Аннотация: Я, капитан запаса Николай Демин, бывший командир авиационного звена, совершивший на штурмовике ИЛ-2 в годы Великой Отечественной войны семьдесят три самолето-вылета на уничтожение живой силы и боевой техники противника, дравшийся с «мессершмиттами» и дважды горевший, торжественно заявляю, что этот выстрел единственно правильное наказание за совершенный мною проступок. Я покидаю светлый мир людей, с которыми бок о бок дрался за родную землю, делил радости и трудности послевоенных лет, потому что недостоин в нем находиться. Приговор окончательный, и нет в мире силы, способной его отменить… --------------------------------------------- Геннадий Александрович Семенихин Жили два друга Пролог, который можно считать эпилогом «Я, капитан запаса Николай Демин, бывший командир авиационного звена, совершивший на штурмовике ИЛ-2 в годы Великой Отечественной войны семьдесят три самолето-вылета на уничтожение живой силы и боевой техники противника, дравшийся с «мессершмиттами» и дважды горевший, торжественно заявляю, что этот выстрел единственно правильное наказание за совершенный мною проступок. Я покидаю светлый мир людей, с которыми бок о бок дрался за родную землю, делил радости и трудности послевоенных лет, потому что недостоин в нем находиться. Приговор окончательный, и нет в мире силы, способной его отменить». Ранним утром в старинном пятиэтажном доме в центре большого города раздался выстрел. Тело крупного седеющего человека безвольно сползло с зеленого кресла, бесшумно опустилось на давно не вощенный паркет. Острый пороховой дымок, тонкий и бледный, как след от затухающей папиросы, еще курился над письменным столом, когда всхлипнул, забился простенький и неновый будильник. Но человек уже не слышал его звона и не видел, что стрелки показывают семь. Человек лежал на полу, неестественно подвернув под себя левую руку, а ладонью правой, выпустившей пистолет, закрывал лицо, будто хотел защититься от чего-то страшного и неминуемого. Стрелки показывали семь. Сквозь зашторенные окна пробирался в комнату запоздалый мутный рассвет. Над огромным городом, закованным в гранит и бетон, над его серыми площадями и улицами, над парапетами холодной реки и заводскими трубами, исторгающими в низкое промозглое небо дым, вставал день. Люди уже бодрствовали, и выстрел в старом пятиэтажном доме был ими услышан. Кто-то уже повелительно стучал в резную дубовую дверь, так, что вздрагивала табличка с фамилией «Н. Демин». Черные буквы с этой таблички рвались в глаза траурными линиями. Всклокоченный пенсионер-учитель, проживающий этажом ниже, кому-то убедительно доказывал: – Это же не у нас, позвольте вам доложить… это на пятом, у Демина. Замок взломали, и несколько человек протиснулись в комнату, служившую и кабинетом и спальней. А рассвет уже осмелел. Он выбелил все четыре степы, заскользил по книжным стеллажам, отразился в стеклах шлемофона, висевшего над коричневым диваном, мимоходом, совсем небрежно, заглянул в пепельницу с горкой сплющенных окурков и только потом, когда были раздвинуты плотные шторы, осветил лицо лежащего на полу человека. Склеенные кровью седые волосы его были помяты, глаза неплотно закрыты. На лице застыло выражение успокоенности. Лишь в глубоких морщинах и в складках рта, упрямо сомкнутого, выпрямленного в решительную линию, – что-то скорбное, словно и за секунду до смерти не мог человек преодолеть ощущение обиды и горя. – Батюшки! – причитала дворничиха, толстая женщина неопределенного возраста. – Да зачем же ты на себя поднял руку? И какой сатана толкнул тебя на это? А уж какая была семья. Жена-то его покойная какая ласковая да добрая была! Да и сам он, Николай Прокофьевич, царствие ему небесное, золотой был человек. – Дворничиха мелко закрестилась и рукавом не то смахнула слезинку с обрюзгшего лица, не то только вид сделала, что смахивает. – Уж до чего тихий да обходительный был! Мухи не обидит. Даже не верилось, что летчиком был… – Да. Здорово он в себя дербалызнул, – сказал простуженным голосом незнакомый жильцам этого подъезда человек. – А ну-ка разойдитесь, граждане! Ни к трупу, ни к вещам в этой комнате не прикасаться. Доктор, пожалуйста, произведите освидетельствование. Плечистый лысый мужчина в шуршащем плаще осмотрел труп. – Констатирую смерть от огнестрельного ранения в область черепа, – флегматично заметил он. – Рука у покойника была довольно твердой. Ох уж эти мне сочинители, всегда что-нибудь отчубучат! – Неправда! – вскричал в эту минуту участковый милиционер, протиснувшийся в комнату и сразу оказавшийся на переднем плане. – Да как же так можно! Это не какой-нибудь сочинитель! Это большой художник, талант! Его книга «Ветер от винта» всей стране известна! На двадцать пять языков переведена, а вы – сочинитель! Об участковых распространено мнение, будто эта низшая категория милицейских работников, влюбленная в такие обороты речи, как знаменитое: «граждане, давайте не будем», «прошу соблюдать порядочек», «предъявите документик». Лейтенант Кислицын, работавший участковым по тому переулку, где проживал Демин, к этой категории выдуманных или не всегда выдуманных лиц (потому что служили, чего греха таить, в милиции и такие) явно не принадлежал. У него было острое птичье лицо с узкими скошенными глазами, шрам за ухом – когда-то пропела рядом бандитская пуля. Сутуловатый и по-мальчишески невнушительный, с белыми ресницами, прикрывающими глаза, он обладал не для всех приятной особенностью говорить правду-матку любому вышестоящему лицу и намертво отстаивать свою точку зрения. Чем выше было лицо, тем более жестким и бескомпромиссным становился Кислицын. Недружелюбно поглядев на доктора, закончившего осмотр тела, участковый еще раз повторил тонким голоском: – Не сочинитель он, а большой писатель! Такого уважать надо. Да-с! И оттого, что он прибавил к своей немногословной речи это старомодное «да-с», врач растерянно отступил. – Да ведь я ничего. Просто к слову пришлось. А вообще, может быть, вы, коллега, и правы. Если талант, так и пусть остается талантом. Это уже за рамками медицинского вмешательства. Врач растерянно отступил, а участковый уже тише прибавил: – Он еще и летчиком был что надо. А тем временем человек, приказывавший не прикасаться к трупу и окружающим его предметам, продолжал сосредоточенно осматривать комнату: заглянул за портьеры и диван, щелкнул пальцами по медно-желтому маленькому фрегату, стоявшему на телевизоре, прочел дарственную надпись на фотографии одного из космонавтов: «Коле Демину. Пиши о летчиках всегда так!» Потом цепкий, профессионально натренированный взгляд с деловитой неспешностью прошелся по столу. Стол был широкий, массивный, с резными ножками. На гладком зеленом сукне стояли пластмассовые модели самолетов. Это были взлетающие истребители и бомбардировщики с острыми короткими крыльями, под большим углом отведенными назад. И на каждой подставке серебряная плашка с выгравированной надписью: «Писателю Демину от его читателей-авиаторов», «Николаю Демину от его новых однополчан», «Демину от ветеранов-гвардейцев». На столе, кроме заклеенного конверта, белел надорванный листок. Крупным указательным пальцем следователь прижал его к мягкому сукну. Бросились в глаза чуть косоватые, старательно и твердо выведенные строки: Седой угрюмый человек По жизни прекратил свой бег, Упал он, словно лошадь Под непосильной ношей. А доктор, тот, что из светил, Над ним склонившись, говорил: Мол, что он ел и что он пил, И был ли он хороший. Оставь рецепты, эскулап, Они не вяжутся никак Ни с утренней зарею, Ни с миром, что мы строим, Пусть мы не из гранита, Но мы шагаем в битвы. И в этих самых битвах Порой бываем биты. Человек убрал указательный палец с листка. Он не был знатоком поэзии, но был хорошим следователем. И, оторвав взгляд от письменного стола, он с сочувствием поглядел на покойника: «Какую же ты нес на себе ношу, Демин, если даже тебе, бывшему фронтовику, она оказалась непосильной?» Часть первая Глава первая Светловолосый паренек в синем летном комбинезоне и запыленных сапогах лежал под нагретой от солнца плоскостью штурмовика и смотрел в ослепительно голубое небо, по которому медленно-медленно передвигались редкие, розовые от солнца облака – на высоте был ветер, не улавливавшийся на земле. Паренек вглядывался в небо, будто там, в голубизне, хотел найти ответ на какие-то свои, мучившие его мысли. В глазах – пытливая строгость и еле сдерживаемое удивление. Гудели пылившие по аэродромным дорогам бензовозы и маслозаправщики, рядом вполголоса вели разговор механики и мотористы, доносился сдержанный смех недавно зачисленной в экипаж оружейницы ефрейтора Заремы Магомедовой, худенькой осетинки с густыми бровями, сомкнутыми над переносьем, с черными, немного удивленными глазами, с косой ниже пояса. Парень лежал и был настолько поглощен своими мыслями, что ничего вокруг не слышал. Вглядываясь в ослепительную голубизну неба оп думал – что, если со всеми подробностями заснять на кинопленку его, Николая Демина, жизнь? «Пускай не всю жизнь, а самое значительное из нее, – поправлял он себя и тут же задавался вопросом: – Ну а что именно выделить из моей жизни как самое интересное? Глаза паренька становились задумчивыми, в них меркла строгость. Тонкие губы, сжимавшие сорванную травинку, начинали добродушно вздрагивать; травинка падала за воротник комбинезона, а паренек, улыбаясь, продолжал фантазировать: – Нет, это было бы здорово, и вот как бы я начал такой фильм. Прежде всего показал бы крутой берег речки Вазузы, а над ним черные избы нашего села. Нет, не черные, а белые, потому что действие происходит зимой. Речка подо льдом, на крышах шапки снега. Я с Петькой Жуковым возвращаюсь из школы. В лицо ветер, метелица. А дома – мама. Она кочергой вытаскивает из печки ржаной каравай с поджаристой коркой, а сестренка Верка сидит под старенькой, еще прабабушкиной, иконкой на лавке и глотает слюнки. Потом мама режет хлеб и разливает по тарелкам дымящиеся наваристые щи. Я пытаюсь щелкнуть Верку расписной деревянной ложкой по лбу, но мама сурово останавливает: «Погодь-ка, Прохиндей Иваныч. Драться ты мастак, а вот что в тетрадках принес?» Я торжественно достаю из сумки тетради, а в них почти в каждой красными чернилами красуются «отлично, отлично, отлично». И мама уже не притворно-ворчливым, а самым добрым голосом восклицает: «Ай да молодец Николка! Истинное слово, молодец! Смотри, Верка, в школу на тот год пойдешь, чтобы, как сынка, училась». Потом мы ложимся спать, а мама убавляет в лампе огонь и, сидя за еще не убранным столом, подперев осунувшееся лицо руками, опять думает. Мы с Веркой точно знаем: думает она об отце. Она всегда о нем думает, когда мы ложимся спать, а большая горница погружается в полумрак, и только слышно, как за окнами повизгивает ветер да изредка потрескивает наст под ногами запоздалого путника. Мы с Веркой никогда не видели своего отца и ничего о нем не знаем: где он и кто он. Только однажды летом, когда я бегал на ток помогать матери, я услыхал, как гренадерского телосложения тетка Маланья в сердцах сказала: – Бедная Варюха! Своими бы руками этого ублюдка задушила. При живом-то отце двое сирот. Это на что же похоже! А еще позднее стал часто наведываться в нашу избу дядя Тихон, добрый вдовый мужик, бывший конармеец, еще мальчишкой топтавший о буденновской армией донские и воронежские ковыльные степи. Он приносил нам замечательные, пестро раскрашенные глиняные игрушки. То улыбчивую матрешку, то злую, уродливую бабу-ягу со скорченной физиономией, то тачанку с пулеметчиками, совсем такую, как у буденновцев. Мы с Веркой бросались ему навстречу, едва только дядя Тихон перешагивал порог горницы и, нерешительно остановившись, снимал с головы выцветший от дождей и солнца городской картуз с модным длинным козырьком. С картузом дядя Тихон никогда не расставался. – Можно, Варя? – спрашивал он у матери и опускал голубые стеснительные глаза, будто ждал от нее слова о чем-то очень и очень важном, на что матери решиться было трудно. – Можно, можно, – не дожидаясь материнского согласия, галдели мы. – Вы думаете, я что? – повеселевшим голосом говорил дядя Тихон. – С пустыми руками пришел? А ну налетай – кто на левый, кто на правый карман, выхватывай петушков и чижиков. Они сегодня со свистом. …Как-то в грозовую ночь, когда молнии резали небо и даже кот с мяуканьем скребся со двора в дверь. Николка проснулся и увидел в горнице две освещенные молнией фигуры: дядю Тихона и мать. Они сидели на разных табуретках и вели какую-то, видно, длинную беседу. Мать говорила сухим ровным голосом, а дядя Тихон горячился, отчего голос его вздрагивал и перескакивал с низких нот на высокие. – Нельзя так, Варюха, – убеждал дядя Тихон, – пора бы уж этого вертопраха навек позабыть. – Он им отец, Тихон, – громким шепотом возражала мать. – Да какой же он им отец, если они в глаза его не видели! Да и муж тебе какой?! Ты первая баба на селе, ударница лучшая. А он – кто? Кто, я тебя спрашиваю? Кулацкий племянник, жалкий гармонист в клубе – два прихлопа, три притопа! Да и знать ведь тебя не хочет. Эх, Варюха! Дорого ты поплатилась за эти черные брови. – Не я одна, – горько вздохнула мать. – Вот и пора бы об этом позабыть, – настаивал дядя Тихон. – Надо все сызнова начать. Я же к тебе по-серьезному, не на баловство какое-нибудь зову. Или мне не веришь? – Верю, Тиша, – сказала мать и поперхнулась каким-то незнакомым Николке сдавленным грудным смешком. – Ты же весь добрый и светлый. Совсем как большой ребенок. Только прости меня на неласковом слове: не хочу я второй раз судьбу свою испытывать, не хочу. – Это ты твердо? – глухо переспросил Тихон. – Твердо, – решительно подтвердила мать. – И не надо больше меня пытать. – Ну тогда прощевай. – Дядя Тихон поднялся с тяжелым вздохом и, натыкаясь на табуретки, шагнул в сени. Звякнуло опрокинутое ведро, лязгнула на двери щеколда. А мать, оставшись одна, вдруг горько и как-то безысходно заплакала. Николке захотелось ее утешить, и он стал было спускать с кровати босые ноги, но вдруг подумал, что нельзя ему сейчас вмешиваться в этот не во всем понятный ему разговор, и удержался от первого порыва. …Жаворонок с треньканьем взмыл над аэродромом и, набрав высоту, снова ринулся к земле. Парень в летном комбинезоне, приподнявшись на локтях, проводил его глазами… Вздохнул: «Все-таки любопытно, подошло бы такое начало для фильма про мою жизнь? А может, показалось бы скучным, неинтересным. – Он рассмеялся. – А я бы тогда другое предложил. Детство в сторону, сразу быка за рога. И заголовок соответствующий. Например, «Личная жизнь Николая Демина». А начать хотя бы с того, как я стал летчиком. Все-таки забавная была процедура». Он тогда закончил восьмилетку и по настоянию матери, стремившейся удержать сына возле родного очага, решил поступить в сельхозтехникум. Все было уже отмерено и взвешено, но вдруг полетело в тартарары. Тот же самый Николкин однокашник по восьмилетке Петька Жуков остановил его как-то у калитки и таинственными знаками отозвал в сторону. – Куда надумал? – спросил он без обиняков. – В Вязьму, – гордо ответил Николка. – Говорят, там сельскохозяйственный техникум самый лучший. Петька Жуков скроил презрительную гримасу. – Дура! Плюнь ты на это! Я тебе такое сейчас скажу! – Он наклонился к его уху и таинственно зашептал: – Я вот завтра в райцентр еду. Там в райкоме комсомола командир какой-то, не то майор, не то подполковник, из летной школы прибыл. Будет в училище парней отбирать. Айда вместе. Я тебе по секрету скажу, что всю весну к этому готовился. И мускулатуру смотри какую отрастил, и стометровку не хуже твоего Серафима Знаменского бегаю! У летчиков, знаешь, зарплата – во! А форма такая, что девки сплошняком будут замертво при одном виде падать. – На ком же тогда женишься, если все так уж и замертво? – уколол его Демин. – Дура! – вскипел Жуков. – Те, что не попадают, самые стойкие, – твои и будут! – Небось все ты врешь, – недоверчиво протянул Демин, но друг его подбоченился и повернулся спиной. – Креститься не буду. Как-никак член ВЛКСМ. Не хочешь – не верь. Небось от мамкиного подола боишься оторваться. Тогда я пошел. – Подожди, подожди, – забеспокоился Николай. – Значит, говоришь, в летчики будут отбирать? – Нет, на молочнотоварную ферму, – огрызнулся Петька без особой злобы. – В доярки. Там тетя Луша и бабка Авдотья уходят на пенсию, так ты на их место. Тебе в самый раз. – Постой, – остановил его Демин. – Так ведь летчики – люди особенные. Их в небо еще с детства тянуло, сам в одной статье прочитал. Разве нас, лаптежников, примут! – Ну и оставайся бычатам хвосты крутить, – рассердился Петька и не очень скорым шагом пошел от него. – А я лично в зоотехники не собираюсь. Бонжур! Но Демин его нагнал и сказал заискивающе: – Петь, а Петь, а может, и мне попробовать? Только что я мамане скажу? Убиваться же будет. – Дура! – добрее протянул Жуков. – Скажи ей, что отправился на поиски этого самого сельхозтехникума, где она тебя студентом видеть желает… На следующий день они отправились в райцентр на пароконной председательской линейке, посланной за агрономом райзо. Копей гнал дед Ипат, семидесятипятилетний правленческий кучер с широким, зычно улыбающимся ртом, в котором поблескивал единственный золотой зуб. Про него дед Ипат говорил: – Это мой коренник. Все село знало, что золотой зуб – гордость Ипата, и не было на селе избы, какую обошла бы история, связанная с его появлением. Ипату пришла пора вставлять зубы, нужны были деньги, и как раз в это время с далекого Тихоокеанского флота прислал ему письмо родной внук, старшина первой статьи. Сообщая не без гордости, что он получил премию за одно изобретение, он спрашивал, какой деду привезти подарок. «Никакого не надо» дорогой внучек, – отписал ему тогда дед Ипат, – пришли только денег для золота на зуб, иначе вся челюсть полетит к чертям». Внук прислал маленькую желтую фигурку – золотую гейшу. Все село ходило к Ипату дивиться на нее. Мужики цокали языками, глядя, как ловко вылеплены у танцовщицы ноги, плечи, груда. А потом дед Ипат взбеленился: – Будем кончать это форменное безобразие! И вскорости переплавил гейшу на золото, столь необходимое ему для зуба. Потом вся деревня говорила: – У деда Ипата зуб из балерины… …Гнедые раскормленные кобылицы резво мчали линейку по зеленеющим колхозным полям. Над посевами носился легкокрылый теплый ветер, и красивым веером золотые колосья разбегались то в одну, то в другую сторону. Всхрапывали озорно кони, кидая пролетку в крутые балочки и вынося из них на косогоры. Сухая пыль поднималась из-под копыт, садилась на лица и одежду тонким седым слоем. Пользуясь глухотой деда Ипата, Петька Жуков пространно рассуждал, каким он станет летчиком, как будет прилетать к родному селу и крутить над крышами своего и Николкиного дома затейливые страшные бочки. – И на самой низкой высоте. Как Чкалов! – петушился Жуков. – Чего на меня смотришь такими квадратными глазами? Аль не веришь? – Да верю, – отмахивался от него Демин. – Чего пристал, как репей! – То-то, – успокаивался Петька. – Я парень рисковый. Это точно. В райкоме комсомола ребят сразу пропустили к первому секретарю, угреватому, сутулому Вене Воробьеву. Выслушав просьбу Петьки Жукова, он озадаченно протянул: – Так ведь контингент для медкомиссии уже отобран. – Подумаешь, контингент! – взорвался неистощимый Петька. – В том контингенте настоящих колхозников небось раз-два, и обчелся, а дальше районная интеллигенция и дети совторгслужащих. В серых глазах Вени Воробьева загорелся огонек. – А ведь идея! – вскричал он. – Ты сам не знаешь, парень, какую идею подал. Не зря Владимир Ильич говорил, что надо не только массы учить, но и учиться у масс. Ты прав, товарищ. Нам действительно недостает ребят из колхоза, и поэтому вас обоих направляю своею властью к медикам, а потом мандатная комиссия разберется. И они очутились в одноэтажном белокаменном здании районной поликлиники, все кабинеты которой в тот день были заняты врачами из горвоенкомата. Поликлиника была заставлена аппаратами, которых не было раньше в этом мирно дремавшем на солнце здании: и огромный металлический бак, в который надо было дуть изо всех сил, и неудобное, стремительно вертящееся кресло, и какие-то особые таблички для проверки зрения. Были врачи малоразговорчивыми и строгими. Жесткими пальцами они ощупывали и простукивали кандидатов в летчики, безжалостно вертели их на противном кресле, после чего у некоторых под ногами шатался пол, заставляли крутиться на турнике, а потом спрыгивать на землю и приседать с закрытыми глазами… К вечеру усталые и даже чуть осунувшиеся от пережитого Николка и Петя зашли к Вене Воробьеву и доложили, что медкомиссию полностью прошли. – Вот и хорошо, – одобрил секретарь райкома. – А теперь приходите завтра к двенадцати дня, все и определится. Ребята озадаченно переглянулись. – Дык как же, – растерянно пробормотал сразу утративший бойкость Петька. – Мы же из Касьяновки. А здесь ни родных, ни знакомых. И возвратиться к ночи обещали. Веня Воробьев был добрым парнем и к тому же все понял сразу. Смуглая рука комсомольского вожака несколько раз покрутила телефонный диск. – Здравствуйте, Павел Артамонович. Хочу доложить, что все мои комсомольцы прошли медкомиссию. Завтра в двенадцать будут у вас в кабинете. Вот только не знаю, что делать с двумя. Они из Касьяновки, из колхоза «Красный луч». Нельзя ли с ними решить сегодня? – Гм… Ну ладно, пусть зайдут, – последовал ответ. Когда вместе с оробевшим и притихшим Петькой Жуковым Николка проник в просторный кабинет, он не без удивления увидел за большим письменным столом их предрайисполкома Павла Артамоновича Долина. Его он много раз видел на колхозных полевых станах и во время сева, и на уборочной, видел и в сельсовете и в школе. Даже домой к ним Долин заходил два раза и о чем-то долго разговаривал с матерью. Но сейчас он показался вдруг Николке очень строгим и неприступным. Был Павел Артамонович в синей гимнастерке, туго перепоясанной тонким кавказским ремешком с блестящими насечками. На груди, как и всегда, два боевых ордена Красного Знамени. Он ими очень гордился, потому что получил их за работу в ВЧК, когда выполнял задания чуть ли не самого Дзержинского. У Павла Артамоновича широкое