионерка со второго, секция Б, не сводила с дона Ибрагима глаз. Какое красноречие! Какая изысканность! Какая точность выражений! Говорит как читает! Встретившись взглядами с сеньором Остоласой, донья Хуана посмотрела на Франсиско Лопеса, владельца дамской парикмахерской «Кристи энд Куико» в цокольном, секция В, которому она неоднократно поверяла свои горести и плакалась в жилетку. Глаза обоих как бы обменялись восхищенными репликами. — Ну, каково? — Великолепно! Дон Ибрагим невозмутимо продолжал: — …чтобы мы, каждый в отдельности, не забывали помянуть донью Маргот в своих молитвах и все сообща приняли участие в расходах по заупокойной мессе. — Согласен, — молвил дон Хосе Лесисенья, жилец с третьего, секция Г. — Вполне согласен, — поддержал его дон Хосе Мария Ольвера, капитан интендантской службы со второго, секция А. — Надеюсь, все присутствующие того же мнения? Дон Артуро Рикоте, служащий Испано-Американского банка, жилец с пятого, секция Г, произнес своим надтреснутым голоском: — О да, все. — Все, все, — подхватили дон Хулио Малюэнда, отставной моряк торгового флота с третьего, секция В, чья квартира, увешанная картами, гравюрами и уставленная моделями судов, походила на лавку старьевщика, и дон Рафаэль Саэс, молодой десятник на строительстве с четвертого, секция Г. — Сеньор Остоласа, бесспорно, прав: мы все должны принять участие в оказании последних почестей нашей покойной соседке, — подтвердил дон Карлос Луке, коммерсант со второго, секция Г. — Я как все, я со всем согласен. Педро Таусте, хозяин мастерской по ремонту обуви «Клиника для туфель», не желал плыть против течения. — Мысль дельная и вполне похвальная. Поддержим ее, — произнес дон Фернандо Касуэла, судебный прокурор с первого, секция Б, который накануне вечером, когда все жильцы по распоряжению дона Ибрагима искали у себя преступника, обнаружил в корзине для грязного белья любовника своей жены, скрючившегося в три погибели. — То же скажу и я, — заключил дон Луис Ноалехо, мадридский представитель фирмы «Пряжа. Вдова и дети Касимиро Понса», жилец с первого, секция В. — — Весьма благодарен, дамы и господа, я вижу, мы все единодушны. Итак, после того как мы побеседовали и убедились, что наши точки зрения совпадают, я принимаю ваше любезное согласие и поручаю осуществление моей идеи благочестивому священнослужителю дону Эксуперио Эстремере, нашему соседу, дабы он как человек, сведущий в делах церковных, взял на себя организацию подобающих церемоний. Дон Эксуперио с потрясающе торжественным видом ответил: — Я в вашем распоряжении. Обсуждение пришло к концу, и общество понемногу стало расходиться. У одних были неотложные дела; другие — меньшинство — полагали, что у кого-кого, а у дона Ибрагима наверняка дел по горло; а третьи — всегда найдутся и такие — ушли просто потому, что устали так долго стоять. Дон Гумерсиндо Лопес, конторский служащий, жилец из цокольного, секция В, единственный, кто не подал голоса, задумчиво вопрошал себя, спускаясь по лестнице: — И для этого я отпрашивался со службы? Донья Матильда, возвратившись домой из молочной доньи Рамоны, беседует с прислугой. — Завтра к обеду купите, Лола, печенки. Дон Тесифонте говорит, она очень полезная. Для доньи Матильды дон Тесифонте — оракул. К тому же он ее жилец. — Только самую свежую, чтобы можно было приготовить ее под соусом из почек, с капелькой вина и лучком. Лола на все отвечает: «Да, конечно», — а потом приносит с рынка первое, что ей попалось на глаза и что ей вздумалось купить. Сеоане выходит из дому. Каждый вечер с половины седьмого он играет на скрипке в кафе доньи Росы. Его жена, сидя в кухне, штопает носки и латает сорочки. Живут они в сыром темном подвале на улице Руиса, за который платят пятнадцать дуро; хорошо еще, что кафе в двух шагах и Сеоане не приходится тратить ни одного реала на трамвай. — До свидания, Сонсолес! Жена даже не поднимает глаз от шитья. — До свидания, Альфонсо. Поцелуй меня. У Сонсолес слабое зрение, веки всегда красны — кажется, будто она только что плакала. Ей, бедняжке, Мадрид пошел не на пользу. Первое время после замужества она была красивая, упитанная, холеная, любо смотреть, а теперь, хоть еще не стара, превратилась в развалину. Все получилось не так, как она рассчитывала, — она-то думала, что в Мадриде все как сыр в масле катаются, вот и вышла за мадридца, а теперь, когда уже никуда не денешься, она наконец поняла, что ошиблась. В родном ее городке Наварредондилья, провинция Авила, она жила в достатке, всегда ела досыта, а в Мадриде приходится так туго, что обычно ложишься спать без ужина. Макарио и его девушка сидят, крепко держась за руки, на скамье в каморке сеньоры Фруктуосы — это тетка Матильдиты, консьержка на улице Фердинанда VI. — Всегда, всегда… Матильдита и Макарио шепчутся. — До свидания, пташечка моя, надо идти на работу. — До свидания, любимый, до завтра. Я буду все время думать о тебе. Макарио после долгого пожатия выпускает руку девушки и встает, по спине у него пробегает озноб. — До свидания, сеньора Фруктуоса, большое спасибо. — До свидания, сынок, не за что. Макарио — очень воспитанный человек, каждый день он любезно благодарит сеньору Фруктуосу. У Матильдиты волосы — как кукурузная метелка, она близорука, некрасива, небольшого росточка, но довольно изящная. Когда подвернется случай, дает уроки музыки — обучает девиц играть танго наизусть, что всегда производит очень хорошее впечатление. Дома она помогает матери и сестренке Хуаните, которые делают вышивки на продажу. Матильдите тридцать девять лет. Как уже знают читатели «Херувима-миссионера», у доньи Виси и дона Роке три дочери: все три юные, хорошенькие, все три немного дерзкие и легкомысленные. Старшую зовут Хулита, ей двадцать два года, она красит волосы в рыжий цвет. Со своей пышной волнистой шевелюрой она похожа на Джен Гарлоу. Среднюю зовут, как мать, Виси, ей двадцать лет, она шатенка с глубокими мечтательными глазами. Младшую зовут Эсперанса. У нее есть официальный жених, который бывает у них в доме и беседует с отцом о политике. Эсперанса уже готовит себе приданое, недавно ей исполнилось девятнадцать. Старшая, Хулита, в последнее время ходит сама не своя — влюбилась в одного кандидата в нотариусы, он совсем вскружил ей голову. Зовут парня Вентура Агуадо Санс, уже семь лет — не считая военной поры — он безуспешно пытается получить место нотариуса. — Послушай, сынок, ты бы покамест хоть в отдел регистрации подавал, — советует ему отец, сборщик миндаля в Риудекольсе, в окрестностях Таррагоны. — Нет, папа, это несолидно. — Но ты же сам видишь, сынок, в нотариальную контору тебе и чудом не устроиться. — Не устроиться? Стоит только захотеть! Главное — получить место в Мадриде или в Барселоне, иначе нет смысла стараться. Лучше уж совсем отказаться от этой идеи. Нотариус пользуется авторитетом, и это очень важно, папа. — Да, конечно, но… А Валенсия? А Севилья? А Сарагоса? Тоже неплохие города, я думаю. — Нет, папа, у тебя в корне неправильная точка зрения. У меня ведь и конкурсное сочинение готово. Но, если хочешь, я могу отступиться… — Нет-нет, сынок, не ломай себе жизнь. Продолжай, раз начал! Ты в этих делах лучше разбираешься. — Спасибо, папа, ты человек разумный. Мне очень повезло, что я твой сын. — Возможно. Любой другой отец уже давно послал бы тебя ко всем чертям. Да ладно, я и то частенько говорю себе, а вдруг ты в самом деле станешь когда-нибудь нотариусом! — Не в один час была взята Самора, папаша. — Верно, сынок, но, видишь ли, за семь с лишним лет можно уже было построить рядом другую Самору. Разве не так? Вентура усмехается. — Я буду нотариусом в Мадриде, не сомневайся, папа. Хочешь «Лаки»? — Чего? — Сигарету. — Ишь ты! Нет уж, я предпочитаю свой табачок. Дон Вентура Агуадо Деспухольс убежден, что его сын, который курит, как барышня, сигареты, никогда не станет нотариусом. Все нотариусы, сколько он их видел, — это люди серьезные, степенные, осмотрительные, основательные, и курят они развесной табак. — Ты Кастана уже выучил на память? — Нет, папа, не на память, это производит плохое впечатление. — А кодекс? — Выучил. Можешь спросить что хочешь, с любого места. — Да нет, я только так, из любопытства. Вентура Агуадо Санс вертит отцом, как ему вздумается, морочит ему голову «конкурсным сочинением» и «в корне неверной точкой зрения». Вторая из дочерей доньи Виси, юная Виситасьон, недавно поссорилась со своим парнем — они встречались целый год. Прежнего ее поклонника зовут Мануэль Кордель Эстебан, он студент-медик. Теперь она уже с неделю ходит гулять с другим, тоже студентом-медиком. Король умер, да здравствует король! У Виси в любовных делах тонкая интуиция. В первый день она с невозмутимым видом разрешила своему новому спутнику пожать ей руку, уже когда они прощались у дверей ее дома, — в тот вечер они выпили чаю с пирожными в ресторане «Гарибай». На второй день она позволила взять себя под руку, когда переходили улицу, — в этот раз они немного потанцевали и выпили по коктейлю в «Касабланке». На третий она покорно дала держать свою руку весь вечер — они ходили в кафе «Мария-Кристина» и, молча глядя друг на друга, слушали музыку. — Начало любви между мужчиной и женщиной — самый волнующий момент, — осмелился он сказать после долгих размышлений. На четвертый девушка не сопротивлялась, когда он взял ее под руку, — она как бы не заметила этого. — В кино? Нет, в кино — завтра. На пятый, в кино, он, будто невзначай, поцеловал ей руку. На шестой, в парке Ретиро, она с потрясающим хладнокровием уклонилась от объятий под выдуманным предлогом, предлогом женщины, уже наводящей свой подъемный мост. — Нет-нет, пожалуйста, не надо, я прошу тебя, я не захватила губной помады, нас могут увидеть… Она тяжело дышала, ноздри ее трепетали. Ей стоило больших усилий сдержать себя, но она подумала, что так будет лучше, изысканней. На седьмой, в ложе кинотеатра «Бильбао», он обнял ее за талию и прошептал на ухо: — Нас здесь никто не видит, Виси… дорогая моя Виси… жизнь моя. Она, уронив голову на его плечо, проговорила тоненьким, еле слышным голоском, который прерывался от волнения: — Ах, Альфредо, как я счастлива! У Альфредо-Ангуло Эчеварриа застучало в висках, закружилась, как в горячке, голова и сердце учащенно забилось. «Это надпочечники. Да, это надпочечники выделяют избыток адреналина». Третья из дочерей, Эсперанса, быстрая, как ласточка, робкая, как голубка. Есть, конечно, и у нее свои штучки, но она знает, что ей к лицу роль будущей супруги, — она говорит мало, нежнейшим голоском, всем повторяет одно и то же: — Как ты хочешь, я сделаю все, как ты хочешь. Жених Агустин Родригес Сильва старше ее на пятнадцать лет, он владелец аптеки на улице Майор. Отец девушки в восторге, будущий зять кажется ему человеком достойным. Мать тоже счастлива. — Представьте себе, мыло «Ящерица», то самое, довоенное, которого нигде не достанешь, и вообще все, что бы я ни попросила, он моментально для меня раздобудет. Приятельницы глядят на нее с завистью. Вот счастливая женщина! Мыло «Ящерица»! Донья Селия гладит простыни, вдруг раздается телефонный звонок. — Кто говорит? — Донья Селия, это вы? Говорит дон Франсиско. — Привет, дон Франсиско! Что скажете хорошенького? — Да ничего особенного. Вы будете дома? — Да-да, вы же знаете, я домоседка. — Прекрасно, зайду к вам часиков в девять. — Когда хотите, вы же знаете, я вам всегда рада. Позвонить еще кому… — Нет, никому не звоните. — Ладно, ладно. Донья Селия повесила трубку, прищелкнула пальцами и пошла на кухню выпить рюмочку анисовой. Бывают же такие удачные дни. Плохо, конечно, что выпадают и несчастливые, когда все идет вкривь и вкось, ломаного гроша не выручишь. Когда донья Матильда и донья Асунсьон ушли из молочной, донья Рамона накинула пальто и отправилась нa улицу Мадера, там работает упаковщицей в типографии одна девушка, которую она учит уму-разуму. — Викторита здесь? — Да, вон она. Викторита, стоя у длинного стола, упаковывает стопки книг. — Здравствуй, Викторита! Не хочешь ли, милочка, зайти после работы ко мне в молочную? Придут мои племянницы сыграть в картишки, поболтаем немного, повеселимся. Викторита краснеет. — Хорошо, сеньора, зайду, если хотите. Викторита готова разрыдаться, она прекрасно понимает, на что идет. Викторите лет восемнадцать, но она полная, статная, ей можно дать все двадцать или двадцать два. У девушки есть жених, его освободили от военной службы, потому что он болен туберкулезом; бедняга не может работать, весь день лежит в постели, совсем ослаб, одна у него радость, когда Викторита после работы заходит к нему. — Как ты себя чувствуешь? — Получше. Когда мать выходит из спальни, Викторита приближается к кровати и целует больного. — Не целуй меня, еще заразишься. — Я не боюсь, Пако. Тебе что, неприятно меня целовать? — Еще спрашиваешь! — А остальное неважно, я ради тебя готова на все… Однажды у Викториты было особенно бледное, усталое лицо, и Пако спросил: — Что с тобой? — Ничего, просто я думала. — О чем думала? — Да о том, что были бы у тебя лекарства да еды вдоволь, ты бы мог поправиться. — Возможно, но ты же сама знаешь… — Я могу достать денег. — Ты? Голос у Викториты стал хриплый, будто у пьяной. — Да, я. Молодая женщина, даже самая уродливая, кое-чего стоит. — Что ты говоришь? Викторита была очень спокойна. — То, что слышишь. Ради того, чтобы ты выздоровел, я готова пойти в любовницы к первому встречному — были бы у него деньги. Пако слегка зарумянился, ресницы у него задрожали; Викторите стало немного не по себе, когда Пако сказал: — Как хочешь. Но в глубине души Викторита почувствовала, что любит его еще сильней. Донья Роса в кафе метала громы и молнии. Лопесу за разбитые бутылки с ликером была устроена головомойка, которая наверняка войдет в историю, — такие сцены не каждый день увидишь. — Успокойтесь, сеньора, я заплачу за бутылки. — Попробовал бы не заплатить! Неужели мне из своего кармана выкладывать! И разве в этом суть? А какой переполох поднялся! А посетители как напугались! А какое это производит впечатление, когда все летит кувырком? А? Разве за это заплатишь? Кто мне за это заплатит? Скотина! Первейшая ты скотина, как есть красный, нахал ты этакий да еще сутенер! Сама я виновата, давно надо было донести на всех вас! А еще я им нехороша! Где глаза твои были? О какой шлюхе размечтался? Жеребячья ваша порода! И ты такой, и все прочие! Ничего вокруг себя не видите! Консорсио Лопес, бледный как полотно, пытается ее успокоить: — Это несчастный случай, сеньора, я же не нарочно. — Я думаю! Еще не хватало, чтобы ты это сделал умышленно! Это уж было бы полное безобразие! Чтобы в моем кафе, перед самым моим носом, такой дерьмовый работник, как ты, колотил мое добро просто так, потому что ему, видите ли, так вздумалось! Да, последние времена наступают! Это уж я точно знаю! Только вы этого не увидите! Вот придет конец моему терпению, и я всех вас спроважу в тюрьму, одного за другим! Тебя первого, паскуда ты несчастная! Еще скажешь, я с вами плохо обращаюсь? Да будь у меня такой зловредный характер, как у вас… Когда скандал был в полном разгаре и все в кафе, приумолкнув, настороженно слушали крики хозяйки, в зал вошла высокая полная женщина не первой молодости, но хорошо сохранившаяся, довольно смазливая и одетая несколько кричаще. Села она за столик прямо напротив стойки. При виде ее у Лопеса и вовсе кровинки в лице не осталось. Марухита за эти десять лет превратилась в пышную, цветущую, холеную, пышущую здоровьем, уверенную в себе женщину. Каждый, кто встретил бы ее на улице, сразу бы определил — деревенская богачка, счастливая в замужестве, сытно ест, тряпок вдоволь, привыкла всеми командовать и делать, что ее левой ноге вздумается. Марухита позвала официанта: — Мне, пожалуйста, кофе. — С молоком? — Нет, черного. Кто эта женщина, что так кричит? — Наша хозяйка, хозяйка кафе. — Попросите ее подойти ко мне, скажите, я прошу оказать такую любезность. У бедняги официанта задрожал в руках поднос. — Что, прямо сейчас чтобы подошла? — Да. Скажите, пусть придет. Я ее прошу. Официант с лицом осужденного, идущего на казнь, приблизился к стойке. — Лопес, налейте чашку черного. Простите, сеньора, мне надо вам что-то сказать. Донья Роса обернулась. — Чего тебе? — Не мне, нет, это вон та сеньора просит вас. — Какая? — Вон та, с кольцом, вон она смотрит сюда. — Она меня зовет? — Да, велела позвать хозяйку, не знаю, что ей нужно, похоже, какая-то важная дама, на вид богачка. Сказала мне — скажи, мол, вашей хозяйке, чтобы она оказала любезность подойти ко мне. Донья Роса, нахмурив брови, подошла к столику Марухиты. Лопес провел рукой по глазам. — Добрый вечер. Вы меня спрашивали? — Вы хозяйка кафе? — К вашим услугам. — Тогда, значит, вас. Позвольте представиться: сеньора Гутьеррес, донья Мария Ранеро де Гутьеррес, вот моя визитная карточка, здесь адрес. Мой супруг и я, мы живем в Томельосо, провинция Сьюдад-Реаль, там у нас усадьба, немного земли, с которой мы получаем доход. — Так-так. — Но теперь нам надоело жить в деревне, теперь мы хотим все там ликвидировать и переехать в Мадрид. После войны, знаете, дела там идут очень неважно, кругом зависть, все кругом шипят, сами понимаете. — Да-да. — Что и говорить! Кроме того, детки подросли, и, как водится, надо их учить, потом пристраивать, дело житейское: если мы с ними не переедем сюда, значит, навсегда их потеряем. — Конечно. Конечно. А много у вас детей? Сеньора де Гутьеррес любила приврать. — Да, у нас их уже пятеро. Двум старшеньким скоро исполнится по десять лет, уже настоящие мужчины. Это близнецы от моего первого брака, я очень рано овдовела. Вот поглядите. Лица этих двух мальчуганов, снятых в день первого причастия, кого-то донье Росе напоминали, а кого, она не могла сообразить. — Ну и, понятное дело, раз мы переезжаем в Мадрид, хотелось бы поразведать, что мы тут можем найти. — Так-так. Донья Роса постепенно успокаивалась, никто бы не поверил, что это она орала всего несколько минут тому назад. Как все крикливые люди, донья Роса становилась мягкой как воск, если к ней подойти умеючи. — Мой муж надумал, что, возможно, не худо бы приобрести кафе — если тут потрудишься, доход оно, наверное, приносит. — Как вы сказали? — Да вот, говорю, мы подумываем приобрести кафе, если, конечно, столкуемся с владельцем. — Я не продаю. — Ах, сеньора, пока еще никто вам ничего не предлагает. К тому же о таких вещах нельзя говорить вообще. Тут все зависит от многих обстоятельств. Я просто высказала, что думаю. Муж мой сейчас болен, ему должны оперировать свищ в заднем проходе, и мы намерены пока побыть в Мадриде. Когда он поправится, он придет поговорить с вами, — деньги-то у нас с ним общие, но все деловые вопросы решает он. А вы тем временем подумайте. Ни вы, ни я никаких обязательств не брали, никаких бумаг не подписывали. Слух о том, что эта дама хочет купить кафе, пробежал по всем столикам, как огонек по запальному шнуру. — Какая дама? — Вон та. — Похоже, богачка. — А вы думали! Раз уж собирается купить кафе, так, наверно, живет не на пенсию. Когда новость донеслась до стойки, Лопес, который уже был почти без чувств, уронил еще одну бутылку. Донья Роса обернулась со стулом вместе. Голос ее загремел, как пушечный выстрел: — Скотина, ах ты скотина! Марухита воспользовалась случаем, чтобы улыбнуться Лопесу. Сделала она это так тонко, что никто не заметил — возможно, даже сам Лопес. — Вот видите, когда приобретете кафе, придется вам и супругу вашему глаз не спускать с этих скотов! — Много разбивают? — Да все, что ни попадает под руку. Уверена, они это делают нарочно. Гнусная зависть их, подлых, гложет… Мартин разговаривает с Нати Роблес, своей бывшей однокурсницей по юридическому факультету. Встретились они на улице Ред де Сан-Луис. Мартин разглядывал витрины ювелирной лавки, а Нати как раз была там, внутри, зашла починить замок браслета. Нати не узнать, как будто совсем другая женщина. Прежняя худенькая, неряшливо одетая девчонка с мальчишескими ухватками, которая в университетские годы ходила на низких каблуках и не красилась, стала теперь стройной элегантной девицей, модно и изящно одетой, кокетливо и даже умело подкрашенной. Она первая его узнала. — Марко! Мартин испуганно взглянул на нее. Мартин всегда испытывает легкий страх, когда видит лица, чем-то ему знакомые, но не может вспомнить, кто это. Так и кажется, что сейчас на тебя накинутся с упреками и начнут говорить всякие неприятные вещи; питайся он лучше, этого чувства, наверно, не было бы. — Моя фамилия Роблес. Не помнишь? Нати Роблес. Мартин обомлел от изумления. — Это ты? — Да, дорогой, я. Невыразимая радость нахлынула на Мартина. — Ах ты негодница! Какая ты стала, Нати! Настоящая герцогиня! Нати рассмеялась. — Пока еще нет, дружок, но не думай, что я этого не хочу. Я по-прежнему не замужем, свободна! Ты торопишься? Мартин на секунду замялся. — По правде сказать, нет. Ты же знаешь, я из тех людей, которым нет смысла куда-то торопиться. Нати взяла его под руку. Мартин немного оробел и попробовал высвободиться. — Нас могут увидеть. Нати расхохоталась, так громко расхохоталась, что люди стали оборачиваться. Голос у Нати чудесный — высокий, мелодичный, звенящий беспечным весельем, голос, напоминающий серебряный колокольчик. — Прости, милый, я не знала, что ты не свободен. Нати подтолкнула Мартина плечом, но руку не отпустила — напротив, сжала еще крепче. — Живешь все так же? — Нет, Нати, думаю, что хуже. Девушка пошла с ним по улице. — Да не будь ты таким мямлей! Мне кажется, просто надо, чтобы кто-нибудь тебя расшевелил. По-прежнему сочиняешь стихи? Мартину стало чуть стыдно, что он по-прежнему сочиняет стихи. — Да, с этим, наверно, уже ничего не поделаешь. — Куда уж там! Нати опять расхохоталась. — В тебе сочетаются нахал, бродяга, тихоня и труженик. — Я тебя не понимаю. — Я сама себя не понимаю. Слушай, давай пойдем куда-нибудь, отметим нашу встречу. — Как хочешь. Нати и Мартин пошли в кафе «Гран-Виа», где кругом зеркала. Нати на высоких каблуках кажется даже немного выше Мартина. — Сядем здесь? — Очень хорошо, где хочешь. Нати посмотрела ему в глаза. — Подумать только, какая галантность! Как будто я твоя последняя жертва. От Нати чудесно пахло… На улице Санта-Энграсиа по левой стороне, невдалеке от площади Чамбери находится дом доньи Селии Весино, вдовы Кортеса. Ее муж, дон Обдулио Кортес Лопес, коммерсант, скончался после войны вследствие, как гласило траурное извещение в «АБЦ», испытаний, перенесенных во время правления красных. Всю свою жизнь дон Обдулио был примерным гражданином — честным, совестливым, безупречного поведения, образцом, что называется, порядочности. Он очень увлекался почтовыми голубями, и, когда умер, в специальном журнале ему был посвящен прочувствованный некролог; напечатали его фотоснимок еще в молодые годы и внизу заметку: «Дон Обдулио Кортес Лопес, славный ветеран испанских коломбофилов, автор слов гимна „Лети без помех, о голубь мира“, экс-председатель Королевского общества коломбофилом Альмерии, основатель и руководитель журнала „Голуби и голубятни“ (ежемесячник с международной информацией), по поводу кончины которого мы выражаем самое горячее восхищение его деятельностью и нашу глубокую скорбь». Фотоснимок был окаймлен жирной траурной рамкой. Заметку сочинил дон Леонардо Каскахо, мастер голубиного спорта. Бедная вдова кое-как перебивается, сдавая добрым знакомым отдельные комнаты, обставленные дешево, в претенциозном кубистском стиле — стены их окрашены в оранжевый и голубой цвета, а недостаток комфорта восполняется по мере сил радушием, соблюдением тайны и бесспорным желанием угодить и услужить. В первой комнате, как бы парадной и приберегаемой для более почетных клиентов, дон Обдулио с торчащими усами и масляным взглядом смотрит из позолоченной рамы, охраняя, подобно злобному и лукавому божку любви, приют тайных свиданий, доставляющий его вдове кусок хлеба. В доме доньи Селии притворная нежность словно сочится из стенных пор: нежность эта временами с горьковатым привкусом, а то и чуть-чуть ядовитая. Донья Селия воспитывает двух малышей, детей племянницы, которую четыре или пять месяцев назад свели в могилу невзгоды и огорчения, да авитаминоз вдобавок. Когда является очередная парочка, детишки радостно кричат в коридоре: «Ура, ура, еще один сеньор пришел!» Ангелочки знают, что, если приходит сеньор под руку с сеньоритой, значит, завтра обед будет посытней. Когда Вентура со своей девушкой впервые пришел к ней в дом, донья Селия сказала: — Единственная моя просьба к вам — вести себя прилично, прежде всего прилично, в доме дети. Ради Бога, чтобы не было шума. — Не беспокойтесь, сеньора, пусть это вас не тревожит, вы имеете дело с порядочным человеком. Вентура и Хулита обычно входили в свою комнату в половине четвертого и покидали ее, когда уже пробьет восемь. Не слышно было даже, чтобы они разговаривали, — одно удовольствие. В первый день Хулита держалась куда смелей обычного — она все подмечала и высказывала свое мнение по поводу любой мелочи. — Смотри, какая ужасная лампа, она похожа на клизму. Вентура этого сходства не находил. — Ну брось, с чего бы ей походить на клизму? Давай не будь глупышкой, садись со мной рядом. — Сейчас. Дон Обдулио со своего портрета глядел на юную парочку почти сурово. — Слушай, а это кто такой? — Откуда я знаю? Похож на покойника, наверно, и есть покойник. Хулита все прохаживалась по комнате. Видно, нервы разыгрались, потому и бегает взад-вперед. Впрочем, никаких других признаков волнения нельзя было заметить. — И кто теперь ставит в комнате искусственные цветы! Да еще воткнули их в опилки — наверно, думают, что это очень красиво, да? — Возможно. Хулита все вертелась по комнате, ну прямо как юла. — Смотри, смотри, этот ягненочек кривой! Ах, бедняжка! Действительно, у ягненка, вышитого на одной из диванных подушек, был только один глаз. Вентура помрачнел — этой беготне вроде бы конца не будет. — Ты сядешь наконец? — Ах милый, как ты груб! А про себя Хулита думала: «Какое это наслаждение — подходить к любви на цыпочках!» Натура у Хулиты артистическая, куда более артистическая, чем у ее возлюбленного. Марухита Ранеро, выйдя из кафе, зашла в булочную — позвонить по телефону отцу своих близнецов. — Я тебе понравилась? — О да. Слушай, Маруха, да ты сумасшедшая! — Я? Чего это я сумасшедшая? Пришла, чтобы ты на меня посмотрел, а то бы вечером мой вид тебя разочаровал. — Ну-ну… — Слушай, я тебе в самом деле еще нравлюсь? — Больше, чем раньше, клянусь, да и раньше ты мне нравилась, душечка ты моя! — Слушай, а если можно будет, ты бы на мне женился? — Что ты… — Знаешь, ведь у меня с ним детей не было. — А его-то куда? — Да у него рак, это уж точно, врач сказал, ему не