--------------------------------------------- Курт Воннегут Виток эволюции Да, ничего не попишешь — мы, «старички», те, кто родился еще при старых порядках, так, видать, и не привыкнем к этому двойному существованию — в современном смысле слова. Мне самому до сих пор нет-нет да и взгрустнется о вещах, которые теперь никому на свете не нужны. Вот, например, никак не отвыкну, никак не перестану болеть за свое дело — за прежнее свое дело. Я же тридцать лет положил на то, чтобы создать это дело на пустом месте, а теперь оборудование ржавеет, заплывает грязью. И хотя я понимаю, что нынче только дурак будет о таком деле болеть, я все же время от времени беру на прокат тело в местном телохранилище и брожу по родному городку — чищу да смазываю свое оборудование, пока сил хватает. Не спорю, оно и раньше только на то и годилось, чтобы зашибать деньгу, а денег теперь везде навалом. Сейчас уже не то, что прежде, потому что поначалу многие на радостях побросали деньги где попало, так что ветер их носил тудасюда, а кое-кто пооборотистей те деньги собирал да припрятывал — целыми кучами. Совестно признаться, но сам я тоже насобирал с полмиллиона и сунул в какой-то тайник. Схожу, бывало, пересчитаю и положу обратно. Только давно это было. Теперь-то я не припомню, куда их запрятал. Но хоть я и болею за свое старое дело, это ни в какое сравнение не идет с тем, как жена моя, Мэдж, убивается по нашему старому дому. Пока я свое дело создавал, она еще лет тридцать назад стала мечтать о своем доме. И только мы собрались с духом, отстроились да обставились, как вдруг все люди стали амфибионтами [1] . Раз в месяц Мэдж непременно берет тело и вылизывает весь дом как стеклышко, хотя теперь дома только на то и годятся, чтобы уберечь мышей да термитов от насморка. Когда мне подходит очередь надевать тело и работать на выдаче в местном телохранилище, я каждый раз убеждаюсь, насколько женщинам труднее привыкнуть к такой двойной жизни. Мэдж берет тело много чаще, чем я, да и вообще женщинам это свойственно. Чтобы удовлетворить спрос, нам приходится держать в хранилищах в три раза больше женских тел, чем мужских. Порой, честное слово, мне кажется, что женщине позарез нужно тело только для того, чтобы покрасоваться в новых платьях да повертеться перед зеркалом. А уж Мэдж, дай ей Бог здоровья, не успокоится до тех пор, пока не перемеряет все тела во всех телохранилищах Земли. Но для Мэдж это просто благодать, ничего не скажешь. Я даже и не подсмеиваюсь над ней — она прямо другим человеком стала. Ее прежнее тело было, честно говоря, вовсе не подарочек, так что в те времена она не раз падала духом оттого, что приходилось таскать за собой эту обузу. А Что ей оставалось делать, бедняжке, если все мы тогда не выбирали, в каком теле родиться, а я ее все равно любил, несмотря ни на что. Но зато, когда мы все выучились жить двойной жизнью, построили хранилища и укомплектовали их разными телами, Мэдж как с цепи сорвалась. Она взяла напрокат тело платиновой блондинки — дар звезды варьете, — и мы уж не чаяли, что удастся ее оттуда вытряхнуть. Но, как я уже сказал, теперь она и думать забыла о всяких там комплексах неполноценности. Я-то, как и большинство мужчин, не особенно выбираю тело: беру, какое достанется. В хранилище попали только красивые, здоровые тела, так что любое сгодится. Бывает, что мы, по старой памяти, берем тела вместе, и я всегда даю ей выбрать для меня тело под пару тому, что на ней. Смешно, конечно, но она каждый раз выбирает для меня блондина, и ростом повыше. Старое мое тело, которое она, по ее словам, любила в течение трети века, было черноволосое, малорослое, а под конец и брюшко себе отрастило. Что ж, я живой человек, и меня задело за живое, что, когда я его оставил, они его пустили в расход, а не поместили в хранилище. Это было добротное, уютное, обношенное тело; конечно, не