спокойное лицо с немного насмешливыми, но добрыми и вовсе не подозрительными глазами, так что не сразу поверишь, что этот человек выслеживал шпионов, допрашивал деникинских полковников, стрелял в убегавших бандитов. Правая щека изуродована длинным рубцом, слегка скошена челюсть. Это в девятнадцатом отмахнулся от него шашкой один из врангелевских адъютантов, да неудачно, потому что секунду спустя пуля из маузера, вскинутого Долиным, успокоила белогвардейца навек… Павел Артамонович вышел из-за стола. Хромовые сапоги издали легкий скрип. Чуть прищурившись, он посмотрел на ребят, нерешительно тискавших в руках фуражки. – Так что же, садитесь, в ногах правды нет, – прогудел председательский басок. – Жуков – это ты? – ткнул Долин пальцем в Петра. Тот удивленно вздрогнул, чуть даже не спросил, откуда, мол, знаете, да увидел на столе длинный белый листок с прикрепленной к нему в верхнем уголке фотографией и смолчал. Николка уместился рядом, накрыл загоревшими ладонями латаные коленки и сердито посмотрел на товарища. Ну и брехло же Петька. Врал, врал, что отбирать в летчики майор или подполковник приехал, а на поверку оказалось, что самый главный в этом деле их предрика. Тем временем Павел Артамонович задал Петьке несколько вопросов о родителях, о школьных отметках. Когда предрика спросил, почему тот решил идти только в летчики. Петька закипятился, ладонью стукнул себя в грудь: – Как почему, товарищ Долин? Я парень рисковый, из меня знаете какой летчик получится! Когда выучусь, такой «мимельман» сделаю! – Не «мимельман», а «иммельман», – усмешливо поправил Долин. – Ну ладно, Петр Жуков. Теперь ожидай решения. – Здесь? – нелепо переспросил Петька, но Долин покачал головой: – Дома. По почте получишь. Петька покинул кабинет, а Долин подошел к Николке, положил ему на плечи тяжелые ладони. И не только положил, сильно как-то придавил его к стулу. – Да-а, вырос ты, Николка, – проговорил он медленно, – так вытянулся, что я бы на улице тебя уже и не признал. Помню, как ты, белоголовый, на току бегал. И всегда капля под носом: и зимой и летом, что называется. – Он выпрямился и отошел к распахнутому окну. Остановился у подоконника спиной к парнишке. – Мать-то не обижаешь? – Не, что вы, – протянул Николка. – Смотри, она у тебя хорошая. – Мне это лучше знать. Долин резко обернулся, смерил удивленным взглядом Николку. – Ишь ты, за словом в карман не полезешь. – И рассмеялся. А глаза строго и ощупывающе смотрели в лицо Николке. «Небось на допросах он так и на арестованных смотрел, чтобы правду выпытать. Вишь, как сразу лицо изменилось», – подумал Николка, но не отвел взгляда. Долину понравилась эта минутная борьба. – В тебе что-то есть от деда, Варвариного отца. – А вы его разве знали? – Знал, – как-то неохотно признался Долин. – Щеку мою видишь? Это он меня, окровавленного, из-под коня тогда вытащил, в лазарет под пулями доставил. А я ему и спасибо сказать не успел. Его в тот же день… на Сиваше снарядом. Хороший у тебя был дед. – Долин помолчал и так же неожиданно спросил: – А про отца, что скажешь? Николка вздрогнул и поднялся, как на экзамене» – Бросил. – Гад он, – безжалостно отметил Долин. – Не знаю, – упрямо сказал Николка и, тряхнув головой, смело посмотрел в глаза председателю, чуть не с вызовом повторил: – Не знаю! – Да чего там «не знаю»! – вскипел Павел Артамопович. – Бросить детей, ни разу не попытаться на них взглянуть – это ж самое беспардонное предательство. Такому ни в борьбе, ни в бою верить нельзя. Да я бы такого, попадись он в мои руки… – Не знаю! – глухо уронил Николка. Увидев в глазах у парня крупно навернувшиеся слезы, бывший чекист с непохожей на него нежностью погладил крутой мальчишеский затылок: – Ну, вот, а еще летчиком стать собираешься. – Я не буду, – угрюмо заметил Николка и отмахнулся мятой в кулаке кепкой, словно ему было жарко. А Долин снова подошел к окну, его что-то там заинтересовало. Председатель с интересом за чем-то наблюдал, и новый вопрос застал Николку совсем врасплох. – А зачем ты, собственно говоря, хочешь стать летчиком? Николка молчал, собираясь с мыслями. Но Долин не стал дожидаться, ответил сам, продолжая смотреть в окно: – Если ты хочешь стать летчиком для того, чтобы совершать только подвиги, возьми свое заявление обратно. Если ты хочешь гнаться за Чкаловым и обязательно стать таким, как он, тоже возьми свое заявление обратно. Не ошибешься. Нам не нужны герои-одиночки. Не для того мы проводим этот набор. Пойми, Николка, другое приходит время. Сейчас дело не в перелетах дальних и не в рекордах. – А в чем же? – озадаченно спросил Демин. – В том, что фашисты готовятся к войне. И она разразится, эта проклятая война. Через год, два, три, но обязательно разразится. Не таков Гитлер, чтобы отказаться от своих планов и от своего сочинения, которое он назвал «Майн кампф». Моя борьба, значит. – Знаю. У меня по немецкому пятерка, – похвастался Демин, по Долин как будто и не слышал. – Нам нужны сейчас не герои-одиночки, – продолжал си, а тысячи воздушных солдат. И чтобы каждый из них шел на полеты не как на подвиг, а как на работу. Нелегкую, но нужную для человечества. Шел, как твоя, скажем, мать, Николка, выходит на сев или покос. Как сам ты ходишь в школу. Каждый день, каждый день. Понимаешь? Летчик – это не тореадор какой-нибудь. Кстати, ты знаешь, что такое тореадор? – Знаю, Павел Артамонович, – отмахнулся Демин, – я эту оперу «Кармен» два раза по радио слушал. Арии могу из нее петь. И «Фиесту» этого самого писателя… как его… – Хемингуэя, – засмеялся Долин, отходя от окна. – Вот, вот, Хемингуэя, – обрадовано подхватил Николка, – я его «Фиесту» тоже читал… Только не все в ней понял. Пьют там очень много. – Ладно, ладно, придет время – поймешь, – совсем уже развеселился предрика и, подталкивая его к двери, сказал: – А теперь дуй домой, Николка. Матери привет. А вызов, если примем решение, получишь. И случилось так, что он действительно получил вскоре повестку, где предлагалось ему явиться в райвоенкомат еще на одну комиссию – самую главную. Что же касается Петьки, то и ему был прислан зеленый конвертик, только с уведомлением, что медицинская комиссия по состоянию его здоровья не имеет возможности рекомендовать его в летное училище. После этого Петька несколько дней не показывался на глаза ребятам, а мать Николкина, узнав о решении сына, не находила себе места: то ревела в три ручья, то грозилась его побить, а потом снова начинала реветь. И так продолжаюсь, нога дядя Тихон не урезонил Варвару: – Аль ты всю жизнь под подолом держать его собралась? Смотри, богатырь какой вымахал. Разве такою удержишь! Пусть вылетает из родимого гнезда. Гляди, еще комбригом каким авиационным станет, по струнке будем при ем ходить… И уставшая от горя Варвара обессиленно согласилась. – Я только на что надеюсь, – подавленно сказала она. – Может, его, шалопая, на той самой главной комиссии забракуют. – Не-е, – засмеялся дядя Тихон, – приготовься к разлуке, мамаша. Не воротится он больше к нам в Касьяновку на постоянное местожительство. Только как гостя жди, с обновами. Лежа под нагревшейся плоскостью штурмовика, Демин вспомнил, как он рвался из училища на фронт. Но завершить программу обучения удалось лишь в начале сорок третьего. Это уже была весна нашего наступления; фашистская Германия только-только успела оплакать армию Паулюса, разбитую под Сталинградом, были уже освобождены Ржев, Вязьма, Гжатск. Выбили немцев и из родной его Касьяновки, находившейся на стыке Вяземщины и Смоленщины. Демин, давно не имевший известий от своих, наконец получил от матери письмо. Сердце его заледенело, когда он прочитал его. Где-то поблизости гремела артиллерийская канонада; уже второй день шло сражение на Курской дуге, уставшие за день летчики спали в землянках, а Демин, дежуривший на командном пункте, все повторял и повторял про себя корявые материнские строки, и перед ним вставали картины одна другой страшнее. Злые слезы текли по его лицу. Маленькая сестренка Верка! Он рос с ней вместе и по обязанности старшего брата стирал ее платьица и чулки, пришивал оторванные пуговицы и провожал в школу. Даже щи хлебали они из одной миски. Давно ли это было! А потом – война, бомбежки и железные фашистские танки с крестами, ворвавшиеся к Касьяновку на утренней заре октябрьского дня. Возле их дома, изрыгая пороховую копоть, остановился танк с вмятиной на броне, поднялась крышка, из люка высунулся белобрысый немец и закричал: – О! Русише матка! Красный Армия капут! Немецкие танки будут шпацирен по Красной площадь! Матка, давай млеко и яйки! Верка перекинула за плечи тонкие косички и, показав фашисту дулю, сердито отрезала: – Вот тебе млеко и яйки! Немец ничего не понял. Оп спрыгнул на землю, утвердил на белобрысой голове пилотку и, сделав точно такую же дулю, весело спросил: – Вас ист дас? Что это есть? – Дорога на Москву, – зло пояснила Верка. Как-то вьюжливой зимней ночью избу Варвары Деминой навестил Павел Артамонович Долин. Он о чем-то долго шептался с Веркой. На рассвете оба покинули Касьяновку. – Ты не плачь, мамочка, – тихо сказала Верка, – я иначе не могу. Все-таки я комсомолка и внучка твоего отца. Мы уходим в подполье. Если кто-нибудь к тебе постучится из наших, приюти и обогрей. Запомни пароль: «Не за горами весна». Незадолго до наступления наших войск Вера получила задание разведать местонахождение фашистского штаба, но гитлеровцы схватили ее и после жестоких пыток бросили в камеру. В тот день провокаторы выдали и Долина Их вешали вместе на площади маленького городка. Начиналась весна, кричали грачи, с крыш звучно падала капель. – Ты только не заплачь, – шептал, оглядываясь на конвоиров, Долин, когда их вели на казнь. Сжимая исцарапанные кулачки, распухшая от побоев Вера отчаянно шептала в ответ: – Я им заплачу, Павел Артамонович… я им заплачу! И когда на Веру набросили веревочную петлю, она успела крикнуть, собрав последние силы: – Слушайте меня, советские люди! Не верьте фашистской сволочи! Никогда им не взять нашей Москвы! Отомстите за нас! …Сухими, без единой слезинки глазами всматривался Демин в последние строки материнского горького письма, и возникало перед ним поблекшее, в скорбных морщинах, худое старческое лицо. «И еще об одном хочу оказать тебе, сынок, – писала мать. – Не сплю я теперь ночами, потому нет мне больше покоя. Все про Веру думаю. Знаю, ты теперь летаешь в бой и часто смотришь смерти в лицо. Но я не стану призывать тебя к осторожности. Слез у меня больше нет, а сердце оборвалось в ту минуту, когда увидела на снимке Верочку нашу на виселице. Меня нарочно вызвал немецкий комендант и показал этот снимок. Протянул фотографию и, ухмыляясь, сказал: «Матка, вот твоя дочь. Возьми на память». Если бы ты видел, Николка, его лицо! Поэтому я не призываю больше тебя к осторожности. Одного требую как твоя мать – ты их побольше убивай за Веру, за таких людей, как Павел Артамонович. Убивай пулеметами, пушками, бомбами. Хоть винтами своей машины руби…» – Винтами своей машины, – тихо повторил Демин, сидя возле молчавших ночных телефонов. Он не сомкнул до рассвета глаз, как и подобало на дежурстве, а утром пошел к своему комэска Степану Прохорову проситься на боевой вылет. – Ты что, с ума спятил? – добродушно осведомился тот. – Ночь без сна – и в полет! Иди отдыхай. Но шли бои, жестокие, ответственные, пехота требовала настойчиво: ИЛов, ИЛов, ИЛов. Пришлось Прохорову свое решение изменить. В конце дня, перед самыми сумерками, он получил приказание выслать на штурмовку железнодорожного узла четыре пары «Ильюшиных». В четвертой не хватало ведомого, и когда командиру этой пары, вспыльчивому, отчаянному в бою грузину Чичико Белашвили, Прохоров сказал, что в резерве у него остался один только сменившийся после ночного дежурства старшина Николай Демин, тот беззаботно воскликнул: – Скажи пожалуйста, какая проблема. Он ведь ночью не чачу пил, а по штабу дежурил. Значит, голова у него ясная. Пусть просвежится парень после отдыха. Ничего не имею против. И Николай пошел в свой одиннадцатый боевой вылет. К тому времени он уже научился с небольшой высоты читать землю, как карту. Неровные лесные массивы и полусожженные улочки фронтовых деревень, узкие изломы дорог и степные балки – все привлекало его внимание. Над линией фронта – вспышки от артиллерийской перестрелки, у подножия одной высоты чернели остовы сгоревших танков. На пути к станции фашисты встретили их завесой заградительного огня, но Прохоров умело этот огонь обошел, и четверка, ныряя в разрывах, точно вышла на цель. Два эшелона разгружались на железнодорожных путях; вслед за своим ведущим Чичико Белашвили Демин сбросил бомбы и обстрелял вагоны из пушек и пулеметов. Отчетливо увидел, как четыре вагона сразу же загорелись. Прохоров повел четверку назад. Демин шел в строю самым последним. Нет, его не радовал вылет и пожары, оставленные после их атаки на земле. Разве так надо было отомстить за Веру?! Он беспокойно осматривал небо и землю. До линии фронта уже оставалось совсем мало, когда в левую форточку кабины Николай увидел широкое магистральное шоссе, ровное и прямое как стрела. На несколько километров растянулась на нем вражеская колонна. Это шли резервы к передовой. Шоссе было забито огромными четырехосными немецкими грузовиками, рядами солдат, двигавшихся размеренным шагом по серой асфальтовой полосе к линии фронта. Строки материнского письма всплыли перед его глазами. – Мама, ты напутствовала меня лучше любого командира, – прошептал он спекшимися губами, – у нас еще никто так не атаковал. Я буду первым! Ему представилась сестра Верка, застывшая на виселице, с распухшим лицом, на груди фанерный лист с намалеванной надписью: «Рус партизан» – и он, уже не в силах унять буйной ярости, сделал то, на что не имел в боевом полете права. Без команды старшего бросил машину в отвесное пике. В расчерченной на лобовом стекле сетке прицела увидел быстро надвигающееся шоссе, забитое врагами, и ненависть охватила его. Он разом сбросил две бомбы и дал длинную очередь из пулеметов и пушек. Огненные трассы разорвали пыльный нагретый воздух. Две машины запылали на шоссе, третья, четырехосная, перевернулась и, раскалываясь, полетела под откос. Демин жал на гашетки. Но вот грохот пулеметов и пушек перестал сотрясать корпус штурмовика, и Демин понял – боеприпасы кончились. А лавина фашистских солдат продолжала двигаться к фронту. Гибель трех автомашин не в состоянии была нарушить ритма этого движения. И тогда Демин, сделав вид, что уходит от цели, скользнул за потемневший перед закатом край леса, минуту летел курсом на запад и оттуда зашел в тыл медленно движущейся колонне. – Сейчас вы получите, гады! Смотри, мама, сколько их поляжет за Верку! – подбадривал он себя. Бреющим полетом называется в авиации полет на высоте от двадцати пяти до пяти метров. Когда штурмовик Демина навис над фашистской колонной, стрелка высотомера стояла почти на ноле. Он настигал колонну на скорости, от которой нельзя уже было спастись ни конному, ни пешему. Строй оцепеневших от ужаса людей наплыл на нос ИЛа. Демин почувствовал мелкие толчки. «Вот это то, что надо!» – сверкнула мгновенная мысль. Винтом своего «Ильюшина» рубил он фашистов, неся врагам страшную, невиданную доселе смерть. Всего несколько секунд продолжалась эта атака, во все стороны прыгали солдаты в грязно-зеленых мундирах, с ужасом застывали на шоссе, поднимая вверх руки. – Слушай, что тебе говорю! – кричал в эту минуту откуда-то с большой, как показалось Демину, высоты Чичико Белашвили. – Назад, упрямый ишак! Но Демин, успевший пробрить вражескую колонну от хвоста до головы, и без того резким боевым разворотом ушел на солнце, чтобы тем, кто на земле, труднее было в него целиться. Но ни одного выстрела по уходящему штурмовику не раздалось с земли, до того внезапной была эта невиданная атака. Всего на пять минут опоздала с посадкой последняя пара. Освободившись от привязных ремней, Чичико Белашвили, ни на кого не глядя, помчался на стоянку деминского ИЛа, яростно размачивая руками и вполголоса бубня: – Слушай, упрямый ишак! Ты как посмел атаковать колонну без моей команды? Ты отдаешь себе отчет в том, что ты наделал? Он готов был грозно обрушиться на младшего летчика, но, добежав до стоянки, замер как вкопанный. Механик Заморин и моторист Рамазанов, окающий казанский татарин, тяжелыми мокрыми тряпками смывали с радиатора кровь. Сам же старшина Демин сидел на пустом патронном ящике. У его ног валялся коричневый, видавший виды шлемофон. Закрыв лицо ладонями, Демин, никого не стесняясь, плакал. Плакал горько и откровенно, как плачут мужчины, когда не могут не плакать. Слезы текли по грязному от пота и пыли лицу, и разъяренный Чичико Белашвили обескураженно остановился. – Ва! Слушай! – сказал он, облизывая языком сухие, жаркие губы. – Тебе что? Гитлеровцев жалко стало? Бил, бил, винтами бил, а теперь жалеешь? – Не гитлеровцев, – перестав рыдать, глухо ответил Демин. – Тогда кого же? – Верку. – Верку? – озадаченно переспросил Белашвили. – Какую такую Верку? – Веру… мою сестру – пояснил Демин. – Ее фашисты под Вязьмой повесили. Партизанкой была, подпольщицей. Чичико кивнул головой на ИЛ, с которого механик и моторист все еще смывали следы крови. – Это ты за нее? А я-то хотел тебя за нарушение дисциплины карать, командиру полка хотел доложить, понимаешь, рапорт сочинить, понимаешь? – А теперь? – угрюмо спросил Демин. – Так ты же мстил за сестру, генацвале. А по нашим грузинским законам это святая месть. Зачем я буду о тебе командиру полка докладывать? Троим настроение испорчу. Командиру – раз, потому что всякое нарушение для него неприятность. Тебе – два, потому что тебя накажут. Себе – три, потому что про меня скажут: «Ай, какой нетребовательный командир Чичико Белашвили, если не смог в воздухе заставить ведомого подчиниться». Ва! Так нехорошо, генацвале. Лучше доложу, что сам разрешил тебе первую атаку. – Спасибо, старший лейтенант. – Из твоего спасиба папахи не сошьешь, – повеселел Чичико. – И еще вот что я тебе скажу, упрямый ишак. Полюбил я тебя за этот вылет. И если мы останемся живы и у тебя потом какая беда, тьфу-тьфу, или затруднение случится, всегда ко мне в Телави приезжай, первым другом будешь. Ва! Они вместе пришли на командный пункт, но докладывать старшему лейтенанту не пришлось. Командир части подполковник Заворыгин, сухощавый брюнет с очень строгим худым лицом и светло-серыми глазами, их остановил: – Мне уже все известно, друзья. Ты, Демин на весь фронт прославился. Немцы до сих пор вопят: «Ахтунг, ахтунг, шварце тод!» Небось всех убитых и раненых еще но свезли. Командующий фронтом говорит, что еще ни от кого не слыхал, чтобы один штурмовик целую колонну в пять тысяч человек смог разогнать. «Вот бы все это в кино изобразить, – совсем уже весело подумал паренек в летном комбинезоне. – Эх, жаль, что сценариста не найдешь такого, чтобы на своей шкуре все это испытал. Они там, на студиях, все рассудительные, в облаках высокого искусства парят. Хоть самому берись за перо». От дерзких своих мыслей парень окончательно развеселился. Он снова лег на спину и, безвольно раскинув руки, всмотрелся в голубой шатер неба. Где-то еще неосознанное и глубоко-глубоко запрятанное шевельнулось желание взяться за карандаш и бумагу. Черт побери, ведь его сочинения на свободную тому всегда шли на выставки в районо, а школьная стенгазета «Внуки Ильича» всегда украшалась его стихами. Правда, стихи были не ахти какие, он сам это прекрасно понимал, но они вызывали бурный интерес у мальчишек и девчонок. Петька Жуков не раз завистливо восклицал: – Смотри, Николка, поэтом не стань. На дуэли убьют. А если ему и на самом деле попробовать? Или сценарий, или рассказ. Но только написать какими-то своими словами о том, как хлещет пламя из патрубков на заре, когда опробуют механики моторы ИЛов, как поднимается с ракетницей рука подполковника Заворыгина, и по зеленому сигнальному огню бросаются летчики к стоянкам, как в воздухе цепенеют, покрываются потом лит воздушных бойцов, идущих на цель в зенитных разрывах, и как встряхивается тяжелая машина от пулеметно-пушечной дроби. Может, что и выйдет? Ведь вышло же в свое время у Максима Горького или у Николая Островского. Все начинается с ростка, если обратиться к жизни. Травинка, пробившая почву, – росток; человек, запищавший в колыбели, – росток; первое слово любви, нежное и горячее, – росток; первый труд человека, в какой бы он области ни состоялся, – росток. Разве не так? Разве уйдешь куда-нибудь от этого? Может, на Лупе или на Марсе как-нибудь иначе, но на Земле только так. Но как возьмешься за перо, если сейчас, во время Орловско-Курской битвы, даже ему, сравнительно молодому летчику, приходится за день по три боевых вылета делать. Какое уж тут вдохновение! Лишь бы ноги протянуть да вечера дождаться, чтобы по холодку выпить свои законные фронтовые сто граммов, хоть и противные на вкус, но успокаивающие нервы и избавляющие от усталости. Нет, что и говорить, ни Пушкин, ни сам Лев Николаевич Толстой не взялись бы за перо, если бы они служили в полку у этого подполковника Заворыгина, не дающего летунам ни минуты покоя… Так что в сторону лирику. Парень посмотрел из-под выгоревших бровей на свой зеленый ИЛ, подумал о том, что машина вот и сейчас уже полностью заправлена горючим, а ленты в пушках и пулеметах начинены патронами и снарядами и проверены этой новенькой и очень старательной Зарой Магомедовой. Достаточно только зеленой ракеты, чтобы механик, моторист и оружейница разбросали от самолета ветви с пожухлыми от солнца листьями, а он вскочил бы в кабину, запустил мотор и по радио сразу доложил на КП. – Удав-тринадцать, я Удав-тринадцать, к вылету готов! Это после того исторического разгрома колонны дали ему такой позывной. И опять же виноват в этом он сам, Николай Демин. Вечером повстречал его у входа в землянку подполковник Заворыгин и, тая в подобревших глазах ухмылку, похвалил: – Здорово ты их, Демин. Орлом налетел! – Я для этой погани не орлом. Я для них удавом был. – Будь по-твоему, – согласился Заворыгин, – с завтрашнего дня станешь в полку такой позывной носить: «Удав-тринадцать». На войне, как на войне. Так, кажется, говорят французы? Демин потянулся. «Ой, хотя бы не было сегодня зеленой