выкарабкаться. — Так-так. Слушай! — Что? — Ты и вправду думаешь купить кафе? — Если ты захочешь, купим. Когда он умрет и мы сможем пожениться. Хочешь, это будет тебе свадебный подарок? — Да что ты такое говоришь! — Я многому научилась, милый мой. Кроме того, я теперь богатая, могу делать что захочу. Он все оставляет мне, завещание показывал. Через несколько месяцев я и за пять миллионов не дам себя повесить. — Что? — Я говорю, через несколько месяцев — ты меня слышишь? — я и за пять миллионов не дам себя повесить. — Да-да… — Ты носишь в бумажнике фото малышей? — Ношу. — А мои фото? — Нет, твоих не ношу. Когда ты вышла замуж, я их сжег, решил, так будет лучше. — Ох, какой ты! Сегодня ночью я тебе дам другие. Когда ты придешь, ну примерно? — Когда закроемся, в полвторого или без четверти два. — Не задерживайся, слышишь, иди прямо ко мне. — Да-да. — Адрес запомнил? — Как же, «Кольяденсе», улица Магдалины. — Вот-вот. Комната номер три. — Да-да. Слушай, я вешаю трубку, сюда идет эта свинья. — До свидания. Слышишь, я тебя целую? — Да. — Сто раз целую, нет, сто тысяч миллионов раз… Хозяйка булочной даже перепугалась. Когда Марухита Ранеро прощалась с ней и благодарила, бедная женщина не могла слова вымолвить. Донья Монсеррат решила, что пора уходить. — До свидания, милочка Виситасьон, я бы просидела у вас целый день, так приятно поболтать с вами. — Большое спасибо. — Я не льщу, это чистейшая правда. Но видите ли, я уже вам говорила, я не хочу пропускать возношение даров. — Ну, раз такая причина! — Вчера я пропустила. — А я-то совсем еретичкой сделалась. Хоть бы Господь меня не покарал! Уже у дверей донья Виситасьон думает, что можно бы сказать донье Монсеррат: «А что, если бы мы перешли на „ты“? По-моему, давно пора, как тебе кажется?» Донья Монсеррат такая милая, она, наверно, с восторгом ответила бы «да». И еще хотела бы донья Виситасьон предложить: «Раз уж мы переходим на „ты“, давай я тебя буду звать Монсе, а ты меня Виси. Согласна?» Донья Монсеррат и с этим бы согласилась. Она очень любезная женщина, к тому же дружат они уже не первый год — старые друзья! Но странное дело, отворив дверь, донья Виси только решается сказать: — До свидания, дорогая Монсеррат, не будьте же таким редким гостем. — Нет-нет, теперь я постараюсь приходить к вам почаще. — Надеюсь! — О да. Кстати, Виситасьон, вы не забудете, что обещали мне два куска мыла «Ящерица» по дешевой цене? — Нет-нет, не беспокойтесь. Донья Монсеррат как входила в квартиру доньи Виси под ругань попугая с третьего этажа, так и уходит под ту же музыку. — Ужас какой! Что это? — Ох, не говорите, дорогая, это не попугай, а сущий дьявол. — Какой срам! Это надо было бы запретить! — Вы правы. Я уж не знаю, что делать. Попугай Рабле — жуткая тварь, это бесстыжий, беспринципный попугай, просто выродок, а не попугай, никакого с ним нет сладу. Временами он, бывает, ведет себя поприличней, выкрикивает «шоколад», «Португалия» и другие слова, подобающие воспитанному попке, но, так как понятия у него нет, он вдруг ни с того ни с сего — и обычно, когда у хозяйки сидят с визитом гости, — разражается самыми грубыми и мерзкими ругательствами, выкрикивая их своим надтреснутым голосом старой девы. Анхелито, примерный и набожный соседский мальчик, пытался одно время наставить Рабле на путь истинный, но ничего не добился, все его усилия оказались тщетны и труд напрасен. Разочаровавшись, он мало-помалу прекратил уроки, и Рабле, лишившись наставника, недели две вытворял такое, что стыдно было слушать. Насколько серьезно обстояло дело, видно из того, что жилец с первого этажа, дон Пио Навас Перес, железнодорожный контролер, обратил на поведение попугая внимание хозяйки. — Послушайте, сеньора, ваш попугай просто невыносим. Я не хотел вам говорить об этом, но, признайте, нет ведь такого права. Сами посудите, у меня дочурка подрастает, и ей никак не годится слышать такие словечки. Надо что-то сделать, говорю вам! — Да, дон Пио, это святая правда. Простите, я постараюсь вразумить его. Этот Рабле просто неисправим! Альфредо Эчеварриа рассказывает своей тетке, донье Лолите Эчеварриа де Касуэла: — Виси — очаровательная девушка, вот увидишь сама. Вполне современная, элегантная, умная, красивая — всем хороша. Мне кажется, я ее очень люблю. У тети Лолиты рассеянный вид. Альфредо приходит на ум, что она попросту его не слушает. — У меня такое впечатление, тетя, что мои сердечные дела тебя ничуть не интересуют. — Да нет, что ты, глупенький! Как они могут не интересовать меня? И тут сеньора де Касуэла вдруг начинает ломать руки и закатывать глаза, в конце концов она заливается слезами — рыдает драматично, картинно. Альфредо перепуган. — Что с тобой? — Ах, ничего, ничего, оставь меня! Альфредо пытается ее утешить. — Да послушай же, тетя, что с тобой случилось? Я тебя чем-то нечаянно обидел? — Нет, нет, оставь меня, дай мне выплакаться! Альфредо пробует пошутить — может быть, шутка ее успокоит. — Ну же, тетя, не закатывай истерику, тебе ведь уже не восемнадцать лет. Посмотреть на тебя, так можно подумать, что у тебя какие-то любовные огорчения… Лучше бы он этого не говорил! Сеньора де Касуэла побледнела, закатила глаза и — хлоп! — плюхнулась ничком на пол. Дяди Фернандо не было дома — он и другие жильцы собрались у кого-то, потому что вчера в доме было совершено преступление и им надо обменяться мнениями и кое о чем договориться. Альфредо усадил тетю Лолиту в кресло, побрызгал ей в лицо водой: когда она пришла в себя, он велел служанкам приготовить чашку липового чаю. Наконец донья Лолита обрела дар речи, она взглянула на Альфредо и медленно, грудным голосом произнесла: — Ты не знаешь, кто бы мог у меня купить корзинку для грязного белья? Альфредо слегка удивился этому вопросу. — Нет, не знаю. Какой-нибудь старьевщик. — Если ты согласишься вынести ее из дому, дарю ее тебе, я ее не желаю видеть. Что выручишь за нее — все твое. — Хорошо. Альфредо заподозрил что-то неладное. Когда дядя вернулся, он отозвал его в сторону и сказал: — Послушай. дядя Фернандо, мне кажется, ты должен свести тетю к врачу — по-моему нее сильное нервное истощение. Какие-то навязчивые идеи появились, сказала мне, чтобы я унес из дому корзину для грязного белья, сна, мол, и видеть ее не желает. Дон Фернандо Касуэла ни чуточки не встревожился, слушает как ни в чем не бывало. Видя, что он так спокоен, Альфредо подумал: «Черт их там разберет!» — и решил лучше не вмешиваться. «Ладно, — сказал он себе, — хочется ей с ума сходить, пусть сходит. Я ему все высказал, а если на мои слова не обращают внимания, тем хуже для них. Потом будут плакаться и волосы на себе рвать». На столе лежит письмо. Листок бумаги украшен штампом «АГРОСИЛЬ» [20] , Парфюмерный и аптечный магазин. Улица Майор, 20. Мадрид». Письмо написано красивым каллиграфическим почерком со всякими хвостиками, закорючками и росчерками. Текст письма следующий: «Дорогая мама! Пишу Вам эти несколько строк, чтобы поделиться новостью, которая, я уверен, доставит Вам удовольствие. Но прежде чем ее сообщить, хочу пожелать Вам крепкого здоровья — не худшего, чем мое в настоящее время, за что благодарю Господа, — и многих лет счастливой жизни на радость милой моей сестрице Паките, ее супругу и деткам. Итак, дорогая мама, хочу Вас порадовать: я, хоть живу в разлуке с Вами, уже не одинок в мире, я встретил женщину, которая поможет мне основать семью и создать домашний очаг, будет моей спутницей в трудах житейских и, даст Бог, принесет мне счастье своей добродетелью и истинно христианскими чувствами. Надеюсь, что летом Вы наберетесь сил навестить Вашего сына, который так по Вас тоскует и знает, что Вы испытываете то оке. А о дорожных расходах Вы, мамочка, не беспокойтесь, — только ради удовольствия увидеть Вас я готов заплатить эту сумму и еще много сверх того. Вот увидите, моя невеста Вам понравится. Она добрая, как ангел, трудолюбивая, хорошенькая и добропорядочная девушка. Само ее имя — Эсперанса — подходит к ней как нельзя лучше, да, оно вселяет в меня надежду, что брак наш будет удачным. Усердно молитесь Богу, чтобы он даровал нам счастье, оно также будет светочем, который озарит Вашу старость. На сем кончаю. Нежно целую Вас, дорогая мама! Ваш любящий и всегда о Вас помнящий сын Тинин» [21] Закончив письмо, автор его встал из-за стола, закурил сигарету и перечел написанное вслух. — Кажется, получилось недурно. Да, вот эти слова в конце насчет светоча звучат очень даже недурно. Затем он подошел к ночному столику и с нежностью и благоговением, будто рыцарь Круглого Стола, поцеловал фотокарточку в кожаной рамке, где дарственная надпись гласила: «Моему бесценному Агустину с тысячью поцелуев Эсперанса». — Если мама приедет, я ее, пожалуй, спрячу. Однажды под вечер, часов в шесть, Вентура приоткрыл дверь и позвал хозяйку: — Сеньора Селия! Донья Селия как раз варила в кастрюльке послеобеденный кофе. — Сейчас иду! Вам что-нибудь надо? — Да, будьте так любезны. Донья Селия убавила газ, чтобы кофе не вскипел, и поспешила на зов, снимая с себя на ходу передник и утирая руки халатом. — Вы меня звали, сеньор Агуадо? — Да. У вас не найдется пластыря? Донья Селия достала пластырь из серванта в столовой, вручила его Вентуре и принялась размышлять. Донье Селии было бы очень жаль, да и кошельку накладно, если бы любовь этих двух голубков пошла на убыль и, чего доброго, дело кончилось разрывом. «Ну, может быть, это совсем другое, — говорила себе донья Селия, которая всегда старалась видеть вещи с хорошей стороны, — может, просто у его девушки прыщик вскочил…» Донья Селия — в том, что не касается дела, — быстро привязывается к людям, когда их узнает поближе; донья Селия очень чувствительна, да, она очень чувствительная содержательница дома свиданий. Мартин и его бывшая сокурсница никак не могут наговориться. — И ты никогда не думала о замужестве? — Нет, милый, до сих пор не думала. Я выйду замуж, когда будет приличная партия. Сам понимаешь, выходить замуж, чтобы не вылезать из нужды, дело нестоящее. Еще успею, времени у меня достаточно, я думаю. — Счастливая! А мне вот кажется, что уже ни для чего времени не осталось; мне кажется, у нас оттого много свободного времени, что его слишком мало, и мы поэтому не знаем, как его употребить. Нати кокетливо сморщила носик. — Ах, Марко, дорогой! Только не вздумай угощать меня глубокомысленными фразами! Мартин рассмеялся. — Не сердись, Нати. Девушка взглянула на него с лукавой гримаской, открыла сумочку и достала эмалевую сигаретницу. — Сигарету хочешь? — Спасибо, я как раз без курева. Какая красивая сигаретница! — Да, миленькая вещица, это подарок. Мартин роется в карманах. — У меня были спички… — Вот, закуривай, мне и зажигалку подарили. — Ах, черт! Нати курит очень элегантно, движения ее рук непринужденны, изящны. Мартин залюбовался ею. — Слушай, Нати, мне кажется, мы с тобой — очень странная пара: ты одета с иголочки, прямо картинка из модного журнала, а у меня вид бродяги, весь оборван, локти наружу торчат… Девушка пожимает плечами. — Ба, не смущайся! Веселей гляди, глупыш! Так люди не будут знать, что о нас подумать. Мартин постепенно грустнеет, хотя старается не подавать виду, а Нати смотрит на него с безграничной нежностью, с такой нежностью, что ей самой было бы очень неприятно, если бы это заметили. — Что с тобой? — Ничего. Помнишь то время, когда все мы, твои товарищи, называли тебя Натача? — Конечно. — А помнишь, как Гаскон выставил тебя с лекции по государственному праву? Нати тоже слегка погрустнела. — Помню. — А помнишь тот вечер, когда я тебя поцеловал в Западном парке? — Так и знала, что ты об этом спросишь. Да, и это помню. Я много раз вспоминала этот вечер, ты был первым мужчиной, которого я поцеловала в губы… Как давно это было! Слушай, Марко. — Что? — Клянусь тебе, я не развратная. Мартину хочется заплакать. — Брось, к чему ты это говоришь? — Я-то знаю, к чему. Я всегда чувствовала, что ты для меня близкий человек, хотя бы настолько, чтобы я могла с тобой говорить откровенно. Мартин с сигаретой в зубах сидит, обхватив руками колени, и смотрит на муху, которая ползет по краю бокала. Нати продолжает: — Я много думала о том вечере. В то время мне казалось, что я никогда не почувствую тоски по мужчине — верному другу, что можно заполнить жизнь политикой и философией права. Вот глупость! Но и в тот вечер я ничего не поняла — поцеловала тебя, но ничего не поняла. Напротив, мне чудилось, что так оно всегда и бывает, как было у нас с тобой, а потом я убедилась, что это не так, совсем не так… — Голос Нати слегка задрожал: -…что все в жизни намного хуже… Мартин с усилием проговорил: — Извини, Нати. Уже поздно, мне пора идти, но знаешь, у меня нет ни одного дуро, чтобы расплатиться. Ты не одолжишь мне дуро, чтобы я заплатил за нас обоих? Нати порылась в сумочке и, протянув руку под столом, нашла руку Мартина. — Возьми, здесь десять, на сдачу купишь мне подарок. Глава четвертая Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо уже целый час прогуливается по улице Ибиси. При свете фонарей видно, как он ходит взад-вперед, не удаляясь от определенного места. Шагает он медленно, словно о чем-то размышляя, похоже, что он считает шаги — сорок в одну сторону, сорок в другую, и опять сначала. Иногда он делает на несколько шагов больше, доходит до угла. Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо — галисиец. До войны он нигде не работал, а занимался тем, что водил своего слепого отца по святым местам и пел хвалебные гимны святому Сибрану, подыгрывая себе на четырехструнной гитаре. Если же случалось выпить, Хулио брался и за волынку, хотя обычно предпочитал потанцевать сам, а на волынке чтоб играл кто-то другой. Когда началась война и его призвали в армию, Хулио Гарсиа Моррасо был парень в самом соку, резвый, как бычок, весь день готовый прыгать да брыкаться, как дикий жеребец; любил жирные сардины, грудастых девок и доброе винцо из Риберо. На астурийском фронте ему в один злосчастный день влепили пулю в бок, и с той поры начал Хулио Гарсиа Моррасо чахнуть, да так и не вернул былого здоровья; но еще хуже было то, что ранение оказалось недостаточно серьезным, чтобы его признали негодным к службе, и пришлось парню снова вернуться на фронт, не оправившись как следует от раны. После окончания войны Хулио Гарсиа Моррасо раздобыл себе рекомендацию и поступил в полицию. — Для деревенской работы ты теперь не годишься, — сказал ему отец, — да и трудиться ты не очень-то любишь. Вот стать бы тебе сельским жандармом! Отец Хулио Гарсиа был уже стар, немощен и не хотел странствовать, как прежде, по святым местам. — Посижу дома. Деньжат я немного накопил, кое-как проживу, но на двоих нам не хватит. Хулио несколько дней размышлял, прикидывал и так и этак и, наконец, видя, что отец стоит на своем, решился. — Нет, жандармом служить тяжело, жандармом все помыкают — и капралы, и сержанты; пойду-ка я лучше в полицию. — Что ж, и это неплохо. Я что говорю — на двоих нам средств не хватит, а были бы деньги, дело другое. — Да-да. На службе полиции здоровье Хулио Гарсиа Моррасо немного поправилось, он даже с пол-арробы [22] весу прибавил. Конечно, прежняя сила уже не вернулась, но и жаловаться было бы грешно — сколько товарищей на его глазах так и осталось на поле боя, убитых наповал. Да что далеко ходить — его двоюродному брату Сантьягиньо попала пуля в вещевой мешок, где были ручные гранаты, и разорвало беднягу на кусочки, самый большой нашли едва ли в ладонь. Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо очень доволен своей службой — особенно в первое время нравилось ему, что можно бесплатно ездить в трамваях. «Ну ясно, — думал он, — я как-никак власть». В казарме все начальство относилось к нему хорошо, парень был он исполнительный, смирный, никогда не позволял себе дерзостей, как другие полицейские, что воображают себя генерал-лейтенантами. Этот делал все, что ему приказывали, никогда не огрызался, всем был доволен; он знал, что к другому делу ему не пристроиться, да ему и в голову не приходило думать о чем-то другом. «Если буду исполнять приказы, — говорил он себе, — никто ко мне не станет придираться. К тому же на то и командиры, чтоб командовать: не зря у них галуны да звездочки, а у меня нет». Нрава он был покладистого и не любил осложнять себе жизнь. «Чем плохо? Есть дают каждый день досыта, и работа нетрудная — ходи знай да за спекулянтами приглядывай…» За ужином Викторита поругалась с матерью. — Когда ты наконец оставишь этого чахоточного? Большую прибыль ты от него имеешь! — Такую, какую мне надо. — Микробов вдоволь и еще, чего доброго, пузо наживешь. — Сама знаю, что делаю, и никого это не касается. — Ты? Да что ты знаешь? Ты еще соплячка, ничего в жизни не видала! — Что мне надо, то я знаю. — Ладно, только запомни, если он тебя обрюхатит, на порог не пущу. Викторита побелела. — Это тебе бабушка так говорила? Мать поднялась и отвесила ей две оплеухи щедрой рукой. Викторита не пошевелилась. — Шлюха! Грубиянка! Шлюха и есть! С матерью так не разговаривают! Викторита утерла платочком кровь, сочившуюся из десен. — И с дочерью тоже. Если мой жених болен, ему и так тяжело, не хватает еще, чтобы ты с утра до вечера твердила, что он чахоточный. Викторита вдруг встала с места и вышла из кухни. Отец все время молчал. — Оставь ее, пусть ложится спать, — сказал он наконец. — Ты тоже не права, нельзя так разговаривать! Ну и что, если она любит этого парня? Пускай себе любит! Чем больше будешь ее пилить, тем хуже будет. Сама подумай — долго он не протянет. В кухню доносились прерывистые всхлипывания дочери — видимо, так и бросилась на кровать одетая. — Эй, дочка, потуши свет! Пора спать, нечего зря свет жечь! Викторита ощупью нашла выключатель и погасила свет. Дон Роберто звонит в свою квартиру — он забыл ключи в других брюках, вечная история, хотя он, кажется, с утра все время твердил: «Переложить ключи в эти брюки, переложить ключи в эти брюки». Дверь открывает жена. — Привет, Роберто! — Здравствуй! Жена старается быть с ним приветливой и нежной, — бедняга трудится как негр, чтобы семья могла существовать более или менее прилично. — Ты, верно, озяб, надень домашние туфли, я их поставила поближе к газу. Дон Роберто надел туфли и старый, изрядно потертый пиджак, который теперь стал домашним, а прежде был красивого коричневого цвета с тоненькой белой полоской, придававшей ему очень нарядный и элегантный вид. — Как дети? — В порядке. Уже легли. Малыш немного покапризничал, никак не хотел уснуть. Боюсь, не прихворнул ли. Супруги отправились на кухню. Кухня — единственное место в доме, где зимой можно сидеть и не мерзнуть. — Приходил этот прощелыга? Жена не спешит с ответом — наверно, столкнулись в подъезде, и муж сейчас заведется. Как ни стараешься, чтобы все было по-хорошему, без неприятностей, иной раз случается, что они вот так встретятся, и тогда крику не оберешься. — Я приготовила тебе на ужин жареных барабулек. Дон Роберто повеселел, жареные барабульки — это его любимое блюдо. — Отлично. Жена ласково улыбнулась. — А еще я нынче на рынке немного сэкономила и купила тебе полбутылочки вина. Ты так много работаешь, тебе полезно время от времени выпить стаканчик. Эта скотина Гонсалес, как называет его шурин, — человек мягкосердечный, любящий отец семейства и неудачник, каких редко встретишь; ему немного надо, чтобы растрогаться. — Какая ты у меня добрая, женушка моя! Я не раз думал: бывают такие дни, что, если бы не мысль о тебе, я сам не знаю, что бы сотворил. Но терпение, терпение! Самое трудное — это первые годы, пока я не приобрету положения, всего только первые десять лет. Потом будем жить припеваючи, вот увидишь. Дон Роберто поцеловал жену в щеку. — Ты меня очень любишь? — Очень, ты же сам знаешь, Роберто. Супруги поели на ужин супу, жареных барабулек и по одному банану. После сладкого дон Роберто пристально посмотрел на жену. — Что ты хотела бы получить завтра в подарок? Жена улыбнулась счастливой и благодарной улыбкой. — Ах, Роберто! Я так рада! Я думала, ты и в этом году не вспомнишь. — Молчи, дурочка! Почему бы это мне не вспомнить? В прошлом году я, конечно, забыл, но что было, то было, а уж в этом году… — Ах, знаешь, я себя так невысоко ставлю! Если бы она еще хоть одну секунду подумала о том, как невысоко себя ставит, у нее слезы бы покатились градом. — Ну скажи, какой подарок ты бы хотела? — Да что ты! Ведь у нас так туго с деньгами! Дон Роберто, глядя в тарелку, сказал вполголоса: — Я выпросил в булочной немного в счет жалованья. Жена посмотрела на него нежно и чуть грустно. — Ах, бестолковая я! Заболталась и забыла дать тебе стакан молока. Пока жена доставала молоко из холодильника, дон Роберто продолжал: — Мне еще дали десять песет, чтобы я купил детям какую-нибудь игрушку. — Какой ты добрый, Роберто! — Вовсе нет, это ты все выдумываешь, такой, как все, — не лучше и не хуже. Дон Роберто выпил свой стакан молока, жена всегда дает ему стакан молока как дополнительное питание. — Я решил купить детям мяч. А если что останется, выпью рюмку вермута. Хотел ничего тебе не говорить, да видишь, я не умею хранить тайны. Донье Рамоне Брагадо позвонил по телефону дон Марио де ла Вега, владелец типографии. Он хотел узнать, есть ли новости в одном деле, которое волнует его вот уже несколько дней. — К тому же вы работаете в одной области, эта девочка служит в типографии, пока, кажется, ученицей. — Вот как? В какой типографии? — Называется она «Будущее», это на улице Мадера. — Так-так. Ну что ж, тем лучше, товарищи по работе. Послушайте, а вы считаете, что она?… Точно? — Да-да, не беспокойтесь, я ручаюсь. Завтра, когда освободитесь, загляните ко мне в молочную и под каким-нибудь предлогом заговорите со мной. — Так-так. — Вот и все. Она уже будет у меня, что-нибудь для этого придумаю. Мне кажется, дело на мази — только тронь, и яблочко упадет. Девчонке уже осточертело жить в нужде, она бы и сама надумала, даже и без нашего участия. Вдобавок у нее жених тяжело болен, она хочет купить ему лекарства; такие влюбленные дурочки легче всего поддаются, сами увидите. Дело верное. — Дай-то Бог! — Вот посмотрите. Имейте в виду, дон Марио, я из-за этого не сбавлю ни единого реала. Потрудилась я на совесть. — Ладно, ладно, договоримся. — Чего еще договариваться, нет-нет, все договорено. Смотрите, я ведь и на попятный могу пойти! — Ладно, ладно. Дон Марио хохотнул с явным желанием показать себя человеком, опытным в таких делах. Донья Рамона все же хотела поставить все точки над i. — Значит, согласны? — Согласен, согласен. Возвратившись к столику, дон Марио сказал: — Для начала будете получать шестнадцать песет. Понятно? Тот, что сидел за столиком, ответил: — Да, сеньор, понятно. Тот, Другой, — неудачник, есть у него кое-какое образование, но пристроиться он нигде не может, судьба, видимо, такая невезучая, да и со здоровьем плоховато. В их семье чуть не у всех чахотка — вот недавно одного из братьев, по имени Пако, освободили от военной службы, потому что бедняга уже еле ноги тянет. Подъезды домов уже заперты, однако в мире ночных гуляк жизнь продолжается, и они все более редкими группами движутся к автобусу. Когда спускается ночной мрак, улицы зияют алчной и таинственной чернотой, и ветер, завывая меж домами, крадется мягкой волчьей поступью. Мужчины и женщины, которые в этот час устремляются к центру Мадрида, — заядлые ночные гуляки, им невмоготу сидеть дома, они уже привыкли полуночничать; это богатые посетители всяких кабаре и кафе на Гран-Виа, где столько надушенных соблазнительных женщин с крашеными волосами, разодетых в нарядные черные шубки, эффектно отливающие серебристой сединой; но есть и ночные бродяги с пустым кошельком, которые отправляются в гости поболтать или идут в кафе выпить рюмочку. Все что угодно, лишь бы не сидеть дома. Случайные ночные прохожие, любители кино, которые по вечерам выходят лишь изредка и никогда не слоняются без цели, а спешат в определенное место, те уже разошлись по домам до того, как закрылись подъезды. Сперва хорошо одетые посетители центральных кино — они спешат и стараются поймать такси: это завсегдатаи «Кальяо», «Капитоля», «Дворца Музыки», произносящие имена актрис почти без ошибок, некоторые из них даже получают иногда пригласительные билеты на фильмы, что идут в английском посольстве на улице Орфилы. Они знают все о кино и не говорят, как посетители окраинных кинотеатров: «Это потрясающий фильм с Джоан Крауфорд», — нет, они, как бы делясь с посвященными, скажут: «Очень милая комедия Рене Клера, вполне французская», или: «Это великая драма Франца Капры». Правда, никто из них точно не знает, что значит «вполне французская», но это неважно; наше время — время дерзких суждений, мы участвуем в спектакле, на который иные простодушные люди изумленно глядят из зала, не очень-то понимая, что происходит, хотя на самом деле суть совершенно ясна. Посетители окраинных кинотеатров, не знающие фамилий режиссеров, появляются чуть попозже, когда двери подъездов уже заперты; они хуже одеты, идут не торопясь, лица их более беспечны, во всяком случае, в эту пору. Они ходили пешочком в кинотеатры «Нарваэс», «Алкала», «Тиволи», «Саламанка» и смотрели там фильмы уже прославившиеся, правда, слава эта чуть поблекла после нескольких недель демонстрации на Гран-Виа, фильмы с красивыми поэтическими названиями, намекающими на страшные загадки человеческой жизни, которым не всегда дается разгадка. Посетителям окраинных кинотеатров придется немного подождать, пока им покажут «Подозрение» или «Приключения Марко Поло», или «Если бы солнце не взошло». Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо, в который уже раз дойдя до угла, вспомнил о Селестино, хозяине бара. «Этот Селестино — чистый дьявол! Чего только от него не услышишь! Да, котелок у него варит, и книг этот парень перечитал уйму». А Селестино Ортис, вспомнив насчет слепой ярости и животного, убрал свою книгу, единственную свою книгу, с бутылок вермута и спрятал ее в ящик. Странно все устроено! Мартин Марко ушел из бара цел и невредим лишь благодаря Ницше — не то бы получил бутылкой в голову. Если бы Ницше встал из гроба и узнал об этом! Глядя из-за занавесок окна в цокольном этаже, донья Мария Моралес де Сьерра, сестра доньи Клариты Моралес де Перес, жены дона Камило, того самого мозольного оператора, что живет в одном доме с доном Игнасио Гальдакано, который не смог присутствовать на собрании у дона Ибрагима, потому что мозги у него не в порядке, — итак, донья Мария говорит своему супругу, дону Хосе Сьерре, служащему министерства общественных сооружений: — Ты обратил внимание на этого полицейского? Чего это он все ходит взад-вперед, будто кого-то поджидает? Муж не ответил. Когда он читает газету, он совершенно отключается, словно уносясь в безмолвный далекий мир, за тридевять земель от свой жены. Если бы дол Хосе Сьерра не приобрел столь ценного навыка полностью отключаться, он бы не смог у себя дома и газету почитать. — Вот он опять возвращается. Ах, как бы я хотела знать, что он тут делает! Ведь в нашем квартале всегда тишина и порядок, люди тут живут солидные. Лучше пошел бы он туда, на пустырь, где была арена для боя быков, там темень хоть глаз выколи! Территория бывшей арены находится в нескольких десятках шагов от дома доньи Марии. — Вот там совсем другое дело, там могут и напасть, и ограбить! А здесь что? Господи Боже милостивый, да здесь тишь да гладь! Здесь мыши и те не скребутся! Донья Мария оглянулась с улыбкой. Муж ее улыбки не видел, он продолжал читать. Викторита все плачет и плачет, разные планы беспорядочно теснятся в ее мозгу — пойти в монахини, пойти торговать собой, все будет лучше, чем жить дома. Если бы ее жених мог работать, она предложила бы ему бежать вместе — неужто же они, оба работая, не смогли бы прокормиться! Но бедный Пако — это ясно — уже ни на что не способен, весь день только лежит не вставая, даже говорить у него нет сил. Какая жестокая судьба! Люди говорят, болезнь эта, которой болен Пако, иногда проходит — только надо хорошо питаться и уколы делать; ну, если и не совсем проходит, то, во всяком случае, можно поправиться и тянуть еще много лет, и жениться, и жить, как все люди. Но Викторита не знает, как раздобыть денег. Вернее сказать, знает, но не может на это решиться; если Пако узнает, он сейчас же ее оставит, шутка сказать! А ведь если Викторита и решилась бы на что-нибудь ужасное, так только ради него одного, ради Пако. Временами Викторите кажется, что Пако ей скажет: «Ладно, делай что хочешь, мне это безразлично», — но вдруг она осознает, что это невозможно, что Пако никогда ей так не скажет. Дома жить Викторита больше не может, в этом она уверена; мать отравляет ей жизнь, с утра до ночи грызет. Но и решиться на что-нибудь очертя голову, оказаться без всякой поддержки очень рискованно. Викторита все рассчитала, конечно, есть в этом деле и плюсы, и минусы: если все пойдет хорошо, тогда будешь кататься как сыр в масле, но чтобы все шло хорошо, такого почти не бывает, а чаще все идет очень даже плохо. Главное — надо, чтобы везло и чтобы кто-нибудь о тебе заботился, только кто же будет о ней-то, о Викторите, заботиться? Среди ее знакомых нет ни одного, у кого хоть десять дуро накоплено, все живут на жалованье. Викторита чувствует себя очень усталой, в типографии она все время на ногах, жениху с каждым днем все хуже, мать ругается без умолку, командует всеми, отец — человек бесхарактерный, вечно пьян, на него ни в чем нельзя положиться. Кому счастье привалило, так это Пируле, которая работала с Викторитой в типографии, тоже упаковщицей: ее взял в любовницы один сеньор, содержит, как королеву, все капризы ее выполняет, да еще любит ее и уважает. Можно бы у Пирулы попросить денег, она не откажет, но Пирула, ясное дело, даст не больше чем каких-нибудь двадцать дуро, да и с чего она станет давать больше? Теперь Пирула живет, как герцогиня, все называют ее сеньоритой, она хорошо одевается, имеет отдельную квартиру, даже приемник у нее есть. Викторита однажды встретила ее на улице — всего один год прожила она с этим сеньором, а посмотреть только, какая стала, совсем другая женщина, даже как будто ростом выше кажется. Да, вот это счастье, о таком Викторита и не мечтает… Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо беседует с ночным сторожем, своим земляком, по имени Вега Кальво. — Холодная ночь! — Бывают и похолодней. Полицейский и сторож вот уже несколько месяцев ведут разговор, который им обоим очень по душе, и каждую ночь они возвращаются к нему с неизменным радостным чувством. — Значит, вы говорите, вы из-под Порриньо? — Вот-вот, поблизости от тех мест, я из Моса. — А у меня там есть сестра, она вышла замуж в Сальватьерре, ее зовут Росалия. — Жена Бурело, того, что гвоздями торгует? — Она самая, точно. — Хорошо живет, наверно. — Я думаю! Замуж она вышла очень удачно. Донья Мария, стоя у окна, продолжает делиться своими наблюдениями — эта женщина любит всюду совать нос. — Сейчас он сошелся со сторожем, наверно, выспрашивает о ком-нибудь из жильцов. Ты как думаешь? Дон Хосе Сьерра продолжает читать с истинно стоической невозмутимостью. — Сторожа, они всегда все знают, правда? О том, о чем мы с тобой понятия не имеем, им всякая мелочь известна. Дон Хосе Сьерра закончил передовую статью о социальном обеспечении и принялся за другую — о деятельности и прерогативах традиционных испанских кортесов. — Наверно, в одном из этих домов живет какой-нибудь тайный масон. По виду ведь их не узнаешь! Дон Хосе Сьерра издал странный горловой звук, который мог означать и «да», и «нет», и «может быть», и «кто его знает». Дон Хосе, смирившись с необходимостью терпеть болтовню жены, научился молчать целыми часами, а иногда и днями, разве промычит иногда «гм», потом немного спустя опять «гм», и так все время. Это у него такой хитрый способ дать жене понять, что она дура, не говоря, однако, этого прямо. Сторож выражает удовольствие по поводу замужества своей сестры Росалии — семью Бурело очень уважают во всей округе. — У нее уже девять ребят, ждет десятого. — А давно она вышла замуж? — Да порядочно, уже лет десять. Полицейский некоторое время молчит — он подсчитывает. Сторож, не дав ему докончить подсчеты, продолжает разговор. — Мы-то родом из-под Каньисы, из Ковело мы. Вы не слыхали о таких — нас там Голяками прозывают? — Нет, не слыхал. — Всю нашу семью так кличут. Полицейский Хулио Моррасо счел своим долгом ответить такой же откровенностью: — А у меня и у моего отца прозвище Задиры. — Вот как? — Мы даже не обижаемся, нас все кругом так зовут. — Вот как? — Кто у нас в семье доподлинно был драчуном, так это мой брат Тельмо, он от тифа помер, — его прозвали Фитюлька Чесоточный. — Да, бывают такие, что лучше с ними не связываться. Верно? — Угу! В них будто дьявол какой вселился! Да, мой братец Тельмо не давал спуску, если кто его тронет. — Такие всегда плохо кончают. — И я то же говорю. Полицейский и сторож всегда разговаривают не на галисийском диалекте, а по-испански, хотят друг перед другом показать, что они не какие-нибудь там мужланы. На полицейского Хулио Гарсиа Моррасо в эту пору находит элегическое настроение. — Хорошо в наших краях, правда? Сторож Гумерсиндо Вега Кальво хотя тоже галисиец, но другого склада — он немного скептик и стесняется слишком откровенных восторгов. — Да, недурственно. — Еще бы! Вот там житье! Так ведь? — Да, верно. Из открытых дверей бара на противоположной стороне улицы плывут по осеннему холоду звуки медленного фокстрота — его так приятно слушать или танцевать в интимной обстановке! Какой-то человек подзывает сторожа: — Эй, сторож! Сторож не может оторваться от воспоминаний. — Лучше всего там удаются картошка и маис, а где мы живем, там и виноград растет. Человек снова окликает его, теперь уже по имени: — Синдо! — Иду! Подходя к станции метро «Нарваэс», недалеко от улицы Алкала, Мартин встретил свою знакомую по прозвищу Уругвайка, она шла с каким-то господином. Мартин попытался сделать вид, будто ее не заметил. — Привет, Мартин! Как я рада! Мартин обернулся, ничего не поделаешь. — Привет, Тринидад! А я тебя не заметил. — Иди-ка сюда, я вас познакомлю. Мартин приблизился. — Это мой очень хороший друг, а это Мартин, он писатель. Ей дали прозвище Уругвайка, потому что она из Буэнос-Айреса. — Вот этот человек, — говорит Уругвайка другу, — все время сочиняет стихи, прямо на ходу. Ну подойди же, поздоровайтесь, ведь я вас уже представила! Оба покорно подают друг другу руки. — Очень приятно. Как себя чувствуете? — Благодарю вас, чувствую себя преотлично поужинавшим. Спутник Уругвайки принадлежит к людям, считающим себя остроумными. Парочка громко хохочет. У Уругвайки передние зубы выщербленные и почерневшие. — Слушай, пойдем с нами, выпьем кофе. Мартин в нерешительности — он думает, что, наверно, ее спутнику это будет не очень приятно. — В общем… Нет, не хочется… — Да брось ты, идем с нами. Что еще за церемонии! — Ладно, большое спасибо, только на минутку. — Куда вы спешите? Сколько захотите, столько и посидим вместе! Ночь такая длинная! Побудьте с нами, я очень интересуюсь поэтами. Они зашли в кафе на углу, и этот кобель заказал кофе и коньяку на всех. — Попросите сюда продавца сигарет. — Сейчас, сеньор. Мартин сел напротив парочки. Уругвайка слегка пьяна, это сразу видно. Подошел продавец сигарет. — Добрый вечер, сеньор Флорес! Давненько мы вас не видели… Вам что-нибудь угодно? — Да, две сигары, только получше. Слушай, Уругвайка, у тебя есть что курить? — Уже совсем мало осталось. Купи мне пачку сигарет. — И пачку сигарет для дамы. В баре Селестино Ортиса пусто. Это совсем крохотный бар с темно-зеленой вывеской: «Аврора. Вино и закуски». Закусок, правда, пока нет. Закуски Селестино сумеет обеспечить, когда немного наладятся дела — нельзя же все в один день!… У стойки последний посетитель, полицейский, допивает свою несчастную рюмку анисовой. — То же самое и я вам скажу — пусть они не морочат мне голову этими байками про Китай. Скорей бы он убрался! Селестино уже не терпится опустить штору, вытащить матрац и лечь спать; Селестино не любитель полуночничать — он старается ложиться пораньше и вести правильный образ жизни, насколько это возможно. — Сами понимаете, мне до этого мало дела. Селестино ночует в своем баре по двум причинам: во-первых, экономия, а во-вторых, можешь быть спокоен, что бар не ограбят среди ночи. — Самое зло — оно там, наверху. Мы-то что, мы люди маленькие. Селестино наловчился устраивать себе роскошное ложе, с которого он, правда, иногда сваливается, — волосяной матрац он кладет на восемь или десять составленных вместе стульев. — Я считаю, что ловить в метро спекулянтов, — это несправедливо. Людям надо есть, и, если не находишь работы, приходится как-то выкручиваться. Жизнь сейчас ужасно вздорожала, вы это знаете не хуже меня, снабжение по карточкам ерундовое, дают такие крохи — смотреть не на что. Не хочу вас обидеть, но я думаю, что, если женщины торгуют сигаретами или губной помадой, это не такое преступление, чтобы вы, полицейские, за ними охотились. Полицейский, пьющий анисовую, не умеет диалектически мыслить. — Я ж не по своей воле, делаю что приказано. — Знаю, знаю. Я, приятель, понимаю, что вы тут ни при чем. Когда полицейский уходит, Селестино, соорудив свое ложе, укладывается и берет книжку — он любит себя побаловать, почитать лежа. На сон грядущий Селестино читает романсы и кинтильи [23] , Ницше он читает днем. У него целая куча таких книжонок, некоторые он знает наизусть от первой страницы до последней. Все они очень хороши, но больше всего Селестино нравится «Восстание на Кубе» и «Повесть о преступлениях, совершенных любящей четой, доном Хасинто дель Кастильо и доньей Леонорой де ла Роса, ради исполнения их любовных обетов». Этот последний — классический романс, и начинается он по всем правилам: О Мария пресвятая, неба горнего звезда, дочь Отца всего живого, матерь Сына всеблагого и жена Святого духа, непорочна и невинна, в лоне чистом зачала, девять месяцев носила и, чтоб грешным дать спасенье, чудо-Сына родила, Бога в человечьей плоти, небом посланного нам. Лоно же твое осталось целым, чистым, невредимым. Такие вот старинные романсы он любит больше всего. В свое оправдание Селестино порой начинает толковать о мудрости народа и прочей галиматье. А еще Селестино очень нравится речь капрала Переса перед взводом: Раз уж судьи присудили мне стоять под вашим дулом, вам дарю четыре дуро, чтоб без промаха палили, облегчили мне конец. Не преступник я, поверьте, не такой достоин смерти! Перес просит вас, ребята: двое в грудь прицел отмерьте, двое цельте прямо в лоб! — Вот это храбрец! Да, были когда-то настоящие люди! — вслух восхищается Селестино, протягивая руку к выключателю. В полутемном зале длинноволосый скрипач интеллигентного вида с чувством играет чардаш Монти. Посетители пьют. Мужчины пьют виски, женщины — шампанское; те, что еще две недели назад служили консьержками, пьют пепперминт. Много свободных столиков, еще рановато. — Как мне здесь нравится, Пабло! — Так веселись, Лаурита, больше от тебя ничего не требуется. — А правда, эта музыка возбуждает? Сторож пошел к подозвавшему его человеку. — Добрый вечер, сеньорито. — Привет. Сторож достал ключ и распахнул дверь. Потом как бы нехотя протянул руку за чаевыми. — Большое спасибо. Сторож включил свет на лестнице, снова запер подъезд и, постукивая палкой по земле, вернулся на прежнее место продолжить беседу с полицейским. — Этот тип каждую ночь приходит в это время, а уходит не раньше четырех утра. У него тут на верхнем этаже, под крышей, девчонка — пальчики оближешь, зовут ее сеньорита Пирула. — Гулящая, верно. Женщина в цокольном не сводит с них глаз. — Пока стоят вместе, они точно о чем-то разговаривают. Смотри, сторож пошел отпирать подъезд, а полицейский его дожидается. Муж поднимает голову от газеты. — И охота тебе заниматься тем, что тебя вовсе не касается! Наверно, поджидает какую-нибудь горняшку. — Да, конечно, у тебя сразу на все готово объяснение. Господин, чья любовница живет на верхнем этаже, снял пальто и положил его на софу в прихожей. Прихожая крохотная, там только помещается коротенькая софа да деревянная консоль под зеркалом в позолоченной раме. — Что новенького, Пирула? Заслышав щелканье замка, сеньорита Пирула вышла в прихожую. — Ничего, Хавьерико, у меня всегда только одна новость — это ты. Сеньорита Пирула очень молода, у нее вид интеллигентной благовоспитанной девицы, хотя немногим больше года назад она еще говорила «плочено», «шут с ним» и «изячно». В одной из комнат, где мягко светит неяркая лампа, звучит по радио тихая музыка — мелодичный, томный, вкрадчивый, медленный фокстрот, который так приятно слушать или танцевать в интимной обстановке. — Вы танцуете, сеньорита? — Благодарю вас, сеньор, я немного устала, танцевала всю ночь. Парочка громко расхохоталась, разумеется, не так громко, как хохотали Уругвайка и сеньор Флорес, и затем расцеловалась. — Ты совсем девочка, Пирула. — А ты точно школьник, Хавьерико. Обняв друг друга за талию, оба прошли в следующую комнатку, словно прогуливаясь по аллее цветущих акаций. — Сигаретку? Каждую ночь повторяется один и тот же ритуал, говорятся примерно те же самые слова. У сеньориты Пирулы явно есть тяга к устойчивым отношениям, она наверняка преуспеет в жизни. Конечно, пока ей не на что жаловаться — Хавьер содержит ее, как королеву, любит ее, уважает… Викторита о таком счастье не мечтает. Викторита мечтает лишь о том, чтобы есть досыта и когда-нибудь выйти замуж за своего парня, если он выздоровеет. У Викториты нет ни малейшего желания стать шлюхой, но и на виселицу тащат силком. Девушка никогда не распутничала, никогда не спала ни с кем, кроме своего парня. У Викториты есть сила воли, и, хотя девушка она в самом соку, она старается устоять. По отношению к Пако она всегда вела себя честно, ни единого раза его не обманула. — Мне все мужчины нравятся, — сказала она ему однажды, еще до того, как он заболел, — поэтому я сплю только с тобой. Стоит мне начать, этому конца не будет. Делая это признание, девушка была вся красная и давилась от смеха, но Пако шутка пришлась не по нутру. — Если тебе все равно, что я, что другой, делай что хочешь, можешь делать все, что тебе угодно. А однажды, уже когда Пако был болен, за ней увязался на улице хорошо одетый господин. — Послушайте, сеньорита, куда вы так спешите? Манеры этого господина девушке понравились — видно, человек образованный, одет элегантно и держится с достоинством. — Оставьте меня, я иду на работу. — Ну, милочка, зачем же так? То, что вы идете на работу, мне очень нравится; это означает, что, хотя вы молоды и красивы, вы девушка порядочная. И что будет плохого, если мы с вами перекинемся словом-другим? — Если бы только это! — А что может быть еще? — Все, что я захотела бы… Эти слова у нее вырвались сами собой. Красиво одетый господин и бровью не повел. — Ну ясно, черт возьми! Надеюсь, вы понимаете, сеньорита, мы тоже кое на что способны и делаем что умеем. — И что вам позволяют. — Согласен, согласен, и что позволяют. Этот господин немного проводил Викториту. Не доходя до улицы Мадера, Викторита сказала: — Прощайте, оставьте меня. Нас может увидеть кто-нибудь из типографии. Господин слегка сдвинул брови. — Вы работаете в типографии здесь поблизости? — Да, на улице Мадера. Поэтому я и сказала, чтобы вы ушли. Встретимся в другой раз. — Подожди минутку. Господин, взяв девушку за руку, улыбнулся. — Ты этого хочешь? Викторита тоже улыбнулась. — А вы? Господин пристально посмотрел ей в глаза. — В котором часу ты кончаешь работу сегодня вечером? Викторита опустила взгляд. — В семь, но вы не приходите меня встречать, у меня есть жених. — И он за тобой заходит? Голос Викториты прозвучал немного грустно: — Нет, он за мной не заходит. Прощайте. — До свидания? — Ладно, если хотите, до свидания. В семь часов, когда Викторита после работы вышла из типографии «Будущее», она встретила этого господина — он ждал ее на углу улицы Эскориал. — Всего на одну минутку, сеньорита, я прекрасно понимаю, что вы должны спешить к своему жениху. Викторите стало чудно, что он снова заговорил с ней на «вы». — Я бы не хотел становиться между вами и вашим женихом, поймите, я в этом нисколько не заинтересован. Парочка прошла до улицы Сан-Бернардо. Господин держался очень корректно, не брал ее под руку, даже когда переходили улицу. — Я был бы очень рад, если бы вы были счастливы со своим женихом. Будь это в моей власти, вы и ваш жених поженились бы завтра же. Викторита искоса посмотрела на господина. Господин говорил, не глядя на нее, будто разговаривал сам с собой. — Чего еще можно желать человеку, которого уважаешь, как не счастья, полного счастья? Викторита шла как по облаку. На нее нахлынуло предчувствие счастья, смутное, едва ощутимое, в котором есть оттенок грусти, чего-то далекого и невозможного. — Зайдемте сюда, гулять сейчас холодно. — Зайдемте. Викторита и господин вошли в кафе на Сан-Бернардо и сели за столик в глубине зала, друг против друга. — Что бы вы хотели заказать? — Кофе погорячей. Когда официант подошел, господин сказал ему: — Сеньорите кофе с молоком и пирожное, мне чашку черного кофе. Господин достал пачку сигарет. — Вы курите? — Нет, почти никогда не курю. — Что значит — почти никогда? — Ну знаете, иногда, бывает, выкурю на рождество… Господин не настаивал, закурил сигарету и спрятал пачку. — Так вот, сеньорита, будь это в моей власти, вы с вашим женихом завтра же были бы женаты. Викторита посмотрела на него. — А почему вы хотите поженить нас? Вам-то с этого какая прибыль? — Никакой прибыли, сеньорита. Мне, как вы сами, наверно, понимаете, ни тепло, ни холодно от того, выйдете ли вы замуж или останетесь в девицах. Я сказал это только потому, что представил себе, как вам было бы приятно обвенчаться со своим женихом. — Конечно, приятно. Зачем я стану вам врать? — Вы правильно поступаете, в разговоре люди узнают друг друга. А для того, что я хотел вам сказать, совершенно неважно, замужем вы или девица. Господин кашлянул. — Мы с вами в общественном месте, вокруг нас люди, и между нами вот этот столик. Господин слегка прикоснулся ногами к коленям Викториты. — Могу я говорить с вами вполне свободно? — Пожалуйста. Только, надеюсь, ничего неприличного. — Неприличного не может быть там, сеньорита, где разговор идет начистоту. То, о чем я хочу сказать вам, — это как бы сделка, можно на нее согласиться или не согласиться, никаких обязательств у вас пока нет. Девушка слушала с недоумением. — Так могу я говорить? — Да-да. Господин уселся поудобней. — Ну что ж, сеньорита, перейдем к делу. По крайней мере вы должны будете признать, что я не намерен вас обманывать и излагаю все, как оно есть. В кафе было битком набито, душно, и Викторита откинула с плеч свое легкое пальтишко. — Видите ли, не знаю, право, как начать… Вы произвели на меня большое впечатление, сеньорита. — Я, кажется, представляю себе, что вы хотите мне сказать. — Боюсь, что вы ошибаетесь. Не перебивайте, ваше слово будет в конце. — Хорошо, продолжайте. — Отлично. Как я уже сказал, сеньорита, вы произвели на меня большое впечатление: ваша походка, лицо, ноги, талия, грудь… — Да-да, понимаю все. Девушка улыбнулась, всего только на секунду, с видом некоторого превосходства. — Совершенно точно: все. Но вы не улыбайтесь, я говорю серьезно. Господин снова прикоснулся к ее коленям и взял ее за руку. Викторита снисходительно и почти умело позволила ему это. — Клянусь вам, что я говорю совершенно серьезно. Мне все в вас нравится, я представляю себе ваше тело, упругое и мягкое, такого нежного цвета… Господин сжал ее руку. — Я не богат и много не могу вам предложить… Господин удивился, что Викторита не отняла руку. — Но и просить у вас я буду немногого. Господин опять слегка кашлянул. — Я хотел бы вас увидеть обнаженной, только увидеть. Викторита пожала его руку. — Я должна идти, уже поздно. — Да-да, вы правы. Но сначала дайте мне ответ. Я хотел бы видеть вас обнаженной, обещаю не притронуться к вам даже пальцем, не коснуться даже ниточки на одежде. Завтра я приду вас встретить. Я знаю, что вы порядочная женщина, не какая-нибудь кокотка… Возьмите пока это, умоляю вас. Каким бы ни было ваше решение, возьмите это — купите себе какой-нибудь пустячок на память. Под столиком девушка взяла из рук господина бумажку. Рука у нее при этом не дрогнула. Викторита встала и направилась к выходу. С ней поздоровался сидевший за соседним столиком человек. — Привет, Викторита! Загордилась с тех пор, как с маркизами водишься, на бедняков и не глядишь. — Привет, Пепе. Пепе, как и она, работает в типографии «Будущее». ………………………………………… Викторита все плачет и плачет. Разные планы беспорядочно теснятся в ее мозгу, как люди при выходе из метро. Пойти в монахини, пойти на панель — все лучше, чем терпеть издевательства матери. Дон Роберто кричит: — Петрита! Принеси мне табак, он в кармане пиджака! Жена недовольна. — Тише, бессовестный! Детей разбудишь. — Ну вот еще, разбудишь! Спят, как ангелочки, им только уснуть, а там их никто не разбудит. — Я сама тебе подам все, что нужно. Не зови Петриту, бедняжка, наверно, очень устала. — А, брось, для такой девушки это не труд. Вот ты-то, наверно, устала, у тебя хлопот больше. — И лет мне больше. Дон Роберто улыбается. — Ну, Фило, не преувеличивай, года еще тебя не согнули! Служанка входит в кухню, подает табак. — Принеси-ка мне газету, она в прихожей. — Сейчас, сеньорито. — Слушай, поставь мне на ночной столик стакан воды. — Сейчас, сеньорито. Жена опять вмешивается: — Я сама все тебе сделаю, пусть она ложится. — Ложится? Да если б ты ей разрешила, она бы вмиг убежала из дому и не вернулась бы до двух или трех ночи, вот попробуй… — И то верно… Сеньорита Эльвира беспокойно ворочается в постели, что-то ее гложет, один кошмар следует за другим. В спальне сеньориты Эльвиры пахнет ношеным бельем и женщиной: женщины пахнут не духами, а тухлой рыбой. Дышит сеньорита Эльвира неровно, прерывисто, сны у нее тяжелые, тревожные, это сны разгоряченной головы и голодного желудка, от них жалобно скрипит ветхий матрац. Откуда-то из страшной дали на сеньориту Эльвиру бросается черный облезлый кот, он загадочно ухмыляется, совсем как человек, глаза у него жутко сверкают. Женщина, защищаясь, колотит его руками, ногами. Кот скатывается, ударяется о мебель и подпрыгивает, как резиновый мяч, потом снова бросается на кровать. Брюхо у кота голое, красное, как гранат, а из отверстия сзади торчит как бы ядовитый зловонный цветок, переливающийся радугой, цветок, похожий на плюмаж фейерверка. Сеньорита Эльвира натягивает простыню на голову. В ее постели ошалело мечется рой карликов с выпученными глазами. Кот бесшумно, как привидение, подкрадывается, обнимает живот сеньориты Эльвиры, лижет его и хохочет громовым голосом, хохочет так, что сердце замирает. Сеньорита Эльвира пугается, она выбрасывает кота из комнаты: ей приходится сильно напрячься, кот ужасно тяжелый, будто из чугуна. Сеньорита Эльвира старается не придавить карликов. Один из них кричит ей: «Святая Мария! Святая Мария!» Кот проползает под дверью, вытягиваясь и утоньшаясь, как червяк. Глядит он зловеще, будто палач. Вот он вскочил на ночной столик и кровожадно уставился на сеньориту Эльвиру. Сеньорита Эльвира не смеет вздохнуть. Кот сползает на подушку и мягко лижет ей губы и веки, как тот зануда. Язык у него теплый, как кожа в паху, и мягкий, точно бархат. Он зубами развязывает пояс ее ночной сорочки. Она видит голое брюхо кота, которое равномерно вздымается, как пульсирующая вена. Цветок, торчащий из его зада, распускается все пышней, все великолепней. Шерсть у кота мягкая, шелковистая. Спальню постепенно заливает ослепительный свет. Кот растет, становится как тигр, только потоньше. Карлики по-прежнему отчаянно мечутся. Все тело сеньориты Эльвиры судорожно вздрагивает. Она тяжело дышит, а кот все лижет и лижет ее губы. Сам он все больше вытягивается. У сеньориты Эльвиры перехватывает дыхание, во рту становится сухо. Бедра ее раздвигаются, сперва несмело, потом с отчаянным бесстыдством… Внезапно сеньорита Эльвира просыпается и включает свет. Ее сорочка мокра от пота. Ей зябко, она встает и набрасывает себе на ноги пальто. В ушах у нее звенит, и груди, как в доброе старое время, торчат упруго, задорно. При свете она быстро засыпает опять, наша сеньорита Эльвира. — Ну да! Подумаешь, большое дело! Дал ему три дуро в счет жалованья, завтра день рождения его жены. Сеньору Рамону не удается придать себе достаточно решительный вид; как он ни старается, ему не удается придать себе достаточно решительный вид. — Как это — большое дело? Ты сам прекрасно знаешь! Мало тебя надували? Хорош хозяин! Я всегда тебе говорю — мы так из бедняков не выбьемся. Стоит ради этого экономить! — Да послушай же, я их у него потом вычту. Это же для меня все равно. Вот если бы я их подарил! — Да-да, вычтешь. Наверняка забудешь! — Никогда я не забывал! — Не забывал? А шесть песет сеньоры Хосефы? Где эти шесть песет? — Ну перестань, ей же нужно было купить лекарство. И даже с лекарством, сама знаешь, как она тяжело больна. — А нам-то какое дело, что кто-то там болен? Может, ты мне объяснишь? Сеньор Рамон ногой притушил окурок. — Слушай, Паулина, знаешь, что я тебе скажу? — Что? — А то, что в моей булочной я хозяин — попятно? Я сам знаю, что делаю, и давай не будем