больно-то броское с виду, но надежное. Но на такие тела, по-моему, в наше время спроса нет. Во всяком случае, я лично в них не нуждаюсь. Но самое жуткое, что со мной случилось, это когда меня уговорили да улестили надеть тело доктора Эллиса Кенигсвассера. Оно является собственностью Общества ветеранов Амфибионтов, и его вынимают из хранилища только раз в год, на парад в День ветеранов, в годовщину открытия Кенигсвассера. Мне все уши прожужжали, какая это честь — удостоиться чести возглавить парад в теле Кенигсвассера. И я им поверил, дурак разнесчастный. Пусть попробуют меня хоть разок засадить в эту штуку — пусть попробуют! Прогуляйтесь в этой развалине, и вы поймете, почему именно Кенигсвассер открыл, что люди могут обходиться без тел. Это старое чучело может буквально сжить вас со света. Все в нем есть: язва, мигрень, артрит, плоскостопие, нос багром, крохотные свиные глазки, а цвет лица — как у видавшего виды саквояжа. Сам Кенигсвассер — чудесный человек, с ним поговорить — одно удовольствие, но раньше, когда на нем болталось это тело, никто даже не подходил к нему близко, и никто не догадывался, какой это умница. Мы попытались было загнать Кенигсвассера обратно в его старое тело в первый День ветеранов, но он о нем и слышать не хотел, так что всегда приходится облапошивать какого-нибудь несчастного идиота, чтобы он взял на себя это дело, то есть это тело. Кенигсвассер тоже участвует в марше, можете не сомневаться, только в теле двухметрового ковбоя, который может двумя пальцами расплющивать банки из-под пива. Кенигсвассер забавляется в этом теле прямо как ребенок. Удержу не знает — плющит да плющит эти самые банки, а мы после торжественного марша стоим вокруг в своих парадных телах и смотрим, как будто нам это в диковинку. Сдается мне, что в прежние дни не больно-то много чего он мог расплющивать. Конечно, ему никто этого в упрек не ставит — он ведь великий Предтеча эры амфибионтов, а только с телами он обращается из рук вон плохо. Стоит ему взять тело напрокат, как он начинает выкаблучиваться, так что никакое тело не выдерживает. Тогда кому-нибудь приходится входить в тело хирурга и штопать его на живую нитку. Не подумайте, что я неуважительно отзываюсь о Кенигсвассере. На самом-то деле наоборот: это очень лестно, когда говорят, что человек кое в чем ведет себя, как ребенок, — ведь только такие люди и совершают великие открытия. В Историческом обществе есть его старый портрет, и по нему сразу видно, что он так никогда и не повзрослел, по крайней мере в отношении к своей наружности — он обращал минимум внимания на плохонькое тельце, которым его наградила природа. Волосы у него висели лохмами до плеч, а брюки волочились по земле, так что он пронашивал дыры внизу, возле манжет, а подшивка пиджака отпарывалась и висела понизу фестончиками. И вечно он забывал поесть, и выходил на мороз без теплого пальто, а болезнь замечал только тогда, когда она его уже почти приканчивала. Таких людей мы тогда называли рассеянными. Теперь-то, конечно, мы понимаем, что он просто уже начинал жить двойной жизнью. Кенигсвассер был математиком и зарабатывал себе на пропитание своим талантом. А тело, которое он был вынужден таскать повсюду за своим уникальным умом, ему было нужно, как вагон металлолома. Когда ему случалось заболеть и приходилось обращать внимание на свое тело, он рассуждал так: — В человеке только один ум чего-то стоит. Зачем же он привязан к мешку из кожи, с кровью, волосами, мясом, костями и сосудами? Стоит ли удивляться, что люди ничего не могут достигнуть, раз они связаны по рукам и ногам этим паразитом, которого надо всю жизнь набивать жратвой и оберегать от непогоды и от микробов. И все равно эта дурацкая штука снашивается — как бы ее не холили и не лелеяли! Он спрашивал: — Кому нужна такая обуза? Что хорошего в этой протоплазме, зачем мы таскаем