ракеты. До чего же сладостно лежать на теплой июльской земле, слушать беззаботный щебет жаворонков – и не думать о фронте». Линия фронта еще дальше отодвинулась на запад, потому что редкий порыв ветра доносит погромыхивание артиллерии. Прошла под аэродромом девятка «пешек», сопровождаемая «лавочкиными», и опять тихо. Сонная дрема навалилась на парня. Мысли отошли в сторону. Некоторое время он, как в тумане, еще различал голоса болтавших на стоянке моториста Рамазанова и оружейницы Зары, но вскоре и эти голоса растворились в новом приступе сна. Он очнулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Увидел нависшее над собой лицо сорокапятилетнего самолетного механика Заморина, которого за возраст и за постоянные нравоучительные истины, какие он любил высказывать, другие механики звали «папашей», и не сразу понял, чего от него, Демина, хотят. Полный широколицый Заморин требовательно кричал в самое ухо: – Командир, подъем… зеленую ракету дали! Демин потер опухшие со сна щеки. – Что? Лететь? На задание? Я – сейчас. – Да нет, не на задание, – уточнил Заморин. – Полчаса назад на стоянку прибегал посыльный из штаба, объявил, что по первой зеленой ракете всему летному составу прибыть на КП. Зара Магомедова стояла рядом, улыбалась, обнажая ровные молочные зубы. Очевидно, он после сна с полосками на щеках и на лбу выглядел весьма потешным, иначе она была бы серьезной, как и полагалось быть ефрейтору в присутствии командира экипажа. Ее большие глаза чернели под навесом густых бровей. – Вы, Магомедова, совсем как с иллюстрации к поэме «Мцыри» сошли, – неожиданно выпалил Демин и слегка смутился. – Ладно, я пошел, раз зовут. – Он пружинисто вскочил с травы и, не надевая на голову пилотки, зашагал к землянке командного пункта полка. Ветер шевелил его светлые волосы. Глава вторая Как ни спешил на командный пункт старшина Николай Демин, но все-таки опоздал, потому что забежал по пути в техническую каптерку и плеснулся теплой водой, чтобы начисто смыть остатки короткого крепкого сна. Отворив дощатую дверь землянки, он, как и подобало по уставу, громко опросил: «Разрешите, товарищ командир?» – в ответ на что получил холодный полунасмешливый взгляд подполковника. На деревянных скамьях и табуретках сидели уже все летчики полка. Он только один стоял в проеме двери. В незастекленные верхние окна землянки струился полуденный свет, здесь было прохладнее, чем на аэродроме, обогретом июльским солнцем. Подполковник Заворыгин один возвышался над сколоченным из досок широким и прочным столом. Приняв как должное деминское «разрешите», он, не предлагая садиться, озадачил сразу. – Лейтенант Демин, – выпалил он трескучим сухим тенорком, каким обычно отдавал самые серьезные распоряжения. – Как солдаты и офицеры «третьего рейха» именуют самолет, на котором вы доставляете им все радости бытия? – Прошу прощения, товарищ подполковник, – нерешительно поправил Заворыгина Демин, – вы хотели сказать «старшина». – Нет, я хотел сказать «лейтенант», – тоном, не допускающим возражения, повторил подполковник. Когда у Заворыгина было хорошее настроение, он любил не то чтобы шутить, а огорошивать подчиненных неожиданностями. Демин скользнул глазами по лицам однополчан, увидел прикрытые ладонями рты, косящие в сторону взгляды, но ничего не понял. – Да, да, – резко выкрикнул подполковник, – пока вы позорно дрыхли на самолетной стоянке, я здесь зачитывал приказ командующего воздушной армией о присвоении вам воинского звания «лейтенант». Отныне вы больше не «старшина». Вы даже перескочили через одну ступеньку – через первое офицерское звание. Кого вы должны благодарить? – Вас, товарищ подполковник, – с готовностью ответил Демин, но бледные губы заворыгинского рта слились в одну прямую насмешливую линию. – Ерунда. Генерала авиации Руденко. Это он принял такое решение – Служу Советскому Союзу! – гаркнул Демин. – Служите, лейтенант, – одобрил подполковник, – и так же хорошо, как это вы делали в последних боевых вылетах. А теперь все же прошу ответить на вопрос. Так как же зовут наши враги самолет, вверенный в ваши руки? – «Черная смерть», товарищ подполковник, что звучит на их поганом языке «шварце тод». – Совершенно верно, лейтенант Демин. Только откуда вы взяли, что немецкий язык поганый? – А какой же он? – буркнул на задней скамье командир первой эскадрильи мордвин Степан Прохоров. – Я его без дрожи даже над полем боя по радио слушать не могу. – Нет, немецкий язык не поганый, – будто бы пропустив мимо ушей восклицание Прохорова, продолжал командир полка. – На этом языке Гете написал свою бессмертную поэму «Фауст». А «Капитал» Маркса, а «Анти-Дюринг» Энгельса? А Шиллер, Бах, Гейне? А Тельман? Немецкий язык – это достояние немецкого парода, а не Гитлера и его банды. Так что здесь попрошу быть точнее. Заворыгин сделал шаг от стола к стене, но вернулся на прежнее место – теснота землянки сковывала. – Так вот. Лейтенант Демин выразился довольно-таки точно. «Черной смертью» зовут враги машину, на которой мы летаем, и вряд ли в этом они ошибаются. А почему они так окрестили наш самолет? Скорость, лавина огня и металла. Но есть одно уязвимое место у нашего самолета. Как вы думаете, какое, товарищи? – Прицел бы для бомбометания получше иметь, – подал голос Чичико Белашвили. – Управление чуточку бы полегче. У меня ручка тяжеловатая. Если пять вылетов сделаешь, на шестой надо силенку у Ивана Поддубного занимать, – с места заметил Степан Прохоров. Подполковник отрицательно покачал головой. – Это все детали, и вполне устранимые. Главное не в этом. Вы вот скажите, с какого направления чаще всего вас атакуют «мессера»? Летчики недоуменно переглянулись, стараясь взять в толк, для чего интересуется подполковник такой азбучной истиной. – Так ясное дело, – прогудел Степан Прохоров. – Чешут и в хвост и в гриву. Но начинают, как правило, с хвоста. – Да. С хвоста, – самодовольно подтвердил Заворыгин с таким видом, будто открыл сложную закономерность, коей еще не знало человечество. – Сколько летчиков из-за этого пострадало! Атакующая мощь ИЛ а выше всяких похвал. А летчик, атакованный сзади, почти всегда беззащитен. А что у нас самое дорогое, товарищи офицеры? – Заворыгин вскинул подбородок и прицелился серыми глазами в раскрытое оконце землянки. Только что всем выдали новую форму с погонами и звездочками на них. Слово «офицер» едва успело войти в быт огромной сражающейся армии, и командир полка с особенным наслаждением произнес его, обращаясь к своим летчикам. – Что, я спрашиваю? Моторная группа? Бортовое вооружение? Рулевое управление? Как бы не так! Жизнь советского летчика, товарищи офицеры, ибо нет в нашей Советской Армии ничего более дорогого, чем жизнь человека. Так вот, заботясь о жизни наших летчиков, конструктор Ильюшин и авиационная промышленность выпустили новый тип ИЛа, с двумя кабинами. Два человека составят его экипаж. – Наконец-то, – вздохнул капитан Прохоров. – Разве летчику дадут штурмана? – опросил Демин. – Деревня! – пробасил лейтенант Рубахии, считавшийся самым отчаянным в полку. – Сразу видно, что из Касьяновки. – Вторым в экипаже будет воздушный стрелок, – разрушая всякие сомнения, сказал подполковник Заворыгин. – Короче, у летчика будет теперь надежный щит. Огонь крупнокалиберного пулемета БС прикроет хвост «Ильюшина». Первые полки уже получили такие самолеты, подошла и наша очередь, товарищи. С завтрашнего дня нас отводят в тыл на отдых и переучивание. Все началось с этого воздушного стрелка. Как знать, если бы они не встретились на фронте, может быть, совсем по-другому сложилась жизнь Николая Демина, и даже наверняка это было бы так. Однако наша жизнь часто зависит от случая, и чему быть, того не минуешь. Воздушный стрелок навытяжку, по команде «смирно» стоял перед лейтенантом, ломким мальчишеским голосом рапортовал: – Товарищ лейтенант, младший сержант Пчелинцев направлен в ваш экипаж для дальнейшего прохождения службы. Нельзя сказать, чтобы новый стрелок пришелся с первого взгляда по душе командиру экипажа. Худой, чуть сутуловатый парнишка с плохо выбритым подбородком. Русые вьющиеся волосы и взгляд какой-то не то грустящий, не то задумчивый, словно нет ему никакого дела до того, что происходит вокруг. Он и по команде «смирно» не умел стоять правильно, чуть горбился и руки держал хотя и по швам, но с подогнутыми локтями. «Совсем желторотик, – неприязненно подумал Демин, – с таким намучаешься». Неожиданно внимание лейтенанта привлек неширокий след от ожога на загорелой шее младшего сержанта. – Мама в детстве обварила? – спросил Демин, пряча в голосе издевку. – «Мессер», – спокойно ответил Пчелинцев, явно уловив его издевку. – Гм-м… – усомнился Демин. – А я подумал, вы его только на картинках видели. – Совершенно справедливо, – улыбнулся стрелок, и Николай про себя отметил, что улыбка у него добрая и какая-то беззащитная. – И на картинках, и над Брянском. Только на картинках он несколько симпатичнее выглядит. – А в жизни? – Желтобрюхий, нехороший такой, – поморщился стрелок, – мордочка острая, вся в желтых огоньках, когда он в атаку на тебя заходит. На борту пиковый валет: одна голова вверх, другая вниз. Наша «пешка» быстро сгорела… Он тоже. А я, как видите, стою перед вами. Демин пошевелил выгоревшими бровями. – Уж не хотите ли вы сказать, что сбили этот «мессер»? – Зачем же говорить, – потупился стрелок, – в летной книжке есть запись. – И сколько же вы сделали боевых? – уже добрее осведомился Демин. – Тот, о котором я позволил себе упомянуть, был пятым. – А дальше? – Госпиталь, четыре месяца переучивания на ИЛе, и вот – «чуть свет… и я у ваших ног». – Знаете что, младший сержант, – вспылил вдруг Демин, – здесь вам не Малый театр и вы не Чацкий! – Да. Актерские данные у меня не на уровне… Демин вздохнул и покачал головой. – Ладно. Идите устраивайтесь, – И сутулая спила Пчелинцева заколыхалась, удаляясь. «Черт его знает, – подумал Николай, – прислали какого-то желторотпка. Надо его попробовать поскорее в воздухе. Если что не так, постараюсь отвязаться. С таким много не налетаешь». Демин интуитивно чувствовал, что с появлением воздушного стрелка что-то новое вошло в жизнь его экипажа и она, эта жизнь, уже не будет такой, как прежде. Пожалуй, не было в полку более тихого и сработавшегося экипажа, чем деминский. Здесь все делалось без шума, незаметно. Самолет и оружие готовились в срок, и не было случая, чтобы в воздухе отказывали пушки или на посадке плохо выходили тормозные щитки. Если в зеленом теле машины фашистские зенитчики оставляли следы, дыры латались быстро, и к следующему вылету пробоин нельзя было уже отыскать. А в часы, свободные от полетов, каждый член его экипажа мог что угодно читать, кому угодно писать письма, думать о чем угодно. И как-то получалось, что этот маленький коллектив, дружный и спаянный в работе, в такие часы разобщался и каждый жил своею уединенной, одному ему подвластной жизнью. Только однажды она была нарушена, и произошло это кок раз накануне Орловско-Курского сражения. Механик Заморин самовольно ушел в соседнее село, выменял там старую гимнастерку на бутыль самогона и до бесчувствия напился. На другое утро Демин с состраданием глядел на его опухшее, покрытое рыжими мелкими конопушками лицо и вслух рассуждал: – Что же мне с вами делать, Василий Пахомович? Проступок есть проступок, и я вас должен наказывать. Если доложу командиру, он даст губы на полную катушку. Уж лучше я сам. Трое суток отсидите? – Отсижу, – с унылой готовностью заверил механик. Демину ой как не хотелось его сажать. К этому сорокапятилетнему вологодскому крестьянину, бывшему бригадиру тракторной бригады, он относился с большим доверием, никогда не называл его на «ты», даже в самые горячие минуты, какие нередко возникали на аэродроме перед боевыми вылетами. «Подумаешь, событие, пошел и напился, – с досадой думал Демин. – Да у него от золеной тоски по семье кошки на сердце скребут. Два сына на фронте, дома четверо полуголодных ртов. Седая голова, а я его на гауптвахту? Нет. Надо его избавить от этого срама». – Я постараюсь, чтобы вас вообще не наказывали, – сказал Демин. Заморин выслушал обещание с низко опущенной головой, вздохнул. – И за это спасибо, товарищ лейтенант, что нутро мое поняли правильно. Другой бы раскричался, а вы уважительно отнеслись. А насчет того, чтобы наказание миновать, так я думаю, что это будет трудно сделать. Уж лучше посылайте меня на гауптвахту, как по уставу положено, а то и на вас начальство коситься начнет. – Нет, я все же попробую, – упрямо заявил Демин. – Нет правил без исключения, Василий Пахомович, – и побежал на КП. – Ты с ума сошел, лейтенант! – хмуро воскликнул подполковник Заворыгин. – Самовольная отлучка свыше десяти часов! Да такая самоволка во фронтовых условиях – это же почти подсудное дело! – Но он же от стыда чуть не плачет! – настаивал Демин, и на его правой щеке начал нервно дергаться мускул. – Вы только подумайте, товарищ подполковник. Полвека человек прожил, два сына воюют. Старикан по складу своему наитишайший, а мы его за единственное нарушение в каталажку. – Сыны воюют, говоришь? – переспросил Заворыгин и вдруг сорвался, зaopaл, что с ним нередко случалось. – Да иди ты от меня к черту, лейтенант! Мне боевoe распоряжение на завтрашний день в штаб дивизии надо отсылать, а ты лезешь со всякой мутью. Ну накажи его своей властью, выговор, что ли, дай перед строем. Только не впутывай меня. – Есть наказать своей властью! – обрадованно выкрикнул Демин и побежал на самолетную стоянку. Заморин сидел на пустом деревянном ящике в нескольких метрах от ИЛа, нервно курил. При виде командира кинул и затоптал тяжелым сапогом самокрутку. – Так вот, Василий Павлович, – объявил Демин бодро. – Мне приказано наказать вас своей властью и без всякой гауптвахты. – Спасибо, товарищ командир, – растроганно ответил механик. – Спасибо, что седины мои пожалели. А своей властью вы меня уже наказали. Тем, что душу мою поняли и простили. Я у вас в сплошном долгу. – Ничего, – улыбнулся Демин, – работой расплатитесь, когда бои начнутся. – Да уж это как есть, – вздохнул механик. – Насчет самолета можете нисколечко не сомневаться. Это и была единственная беспокойная история в жизни их экипажа. Но с появлением воздушного стрелка покой и выработанный долгими месяцами фронтовой жизни ритм были напрочь сломлены. На следующее утро после зачисления стрелка в боевой расчет пригнет Демин на самолетную стоянку и увидел картину, которая его сразу же озадачила. Голые по пояс Заморин и Рамазанов бегали вокруг ИЛа следом за Пчелинцевым, отдававшим на ходу команды самым что ни на есть беспечным голосом. Потом они перешли на ходьбу, а Пчелинцев продолжал покрикивать: «шире шаг», «на носочках», «руки вверх», «вдох, выдох». Был Демин добрым, покладистым парнем, но на этот раз почувствовал себя уязвленным. – Это что за цирк? – осведомился он сурово. – Зарядка делаем, товарищ лейтенант! – скаля в улыбке белые, один к одному, зубы, весело выкрикнул Рамазанов. Оружейница Магомедова, сидевшая на траве, аккуратно поджав под себя ноги в грубых кирзовых сапогах, с хитринкой взглянула на командира: ну как, мол, ты себя поведешь? Демин опешил от сознания собственной беспомощности. В строгой армейской жизни даже на фронте никто бы не мог запретить физзарядку. Это только поощрялось. Но всему наперекор Демин возразил: – Зарядка, зарядка!.. А порядок на самолетной стоянке? Вон ветоши сколько ветром нанесло, а газетных обрывков! А почему шлемофон под фюзеляжем валяется? Место ему там, что ли? – После зарядки уберу, товарищ командир. – Мне не после зарядки надо, а сейчас, – повысил Демин голос. Пчелинцев взглянул на него из-под девичьих бархатных ресниц, недоумевающе сказал: – Я сейчас. Зарядка окончена, друзья. Заморин и Рамазанов неохотно разошлись, а Магомедова с укором поглядела на командира экипажа. Демин все понял: новый воздушный стрелок пришелся им ко душе, а он потерпел поражение. От этого чувство неприязни к Пчелинцеву резко возросло. А младший сержант, успевший застегнуться на все пуговицы, с шлемофоном в руках подошел к нему и, как показалось Демину, с ехидцей спросил: – А разве физзарядка большое преступление, товарищ лейтенант? Это был выпад, и, как на настоящем поединке, Демин должен был отвечать, тем более что трое остальных членов экипажа ревниво за этим поединком наблюдали. Не в силах парировать вопроса, Демин, глядя в землю, пробормотал: – Нет, я не против физзарядки, поймите меня правильно. Только всякому овощу свое время. Вот расколотим фашистов, тогда хоть теннисные корты на аэродроме открывайте. А сейчас боевая работа – главное. Это было неубедительно, и он сам лучше других понимал. – Значит, вы против зарядки, товарищ командир? – заговорил вновь Пчелинцев. Этот вопрос был задан уже в упор, и на него надо было отвечать «да» или «нет». «Черт знает что, – понимая, что он окончательно проигрывает поединок, подумал лейтенант, – скажи «нет», дойдет до Заворыгина, тот по головке не погладит. Армейский человек и на фронте должен заниматься физкультурой. Это не достижение, а беда, что в их полку ни летчики, ни техсостав не делают зарядку». Поэтому Демин совсем уже сердито огрызнулся: – Да что вы ко мне пристали? Сказал уже, что я не против физзарядки. Только ее с головой надо делать. До начала летного дня. – Есть, товарищ командир. Разрешите с завтрашнего утра делать зарядку всем экипажем сразу после подъема? Он просил, но просил, как великодушный победитель, и Демину ничего не оставалось, как согласиться. – Хорошо. Действуйте, – сказал он неохотно, – считайте, что отныне утренняя зарядка экипажа под вашу ответственность. Я и сам буду приходить. – А про себя подумал: «Черт побери, похоже на то, что этот желторотик завоевывает симпатии у твоих подчиненных. Надо положить этому конец». Но вскоре, к глубокому своему огорчению, Демин понял, что это было лишь начало. На следующий день, приближаясь к стоянке, он услышал неровный, но довольно приятный голос, напевавший бессмертную арию: Любви все возрасты покорны, Ее порывы благотворны, И юноше в расцвете лет, Едва увидевшему свет, И закаленному судьбой Бойцу с седою головой!.. До войны в родной Касьяновке Демин только по радио слушал оперу, и, когда в летнем училище учился, дальше радио его знакомство с этой областью искусства не простиралось. Он неслышно подошел к длинной скамейке из свежеоструганных досок, на которой сидели все члены его экипажа. Арию пел все тот же Пчелинцев. Увидев Демина, подчиненные дружно вскочили, а он не торопился произнести обычное «Вольно, садитесь». Остановился, свел над переносьем белесые брови: – Поете, младший сержант? – Пою, товарищ командир, – беспечно подтвердил Пчелинцев. – А о том забыли, что земля наша в крови и нам сейчас не до оперных арий. Мне нужен боевой экипаж, способный поражать врага, а не… – запнулся и договорил… – …не Лемешевы из Большого академического. – Простите, товарищ командир, но эту арию из «Евгения Онегина» Лемешев не поет. – Я сам знаю, что это из «Евгения Онегина», – взорвался Демин, – и, уж если хотите, продолжу текст этой арии. Только я, разумеется, не обладаю вокальными данными, да и чтец-декламатор ни к черту. Но стихи я прочитаю. – Он поднял вверх подбородок, прицелился глазами в розоватое облако, застывшее на небе, и безошибочно прочел несколько строф. Потом замолчал. Трель жаворонка, скользнувшего над травяным покровом аэродрома, показалась им необыкновенно громкой. Магомедова поднесла к глазам белые, не поддающиеся загару ладони, откинула назад упавшие на глаза пряди волос. – Дальше, товарищ командир… если помните, прочитайте, пожалуйста, дальше. Как это хорошо. Здесь, у боевого ИЛа… и Пушкин. Но Демин оборвал декламацию и демонстративно вздохнул. – А мне кажется, это плохо, товарищ ефрейтор Магомедова. Там, где говорят пушки, музы должны молчать. – «Когда говорят пушки», – поправил Пчелинцев, но Демин смерил его уничтожающим взглядом. – Мы не на уроке литературы. Кстати, товарищ младший сержант, вчера у воздушных стрелков полка было занятие по материальной части пулемета БС? – Было, товарищ командир. – Тогда идемте на самолет, проверю, так ли вы хорошо знаете оружие, как арию из «Евгения Онегина». – Пойдемте, – безразлично откликнулся Пчелинцев. Как ни гонял Демин Пчелинцева по теории воздушной стрельбы, по сборке и разборке пулемета БС, устранению задержек на земле и в воздухе, воздушный стрелок давал такие точные ответы, что придраться ни к чему было нельзя. И все-таки Демин строго сказал: – Смотрите, младший сержант, чтобы на стоянке был в дальнейшем порядочек. Такой, как и до вас. И главное, чтобы к своим обязанностям посерьезнее относились. – Вам не нравится мой голос, товарищ лейтенант? – невинно осведомился Пчелинцев. – Клянусь, больше на стоянке вы его не услышите. – Да я совсем не это имел в виду, – смешался Демин. Он надеялся, что после разговора с ним воздушный стрелок остепенится, но не тут-то было. Когда на другой день Демин неспешной походкой шествовал к своему самолету с хвостовым номером 13, он был остановлен на полпути, и не кем-нибудь, а самим командиром эскадрильи Степаном Прохоровым. – Слушай, лейтенант, – окликнул его капитан. – Ты в своем экипаже сегодня был? – Нет. А что? – Сходи, сходи, – загадочно улыбнулся Прохоров, – такое увидишь, чего в нашем полку еще никто не видел. – А что именно? – встревожился Демин, но лицо Прохорова осталось непроницаемым. Демин поспешил и действительно увидел невероятное. Магомедова и Рамазанов, сидя на скамейке, отчаянно хлопали в ладоши, а пожилой крупный Заморил и младший сержант Пчелинцев лихо отплясывали «Барыню». На голове Заморина белел платок, повязанный в виде бабьего чепчика, лоб усеивали капли соленого пота. Повизгивая и приседая, он выбрасывал длинные ноги в тяжелых сапогах, а Пчелинцев лихо ходил вокруг, изображая кавалера. – Вот это здорово! – ледяным тоном промолвил Демин. – А лучше вы ничего не придумали? Оказывается, кому война, а кому забава одна. Завтра контрольные боевые стрельбы, младший сержант Пчелинцев! А вы, вместо того чтобы к ним готовиться, концерт устроили. Завтра по мишени промажете, а мне за вас красней. – Утро вечера мудренее, товарищ лейтенант, – миролюбиво проговорил Пчелинцев. – Может, вам и не придется за