ссориться. Последние свои доводы сеньора Паулина злобно пробормотала про себя. Викторите не удается уснуть, ей все вспоминается мать — вот ведьма! «Когда ты оставишь этого чахоточного, дочка?» «Никогда не оставлю, лучше жить с чахоточным, чем с пьяницей». На самом деле Викторита никогда бы не осмелилась сказать матери такие слова. Только если бы ее парень мог вылечиться… Если бы ее парень мог вылечиться, Викторита была бы способна на все, чего бы от нее ни потребовали. Ворочаясь в постели, Викторита не перестает плакать. Да, с ее парнем все было бы хорошо, кабы иметь деньги. Известно — бедняки чахоточные подыхают, а богачи чахоточные, если и не полностью вылечиваются, так по крайней мере что-то делают, борются. Деньги добыть нелегко, это Викторита очень хорошо знает. Нужна удача. Всего остального человек может сам добиться, только не удачи; удача приходит, когда ей вздумается, и бывает это — что и говорить! — нечасто. Тридцать тысяч песет, что ей предлагал тот, другой господин, уплыли, так как парень Викториты оказался чересчур щепетильным. — Нет-нет, такой ценой я ничего не хочу — ни тридцати тысяч песет, ни тридцати тысяч дуро. — Ну чем это нам повредит? — говорила девушка. — Никаких последствий быть не может, никто ничего не узнает. — И ты бы решилась? — Ради тебя — да. Ты это прекрасно знаешь. Господин, предлагавший тридцать тысяч песет, был ростовщик, и Викторите как-то сказали о нем: — Три тысячи песет он тебе даст безо всякого. Будешь всю жизнь вьплачивать, но в долг он даст безо всякого. Викторита и пошла к ростовщику — имея три тысячи песет, они могли бы пожениться. Пако тогда еще не был так болен — правда, он легко простужался, кашлял, быстро уставал, но болен еще не был, еще не лежал в постели. — Значит, ты, милочка, хочешь занять три тысячи песет? — Да, сеньор. — А для чего они тебе? — Видите ли, я хочу выйти замуж. — А, стало быть, ты влюблена, да? — Да… — И ты очень любишь своего жениха? — Да, сеньор. — Очень-очень? — Да, сеньор, очень. — Больше всех? — Да, сеньор, больше всех. Ростовщик два раза повернул на голове зеленую бархатную шапочку. Голова у него кверху сужена, как груша, волосы тусклые, прямые, сальные. — А ты, милочка, девица? Викторита рассердилась: — А какое ваше собачье дело? — Никакого, милочка, никакого. Просто любопытство… Чего тут церемониться! А знаешь ли, ты не слишком хорошо воспитана. — Вот, скажете еще! Ростовщик улыбнулся. — Ну-ну, нечего тебе фыркать. В конце концов, девственница ты или нет — это дело твое и твоего жениха. — Вот и я так думаю. — Ну и правильно. Глазки ростовщика заблестели, будто глаза совы. — Послушай! — Чего еще? — А если бы я вместо трех тысяч песет дал бы тебе тридцать тысяч? Что бы ты сделала? У Викториты перехватило дыхание. — Все, что вы мне прикажете. — Все, что я тебе прикажу? — Да, сеньор, все. — Уж и все? — Все, сеньор. — А жених твой, что он мне сделает? — Не знаю, если хотите, я у него спрошу. На бледных щеках ростовщика проступили розовые пятнышки. — А ты знаешь, красавица, чего я хочу? — Нет, сеньор, но вы мне скажете… В голосе ростовщика появилась легкая дрожь. — Послушай, покажи мне свои груди. Девушка вытащила груди через вырез платья. — Ты знаешь, что такое тридцать тысяч песет? — Знаю, сеньор. — Ты когда-нибудь видела столько денег сразу? — Нет, сеньор, никогда. — Так я тебе сейчас покажу. Дело только в том, чтобы ты согласилась, ты и твой жених. … Чем-то отвратительным, гнусным повеяло в комнате, что-то глухо зашлепало по столу, будто издыхающая бабочка. — Идет? Викторита почувствовала, как румянец бесстыдства залил ее лицо. — Что до меня, я согласна. За шесть тысяч дуро я готова всю свою жизнь быть вашей рабыней. И не одну жизнь, если б это было возможно. — А твой жених? — Я у него спрошу, согласен ли он. Парадное дома, где живет донья Мария, открывается, из него выходит молоденькая девушка, почти девочка, и пересекает улицу. — Эге! Кажется, из этого дома кто-то вышел! Полицейский Хулио Гарсиа покидает сторожа Гумерсиндо Бегу. — Желаю успеха. — Спасибо, друг. Оставшись один, сторож начинает думать о полицейском. Потом вспоминает про сеньориту Пирулу. Потом — как он прошлым летом поддал палкой под зад одному педику, который безобразничал на улице. Сторожа разбирает смех. — Вот запрыгал-то, охальник! Донья Мария опустила штору. — Ну и времена! Повсюду один разврат! Затем, помолчав, спросила: — Который уже час? — Около двенадцати. Пора идти спать, ничего лучше не придумаешь. — Пойдем спать? — Да, ничего лучше не придумаешь. Фило подходит к кроваткам, благословляет детей. Это, так сказать, некая предосторожность, о которой она, ложась спать, никогда не забывает. Дон Роберто промывает вставную челюсть и кладет ее в стакан с водой, а стакан накрывает туалетной бумагой, слегка закручивая уголки, как конфетную обертку. Потом закуривает последнюю сигарету. Дон Роберто любит на сон грядущий выкурить одну сигаретку, уже лежа в постели и без вставной челюсти. — Не прожги мне простыни. — Не волнуйся. Полицейский подходит к девушке и берет ее под руку. — Я уж думал, ты не придешь. — А вот и пришла! — Почему так задержалась? — Не могла раньше. Дети никак не засыпали. Потом хозяин: «Петрита, подай воды! Петрита, принеси мне сигареты, они в кармане пиджака! Петрита, принеси мне газету, что лежит в прихожей!» Ей-Богу, я думала, он всю ночь будет кричать — подай то, подай се! Петрита и полицейский скрываются за углом, они идут к территории арены для боя быков. Хавьер и Пирула курят вдвоем одну сигарету. Это уже третья за ночь. Они молчат и время от времени целуются сладострастно и умело. Лежа на диване лицом к лицу и прикрыв глаза, они отдаются наслаждению, ни о чем или почти ни о чем не думая. Но вот в какое-то мгновение они обмениваются особенно продолжительным, крепким, страстным поцелуем. Девушка глубоко, со стоном вздыхает. Хавьер берет ее на руки, будто ребенка, и несет в спальню. На кровати муаровое одеяло, на котором играют блики от светло-сиреневой фарфоровой люстры, подвешенной к потолку. У кровати светится жаром электрический обогреватель. Ноги девушки обдает теплым ветерком. — Эта штука на ночном столике? — Да… Молчи… На территории арены, неуютном прибежище бездомных, смирившихся с жизнью парочек, предающихся любви с неистовством беспорочных наших библейских прародителей, слышен грохот проходящих невдалеке старых, расхлябанных, еле ползущих трамваев с дребезжащим кузовом и резко скрежещущими тормозами. По утрам эта территория принадлежит крикливым драчливым ребятишкам, которые целый божий день швыряются камнями, но с того часа, когда запираются парадные, это эдем, немного, правда, грязноватый эдем, где нельзя пройтись в плавном танце под звуки укромно спрятанного от глаз радиоприемника; где нельзя в виде прелюдии выкурить восхитительно ароматную сигарету; где нельзя шептать на ухо всякие нежные глупые словечки, ничем не грозящие, только приятные. Эта территория, где после обеда собираются старики и старухи, чтобы, как ящерицы, понежиться на солнце, с того часа, когда дети и пятидесятилетние супруги ложатся спать и видят сны, превращается в доподлинный рай, где нет места уловкам и уверткам, где каждый знает, на что идет, где любят благородно и сурово, прямо на, песчаной земле, еще хранящей квадраты классов, начертанных девочкой, что проскакала все утро, и испещренной круглыми аккуратными ямочками, что вырыл мальчик, с жадностью и азартом целые часы напролет игравший в шары. — Тебе не холодно, Петрита? — Нет, Хулио, мне так хорошо рядом с тобой! — Ты меня очень любишь? — Очень, как будто ты не знаешь. Мартин Марко бредет по городу, ему не хочется идти спать. В кармане у него ни гроша, и он ждет, пока закроется метро, пока исчезнут последние желтые ревматические трамваи. Тогда город кажется ему более уютным, более доступным для таких людей, как он, шагающих без определенной цели, засунув руки в пустые карманы — в этих карманах и руки не всегда согреешь! — с пустой головой, пустыми глазами и с необъяснимой пустотой в сердце, безмерной, безнадежной пустотой. Мартин Марко медленно, в полузабытьи идет по улице Торрихоса до улицы Диего де Леон, затем спускается по улицам принца де Вергара и генерала Молы к площади Саламанки, на которой стоит в сюртуке маркиз де Саламанка в центре зеленого, любовно ухоженного скверика. Мартин Марко любит одинокие прогулки, долгие неторопливые странствия по широким городским улицам, по тем самым улицам, которые днем, точно по волшебству, заполняют до краев, как тарелку добропорядочного горожанина, голоса торговцев, наивно бесстыдные песенки служанок, сирены автомашин, плач малышей, этих городских прирученных волчат, нежных и яростных. Мартин Марко садится на деревянную скамью и зажигает окурок, который лежал у него еще с несколькими в конверте со штампом «Мадридское собрание депутатов из провинций. Отдел удостоверений личности». Уличные скамьи — это как бы энциклопедии всех горестей и почти всех радостей жизни: здесь старик отдыхает после приступа астмы, священник читает свой молитвенник, нищий ищет на себе вшей, плотник завтракает рядом со своей женой, здесь сидит усталый человек, больной чахоткой, безумец с огромными мечтательными глазами, уличный музыкант, положивший свой рожок на колени, — каждый, придя со своими малыми или большими печалями, оставляет на досках скамьи легкий душок усталой плоти, не способной постигнуть тайну кровообращения. И девушка, что ищет покоя для своего тела, отяжелевшего от тех самых стонущих вздохов, и дама, читающая пухлый бульварный роман, и слепая, которой надо как-то провести время, и маленькая машинисточка, пожирающая свой бутерброд — колбасу и третьесортный хлебец, и больная раком, пытающаяся забыть о болях; и дурочка с открытым ртом и тоненькой струйкой слюны на подбородке, и торговка галантереей, прижимающая к животу лоток, и девчушка, которой ужасно нравится смотреть, как мочатся мужчины. Конверт, в котором Мартин Марко держит окурки, взят в доме его сестры. Конечно, конверт этот уже ни на что не годен, разве только носить в нем окурки или кнопки, или соду. Удостоверения личности отменены еще несколько месяцев тому назад. Теперь поговаривают о том, что будут выдавать книжечки с фотоснимком и даже с отпечатками пальцев, но это наверняка будет еще очень не скоро. Государственные дела делаются ох как медленно! Тогда Селестино, обернувшись к отряду, говорит: — Смелей, ребята! Вперед, к победе! Кто трусит, пусть остается! Я хочу, чтобы со мной шли только настоящие мужчины, люди, способные отдать жизнь за идею! Отряд молчит, все взволнованы, все ловят каждое его слово. В глазах у солдат загорается огонь ярости, они рвутся в бой. — Будем бороться за счастье человечества! Что значит смерть, если мы знаем, что она не напрасна, если знаем, что дети наши соберут урожай, который мы ныне посеем? Над головами солдат кружит вражеский самолет. Никто даже не шевельнется. — И против вражеских танков нам будет защитой стальная броня наших сердец! Отряд дружно кричит: — Правильно! — А все слабые, малодушные, хворые должны исчезнуть с лица земли! — Правильно! — Также и эксплуататоры, спекулянты, богачи! — Правильно! — И те, кто наживается на голоде трудящихся масс! — Правильно! — Раздадим всем золото Испанского банка! — Правильно! — Но чтобы достичь желанной цели, добиться окончательной победы, необходимо принести свою жизнь на алтарь свободы! — Правильно! Селестино красноречив как никогда. — Итак, вперед, без страха и без компромиссов! — Вперед! — Сразимся за хлеб и за свободу! — Правильно! — Вот и все! Пусть каждый выполняет свой долг! Вперед! Вдруг Селестино чувствует желание справить нужду. — Минутку! Отряд смотрит несколько удивленно. Селестино поворачивается, во рту у него пересохло. Очертания отряда начинают расплываться, заволакиваться туманом… Селестино Ортис поднимается со своего матраца, включает свет, отпивает глоток из сифона и идет в уборную. Лаурита уже выпила свой пепперминт. Пабло выпил виски. Длинноволосый скрипач, строя драматические гримасы, наверно, еще пилит там на скрипке сентиментальные чардаши и венские вальсы. Теперь Пабло и Лаурита одни. — Пабло, ты меня никогда не покинешь? — Никогда, Лаурита. Девушка счастлива, даже очень счастлива. Но где-то в глубине ее души набегает смутное, едва различимое облачко сомнения. Девушка медленно раздевается, глядя на мужчину грустными глазами робкой школьницы. — Никогда, правда? — Никогда, вот увидишь. На девушке белая комбинация с каймой вышитых розовых цветочков. — Ты меня очень любишь? — Ужасно. Парочка целуется, стоя перед зеркалом в дверце шкафа. Груди Лауриты сплющиваются, прижимаясь к пиджаку мужчины. — Мне стыдно, Пабло. Бакалавр, поступающий к нему на службу за шестнадцать песет, вовсе не свояк той девчонки, что работает упаковщицей в типографии «Будущее» на улице Мадера, — у его брата Пако чахотка скоротечная. — Ну ладно, приятель, до завтра! — Прощайте, всего вам хорошего. Пошли вам Господь большой удачи, я вам очень-очень признателен. — Не за что, дружище, не за что. Главное, чтобы вы хорошо работали. — Уж я постараюсь, поверьте. На холодном ночном ветру Петрита блаженно стонет, лицо ее пылает. Петрита очень любит своего полицейского, это ее первый мужчина, ему достался цвет ее любви. Там, в деревне, у нее незадолго до отъезда был ухажер, но дело далеко не зашло. — Ай, Хулио, ай, ай! Ай, ты мне делаешь больно! Скотина! Бесстыдник! Ай, ай! Мужчина кусает ее розовое горло в том месте, где ощущается слабое биение пульса. Влюбленные на минуту замирают в молчании. Петрита задумалась. — Хулио! — Чего тебе? — Ты меня любишь? Ночной сторож на улице Ибисы прячется в подъезд, оставляя дверь полуоткрытой на случай, если кто заявится. Сторож на улице Ибисы включает в подъезде свет, затем дышит на пальцы — он в митенках, и пальцы у него совсем закоченели. Свет в подъезде скоро гаснет. Сторож растирает руки, потом снова зажигает свет и, вытащив кисет, свертывает сигарету. Мартин говорит торопливо, умоляющим и испуганным голосом. Он весь дрожит как осиновый лист. — У меня нет при себе документов, я их оставил дома. Я писатель, меня зовут Мартин Марко. На Мартина нападает приступ кашля. Потом он начинает нервно смеяться. — Хе-хе! Простите, я немного простужен, вот именно, немного простужен, хе-хе! Мартин удивляется, что полицейский его не узнает. — Я сотрудничаю в прессе Движения, можете навести справки в вице-секретариате, в Генуе. Мою последнюю статью опубликовали несколько дней назад провинциальные газеты — «Одиель» в Уэль-ве, «Проа» в Леоне, «Офенсива» в Куэнке. Она называется «Причины духовной стойкости Изабеллы Католической». Полицейский посасывает сигарету. — Ладно, ступайте. Идите-ка ложитесь спать, холодно. — Благодарю вас, благодарю. — Не за что. Эй, послушайте! Мартин обмер от страха. — Что еще? — Желаю, чтобы вас не покидало вдохновение. — Благодарю вас. Прощайте. Мартин ускоряет шаг, он не оглядывается, не смеет оглянуться. Безумный, необъяснимый страх владеет им. Дочитывая газету, дон Роберто несколько рассеянно ласкает жену, которая положила голову ему на плечо. Ноги обоих, как обычно в эту пору года, прикрыты старым пальтецом. — Завтра, Роберто, у нас какой будет день — очень грустный или очень счастливый? — Ну конечно, очень счастливый! Фило улыбается. В одном из передних зубов у нее чернеет глубокое круглое дупло. — Да, дорогой, еще бы! Когда Фило улыбается от всего сердца, она забывает про дупло и открывает в улыбке испорченный зуб. — Да, дорогой, это точно. Завтра будет очень счастливый день! — Ну ясно, Фило! А потом, ты же знаешь, я всегда говорю — только бы все были здоровы! — И слава Богу, все здоровы, Роберто. — Да, нам, конечно, грех жаловаться. Сколько людей живет куда хуже! Мы-то худо ли, хорошо ли, а выкручиваемся. Большего я и не прошу. — И я, Роберто. Ведь правда, мы должны благодарить Бога? Как ты считаешь? Фило полна нежности к мужу. Она бесконечно ему благодарна — ей оказали чуточку внимания, и она счастлива. — Слушай, Роберто, — говорит она изменившимся голосом. — Чего тебе? — Оставь же наконец газету. — Если ты так хочешь… Фило берет дона Роберто за руку. — Слушай. — Ну, что? Женщина робко, как невеста, спрашивает: — Ты меня очень любишь? — Ну конечно, золотце, конечно, очень! Что это тебе вздумалось спрашивать! — Очень-очень? Дон Роберто отвечает, чеканя каждое слово, будто произносит проповедь; когда он повышает голос, чтобы сказать что-то торжественное, он ужасно похож на священника. — Да, намного больше, чем ты думаешь! Мартин запыхался, грудь его тяжко вздымается, виски горят, язык прилип к небу, горло будто зажато в тисках, ноги подкашиваются, в животе бурчит, как в музыкальном ящике с лопнувшей струной, в ушах стоит звон, близорукие глаза почти ничего не видят. На ходу Мартин пытается привести в порядок свои мысли. Но они скачут, мчатся наперегонки, сталкиваются, падают и снова поднимаются внутри его черепа, ставшего огромным, как поезд, — просто удивительно, как это Мартину удается бежать по улице, не задевая головой о дома. Хотя очень холодно, Мартин чувствует сильный жар по всем теле, такой жар, что дышать трудно, влажный и даже чем-то приятный жар, тысячью невидимых ниточек связанный с иным жаром, пронизанным нежностью, сладкими воспоминаниями. — Мамочка, мамочка, это эвкалиптовый пар, эвкалиптовый пар, сделай еще эвкалиптовый пар, ну, пожалуйста… Голова у Мартина раскалывается, в ней что-то стучит, размеренно, сухо, зловеще. — Ой! Еще два шага. — Ой! Два шага. -Ой! Два шага. Мартин подносит руку ко лбу. Пот льет с него, как с бычка, как с гладиатора в цирке, как с борова на бойне. — Ой! Еще два шага. Мартин принимается лихорадочно размышлять: «Чего я боюсь? Хе-хе! Ну, чего я боюсь? Чего, чего? У него был золотой зуб. Хе-хе! Так чего же мне бояться? Чего, чего? А мне бы очень нужен золотой зуб. Вот красота! Хе-хе! Я ни в чем не замешан! Ни в чем! Что мне могут сделать, когда я ни в чем не замешан? Хе-хе! Вот тип! Да еще с золотым зубом! Почему я боюсь? Страх к добру не приводит! Хе-хе! И вдруг на тебе, золотой зуб! „Стойте! Предъявите документы!“ У меня нет документов. Хе-хе! И золотого зуба нет. Я Мартин Марко. Один с золотым зубом, другой без золотого зуба. Хе-хе! В этой стране нас, писателей, ни одна собака не знает. Пако, да если бы у Пако был золотой зуб! Хе-хе! „Да, сотрудничай, сотрудничай, не прикидывайся дурачком, вот попадешься, вот…“ Комедия! Хе-хе! Можно с ума сойти! Мир сумасшедших! Буйных сумасшедших! Опасных сумасшедших! Хе-хе! Моей сестре надо бы вставить золотой зуб. Были бы у меня деньги, я завтра же подарил бы сестре золотой зуб. Хе-хе! Какая там к черту Изабелла Католическая, какой вице-секретариат, духовная стойкость! Вам не ясно? Я одного хочу — жрать! Жрать! На латыни я говорю, что ли? Хе-хе! Или по-китайски? Послушайте, вставьте мне вот сюда золотой зуб. Это все понимают. Хе-хе? Все до одного. Жрать! Что? Жрать! Я хочу купить себе целую пачку и не курить эти собачьи окурки! Что? Этот мир — сплошное дерьмо! Здесь всяк только для себя мастак! Что? Все до одного! Кто больше всех кричит, сразу умолкает, как дадут ему тысячу песет в месяц! Или золотой зуб. Хе-хе! А мы, бездомные и голодные, должны подставлять щеку и валяться в грязи с потаскухами! Славно! Ну право же, славно! Так и хочется послать все к черту, пропади оно пропадом!» Мартин яростно сплевывает и останавливается, прислонясь спиной к серой стене дома. Перед глазами у него все плывет, минутами он сам не» понимает, жив он или умер. Мартин едва стоит на ногах. Спальня четы Гонсалес обставлена полированной мебелью, некогда кричащей и сверкающей, а теперь потемневшей и тусклой: кровать, два ночных столика, небольшая консоль и гардероб. Зеркало в гардероб так и не вставили, и полировка на этом месте выделяется зияющим, шероховатым, блеклым предательским пятном. Подвесная люстра с зелеными шарами как будто погашена. На самом деле в зеленых шарах нет ламп, это просто украшение. Комната освещается маленькой лампочкой без абажура, стоящей на ночном столике дона Роберто. Над изголовьем кровати висит на стене цветная литография с изображением Богоматери — утешительницы скорбей, свадебный подарок сотрудников дона Роберто по собранию депутатов, уже пять раз бывший свидетелем благополучного разрешения от бремени. Дон Роберто откладывает газету. Чета обменивается поцелуями не без определенного знания дела. С течением лет дон Роберто и Фило открыли для себя почти неограниченный мир наслаждения. — Слушай, Фило, а в календарь ты посмотрела? — На что он нам сдался, этот календарь! Если бы ты знал, Роберто, как я тебя люблю! С каждым днем все больше! — Ладно, так мы, что же… будем просто так? — Да, Роберто, просто так. Щеки Фило разрумянились, горят. Дон Роберто философски рассуждает: — Ладно, в конце концов, там, где кормятся пятеро теляток, прокормятся и шестеро. Верно? — Ну конечно, дорогой, конечно. Пусть только Бог даст здоровье, а остальное неважно. Сам посуди — ну, не придется нам жить побогаче, так будем жить победнее, и все тут! Дон Роберто снимает очки, засовывает их в футляр и кладет на ночной столик рядом со стаканом, где, как волшебная рыбка, плавает в воде вставная челюсть. — Не снимай сорочку, простудишься. — Нет, нет, я хочу тебе нравиться. Фило задорно улыбается. — Я хочу очень нравиться своему муженьку… Голая, Фило еще довольно привлекательна. — Я тебе нравлюсь? — Очень, с каждым днем нравишься все больше. … — Что с тобой? — Кажется, кто-то из детей плачет. — Нет, золотце, они крепко спят. Лежи. Мартин достает носовой платок и утирает губы. Подойдя к водопроводной колонке, он нагибается и пьет. Пьет, как ему кажется, целый час, но вдруг жажда перестает его мучить. Вода холодная как лед, кран покрыт инеем. Подходит ночной сторож, голова у него обмотана теплым шарфом. — Водичку пьем, да? — Пьем, как видите… Немножко… — Ну и ночка! — Да, прямо-таки собачья погода! Сторож удаляется, и Мартин при свете фонаря роется в своем конверте, ищет окурок получше. «Этот полицейский, надо признать, был очень любезен. Попросил у меня документы возле фонаря, наверно, для того, чтобы я не испугался. Кроме того, сразу же меня отпустил. Скорее всего, понял по моему виду, что я ни в чем не замешан, что я не любитель лезть туда, куда меня не просят; эти ребята здорово разбираются в людях. У него был золотой зуб, а плащ-то какой шикарный. Да, что уж тут говорить, парень он хоть куда, душа-человек…» Мартина снова сотрясает дрожь, сердце начинает часто и напряженно стучать в груди. «Иметь бы три дуро — все бы как рукой сняло». Булочник зовет жену: — Паулина! — Чего тебе надо? — Неси тазик! — Ты опять за свое? — Да. Давай помалкивай и иди сюда. — Иду, иду! Вот еще, тебе ж не двадцать лет! Спальня супругов обставлена прочной, удобной мебелью орехового дерева, солидной, тяжелой и почтенной, как сами хозяева. На стене красуются в трех одинаковых золоченых рамах вышитая на альпака «Тайная вечеря», литография, изображающая мадонну Мурильо, и свадебная фотография — улыбающаяся Паулина в белой фате и черном платье и сеньор Рамон с торчащими усами, в фетровой шляпе и при золотой цепочке. Мартин идет по улице Алькантара до квартала, где стоят шале, сворачивает по улице Айалы и подзывает сторожа. — Спокойной ночи, сеньорито. — Да уж, спокойной! Куда там! При свете лампочки видна табличка с надписью «Вилла Фило». У Мартина еще сохранились смутные, как бы затушеванные чувства родственной привязанности. Да, нехорошо получилось у него с сестрой… Ладно! Что сделано, то сделано, вода спала — мельница молоть не будет. В конце концов, его сестра не икона, чтоб на нее молиться. Любовь — это такая штука, Бог весть где она кончается. И где начинается. Какую-нибудь собачонку можно любить сильней, чем родную мать. Да, сестра… Ба! Мужчина, когда его пригреют, уже не различает, кто да что. Мы, мужчины, в этом смысле недалеко ушли от животных. Буквы в надписи «Вилла Фило» черные, резкие, холодные, чересчур прямые, вовсе не изящные. — Вы уж меня извините, я еще пройдусь на улицу Монтеса. — Как вам угодно, сеньорито. Мартин размышляет: «Какой подонок этот сторож, да и все сторожа — подонки, без расчета не улыбнутся и не рассердятся. Если б он знал, что у меня ни гроша в кармане, он вытолкнул бы меня взашей, палку бы обломал о мою спину». Лежа в постели, донья Мария, квартирующая в цокольном этаже, беседует с мужем. Донье Марии лет сорок, может, сорок два. Муж ее с виду лет на шесть старше. — Слушай, Пепе. — Что? — По-моему, ты стал ко мне равнодушней. — Вовсе нет! — А мне кажется, да. — Вот еще выдумала! Дон Хосе Сьерра относится к жене ни хорошо ни плохо; она для него как мебель, с которой человек иногда, по странной прихоти, разговаривает, будто с существом одушевленным. — Слушай, Пепе. — Что? — Кто выиграет войну? — А тебе что до того? Брось ты думать об этих вещах, лучше спи. Донья Мария принимается смотреть в потолок. Немного погодя снова заговаривает с мужем: — Слушай, Пепе. — Что? — Может, взять это самое? — Ладно уж, бери что хочешь. На улице Монтеса надо толкнуть калитку, войти в садик и постучать в дверь костяшками пальцев. Звонок там без кнопки, а торчащий железный стерженек иногда ударяет током. Мартину это известно по опыту. — Привет, донья Хесуса! Как поживаете? — Неплохо. А ты, сынок? — Как видите! Скажите, пожалуйста, Марухита здесь? — Нет, сынок. Нынче вечером не вернулась, я и сама беспокоюсь. Да, наверно, скоро придет. Хочешь подождать ее? — Пожалуй, подожду. Дел у меня не так уж много! Донья Хесуса — полная, добродушная, приветливая женщина, в молодости, видимо, была недурна собой, волосы у нее выкрашены в рыжий цвет. Она очень подвижна и предприимчива. — Ладно, проходи, посидишь с нами на кухне, ты же свой человек. — Ну да… Вокруг плиты, на которой в нескольких кастрюлях греется вода, пять-шесть девиц, скучая, дремлют, на их лицах не прочтешь ни печали, ни радости — полное равнодушие. — Холод какой! — Да, а у нас тут неплохо, правда? — Я думаю! Очень даже неплохо! Донья Хесуса подходит к Мартину. — Слушай, садись-ка поближе к плите, ты совсем озяб. Пальто у тебя есть? — Да нет. — Вот бедняга! Мартину сострадание неприятно. В душе Мартин тоже немного ницшеанец. — Послушайте, донья Хесуса, а Уругвайки тоже нет? — Она-то есть, да занята — пришла с мужчиной, и они заперлись на всю ночь. — Вот как! — Послушай, можно тебя спросить, зачем тебе понадобилась Марухита? Хочешь побыть с ней? — Нет… Я хотел кое-что ей сказать. — Ладно уж, не дури. У тебя что… с деньгами плохо? Мартин Марко улыбается, он уже начал отогреваться. — Плохо — не то слово, донья Хесуса, хуже некуда! — Ох и глуп ты, милый мой. Мы старые друзья, и ты мне не