за собой повсюду такую чертову тяжесть? — Наша беда не в том, что на Земле слишком много людей, а в том, что на ней слишком много тел, — говорил Кенигсвассер. Когда у него перепортились все зубы, и их пришлось вырвать, а удобного протеза никак не удавалось достать, он записал в своем дневнике: «Если живая материя оказалась способной в процессе эволюции покинуть океан, который был, кстати, вполне приятным местом обитания, то она обязана совершить еще один виток эволюции и покинуть тела, которые, если подумать, только мешают нам жить». Поймите, он вовсе не был ненавистником плоти, да и не завидовал тем, у кого тела были лучше, чем у него. Он просто считал, что тела не стоят тех хлопот, которые они нам доставляют. Великих надежд на то, что люди совершат этот виток эволюции при его жизни, он не питал. Он просто очень этого хотел. И вот, глубоко задумавшись об этом, он вышел в одной рубашке и зашел в зоопарк посмотреть, как кормят львов. А когда проливной дождь перешел в град, он отправился домой и вмешался в толпу зевак у залива, которые смотрели, как пожарники лебедкой вытаскивают утопленника. Свидетели утверждали, что какой-то старик прямо вошел в воду и шел себе да шел, с невозмутимым видом, пока не скрылся под водой. Кенигсвассер заглянул в лицо покойного и заметил, что никогда не встречал лучшего повода к самоубийству; он пошел домой и почти дошел до дому, когда вдруг сообразил, что там, на берегу, лежит его собственное тело. Он поспел вернуться в свое тело как раз в ту минуту, когда пожарники начали его откачивать, и отвел его домой, в основном ради спокойствия властей, а не ради чего другого. Он завел его в свой стенной шкаф, вышел из него и оставил его там. Он вынимал тело только тогда, когда надо было что-то записать или перелистать книгу, или подкармливал его, чтобы у него хватило сил на те мелкие домашние дела, для которых он его использовал. Все остальное время оно сидело себе в стенном шкафу с осоловелым видом и почти не потребляло энергии. Кенигсвассер мне сам говорил, что оно обходилось ему не дороже доллара в неделю, а брал он его только в случае необходимости. Но самое лучшее было то, что теперь Кенигсвассеру не приходилось ложиться спать только потому, что оно должно было выспаться; не надо было трусить только из-за того, что оно могло пострадать; или бегать по магазинам за вещами, в которых оно, видимо, нуждалось. А когда оно себя плохо чувствовало, Кенигсвассер держался от него подальше, пока телу не становилось лучше, и на уход за этой штуковиной больше не приходилось ухлопывать целое состояние. Периодически вынимая свое тело из стенного шкафа, он написал книгу о том, как выходить из своего тела, которую, без объяснений, забраковали двадцать три издателя. Двадцать четвертый продал два миллиона экземпляров, и эта книжка изменила жизнь человечества больше, чем изобретение огня, счета, алфавита, земледелия и колеса. Когда кто-то сказал это Кенигсвассеру, он проворчал, что такая слабая похвала унижает его книгу. По-моему, он прав. Любой, кто около двух лет будет следовать всем инструкциям, данным в книге Кенигсвассера, может научиться выходить из своего тела по собственному желанию. Первый шаг — осознать, каким паразитом и диктатором тело для нас является. Затем надо отделить то, что тело хочет или не хочет, от того, чего хочется или не хочется тебе самому — твоей душе, так сказать. Тогда, сосредоточив внимание на том, чего хочется вам, и по мере возможности игнорируя желания вашего тела, — сверх необходимого прожиточного минимума, — вы добьетесь того, что ваша душа вступит в свои права и станет независимой от тела. Как раз это самое и проделывал Кенигсвассер, не отдавая себе в этом отчета, пока не расстался со своим телом в зоопарке: его душа отправилась посмотреть, как кормят львов, а безвольное тело забрело в залив и чуть не утопло. А