меня краснеть. – И они пошли на самолет тренироваться. В тот день подполковника Заворыгина навестил командующий воздушной армией и на самом деле приказал провести полковые учебные стрельбы. – Летчики у тебя тертые, – сказал генерал, осушат за обедом третий стакан кваса. – Их Орловско-Курская дуга не согнула… – А почему она их должна была согнуть? – усмехнулся командир полка. – Вопрос даже в своей основе, по-моему, неверно поставлен. Это мы врага в дни Орловско-Курской битвы в дугу согнули. – Ладно, ладно, не зазнавайся, – прервал командующий. – Впереди еще много испытаний. Твоим летчикам я верю, а вот воздушные стрелки – контингент новый, с ним надо знакомиться. Очень важно, чтобы экипажи сработались. Чтобы летчик понимал стрелка, а стрелок летчика. Проведи с этой целью зачетные стрельбы по конусу. Тех, кто выполнит, готовь к отправке на фронт, слабачков – повремени. По плановой таблице Демин должен был выруливать на старт в девять тридцать утра. Когда он прибыл на стоянку, механик Заморин только что выключил опробованный мотор. – Рычит, как молодой леопард, товарищ лейтенант, – доложил он несколько фамильярно. – На любых режимах не подведет. – Спасибо, Василий Пахомович, – ответил ему лейтенант, признательно улыбнувшись, – на вас как на каменную гору можно положиться, – и перевел взгляд на Пчелинцева. Воздушный стрелок стоял рядом, небрежно переминаясь с ноги на ногу, и грыз леденец. В шлемофоне бледноватое лицо казалось совсем мальчишеским. – Сколько вам лет, Пчелинцев? – Двадцать два. – А мне двадцать три. Но я уже с десяти лет отучился сосать леденцы. Пчелинцев невинно взмахнул бархатными ресницами и зарделся румянцем. – Если хотите знать мое личное мнение, то совершенно напрасно, товарищ лейтенант. Сахар содержит много фосфора. А фосфор растормаживает творческие процессы. – Профессор, снимите очки-велосипед, – беззлобно усмехнулся Демин. – О вашем творческом процессе я буду судить сегодня по количеству пробоин. Стрелок неопределенно пожал плечами. «Хоть бы ты промазал, черт голландский, – без особенной неприязни подумал командир экипажа. – Я на тебя живенько написал бы рапорт с просьбой о переводе в другой, менее подготовленный экипаж, который еще задержат в учебном полку на одну-другую неделю. А мы без тебя – на фронт и опять спокойно заживем». – Готовы, младший сержант Пчелинцев? – спросил он отрывисто. – Готов, товарищ командир. – Вопросы ко мне есть? – Вопросов нет. Есть просьба. – Какая? – Точно выполнять все мои команды. – Опять шуточки? – покосился на него Демин. – Или вы забыли, кто кем командует? По-моему, все-таки летчик – воздушным стрелком, а не воздушный стрелок – летчиком. – Вы совершенно правы, товарищ командир, – вдруг быстро и серьезно заговорил Пчелинцев. – Вы, разумеется, мною командуете. Но я бы хотел, чтобы вы предметно поняли, кто такой воздушный стрелок на самолете ИЛ-2. Щит летчика, и только. Но хорошим щитом ты станешь, когда и летчик научится тебя по-настоящему понимать и будет поддерживать твои действия нужным маневром. Я вижу все, что делается за хвостом самолета, а вы – нет. Значит, каждая моя просьба для вас обязательна как команда, иначе в настоящем воздушном бою «мессера» нас голыми руками возьмут. Демин заглянул подозрительно в черные глаза под бархатными ресницами, ожидая увидеть в них лукавство, но взгляд воздушного стрелка был чуть ли не умоляющим. – Вас понял, – примирительно сказал Демин. – Я буду маневрировать. Только сигналы по СПУ (СПУ – самолетное переговорное устройство.) подавайте коротко и быстро. – Он сознательно опустил слово «команды». – Еще что ко мне? – Больше ничего, товарищ командир. – Тогда в кабину. Едва Демин успел прогреть мотор, как в наушниках раздался надтреснутый голос Заворыгина: «Удав-тринадцать, вам взлет!» Зеленый ИЛ с цифрой 13 на руле поворота, подпрыгивая по испеченной солнцем земле, стал рулить на взлетную полосу. Демин точно по расчетному времени появился в зоне воздушных стрельб, сменив ушедший оттуда экипаж Чичико Белашвили. – Ну, как там у вас, стрелок? – окликнул он Пчелинцева. – Веду наблюдение. Самолет-буксировщик шел, набирая высоту, им наперерез. На длинном фале чернел туго набитый ветром матерчатый конус, по которому надо было стрелять. Теперь хвост их самолета был повернут к этой мишени, и только Пчелинцев ее видел. Демин наблюдать за конусом не мог. Стянутая броней спинка пилотского кресла лишала его этой возможности. – Командир, появилась цель, – услыхал он в наушниках голос воздушного стрелка. – Пять градусов влево. Демин изменил направление самолета и спокойно посмотрел было на линию горизонта, но настойчивый голос Пчелинцева снова заполнил наушники: – Командир, левый крен. Пятьдесят метров выше… Еще пять градусов влево… Вниз с углом в двадцать градусов. Хватит. Вверх метров двадцать. Еще левый крен… Горизонтальный полет. Убавьте обороты мотора. «Черт побери, действительно он меня этак ухайдакает», – мелькнуло в голове у Демина. – Ну что, хватит вам эволюции? – окликнул он сипло стрелка, но Пчелинцев вместо ответа разразился градом новых команд. Он заставлял летчика делать то правые, то левые развороты, опускать и поднимать нос машины. Ручка ИЛа, когда его приходилось бросать в пике и выводить в горизонтальное положение, весила несколько килограммов, и Демин вспотел, ощущая настоящую усталость. – Ну, вы! – крикнул он грубо. – Скоро вы там кончите свои эксперименты! – Товарищ командир, «горку» в двадцать градусов, – попросил стрелок, – он от нас уходит. – А-а, ну вас к дьяволу! – выругался Демин, но «горку» выполнил. Поблескивая на солнце горбатой кабиной, ИЛ на скорости взметнулся вверх и затрясся от грохота задней огневой установки. «А он очередями бьет короткими, – отметил про себя Демин, – целится парень. Не в белый свет как в копеечку пуляет». – Командир, – закричал в это время стрелок, – уголок в тридцать – сорок градусов вниз… Демин, кряхтя от злости, выполнил еще один маневр, и опять в гул мотора вплелся грохот пулеметных очередей. – Удав-тринадцать, – донесся с земли голос подполковника Заворыгина, – на посадку. Демин первым выбрался из кабины. Плечи, освобожденные от парашютных ремней, облегченно выпрямились. Повернув влево голову в коричневом шлемофоне, он с чувством негаснущей неприязни глядел, как легко и свободно соскакивает на землю Пчелинцев. Стрелок уже снял шлемофон, ветер лохматил его русые мягкие волосы. – Ну вы меня и загоняли, младший сержант, – ворчливо произнес Демин, – аж спину ломит. Действительно, можно подумать, что не я, а вы командир экипажа. – Это не входит в мои творческие планы, – ответил Пчелинцев насмешливо. – Что «это»? – не понял Демин. – Становиться командиром экипажа. – А меня ваши творческие или какие там планы не интересуют, – отрезал лейтенант. – Мне важно, чтобы вы поразили конус. Опасаюсь, этого не произошло. – Вот и я опасаюсь, – откровенно вздохнул стрелок. – Ведь если я промазал, вы найдете любой предлог, чтобы выставить меня из экипажа. А я бы этого не хотел. – Почему? – Мне у вас очень понравилось. Демин промолчал и отвернулся. * * * – По-о-олк, смирно! Маленький, туго переплетенный ремнями начальник штаба майор Колесов бегом проносится вдоль строя и замирает с рукой, приложенной к виску, в трех шагах от Заворыгина. Узенькие хитроватые глазки майора изображают предельное подобострастие. Пухло вздымаются тщательно выбритые щеки. – Товарищ подполковник, по вашему приказанию личный состав штурмового ордена Ленина Белгородского авиаполка построен. Заворыгин делает отмашку и вполголоса произносит «вольно». Высокий и чуть сутулый, на целую голову выше своего начальника штаба, он медленно приближается к левому флангу. Колесов на толстых кривых ногах важно семенит за ним. Летчики и воздушные стрелки стоят уже немножко вразвалку. Каблуки сапог не прижаты друг к другу, скрипят ремни поправляемых планшеток. Подполковник Заворыгин – это барометр. Плохи дела в полку – и лицо у него сухое, мрачное, а то и злое. Тонкие нервные губы в одну линию, глаза – пороховой погреб. А если все в порядке или произошло что-то отрадное – его не узнать. И на лице улыбка, и голос веселый, и взгляд как у всякого душевного человека, немного к тому же озорного. Сейчас жесты подполковника широкие, голос рокочущий. – Поздравляю вас, воздушные рыцари, как вас именовала в дни Орловско-Курской битвы наша армейская пресса, – начинает он довольно игриво. – Сегодня воздушные стрелки держали первый экзамен. Они вели огонь по условному воздушному противнику – по мишени «конус», которая отличается от «мессершмиттов» и «фокке-вульфов» тем, что не имеет мотора, лишена способности атаковать и тем более сбить. Мишень самая безобидная. Но чтобы поразить даже эту мишень, от летчика требуется умелый маневр, а от стрелков – прицельный огонь. К сожалению, наши мушкетеры меня не порадовали. Из двадцати трех стрелков двадцать получили оценку «неудовлетворительно». Причина во всех случаях одна – отсутствие согласованности в маневре и несвоевременность открытия огня, как в известной басне дедушки Крылова: рак пятится назад, а щука рвется в воду. Два воздушных стрелка выполнили упражнение с оценкой «посредственно». Результаты, как видите, неутешительные, и с этими экипажами надо будет как следует подзаняться огневой подготовкой. А то и на фронт нечего вылетать. – Но меня радует то обстоятельство, – вдруг заулыбался Заворыгин, – что у нас в полку есть человек, способный это сделать. Из двадцати трех летавших экипажей один выполнил зачетное упражнение на «отлично». Командир этого экипажа при заходе на цель продемонстрировал прекрасный маневр. А что касается воздушного стрелка… Младший сержант Пчелинцев, два шага из строя. Пчелинцев, сгорая от волнения, шагнул вперед, поворачиваясь лицом к строю, неловко стукнул каблуками. Заворыгин показал на него рукой: – Поглядите на этого мушкетера. Он сделал в «конусе» пробоин в три раза больше, чем надо для оценки «отлично». Ас! За отличные действия объявляю Пчелинцову благодарность и награждаю ручными часами. А с завтрашнего дня назначаю его помощником руководителя по воздушно-стрелковой подготовке. – С отчислением из экипажа? – всколыхнулся над строем одинокий голос Демина. – С оставлением в рядах оного, – отрубил командир полка. * * * «Самое главное в жизни – это победить самого себя, – думал Демин, шагая на самолетную стоянку. – Ой как трудно протягивать руку тому, кого еще вчера считал откровенным своим противником, и поздравлять с успехом, в который сам ты никогда не верил. В таком вынужденном поздравлении скрытое признание собственного поражения. Разве не так?» Солнце клонилось к западу, и лучи его не обдавали зноем. На желтом скошенном поле, что виднелось за аэродромом, гремела одинокая молотилка. Над острым краем небольшой рощицы, лениво распластав крылья, парил коршун. Тишина царила на учебном аэродроме, расположенном от фронта за двести километров. Возле «чертовой дюжины», как сам он прозвал свой самолет с тринадцатым номером на киле, тоже было затишье. Под щедрой прохладной тенью широкого крыла сидели механик Заморин и моторист Рамазанов, а Пчелинцев лежал на животе, вытянув длинные ноги в ярко начищенных сапогах и положив узкий подбородок на сцепленные ладони. Шаги командира прервали их мирную и, видимо, уже довольно долгую беседу. Они готовы были вскочить, но Демин, явно подражая подполковнику Заворыгину, громко бросил свое командирское «вольно». – Что это вы делаете здесь, друзья? – поинтересовался он, увидев в руке у «папаши» Заморина маленькие часики. Василий Пахомович поднял на него усеянное веснушками лицо, степенно пояснил: – Да вот награду Пчелинцева разглядываем всем колхозом. Исправно тикают, паршивцы. И думка у меня появилась. А что, если сходить в свободное время в ПАРМ (ПАРМ – полевые авиаремонтные мастерские.) и надпись сделать на крышке? Я ведь с граверным делом знаком. Как будет лучше, товарищ лейтенант: «Младшему сержанту Л. В. Пчелинцеву от командира части» или же: «Л. В. Пчелинцеву за меткую воздушную стрельбу»? А подпись в обоих случаях – командир части. – По-моему, второй вариант лучше, – чуть покраснев, так что это осталось незаметным под густым аэродромным загаром, одобрил Демин. – Кстати, товарищи. Я не имел еще возможности поздравить нашего нового члена экипажа младшего сержанта Пчелинцева за снайперскую воздушную стрельбу. Только вы лежите, не вставайте… Прямо скажу: Пчелинцев ошеломил весь полк своей меткостью. Я даже не ожидал. – Я и сам от себя не ожидал, товарищ командир, – дрогнувшим голосом ответил Пчелинцев, и его темные глаза благодарно засветились. – Чертовски хотелось самого себя превзойти. Да и вдохновение какое-то нахлынуло. Демин присел на пожухлую траву, положил на колени планшетку. – Однако вдохновение штука капризная. Пчелинцев, – возразил он мягко. – Утром оно есть, а к обеду, глядишь, улетучилось. Так что я надеюсь, что, когда мы начнем летать в бой, вы будете делать ставку не на вдохновение, а на мастерство и упорство. – Он придирчиво посмотрел на воздушного стрелка, ожидая ответной реплики, в которой могло прозвучать возражение. Но Пчелинцев приподнялся, сорвав травинку, сунул ее зеленым стебельком в рот. – Совершенно верно вы заметили, товарищ командир Может, я и ошибаюсь, но от душевного подъема бойца часто зависит победа. Это так, посудите сами. Вот у Чапаева было вдохновение накануне штурма Лбищенска, он и вел себя героически. А если война сейчас не исчерпывается пятью-шестью гениальными сражениями, как это было раньше? Если надо воевать много дней и ночей, в дождь и холод, в зной и метели, как сейчас, когда схлестнулись две такие силы – мы и Гитлер? Разве можно ожидать, что воины будут уходить с вдохновением в каждый бой? Чепуха, фантазия, вздор. Вам надо лететь, а у вас ноет зуб или пришло с плохой вестью письмо. Или вы просто устали и к самолету идете вялой, расслабленной походкой. Так разве можно думать, что в каждый боевой вылет летчик идет с особенным душевным подъемом или вдохновением, как я тут неосмотрительно выразился? Разумеется, нет. И я считаю, что в бой надо идти как на тяжелую, но обязательную работу. – К сожалению, это верно, – вздохнул Демин, а про себя подумал: «Однако у этого парня извилины работают». Это все было в четверг. А в пятницу утром Демин снова стал свидетелем эпизода, никак не соответствовавшего привычному укладу жизни его экипажа. Пчелинцев сидел на скамейке, на его коленях лежал твердый лист картона с наколотой белой бумагой. Ссутулясь над картоном, воздушный стрелок делал короткие движения карандашом. За его спиной стояли оружейница Магомедова и восторженно улыбающийся моторист Рамазанов. А впереди, метрах в пятнадцати – двенадцати, рукой поглаживая металлическую лопасть винта, застыл у самолета Василий Пахомович Заморин. Был он в отглаженной гимнастерке, на груди белели две медали «За отвагу», с которыми пришел он из пехоты в авиацию после трудного сорок первого года. Желтые полоски – отметка о двух тяжелых ранениях – украшали гимнастерку, туго перепоясанную солдатским ремнем. – Ну как там? Что-нибудь робится? – раздался его басок, и Демин только теперь понял, что это Пчелинцеву позирует «папаша» Заморин. – Здравствуйте, друзья, – сказал неожиданно появившийся лейтенант, – продолжайте свои занятия, – и через плечо Пчелинцева посмотрел на широкий лист бумаги. Увидел острый нос ИЛа, лопасти винта и почти вровень со втулкой самолета широкое, доброе лицо механика. И ремень с волной складочек над ним, и загорелая сильная рука с выпуклыми жилами, и седые волосы, выбившиеся из-под чистой, незамасленной пилотки, хранившейся, по-видимому, для особых парадных случаев, – все было как у живого, всамделишного Заморила. – Не волнуйтесь, Василий Пахомович, – улыбнулся Демин. – Дело у младшего сержанта действительно робится. Вот только глаза подкачали. У вас они добрее. А тут какие-то стальные. – Да, товарищ командир, – не отрываясь от рисунка, пробормотал Пчелинцев, – глаза действительно не того. Мне бы для них талант Брюллова. – Да вы для нашего экипажа больше чем Левитан, Леня, – засмеялась звонко Магомедова. А Демин мысленно отметил: «Смотри-ка, он ей уже Леня! Хорошо, что хоть не Ленечка». – Спасибо за комплимент, сударыня оружейница, – встряхнул курчавой головой Пчелинцев. – Не за что, сударь воздушный стрелок, – не осталась в долгу Магомедова. – Не просто воздушный стрелок, а щит командира, – нравоучительно поправил младший сержант. – А меня когда вы нарисуете? – засмеялась Магомедова. – В любое время дня и ночи. Ночью, при лунном освещении, даже лучше. Смех Магомедовой всплеснулся над их головами. Показывая белые отполированные зубки, Зарема поправила тяжелую косу, с наигранной капризностью промолвила: – А у меня лицо не фотогеничное… во-о-от. Я всегда на фотографиях прескверно получаюсь. – Зара… – улыбнулся Пчелинцев. – Зачем о себе столь жестоко? Вы же сами прекрасно знаете, что это не так. Разрази меня гром небесный, если вы не самая красивая оружейница в нашем полку, а может, и во всей дивизии. За такую горянку я бы самый дорогой калым уплатил, если бы посватался. – Уй! – восторженно воскликнула Магомедова, которая часто вместо «ой» говорила «уй». – У нас за девушек не сватаются. Их похищают. А как бы вы похитили, если вы даже верхом на коне скакать не можете? – Вот это уже в самое «яблочко», – ойкнул Пчелинцев. – В нашей Рожновке скачек действительно не устраивают. Мы мужики нижневолжские. Нас невод и сети кормят. Так что по части похищения горянок я действительно не силен. – Пчелинцев сделал несколько последних штрихов и вздохнул, как после тяжелой работы. – Василий Пахомович! Вольно, мой дорогой. Я вас нарядно помучил. На сегодня хватит. Идите смотреть. Заморину портрет понравился. – Да я же почти как живой! Ай да молодец, Леня! Мне подаришь? – Ну конечно же. В Третьяковскую галерею продавать не повезу. – Вот и спасибо, Леонид. Я его в деревню Клаше своей пошлю. Пусть она его в избе на стенке вывесит. Все-таки при нашивках и медалях. Пусть баба убедится воочию, что я не зря на фронте. Вы одобряете, товарищ командир? – Конечно, одобряю, – откликнулся Демин, подумав, что этот карандашный набросок его совершенно не взволновал. Мало ли подобных самоучек было и в других полках. Все же это гораздо лучше, чем бегать по селам в поисках самогонки или затевать многочасовые «пульки», бездарно растрачивая на них свободные и такие дорогие на фронте часы покоя. Но игривый разговор стрелка и оружейницы подействовал на него гораздо сильнее. На Магомедову он всегда смотрел только как на подчиненную и очень исполнительную работницу. Никогда бы в жизни ему не пришло на ум отвечать на вопрос, красивая она девушка или нет. Но сейчас от одного предположения, что между Пчелинцевым и Заремой могут возникнуть какие-то особенные отношения, совсем не те, что были у девушки со всеми в экипаже, ему стало не но себе. Бросив пристальный взгляд на Пчелинцева, снимавшего рисунок с картона, лейтенант опять ощутил глухое раздражение. «Только этого еще мне не хватает, чтобы между ними любвишка завязалась». К Магомедовой он относился всегда с несколько суровой заботливостью старшего, отвечающего за младшего. Однажды он стал свидетелем такой сцены. Возвращался ночью в село, где квартировали летчики, и во дворе у своей хозяйки, в беседке, оплетенной со всех сторон повителью, услыхал возбужденный голос первого полкового ловеласа Сашки Рубахина, своего однокашника по летному училищу. – Дролечка ты моя, – шептал Сашка знобким от волнения голосом, – галчонок мой черненький. На руках буду носить. Вот те крест, после войны на родину увезу. В шелка и крепдешины разодену. Только не отталкивай меня… В беседке послышался шум. Очевидно, исчерпав весь свой запас красноречия, Сашка призвал на помощь силу как более надежное средство. В ночной тиши прозвучал громкий возмущенный голос Магомедовой: – Да оставьте вы меня в покое, товарищ лейтенант. Разве я давала вам какой-нибудь повод. Пощечина прозвучала в ночи, из беседки вырвалась оружейница и, не узнав даже своего командира экипажа, метнулась в темь Демин шагнул в беседку, увидел, как Сашка Рубахин потирает щеку. – Ну что? Огрела? – спросил он сухо, еле сдерживая гнев. – Огрела, – миролюбиво признался Сашка, не замечая странной вибрации деминского голоса – Ты ее, что ли, в своем экипаже такой мегерой воспитал? Ничего, дай только срок. Сама еще ко мне прибежит. – Что ты сказал?! – заревел Демин. Он шагнул к Рубахину и с такой силой встряхнул его за шиворот, что куда-то в пепельно-черную ночь полетели пуговицы с Сашкиной гимнастерки. – Вот что я тебе скажу, уважаемый донжуанчик: если только ты… – здесь Демин употребил такую длинную и складную матерную фразу, что Сашка даже рот открыл от удивления. – Если ты еще хоть раз осмелишься прикоснуться к этой девчонке, я у тебя ноги повырываю из того места, откуда они растут, и будешь ты на этом самом месте, которое тебе в детстве папа с мамой слишком мало полоскали ремнем, до самой своей Вятки ползти. Понял? Рука Демина разжалась, и Рубахин как ошпаренный вылетел из беседки. – Ненормальный, – пробормотал он, находясь уже на безопасном удалении. – Сам небось хочешь ее приручить. – Валяй, валяй! – крикнул на прощанье Демин. – И запомни: в следующий раз шею сверну. Он не рассказал об этом Магомедовой, да и зачем? Она же ни в чем не повинна. Он был всегда доволен ее серьезностью и скромностью, умением с достоинством держаться среди мужчин, не обращать внимания на соленые словечки и шуточки. А как будет теперь? Вдруг она потеряет голову и влюбится в этого курчавого фразера? Много ли для этого надо? Профиль у него идеальный, ресницы как у ангелочка. Поет арии, причем не слишком фальшивит. Немножко рисует, немножко декламирует… Вот тогда будет у Демина хлопот. Один подполковник Заворыгин какой разнос учинит. В эту минуту подошла к нему Магомедова и как-то пугливо опустила глаза, словно угадала беспокойные командирские мысли. – Товарищ лейтенант, разрешите мне в БАО (БАО – батальон аэродромного обслуживания.) сходить? Мне в вещевом отделе надо обмундирование получить. Он молча кивнул. Зарема стала удаляться от них легкими шажками, ступая на носки, чуть при этом подпрыгивая. Тяжелая черная коса хлопала ее по гибкой