доверяешь, а ведь я так любила бедную твою мать, царство ей небесное! Донья Хесуса хлопает по плечу худенькую девушку, которая, греясь у огня, читает роман. — Знаешь что, Пура, ступай-ка ты с ним. Тебе ведь нездоровится? Идите, ложитесь, и можешь уже не спускаться. Ни о чем не беспокойся, завтра я постараюсь, чтобы ты была не в убытке. Пура, которой нездоровится, смотрит на Мартина с улыбкой. Она молода, очень миловидна, изящна, немного бледна, под глазами круги, в ней есть что-то от порочной девственницы. Мартин пожимает руку донье Хесусе. — Большое спасибо, донья Хесуса, вы ко мне всегда так добры! — Молчи, баловник, ты же знаешь, ты для меня как сын. Наверх по лестнице, тремя этажами выше, комнатка на чердаке. Кровать, умывальник, зеркальце в белой раме, вешалка и стул. Мужчина и женщина. Когда нет любви, ищи хоть тепла. Пура и Мартин накидали на кровать всю свою одежду, чтоб было теплей. Погасили свет и («Нет, нет. Лежи тихонько, тихонечко»)… уснули, обнявшись, как новобрачные. С улицы время от времени доносились протяжные окрики ночных сторожей. За фанерной перегородкой слышался скрип матраца, бессмысленный и откровенный, как пение цикад. К половине второго, к двум часам ночи мрак густо ложится на загадочно притихший город. Тысячи мужчин спят, обняв своих жен, не думая о трудном жестоком дне, который поджидает их, притаясь, как хищный зверь, за немногими оставшимися часами. Сотни и сотни холостяков предаются тайному, возвышенному и изысканному пороку одиночества. А десятки девушек ждут — чего ждут, Господи, зачем Ты их обольщаешь иллюзиями? — ждут, упиваясь золотыми мечтами… Глава пятая Вечером, к половине девятого, а иногда и раньше, Хулита обычно возвращается домой. Добрый вечер, дочка! Добрый вечер, мама! Мать оглядывает ее с головы до ног, сияя глупой гордостью. — Где ж это ты пропадала? Девушка кладет шляпу на пианино и перед зеркалом взбивает прическу. Говорит она рассеянно, не глядя на мать. — Да так, в разных местах. Умильным голоском, словно желая подольститься, мать ее укоряет: — В разных местах! Целые дни проводишь где-то на улице, а потом приходишь и мне ничего не рассказываешь, мне, которой так приятно знать о твоих делах! Твоей матери, которая так тебя любит… Девушка подкрашивает губы, глядясь в зеркальце пудреницы. — А где папа? — Не знаю. Ушел довольно давно, он, наверно, скоро вернется. Почему ты спрашиваешь? — Просто так. Вдруг вспомнила о нем, потому что видела его на улице. — Надо же — встретились в таком большом городе. — Подумаешь, пятачок! Я встретила папу на улице Санта-Энграсия. Выходила от фотографа, снялась там. — А мне ничего не сказала. — Хотела сделать тебе сюрприз… Папа входил в тот же дом, там, кажется живет какой-то его друг, который заболел. Девушка в зеркальце наблюдает за матерью. Иногда ей думается, что у матери глупое лицо. — И он мне ни слова не сказал! Донья Виси грустнеет. — Вы никогда мне ничего не рассказываете. Хулита с улыбкой подходит поцеловать мать. — Какая ты славная, моя старушка! Донья Виси целует ее, потом откидывает голову и округляет брови. — Фу, от тебя пахнет табаком! Хулита надувает губки. — Я не курила, ты прекрасно знаешь, что я не курю, я считаю, что это не женственно. Мать пытается сделать строгое лицо. — Так что же это? Тебя кто-то целовал? — Ради Бога, мама! За кого ты меня принимаешь? Бедная женщина берет Хулиту за руки. — Прости, доченька, ты права. Какие глупости я говорю! На секунду она задумывается, потом произносит тихо, будто сама с собой разговаривая: — Просто мерещится мне, что мою старшую доченьку повсюду поджидают опасности… Хулита роняет две слезинки. — Странные вещи ты говоришь! Мать улыбается, немного через силу, и гладит девушку по голове. — Ладно, перестань, ты ведь уже не маленькая. Не обращай на меня внимания, я это в шутку сказала. Хулита глядит рассеянно, она как будто не слышит. — Мама… — Что, доченька? Дон Пабло думает о том, что родственники жены пришли морочить ему голову, испортили весь вечер. В эти часы он обычно уже сидел в кафе доньи Росы, попивал шоколад. Племянницу жены зовут Анита, ее мужа — Фидель. Анита — дочка брата доньи Пуры, чиновника аюнтамьенто в Сарагосе, он еще получил орден Благотворительного общества за то, что однажды вытащил из Эбро утопавшую даму, которая оказалась кузиной председателя собрания депутатов. Фидель, муж Аниты, держит кондитерскую в Уэске. Они приехали в Мадрид на несколько дней — свадебное путешествие. Фидель — молодой человек с усиками и в светло-зеленом галстуке. В Сарагосе он с полгода назад получил приз на конкурсе исполнителей танго, и в тот же вечер его познакомили с девушкой, которая теперь стала его женой. Отец Фиделя, тоже кондитер, был человеком совсем неотесанным, принимал как слабительное песок, и все его разговоры были лишь об урожае да о пресвятой деве де Пилар. Но, воображая себя очень образованным и деловым человеком, заказал два сорта визитных карточек; на одних стояло: «Хоакин Бустаманте. Коммерсант», а на других было напечатано готическим шрифтом: «Хоакин Бустаманте Вале. Автор проекта «Необходимо удвоить продукцию сельского хозяйства Испании». После его смерти осталась чертова гибель обтрепанных листов бумаги с цифрами и чертежами; он мечтал удвоить урожаи, применив изобретенную им систему: нагромождение террас с плодородной землей, которые бы орошались водой из артезианских колодцев и получали больше солнечных лучей благодаря системе зеркал. Отец Фиделя изменил название кондитерской, когда унаследовал ее от старшего брата, погибшего в 1898 году на Филиппинах. Прежде на ее вывеске значилось «Усладительница», это название он счел недостаточно многозначительным и поставил другое: «На земле наших предков». Целых полгода придумывал он это название, набралось не менее трехсот вариантов, все примерно в таком же стиле. Во времена Республики, когда отец умер, Фидель снова переменил название кондитерской, теперь на вывеске стояло: «Золотой шербет». — Вовсе ни к чему давать кондитерским названия с политическим смыслом, — говорил он. Тонкая интуиция подсказывала Фиделю, что вывеска «На земле наших предков» была связана с определенным направлением ума. — Наше дело — сбывать всем без различия сдобные булочки и птицу. И республиканцы, и карлисты платят нам одними и теми же песетами. Как вы уже знаете, молодые приехали в Мадрид провести здесь медовый месяц и сочли своим долгом нанести тетушке длительный визит. Дон Пабло прямо не знал, как от них избавиться. — Стало быть, Мадрид вам понравился? — Да, очень… Проходит несколько секунд, затем дон Пабло говорит: — Что ж, это хорошо! Донья Пура уже без сил. А юная парочка будто ничего не замечает. Викторита отправилась на улицу Фуэнкарраль, в молочную доньи Рамоны Брагадо, бывшей возлюбленной того господина, который дважды был заместителем министра финансов. — Привет, Викторита! Как я рада тебя видеть! — Привет, донья Рамона. Донья Рамона умильно, медоточиво улыбается. — Я так и знала, что моя девочка обязательно придет! Викторита тоже пытается улыбнуться. — Да, сразу видно, что вы к этим делам привычны. — Что ты сказала? — Да так, ничего. — Аи, дочка, какая же ты подозрительная! Викторита сбросила пальто, ворот блузки у нее расстегнут, взгляд странный — — то ли умоляющий, покорный, но, может, и отчаянный. — Ну что, хороша я? — Да что ты, дочка, что с тобой? — Ничего, со мной ничего. Донья Рамона, отведя глаза в сторону, попыталась пустить в ход свои испытанные приемчики сводни. — Ладно, ладно! Не капризничай, как маленькая. Заходи, поиграешь в карты с моими племянницами. Викторита поднялась. — Нет, донья Рамона. Мне некогда. Меня ждет мой жених. Мне, знаете ли, уже осточертело кружить вокруг да около, как осел у нории [24] . Ведь и вам, и мне что нужно? Нужно перейти к делу, понятно? — Нет, дочка, непонятно. Прическа у Викториты растрепана. — Так я вам скажу ясней — где этот кобель? Донья Рамона ахнула: — Что ты! — Где же наконец этот кобель? Понятно? Где этот тип? — Ай, милочка, да ты просто потаскуха! — Ладно, называйте меня кем угодно, мне безразлично. Я должна отдаться одному мужчине, чтобы купить лекарства для другого. Подавайте сюда этого типа! — Но, доченька, зачем так говорить? Викторита повышает голос: — Потому что мне иначе говорить не хочется, сеньора сводня! Вам ясно? Не хочется! Заслышав крик, в комнату заглянули племянницы доньи Рамоны. Позади них показалась физиономия дона Марио. — Что тут стряслось, тетя? — Ах, эта дрянная девчонка, эта неблагодарная, хотела меня ударить! Викторита совершенно спокойна. Всегда успокаиваешься, когда тебе вот-вот предстоит совершить что-то ужасное. Или когда решишь не совершать этого. — Знаете что, сеньора, я лучше приду в другой раз, когда у вас будет поменьше народу. Девушка открыла дверь и вышла. Не успела она дойти до угла, как ее нагнал дон Марио. Он поднес руку к шляпе. — Простите, сеньорита. Мне кажется — чего уж тут притворяться! — мне кажется, что я отчасти виноват в происшедшем. Я… Викторита его перебила: — Бросьте, я очень рада с вами познакомиться! Вот я перед вами! Вы ведь ради меня пришли. Клянусь вам, я в жизни ни с кем не спала, кроме как со своим женихом. Уже больше трех месяцев, почти четыре, как я не знаю, что такое мужчина. Я очень люблю своего жениха. Вас я никогда любить не буду, но если вы заплатите, я лягу с вами. Я уже сыта по горло. Немного денег, и моего жениха можно будет спасти. А что я ему изменю, на это мне наплевать. Мне важно одно — поставить его на ноги. Если вы мне его вылечите, я буду с вами, пока вам не надоест. Голос девушки задрожал, она расплакалась. — Извините… У дона Марио, старого развратника, не лишенного, однако, сентиментальной струнки, стал комок в горле. — Успокойтесь, сеньорита! Зайдемте, выпьем кофе, это вам будет полезно. В кафе дон Марио сказал Викторите: — Я тебе дам денег, и ты их отнесешь своему жениху. Только договоримся: наши с тобой дела останутся между нами, а он пусть думает что хочет. Согласна? — Да, пусть себе думает что хочет. Давайте, ведите меня куда хотите. Хулита рассеянна, она как будто ничего не слышит, как будто витает где-то в облаках. — Мама… — Что, доченька? — Я должна сделать тебе признание. — Ты? Ох, малышка, не смеши меня! — Нет, мам, я серьезно говорю — я должна сделать тебе признание. У матери слегка задрожали губы, но, чтобы это заметить, надо смотреть очень внимательно. — Говори, дочка, говори. — Я… Я не знаю, хватит ли у меня храбрости. — Нет, дочка, говори, не будь скрытной. Вспомни, недаром говорят, что мать — лучшая подруга, лучшая наперсница дочери. — Ну, если так… — Так говори же! — Мама… — Ну что? Хулита вдруг как бы отдается порыву: — Знаешь, почему от меня пахнет табаком? — Почему? Мать едва дышит от волнения, кажется, еще секунда, и она задохнется. — Потому что я сидела рядом с мужчиной, а этот мужчина курил сигару. Донья Виси облегченно вздохнула. Долг, однако, велел ей сохранять строгий вид. — Ты сидела? — Да, я, — Но… — Нет-нет, мама, ты не бойся. Он очень хороший. Девушка принимает мечтательную позу, ну, точно поэтесса. — Очень, очень хороший! — И порядочный? Помни, дочь моя, это основное. — Да, мама, и порядочный. Дремлющий червячок сладострастия, который гнездится и в сердцах стариков, зашевелился в груди доньи Виси. — Что ж, доченька, не знаю, что и сказать тебе. Да благословит тебя Бог… Ресницы Хулиты еле приметно дрогнули — никакой прибор не уловил бы их движения. — Спасибо, мама. … На следующий день, когда донья Виси сидела за шитьем, кто-то позвонил. — Тика, иди открой! Эсколастика, старая, неопрятная служанка, которую все для краткости зовут Тика, пошла открывать входную дверь. — Сеньора, принесли пакет. — Пакет? — Да. — Что за чудеса! Донья Виси расписалась в тетради почтальона. — Вот, дай ему эту мелочь. На пакете значилось: «Сеньорите Хулии Моисее, улица Гарценбуша, 57, Мадрид». — Что там такое? Похоже, картон. Донья Виси смотрит на свет — нет, ничего не видно. — Ох, как любопытство разбирает! Пакет моей девочке! Вот новости! Донье Виси приходит на ум, что Хулита должна скоро вернуться и тогда все выяснится. Донья Виси снова садится за шитье. — Что бы это могло быть? Донья Виси берет в руки конверт, он соломенно-желтого цвета, чуть побольше обычного почтового конверта. Она разглядывает его со всех сторон, щупает. — Ах, я бестолковая! Да это фото! Фото моей девочки! Вот быстрота!' Донья Виси надрывает конверт, из него на корзинку с шитьем падает фотография усатого господина. — Ох ты, Господи, что за тип! Сколько она ни смотрит, сколько ни вертит карточку, ничего не может понять. А усатый господин не кто иной, как дон Обдулио. Но донья Виси этого не знает, донья Виси ничего не знает о том, что делается вокруг. — Кто бы это мог быть? Когда приходит Хулита, донья Виси спешит ей навстречу. — Смотри, доченька, тебе прислали пакет. Я его вскрыла, потому что поняла, что там фото, я думала, твое. Мне так хотелось на него взглянуть! Хулита скорчила гримасу. Хулита иногда бывает несколько деспотична по отношению к матери. — Где пакет? — Вот он, это, наверно, кто-то пошутил. Девушка глядит на снимок и бледнеет. — Если это шутка, то очень дурного вкуса. Мать с каждой секундой все меньше понимает, что происходит. — Ты его знаешь? — Я? Нет. Откуда мне его знать? Девушка прячет фото дона Обдулио и приложенную к нему записку, где неуклюжим почерком служанки написано: «Ты его знаешь, красотка?» При встрече со своим возлюбленным Хулита говорит: — Смотри, что мне прислали по почте. — Это тот покойник? — Да, тот самый. Вентура минуту молчит, он что-то обдумывает с видом заговорщика. — Дай мне ее, я знаю, что с нею сделать. — Возьми. Вентура слегка сжимает руку Хулиты. — Слушай! Знаешь, что я тебе скажу? — Что? — Нам лучше переменить гнездышко, поискать другую комнату, что-то мне эта история не нравится. — И мне тоже. Вчера я на лестнице встретила отца. — Он тебя видел? — Ну конечно! — И что ты ему сказала? — Сказала, что ходила к фотографу. Вентура размышляет. — Дома ты ничего подозрительного не заметила? — Нет, ничего, пока ничего. … Незадолго до этого разговора с Хулитой Вентура встретил на улице Лучана донью Селию. — Привет, донья Селия! — Привет, сеньор Агуадо! Кстати, вы мне очень нужны, прямо сама судьба послала вас мне навстречу. Я очень рада, что вас вижу, мне надо вам сказать кое-что важное. — Мне? — Да, это вас касается. Я потеряю хорошего клиента, но, знаете, на виселицу силком тащат, ничего не поделаешь. Я должна вам это сказать, я не хочу скандалов. Будьте осторожны, вы и ваша девушка. В мой дом ходит ее отец. — Да? — Уверяю вас. — Но… — Уверяю вас, можете не сомневаться. — Ну что ж, ладно… Большое спасибо! … Добрые люди уже кончили ужинать. Вентура сочинил коротенькое письмецо, теперь он надписывает конверт: «Сеньору Роке Моисесу, улица Гарценбуша, 57, местное». Отпечатанное на машинке письмо гласит: «Глубокоуважаемый сеньор! Посылаю Вам фотоснимок, который в долине Иосафата сможет свидетельствовать против Вас. Будьте осторожны и не искушайте судьбу, это может оказаться опасным. Сто глаз следят за Вами, и ни у кого из нас не дрогнет рука, если понадобится Вас придушить. Берегитесь, мы знаем, за кого Вы голосовали в 1936 году». Подписи не было. Вот перетрусит дон Роке, когда получит это послание! Дона Обдулио он вряд ли запомнил, но письмо, без сомнения, нагонит на него страху. «Наверно, это дело рук масонов, — подумает он, — все признаки налицо, фото только для отвода глаз. Но кто же этот тип с лицом покойника, скончавшегося тридцать лет тому назад?» Донья Асунсьон, мать Пакиты, рассказывает о том, как ее девочке повезло, донье Хуане Энтрена, вдове Сисемона, пенсионерке, проживающей в том же доме, что дон Ибрагим и бедняжка донья Маргот. Донья Хуана Энтрена, чтобы не остаться в долгу, сообщает донье Асунсьон всевозможные подробности трагической гибели мамочки сеньора Суареса по кличке Заднюшка. Донья Асунсьон и донья Хуана — давние приятельницы, познакомились еще в годы войны, во время эвакуации из Валенсии, когда обе оказались в одном грузовике. — Ах, милая! Я прямо в восторге! Когда я получила известие, что жена друга моей Пакиты отправилась на тот свет, я чуть не обезумела от радости. Да простит мне Бог, я никогда никому не желала зла, но эта женщина была тенью, омрачавшей счастье моей дочери. Донья Хуана, уставясь в пол, возвращается к своей теме, к убийству доньи Маргот: — Полотенцем! Какое они имели право? Полотенцем! Такое неуважение к старушке! Убийца удушил ее полотенцем, словно цыпленка. А в руку ей вложил цветок. Глаза у бедняжки остались открытыми, говорят, она была похожа на сову. У меня-то не хватило храбрости взглянуть на нее — такие вещи меня ужасно волнуют. Точно я, разумеется, не знаю, но что-то подсказывает мне, что в этом деле замешан ее сынок. Сын доньи Маргот — упокой Господь ее душу! — он ведь педик и, знаете, водился с очень дурной компанией. Бедный мой муженек всегда говорил: кто с дурными людьми дружит, дурно кончит. Покойный муж доньи Хуаны, дон Гонсало Сисемон, кончил свои дни в третьеразрядном борделе — вдруг отказало сердце. Друзьям во избежание неприятностей пришлось отвезти его ночью домой на такси. Донье Хуане сказали, будто он скончался в очереди в храме Иисуса из Мединасели, и донья Хуана поверила. На трупе дона Гонсало, правда, не было подтяжек, но донья Хуана не вникала в мелочи. — Бедный Гонсало! — говорила она. — Бедный Гонсало! Единственное, что меня утешает, — это мысль, что он прямехонько отправился на небо, и ему сейчас куда лучше, чем нам с вами. Бедный Гонсало! Донья Асунсьон, словно слушая шум дождя, продолжает про свою Пакиту: — А теперь дай Бог, чтобы она забеременела! Вот это было бы счастье! Ее друг — человек, всеми уважаемый, не какой-нибудь голоштанник, настоящий преподаватель. Я дала обет пойти пешком к холму Ангелов, если девочка моя будет в положении. Как вам кажется, я правильно поступила? Я считаю, что ради счастья дочери не может быть слишком большой жертвы. Как вы думаете? Ах, представляю себе, как радовалась Пакита, когда узнала, что ее друг свободен! Около половины шестого дон Франсиско возвращается домой — проводить прием. Его уже ожидают несколько пациентов с постными лицами, в полном молчании. Дону Франсиско помогает его зять, работу они делят на двоих. Дон Франсиско — владелец консультации для народа, которая приносит ему немалый доход. Консультация занимает порядочное помещение — на улицу выходят четыре балкона, броская вывеска гласит: «Институт терапии по методу Пастера — Коха. Директор и владелец д-р Франсиско Роблес. Туберкулез, легочные и сердечные заболевания. Рентгеноскопия. Кожновенерические болезни, сифилис. Лечение геморроя электрокоагуляцией. Плата за визит — 5 песет». Пациенты — бедняки с площади Кеведо, с улиц Браво, Мурильо, Сан-Бернардо, Фуэнкарраль — свято верят в дона Франсиско. — Ученый доктор, — говорят они, — слов нет, какой ученый, к тому же очень осторожный и с большим опытом. Дон Франсиско обычно прерывает их похвалы. — Одной верой не вылечитесь, друг мой, — ласково говорит он, придавая голосу конфиденциальный оттенок, — вера без дел мертва есть, такая вера ничего не дает. Необходимо, чтобы вы сами чем-то помогали, от вас требуются повиновение и настойчивость, да, большая настойчивость! Не запускать болезнь, не откладывать посещение врача, если наступает небольшое улучшение… Чувствовать себя прилично еще не значит выздороветь, отнюдь. К сожалению, вирусы, вызывающие эти болезни, столь же коварны, как изменники и предатели! Дон Франсиско немного кривит душой, на шее у него семья — целая орава. Когда пациенты робко и почтительно спрашивают про сульфамиды, дон Франсиско, недовольно морщась, их отговаривает. Дон Франсиско с болью в сердце наблюдает за успехами фармакологии. «Настанет день, — думает он, — когда мы, врачи, окажемся лишними, в каждой аптеке вывесят перечень разных таблеток, больные будут сами себе выписывать рецепты». Итак, как мы уже говорили, когда у дона Франсиско спрашивают про сульфамиды, он обычно отвечает: — Можете поступать, как вам угодно, но тогда больше сюда не являйтесь. Я не могу брать на себя ответственность за здоровье человека, который добровольно отравляет себе кровь. Слова дона Франсиско всегда производят большое впечатление. — Нет-нет, я буду делать все, что вы скажете, только то, что вы скажете. В одной из внутренних комнат донья Соледад, супруга дона Франсиско, штопает носки, полная материнских забот, ограниченных и мелких забот наседки. Донье Соледад судьба не дала счастья, всю свою жизнь она посвятила детям, а дети не сумели или не захотели сделать ее счастливой. Одиннадцать детей родила она, все живы и почти все живут вдали от нее, а кое-кто пошел по дурному пути. Две старшие дочери, Соледад и Пьедад, постриглись в монахини, еще когда свергли Примо де Риверу, а всего несколько месяцев назад они затащили к себе в монастырь одну из младших, Марию Ауксилиадору. Старший из двух сыновей, Франсиско, третий по порядку, всегда был любимчиком матери, теперь он служит военным врачом в Карабанчеле, иногда является домой переночевать. Замуж вышли только две дочки — Ампаро и Асунсьон. Ампаро — за помощника отца, за дона Эмилио Родригеса Рон-ду; Асунсьон — за дона Фадрике Мендеса, фельдшера из Гвадалахары, человека трудолюбивого и ловкого, на все руки мастера, который и укол ребенку сделает, и промывание богатой старухе, и приемник починит, и заплату наклеит на клеенчатую сумку. У бедняжки Ампаро детей нет и уже не может быть, она постоянно прихварывает, постоянно жалуется то на слабость, то на боли; сперва у нее был выкидыш, а потом так и пошло, один за другим, пока в конце концов не пришлось удалить ей яичники и выкинуть все, что там было лишнего, а было, как видно, немало. Асунсьон, та поздоровей, у нее трое ребятишек, все — как звездочки ясные: Пилар, Фадрике и Сатурнино, старшенькая уже ходит в школу, ей исполнилось пять лет. Следующая по старшинству в семье дона Франсиско и доньи Соледад — Трини, незамужняя, некрасивая; она скопила немного денег и открыла галантерейную лавку на улице Аподаки. Лавчонка крошечная, но чистенькая и содержится в отличном порядке. В маленькой витрине выставлены мотки шерсти, детское платье и шелковые чулки, на светло-голубой вывеске остроугольными буквами написано «Трини», а внизу более мелкими — «Галантерея». Молодой поэт, который живет по соседству и поглядывает на девушку с глубокой нежностью, напрасно старается за обедом объяснить своим родителям: — Вам этого не понять, но поверьте, такие вот крохотные уединенные лавочки вроде этой «Трини» вызывают во мне волнующее чувство! — Этот парень просто глуп, — замечает отец, — не знаю, что с ним будет, когда меня не станет. Молодой поэт — длинноволосый бледный юноша с отсутствующим взглядом, всегда как бы отключенный от происходящего вокруг, чтобы не улетучилось вдохновение; он похож на слепого и глухого мотылька, озаренного, однако, внутренним светом, на мотылька, который летает наобум, порой ударяясь о стены, порой взмывая выше звезд. У молодого поэта на щеках горят два розовых пятнышка. Молодой поэт, когда на него находит вдохновение, порой падает в обморок в каком-нибудь кафе, и его приходится тащить в уборную, чтобы он там пришел в себя от запаха дезинфицирующей таблетки, которая смирно дремлет в своей проволочной сеточке, как сверчок. Следующая после Трини — Нати, бывшая сокурсница Мартина, всегда хорошо одетая, возможно, даже слишком хорошо одетая девица; а за нею идет Мария Ауксилиадора, та, которая вслед за двумя старшими сестрами недавно ушла в монахини. Завершают ряд трое младших, три наказания божьих. Сокоррито сбежала из дому с другом своего брата Франсиско, художником Бартоломе Ангерой; они ведут богемный образ жизни в студии на улице Де Лос Каньос, мерзнут там отчаянно, когда-нибудь к утру найдут их обледеневшими, как сосульки. Девушка уверяет своих подруг, что она счастлива, что ей все нипочем, только бы жить рядом с Бартоло и помогать ему создавать его творения. Слово «Творение» она произносит невероятно патетично, с большой буквы, совсем как председатель жюри на национальных выставках. — У них там на выставках нет настоящего критерия, — говорит Сокоррито, — они сами не знают, за что присуждают награды. Но все равно, рано или поздно им придется дать медаль моему Бартоло. Когда Сокоррито ушла из дому, в семье был крупный скандал. — Если б она хотя бы уехала из Мадрида! — говорил ее брат Франсиско, у которого понятие о чести было, так сказать, географическое. Следующая, Мария Ангустиас, начала с того, что увлекалась пением и взяла себе имя Кармен дель Оро. Подумывала она назваться Росарио Хиральда или Эсперанса де Гранада, но некий журналист, ее друг, сказал, что это не годится, что самое подходящее имя — Кармен дель Оро. Немного спустя, не дав матери оправиться после истории с Сокоррито, Мария Ангустиас пустилась во все тяжкие и сбежала с банкиром-мурсийцем по имени Эс-танислао Рамирес. Бедная мать была так убита, что даже не плакала. Самый младший, Хуан Рамон, окончил курс по второму циклу и проводил целые дни, глядясь в зеркало и намазывая себе лицо разными кремами. Часов в семь, сделав перерыв в приеме, дон Франсиско идет к телефону. Что он говорит, едва можно разобрать. — Вы будете дома? … — Хорошо, я приду часам к девяти. … — Нет, никого не зовите. Девушка будто в трансе, вид у нее мечтательный, взор устремлен в пространство, на губах блаженная улыбка. — Он очень хороший, мама, очень-очень хороший. Он взял меня за руку, пристально посмотрел мне в глаза… — И больше ничего? — Нет. Потом сел совсем близко и сказал мне: «Хулита, мое сердце пылает страстью, я не могу больше жить без тебя, если ты меня отвергнешь, жизнь потеряет для меня всякий смысл, она станет, как щепка, которую волны несут куда придется, по воле судьбы». Донья Виси растроганно улыбается. — В точности как твой отец, доченька, ну в точности как твой отец. Донья Виси прикрывает глаза и блаженно погружается в сладостное и чуть грустное забытье. — Да… Время идет… Глядя на тебя, Хулита, я чувствую себя старой! Несколько секунд донья Виси молчит. Потом подносит к глазам платок и утирает две робкие слезинки. — Не надо, мама! — Ничего, доченька, это от волнения. Только подумать, что в один прекрасный день тебя уведет чужой мужчина! Попросим Бога, дочь моя, чтобы он послал тебе хорошего мужа, чтобы ты стала супругой человека, достойного тебя. — Да, мама. — И будь очень осторожна, Хулита, ради всего святого! Не доверяй ему ни в чем, умоляю тебя. Мужчины коварны, у них свои цели, не верь их нежным словам. Не забывай, что мужчины любят развлекаться с беспутными женщинами, но в конце концов женятся на