самый последний трюк, отрывающий душу от тела, когда она станет достаточно самостоятельной, заключается в том, что вы заставляете ваше тело шагать в каком-то направлении и внезапно отправляете душу в противоположную сторону. Стоя на месте, это проделать нельзя, есть тут какая-то заковыка, — это непременно делается на ходу. Вначале наши с Мэдж души чувствовали себя без тел не в своей тарелке, в точности как первые морские животные, которых миллионы лет назад вынесло на сушу и которые поначалу только и могли, что барахтаться, ползать да отдуваться на прибрежной тине. Но со временем нам стало легче, тем более что души, естественно, приспосабливаются к новым условиям гораздо быстрее, чем тела. У нас с Мэдж были веские причины поторопиться с выходом из тел. Да и все те, кто оказался достаточно безумным, чтобы в самом начале рискнуть расстаться со своим телом, имели на то веские причины. Тело Мэдж тяжело болело и очень скоро могло умереть. А если она вот-вот готова была уйти от меня, то и я чувствовал, что мне в одиночестве долго не протянуть. Так что мы изучили книгу Кенигсвассера и постарались освободить Мэдж от ее тела до того, как оно отдаст концы. Я от нее не отставал, потому что мы бы очень скучали друг без друга. И поспели мы, как говорится, в обрез — за шесть недель до того, как ее тело приказало долго жить. Потому-то мы и маршируем каждый год на параде в День ветеранов. Это не всякому доступно, а только тем первым пяти тысячам, которые раньше других стали вести двойную жизнь, то есть стали амфибионтами. Мы были подопытными морскими свинками, нам терять было нечего, и мы показали всем остальным, как это приятно и надежно — во сто раз надежней, чем год от году перебиваться в теле, рискуя жизнью на каждом шагу. Рано или поздно у всех нашлись причины попробовать это на себе. Миллионы, потом миллиарды людей стали невидимы, бестелесны, неуязвимы, и, клянусь Богом, мы не связаны никакими условностями, никому не в тягость и ничего не боимся. В бестелесном состоянии все ветераны могут устроить собрание на острие иголки. Зато когда мы облекаемся в тела в День ветеранов, мы занимаем примерно пятьдесят тысяч квадратных футов, нам приходится заглотать больше трех тонн еды, чтобы поддержать силы для парадного шествия; и многие из нас схватывают насморк, а то и похуже, начинают злиться, что чье-то тело случайно отдавило ногу соседнему телу, и еще завидуют тем, кто шагает во главе, когда их тело тащится в хвосте, да всего, черт побери, и не перескажешь. Сам я не в таком уж диком восторге от этих парадов. Когда наши тела соберутся всем скопом, впритык друг к другу, в нас просыпается все самое плохое, как бы ни были добры наши души. В прошлом году, к примеру, в День ветеранов стояло настоящее пекло. Как тут людям не выйти из себя; попробуйте-ка часами безвыходно торчать в изнемогающих от жары и жажды телах. В общем, слово за слово, и командующий парадом пригрозил, что его тело выколотит душу из моего тела, если мое тело еще хоть раз собьется с ноги. Само собой, у него, как у командующего парадом, было лучшее из тел этого года, не считая кенигсвассерского ковбоя, но я все равно послал его куда подальше, невзирая на лица. Он как размахнется — а я скинул тело и был таков, даже не взглянул, попал он по мне или нет. Пришлось ему собственноручно тащить мое тело в телохранилище. В ту же секунду, как я выскочил из тела, вся моя злость на него испарилась. Понимаете — я просто во всем разобрался. Никто, разве что святой, не может быть безоговорочно добрым или разумным всего каких-нибудь пять-шесть секунд, пока находится в теле, да и счастья настоящего не испытаешь, — так, коротенькими приступами. Но я до сих пор не встречал ни одного амфибионта, с которым не было бы просто, легко, весело и очень интересно, — лишь бы он держался подальше от тела. И ни одного не встречал, который