спине. Только у одной Заремы была в полку такая коса. Однажды подполковник Заворыгин, повстречав ее в дурном настроении, сердито пригрозил: – Смотри, Магомедова, будешь парней сманывать, косу отрежу! Она гордо вскинула голову, не то серьезно, не то шутливо сказала: – Я горянка, товарищ подполковник. Для горянки коса – ее честь. У живой не отрежете. – Смотри ты, гордячка какая, – сказал ей вслед Заворыгин с восхищением. Сейчас Магомедова чувствовала на себе два пристальных мужских взгляда: озабоченный командира и мягкий, задумчивый Пчелинцева. – Вот девушка, – проговорил стрелок негромко, – да я бы не знаю что отдал, чтобы такую поцеловать. – Сейчас? – насмешливо спросил Демин. – А почему бы и не сейчас? – недоуменно пожал плечами стрелок. – Стыдитесь, Пчелинцев, – холодно произнес лейтенант. – Отчего же? Зарема заслуживает большой любви, – промолвил Пчелинцев. Демин перекинул планшетку с бока на бок, и сильные его пальпы туго натянули ремешок. В его глазах появи лась грустинка. – Большая любовь… – проговорил лейтенант задумчиво – Вы считаете, что она сейчас возможна? – А почему же нет? – пылко возразил воздушный стрелок. – Сейчас, когда гремит воина, когда металл уносит в землю ежедневно не сотни, а тысячи жизней? Младший сержант с удивлением посмотрел на командира – Ну и что же? А разве настоящее, подлинное чувство – помеха войне? – Помеха, – строго отрезал Демин – Тут мы младший сержант, расходимся во взглядах, и расходимся намертво. Сейчас идет война, суровая и беспощадная война не на жизнь, а на смерть Человек в этих условиях не должен предаваться никаким иным чувствам, кроме ненависти к врагу и желания его поскорее разбить Пчелинцев поправил колечки разметавшихся от ветра волос, задумчиво провел ладонью по щеке – Странный вы человек, товарищ лейтенант Песни вас раздражают, танцы тоже А простое проявление любви вы готовы счесть за тяжкое преступление. Да можно ли так? – Можно, – резко ответил Демин. – Не войне человек все своп силы только одному должен отдавать – борьбе. Все остальное отвлекает А что касается танцев и смеха, то вот что я вам скажу, младший сержант Была у меня cecтренка. Ее вся наша Касьяновка звала Веркой-хохотушкой Только когда немцы ее вешали, она не смеялась Она им кровью в морды харкнула на прощанье. Демин повернулся к Пчелинцеву спиной и зашагал прочь от стоянки. * * * С запада аэродром теснил небольшой лесок. Старые акации и липы, строчные тополя от которых в воздухе кружило пух, каштаны и клены с тяжелыми, в ладонь, листьями. Если углубиться в этот лесок по узкой, но хорошо протоптанной дорожке, выйдешь к чистому прохладному озерцу. Оно так упрятано в чаще, что, пока не продерешься сквозь стену орешника и шиповника, ни за что не увидишь родниково-чистую, незамутненную поверхность воды. От стоянки ИЛа с тринадцатым хвостовым номером до маленького этого озерца рукой подать. Часов в пять утра, когда солнце только-только обогрело землю, Демин захватил полотенце и с вольно расстетнутым воротом гимнастерки зашагал к лесу. Пряные запахи поднимались от земли. Между дальними стволами оседал и рассеивался туман. Голубое небо беззаботно качалось над лесом. Демин шел тихо, стараясь, чтобы под ногу не попала ни одна сломленная ветка, – так не хотелось будоражить устоявшуюся лесную тишину и отпугивать поющих птиц. Где-то поблизости беззаботно затренькал соловей, и Демин с усмешкой про себя подумал: «Вот дает короткими очередями пичуга! И никакого ей дела, что где-то грохочут орудия и моторы, а пехотинцы непрерывно стреляют из автоматов и пулеметов». Демин вспомнил о вчерашнем споре с Пчелинцевым: «Занятный он парень. Вредный, но занятный. И рассуждает остро. А может, не я, а он был прав? Ведь изрек же однажды великий мыслитель: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Почему же на фронте должны глохнуть некоторые человеческие порывы? Я, наверное, выглядел в этом споре как нудный проповедник. Да и про Веру зря бухнул. Какое ему дело до чужого несчастья. Еще подумает, искал сочувствия. А впрочем, не я у него, а он у меня в подчинении. Будет вредничать, так зажму, что держись!» Кукушка очнулась от греющего солнца, увидела приближающегося человека и взмахнула пестрыми крыльями. Демин дал ей скрыться в чащобе и, смеясь, окликнул: – Кукушка, кукушка, а ну-ка погадай, переживу я войну или нет? И она ответила. В студеном утреннем воздухе раскатился ее беззаботный голосок. А Николай, загибая пальцы, стоял под старым кленом и подсчитывал. Когда она прокуковала в семнадцатый раз, весело прошептал: – Спасибо за щедрость… Больше семнадцати лет война эта, думаю, не продлится. От силы два годика, а то и меньше. Выживу, если ты пророчишь семнадцать. Мягкая рослая трава бесшумно приникала к земле под сапогами и снова распрямлялась, тянулась к солнцу. Демин вошел в полосу кустарника на подступах к озеру. Осторожно разводя колючие ветви, он продирался вперед и, когда был уже в нескольких шагах от пологого откоса, по которому надо было спускаться к берегу, вдруг услышал внизу легкий всплеск. Лейтенант притаился, обхватив руками пепельно-серый ствол одинокой среди кустарника ивы. «Кто бы это мог быть?» Он осторожно развел кусты и внезапно замер на месте, отнял от ветвей руки, так что ветви с шорохом сомкнулись, прикрыв его живой непроницаемой изгородью. Там, внизу, на желто-песчаном бережке, он увидел оружейницу Магомедову. Она тоже, по всей вероятности, услышала шорох наверху, потому что, пугливо вскинув голову, с минуту прислушивалась к утренней тишине, потом успокоилась и стала неторопливо раздеваться. Не садясь на землю, она скинула сапоги, затем чулки. Потом, стоя к Демину спиной, сняла габардиновую гимнастерку с одной красненькой ефрейторской лычкой. У ее босых стройных ног лежало махровое полотенце. Она вся замерла, словно о чем-то задумавшись. Раннее солнце скользило по воде, отсвечивая яркими трепетными бликами. Над светлой поверхностью озера поднимались кувшинки. Их листья тоже переливались над водой от солнечных бликов и казались более нарядными, чем были в действительности. «Какая она стройная», – подумал Демин, ощущая острый приступ стыда и какую-то неведомую силу, мешавшую отвернуться или сдвинуться с места. Щеки у него пылали, под просоленной от пота фронтовой гимнастеркой гулкими толчками застучало непослушное сердце. Зарема протянула вверх, к солнцу, сильные гибкие руки, приподнялась на носках, наклоняя то влево, то вправо черную голову. Потом опустилась на ступни, внимательно огляделась по сторонам. «Какая она стройная», – снова подумал Демин, не в силах ни отвернуться, ни сдвинуться с места. Демин никогда в жизни не видел обнаженных женщин. Лишь однажды в седьмом классе попался ему иллюстрированный журнал с цветной репродукцией спящей Венеры. Он тогда вырезал картинку и несколько дней хранил неведомо для чего, но потом изорвал и выбросил, опасаясь, как бы не попала она на глаза болтливой Верке, а то и немного суровой его матери. Та Венера была розовой и пышной. Но, честное слово, белое, как из мрамора, тело горянки-оружейницы могло бы с ней поспорить. А ноги у Заремы были тоньше и прямее. И уж конечно, такой тяжелой черной косой не обладала богиня любви! «Ты же в миллион раз лучше, Зара», – прошептал командир экипажа, жадно следя за каждым ее движением. Свободно вздохнув, Магомедова выкрикнула вполголоса свое любимое «уй» и бросилась в озеро, взметая целые тучи брызг, потом, не погружая головы, быстрыми взмахами рук выплыла на середину. Демин, затаив дыхание, стоял в колючих кустах, боясь единым шорохом выдать свое присутствие, «Зара… Заремочка, – произнес он про себя против вопи. – Вот ты какая. А я-то по тупости видел в тебе только подчиненную. Да разве ты ефрейтор, готовый в любую секунду стать по команде «смирно»? Ты – богиня!» Она уже выходила из воды, облегченно расправляя плечи. Лицо у нее стало еще свежее и привлекательнее. Николай ожидал, что она согреется и зайдет в озеро еще, но Зарема быстро оделась и с полотенцем через плечо стала подниматься вверх по откосу. Разводя на своем пути жесткие ветви шиповника, она прошла в нескольких метрах от него, счастливая и сияющая. Демин с грустью посмотрел на свое полотенце. Нет, он не пойдет теперь купаться. Что, если с мокрой головой увидит потом ее на стоянке? Нет, она не должна ничего знать об этой встрече. * * * В тот день дважды поднималась «тринадцатая» на учебные воздушные стрельбы и дважды Пчелинцев на «отлично» поразил «конус». Еще восемнадцать воздушных стрелков выполнили упражнение, и на разборе полетов командир полка Заворыгин уже совсем весело говорил: – Ну, мушкетеры, порадовали старика сегодня! За такой короткий срок – и такой скачок. Раньше из двадцати трех только трое выполнили задачу. А сейчас поворот на сто восемьдесят градусов: на весь полк лишь трое не выполнили. А вы, младший сержант Пчелинцев, не только стрелок превосходный, но и педагог. С завтрашнего дня вешайте сержантские знаки различия. Заслужили! Поздно вечером зашел Демин на свою стоянку. Собственно говоря, мог бы и не заходить, но какая-то сила толкала. Самому себе он признался – это Зара. Хотелось встретить ее в привычной, примелькавшейся военной форме – незатейливой гимнастерке, синей юбке и сапогах. Встретить, чтобы сравнить с той, никому не известной, увиденной им сегодня на заре у озера. Сумерки наползали на летное поле, чернильными тенями пятнали землю. Метрах в сорока от самолета горел костер. Тонкие линии отлетающих искр чем-то напоминали летчику пулеметные трассы. У костра три тени: Заморин, Рамазанов, Магомедова. На близком расстоянии угадываются лица. Демин бросил внимательный взгляд на оружейницу и почувствовал, что краснеет. Продолговатые черные глаза Зары показались как никогда красивыми. Она перекинула косу себе на грудь, играючись расплетала и заплетала ее конец тонкими длинными пальцами. – Уй! Товарищ командир. Чего вы так смотрите? – спросила она с неожиданным удивлением и даже отодвинулась в сторону. – Костер, – каким-то не своим, неестественно-жалким голосом проговорил лейтенант. – Ребята, да нам же за это влетит! – Да отчего же, товарищ командир! – лениво зевнул Заморин. – Нас от фронта занесло так далече, что ни одного выстрела не слышно. Одно слово – на формировании находимся, то бишь на переучивании. – Выстрелов не слыхать? – переспросил Демин. – А если Ю-88 пожалует? Он же отбомбится будь здоров. И Герингу потом доложит, как накрыли экипаж лейтенанта Демина на переучивании. Да и приказа о светомаскировке никто пока не отменял. Так что затушите. – Оно так, – согласился механик и стал затаптывать огонь. – Сейчас ликвидируем, товарищ командир. А картошка в мундире вот-вот будет готова. – Товарищ лейтенант, – предложила Магомедова добрым голосом, – оставайтесь с нами картошку в мундире есть. Вкусная! – Спасибо, Зарема, – поблагодарил он, – я обязательно останусь. – И сразу же поймал себя на том, что впервые назвал девушку по имени вместо обычного, уставного – «товарищ ефрейтор» или «Магомедова». Она не обратила на это ровным счетом никакого внимания. Железным прутиком быстро и ловко выкатывала из потухшего костра одну за другой обугленные горячие картошки, прищелкивая языком, восклицала: – Уй, какой будет сейчас пир! Уй, какая вкуснотища! – И опечаленно добавила: – Как жаль, что Лени нет. С обеда не приходил. – Это вы о ком? – сухо уточнил Демин. – О сержанте Пчелинцеве? – А у нас другого Лени нет, товарищ командир, – вздохнула Магомедова, далекая от мысли, что этот вздох ножом по сердцу пришелся Николаю Демину. – Пчелинцеву я на КП разрешил задержаться, – вяло пояснил лейтенант. – Скоро вернется. И в эту минуту донесся из темноты беззаботный голос воздушного стрелка: – Кто там вспомнил мою фамилию? Вы, Зарочка? – И он пропел: Я здесь, Инезилья, Я здесь, под окном… – Вот видите, – проворчал Демин, – я его только на час отпустил, а он через два возвращается. Ох уж эти мне сержанты! – Почему сержанты? – удивилась Магомедова. – Потому что с него причитается. – Да, это действительно так, – весело подтвердил Пчелинцев. – Извините, товарищ командир, но я задержался не по своей воле. Меня подполковник Заворыгин задержал. Дал указание, как дальше готовить воздушных стрелков, не выполнивших сегодня задание, и преподнес два подарка. Один – новенькие сержантские погоны, а второй – вот это, – и широким жестом фокусника Пчелинцев вытащил из кармана бутылку с яркой, нарядной этикеткой. – Мускат «Красный камень!» Это ведь что-нибудь да значит, товарищи. Между прочим, подполковник приказал угостить всех членов экипажа. – Леонид! Это же яичко к Христову дню, – пробасил Заморин. – Мускат и картошка в мундире. Королевская закуска! – воскликнул Демин. – Это же действительно пир, как здесь метко заметила Зарема. – До войны такое вино хорошими шоколадными конфетами закусывали, – задумчиво заметила девушка. Пчелинцев картинно опустился перед ней на одно колено. – Сударыня, после войны гарантирую вам самый дорогой шоколадный набор. Такое обращение к Заре покоробило Демина, и он сказал: – Терпеть не могу этого слова. – Что вы говорите? – подзадоривающе рассмеялся воздушный стрелок. – А вам не кажется, что после войны когда-нибудь найдется важный профессор-филолог в роговых очках, который предложит нам обращаться друг к другу со словами «сударь» и «сударыня». И мотивировочку точную под это подведет. Скажет, дескать, слово «товарищ» устарело. – Устарело! – вспылил Демин. Да я бы за такое… – По рукам, командир, – снова засмеялся Пчелинцев, – потому что я бы за такое предложение тоже бы по шее дал. У хозяйственного Заморина нашелся граненый стаканчик, спрятанный в ящике с инструментом. От него слегка попахивало бензином и маслом, но это никого не смутило. – Ровно сто граммов, – прогудел Василий Пахомович. – Как раз бутылочка на пятерых. Разделить сумею точно, не беспокойтесь. – И гимнастерочки для этого не придется на самогон выменивать? – уколол его лейтенант. – Товарищ командир, – взмолился Заморин, – ну зачем вы на больную мозоль? Ведь что было, то быльем поросло. – Да я так, – улыбнулся Демин, – полюбовно. Не принимайте близко к сердцу, Василий Пахомович. Они раскупорили бутылку, и стаканчик пошел по кругу. Каплю вина по заведенному обычаю Демин уронил на новые сержантские погоны. – Чтобы лучше носились. – Спасибо, командир, – поблагодарил Пчелинцев, и в голосе послышалась теплинка. «Кажется, он начинает мне чем-то нравиться, – подумал Демин, но тотчас себя осек: – Уж не тем ли, что кокетничает на твоих глазах с Магомедовой?» – Картошка-то какая! – воскликнула в эту минуту Зарема. – Товарищ командир, берите. Это я специально для вас очистила. Какое чудо! – Спасибо, Зарема, – откликнулся дрогнувшим голосом лейтенант. – А другую не надо чистить. Я в мундире люблю… – Соленого огурчика не хватает, – крякнул Заморип. Гасли, подергиваясь пеплом, последние огоньки в костре. – Я пойду к инженеру, – сказал Заморин, – надо сдать заявку на кислород. – И я с тобой, Пахомыч, – блеснул белыми зубами Рамазанов. – Где всадник, там и конь. Где механик, там и моторист. – Смотрите, какие афоризмы отпускает наш Рамазанов! – с деланным удивлением усмехнулся Пчелинцев. – Так и я с вами в село. До отбоя успею с кем-либо партию в шахматы сгонять. – А у костра кто побудет? – остановил их Демин. – Я останусь, – предложила о чем-то задумавшаяся оружейница. – Отпустите их, командир. И случилось так, что они остались вдвоем. Он и Магомедова. Было тихо. Аэродром погружался в дрему. Смолкли голоса на стоянках, только черные тени бесшумно выхаживавших часовых виднелись в сумерках. Но вот догорела последняя зарница, и темень поглотила часовых. Звездная россыпь и бледный немощный серп месяца повисли над землей. Было так тихо, что даже не верилось, что где-то, не столь далеко, бушует война, рушатся снаряды на блиндажи и окопы, напрягают зрение бойцы боевого охранения, санитары выносят раненых, а пилоты ночных бомбардировщиков, ускользая от прожекторов и зениток, ведут свои корабли в дальние тылы противника. Было тихо, и ему вдруг показалось, что во всем мире существуют сейчас только этот догорающий костер и они с Зарой. Примолкшая и загадочная, сидела в двух шагах от него девушка, сосредоточенно разбивала железным прутиком последние огоньки, чтобы они скорее погасли. – Костер как жизнь, – тихо выговорила Зара, – ярко загорается, ярко горит, а затухает печально. Демин промолчал. Он думал о своем, и мысли ворочались в его голове, как скрипучие жернова. Почему она теперь для него загадочная? Ведь сколько недель и месяцев командовал он этой девчонкой, самой младшей по званию в экипаже! Он даже на нее покрикивал: «Магомедова, запасные ленты набить!», «Магомедова, почему опоздали в строй?» И она всегда повиновалась. Маленькая ладонь застывала у пилотки, и девушка отвечала: «Есть». А теперь? Он увидел ее иной, и это уже была не скромненькая оружейннца в запятнанной маслом юбке и гимнастерке, блеклой от солнца. Это уже была совсем другая, гордая и сильная женщина, на которую так трудно было поднять глаза. Сейчас гибкая ее фигурка силуэтом просматривается в отсветах костра. Редкие всполохи догорающих углей режут тьму, ярким светом обливают Магомедову, и лейтенант видит плотно сжатые коленки, обнаженные короткой юбкой, задумчиво сведенные, будто углем нарисованные брови и все ее нежно-розовое лицо. Кто из поэтов сказал: «Остановись мгновенье, ты прекрасно»? Нет, он сейчас не может вспомнить кто. Да и в том ли дело? Важно, что было такое мгновенье и оно больше не вернется. Никогда не вернется. Но как трудно отделаться от воспоминания о нем! Интересно, а что, если бы он сказал сейчас Заре, что видел ее утром у озера? Демин даже вздрогнул от нелепой мысли. Седой пепел одел последние угольки костра. Зара отбросила прутик, тихо промолвила: – Вот и все, товарищ командир. Он не пошевелился, и она тоже осталась сидеть в прежней позе: хрупкая и загадочная под звездным фронтовым небом. – Товарищ командир? – спросила она. – Что вы обо мне знаете? Он растерялся – таким неожиданным был этот вопрос, попробовал отшутиться. – Все знаю, что записано в вашем личном деле, Зара. – Эх вы, – вздохнула она укоризненно, – совсем как инструктор по кадрам. «Где учился, где родился, как и полку очутился». Уй! Спасибо хоть сегодня по имени меня назвали. А то все «ефрейтор Магомедова, сюда», «ефрейтор Магомедова, туда». Демин смутился. – Да нет, – произнес он сконфуженно. – Вы зря меня к сухим кадровикам причислили. Не такой я, Зара. И о вас знаю больше, чем вы думаете. Хотите, расскажу вашу биографию? Вкратце, разумеется. – Он пошевелил затекшими от долгого сидения ногами и откашлялся. – Горянка вы относительная. У вас только дед и бабка жили в ущелье под Алагезом. Отец ваш инженер. Путеец. Он комплектует сейчас те самые поезда, которые увозят на фронт солдат и боеприпасы. Вы родились и выросли в городе Владикавказе. За год до войны закончили десятилетку и поступили в пединститут. Если хотите, я даже скажу, на какую тему вы написали сочинение по литературе на экзамене. Вы избрали тему: «Человек – это звучит гордо!» И сдали свое сочинение за неделю до двадцать второго июня. Вы за него не только отличную оценку получили. Оно даже в Наркомпрос было отослано как образцовое. Как видите, я не такой уж сухарь, а? – Вижу, – согласилась Зара. – Только откуда вы про сочинение узнали? – Из ваших уст. Зара кокетливо наклонила головку: – А я вам об этом никогда не рассказывала. – Мне – нет. Зато другому слишком громко. – Лене? – вскричала Магомедова, отчаянно хохоча. – Уй, как нехорошо, товарищ командир, подслушивать чужие разговоры. Уй, как нехорошо! Демин притворно вздохнул. – Что поделаешь, профессиональная привычка. Летчик всегда должен видеть и слышать все, что происходит вокруг. Девушка наклонилась над загасшим костром, дунула на него. Остывший пепел полетел ей в лицо. Ни одной красной искры не было уже под ним. – Это я загадала, – грустно улыбнулась Магомедова. – Что? – Как вы думаете, товарищ лейтенант, а можно ли сразу любить двоих? – Вот еще что! – растерялся он. – Ну и шуточки же у вас. – И совсем не шуточки, – разгорячилась девушка. – Я вас по-серьезному спрашиваю. Вот рассудите сами. Жила-была девчонка. Она ничего и никого не знала, кроме папы, мамы, учебников и добрых умных книг. А потом она увидела настоящую, хотя и очень суровую жизнь. И много-много хороших людей вокруг. Как алмазные самоцветы были эти люди. Один лучше другого. И бедная девушка полюбила сразу двоих. Как вы на это смотрите, товарищ лейтенант? Демин встал, отряхнул пыль с габардиновых галифе и не сразу ответил: – Смотрю отрицательно. Настоящий человек никогда не должен раздваиваться в своих чувствах. И ушел. А она осталась, покачав отрицательно головой в ответ на его приглашение идти вместе. До дощатого барака, в котором обитали полковые мотористки и оружейницы, было не так уж далеко, и провожатый ей не требовался. Она еще долго сидела у погасшего костра, вдыхая прохладу короткой летней ночи. Ей было немножко грустно от нахлынувших дум и приятно от этой грусти. «Какой же ты чудак, – думала она о Демине с улыбкой. – Целыми днями носишься по аэродрому и не видишь, что делается на земле, будто не по ее поверхности шагаешь. Если бы ты знал, как жду я тебя каждый раз из полета и волнуюсь, словно я и сама с тобой под зенитным огнем. Такой близкий и такой далекий человек, ничего не видящий, кроме своего самолета». Учеба на аэродроме шла своим чередом. Ранние подъемы и поздние отбои, круглый день рев взлетавших и садящихся ИЛов, треск зеленых и красных ракет над накатанной взлетно-посадочной полосой, короткие очереди проверяемых на стоянках пулеметов и пушек, предельно сжатые команды по радио. В последние дни подполковник Заворыгин увеличил количество полетов: по три, а то и по четыре раза приходилось экипажам стартовать с твердого, высушенного зноем поля. Наши войска наступали, и подполковник Заворыгин с ракетницей за голенищем сапога пружинистым шагом расхаживал по летному полю, поторапливая летчиков, техников, механиков. Серые его глаза из-под козырька новенькой летной фуражки смотрели на мир дерзко и весело. Так и казалось, не знает он, куда девать переполнявшие его силы. – Живее, живее, мои мушкетеры! – бодро покрикивал