порядочных. — Да, мама. — Это уж поверь мне, дочка. И береги то, что берегла я двадцать три года, дожидаясь твоего отца. Это единственное, что мы, честные и небогатые женщины, можем принести в приданое нашим мужьям! Слезы у доньи Виси льются в три ручья. Хулита пытается ее успокоить: — Не волнуйся, мама. В кафе донья Роса толкует с сеньоритой Эльвирой о том, что у нее расстроен желудок и она всю ночь пробегала из спальни в уборную и обратно. — Что-то мне, я думаю, повредило; продукты иногда бывают не вполне свежие, иначе никак не могу объяснить. — Да, очень вероятно, что так. Сеньорита Эльвира, которая в кафе доньи Росы уже стала чем-то вроде мебели, со всем соглашается. Дружбой с доньей Росой сеньорита Эльвира весьма дорожит. — А колики у вас были? — Ой, милая! Да еще какие колики! Живот вздулся, как барабан! Это уж точно — — слишком плотно поужинала. Не зря говорится: за ужином лишка — тут тебе и крышка. Сеньорита Эльвира опять поддакивает. — Да, говорят, что плотно ужинать вредно, пищеварение не может проходить нормально. — Какое уж там нормально! Донья Роса понижает голос: — А вы хорошо спите? Донья Роса обращается к сеньорите Эльвире когда на «ты», да на «вы», как ей вздумается. — Да, я обычно сплю хорошо. Донья Роса тут же делает заключение: — Наверно, потому что мало едите на ужин! Сеньорита Эльвира слегка смущается. — Да, вы правы, на ужин я ем немного. В общем, скорее мало. Донья Роса опирается руками на спинку стула. — Ну, например, что вы ели вчера на ужин? — Вчера? Да знаете ли, совсем немного — чуточку шпината и два кусочка рыбы. На самом деле ужин сеньориты Эльвиры состоял из жареных каштанов на одну песету — всего двадцать штук — да апельсина. — Да-да, в этом весь секрет. Я уверена, что набивать себе желудок вовсе не полезно. Сеньорита Эльвира думает как раз обратное, но помалкивает. К дону Педро Таусте, соседу дона Ибрагима де Остоласы и хозяину мастерской по ремонту обуви «Клиника для туфель», зашел в его заведеньице дон Рикардо Сорбедо, вид у бедняги был самый плачевный. — Добрый вечер, дон Педро! Разрешите войти? — Заходите, дон Рикардо. Рад вас видеть. Что скажете хорошего? У дона Рикардо Сорбедо длинные растрепанные волосы, выцветший шарф повязан небрежно, костюм обтрепанный, обвисший, весь в заплатах, галстучек мятый, испещренный пятнами, широкополая зеленая шляпа лоснится от жира — словом, это странноватый тип, сразу не скажешь, нищий или артист, живет он мелким мошенничеством, а также добротой и милостями ближних своих. Дон Педро им восхищается и время от времени дает песету. Дон Рикардо Сорбедо невысок ростом, очень подвижен, держится весьма изысканно и учтиво, говорит четко и веско, тщательно построенными округлыми фразами. — Хорошего мало, друг мой Педро, ибо все меньше становится хорошего на этом свете, зато дурного сколько угодно, и оно-то привело меня к вам. Дон Педро уже привык к его вступлениям, всегда в одном духе. Подобно артиллеристам, дон Рикардо сперва пристреливается. — Одна песета вас устроит? — Хоть бы я и не нуждался в ней, благородный мой друг, я все равно бы ее принял, дабы ваш великолепный жест не оказался напрасным. — Ну вот еще! Дон Педро Таусте достает из ящика песету и вручает ее дону Рикардо Сорбедо. — Это, конечно, немного… — О да, дон Педро, это действительно немного, однако вы предлагаете мне этот пустяк с такой душевной щедростью, что он становится дороже самого драгоценного камня. — Ну, разве что так! Дон Рикардо Сорбедо дружит с Мартином Марко; если они случайно встречаются, то садятся где-нибудь на бульварной скамье и принимаются толковать об искусстве и литературе. У дона Рикардо Сорбедо еще совсем недавно была сожительница, но он ее оставил, решив, что с ней скучно и утомительно. Бывшая подруга дона Рикардо Сорбедо — вечно голодная, сентиментальная и чуточку жеманная потаскушка по имени Марибель Перес. Когда дон Рикардо Сорбедо начинал сетовать на то, как скверно становится на свете, Марибель пыталась его философически утешить. — Побереги нервы, — говорила она, — вся эта музыка может тянуться еще ох как долго. Марибель любила цветы, детей и животных, была она девушка с воспитанием и тонкими манерами. — Ах, взгляни на этого рыженького малыша! Какой душка! — сказала она однажды, когда они гуляли по площади Прогресса. — Такой, как все, — ответил дон Рикардо Сорбедо. — Такой же ребенок, как все. Когда вырастет, он, если до того не умрет, станет коммерсантом или чиновником в министерстве сельского хозяйства, а может, даже и дантистом. В лучшем случае ударится в искусство, и выйдет из него художник или тореро, и будут у него сексуальные комплексы, все как положено. Марибель не слишком-то понимала, о чем толкует ее дружок. — Мой Рикардо ужасно образованный человек, — говорила она своим подругам. — Вы бы его послушали! Все на свете знает! — И вы поженитесь? — Да, когда будет возможность. Он говорит, что хочет испытать меня, вступать в брак — это, говорит он, как дыню покупать, сперва надо на вкус попробовать. Думаю, что он прав. — Может быть. А что он делает, твой друг? — Да знаешь ли, милая, сейчас он, по правде говоря, делать-то ничего не делает, но со временем что-нибудь подвернется. Верно ведь? — Ну ясно, обязательно подвернется. Отец Марибели когда-то, много лет назад, держал скромную корсетную мастерскую на улице Ко-лехиаты, но корсетную эту пришлось продать, потому что его жене Эулохии взбрело в голову, что выгодней открыть дешевый бар на улице Адуана. Бар Эулохии назывался «Земной рай», и дела в нем шли неплохо, пока хозяйка не спятила с ума и не сбежала с гитаристом, беспробудным пьяницей. — Какой стыд! — говорил дон Браулио, папаша Марибели. — Моя супруга связалась с таким подонком! Да он уморит ее голодом! Бедняга дон Браулио вскоре скончался от пневмонии, и на его похороны явился в строгом трауре и с сокрушенной миной тот самый Пако Сардина, который сожительствовал с Эулохией в Нижнем Карабанчеле. — Ну, что такое человек? Прах! — говорил Сардина на похоронах брату дона Браулио, прибывшему на погребение из Асторги. — Да, да! — Единственное, чем мы владеем, — это жизнь. Не правда ли? — О да, вполне согласен, единственное, — отвечал дон Бруно, брат дона Браулио, когда они ехали в автобусе по Восточному шоссе. — Брат ваш был хорошим человеком, упокой Господь его душу! — Еще бы! Не был бы он хорошим, он бы душу из вас выколотил. — И то правда! — Я думаю! Но я всегда говорю: в нашей жизни надо быть терпимым. Сардина не ответил. А про себя подумал, что дон Бруно — вполне современный человек. «Вот это мне нравится! Мировой дядька, по-настоящему современный! Хотим мы или не хотим, а таков дух времени, ничего не попишешь!» Дона Рикардо Сорбедо не очень-то убеждали аргументы его подруги. — Может, и так, малышка, но пока эта музыка тянется, мне ведь надо чем-то наполнять желудок, как ты думаешь? — Все равно побереги нервы, не горячись, не стоит того. Вспомни поговорку: самая страшная беда, и та не на года. Когда происходил этот разговор, дон Рикардо Сорбедо и Марибель сидели в кабачке на улице Майор, напротив Управления полиции, за двумя рюмками белого вина. У Марибели завелась песета, и она предложила дону Рикардо: — Зайдем куда-нибудь, выпьем белого. Надоело мне бродить по улицам и мерзнуть. — Ладно, пойдем куда хочешь. Парочка поджидала друга дона Рикардо, молодого поэта, который иногда угощал их кофе с молоком и даже с булочкой. Друг дона Рикардо, юноша по имени Рамон Маэльо, не то чтобы купался в роскоши, но и голодать по-настоящему не голодал. Жил он в семье и всегда как-то устраивался, чтобы в кармане было несколько песет. Родители его снимали квартиру на улице Аподаки, над галантерейной лавчонкой Трини, и хотя поэт не ладил со своим отцом, уйти из дому все же не решался. Здоровье у Рамона Маэльо было слабое, уйти из дому означало бы для него верную смерть. — Слушай, ты думаешь, он придет? — Конечно, придет, Рамон — парень серьезный. Немного похож на лунатика, это да, но серьезный и услужливый, он обязательно придет. Дон Рикардо Сорбедо отхлебнул глоток и задумался. — Скажи, Марибель, чем оно отдает? Марибель тоже отпила глоток. — Ей-Богу, не знаю. По-моему, вино как вино. Уже несколько секунд дон Рикардо чувствует невыносимое отвращение к своей подруге. «Курица безмозглая», — думает он. Марибель этого не замечает. Бедняжка никогда ничего не замечает. — Посмотри, какой чудный кот. Наверно, он очень счастливый кот. Правда? Черный, лоснящийся, откормленный и отоспавшийся кот со степенным и мудрым, словно у аббата, видом прогуливался по фундаменту, старинному почтенному фундаменту, выступающему не меньше чем на ладонь. — А мне кажется, что это вино отдает чаем, вкус у него — точно как у чая. За стойкой несколько водителей такси потягивают вино из стаканов. — Смотри, смотри, просто удивительно, как это он не падает! В углу другая парочка молча держится за руки, нежно глядя в глаза друг другу. — Когда в желудке пусто, тогда, наверно, все отдает чаем. Между столиками ходит слепой, распевая дурацкие куплеты. — Какая у него очаровательная шерстка! Так и отливает синевой! Ах, что за кот! С улицы, когда открывается дверь, задувает холодный ветерок и доносится грохот трамваев, от которого становится еще холодней. — Да, чаем без сахара, чаем для желудочных больных. Оглушительно звонит телефон. — Это не кот, а канатоходец, такой кот мог бы выступать в цирке. Официант за стойкой, обтерев руки фартуком в зеленую и черную полоску, берет телефонную трубку. — Чаем без сахара, из такого впору сидячие ванны делать, а не вливать его себе внутрь. Парень за стойкой повесил трубку и выкрикнул: — Дон Рикардо Сорбедо! Дон Рикардо махнул ему рукой. — Меня? — Вы дон Рикардо Сорбедо? — Да, я. Мне что-то передали? — Да. Рамон просил вам передать, что он не может прийти, у него заболела мама. В булочной на улице Сан-Бернардо, в маленьком конторском помещении сеньор Рамон беседует со своей женой Паулиной и доном Роберто Гонсалесом, который из благодарности за пожалованные ему хозяином пять дуро пришел на следующий же день кое-что доделать, привести в порядок документы. Супруги и дон Роберто ведут разговор, сидя у маленькой печурки, от которой пышет теплом. На плите кипятятся в консервной банке несколько лавровых листиков. У дона Роберто нынче веселое настроение, он смешит хозяев анекдотами. — И тогда худой возьми да и скажи толстому: «Вы свинья!» А толстый обернулся и отвечает: «Эй, вы что думаете, от меня всегда так пахнет?» Супруга сеньора Рамона помирает со смеху, она зашлась икотой и, закрывая себе глаза обеими руками, кричит: — Молчите, ради Бога молчите! Дону Роберто хочется закрепить свой успех. — И все это говорится в лифте! Женщина закатывается от хохота, слезы струятся из ее глаз, она откидывается на спинку стула. — Ох, молчите, молчите! Дон Роберто и сам смеется. — Представляете, какую рожу скорчил худой! Сеньор Рамон, сложив руки на животе и посасывая сигарету, глядит то на дона Роберто, то на Паулину. — Уж этот дон Роберто, когда разойдется, чего только не выдумает! Дон Роберто неутомим. — А я еще один знаю, сеньора Паулина. — Молчите, ради Бога молчите! — Ладно, подожду, пока вы немного успокоитесь, мне не к спеху. Сеньора Паулина, хлопая себя по мощным бедрам, все вспоминает, как это воняло от толстого. Он был болен, сидел без денег, но покончил с собой, потому что пахло луком. — Пахнет луком! Как мерзко, как ужасно пахнет луком! — Молчи, что ты выдумываешь! Я ничего не слышу. Хочешь, откроем окно? — Нет, это не поможет. Запах не уйдет, здесь стены пропахли луком, руки мои пахнут луком. Женщина была воплощенное терпение. — Может, хочешь вымыть руки? — Нет, не хочу, у меня сердце пахнет луком. — Успокойся. — Не могу, пахнет луком. — Ну перестань, постарайся немного вздремнуть. — Я не смогу, мне все пахнет луком. — Хочешь стакан молока? — Не хочу молока. Я хочу умереть, я хочу только умереть, умереть поскорее, ах, все сильней пахнет луком. — Не говори глупостей. — Я говорю то, что мне вздумается. Пахнет луком! Мужчина разрыдался. — Пахнет луком! — Ну хорошо, хорошо, будь по-твоему, да, пахнет луком. — Конечно, пахнет луком! Просто ужас! Женщина открыла окно. Мужчина с глазами, полными слез, начал кричать: — Закрой окно! Я не хочу, чтобы перестало пахнуть луком. — Как хочешь. Женщина закрыла окно. — Принеси мне воды в чашке. В стакане я не хочу. Женщина вышла на кухню налить мужу чашку воды. Когда она мыла чашку, послышался дикий рев, словно у человека внезапно лопнули оба легких. Шума падения тела на каменные плиты двора женщина не слыхала. Она только ощутила внезапную боль в висках, леденящую, острую боль, будто ей воткнули в голову длинную иглу. — Ай! Крик женщины ушел в раскрытое окно, никто ей не ответил, постель была пуста. В окна, выходящие во двор, высунулось несколько голов. — Что случилось? Женщина не могла говорить. Если б могла, то сказала бы: — Ничего. Просто немного пахло луком. Сеоане, прежде чем отправиться в кафе доньи Росы играть на скрипке, заходит в магазин оптики. Он хочет прицениться к темным очкам, у жены все хуже и хуже с глазами, — Вот, пожалуйста, оправа «фантазия», стекла цейссовские. Двести пятьдесят песет. Сеоане любезно улыбается. — Нет-нет, я бы хотел подешевле. — Слушаюсь, сеньор. Может быть, эта модель вам понравится? Сто семьдесят пять песет. Сеоане не перестает улыбаться. — Нет-нет, видно, я плохо объяснил, я бы хотел посмотреть очки на три-четыре дуро. Приказчик окидывает его презрительным взглядом. На приказчике белый халат и сногсшибательное пенсне, причесан он на прямой пробор и при ходьбе вертит задом. — Такие вы найдете в любой аптеке. К сожалению, ничем не могу вам услужить, сеньор. — Ну что ж, прощайте. Извините за беспокойство. Сеоане идет по улице, приглядываясь к витринам аптек. В некоторых аптеках, более солидных, где еще и фотопленки проявляют, он действительно видит в витринах темные очки. — Есть у вас очки за три дуро? Продавщица — миленькая, вежливая девушка. — Есть, сеньор, но я не советую их покупать, они очень непрочные. Чуть подороже — мы можем предложить вам довольно приличную модель. Девушка роется в ящиках прилавка и вытаскивает несколько пакетов. — Вот, взгляните — двадцать пять песет, двадцать две, тридцать, пятьдесят, восемнадцать — эти будут похуже, — двадцать семь… Сеоане помнит, что в кармане у него всего три дуро. — Вот эти за восемнадцать, вы говорите, они плохие? — Да, только зря выбросите деньги. Вот за двадцать две — совсем другое дело. Сеоане улыбается девушке. — Хорошо, сеньорита, очень вам благодарен, я подумаю, потом приду. Простите за беспокойство. — Ради Бога, сеньор, для того мы и поставлены. Хулита где-то в глубине души чувствует угрызения совести. Вечера, проведенные в доме доньи Селии, вдруг представляются ей преддверием адских мук. Это всего лишь мгновение, одно дурное мгновение, она тут же снова становится прежней Хулитой. Слезинка, готовая скатиться по щеке, останавливается на полпути. Девушка уходит в свою комнату и достает из ящика комода черную клеенчатую тетрадь, в которой она ведет какие-то странные подсчеты. Отыскав карандаш, она записывает несколько цифр и улыбается, глядясь в зеркало: губы сложены сердечком, глаза томно прикрыты, руки закинуты за голову, блузка расстегнута. Хороша Хулита, ох, как хороша, особенно когда вот так подмигивает зеркалу одним глазом… — Сегодня Вентура сделал ничью. Хулита улыбается, нижняя губка у нее дергается, даже подбородок чуть-чуть вздрагивает. Обдув пыль с обложки, она прячет тетрадь. — Да, надо признаться, что дело я затеяла такое, такое… Поворачивая в замке ключ, украшенный розовой ленточкой, она с легким сокрушением думает: «Этот Вентура просто ненасытен!» И все же — как это ни странно, — когда она выходит из спальни, какая-то беспричинная радость согревает се душу. Мартин, простившись с Нати Роблес, отправляется в то самое кафе, откуда его накануне выставили за то, что он не мог расплатиться. «Остается еще восемь дуро с мелочью, — размышляет он. — Я думаю, не будет преступлением, если я куплю себе сигарет и проучу эту мерзкую тетку, хозяйку кафе. А Нати я могу подарить пару гравюр за пять-шесть дуро». Он садится на 17-й номер и подъезжает к площади Бильбао. Перед зеркалом у входа в парикмахерскую слегка приглаживает волосы и поправляет узел галстука. — Кажется, вид достаточно приличный… Мартин входит в кафе через ту же дверь, из которой выходил вчера; ему хочется попасть к тому же официанту и, если удастся, даже сесть за тот же столик. В кафе духота, кажется, что воздух тут густой и липкий. Музыканты играют «Ла кумпарситу», танго, связанное для Мартина со смутными, далекими сладостными воспоминаниями. Хозяйка — видимо для упражнения — покрикивает при полном равнодушии окружающих, воздевая руки к потолку и опуская их тяжелым заученным жестом на живот. Мартин садится за столик рядом с эстрадой. Подходит официант. — Сегодня она прямо бешеная. Если увидит вас, ее родимчик хватит. — Бог с ней. Вот, возьмите дуро и принесите мне кофе. Одна двадцать за вчерашний, одна двадцать за сегодняшний, итого — две песеты сорок сентимо. Сдачу оставьте себе, я пока еще не умираю с голоду. Официант ошеломлен, лицо его делается более глупым, чем обычно. Он отходит от столика, но Мартин снова подзывает его: — Пришлите мне чистильщика. — Слушаюсь. Мартин не унимается. — И продавца сигарет. — Слушаюсь. Мартину стоит большого труда держаться, у него болит голова, но попросить аспирин он не решается. Донья Роса, переговорив с Пепе, официантом, изумленно глядит на Мартина. Мартин прикидывается, будто ее не видит. Ему подают кофе, он отпивает несколько глотков и встает, чтобы сходить в уборную. Потом он так и не вспомнил — в уборной ли он вынул носовой платок, который лежал в том же кармане, что и деньги. Возвратившись за столик, он дал почистить себе ботинки и потратил один дуро на пачку хороших сигарет. — Пусть эту бурду пьет ваша хозяйка — понятно? — это какой-то отвратительный суррогат. Он гневно, почти торжественно поднялся и с негодующим лицом пошел к двери. На улице Мартин заметил, что дрожит всем телом. По сути, ему все безразлично, право, он уже не способен вести себя как настоящий мужчина. Вентура Агуадо Сане говорит своему соседу по пансиону, дону Тесифонте Овехеро, капитану ветеринарной службы: — Вы ошибаетесь, капитан. Завязать в Мадриде романчик проще простого. А теперь, после войны, тем более. Нынче каждая, из бедных ли или из богатых, готова на все. Просто надо этому посвятить часок-другой в день. Черт возьми! Без труда не вытянешь рыбку из пруда! — Да-да, я понимаю. — А как же иначе, приятель? Вы хотели бы развлечься, а сами ничего для этого не делаете! Уверяю вас, женщины не прибегут к вам сами. У нас пока еще не так, как в других странах. — Да, ваша правда. — Ну, так как же? Надо быть побойчей, капитан, надо действовать решительно и напористо. А главное — не отчаиваться в случае неудачи. Одна сорвалась? Не беда, будет другая. Дон Роке посылает записку Лоле, прислуге пенсионерки доньи Матильды: «Приходи на улицу Сан-та-Энграсия в восемь вечера. Твой Р.» Сестра Лолы, Хосефа Лопес, много лет служила у доньи Соледад Кастро де Роблес. Время от времени она заявляла, что едет в деревню, а сама отправлялась на несколько дней в родильный приют. Родила она пятерых, все воспитывались у монахинь в Чамартин де ла Роса: трое старших были от дона Роке, один, по счету четвертый, — от старшего сына ее хозяина, дона Франсиско, и последний — от самого дона Франсиско, который позже всех набрел на эту золотую жилу. Отцовство каждого было вне сомнений. — Пусть я такая-разэтакая, — говорила Хосефа, — но если кто мне по сердцу, тому я рога не наставляю. Когда надоест, говорю «до свиданьица», и точка; но пока у нас любовь, мы, как пара голубков, только друг дружку знаем. Хосефа была когда-то красивой дебелой женщиной. Теперь она содержит пансион для студентов на улице Аточа, пятеро ее детей живут с нею. Злые языки поговаривают, что она спуталась с агентом, собирающим плату за газ, и что однажды вогнала в краску четырнадцатилетнего мальчонку, сына лавочника. Что тут правда, что нет — установить очень трудно. Ее сестра Лола моложе, но тоже дебелая и грудастая. Дон Роке покупает Лоле дешевые браслеты, угощает ее пирожными, и девушка в восторге. Она не такая порядочная, как Хосефа, и, видимо, путается то с одним юнцом, то с другим. Однажды донья Матильда застукала ее в постели с Вентурой, но предпочла не подымать шума. Получив записочку дона Роке, девушка принарядилась и пошла к донье Селии. — Он не пришел? — Нет, пока нет. Проходи сюда. Лола входит в спальню, раздевается догола и садится на кровать. Она хочет устроить дону Роке сюрприз — открыть ему дверь обнаженной. Донья Селия подглядывает в замочную скважину — ей нравится смотреть, как девушки раздеваются. Иногда, почувствовав, что лицо у нее пылает, она зовет своего шпица: — Пьеро, Пьеро! Иди скорей к хозяюшке! Вентура приоткрывает дверь комнаты, в которой был со своей девушкой. — Сеньора! — Иду! Вентура сует донье Селии в руку три дуро. — Пусть сеньорита выйдет одна. Донья Селия на все согласна. — Как вам угодно. Вентура проходит в гардеробную, закуривает сигарету, чтобы убить время, пока его подруга уйдет; девушка, потупив глаза, спускается по лестнице. — До свидания, милочка! — До свидания. Донья Селия осторожно стучит в комнату, где сидит и ждет Лола. — Хочешь перейти в большую комнату? Она освободилась. — Ладно. На площадке второго этажа Хулита встречает дона Роке. — Здравствуй, дочка! Ты откуда? Хулита немного смущена. — Я… я от фотографа. А ты куда идешь? — Да я… я к своему другу, бедняга болен, теперь ему совсем плохо. Девушка не может представить, что отец идет к донье Селии, также и отцу трудно подумать такое о дочке. «Фу, какая глупость! Что это мне взбрело в голову!» — думает дон Роке. «Он, наверно, про этого друга правду сказал, — думает девушка. — Конечно, у папы есть свои делишки, но подозревать, что он направляется туда, просто нехорошо!» Когда Вентура собрался уходить, донья Селия его останавливает. — Минуточку подождите, звонят. Появляется дон Роке, он немного бледен. — Здравствуйте. Лола пришла? — Да, она в первой спальне. Дон Роке легонько стучит два раза в дверь. — Кто там? — Я. — Заходи. Вентура Агуадо продолжает беседовать с капитаном, его красноречие неиссякаемо. — У меня, знаете ли, теперь завелась интрижка, я встречаюсь довольно регулярно с одной девочкой, имя называть ни к чему. А когда я ее впервые увидел, то подумал: «Здесь мне делать нечего». Все-таки я подошел, чтобы потом не жалеть, что, мол, увидел да не попробовал закинуть удочку. Сказал ей несколько слов, угостил два раза вермутом с креветками, и вот, извольте, она моя и покорна, как овечка. Делает все, что я захочу, слова лишнего сказать не смеет. Познакомился я с ней в двадцатых числах августа, и не прошло и недели — хлоп, мы в кроватке, как раз в день моего рождения. Если бы я стоял разинув рот, как дурак, и глядел, как ее обхаживают и щупают другие, был бы я сейчас на бобах, вот как вы. — Да, все это прекрасно, но мне почему-то думается, что дело тут прежде всего в удаче. Вентура подскочил на стуле. — В удаче? Вот она, наша ошибка! Удачи не существует, друг мой, удача подобна женщинам, она отдается тем, кто ее добивается, а не тем, кто смотрит, как она идет но улице, и слова ей не скажет. Ясное дело, вам не видать удачи, если будете проводить целые дни дома, ублажать эту ростовщицу, у которой сынок идиот, да изучать болезни коров. Послушайте меня, так вы ничего не успеете в жизни. Сеоане кладет скрипку на рояль, только что закончили играть «Ла кумпарситу». Он обращается к Макарио: — Я отлучусь на минутку в клозет. Сеоане проходит между столиками. В голове у него все еще вертятся цифры — цены на очки. «Да, конечно, лучше немного погодить. Те, за двадцать две, показались мне довольно приличными». Он толкает ногой дверь, на которой значится «Для мужчин»: два унитаза у стены, пятнадцатисвечовая лампочка тускло светит внутри проволочного каркаса. В своей клетке наверху дремлет, как сверчок, дезинфицирующая таблетка. Сеоане один, он приближается к стене, бросает взгляд на пол. — Что это? Слюна становится комом у него в горле, сердце скачет, долгий-долгий звон раздается в ушах. Сеоане глядит на пол, изо всех сил напрягая зрение. Дверь заперта. Сеоане стремительно нагибается. Да, это пять дуро. Бумажка немного намокла, но это неважно. Сеоане обтирает танковый билет платком. На следующий день он приходит в аптеку. — Дайте мне, сеньорита, очки за тридцать песет, да, вот те, за тридцать! Лола и дон Роке беседуют, сидя на софе. Дон Роке в пальто, шляпу он положил на колени. Лола, голая, сидит, скрестив ноги. В комнате тепло, включен рефлектор. В зеркале шкафа отражаются две фигуры — парочка действительно забавная: дон Роке в шарфе, очень озабоченный, Лола — нагая и очень хмурая. Дон Роке только что умолк. — Вот и все. Лола чешет себе пупок, затем нюхает палец. — Знаешь, что я тебе скажу? — Что? — А то, что твоя дочка и я друг друга стоим, вполне можем с ней быть на «ты». Дон Роке кричит: — Молчи, говорю тебе! Сейчас же замолчи! — А я и молчу. Оба курят. Голая толстая Лола, пускающая дым через нос, похожа на тюленя в цирке. — А эта история с фотографом — Такая же, как твоя с больным приятелем… — Ты замолчишь? — Ладно, молчи не молчи, а все равно некрасиво получается! Можно подумать, вы из другого теста! В одном месте мы уже писали следующее: «Дон Обдулио с торчащими усами и масляным взглядом смотрит из позолоченной рамы, охраняя, подобно злобному и лукавому божку любви, приют тайных свиданий, доставляющий его вдове кусок хлеба». Портрет дона Обдулио висит справа от шкафа, за цветочным горшком. Слева висит портрет'хозяйки в молодости, с несколькими шпицами. — Давай одевайся, сегодня я ни на что не гожусь. — Ладно. А про себя Лола думает: «Эта девчонка мне заплатит, Христом Богом клянусь! Еще как заплатит!» Дон Роке спрашивает: — Ты выйдешь первая? — Нет, выходи ты, я пока оденусь. Дон Роке выходит, и Лола посылает ему вслед проклятие. «Портрет висит на таком месте, что, если снять, никто не заметит», — думает она. Она снимает дона Обдулио со стены и прячет в сумочку. Слегка приглаживает волосы в ванной и закуривает сигарету. Капитан Тесифонте как будто расшевелился. — Ладно… Попытаем счастья… — Да не может быть! — Да-да, вот увидите, как-нибудь, когда пойдете развлекаться, позовите меня, пойдем вместе. Договорились? — Конечно, договорились. В первый же день, как пойду туда, дам вам знать. Зовут старьевщика Хосе Сане Мадрид. У него две лавчонки, в которых он покупает и продает поношенную одежду и «предметы искусства», дает напрокат