бы тут же не подпортился, стоило ему влезть в какое-нибудь тело. В ту же секунду, как вы в него входите, на вас начинает действовать химия — разные железы заставляют вас возбуждаться, или лезть на рожон, или драться, или хотеть жрать, или сводят вас с ума от любви или ненависти, да вы просто-напросто не знаете, что на вас в следующую минуту накатит. Вот почему я не держу зла на наших врагов, на тех, кто против амфибионтов. Они никогда не покидают своих тел и не желают этому учиться. Но и другим они тоже хотят это запретить, им нужно снова загнать всех нас, амфибионтов, в тела и больше не выпускать. После перепалки, которая у меня произошла с командующим парадом, Мэдж следом за мной бросила свое тело прямо в рядах Женского Батальона. И мы вдвоем, развеселившись от того, что весь парад остался позади, решили отправиться поглядеть на противников. Я-то не очень люблю на них глазеть. А Мэдж нравится смотреть, что носят женщины. Женщины в стане врагов, пожизненно обреченные на одни и те же тела, вынуждены менять одежду, прически и косметику гораздо чаще, чем у нас в телохранилищах. Меня моды не интересуют, а все, что приходится видеть и слышать на территории противника, так неимоверно скучно, что гипсовая статуя и та сбежит с пьедестала. Почти всегда противники говорят о старомодном способе воспроизведения себе подобных, а это самая нелепая, самая смешная, самая неудобная деятельность, которую только можно себе вообразить, особенно по сравнению с тем, как это происходит у нас, амфибионтов. А если они не говорят на эту тему, то все разговоры у них только о еде — о химических соединениях, которые они горстями запихивают в себя. А еще они говорят о страхе — мы когда-то звали это политикой: деловая политика, социальная политика, государственная политика… Больше всего противники ненавидят нас за то, что мы можем вот так, в любой момент, подсматривать за ними, сколько душе угодно, а они нас даже и видеть не могут, пока мы не войдем в тела. Похоже, что они нас до смерти боятся, хотя бояться амфибионтов — все равно что бояться утренней зорьки. Мы, со своей стороны, готовы отдать им весь мир, — кроме телохранилищ. Но они жмутся друг к другу, как будто мы вот-вот с воем спикируем на них с небес и учиним над ними жестокую расправу. У них везде понатыканы приспособления, которые должны, по идее, обнаруживать амфибионтов. Эти игрушки гроша ломаного не стоят, но противники чувствуют себя увереннее — как будто они окружены превосходящими силами, но не теряют голову и предпринимают против врагов серьезные, эффективные меры. Да еще наука — они только и делают, что хвалят друг друга за то, что у них прогрессирует наука, в то время как у нас ничего подобного нет и в помине. Впрочем, если наука означает разные виды оружия, то тут они правы, слов нет. * * * Похоже, что у нас с ними идет война. Мы-то, со своей стороны, никаких военных действий не ведем — мы только не выдаем тайну наших телохранилищ и мест, где бывают парады, а каждый раз, как они устраивают воздушный налет или запускают баллистическую ракету, или еще что-нибудь, мы просто выходим из тел, и все. Противники от этого только злятся еще больше, потому что воздушные налеты и ракеты влетают им в копеечку, и деньги налогоплательщиков летят на ветер. Нам всегда известно, что, когда и где они собираются сделать, так что держаться от них подальше нам никакого труда не стоит. Но вообще-то они не такие уж дураки, если учесть, что им приходится не только думать, а еще и обхаживать свои тела, так что я всегда соблюдаю осторожность, когда отправляюсь наблюдать за ними. Именно поэтому мне захотелось убраться подальше, когда мы с Мэдж наткнулись на какое-то телохранилище прямо в чистом поле. В последнее время мы ни с кем не делились новостями о том, что еще замышляет противник, но хранилище имело явно подозрительный вид. Мэдж была