он. – Помните крестьянскую поговорку: утро вечер кормит. Больше сделаете с утра, приятнее будет встречать закат и не стыдно за прожитый день. И летчики торопились. В полку все шло своим чередом: выходили боевые листки, проводились разборы тренировочных полетов, по вечерам в сельском клубе гремел движок кинопередвижки. Каждое утро в штабе полка вывешивались свежие оперативные сводки, и агитаторы разносили по эскадрильям пачки дивизионной газеты. Всем уже было известно, что до отправки полка на фронт остались считанные дни. И вот в это самое время, когда Демин, приняв от Заморина рапорт о готовности материальной части, проверял ее исправность, на стоянку прибежал весь белый как полотно Рамазанов и не своим голосом завопил: – Товарищ лейтенант, беда! Там Зарема разбился. – Как?! – отчаянно закричал Демин. Моторист замахал руками. – Да не совсем разбился, не насмерть… просто полез на самую высокую ветку и упал. За яблоками полез и упал. В минуты опасности и непредвиденных событий, требовавших срочных решений, Демин быстро умел брать себя в руки. – Перестань орать! – рявкнул он на моториста. – У тебя никогда рот не закрывается. Веди нас к тому месту. Василий Пахомович, за мной. Зарема лежала под яблоней. По бледному лицу градом катились капли пота, губы были стиснуты от боли. У ее ног валялись три крупных розоватых яблока. – Уй, как больно, товарищ командир, – простонала она, доверчиво глядя на склонившегося над ней Демина. – Такая глупость, такая глупость, что хуже и не придумать. Пороть меня розгами за это надо. У Деминэ дрогнул голос и потеплели глаза. – Не надо сейчас этих самообвинений. Ты не волнуйся, Магомедова. Сейчас же вызовем доктора. – Какого? – простонала девушка. – Неужто полкового? Нашего майора Честеренко Терентия Терентьевича? – Ну да, его. – Не делайте этого, товарищ лейтенант, – жалобно простонала Зарема. – Или вы не знаете, что наш полковой доктор прописывает всем больным только два лекарства: аспирин или капли датского короля? Он же глазник по профессии, а здесь хирургическое. Если вы ему скажете, он меня быстро запрячет в какой-нибудь самый близкий госпиталь, чтобы сложить с себя ответственность. И прощай наш дорогой штурмовой авиационный полк. А я не хочу! Никуда не хочу из вашего экипажа уходить. Поняли? – И она вдруг заплакала. Слезы потекли по ее бледному лицу. Ей было стыдно, и она косой закрывала глаза. Заморин, не выносивший женских слез, переминаясь с ноги на ногу, сказал: – Давайте пожалеем девчонку, товарищ командир. Хоть и непослушная, а давайте пожалеем. Ведь если попадет в госпиталь, отчислят из полка. Как пить дать отчислят. А девка серьезная. Работает на матчасти справно. И характером всем нам приглянулась. – Где у тебя болит, Зарема? – спросит Демин. – Правая нога, товарищ лейтенант… коленка. – Ну крепись. Демин опустился на колено и осторожно снял с нот девушки франтоватый сапог. – Чулок я сама сниму. Отвернитесь, товарищ лейтенант, – смущенно попросила оружейница. Колено у нее не кровоточило. Белая кожа была содрана, и на чашечке виднелся огромный синяк. Демин пощупал кость в одном, другом, третьем месте. – Здесь болит? А здесь? А здесь? – Нет, товарищ лейтенант. И здесь нет. А здесь самую чуточку, – покорно отвечала Магомедова. Демин выпрямился и спокойно встретил вопросительный взгляд механика. – Ясное дело, Василий Пахомович. Типичный вывих. Попробуем без помощи эскулапов обойтись. Меня в родной Касьяновке сосед дядя Тихон обучил такие вывихи ликвидировать. Я даже своей сестренке Верке вправил однажды коленку. Это делается вот так. – Демин наклонился, взял за щиколотку ногу девушки и с силой дернул на себя. – Уй! – простонала она, когда первая волна боли обожгла ногу. – Даже в глазах потемнело. – Василий Пахомович, сходите на стоянку, кликните Пчелинцева – надо и с ним создавшуюся ситуацию обсудить, – сказал Демин. Как только механик ушел, Демин присел на траву и осторожно провел ладонью по ее опухшей коленке. – Бедная девочка, – пожалел он. Зарема приподнялась на локтях, остановила на нем удивленные глаза. – Это вы сказали, товарищ командир? – А кто же? Третьего здесь нет. – Странно. – Почему странно? – Вы такой всегда строгий. И вдруг… – Мне же тебя жалко… не веришь? – он снова назвал ее на «ты», и это было проявлением нового к ней отношения. Она не успела откликнуться. Позади послышался топот. С зажатой в руке пилоткой подбежал Пчелинцев. Его глаза встревоженно остановились на девушке. Переведя дыхание, сержант быстро проговорил: – Заремочка, как ты пострадала? Двенадцать чертей и одна ведьма посрывали бы эти недозрелые яблоки. Товарищ командир, я уже все знаю. Спасибо вам за правильное решение… ее ни в коем случае нельзя в госпиталь, иначе наш экипаж ее потеряет, а она… – Да успокойся, Леня, – перебила его девушка, – и как можно меньше паники. Товарищ командир применил жесткую хирургию, и, кажется, мне сейчас легче. Я даже попробую при вашей помощи подняться. – И она благодарно посмотрела на лейтенанта. – Да, да, время не ждет, – отводя глаза, сказал Демин, – беритесь за наши шеи и скачите на здоровой ноге к стоянке. Целый день будете сидеть у самолета. Пушки и пулеметы как-нибудь сами зарядим. А пищу для вас из столовой вот он, сержант, будет доставлять. – Да я для нее целую столовую приволоку! – горячо воскликнул Пчелинцев. Лейтенант скользнул по нему внимательным, цепким взглядом. Увидел влажные темные зрачки мечтательных глаз, весело вздрогнувшую складку рта, колечки курчавых волос, упавшие на чистый широкий лоб, всю его тонкую, будто собирающуюся взлететь фигурку и подумал: «Любит. Честное слово, любит. Иначе бы не сиял так». И Демин неожиданно удивился, что против собственной воли залюбовался в эту минуту Пчелинцевым. – Ладно, – сказал он, придав все же голосу строгость. – Вставайте, Магомедова. Они пошли – она в центре, с усилием подскакивая на здоровой ноге. Ее сапог нес Демин. Он чувствовал на своей шее прохладную руку Зары, и от этого было приятно и тревожно на душе. «Она на меня опирается левой рукой, на Пчелинцева правой. Интересно, какая рука у нее сейчас нежнее?» Когда они приблизились к «тринадцатой», воздушный стрелок попридержал шаг и сделал вид, что страшно устал и тяжело переводит дыхание. И вдруг страдальческим голосом пропел, показывая на самолетную стоянку: Во Францию три гренадера Из русского плена брели, и трое Душой приуныли, До взлетной дойдя полосы. Демин неожиданно расхохотался: – Черт побери! С таким воздушным стрелком не заскучаешь ни на земле, ни в воздухе. На стоянке их встретил обеспокоенный старшина Заморин. – Товарищ лейтенант, – сообщил он. – Только что из штаба приходил посыльный и сообщил, что всех летчиков требует на КП подполковник Заворыгин. Видно, что-то очень срочное и важное. Демин возвратился из штаба не скоро, лишь к обеду. Был он серьезен, глаза из-под белесых бровей смотрели хмуро. В ответ на вопросительный взгляд Пчелинцева протянул коротким движением планшетку: – Вот, смотри! Воздушный стрелок вгляделся в карту под тонким целлулоидом. Зеленые массивы лесов, линии шоссейных и железных дорог, черные прямоугольнички городов и поселков – все это было непохожим на район аэродрома, над которым они спокойно летали вот уже почти три месяца. Синяя маршрутная черта, тянувшаяся на карте, была прямой, без единого излома, совсем как стрела из лука, пущенная в цель. – Днепр! Киев! – не удержался Пчелинцев от возбужденного выкрика. – Совершенно точно. Днепр и Киев, – подтвердил лейтенант. – Перебазирование назначено на завтрашнее утро. Наш полк взлетает в семь ноль пять. Передовая наземного эшелона выезжает сегодня в обед. – Сколько времени будет двигаться к новому аэродрому наша автоколонна? – спросил подошедший Заморин. – Десять часов как минимум, – сообщил Демин. – Десять! А как же быть с Заремой? – вскричал Пчелинцев. – Она же не в состоянии десять часов трястись в грузовике по ухабистым фронтовым дорогам. Да ее в пути могут снять с машины и отправить в госпиталь. Все трое переглянулись. Какое же командир примет решение? Лейтенант вдруг улыбнулся и отчаянно махнул рукой. – А, была не была: семь бед – один ответ. Зачисляю ефрейтора Магомедову в летный экипаж. Полетит в задней кабине вместе с сержантом. Только вы смотрите, – пригрозил он заулыбавшемуся Пчелинцеву, – если на старте, пока будем выруливать, кто-нибудь обнаружит Магомедову, подполковник Заворыгин с нас головы снимет. Пчелинцев скинул с себя планшетку, хлопнул в нее, как в бубен, и пустился в пляс. – Так ведь это нарушение какое, – развел руками Заморин. Лейтенант выразительно на него взглянул: – А вы как же хотели, Василий Пахомович? Чтобы я отправил Зару с автоколонной? – Ничего, товарищ командир, – поддержал его воздушный стрелок. – Двум смертям не бывать, а одной не миновать. – Ай, якши, – осклабился подошедший Рамазанов, еще не знавший, в чем дело. – Танцуй, Самара-городок и вся Волга, жить будем долго! – Смотри ты, какой философ! – усмехнулся Демин. * * * Взлет штурмового полка. Разве можно увидеть в аэродромной жизни более величественную картину! Тридцать шесть боевых машин выстроились друг за другом. Аэродром широк, а подполковник Заворыгин давно уже обучил своих летчиков взлетать группами. И нет ничего удивительного в том, что полк будет подниматься четверками, звено за звеном. Зеленые горбатые штурмовики поблескивают на утреннем солнце остекленными кабинами. Позади чернеют стволы крупнокалиберных пулеметов, а к ним прильнули головы воздушных стрелков. Шесть тонн с бомбами, пулеметами и пушками весит ИЛ 2. И летчик – мозг тяжелой машины, ее хозяин и повелитель. Без него глуха и неподвижна была бы стальная птица. Только его руки, сильные и точные, способны приводить ее в движение, поднимать с аэродрома, вести по маршруту, заставляя маневрировать среди белых и черных зенитных шапок, ускользая от ярких вспышек «эрликонов», идти в отвесное пике перед тем, как сбросить фугаски. С гордостью обозревал подполковник Заворыгин выстроившуюся на старте зеленую колонну ИЛов. Он распахнул фонарь своей кабины, приподнялся на сиденье и глядел на черные винты боевых машин, работающие еще на малых оборотах. Самолет Заворыгина отлично знала вся дивизия. На его фюзеляже нет номера. Только красная, изломанная, как молния, стрела. Заворыгин остался доволен тем, как выстроился его полк, и, вновь заняв свое место в кабине, захлопнул над головой крышку фонаря. Подполковник был очень гордым и важным в эту минуту, но не он являлся сейчас самым главным. Пока штурмовики не покинули землю, самым главным был начальник штаба, маленький и толстый, туго перепоясанный ремнями майор Колосов. Он сидел в фанерном кузове автомашины-радиостанции и держал в руке черную трубку микрофона. В маленьком помещении было нестерпимо душно, даже настежь распахнутая дверь нисколько не спасала, однако круглолицый, тщательно выбритый Колесов никакого внимания не обращал на жару. Ни одной капли пота не было видно на его строгом, одухотворенном лице. Перед ним лежала плановая таблица и стояли на подставке самолетные часы с черным циферблатом. Оп бросал короткие взгляды то на таблицу, то на стрелки этих часов. И вот стрелки на часах замерли, показывая пять минут восьмого. – Первый, вам взлет! – гулко скомандовал майор Колесов, и тотчас же от сильно увеличенных оборотов запел мотор на флагманском ИЛе. Рука подполковника опустила скобу, удерживающую самолет на воздушных тормозах. Винт перед глазами слился в сплошной черный круг. Не успел штурмовик начать разбег, как властный голос маленького майора Колесова прогремел снова. Непередаваемы эти мгновения, рождающие скорость на разбеге и силу, отрывающую боевой самолет от земли, эту незримую могучую силу! Как о них поведать тебе, читатель! О том, как никнет трава под ударами тугого ветра от винта, как поднимается медно-желтая пыль за хвостами взлетающих штурмовиков, заставляя склоняться и закрывать глаза провожающих самолеты людей. А как величественно ревут моторы, поющие грозный марш штурмового полка! Эскадрилья капитана Прохорова взлетала по расчету последней, а звено Чичико Белашвили шло замыкающим в общей колонне. Правой рукой удерживая штурвал, он поднял левую и вытянул вверх большой палец, что означало: порядок. И Демин ответил ему точно таким же жестом. Впереди уже клубилась кромешная пыль, взвихренная взлетающими штурмовиками. И вот настало мгновение, когда летчики замыкающей группы услышали команду, предназначавшуюся только им. – Девятый, вам взлет! – весело выкрикнул невидимый майор Колесов и совсем уж вольно, по-отечески прибавил: – Ваше слово последнее. Чуточку осела пыль на взлетной полосе. Демин немного ослабил тормоза, и его «тринадцатая», ни на метр не отставая от машины улыбающегося Чичико, помчалась вперед. В левую форточку он видел лицо командира четверки, а в правую – своего беспокойного соседа по самолетной стоянке Сашку Рубахина. Секунды – и последняя четверка, набирая высоту, вписалась в растянутую петлю, в форме которой выстраивался полк Заворыгина. Потом петля эта выровнялась, и тремя уступами, именуемыми в авиации правым пеленгом, тридцать шесть полностью заправленных горючим и боеприпасами ИЛов взяли курс к линии фронта. Пели моторы тугую басовитую песню. Тесно прижимались друг к другу самолеты, так что между консолями крыльев оставалось не более десяти метров. Под крылом самолета уплывала земля, и уже позади растаяли очертания последнего места их базирования, где хозяйственный майор Колесов, отложив ненужный теперь микрофон, уже рассаживал по машинам офицеров и солдат, что должны были составить замыкающую автоколонну наземного эшелона. Дымкой оделась та часть аэродрома, где еще утром стояла «тринадцатая». Но все ж таки успел лейтенант Демин бросить прощальный взгляд на маленькое озерцо, упрятанное густым кустарником и тесной рощицей, то озерцо, что навсегда будет связано с мыслью о Заре. Сейчас она, наверное, старательно прячется в задней кабине, пытаясь найти удобное положение для вывихнутой ноги. «Бедная девочка, как бы тебя не укачало», – думает о ней лейтенант и сам не может понять, отчего думает так нежно. А Зара сидит в задней кабине, в ногах у Пчелинцева. Сидит неудобно, металлические переборки режут плечи и спину, но она не чувствует боли. Ей хорошо: ее не отправили в госпиталь, она снова продолжает путь с этими парнями. Она видит сведенное напряжением лицо воздушного стрелка и думает: это потому, что тот ведет неотрывное наблюдение, – ведь на пути к фронту всякое возможно. Но ей и в голову не приходит, так же как не придет в голову и другим летчикам полка, что сейчас, во время полета, Пчелинцев наизусть повторяет строчки, какими решил начать книгу о своем штурмовом полке. «Ветер от винта! Ты неси меня дальше и дальше на запад, над родной израненной землей моей. Неси над днепровскими кручами к пылающему Киеву, за который сражаются мои товарищи. В минуту лихой штурмовой атаки, когда земля стремительно набегает на нос самолета, я из своей задней кабины вижу только небо и солнце и слежу, чтобы это небо не перечеркнула косая тень «мессершмитта», – ты ободри меня, ветер от винта! Сделай твердыми мои мускулы, ясным ум и холодным сердце. Лиши меня в эти минуты волнений! Ну а если все-таки атакуют «мессершмитты» или возьмут в клещи зенитные батареи, рисуя вокруг самолета кольцо белых разрывов, отведи от меня беду, ветер от винта!» …Полк набрал задавшую высоту и летел к фронту в кильватерной колонне. Высота – это песенное слово. Но у летчиков штурмовой авиации отношение к ней особенное. Когда в свете солнечных лучей в пяти тысячах метров над землей проносится истребитель, оставляя позади волнистый след инверсии, делая «бочки», «мертвые петли» и виражи, о нем говорят: высота! Когда там же, с ним рядом, сурово гудя двумя моторами, идет по курсу бомбардировщик, и о нем говорят: высота. И это закономерно. Ведь оттуда крохотными кажутся узкие полоски дорог, домики и овраги, и тем более люди. Только большие ориентиры вроде озер и лесов, городов, растянувшихся на огромной площади, и железнодорожных станций с разбегающимися во все стороны путями, привлекают внимание летчиков. О полете зеленых, горбатых с виду ИЛов не скажешь – высота! Они всего-навсего воздушная пехота. Они мчатся над самой землей, в основном над передним краем противника и его близкими тылами, ищут цели и бью г почти в упор. Сквозь дым и огонь зенитных батарей летчик на ИЛе видит каждое деревцо, каждую окопавшуюся пушку, каждую отдельную машину на шоссе. Он даже замечает, как с этой отдельной машины выпрыгивают на шоссе солдаты в зеленых шинелях и рассыпаются в цепь, чтобы обстрелять его. И тогда, если есть у него время и свобода в выборе целей, может он развернуться и огнем своих пулеметов наказать фашистов за дерзость. А уж когда возвращается ИЛ домой, миновав линию фронта, то каждое уцелевшее от минометного огня деревцо, каждая рощица вызывают в душе чувство радости и ликования, потому что всем своим существом ощущает пилот, что остались уже позади минуты смертельной опасности и дорога его лежит к аэродрому, к друзьям. Его взгляд в это мгновение не упустит ничего – и пехотинца, снявшего с головы пилотку и подбрасывающего ос вверх, приветствуя таким образом могучее племя летчиков-штурмовиков. Пилот ответит бойцу переднего края ласковым покачиванием машины с крыла на крыло. Нет, это, пожалуй, даже хорошо, что высота не лишает летчика с ИЛ-2 постоянной связи с землей, прочного единства земли и воздуха. Демин вслед за машиной Чичико Белашвили чуть повернул самолет влево, меняя линию маршрута, и окликнул по СПУ воздушного стрелка: – Задняя сфера? – Идеально чиста. Ни одного самолета, ни нашего, ни геринговского. – На всякий случай посматривай. . – Есть, товарищ командир. – А как Зара? – Смотрит на меня квадратными от счастья глазами и улыбается. – Значит, полный порядок. Передай ей привет. – И Демин рассмеялся. Тридцать шесть штурмовиков в кильватерной колонне – это сила. Огромная сила! Это тридцать шесть смертей для врага, в какую бы броню он ни был одет. Лететь в такой колонне сущее удовольствие, потому что ты хорошо знаешь: к ней не так-то легко подступиться вражеским истребителям. Это совсем не то, что заходить над полем боя на цель в составе шестерки или тем более четверки. Там ты со всех сторон открыт для огня и чувствуешь себя голым на глазах у толпы. Из каждой балочки тянется к тебе пулеметная трасса, с высоток посылают в небо свинцовые гостинцы зенитные установки среднего и крупного калибра. И только твердая рука, заставляющая постоянно маневрировать самолет, спасает экипаж. А если колонна в тридцать шесть моторов появится над полем боя, достаточно двум четверкам на бреющем проштурмовать зенитные точки, и небо будет свободным для атаки. Весело вести самолет в такой грозной колонне! Демин слушал бодрую песню мотора и вел самолет по прямой настолько точно, что ручкой почти не приходилось делать движений. В голове у него рождались не совсем гладкие, но звучные, как ему думалось, стихи. Казалось, не он их придумывает, а кто-то другой быстро и настойчиво вколачивает в сознание, как гвозди в податливую стену. И он уже напевал про себя: Ты лети, штурмовик, Ты звени, штурмовик. К твоему я напеву привык. Твой напев для меня – Это сила огня, Для врага это «черная смерть». От зениток спасет меня наша броня, А фашисту придется гореть. «Знал бы этот хвастунишка Пчелинцев, какие иногда вирши его командир экипажа выдает, – с гордостью подумал о себе Демин, следя за интервалами, – а то полагает небось, что я сухарь, поборник уставов. А, да черт с ним! А в его отношения с Заремой надо вмешаться. Пусть пореже строит ей глазки. Не нужна мне такая любовь в экипаже. Только как это пресечь?» И Демин вздохнул, подумав, что здесь он совершенно бессилен. Мотор его «тринадцатой» гудел ровно и ободряюще. На высоте тысяча двести метров шел на запад, к линии фронта, боевой авиационный полк. Тридцать шесть горбатых зеленых ИЛов. Тридцать шесть летчиков. Тридцать шесть воздушных стрелков. И одна девушка. «Милый ты мой воздушный заяц!» – думал о ней Демин. * * * История с незаконным перелетом Магомедовой на новый аэродром стала известна командиру полка, и он вызвал к себе Демина. Было это среди дня, в обеденный час, когда в штабной землянке толпились летчики, ожидавшие дежурной машины, чтобы ехать в село, где находилась столовая. Когда Демин вошел, подполковник Заворыгин, мрачный, сидел за столом, узкая его ладонь с набрякшими венами лежала на полевой карте. – Всех прошу выйти, – сказал он, не обратив никакого внимания на доклад лейтенанта Демина. Когда землянка опустела, он кивнул Николаю на табуретку и спросил: – Зачем девку посадил в кабину? У Демина похолодело внутри. Подполковник был хмур, короткая его прическа воинственно топорщилась, серые глаза буквально буравили. – Для тебя что – уставы летной службы не обязательны? – У нее нога болела, – тихо выдавил лейтенант. – Вывихнула. – Сдал бы врачу. – Чтобы он оставил ее в госпитале, а потом и совсем бы отчислили из части? – Ну и что же. В любом полку оружейницы нужны, Демин вскинул голову и перешел в наступление. – Она отличная оружейница. Разве можно разбрасываться такими? И потом, она к нам так привязалась. – К кому это – к нам? – насмешливо уточнил Заворыгин. – К тебе, что ли? Демин зло сузил глаза. – Я так и знал, что вы плохое подумаете. А ее весь экипаж уважает. За характер и за то, что она такая чистая, искренняя! Заворыгин потянулся за папиросой. – Смотри, однако, как ты защищаешь свой экипаж. Мушкетер, ничего не скажешь. Но ведь летные инструкции нарушать-то нельзя, иначе у нас не полк, а черт знает что будет. – Накажете? – мрачно опустил голову Николай. Он до ушей покраснел от одной мысли, что история с перелетом Заремы станет достоянием всего полка и тогда ему и ей не дадут прохода. Заворыгин отложил папиросу. Странные отношения связывали Заворыгина и Демина. Сколько доброго сделал Демину этот пожилой и с виду ворчливый человек, умудренный прожитыми годами! И делал это доброе тихо и незаметно, так что не сразу мог догадаться Николай, что строгостью и напускной придирчивостью Заворыгин его воспитывает. Из уст самого подполковника услышал как-то скупой рассказ про то, как помер много лет назад в