смокинги студентам и фраки бедным женихам. — Заходите, померяйте, выбор большой. Выбор действительно большой: на сотнях вешалок сотни костюмов висят и ждут клиента, который вытащит их на свет божий. Лавочки находятся одна на улице Де Лос Эстудиос, другая, основная, на улице Магдалины, почти на ее середине. После завтрака сеньор Хосе ведет Пуриту в кино, он любит подурачиться с девушкой, прежде чем ложиться в постель. Они отправляются в кинотеатр «Идеал», что напротив кинотеатра «Кальдерон», — там идут «Его брат и он» Антонио Вико и «Семейная ссора» Мерседес Висино, оба фильма «одобренные». Кинотеатр «Идеал» имеет то преимущество, что вход там в любое время и зал очень большой, всегда есть места. Служитель светит им фонариком. — Куда? — Ну, хотя бы сюда. Да, здесь нам будет удобно. Пурита и сеньор Хосе садятся в последнем ряду. Сеньор Хосе гладит шею девушки. — Ну, что скажешь? — Да ничего, как видишь. Пурита смотрит па экран. Сеньор Хосе берет ее руки. — Ты озябла. — Да, очень холодно. Несколько минут они молчат. Сеньор Хосе все усаживается поудобней, беспрерывно вертится в кресле. — Слушай. — Что? — О чем ты думаешь? — Да так… — Перестань об этом тревожиться, дело с Пакито я улажу, у меня есть друг, очень влиятельный в Социальной помощи, он кузен гражданского губернатора, уж не знаю, из каких мест. Сеньор Хосе засовывает руку в декольте девушки. — Ай, какая холодная! — Не волнуйся, сейчас я ее согрею. Сеньор Хосе кладет руку Пурите под мышку, греет ее через блузку. — Как жарко у тебя под мышкой! — Да. У Пуриты под мышкой очень горячо, как будто она в лихорадке. — И ты думаешь, что Пакито примут? — Я уверен, такую-то малость мой друг сумеет сделать. — А захочет он это сделать? Другая рука сеньора Хосе лежит на подвязке Пуриты. Зимой Пурита носит пояс, круглые подвязки плохо держат, потому что она слишком худа. Летом она ходит без чулок — думаете, мелочь, а экономишь на этом ого как! — Мой друг сделает все, что я скажу, он мне многим обязан. — Дай-то Бог, чтобы так было! — Вот увидишь, так и будет. Девушка размышляет, взгляд у нее грустный, отсутствующий. Сеньор Хосе слегка раздвигает ей бедра, пощипывает их. — Если бы Пакито взяли в приют, было бы совсем другое дело! Пакито — младший брат девушки. Всего их пятеро, с нею — шесть: старшему, Рамону, двадцать два года, он служит в армии в Африке; Мариана, бедняжка, очень больная, не встает с постели, ей восемнадцать: Хулио работает учеником в типографии, ему около четырнадцати; Росите одиннадцать, а Пакито, самому маленькому, девять. Пурита вторая по старшинству, ей двадцать лет, но на вид, пожалуй, можно дать и больше. Они сироты. Отца расстреляли, когда была вся эта заваруха, мать умерла от чахотки и истощения в 1941 году. Хулио платят в типографии четыре песеты. Остальное, хоть кровь из носу, должна заработать Пурита, вот и шляется она по улицам весь день, а после ужина бросает якорь в номерах доньи Хесусы. Вся семья живет в подвале на улице Тернеры. Но Пурита снимает комнату в пансионе, там ей посвободней, она может принимать приглашения по телефону. Пурита ходит навещать своих по утрам, часов в двенадцать или в час. Иногда, если не занята, и поест с ними — обед в пансионе ей оставляют, и она, если хочет, может его съесть на ужин. Сеньор Хосе уже довольно долго держит руку у девушки за пазухой. — Хочешь, пойдем? — Как хочешь! Сеньор Хосе помогает Пурите надеть легкое пальтецо. — Только на минутку, а? Моя свояченица уже, кажется, что-то пронюхала. — Как хочешь. … — Возьми, это тебе. Сеньор Хосе кладет пять дуро в сумочку Пуриты, сумочку, окрашенную синей краской, которая немного пачкает руки. — Бог тебя вознаградит. У дверей квартиры парочка прощается. — Послушай, как тебя звать? — Меня зовут Хосе Санс Мадрид. А тебя на самом деле зовут Пурита? — Да. К чему мне врать? Меня зовут Пурита Бартоломе Алонсо. Оба секунду смотрят на стойку для зонтиков. — Ладно, я пошел. — До свидания, Пепе. Ты поцелуешь меня? — Ну конечно. — Слушай, когда что-нибудь выяснится насчет Пакито, ты мне позвонишь? — Да, не беспокойся. Позвоню по этому телефону. Донья Матильда громко зовет своих постояльцев: — Дон Теси! Дон Вентура! Ужинать! Когда дон Тесифонте входит в столовую, она говорит: — Назавтра я велела приготовить печенку, посмотрим, как она вам покажется. Капитан даже не глядит на нее, он думает о другом: «Да, возможно, парень прав. Будешь сидеть сиднем как дурак, ничего не успеешь, это правда». У доньи Монсеррат украли сумочку в церкви Хранения. Какое безобразие! Теперь даже в церквах воры шныряют! Было в сумочке всего три песеты с мелочью, но сама-то сумочка еще совсем неплохая, совсем приличный вид имеет. Служба шла к концу, уже запели «Tantum ergo» [25] — молитву, которую этот нечестивец Хосе-Мария, племянник доньи Монсеррат, поет на мотив немецкого гимна, — на скамьях сидели лишь несколько женщин, которые задержались подольше и молились каждая про себя. Донья Монсеррат стала размышлять над прочитанным текстом: «Сей четверг приносит душе аромат лилий и сладостный привкус слез истинного сокрушения. По невинности он был ангел, а в покаяниях соперничал с умерщвлявшим плоть в Фиваиде…» Тут донья Монсеррат чуть обернула голову, а сумочки-то уж нет. Сперва донья Монсеррат даже не сообразила, что случилось, — мысли ее были еще полны всяких превращений, явлений и исчезновений. Придя домой, Хулита снова вытаскивает и прячет свою тетрадь, а затем, как и постояльцы доньи Матильды, садится ужинать. Мать ласково щиплет ее за щеку. — Ты что, плакала? Глаза как будто покраснели. Хулита делает гримаску. — Нет, мама, я просто долго думала. Донья Виси с лукавым видом улыбается. — О нем? — Да. Обе женщины берутся за руки. — Послушай, как его зовут? — Вентура. — Ах ты, проказница! Потому ты окрестила китайчонка Вентурой? Девушка прикрывает глаза. — Да. — Стало быть, ты с ним знакома уже порядочно? — Да, мы встречаемся уже месяца полтора или два. Мать старается принять строгий вид. — Как же это ты мне ничего не сказала? — А зачем было тебе говорить, пока он не объяснился? — И это верно. Ах, я глупая! Ты очень правильно поступила, дочка, никогда не надо говорить, пока дело не выяснится окончательно. Нам, женщинам, надо уметь хранить тайну. У Хулиты пробегает по ногам судорога, в груди она ощущает легкий жар. — Да, мама, хорошенько хранить! Донья Виси снова улыбается и спрашивает: — Слушай, а чем он занимается? — Изучает нотариальное дело. — Если бы он получил хорошее место! — Посмотрим, мама, как ему повезет. Я дала обет поставить две свечки, если он получит работу в перворазрядной конторе, и одну — если всего лишь во второразрядной. — Очень разумно, дочь моя, на Бога надейся, а сам не плошай. Я тоже даю такой обет. Слушай, а как его фамилия? — Агуадо. — Неплохо звучит — Вентура Агуадо. Донья Виси взволнованно хихикает. — Ой доченька, что мне померещилось! Хулита Моисес де Агуадо — ты понимаешь? Девушка смотрит в пространство — Да, мама, да. Вдруг испугавшись, как бы все это не оказалось сном, который сейчас разлетится вдребезги, как электрическая лампочка, мать начинает торопливо мечтать вслух, подобно пресловутой молочнице: — А первого твоего ребеночка, если это будет мальчик, мы назовем Роке, как дедушку, — Роке Агуадо Моисес. Какое счастье! Ах, если бы об этом знал твой отец! Какая радость! Хулита уже перешла рубеж, она уже на другом берегу, она уже говорит о самой себе, как о ком-то постороннем, для нее уже ничто не имеет значения, кроме спокойствия матери. — А если девочка, я назову ее твоим именем, мама. Виситасьон Агуадо Моисее — тоже звучит очень приятно. — Спасибо, дочка, большое спасибо, ты меня прямо растрогала. Но давай будем просить Бога, чтобы был мальчик, в семье всегда так нужен мужчина. У девушки снова задрожали ноги. — Да, мама, очень нужен. Сложа руки на животе, мать продолжает: — Ты смотри, может быть, Бог ниспошлет ему призвание! — Может быть! Донья Виси возводит очи горе. На беленом потолке комнаты пятна сырости. — Мечта всей моей жизни — сын-священнослужитель! В эти минуты донья Виси счастливейшая женщина в Мадриде. Она обнимает дочь за талию — почти так же, как это делает Вентура в номерах доньи Селии, — и тихонько раскачивает ее, как малого ребенка. — Ну, если не сын, так внучек, душечка ты моя, так внучек! Обе женщины смеются, обнимаясь и милуясь. — Ах, как мне теперь хочется жить! Хулита спешит представить все в наилучшем свете: — Да, мама, в жизни есть столько радостей! Хулита понижает голос, теперь он звучит бархатисто-переливчато: — Я думаю, что знакомство с Вентурой (в ушах у девушки раздается легкий звон) было для меня большой удачей. Мать находит уместным проявить благоразумие: — Посмотрим, дочка, посмотрим. Дай-то Бог! Будем надеяться! Да почему бы и нет! Вырастет у меня внучек-священник, его добродетель будет всем нам примером. Знаменитый церковный проповедник! Гляди, сейчас мы с тобой пошучиваем, а в один прекрасный день появятся афиши — там-то состоятся духовные бдения под руководством преподобного отца Роке Агуадо Моисеса! Я буду уже старушкой, доченька моя, но сердце у меня преисполнится гордости. — И у меня, мамочка. Мартин вскоре успокаивается, он очень горд собою. — Хороший урок! Ха-ха! Мартин ускоряет шаг, он почти бежит, временами даже подпрыгивает. — Посмотрим, что теперь скажет этот боров! Боров — это донья Роса. Дойдя до площади Сан-Бернардо, Мартин вспоминает о подарке для Нати. — Наверно, Ромуло еще у себя в лавке. Ромуло — букинист, в лавчонке которого иногда бывают интересные гравюры. Мартин направляется к берлоге Ромуло — для этого ему надо после университета свернуть направо. На дверях висит записочка: «Закрыто. Поручения оставляйте у консьержки». Но свет внутри горит. Ромуло, видно, приводит в порядок картотеку или подбирает книги по заказу. Мартин стучит костяшками пальцев по двери, ведущей во внутренний дворик. — Эй, Ромуло! — Эге, это ты, Мартин? Вот обрадовал! Мартин достает сигареты, оба курят, сидя у жаровни, которую Ромуло вытащил из-под стола. — Яписал письмо сестре, той, что в Хаэне. Я теперь здесь и живу, выхожу только пообедать, а иногда, бывает, нет охоты, так целый день никуда не вылезаю — принесут мне чашку кофе из кафе напротив, и ладно. Мартин перебирает книги, лежащие на плетеном кресле с изломанной спинкой, сидеть на нем уже нельзя, можно только книги складывать. — Ничего нового? — Да, маловато. Вот Романонес, «История одной жизни», довольно интересная, ее теперь трудно найти. — Да. Мартин складывает книги на пол. — Послушай, мне нужна приличная гравюра. — Сколько ты можешь потратить? — Четыре-пять дуро. — За пять дуро могу тебе предложить очень изящную вещицу, небольшую правда, зато оригинал. К тому же она в рамке, все как следует, так я ее и купил. Если для подарка, лучше не придумаешь. — Да, я хочу сделать подарок одной девушке. — Девушке? Ну, коль она не из урсулинок и не ханжа, подойдет. Давай только докурим спокойно, никто нас не подгоняет. — А что за гравюра? — Сейчас увидишь. Венера, а внизу еще несколько фигурок. Подпись в стихах не то на итальянском, не то на провансальском, сам не знаю. Ромуло кладет сигарету на стол и включает свет в коридорчике. Вскоре он возвращается с гравюрой, обтирая с рамки пыль рукавом халата. — Вот, смотри. Гравюра хороша, она цветная. — Краски старинные. — Да, похожи. — Уверяю тебя, можешь не сомневаться. На гравюре изображена златокудрая Венера, совершенно нагая, в венке из цветов. Раззолоченная овальная виньетка обрамляет ее фигуру в полный рост. Длинные, до колен, волосы откинуты назад. На животе роза ветров, где очень символично. В правой руке она держит цветок, в левой — книгу. Тело Венеры красиво выделяется на фоне синего неба, усеянного звездами. В том же овале, но пониже, два небольших круга — в том, что под книгой, изображен Телец, в том, что под цветком, — Весы. В самом низу гравюры луг, окаймленный деревьями. На лугу два музыканта — один играет на лютне, другой на арфе, и три парочки — две сидят, третья, прохаживаясь, беседует. В верхних углах два толстощеких ангела — это символы ветров. Подпись состоит из четырех стихов на непонятном языке. — Что тут написано? — Перевод на обороте, мне его сделал Родригес Энтрена, преподаватель в институте Кардинала Сиснероса. На обороте карандашом написано: «Венера, пылающая жаром, воспламеняет благородные сердца, в которых звучит песня. В плясках и на веселых празднествах любви она наполняет их сладостным безумием». — Нравится? — Да, мне такие штуки очень нравятся. Главная прелесть таких стихов — их туманность, правда? — Да, я тоже так думаю. Мартин снова достает пачку сигарет. — Разбогател ты на сигареты! — Это сегодня так. Бывают дни, когда ни крошки табаку нет, хожу подбираю окурки моего зятя. Да ты сам знаешь. Ромуло не отвечает. Он благоразумно помалкивает, зная, что зять — это тема, которая выводит Мартина из равновесия. — За сколько отдашь? — Ну, пожалуй, за двадцать. Я сказал тебе двадцать пять, но, если дашь двадцать, можешь ее взять. Мне она обошлась в пятнадцать и лежит на полке уже почти год. Двадцать тебя устраивает? — Ладно, дашь мне один дуро сдачи. Мартин сует руку в карман. На минуту он застывает, нахмурив брови, словно задумавшись. Потом вытаскивает платок и кладет его себе на колени. — Готов поклясться, что они были там. Мартин встает. — Не могу понять… Он роется в карманах брюк, выворачивает их наружу. — Вот так история! Только этого мне не хватало! — Что случилось? — Ничего, лучше не буду об этом думать. Мартин ощупывает карманы пиджака, вытаскивает старый потрепанный бумажник, набитый визитными карточками друзей, газетными вырезками. — Здорово я влип! — Ты что-то потерял? — Да эти пять дуро… У Хулиты какое-то странное состояние. Иногда ей вроде бы грустно, а иногда она с трудом сдерживается, чтобы не улыбаться. «Голова человека, — размышляет она, — очень несовершенное устройство. Если бы можно было читать то, что происходит в голове другого, — ну, вот как в книге! Нет-нет, пусть уж лучше остается так, чтобы нельзя было прочесть, чтобы каждый знал о другом только то, что тот сам говорит, пусть даже это будет вранье, черт побери». Хулита, когда она одна, очень любит ругнуться разик-другой. Они идут по улице, держась за руки, похоже, что это дядя вывел погулять племянницу. Девочка, проходя в подъезд, отвернулась. Задумалась о чем-то и споткнулась на первой ступеньке. — Смотри, еще ногу сломаешь. — Нет. Донья Селия открывает им Дверь. — Здравствуйте, дон Франсиско! — Здравствуйте, дорогая! Пусть девочка зайдет в комнаты, я хочу поговорить с вами. — Пожалуйста! Проходи, деточка, вот сюда, сядь там где-нибудь. Девочка садится на краешек кресла с зеленой обивкой. Ей тринадцать лет, грудь едва обозначается, как бутоны роз, которое вот-вот распустятся. Зовут ее Мерседитас Оливар Вальехо, подружки называют ее Мерче. Семьи у нее не стало во время войны — одни погибли, Другие эмигрировали. Мерче живет с родственницей своей бабушки, размалеванной, как обезьяна, старухой, которая ходит в кружевах и носит парик, зовут ее донья Кармен. Соседи дали донье Кармен прозвище Полутруп. Дети на улице дразнят ее Кузнечиком. Донья Кармен продала Мерседитас за сто дуро, купил ее дон Франсиско, тот, у которого медицинская консультация. Старуха ему сказала: — Первиночки, дон Франсиско, первиночки! Это же цветочек! А девочке: — Смотри, детка, дон Франсиско хочет только поиграть с тобой, впрочем, когда-нибудь это все равно должно случиться! Тебе непонятно? В этот вечер ужин проходил в семье Моисее радостно. Донья Виси сияла, Хулита, слегка краснея, улыбалась. Но обе и словечком не обмолвились. Дон Роке и две другие дочери, сами не понимая почему, тоже заразились этой тихой радостью. Время от времени дону Роке вспоминались слова Хулиты, сказанные на лестнице: «Я… я от фотографа», — и вилка вздрагивала в его руке; пока волнение не проходило, он не решался взглянуть на дочь. … Улегшись в постель, донья Виси никак не может заснуть, ее не оставляют все те же мысли. — Ты знаешь, у девочки появился поклонник. — У Хулиты? — Да, он изучает нотариальное дело. Дон Роке ворочается под одеялом. — Ладно, не подымай шуму из ничего, очень уж ты любишь сразу на весь свет растрезвонить. Еще посмотрим, чем дело кончится. — Ох, милый мой, ты всегда готов вылить на меня ведро холодной воды! Донья Виси засыпает, предаваясь радужным мечтам. Через несколько часов ее будит колокольчик, возвещающий зарю в обители нищенствующих монахинь. Донья Виси склонна во всем видеть хорошие предзнаменования, счастливые приметы, верные знаки грядущего благополучия и радости. Глава шестая Утро. Сквозь сон Мартин слышит звуки пробуждающегося города. Да, приятно вот так, лежа под одеялом, рядом с ласковой женщиной, ласковой и обнаженной, слушать шумы города, его волнующий пульс: тарахтение повозок мусорщиков, которые спускаются из Фуэнкарраля и Чамартина, подымаются в гору из Вентас и Инхуриас, движутся мимо унылого, пустынного кладбища и постепенно, после нескольких часов езды по холоду, приближаются к центру под неторопливый угрюмый цокот копыт тощей клячи или серого, погруженного в свои думы осла. И крики торговок, с утра пораньше устанавливающих свои лотки с фруктами на улице генерала Порльера. И далекие едва слышные гудки первых сирен. И возгласы детей, отправляющихся в школу с ранцем за плечами и вкусным, хорошо пахнущим завтраком в кармане… И более близкие шумы домашней суеты сладостно отдаются в ушах Мартина. Это встала донья Хесуса, ранняя пташка донья Хесуса, которая зато, чтобы отоспаться, ложится вздремнуть после обеда; она отдает распоряжения своим помощницам — старым одряхлевшим потаскухам и приветливым, любвеобильным, хлопотливым матерям семейств. По утрам у доньи Хесусы трудятся семеро приходящих помощниц. Две постоянные прислуги спят до двух часов дня на первой попавшейся кровати, на полной тайн кровати, освободившейся прежде других, хранящей, как могила, в железных прутьях изголовья бездны отчаяния, впитавшей в волосяную набивку матраца стон молодого супруга, который впервые, не понимая, что делает, изменил своей жене, очаровательной юной женщине, с прыщавой потаскухой, чье тело испещрено рубцами, как у ослицы; изменил своей жене, которая, как всегда, ждала его допоздна, штопая носки при свете дотлевающих в жаровне углей, качая ногой колыбельку, мысленно читая длинную, бесконечную повесть любви, обдумывая сложные хозяйственные ухищрения, благодаря которым ей, может быть, удастся купить себе пару чулок. Донья Хесуса, воплощение порядка, распределяет между помощницами работу. В доме доньи Хесусы белье стирается ежедневно; для каждой кровати есть два полных комплекта, и если какой-нибудь клиент случайно, а то и нарочно — всякое бывает! — что-то порвет, дыра тут же с большой аккуратностью латается. Нынче постельное белье не купишь, простыни и полотно для наволочек можно, правда, найти на толкучке, но за немыслимую цену. У доньи Хесусы работают пять прачек и две гладильщицы с восьми утра и до часу дня. Каждая получает всего три песеты в день, но работа у них не слишком тяжелая. У гладильщиц руки побелей, они мажут волосы бриллиантином, еще не хотят выйти в тираж. Обе слабого здоровья, рано постарели — почти девочками обе пошли торговать собой и не сумели ничего скопить. Теперь пожинают плоды. Работая, они распевают, как та стрекоза, а пьют не зная меры, как кавалерийский сержант. Одну зовут Маргарита. Отец ее, пока был жив, торговал чемоданами на вокзале Делисиас. В пятнадцать лет у нее завелся парень, которого звали Хосе, больше она ничего о нем не знает. Он был танцор, развлекавший посетителей в «Бомбилье»; как-то в воскресенье он повел ее в рощицу Пар до, а потом бросил. Маргарита пошла на улицу и в конце концов спуталась с вором, орудовавшим в барах на площади Антона Мартина. А потом все пошло, как водится, пожалуй, даже еще хуже. Вторую гладильщицу зовут Дорита. Ее соблазнил семинарист из их же деревни, приезжавший на каникулы. Семинариста — теперь его уже нет в живых — звали Кохонсио [26] Альба. Так зло пошутил его отец, большой грубиян. Однажды, выпивая с друзьями, он побился об заклад, что назовет сына Кохонсио, да так и сделал. В день крестин младенца его отец, дон Эстанислао Альба, со своими дружками устроили попойку на всю деревню. Орали: «Долой короля!» и «Да здравствует Федеральная Республика!» Бедная мать, донья Кончита Ибаньес, святая была женщина, рыдала и только приговаривала: — Ах, какое несчастье, какое несчастье! Муж мой пьянствует в такой счастливый день! И впоследствии каждый год в день именин сына она так же причитала: — Ах, какое несчастье, какое несчастье! Мой муж пьянствует в такой день! Семинарист, который потом стал каноником в Леонском соборе, завлек девушку, показывая ей ярко раскрашенные картинки, изображавшие чудеса святого Хосе из Каласанса, повел ее на берег Куруэньо, и там, на лугу, произошло то, что должно было произойти. Дорита и семинарист — оба были из одной деревни Вальдетеха, что в провинции Леон. Девушка, идя за соблазнителем, смутно чувствовала, что все это к добру не приведет, но все же шла покорно, как дурочка. У Дориты родился мальчик, а семинарист, когда снова приехал на каникулы, даже взглянуть на нее не захотел. — Это дурная женщина, — говорил он, — исчадие сатаны, способное кознями своими погубить даже самого добродетельного мужчину. Отвратим от нее свой взор! Дориту выгнали из дому, и она некоторое время бродила по деревням с ребенком, подвязанным на груди. Вскоре малютка умер как-то ночью в пещере, которых много над рекой Бурехо в провинции Валенсия. Мать ничего никому не сказала, привязала трупику на шею камни и бросила его в реку на поживу форелям. Лишь потом, когда дело уже было сделано, она разрыдалась и провела в пещерах пять дней одна-одинешенька, без еды. Дорите было тогда семнадцать лет, у нее был грустный, сонный взгляд бездомной собачонки, по-бродяжки. Какое-то время она околачивалась в борделях Вальядолида и Саламанки; ее швыряли, как ненужную вещь, с места на место, и наконец она скопила денег на дорогу в Мадрид. Здесь она устроилась в доме на улице Мадера, если идти вниз, по левой стороне, прозванном «Лига наций», потому что там было много иностранок: француженки, польки, итальянки, одна русская, несколько смуглых усатых португалок, но больше всего француженок, уйма француженок: толстые, похожие на коровниц эльзаски; чинные нормандки, занявшиеся проституцией, чтобы скопить на подвенечный наряд; тщедушные парижанки, иные с громким прошлым, глубоко презиравшие шофера или коммерсанта, который выкладывал им свои кровные семь песет. Из этого дома Дориту забрал дон Николас де Паблос, толстосум из Вальдепеньяса, и сочетался с нею гражданским браком. — Мне что нужно? — говаривал дон Николас своему племяннику Педрито, сочинявшему изысканные стихи и изучавшему философию и литературу. — Мне нужна бабенка в соку, чтобы получать удовольствие — понятно? — бабенка крепкая, тугая, чтоб было что взять в руки. А все Прочее — пустая болтовня и детские забавы. Дорита родила мужу троих детей, только все трое появились на свет мертвыми. Роды у нее, бедной, были ненормальные — дети шли ножками и тут же погибали от удушья. Дон Николас уехал из Испании в 1939 году — его заподозрили, будто бы он масон, — и с тех пор о нем ничего не было известно. Дорита не посмела просить помощи у мужниной родни, и, когда пришли к концу небольшие деньги, остававшиеся в доме, она снова пустилась на поиски счастья, но успеха не имела. Как ни старалась она быть любезной и привлекательной, постоянную клиентуру ей приобрести не удавалось. Было это в начале 1940 года. Дорита была уже не так молода, да кроме того, конкуренция стала большая, вокруг все молодые красивые девушки. Да еще немало сеньорит занимались этим бесплатно, ради развлечения, отбивали у других кусок хлеба. Так Дорита шаталась по Мадриду, пока не познакомилась с доньей Хесусой. — Я как раз ищу вторую гладильщицу, чтоб надежная была. Идем ко мне. Придется только сушить простыни и проглаживать их. Даю тебе три песеты в день, но зато работа постоянная. А вторую половину дня будешь свободна. И по вечерам тоже. После полудня Дорита водит старую даму-калеку на прогулку по бульвару Реколетос или послушать музыку в кафе «Мария Кристина». Даму зовут сеньора Сальвадора, когда-то она была акушеркой. Дама платит ей две песеты и угощает чашкой кофе с молоком, сама же пьет шоколад. Характер у нее сварливый, вечно она ворчит да жалуется. Не стесняется и ругнуться и говорит, что здесь весь мир надо бы сжечь дотла, что ничего путного из него не будет. Дорита все терпит, со всем соглашается — ей надо сохранить свои две песеты и чашку кофе. Обе гладильщицы, каждая за своим столом, распевают во время работы и постукивают утюгами по латаным простыням. Иногда беседуют. — Вчера я продала свой паек. Он мне не нужен. Четверть кило сахару отдала за четыре пятьдесят. Четверть кило оливкового масла — за три песеты. Двести граммов бобов — за две: совсем были червивые. А кофе оставила себе. — Я кофе отдала дочке, я все отдаю дочке. Она зато кормит меня обедом раз-другой в неделю. Мартин из чердачной каморки слышит их голоса. Слов он не разбирает. Зато слышит фальшивое пение, стук утюгов по доске. Он давно уже проснулся, но глаз не открывает. Ему приятно вот так, с закрытыми глазами, прижиматься к Пуре, которая время от времени осторожно целует его, а он притворяется спящим, чтобы не надо было шевелиться. Он чувствует, как волосы девушки прикасаются к его лицу, чувствует ее голое тело под простыней, чувствует ее дыхание — иногда она чуть похрапывает, но тихо-тихо, едва слышно. Так проходит некоторое время; это единственная его счастливая ночь за много месяцев. Он теперь словно весь обновился, словно помолодел на десять лет, ну точно стал мальчиком. Мартин улыбается и тихонечко приоткрывает один глаз. Пура, облокотясь на подушку, пристально на него смотрит. Заметив, что он проснулся, она тоже улыбается. — Как спал? — Отлично. А ты, Пурита? — И я тоже. С такими мужчинами, как ты, одно удовольствие. Нисколечко не мешаете спать. — Помолчи. Говори о чем-нибудь другом. — Как хочешь. Несколько мгновений они молчат. Потом Пура снова его целует. — Ты романтик. Мартин грустно улыбается. — Нет, просто немного сентиментален. Мартин гладит ее лицо. — Ты такая бледная, похожа на невесту. — Не говори глупостей. — Да, на новобрачную. Пура делает серьезное лицо. — Но ведь я не такая! Мартин нежно, как семнадцатилетний поэт, целует ее глаза. — Для меня ты такая, Пура! Да, я уверен, что ты такая! Девушка, полная благодарности, грустно и покорно улыбается. — Раз ты так говоришь! Да, это было бы неплохо! Мартин