настроена оптимистично — с тех самых пор, как побывала в теле звезды варьете, — и она сказала, что новое хранилище — верный признак того, что враг начал постигать истину, и что все они скоро тоже станут амфибионтами. Что ж, этому можно было поверить. Перед нами было новехонькое, полностью укомплектованное телами хранилище, которое предлагало свои услуги желающим с самым невинным видом. Мы несколько раз покружили вокруг здания, но Мэдж все сокращала круги, чтобы разглядеть, что у них там выставлено в витрине готовой дамской плоти. — Давай-ка двинем отсюда подобру-поздорову, — сказал я. — Я только посмотрю, — сказала Мэдж. — За погляд денег не берут. Но стоило ей посмотреть, что выставлено в главной витрине, как у нее все из головы вылетело: где она, что с ней, как она сюда попала. За стеклом красовалось самое потрясающее женское тело, какое мне случалось видеть, — шести футов ростом, сложена, как богиня. Но это далеко не все. Тело было покрыто загаром медного оттенка, волосы и ногти у него бы— ли выкрашены в золотисто-зеленый цвет старого шартреза, и на нем было бальное платье из золотой парчи. А рядом помещалось тело белокурого гиганта в небесно-голубом фельдмаршальском мундире с пурпурными выпушками, при всех регалиях. Мне кажется, что противники украли эти тела в каком-нибудь из наших заштатных телохранилищ, подкрасили их, разрядили в пух и прах и выставили напоказ. — Мэдж, назад! — крикнул я. Вдруг меднокожая женщина с шартрезовыми волосами зашевелилась. Тут завыла сирена, и со всех сторон из укрытий так и посыпались солдаты — они спешили схватить тело, в которое вошла Мэдж. Это хранилище оказалось ловушкой для амфибионтов! У тела, на котором попалась Мэдж, щиколотки были связаны вместе, так что ей не удалось бы сделать те несколько шагов, которые нужны, чтобы снова выйти на волю. Солдаты схватили ее и понесли торжественно, как военнопленного. Чтобы ее выручить, я вскочил в первое попавшееся тело — в маскарадного гиганта-фельдмаршала. Но ничего не вышло — этот красавчик тоже оказался приманкой, и у него щиколотки были связаны. Солдаты поволокли меня следом за Мэдж. Молодой майор на радостях стал отплясывать джигу на обочине, до того его распирало от гордости. Из всех людей ему первому удалось изловить амфибионтов, а это, с точки зрения противника, было настоящим подвигом. Они пытались воевать с нами много лет, угробили черт знает сколько миллиардов, но только когда нас поймали, амфибионты удостоили их своим вниманием. Когда мы добрались до города, люди высовывались из окон, махали флажками, кричали «ура» солдатам, издевались над нами. Здесь собрались люди, не желавшие жить двойной жизнью, все, кто считал, что нет ничего ужаснее для человека, чем стать амфибионтом. Тут были люди всех наций, всех цветов кожи, высокие, маленькие — всякие. Всем скопом они ополчились против нас, амфибионтов. Оказалось, что мы с Мэдж должны предстать перед всенародным судом. После ночи, которую мы провели в кутузке, связанные, как поросята, нас доставили в зал суда, прямо под немигающие глаза телекамер. Мы с Мэдж вконец измотались, потому что нам Бог знает с каких времен не приходилось так долго торчать в телах. Как раз в то время, когда нам нужно было поразмыслить о своей судьбе, у этих тел стало сосать под ложечкой от голода, и мы не могли, как ни старались, устроить их поудобнее на койках. А ведь всем телам, натурально, требуется не меньше восьми часов сна. Нам предъявили обвинение в государственном преступлении, по кодексу противника, по статье «дезертирство». С точки зрения противника, все амфибионты — трусы и выскочили из тел как раз в тот исторический момент, когда их тела были необходимы, чтобы совершать смелые и великие деяния на благо человечества. Надежды на оправдание у нас не было. Они и затеяли-то эту комедию только ради того, чтобы пошуметь, доказать, как