тесном номере дальневосточной гарнизонной гостиницы от дифтерита сын его Витька. На глазах у летчика задушила мальчонку подлая болезнь, от которой в ту пору не было у человечества надежной защиты. Помнится, что, рассказав об этом, спросил тогда будто невзначай: – Ты вроде безотцовщина, Николка? А он не уловил сердечности в его голосе, принял слова командира за насмешку, задиристо ответил: – Вам это лучше должно быть известно. Мое личное дело у вас. – Чудак! – примирительно усмехнулся Заворыгин – Я же по-хорошему спрашиваю, а ты, как драчливый козел, ерепенишься. Разве так можно? Эх, Николка, Николка! Способный ты парень, но откуда у тебя это тщеславие? Всегда рвешься быть первым и надеяться на одного себя хочешь в трудные минуты. Маршалы и те советуются. Подумай, пока не поздно, сынок. Демин хотел было вспылить, но мягкое и какое-то грустное и одновременно доброе выражение командирских глаз вовремя остановило его. И впервые царапнула по сердцу неожиданная мысль: «Да ведь он же меня, как собственного сына, воспитывает. А я…» Но прошли дни, и этот разговор забылся. А сейчас Заворыгин вернулся к той же теме. – По головке тебя не поглажу, а наказывать тоже не буду, – сказал он. – Честь твою сберегу. – Спасибо, товарищ подполковник, – выдавил покрасневший до ушей Демин. Заворыгин вдруг встал, приблизился к нему и неожиданно положил на светлую голову лейтенанта сухую цепкую ладонь, ласково взъерошил ему волосы. – Эх, сынок, сынок, как же тебе не стыдно? Я разве, по-твоему, зверь? Не могу понять человеческого порыва? Ну почему не пришел и не посоветовался. Все сам да сам. Хороший ты парень Демин, но есть в тебе плохая черта. Уж больно индивидуализмом от тебя отдает. Истребляй его, пока не поздно. Мешать ведь будет. И не только в полетах – в жизни… Покинув КП и шагая по летному полю к стоянке, Демин внезапно подумал о том, что всего лишь второй раз за жизнь опустилась так вот нежно мужская рука на его непутевую голову. Первый раз это сделал их предрайисполкома Долин, и второй раз это случилось сейчас. Оружейница Магомедова неторопливо расхаживала по опустевшей самолетной стоянке, опираясь на суковатую свежеоструганную палку. Эту палку ей подарил «папаша» Заморин, а веселый Пчелинцев вырезал на ней маленькое сердечко, пронзенное стрелой. Палка отдавала клейким запахом молодого дерева. Если говорить по-честному, то в самодельном костылике Зарема совсем не нуждалась. Вывих уже прошел, прихрамывала она едва заметно, да и то при самых резких движениях. Заморин и Рамазанов на куче замасленных брезентовых чехлов, защищавших «тринадцатую» в дожди, метель и стужу, беззаботно резались «в дурачка». На том месте, где недавно стоял горбатый ИЛ, остались лишь следы резиновых шин да лежали деревянные колодки, убранные из-под колес перед взлетом. Соседние стоянки тоже были пусты. Ни одного звука над аэродромом. Холодно светило багровое солнце, никнущее к земле. У командного пункта беспокойно расхаживало несколько человек. Это начальник штаба и его свита. Иногда из-под ладоней смотрят они на запад, стараясь сократить ожидание. Напрасно так рано! Надо терпеливо ждать еще одиннадцать мигнут. Зарема это знает точно, потому что перед вылетом на боевое задание Леня отдал ей свои часы, весело пошутил: – Если в девятнадцать десять увидите нас на горизонте, заказывайте духовой оркестр. Возвращаемся с победой. – Ладно, ладно, потише насчет духового оркестра и победы, – остановил его Демин. – Плохая примета. И двадцать четыре экипажа ушли за линию фронта громить опорный пункт противника западнее Киева, объятого дымом и пламенем. Зарема ненавидит эти минуты ожидания за их однообразную тоскливость, за возможность обернуться бедой. Один раз это уже было. Она ожидала самолет командира, полетевшего на штурмовку вместе со старшим лейтенантом Белашвили. Пришло расчетное время посадки, а горизонт был чист. И только с восьмиминутным опозданием вернулись самолеты. Сколько она пережила за эти восемь минут, если бы кто-нибудь знал! Сидя на земле за горкой деревянной тары из-под стокилограммовых бомб, она одну страшнее другой рисовала себе картины гибели ИЛа с хвостовым номером тринадцать. А когда он сел и она, смахнув слезы, кинулась встречать командира – замерла от удивления, потому что сухой и строгий Николай Демин плакал. К нему на стоянку прибежал разъяренный Белашвили, хотел за что-то ругать, но Демин произнес одну короткую фразу: «Это я за нее, за Верку!» – и Белашвили опешил. Позже узнала: Верка – это сестра командира, повешенная фашистами. И тогда ей так жалко стало Демина. Она была с ним на редкость предупредительна, выполняла каждую его просьбу или команду. Но разве он что-нибудь понял, этот сухарь, ничего не признающий, кроме своего ИЛа и полетов? Его прищуренные от солнца глаза из-под нависших бровей смотрели на нее так же строго, как и на остальных. И тогда ведь он ничего не понял, когда, сидя у костра, она его спросила, можно ли одновременно любить двоих. Она хотела его разыграть, задеть за живое, но Демин лишь одарил ее неодобрительным взглядом, объявив, что настоящий человек в своих чувствах раздваиваться не должен. Подумаешь, открыл Америку. Можно думать, что она сама этого не знала! Да разве она раздваивается? Только его, Демина, решительного и немножко сурового, прямого в своих поступках и оценках, любила она затаенно. За внешней замкнутостью и сухостью она первая разглядела в лейтенанте прямоту и огромную смелость. Чудной человек! Неужели он не понял, что, когда, опираясь на плечи его и Пчелинцева, ковыляла Зарема на самолетную стоянку, волоча вывихнутую ногу, одного его обнимала она нежно. Упрямый человек, ничего не желающий знать, кроме своего самолета! А вот Пчелинцев ее любит, любит пылкой открытой любовью и, вероятно, будет искать случая с ней объясниться. Что она ему тогда ответит? Ведь жаль будет обидеть веселого, умного Леню, такого искреннего и простодушного. Нет, она обязана заранее остудить его порыв. Оп прозорливый и все поймет. И тогда не понадобится искать слова, чтобы смягчить короткое «нет». Они оба ей дороги, но она никогда не любила двоих. Был и есть только один, Демин, и к нему она привязалась задолго до того, как в их экипаж пришел назначенный воздушным стрелком Пчелинцев. Но лейтенант не хочет этого замечать. Странный человек, влюбленный в свой ИЛ, и только! на куче брезентовых мешков продолжалась наивная карточная игра. – Король козырной! – восклицал «папаша» Заморил. – Что, съел, Казань-Самара! – А Казань-Самара его тузом… якши тузом, – хохотал Рамазанов. – Бери, бери, Пахомыч, богатый будешь, сдавать новую колоду будешь. – Да ну его к ляду, – проворчал механик, – идем посмотрим, время подошло. Они вышли на середину стоянки. Они тоже волновались и сделали вид, будто не заметили томящуюся Зару. Они были очень деликатными. Девушка посмотрела на часы. Ровно девять минут восьмого. Она сильнее вдавила в рыхловатую от песка землю конец палки. И почти тотчас же ободряющий басок Заморила возвестил: – Бона! Видишь, Рамазан, первая шестерка обозначилась. Я же говорю, если подполковник Заворыгин повел сам, домой тютелька в тютельку возвратятся! Зара уже различала на горизонте шесть быстро набухающих точек. Шесть тонких струй отработанного бензина стелились за ними. С каждым мгновением эти точки приобретали все отчетливее очертания самолетов, И вслед за ними водопадом обрушивался на землю гул двигателей. За первой шестеркой появилась вторая, третья. Магомедова спокойно пересчитывала самолеты. И лишь когда появилась последняя, замыкающая группа, сдержанность покинула ее. Девушка пересчитала еще раз слабо заметные на горизонте пунктирные точки и радостно закричала: – Василий Пахомович! Все шестеро идут. Значит и наши с ними. – А как же иначе могло быть, дочка? – откликнулся механик. Гудели над аэродромом моторы, взвихривалась пыль под колесами рулящих машин, скрипели тормоза. Заморин и Рамазанов во время выруливания на старт часто сопровождали свою родную «тринадцатую». Лежа на плоскостях, они следовали с самолетом до самой взлетной полосы и только там спрыгивали на землю, делая напутственные знаки летчику. Там кончалось равенство наземного и воздушного экипажей. Один оставался на летном поле, другой взмывал в небо. При посадке механик и моторист безропотно ожидали, когда самолет неторопливо дорулит до стоянки и развернется на ней. Черный диск от винта сначала побелеет, затем перестанет быть слитным, и каждая из трех лопастей обретет свои очертания. Затем все медленнее и медленнее начнут проворачиваться стальные лопасти и наконец застынут. И наступит минута, давно ожидаемая теми, кто на земле. Распахнется крышка фонаря кабины, и летчик, живой и невредимый, спрыгнет с плоскости на траву. Так было и на этот раз. Одной из последних заруливала на стоянку «тринадцатая». От глохнущего мотора взметнулась сухая струя пыли, дохнула на встречающих, заставив их на мгновение отвернуться. Пчелинцев первым выпрыгнул из задней кабины и сорвал с потной головы шлемофон. Черные глаза из-под длинных, стрельчатых, словно нарисованных ресниц, тая усмешку, взглянули на Магомедову. – Миледи! – воскликнул он бойко. – Сообщаю, что мы прибыли в полном здравии и благополучии, чего не скажешь о фрицах, побывавших под нашим огнем. Командир зажег четыре автомашины. – Какие вы молодцы, что живые и невредимые! – обрадовано ответила Зарема, чувствуя, что сержант ловит ее взгляд горячие своими глазами. Но она нарочно отвела свои. – А как ваша маленькая ножка? – продолжал Пчелинцев. – Когда я могу рассчитывать на тур вальс» с вами? – Скоро, Леонид, очень скоро, – рассмеялась она, но глядела сосредоточенно совсем в другую сторону. Винт замер, из пилотской кабины медленно и кособоко вылез Демин, тяжело соскочил с крыла. Отряхивая ладони, приблизился к ним. – Ну вот и все, – промолвил он о усталым вздохом, – на сегодня отработались. – А мы вас так заждались, товарищ командир, – тихо сказала девушка и, спохватившись, прибавила: – Вас обоих, конечно. Демин мысленно отметил эту заминку в ее речи и вдруг посмотрел на нее как-то тепло, совсем не так, как обычно глядел на эту худенькую оружейницу, отдавая ей распоряжения. – Спасибо, Зарема, – проговорил он тихо, и в голосе его послышалось волнение. – Когда тебя ждут, надо всегда невредимым приходить оттуда. Кстати, вы слишком часто перегружаете свою речь двумя словами. – Какими же? – поинтересовалась она с любопытством. – «Товарищ командир да товарищ командир…» – Ах это, – засмеялась девушка. – Но как же это исправить? – Ну именуйте меня хотя бы по имени-отчеству, Николаем Прокофьевичем. Когда большого начальства под боком нет, разумеется. – Демин широко улыбнулся и, не оглядываясь, отправился на КП получать очередное боевое задание. А поздним вечером, когда над затихшим аэродромом царили сумерки, он возвращался на стоянку сообщить старшине Заморину сроки готовности самолета к утреннему вылету. Приближаясь, увидел колыхающиеся во мраке тени и, притаив дыхание, остановился. Два знакомых голоса плыли над ночной землей. – Вы чудачка, миледи, если не можете положиться на мое рыцарское слово, – ласково говорил Пчелинцев. – Приношу торжественный обет, что, как только разобьем фрицев, приглашу вас в родную Рожновку. Вы знаете, что такое простое рыбацкое село на Волге? Это же сказка! Два окна выходят из нашей избы прямо на плес. А Волга-матушка там широкая, непреодолимая, глазом не окинешь. Говорят, что только там в бурную ночь выплывает на берег золотая рыбка. Клянусь рыцарской честью, вам там понравится, миледи. Короче, я вас похищаю после войны и везу в Рожновку. Высокая тонкая тень дрогнула в темноте, и Демин услышал приглушенный смешок. – Ой, Леня, милый и добрый рыцарь! Времена похищений давно миновали. И чтобы ехать в Рожновку, понадобится согласие двоих: и похищающего, и похищаемой. Только тогда можно поймать золотую рыбку. – А вдруг другой рыбак раскинет для нее невод? – засмеялась Зарема. – Вы, оказывается, весьма коварны, миледи, – поникшим голосом пошутил Пчелинцев. А Демин, одетый сумерками, стоял в нескольких метрах от них и думал весело: «Значит, мне показалось, значит, я ошибся… Но о каком другом неводе она говорила? Неужели?..» Глава третья Что такое экипаж штурмовика ИЛ-2, прозванного гитлеровцами «черной смертью» за разрушительную мощь огня? Это пять человек. Их по штабному табелю перечислить недолго. Летчик, воздушный стрелок, механик самолета, моторист и оружейница. По всем командирским указаниям требовалось и на войне, чтобы каждый пилот непрерывно вел воспитательную работу в экипаже, добивался, чтобы подчиненный коллектив был настоящей боевой единицей. Это требовалось. Но всегда ли получалось? Нет, далеко не всегда. Уж слишком различны были условия, в каких протекала на фронте жизнь даже одного экипажа. Была прямая, отчетливо проведенная грань между теми, кто улетал в бой, и остающимися на земле. Мир ощущений, тревожных, острых, а порою попросту страшных, с которым на всем протяжении полета приходилось сталкиваться летчику и воздушному стрелку, был неведом механику, мотористу и оружейнику. Только по рассказам летавших могли они представить, как трудно там, за линией фронта, как неприятно бывает наблюдать разрывы зенитных снарядов под зеленой плоскостью ИЛа и как сжимается от тревожного предчувствия сердце, если видишь за хвостом своего самолета острую хищную тень «меосершмитта». Но все это очень сложно представить по рассказам летавших, потому что слишком скупыми бывают такие рассказы. Обернется летчик, глянет как-то по-особенному на своего воздушного стрелка, сделает два-три быстрых движения руками и снабдит их весьма лаконичным пояснением: – Понимаешь, я шел вот так, а он – здесь. А когда ты передал, что он уже в хвосте, я левую ногу дал, ручку от себя, он и проскочил. – Да, вы это здорово, товарищ командир, – так же скупо прибавит стрелок. – А потом я бомбы на бензосклад. Ты видел, как он полыхнул? – Еще бы, командир. И оба рассмеются каким-то особым, лаконичным смешком уставших и многое переживших людей. А те, кто провожал летчиков в полет и с волнением встречал их из боя, – пойди разберись и представь, что там было за линией фронта в клокочущем месиве зенитного огня. Есть своя железная закономерность в том, что люди, часто находящиеся на грани жизни и смерти, скупы в проявлении чувств. По одному жесту или взгляду, по одной небрежно оброненной фразе они могут понять друг друга, представить, что было «там». И видимо, поэтому летчик с летчиком, а стрелок со стрелком общались гораздо больше, чем со своими механиками, мотористами и оружейниками. И очень мало было в полку экипажей, где бы не была особенно заметной грань между летающими и остающимися на земле. А вот у Демина было именно так. Почти все свободное время проводил он на самолетной стоянке, редко откликаясь на предложения других пилотов «забить козла» или «соорудить «пульку». Однажды на офицерском совещании, разгневанный самовольной отлучкой моториста из экипажа лейтенанта Рубахина, подполковник Заворыгин в сердцах воскликнул: – Говорим, говорим о работе в экипажах, а где она, эта работа? Почему наши офицеры отделяются от рядового и сержантского состава? Единственный, кого я могу поставить в пример, – это лейтенант Демин. Почти все время проводит в своем экипаже. – Это оттого, что у него оружейница Зарема, – вставил Рубахин, и все летчики грохнули от смеха. Демин густо покраснел, готов был уже взорваться, но лишь ругнулся и тут же ушел. Настроение было испорчено. Он пришел на стоянку злым, сделал замечание «папаше» Заморину – тот слишком долго возился с заправкой. Заморин сердито засопел и, кивнув головой в сторону пузатой бензоцистерны, ворчливо заметил: – Так ведь она же, товарищ командир, эта БЗ (БЗ – бензозаправщик), только подъехала. Демин, ничего не ответив, окликнул оружейницу: – Ефрейтор Магомедова! Подошла Зара, спокойная, как и всегда, несколько удивленная резкостью его голоса. – Почему бомботара и патронные ящики не убраны? Придет подполковник Заворыгин, а мне за этот хлам краснеть перед ним!.. Она не сразу ответила. Поглядела на Демина с недоумением и даже откровенным сожалением. – Что с вами, товарищ командир? У вас какая-нибудь неприятность? Эти слова сразу обезоружили его. Он понял, что не в силах сопротивляться ее тревожно-беззащитному взгляду. – Уберите, пожалуйста, Зара, – сказал он мягко и пошел к скамейке. Надо было по заданию комэска Прохорова самостоятельно разработать вариант налета на переправу, рассчитать маршрут, направление атаки. Около часа возился он с картой и штурманской линейкой, а потом с удовлетворением защелкнул планшетку, потому что избранный вариант показался ему самым безопасным и точным. – Заморин, я на КП! – окликнул он механика повеселевшим голосом. А тот безошибочно по этому голосу угадал: Демин смущен своей вспышкой и хочет, чтобы Заморил понял, что доверительное обращение звучит как извинение перед ним. – Когда вас ожидать, товарищ командир? – спросил добродушно Заморин, показывая, что нисколько не сердится на вспышку лейтенанта. – Если быстро отпустят, зайду перед ужином, – ответил Демин и ушел, совершенно не обратив внимания, что из планшетки выпал листок бумаги и одиноко остался лежать на скамейке. Лейтенант несколько ошибся. Обсуждение предстоящего вылета затянулось. Летчики долго спорили, горячась. И все-таки его, деминский, вариант был с небольшими поправками принят. После ужина, счастливый от успеха, Демин бодро шагал к самолету. Уже напрочь забылось утреннее острословие лейтенанта Рубахина, да и можно ли было всерьез обижаться на этого вертопраха. Мстит за то, что когда-то пообещал дать ему по шее. Чепуха! Последние солнечные лучи бежали по летному полю. Словно в чадру затягивалось солнце. Самолет был уже укрыт чехлами. На одном из патронных ящиков стояли опрокинутые солдатские котелки. Потемневшие от наступивших сумерек, сидели на скамейке старшина Заморин, Зара и Рамазанов. Перед ними с белым листком в руке, с непокрытой головой стоял Пчелинцев. Ветер ласкал русые его волосы. Когда Демин подошел, он поднял вверх руку и быстро скомандовал: – Внимание. Раз, два, три… начали. И они вдруг запели. Их нестройные голоса трудно сплетались в хор. Басил Заморин, безголосый Рамазанов с акцентом подтягивал ему жидким тенорком, негромко пел сам Пчелинцев, и только голос Заремы взлетал, придавая пению стройность. Демин замер как вкопанный и побледнел от неожиданности. Песня оглушила оторопевшего Демина до того, что он не сразу узнал свои собственные слова. А Пчелинцев, держа белый листок в руке, продолжал лихо дирижировать. Ты звени, штурмовик, Ты лети, штурмовик, К твоему я напеву привык. Твой напев для меня - Это сила огня, Для врага это «черная смерть». От зениток спасет меня наша броня, А фашисту придется гореть. Когда песня кончилась, Пчелинцев с победоносным видом устремил взгляд на лейтенанта, а Демин побелевшими губами произнес: – Это… это вы что? – Спели вашу песню, товарищ командир, – улыбчиво ответил Пчелинцев. – А откуда, откуда вы взяли, что она моя? – Мы нашли листок, – пробасил «папаша» Заморин. – А на нем вашей рукой были написаны эти слова, – весело прибавила девушка, – целых четыре куплета. И нам они очень понравились. Сумерки сгущались, и она не могла видеть лицо Демина, стоявшего в пяти-шести шагах от них. Им всем казалось, что командир экипажа обрадован ловким сюрпризом. Они и представить не могли, что в эти мгновения летчик сгорал от стыда, чувствовал себя безжалостно раздетым и выставленным напоказ. Люди по-разному переживают авторство. Одни гордятся, ожидая похвал и не задумываясь над тем, насколько ими сочиненное совершенно, другие стыдятся, остро ощущая вето слабость случайно вырвавшегося на свет. Демин явно относился ко второй категории. – Я не писал этого, – сказал он грубо, – и вообще я ничего не пишу. Откуда вы взяли? – А кто же еще, товарищ командир? – улыбнулся стрелок. – Пушкин, – со злостью выговорил летчик. – Пушкин, вот кто. Ссылка на Пушкина окончательно всех развеселила. – Ах, якши! – завопил моторист Рамазанов. – Наш командир, как сам Пушкин, стихи пишет. Ах, якши! Пчелинцев подошел к лейтенанту, с благодарностью в голосе сказал: – Пушкин писал чуть-чуть получше, товарищ лейтенант, вы не обижайтесь. Только о летчиках-штурмовиках вы в этой песне сказали очень тепло. – Да какая это песня, – отмахнулся с озлоблением Демин, но Пчелинцев настойчиво перебил: – Нет, не протестуйте. Если четыре человека спели, значит, песня. И вообще, вы знаете, – прибавил он, потупившись, – как хотите, так и понимайте, но я теперь совсем другими глазами смотрю на вас, товарищ лейтенант. Ей-богу, совсем другими, – прибавил он весело, по это нисколько не смягчило Демина. – Песни меня сейчас не интересуют, – заявил он сурово. – Завтра у нас, сержант, тяжелый полет. Переправу надо взорвать. – И взорвем! – бесшабашно воскликнул Пчелинцев. – Чтобы мы да не взорвали! Взорвем на горе врагам, на радость потомкам, товарищ командир. – Взорвем, Пчелинцев, – повеселел и Демин. * * * Но переправу они не взорвали. Ее взорвал лейтенант Рубахин, шедший сзади. Случилось так, что командир звена Чичико Белашвили неточно вышел на цель и сбросил бомбы с большим недолетом. Демин, бомбивший по его команде, отлично видел, что кромка крыла еще далека от цели. Надо было бы подождать, но гортанный голос грузина повелительно прогремел в наушниках. – Тринадцатый, сброс! И Демин нажал кнопку. Он прекрасно понимал, что цель останется непораженной, и все-таки, повинуясь безотчетной надежде, окликнул своего воздушного стрелка: – Ну, как там бомбы? – В речке купаются, – мрачно доложил Пчелинцев. Демин, успевший набрать высоту после вывода машины из пике, бросил взгляд вниз на поверхность реки. По ней расходились волнистые круги. – Сам вижу, – вздохнул он. Широкая серая полоса переправы осталась нетронутой. С земли ожесточенно били зенитки всех калибров, лишая штурмовиков возможности сделать второй заход. Да он и не планировался, этот второй заход, потому что еще на земле подполковник Заворыгин строго-настрого предупредил капитана Прохорова: – Дважды на цель своих ребят не води. Мне сегодня покойники ни к чему! – А если с первого захода не разобьем? – вздохнул Прохоров, но