садится в постели. — Ты знаешь сонет Хуана Рамона, который начинается словами: «Прекрасный, нежный образ утешенья»? — Нет, не знаю. А кто такой Хуан Рамон? — Поэт. — Он сочинял стихи? — Ну разумеется. Мартин глядит на Пуру чуть ли не с ненавистью, но это длится всего одно мгновение. — Послушай: Прекрасный, нежный образ утешенья, заря, блеснувшая над бездной моря, твой аромат, лился, — мир, забвенье горя, небес награда за года томленья! — Какие грустные и красивые стихи! — Тебе нравятся? — Конечно, нравятся. — В другой раз я тебе прочитаю остальное. Сеньор Рамон, голый до пояса, полощется в глубокой лохани с холодной водой. Сеньор Рамон — сильный, крепкий мужчина, он любит плотно поесть, никогда не простужается, выпивает каждый день рюмочку-другую, играет в домино, щиплет за ягодицы служанок, встает на заре, всю жизнь он трудился. Сеньор Рамон уже отнюдь не мальчик. Теперь, разбогатев, он не заглядывает в полную ароматов, но пышущую вредным жаром пекарню; с конца войны он все больше сидит в своей конторе, всегда аккуратно прибранной, и старается ублажить всех покупательниц, располагая их по категориям в некую затейливую, хорошо продуманную пирамиду — по возрасту, состоятельности, характеру, даже наружности. Волосы на груди у сеньора Рамона уже серебрятся. — Вставай, дочка! Что это за мода валяться в постели так поздно, будто сеньорита какая-нибудь! Ни слова не говоря, девушка встает, кое-как умывается в кухне. У Викториты по утрам бывает легкий, почти незаметный кашель. Иногда она зябнет, и тогда кашель становится более хриплым, сухим. — Когда ты оставишь этого несчастного чахоточного? — говорит иной раз по утрам мать. У девушки, нежной, как цветок, и способной дать себя разрезать на части без единого крика, появляется желание убить мать. — Чтоб тебе лопнуть, гадина этакая! — шепчет она про себя. Викторита в своем легком пальтеце спешит в типографию «Будущее» на улицу Мадера, где она работает упаковщицей, целый день на ногах. Порой Викторита зябнет больше обычного, и ей хочется плакать, ужасно хочется плакать. Донья Роса встает довольно рано, каждый день она ходит к семичасовой мессе. В эту пору года донья Роса спит в теплой ночной сорочке, фланелевой теплой сорочке придуманного ею самой покроя. На обратном пути из церкви донья Роса покупает себе несколько чурро [27] и входит в свое кафе через главный вход; кафе в эти часы похоже на пустынное кладбище — опрокинутые ножками кверху стулья громоздятся на столиках, кофеварка и рояль в чехлах. Донья Роса выпивает рюмочку охена и садится завтракать. Завтракая, донья Роса размышляет о нынешних ненадежных временах, о войне, которую немцы — упаси Бог! — видимо, проигрывают, да о том, что официанты, шеф, вышибала, музыканты, даже шоферы такси со дня на день становятся все требовательней, все нахальней, все больше задирают нос. Прихлебывая охен, донья Роса разговаривает сама с собой — тихонько шепчет какие-то не очень связные слова, первое, что приходит на ум: — Здесь я распоряжаюсь, нравится вам это или нет! Захочу, выпью еще рюмочку, и никому я не обязана давать отчет. А если мне вздумается, швырну бутылку вот в это зеркало. Я этого не делаю, потому что не хочу. А захочу, так повешу на дверях замок и никому не дам ни единой чашечки кофе, даже самому Господу Богу. Здесь все мое, все моими трудами создано. В эти ранние утренние часы донья Роса больше, чем когда-либо, чувствует себя хозяйкой своего кафе. — Кафе — оно вроде кота, только что побольше. А я своему коту захочу — дам колбасы, а захочу — изобью его до смерти. Дон Роберто Гонсалес рассчитал, что от дому до собрания депутатов идти пешком чуть больше получаса. Дон Роберто Гонсалес, кроме тех дней, когда чувствует себя очень усталым, ходит пешком во все концы. Прогуляешься — и ноги разомнешь, и сэкономишь по крайней мере одну песету двадцать сентимо в день, итого тридцать шесть песет в месяц, а в год почти девяносто дуро. Дон Роберто Гонсалес завтракает чашкой суррогатного, но очень горячего кофе с молоком и съедает полбулки. Другую половину и кусок ламанчского сыра он берет с собой — это чтобы перекусить в полдень. Дон Роберто Гонсалес не жалуется, есть люди, которым приходится хуже. В конце концов, здоровье у него неплохое, а это главное. Мальчик, поющий фламенко, спит под мостом, по дороге на кладбище. Мальчик, поющий фламенко, живет в семье вроде бы цыганской, в семье, каждый член которой действует на свой страх и риск, с полной свободой и самостоятельностью. Мальчик, поющий фламенко, мокнет, когда идет дождь, мерзнет, когда наступают холода, поджаривается на солнце в августе, укрываясь в скудной тени моста: таков древний закон Господа Синая. У мальчика, поющего фламенко, одна нога немного кривая: как-то он упал с обрыва, нога сильно болела, некоторое время он хромал… Пурита гладит Мартину лоб. — У меня в сумочке есть дуро с мелочью. Хочешь, я попрошу чего-нибудь на завтрак? Мартин, разнежившись, потерял стыд. Так со всеми бывает. — Давай. — Что ты хочешь? Возьмем кофе и несколько чурро? Мартин посмеивается, ему очень не по себе. — Нет, кофе и две булочки. Согласна? — Я согласна на все, что ты захочешь. Пурита целует Мартина. Мартин соскочил с кровати, обежал два раза комнату и снова лег. — Поцелуй меня еще раз. — Сколько захочешь. Мартин, совершенно обнаглев, вытащил конверт с окурками и свернул сигарету. Пурита не посмела ему сказать ни слова. В глазах Мартина появился победоносный огонек. — Иди попроси завтрак. Пурита накинула платье на голое тело и вышла в коридорчик. Оставшись один, Мартин поднялся и посмотрел на себя в зеркало. Донья Маргот с открытыми глазами спала сном праведных в морге на холодной мраморной доске одного из столов. Покойники в морге не похожи на мертвых людей, они похожи на зарезанных марионеток, на кукол, у которых оборвались ниточки. Сеньорита Эльвира внезапно просыпается, но вставать не спешит. Сеньорита Эльвира любит понежиться в постели, хорошенько укрывшись, размышляя о своих делах или читая «Парижские тайны» и только изредка высовывая руку, чтобы удобней положить толстый засаленный обтрепанный том. Утро мало-помалу надвигается, червем проползая по сердцам мужчин и женщин большого города, ласково стучась в только что раскрывшиеся глаза, в эти глаза, которым никогда не увидеть новых горизонтов, новых пейзажей, новых декораций… Но утро, это вечно повторяющееся утро все же не отказывает себе в удовольствии позабавиться, изменяя облик города — этой могилы, этой ярмарки удачи, этого улья… Боже, не дай нам умереть без исповеди! Финал. Прошло три-четыре дня. В воздухе запахло приближающимся Рождеством. Над Мадридом, подобным старому дереву с нежными зелеными побегами, то и дело проносится средь бурлящего уличного шума сладостный перезвон, ласковый перезвон церковных колоколов. Люди в спешке пробегают один мимо другого. Никто не думает об идущем рядом, об этом человеке, который, возможно, бредет понурив голову, у которого больной желудок или опухоль в легком, или мозги не и порядке… Дон Роберто за завтраком читает газету. Затем идет проститься с женой, со своей Фило, которая прихворнула и решила полежать. — Я это предвидел, к тому шло. Надо что-то сделать для парня, подумай-ка об этом. Заслуживать он, конечно, того не заслуживает, но все равно жаль! Фило плачет, а двое ребятишек, стоя возле кровати, глядят и ничего не понимают: глаза у них полны слез, на личиках смутно-печальное недоуменное выражение, какое бывает у телят, когда, чуя еще дымящуюся на каменном полу кровь, в предсмертные мгновения они лижут коченеющим языком заскорузлую блузу мясника, который невозмутимо, как судья, наносит удар: в зубах у него сигарета, мысли заняты какой-нибудь служаночкой, в хриплой глотке песенка из сарсуэлы. О покойниках, которые уже год пролежали в земле, никто не помнит. В семьях иногда услышишь: — Смотрите же не забудьте, завтра годовщина смерти нашей бедной мамочки. Обычно счет ведет одна из сестер, та, что всегда ходит печальная… Донья Роса каждый день отправляется на Корредеру за покупками, следом идет служанка. Донья Роса ходит на рынок уже после того, как управится с утренними делами в кафе; донья Роса предпочитает совершать обход ларьков, когда народу поменьше, поздним утром. На рынке она порой встречает свою сестру. Донья Роса непременно спрашивает о племянницах. Однажды она спросила у доньи Виси: — А как Хулита? — Как всегда. — Девочке пора найти жениха! В другой раз — через несколько дней — донья Виси, завидев донью Росу, поспешила ей навстречу, сияя от радости. — Знаешь, у девочки завелся поклонник! — Да ну? — Ей-Богу. — И каков он? — Ах, просто прелесть, я в восторге. — Ладно, ладно, дай-то Бог! Только как бы не получилось чего плохого… — А почему бы получиться плохому? Что ты говоришь! — Почем я знаю? Народ теперь пошел такой! — Ай, Роса, ты всегда видишь все в черном свете! — Да нет, сестра, просто я знаю, что в жизни всякое бывает. Если будет все хорошо, тем лучше, что и говорить! — О да. — А если нет… — Если нет, найдет другого, так я считаю. — Да, если этот не сделает ее несчастной. Есть еще трамваи, в которых люди сидят лицом к лицу, двумя длинными рядами и пристально, даже с любопытством рассматривают сидящих напротив. «У этого типа унылое лицо рогоносца, наверняка супруга сбежала от него, может быть, с гонщиком-велосипедистом, а может, со служащим по снабжению». Если дорога долгая, начинаешь даже испытывать к спутникам нежность. Трудно этому поверить, но всегда немного щемит сердце, как подумаешь, что эта вот женщина, такая с виду несчастная, выйдет на какой-то остановке и мы ее больше никогда не увидим, никогда в жизни! «Похоже, дела у нее плохи, — видно, муж безработный и, уж наверно, целая куча детей». Среди пассажиров всегда бывает молодая, полная раскрашенная дамочка, одетая несколько вызывающе. У нее большая зеленая сумка, туфли из змеиной кожи, на щеке нарисована мушка. «Эта похожа на жену богатого антиквара. И еще она похожа на любовницу врача; врачи всегда подбирают себе в любовницы вот таких ярких женщин, как будто хотят всем сказать: „Картинка, а? Вы хорошо ее разглядели? Породистая кобылка!“ Мартин возвращается из Аточи. На остановке Вентас он выходит и направляется пешком по Восточному шоссе. Он идет на кладбище, на могилу своей матери, доньи Филомены Лопес де Марко, которая умерла несколько лет тому назад, незадолго до Рождества. Пабло Алонсо складывает газету и нажимает на кнопку звонка. Лаурита натягивает одеяло на голову, ей еще бывает немного стыдно, когда прислуга видит ее в постели. В конце-то концов, ничего тут нет удивительного — она живет в этом доме всего два дня; в пансионе на улице Пресиадос, куда она перебралась от своей матери, консьержки на улице Лагаски, было так гадко! — Можно? — Войдите. Сеньор Марко здесь? — Нет, сеньор, он уже порядочно, как ушел. Попросил у меня какой-нибудь ваш старый галстук, чтобы имел вид траурного. — Вы ему дали? — Да, сеньор. — Хорошо, приготовьте мне ванну. Прислуга выходит из комнаты. — Мне надо идти, Лаурита. Вот неудачник, беда с ним? Только этого ему недоставало! — Бедный парень! Ты думаешь, ты его найдешь? — Не знаю, поищу на почтамте или в Испанском банке, он иногда туда заходит по утрам. По сторонам Восточного шоссе видны убогие хибарки, сколоченные из листов старой жести и обрезков досок. Играют ребятишки, швыряя камни в лужи, оставшиеся после дождя. Летом, когда Аброньигаль еще не совсем пересохнет, они палками убивают лягушек и шлепают босиком по грязной, вонючей воде ручейка. Несколько женщин роются в кучах отбросов. Пожилой мужчина, видимо паралитик, садится у входа одной из хижин на опрокинутую днищем вверх бочку и разворачивает на нежарком утреннем солнце газету с окурками. «Они не сознают, ничего не сознают…» Мартин, отвлекшись от поисков рифмы к слову «венец» для начатого им сонета в память матери, принимается размышлять на весьма избитую тему, что проблема не в производстве, а в распределении. «В самом деле, вот этим еще хуже, чем мне. Какое безобразие! Ну и дела творятся!» Пако, запыхавшись, чуть ли не высунув язык, прибегает в бар на улице Нарваэса. Хозяин бара, Селестино Ортис, наливает стопку касальи полицейскому Гарсиа. — Злоупотребление алкоголем вредно для клеток человеческого организма, а они, как я вам уже говорил, бывают трех видов: клетки крови, клетки мышечные и нервные клетки; алкоголь их сжигает и убивает, но принять стопочку время от времени только полезно, это согревает желудок… — И я то же самое говорю. — …и просветляет таинственные уголки головного мозга. Полицейский Хулио Гарсиа слушает разинув рот. — Говорят, что древние философы — в Греции, в Риме и в Карфагене, — когда хотели обрести сверхъестественную мощь… Резко распахивается дверь, и порыв ледяного ветра обдает стойку. — Опять эта дверь! — Привет, сеньор Селестино! Хозяин его поправляет. Ортис очень чувствителен к тому, как к нему обращаются, — он в этом похож на распорядителя придворного церемониала. — Нет — друг Селестино. — Ладно, не будем сейчас об этом спорить. Мартин сюда заходил? — Нет, он ко мне не приходит вот уже несколько дней, видно, обиделся. Мне это самому неприятно, поверьте. Пако поворачивается спиной к полицейскому. — Смотрите. Читайте вот здесь. Пако подал хозяину бара сложенную пополам газету. — Вот здесь, внизу. Селестино медленно читает, брови его хмурятся. — Плохо дело. — Я думаю! — Что вы намерены предпринять? — Не знаю. Вам ничего не приходит в голову? Я думаю, надо бы поговорить с его сестрой. Как вы считаете? Если б можно было отправить его в Барселону, сегодня же утром! На улице Торрихоса у подножия дерева корчится в агонии собака. Ее переехало такси, прошло прямо по туловищу. У нее молящий взгляд, язык высунут наружу. Несколько ребятишек пинают ее ногами. Зрелище наблюдают десятка два-три взрослых. Донья Хесуса замечает Пуриту Бартоломе. — Что тут случилось? — Да ничего, шавку придавило. — Бедная! Донья Хесуса берет Пуриту за руку. — Ты слыхала про Мартина? — Нет, а что случилось? — Вот, послушай. Донья Хесуса читает Пурите несколько строк из газеты. — Что же теперь будет? — Не знаю, дочка, боюсь, что ничего хорошего. Ты его видала? — Нет, с тех пор не видала. К группе, окружившей издыхающую собаку, приближаются несколько мусорщиков, они берут шавку за задние лапы и швыряют в свою тележку. Животное издает резкий отчаянный вопль, видно, ему очень больно. Люди с минуту еще смотрят на мусорщиков, потом расходятся. Каждый идет своей дорогой. Возможно, среди этих людей есть мальчик, которому приятно наблюдать, как собака все никак не издохнет, и мрачная, едва заметная улыбка блуждает на его бледном лице… Вентура Агуадо говорит по телефону с Хулитой, своей девушкой. — Как? Прямо сейчас? — Да, дорогая, прямо сейчас. Через полчаса я буду у станции метро «Бильбао». Смотри не опаздывай. — Нет-нет, не беспокойся. До свидания. — До свидания. Поцелуй меня. — Пожалуйста, с удовольствием. Через полчаса у станции метро «Бильбао» Вентура встречается с Хулитой, она уже ждет его. Девушку мучает любопытство, даже, пожалуй, тревога. Что бы могло случиться? — Ты давно пришла? — Нет, и пяти минут не будет. Что случилось? — Сейчас тебе расскажу. Зайдем-ка сюда. Парочка входит в пивную и садится за столик в глубине зала, где почти темно. — Читай. Вентура зажигает спичку, чтобы девушка могла прочесть. — Да, в хорошие дела замешан твой друг! — Только из-за этого я тебе и звонил. Хулита призадумалась. — И что он будет делать? — Не знаю, я его не видел. Девушка притягивает к себе руку Вентуры с сигаретой и делает одну затяжку. — Вот беда-то, Господи! — Да, тощую собаку всякая блоха кусает… Я подумал, что надо бы тебе известить его сестру, она живет на улице Ибисы. — Но я с нею не знакома! — Неважно, скажешь, что я тебя прислал. Лучше съездить прямо сейчас. У тебя есть деньги? — Нет. — Вот тебе два дуро. Поезжай туда и обратно на такси — чем быстрей мы это сделаем, тем лучше. Надо его спрятать, другого выхода нет. — Да, но… А мы-то не влипнем в историю? — Не знаю, но другого выхода нет. Если Мартин увидит, что все его бросили, он может выкинуть какую-нибудь глупость. — Ладно уж, ладно. Командуй, командир! — Сейчас езжай, побыстрей. — Какой номер дома? — Не знаю, это будет второй угол налево, если идти вверх по улице Нарваэса, а номера я не помню. Дом стоит прямо у тротуара, по четной стороне, сразу после перекрестка. Ее мужа зовут Гонсалес, Роберто Гонсалес. — Ты меня подождешь здесь? — Да. Только сбегаю к одному другу, он очень влиятельный человек, а через полчаса буду здесь опять. Сеньор Рамон разговаривает с доном Роберто, который сегодня не пошел на службу — отпросился по телефону у своего шефа. — У меня очень срочное дело, дон Хосе, поверьте, очень срочное и неприятное. Вы же знаете, я никогда не прошу отпустить меня со службы просто так, без причины. Семейная неприятность. — Хорошо, дон Роберто, хорошо, можете не приходить, я скажу Диасу, чтобы он присмотрел за вашим отделом. — Большое спасибо, дон Хосе, Бог вас вознаградит. Я постараюсь отблагодарить вас за любезность. — Пустяки, друг мой, не за что, все мы должны помогать друг другу, главное, чтобы вам удалось уладить ваше дело. — Большое спасибо, дон Хосе, может быть, обойдется… У сеньора Рамона озабоченный вид. — Видите ли, Гонсалес, раз уж вы просите, я на несколько дней спрячу его у себя, но потом поищите другое место. Все это не так просто. Хозяин здесь, конечно, я, но если Паулина узнает, она взбеленится. Мартин бредет по длинным аллеям кладбища. Сидя у порога часовни, священник читает роман про ковбоев Запада. В неярких лучах декабрьского солнца чирикают воробьи, перелетая с одного креста на другой, покачиваясь на голых ветвях деревьев. По дорожке проезжает девочка на велосипеде, нежным голоском она напевает игривую модную песенку. А вообще-то вокруг стоит дивная тишина, умиротворяющая тишина. На душе у Мартина невыразимо приятно. Петрита беседует со своей хозяйкой, доньей Фило. — Что с вами, сеньорита? — Да ничего особенного, ты же знаешь, малыш прихворнул. Петрита ласково улыбается. — Нет, малыш-то в порядке. А вот с вами, сеньорита, что-то неладно. Фило подносит к глазам платочек. — Ах, в этой жизни одни только неприятности. Ты, милая, еще слишком молода, чтобы это понять. Ромуло в своей букинистической лавчонке читает газету. «Лондон. Московское радио сообщает, что несколько дней тому назад в Тегеране состоялось совещание между Черчиллем, Рузвельтом и Сталиным». — Ах, этот Черчилль! Чистый дьявол! Столько лет старикану, а носится по всему свету будто мальчишка! «Главная ставка фюрера. В районе Гомеля, на центральном секторе Восточного фронта, наши войска оставили пункты…» — Эге! Сдается мне, дела у них идут из куля да в рогожу! «Лондон. Президент Рузвельт, прибыл на остров Мальту на своем самолете-гиганте „Дуглас“. — Вот молодчина! Готов руку дать на отсечение, в этом самолете даже уборная есть! Перевернув страницу, Ромуло пробегает рассеянным взглядом колонки газетного текста. Несколько коротких, густо отпечатанных строк привлекают его внимание. В глотке у него пересыхает, в ушах раздастся звон. — Только этой напасти не хватало! Вот не везет бедняге! Мартин подходит к могиле матери. Надпись на плите довольно хорошо сохранилась: «Покойся с миром. Донья Филомена Лопес Морено, вдова дона Себастьяна Марко Фернандеса. Скончалась в Мадриде 29 декабря 1934 года». Мартин не каждый год ходит на могилу матери в день ее смерти. Ходит, когда вспомнит. Мартин обнажает голову. Сладостное ощущение покоя разливается по всему телу. За кладбищенской оградой, там, вдалеке, виднеется темно-бурая равнина, на которой лежит, будто почивая, солнце. Воздух холодный, но мороза нет. Мартину, стоящему со шляпой в руке, кажется, будто кто-то его гладит по лбу, — легкое, почти уже забытое прикосновение, давняя ласка времен детства… «Как здесь хорошо! — думает он. — Буду приходить сюда почаще». Еще немного, и он бы присвистнул от удовольствия, но вовремя спохватился. Мартин озирается по сторонам. «Хосефина де ла Пенья Руис, отошла в горнюю обитель в день 3 мая 1943 года, одиннадцати лет от роду». — Ровесница той девочки на велосипеде. Может, они были подружками и за несколько дней до смерти эта ей говорила, как говорят иногда одиннадцатилетние девочки: «Когда я вырасту большая и выйду замуж…» «Досточтимый сеньор дон Рауль Сориа Буэно. Скончался в Мадриде…» — Досточтимый человек гниет в деревянном ящике! Мартин вдруг спохватывается, что говорит ерунду. — Ну-ну, Мартин, успокойся. Он снова поднимает глаза, и в памяти его всплывает образ матери. Не той, какой она была в последние свои дни, нет, Мартин видит ее тридцатипятилетней… — Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, как мы прощаем должникам нашим… Нет, кажется, что-то не так. Мартин начинает сначала и опять сбивается — в эту минуту он отдал бы десять лет жизни, чтобы вспомнить «Отче наш». Закрыв глаза, он с силой сжимает веки. И вдруг начинает бормотать вполголоса: — Мать моя, иже еси в могиле, я ношу тебя в своем сердце и молю Бога, чтобы Он упокоил тебя в вечной славе, как ты заслужила. Аминь. Мартин улыбается. Ему ужасно нравится молитва, которую он придумал. — Мать моя, иже еси в могиле, молю Бога… Нет, не так. Мартин морщит лоб. — А как же? Фило все плачет. — Я не знаю, что делать. Муж ушел повидаться с другом. Мой брат ни в чем не виноват, уверяю вас, это, наверно, ошибка, каждый может ошибиться, у брата все в порядке… Хулита не знает, что сказать. — Я тоже так думаю, конечно, они ошиблись. Как бы там ни было, по-моему, надо что-то предпринять, сходить к кому-нибудь… Поверьте, надо! — Да-да, посмотрим, что скажет Роберто, когда придет. Фило вдруг разражается громкими рыданиями. Малыш, которого она держит на руках, тоже плачет. — Я только одно могу сделать — помолиться Пресвятой Деве — утешительнице скорбей, она всегда меня выручала из беды. Роберто и сеньор Рамон пришли к согласию. Так как дело Мартина в любом случае не может быть очень серьезным, лучше всего ему явиться самому, безо всякого. Зачем прятаться, когда тебе, в общем-то, нечего скрывать? День-другой надо выждать, Мартин это время может преспокойно провести в доме сеньора Рамона, а потом — почему бы нет? — он явится куда следует и сопровождении капитана Овехеро, дона Тесифонте, который ни за что не откажет в такой услуге и, уж конечно, поручитель надежный. — Это мне кажется очень разумным, сеньор Рамон, весьма благодарен вам. Вы истинно порядочный человек. — Полно, друг мой, полно, просто я считаю, что это наилучший путь. — Да, вполне согласен. Поверьте, как поговорил с вами, так на душе легче стало… Селестино написал уже три письма, собирается написать еще три. Дело Мартина очень его тревожит. — Не заплатит мне — и не надо, но я не могу это так оставить! Держа руки в карманах, Мартин спускается по пологим дорожкам кладбища. — Да, пора начать новую жизнь. Самый правильный путь — это ежедневно работать. Если бы меня взяли в какую-нибудь контору, я бы пошел. Вначале, конечно, пришлось бы трудно, но потом можно было бы даже писать в свободные минуты, особенно если отопление хорошее. Поговорю с Пабло, он, наверно, что-нибудь знает. Неплохо, я думаю, в канцеляриях профсоюзов, там платят кучу денег. Образ матери исчез из головы Мартина, будто ластиком его стерли. — Еще, полагаю, очень неплохо в Национальном институте планирования, только туда, я думаю, труднее поступить. В таких учреждениях лучше работать, чем в банке. В банках служащих эксплуатируют — один раз опоздаешь, тебе при выплате жалованья делают вычет. В частных конторах тоже можно хорошо успеть, я бы, пожалуй, охотнее всего взялся за организацию рекламы в прессе. Вы страдаете бессонницей? Это глупо? Вы сами виноваты в своем несчастье! Таблетки «икс» — ну, например, «Марко» — сделают вас счастливым человеком, не причиняя ни малейшего вреда вашему сердцу! Мартин увлечен своей идеей. У выхода с кладбища он спрашивает привратника: — Нет ли у вас газеты? Если вы ее уже прочитали, я заплачу, мне надо посмотреть кое-что меня интересующее… — Пожалуйста, возьмите так, я уже прочитал. — Очень вам благодарен. Мартин пулей выскочил из ворот и, поспешно присев в соседнем с кладбищем садике, развернул газету. — Иногда в газетах попадаются объявления, очень ценные для людей, ищущих работу вроде меня. Тут Мартину приходит в голову, что он что-то слишком торопится, надо немного умерить прыть. — Почитаю сперва новости. Будь что будет! Оттого что раньше встанешь, солнце раньше не взойдет — так ведь говорят. Мартин очень доволен собой. — Откуда-то сегодня бодрость появилась, и голова хорошо работает! Должно быть, подействовал чистый воздух. Мартин свертывает сигарету и начинает читать. — Да, война — это величайшее безобразие. Все в проигрыше, и никто не помогает культуре продвинуться вперед хотя бы на шаг. Он улыбается, на душе у него все веселей и веселей. То и дело он, глядя в небо, размышляет над прочитанным. — Ну, продолжим! Мартин читает все подряд, все его интересует — международная хроника, редакционная статья, отрывки из чьих-то речей, театральный раздел, обзор новых фильмов, Лига… Мартин обнаруживает, что, когда выедешь за город подышать чистым воздухом, жизнь обогащается более тонкими, более радостными оттенками, которых не замечаешь, пока живешь погруженный в городскую суету. Сложив газету, Мартин прячет ее в карман куртки и пускается в путь. Сегодня он, как никогда, полон всевозможных сведений, сегодня он мог бы поддержать любой разговор о событиях дня. Газету он прочитал от доски до доски, только отдел объявлений оставил, чтобы просмотреть его спокойно в каком-нибудь кафе — может, придется записать адрес или телефон насчет работы. Раздел объявлений, постановлений и сообщение о снабжении жителей пригородного пояса — только это Мартин не прочитал. Вблизи арены для боя быков он видит группу девочек, которые глядят на него. — Привет, красавицы! — Привет, турист! Сердце так и прыгает в груди Мартина. Он счастлив. Он идет по улице Алькала танцующим шагом, насвистывая песенку про Мадлен. — Сегодня все мои друзья увидят, что я стал другим человеком. Именно об этом и думали сейчас его друзья! Пройдя порядочный кусок, Мартин останавливается у витрины ювелирного магазина. — Когда я буду работать и получать деньги, я куплю серьги Фило, и Пурите тоже. Нащупав в кармане газету, он улыбается. — Возможно, она-то и укажет мне путь к удаче! Смутное предчувствие говорит Мартину, что не стоит торопиться… В кармане у него лежит газета, в которой он еще не прочитал раздел объявлений и постановлений. И о снабжении жителей пригородного пояса. — Ха-ха! Жители пояса! Вот смешно! Жители пояса! Мадрид, 1945 — 1950