они правы и как мы виноваты. Зал суда был битком набит их главарями — они восседали там с видом мужественного и благородного негодования. — Мистер Амфибионт, — сказал обвинитель. — Вы взрослый человек и должны помнить то время, когда всем людям в своих телах приходилось стоять лицом к лицу с жизнью и трудиться, и бороться за свои идеалы? — Я помню, что тела постоянно ввязывались в драки, и никто не понимал, с какой стати и как это прекратить, — вежливо ответил я. — Тогда казалось, что у всех есть только один идеал — прекратить эти драки. — Но что вы думаете о солдате, который покинул поле боя в разгар сражения? — Я бы сказал, что у него душа в пятки ушла. — Но ведь он был бы виноват в поражении? — Ясно… Тут спорить не приходилось. — А разве амфибионты не покинули поле сражения, изменив человечеству в борьбе за существование? — Но мы-то все до сих пор существуем, если вы это имеете в виду, — сказал я. Это была чистая правда. Мы не истребили смерть, да и не стремились к этому, но, без сомнения, продолжительность жизни мы увеличили неимоверно, по сравнению со сроками, которые отпущены телам. — Вы сбежали и уклонились от исполнения своего долга! — сказал он. — Вы бы тоже сбежали из горящего дома, сэр, — сказал я. — И бросили всех остальных сражаться в одиночку! — Так ведь каждый может свободно выйти в ту же дверь, что и мы. Вы все можете освободиться в любой момент, стоит только захотеть. Надо только разобраться в том, чего хочется вашему телу и чего хочется вам лично, и сосредоточиться… Судья так застучал своим молотком, что мне показалось — сейчас он его разобьет. Ведь они у себя сожгли книги Кенигсвассера до последнего экземпляра, а я тут по всей их телевизионной сети стал читать лекцию о том, как избавиться от тел. — Если вам, амфибионтам, дать волю, то все люди снимут с себя ответственность, покинут свои тела, и тогда весь прогресс, весь привычный нам образ жизни — все пойдет прахом. — Само собой, — согласился я. — В том-то и суть дела. — Значит, люди больше не станут трудиться ради своих идеалов? — вызывающе бросил он. — У меня был друг в старое время, так он семнадцать лет кряду на фабрике просверливал круглые дырочки в маленьких квадратных финтифлюшках, но так и не узнал, зачем они нужны. А другой выращивал виноград для стекловыдувальной фабрики, но в пищу этот виноград не шел, и он тоже не знал, зачем компания этот виноград покупает. А меня от таких дел просто тошнит — конечно, только сейчас, когда на мне тело, — а как подумаю, чем я зарабатывал себе на жизнь, так меня прямо наизнанку выворачивает. — Значит, вы презираете человечество и все, что оно делает, — сказал он. — Да нет же, я людей люблю, и гораздо больше, чем прежде. Мне просто горько и противно думать, на что они идут, чтобы обеспечить свои тела. Надо бы вам попробовать стать амфибионтами — вы тут же увидите, как люди могут быть счастливы, когда им не приходится думать, где бы раздобыть еды для своего тела, или зимой его не обморозить, или что с ними будет, когда их тело придется списывать в утиль. — Но, сэр, это не означает конец всем честолюбивым стремлениям, конец величию человека! — Ну, про это я вам ничего сказать не могу, — ответил я. — У нас тоже есть люди, которых можно назвать великими. Они остаются великими и в телах, и без них. Но самое главное — мы не знаем страха, понимаете? — я уставился прямо в объектив ближайшей телекамеры. — Вот это и есть самое великое достижение человечества. Судья опять грохнул молотком, а высокопоставленные зрители заорали вовсю, стараясь криками заглушить мой голос. Телевизионщики отключили камеры, и из зала выгнали всех, кроме самого большого начальства. Я понял, что попал в самую точку, но что с этой минуты никому не удастся поймать по телевизору ничего, кроме органной музыки. Когда шум улегся, судья возгласил, что судебное заседание окончено и мы с Мэдж признаны виновными в дезертирстве. Я подумал, что хуже нам все равно не станет, и решил облегчить душу. — Понял я вас теперь, устрицы несчастные, — сказал я. — Вам жизни нет без страха. Только это вы и умеете — заставлять себя и других людей что-то делать под страхом — все равно, под страхом чего. И ваше единственное развлечение — видеть, как люди трясутся от страха, как бы вы чего не сделали их телам или не отняли у них тел. Тут и Мэдж внесла свою лепту: — Вы только и умеете, что пугать людей, чтобы они обратили на вас внимание. — Неуважение к суду! — изрек судья. — А единственная возможность пугать людей — это держать их в черном теле, — добавил я. Солдаты вцепились в меня и в Мэдж и уже собрались тащить нас вон из зала суда. — Вы развязываете войну! — заорал я. Все замерли, как на картине, и стало очень тихо. — А мы уже давно воюем, — неуверенно сказал генерал. — А мы-то пока с вами не воевали, — ответил я, — но мы пойдем на вас войной, если вы не освободите меня и Мэдж сию же минуту. — В теле этого фельдмаршала я действовал свирепо и напористо. — У вас нет оружия, — сказал судья, — и нет науки. Без тел амфибионты — пустое место. — А вот если вы не развяжете нас, пока я считаю до десяти, — сказал я ему, — мы оккупируем все ваши тела до последнего и стройными рядами промаршируем в них к ближайшему обрыву, а там сдавайтесь! Вы окружены. Сами понимаете, это был чистый блеф. В теле может находиться только одна личность, но противники-то не были в этом уверены. — Раз! Два! Три! Генерал сглотнул слюну, побелел, как полотно, и слабо махнул рукой. — Развяжите их, — сказал он. Солдаты, вне себя от ужаса, поспешили разрезать веревки. Мы с Мэдж были свободны. Я сделал несколько шагов, послав свою душу вон из чужого тела, и этот красавчик-фельдмаршал, со всеми своими регалиями, с грохотом покатился вниз по лестнице, как старинные стоячие часы. Но я понял, что Мэдж еще не вышла из тела. Она все еще медлила в меднокожем теле с шартрезовыми волосами. — И вдобавок, — сказала она, — за все неприятности, которые вы нам причинили, вы отошлете вот это тело в Нью-Йорк по моему адресу, и оно должно прибыть в отличном состоянии не позже понедельника. — Будет сделано, мэм, — сказал судья. Мы добрались до дому как раз в то время, когда парад в честь Дня ветеранов кончился и командующий парадом вышел из своего тела возле местного телохранилища и тут же стал извиняться передо мной за свое поведение. — Что ты, Герб, — сказал я. — Не стоит извиняться. Ты же был не в себе. Ты шел на парад в теле. Пожалуй, самое лучшее в нашем двойном существовании — если не считать, что мы не ведаем страха, — это то, что люди прощают друг другу все глупости, которые им случается натворить, пока они находятся в телах. Ну, есть, конечно, и у нас свои минусы, но где же вы обойдетесь без недочетов? Нам все еще время от времени приходится работать, обслуживая телохранилища и обеспечивая сохранность тел из общественного фонда. Но это — мелкие недочеты, а крупные претензии, о которых мне пришлось слышать, — сплошная выдумка: просто люди не могут отказаться от старомодного мировоззрения, не могут перестать изводить себя мыслями о том, что их волновало до того, как они стали амфибионтами. Как я уже сказал, «старички», должно быть, никогда к этому и не привыкнут. Я сам то и дело ловлю себя на печальных мыслях о том, что теперь будет с моим делом — с сетью платных туалетов. А ведь я на создание этой сети убил тридцать лет жизни… Но у молодежи никаких грустных пережитков прошлого не заметно. Они даже и не очень-то волнуются, как бы чего не случилось с нашими телохранилищами, как волновались, бывало, мы, ветераны. Сдается мне, что настает пора для нового витка эволюции — пора освободиться окончательно, как те, первые амфибии, которые выползли из тины на солнышко и больше никогда не возвращались в море.