командир оставил его реплику безответной. Он только посмотрел на маленького, туго перепоясанного ремнями майора Колесова и неопределенно хмыкнул: – Видал орлов, Пантелеич? А ну-ка, по самолетам! И группа улетела. Но видавший виды комэска Прохоров был прав, и сейчас его предположения сбывались. Первые четыре пары ИЛов положили бомбы мимо. Оставалась последняя, которую вел бесшабашный Сашка Рубахин. Маневрируя в зоне разрывов, Демин увидел, как два замыкающих строй самолета совсем низко над водой выходят из пикирования, а серую ленту переправы охватывает огонь и она на глазах начинает разламываться на куски. На земле, после благополучной посадки, Демин невесело признался своему воздушному стрелку: – Вот как, Пчелинцев, получилось. Мы расчет делали, а Рубахин по нашим расчетам взорвал. История с географией! – Не унывайте, командир, – беспечно заявил стрелок. – Их до Берлина будет еще очень много, этих переправ. Хватит и на нашу долю. – Пожалуй, – улыбнулся горько Демин. – Ладно, пойду на КП получать нахлобучку и новью указания. На всякий случай далеко от самолета не отходите. Вопреки ожиданию никакой нахлобучки от подполковника Заворыгина ни Белашвили, ни Демин не получили. Командир полка, завтракавший прямо на КП, коротко и рассудительно заметил: – Это не беда, что некоторые из вас промазали. Главное, что боевое задание было выполнено, и штаб фронта за это нас поблагодарил. Сегодня больше полетов не будет. Можете расходиться по самолетным стоянкам и готовить машины к завтрашнему дню. Демин задержался на КП, посудачил с летчиками, сказал добрые слова Рубахину, которого особенно не уважал, но мастерству его летному отдавал должное. Подходя к своей «тринадцатой», Демин еще издали увидел, что экипаж его по горло занят работой. Заморин и Рамазанов заделывали в плоскостях небольшие зенитные пробоины. Зарема набивала патронами пулеметные ленты. Один только Пчелинцев сидел на деревянной скамейке и, отвернувшись, что-то писал. Демин приблизился к нему неслышными шагами и остановился метрах в двух. Стрелок так был поглощен своим занятием, что не обратил на него никакого внимания. На коленях у Пчелинцева лежала раскрытая толстая тетрадь. Синий химический карандаш быстро скользил по линованному листу, оставляя косые крупные строки. Иногда карандаш останавливался, с остервенением зачеркивал написанное, и, когда случались подобные заминки, Пчелинцев недовольно сжимал губы, хмурился, тер переносицу. Зато, когда карандаш бежал быстро, лицо стрелка оживлялось, губы, покрытые мягким мальчишеским пушком, шептали слова, то самые, что ложились на бумагу. «Интересный парень, – подумал в эти минуты Демин, – но что я знаю о нем? Вот летаем на одной машине, делим обиды и радости. Вместе продираемся к цели сквозь зенитный огонь и отбиваемся от «мессеров», но если разобраться, то я ровным счетом ничего о нем не знаю. Кроме анкетных данных: когда родился, сколько лет, какое образование. Где кончал школу воздушных стрелков, год вступления в комсомол. Вот и все. Да еще, что в бою не теряется и коленки не дрожат, когда из кабины вылезает после посадки. Что еще – любит Зарему Магомедову. Впрочем, это уже сверх анкеты. А вот о чем он думает, к какой цели стремится в жизни – разве это я знаю!.. Слишком сложная конструкция человек, чтобы так просто можно было проникнуть в его мысли… Он и сам себя не всегда понимает. Взять хотя бы меня и Зару. Люблю я ее или нет?» Демин шумно вздохнул и сразу почувствовал, что выдал свое присутствие. Пчелинцев медленно обернулся, смерил его каким-то рассеянным взглядом. – Это вы, товарищ командир, – произнес он без всякой интонации. У него было спокойное и усталое лицо. Демин осторожно присел на краешек скамейки. – Я не помешал? – Да нет, – протянул сержант. – Что это вы делаете? Пчелинцев пожал плечами и отодвинулся на край скамейки, освобождая для командира побольше места. – Так, записи всякие, – уклончиво ответил оп. – Надеюсь, не дневник? – А если и дневник? – неприязненно спросил Пчелинцев и чуть ли не в упор посмотрел в глаза командиру, – Вы не одобряете? – Да нет, – засмеялся Демин. – Просто лишний раз хотел предупредить вас. Вы же не кадровый военный и можете не знать, что в дневнике нельзя указывать места дислокации, писать о потерях, материальной части. Фамилии командиров также под запретом. Пчелинцев закрыл тетрадь, обмахнулся ею, как веером. – Успокойтесь, товарищ командир, – сказал он с мягкой улыбкой, – ничего этого в моих записях нет. – А что же в них, если не секрет? – полюбопытствовал Демин, ощущая, что делает это прямолинейно и грубо. Про себя он подумал, что такой вопрос даже обидит стрелка. Но Пчелинцев не обиделся. Он только ответил еще более уклончиво: – Так, всякие размышления о жизни. Никаких военных тайн там нет. Как-нибудь узнаете, командир. – Ну-ну, – со вздохом отозвался Демин, – буду ждать. Кстати, вылет перенесли на утро. * * * К вечеру самолет был полностью заправлен и подготовлен к очередному вылету. Заходящее солнце полировало неяркими лучами плексиглас на кабинах. Экипаж был свободен от трудовых забот. Сидя на скамейке, Пчелинцев рисовал оружейницу. Девушка сидела на груде брезентовых чехлов, поджав под себя колени, туго обтянутые форменной синей юбкой. Длинную черную косу она перебросила на грудь. – Товарищ командир, заступитесь, – попросила она приближающегося Демина. – Приказал не шевелиться и не смотреть, как рисует. Из-за худого сутулого плеча Пчелинцева Демин взглянул на рисунок, потом на строптивую натурщицу. – Я вас могу порадовать, Зара, сходство великолепное. – Еще бы! – пробасил «папаша» Заморин. – Как же тут может не получиться? Зара – девка что надо. Что очи, что брови, что коса. Такую хоть кистью, хоть пером писать можно. Пчелинцев выпустил из рук карандаш, резко поднял голову. – Пером гораздо труднее, – произнес он с вызовом. – Да что ты, Леня, – кокетливо воскликнула Магомедова. – Ласковые слова, их же в две минуты можно подыскать, а рисовать так долго, что того и гляди шейные позвонки полопаются. – Ты не про те слова говоришь, Зара, – убежденно возразил Пчелинцев. – Слова, которыми можно описать внешность человека, отыскиваются очень трудно. Их, как золото, надо добывать. Из-под земли, понимаешь? И если добытое слово не блестит, его надо назад в землю выбрасывать. И затаптывать. Понимаешь? – Ничего не понимаю! – весело воскликнула оружейница. – Уй! Совсем ничего. Клянусь аллахом и осетинскими небесами. – Осетинские небеса не помогут тебе этого понять. А вот командир понимает. – Что именно? – переспросил рассеянно слушавший Демин. – Как трудно подбирать слова, чтобы описать внешность человека. – А-а! – Демин вдруг вспомнил, как мучается сам, когда сочиняет стихи, с каким огромным трудом ищет нужное слово, рифмы. Он подумал о черной клеенчатой тетради, которую видел в руках у воздушного стрелка, и его осенила неожиданная догадка… Вылет, намечавшийся на шесть утра, перенесли на четыре, и Демину понадобилось оповестить об этом подчиненных. Было уже больше одиннадцати, когда он вышел из штабной землянки. Оружейница Магомедова вместе с другими девушками жила теперь в деревне, где размещался летный состав. Всех их о раннем подъеме предупредит посыльный из штаба полка. А вот остальные – воздушный стрелок, механик и моторист – обитали прямо на аэродроме в землянке, оборудованной совсем близко от самолетной стоянки. Не с очень большой охотой отправился туда Демин. Приходить в экипаж, когда там Зарема, было гораздо веселее. Он шел в плотных сумерках по аэродрому и думал о ней. В последние дни они стали так маю видеться, и всегда на людях. Вылетов стало больше, времени на отдых меньше. Возвращаясь из боя, он всякий раз встречал ее заждавшийся взгляд и не в силах бьп ответить на вопрос, кому он прежде всего адресован. Кажется, и Пчелинцева она встречала таким же взглядом. А он ведь тоже был к девушке неравнодушен. В полушутливой манере он часто признавался ей в любви, и она прекрасно понимала, что это не только шутка. «Эх, если бы не война, – с огорчением думал про себя Демин. – Завтра же переговорил бы с нею напрямки. Но на войне мне, командиру экипажа, ее начальнику, стыдно. А почему, собственно, стыдно? Разве я не парень в двадцать три года? Он вдруг вспомнил утреннее озеро и ее, спокойно входящую в чистую воду. Почувствовал, как стиснуло дыхание… Окрик часового вернул его к действительности. – Стой! Кто идет? – Свой. – Пропуск? – Киев. – Проходите, товарищ лейтенант, – узнал его часовой, моторист из экипажа Чичико Белашвили. – Небось идете предупредить своих о времени вылета? – За этим, – подтвердил Демпн. – Скажите им, чтобы светомаскировку не нарушали в землянке. Два раза уже предупреждал – Скажу, – пообещал Демин. Часовой был действительно прав. Приближаясь к землянке, Николай увидел тонкую желтую полоску света в узком продолговатом оконце. «Вот шуты гороховые! – выругался он в сердцах. – Плащ-палатку не могут натянуть как следует. Придется снять стружку». Ржаво заскрипела на железных петлях дверь. Смешанный запах дегтя и нестираного белья ударил в лицо. Дрогнул желтый язычок огня над артиллерийской гильзой, приспособленной под светильник. После аэродромной тьмы свет остро резанул по глазам, и лейтенант на мгновение зажмурился. Раскрыв глаза, увидел плохо отмытые босые пятки дрыхнувшего на нарах «папаши» Заморина, сладко почмокивающего во сне Рамазанова. Потом его взгляд остановился на сгорбленной спине Пчелинцева, сидевшего за столиком с березовыми ножками. Острые лопатки сержанта чуть двигались, быстро бегал карандаш по листу. Стрелок настолько был увлечен, что даже поскрип двери не заставил его обернуться. Стоя за его спиной, Демин невольно прочитал слова, складывавшиеся в короткие звучные фразы: «…ИЛы выплывали из небесной мути, как дельфины из вспененного моря. Только дельфины были безмолвными и в штиль и в бурю, а ИЛы вели меж собой тревожную беседу. Эфир клокотал короткими тревожными восклицаниями: «Гриднев, как у тебя мотор?» – «Подбит, не тянет». – «Силин, не зарывайся в облака, иди под нижней кромкой, чтобы я тебя видел». – «Ткачев, ты дымишь! Иди на вынужденную». – «Слушаюсь, «батя». У меня молчит Артюхов. Передал, что ранен, и уже десять минут, как молчит». Пауза и потухший голос командира: «Как же так? Неужели Артюшку потеряли? А кто же будет в полку «Раскинулось море» петь?» В эти минуты девять обессиленных боем летчиков и восемь стрелков – семнадцать человек, еще оторванных от земли и не уверенных, что сядут на нее благополучно, одурманенных духотой кабин, дружно подумали о восемнадцатом – о воздушном стрелке Артюхове, переставшем отзываться по СПУ. Кто еще умел петь в штурмовом полку эту песню, как пел ее он, девятнадцатилетний воздушный стрелок Степа Артюхов? Он буквально ласкал каждое слово этой песни своим серебристым, мягким тенором. И задубелые от аэродромных ветров бойцы…» Пчелинцев вздохнул, нахмурился и острием карандаша постукал по недописанной странице, словно вызывая застрявшее слово. – Черт побери! – выругался он и тут впервые обнаружил присутствие Демина. – Это вы, командир? – спросил он расстроенно. – Я, – подтвердил Демин чуть насмешливым голосом. – И вы что-нибудь прочитали? – Допустим, чуть-чуть. – Та-ак, – протянул Пчелинцев и с досадой хлопнул себя по острой коленке. – Значит, теперь характер моих записей перестал быть для вас тайной? – Предположим, не теперь, – отрезал Демин уже с откровенной насмешкой в голосе. – Я и раньше начал догадываться. Ведь в этом котелке что-то гремит, – постучал он себя по лбу. – Блистательная интуиция. И что же вы скажете? Демин посмотрел на вздрагивающий огонек гильзы. – Скажу, что надо соблюдать правила светомаскировки даже в часы вдохновения и не забывать, что война еще продолжается. Пчелинцев встал и быстро поправил край плащ-палатки, пропускавший из землянки свет. – А по существу? – А по существу, – широко и открыто улыбнулся Демин, – по существу, мне этот отрывок понравился. Когда большая группа идет с поля боя домой, в эфире в точности так бушуют голоса. Здорово вы схватили. И еще скажу, что в ваших руках карандаш бежит по бумаге со скоростью ИЛа, идущего на цель в атаку. Пчелинцев опять присел, ладонями подпер нежное незагорелое лицо. – Со скоростью ИЛа, идущего в атаку, – повторил он. – Хорошо сказано. А я действительно спешу, товарищ командир. – Зачем же? – доброжелательно поинтересовался летчик. – Слышал, что классики создавали свои произведения неторопливо. По крайне мере, так пишется об этом в школьных учебниках. Стрелок застенчиво улыбнулся. – Не знаю. Только мне кажется, что это вовсе не соответствует истине. А впрочем, я не собираюсь становиться писателем. – Почему же? – Писатели часто вымучивают свои книги, когда становятся профессионалами. Даже самые даровитые. Если бы это было не так, как я говорю, то у Бичер-Стоу все произведения были бы, как «Хижина дяди Тома», а у Даниеля Дефо, как «Робинзон Крузо». Беда в том, что многие их книги таковы, что не дошли до наших дней. – Любопытная точка зрения, – задумчиво отметил Демин. Пчелинцев быстро встал, повернулся к нему всем корпусом и горячо заговорил чуть приглушенным от волнения шепотом: – А я мечтаю всего одну книгу написать и душу в нее всю вложить, товарищ командир. И я действительно очень и очень спешу. – Отчего же? – Боюсь не успеть, – тихо сказал Пчелинцев и отвел взгляд в сторону. Демин растерянно посмотрел на горбатую тень от светильника, колебавшуюся на ноздреватой земляной стене, потом на опущенные плечи сержанта. Тоска и жалость шевельнулись у летчика в душе. Он вдруг с горечью подумал, что сержант имел право на эти слова, потому что был профессиональным воздушным стрелком, а значит, первой мишенью, по которой отстреливались «мессершмитты», заходившие обычно в атаку на ИЛ с хвоста. И еще подумал о том, что не проходило на войне ни одной серьезной воздушной операции, при которой бы племя воздушных стрелков не теряло бы своих представителей. Опустевшие задние кабины занимались другими, принимавшими незримую эстафету от погибших. Он, Демин, прекрасно это понимал, но как командир должен был говорить другое. И он сказал это другое: – Ну вот еще о чем заговорили, Пчелинцев. Все мы под смертью ходим. Сержант глубоко вздохнул, отмахиваясь от тяжелых, навязчивых мыслей, сказал: – Однако мы отклонились от темы. Как вы относитесь к тому, что прочли? – Я уже сказал: положительно. Только хотелось бы прочитать все сочинение целиком. Тем более что это же про штурмовую авиацию. А судить по нескольким строчкам, сами понимаете… – А я вам дам прочитать, – промолвил стрелок и посмотрел на лейтенанта добрым, беззащитным взглядом. – Закончу и дам. Вы у меня будете первым читателем, и, по совести скажу, я очень дорожу вашим мнением. – Спасибо, – поблагодарил Демин, ощущая невыразимое смятение от этого их разговора. Ему даже захотелось поскорее распрощаться с Пчелинцевым и выйти из землянки, но стрелок не был намерен прекращать беседу. – Товарищ командир, почему мы так плохо относимся друг к другу? – спросил он без всяких вызывающих ноток в голосе. – Мне двадцать два, а вам двадцать три. Почти ровесники. Летаем на одном самолете, а друг от друга душевно так далеки. – То есть как это? – заерзал Демин – По-моему, все исходило от вас. Ну, всякие там остроты, словечки. Пчелинцев грустно покачал курчавой головой. – Нет, от вас, товарищ командир. Я вам сразу не поправился, в самый первый день. А первое впечатление – очень тяжелый груз. По себе знаю, как от такого груза избавляться. Нелегко. Демин с интересом и напряжением следил за ним зелеными немигающими глазами. И вдруг шевельнулась мысль, от которой он опустил взгляд. А что, если стрелок связывает разлад с их отношением к Магомедовой? Что, если он обо всем догадался? Демин почувствовал, как пробирает краска смущения загорелые щеки. Сержант поиграл синим химическим карандашом, шумно вздохнул. – Очевидно, я не то говорю. Дело не в одном первом впечатлении. Я тоже тут виноват. Была какая-то с моей стороны рисовка, наигрыш. Эти концерты самодеятельности, безголосые арии, рисуночки с натуры. То позирует тебе «папаша» Заморин, то Рамазанов, то Зара, – он прервал себя на полуслове и мечтательно улыбнулся. – Зара… Разве мне, бездарному дилетанту, ее портрет рисовать? Ее с удовольствием бы согласился писать самый известный художник. А я что… – Напрасно вы себя так унижаете, – усмехнулся Демин. – Ей ваш портрет понравился. – Понравился? – громко воскликнул Пчелинцев. – Шутите? – Не шучу. – Откуда об этом знаете? Она что… сама вам говорила? – Говорила, – соврал нехотя Демин. Пчелинцев широко раскрытыми глазами уставился на лейтенанта. Он стоял перед командиром сутулый, курчавый, и все его узкое бледное лицо было освещено каким-то необыкновенно мягким светом. Воротник видавшей виды гимнастерки был расстегнут, обнажал белую нежную шею. Билась на ней тонкая мраморная жилка. «Красив, чертенок, – подумал про себя Демин. – И откуда такой уродился у простой крестьянки-рыбачки?» Пчелинцев ладонью провел по русым своим волосам. – Зара! – прошептал он зачарованно. – Да вы знаете, товарищ командир, что это за девушка? Вот уже в ком соединены и нежность, и красота, и бесстрашие. Если бы она относилась ко мне всерьез, я бы через тридцать секунд после окончания войны предложение ей сделал. – И обязательно по часам? – уколол Демин. – Даже по самолетным! – бурно подтвердил Пчелинцев. – А вам она разве не нравится? Демин почувствовал, что снова краснеет, но голос сдержал, волнения не выдал. – Отчего же? Зара хорошая девушка. И потом, я ценю ее как оружейницу. – Ну и сухарь же вы! – взорвался Пчелинцев и смутился. – Спасибо за комплимент, – расхохотался Демин, почувствовавший приступ необыкновенной веселости. Ему вдвойне было сейчас приятно. Прежде всего радовало, что умеет он скрывать надежно подлинные чувства, если даже такой наблюдательный паренек не сумел заметить его симпатии к Магомедовой. И потом, лейтенант был сейчас доволен тем, что так откровенно, совсем нараспашку открывается перед ним воздушный стрелок. «Хорошая у него душа, – подумал Демин, – чистая, впечатлительная. Наверное, только с такой душой и можно браться за перо». Пчелинцев смутился: – Не обижайтесь, товарищ командир, это вырвалось. – А я не из тех, кто обижается на откровенность. – Это верно, – успокоение отметил сержант, и волнение на его лице стало затухать. Ему на смену пришла тихая грусть. – А про Зару напрасно я вам нашумел, товарищ командир. Ничего этого не будет. Ни тридцати секунд по самолетным часам после войны, ни моего предложения. Надо с книгой поторопиться. – Стыдитесь, Пчелинцев. Думается мне, что зенитчики у немцев с одинаковой старательностью как по моей передней кабине, так и по вашей задней лупят. Я же не впадаю от этого в меланхолию. На войне, как на войне. – Не знаю, товарищ командир, – упрямо возразил стрелок, – может быть, с точки зрения уставов это и так. Но есть еще и душа, и интуиция, черт бы ее взял! Мне, например, сон вчера приснился… Горит наша «тринадцатая». В моей кабине дым. По плоскости правой клубок огня перекатывается, а потом застывает, как большая роза с багряными лепестками… Вы меня по СПУ вызываете, а я вам ответить не в силах. Что-то тяжелое к сиденью приковало, челюсти свинцом сдавило. А вы снова кричите: «Леня, как дела? Крепись, сейчас на жнивье машину буду сажать, живого из кабины вытащу…» – Он вздохнул и виновато улыбнулся. – Хоть раз меня по имени назвали. – И то во сне, – смущенно согласился Демин. – Эх, Лепя, Леня, плюньте вы на эти предчувствия. Мне и самому порой такие кошмары снятся, что хоть волком вой. Но ведь летать-то надо… Врага бить надо! Они впервые так тепло поглядели друг на друга, и Демин проговорил: – Извини меня, Леня. Живет во мне какая-то чертова сухость. Внутри о человеке думаешь одно, и слова для этого человека вроде бы заготовлены самые добрые, а встретишься с ним – и все пропало. Фразы срываются короткие, рубленые. В наших неувязках я виноват гораздо больше. Все-таки и годами старше, и командир экипажа. – Нет, нет, товарищ командир, – протестующе засмеялся Пчелинцев, – вы с меня вины тоже не снимайте. – Знаешь что? Называй меня просто Николаем. По крайней мере, когда мы одни. И вообще, Ленька, давай на «ты». Ведь оба под смертью ходим. – Давай, Коля, – неуверенно отозвался стрелок. Оба они прекрасно понимали, что не в силах сразу и навсегда отрешиться от сухости и скованности, пролегавшей меж ними, перейти на добрый, доверчивый топ. Но ощущали они и другое: что последний ледок недоверия и сомнений начал таять. Чтобы как-то сгладить неловкую паузу, лейтенант потрогал клеенчатую обложку тетради: – Как все же думаешь ее назвать? – Кого? – не сразу догадался Пчелинцев. – Да свою книгу. – Ах, книгу… Вы знаете, товарищ командир… – Николай, – перебил Демин, и они оба засмеялись. Рамазанов всхрапнул во сне и неистово заворочался на нарах. – Ты знаешь, Коля, – поправился сержант, – заглавие очень трудная штука. Пока пишешь, по нескольку раз его меняешь. Это с одной стороны. А с другой – если нет у тебя определенного названия, какому должно все содержание подчиниться, писать очень трудно… – Получается словно экипаж без командира. – Да, ты это метко заметил. Но у меня экипаж с командиром. Книгу я назову знаешь как? «Ветер от винта». Демин покосился на коптящий язычок огня. – Недурно, Леня. Это, я тебе скажу, название что надо. Под ним многое можно объединить: и героизм, и лирику, и все наши думы. А где же ты свою тетрадь хранишь, если не секрет? – Какой тут секрет? – вздохнул сержант. – В самом надежном солдатском хранилище – в вещевом мешке. – И не боишься, что при какой-нибудь заварухе можешь ее потерять? – Что поделать? Несгораемого сейфа для этого начальник штаба мне не даст. А более надежное хранилище, чем солдатский мешок, найти трудно. Тем паче что сейчас не сорок первый год, а вторая половина сорок третьего, и драпаем не мы от фрицев, а фрицы от нас. – Оно так, – согласился Демин, – но мало ли какие локальные события могут произойти на фронте. – Ничего, Николай, бог не выдаст, свинья не съест. Я о другом думаю – о том дне, когда в эту тетрадь выплеснется все, что пережил, передумал. Когда поставлю последнюю точку, я такой праздник отмочу. Из-под земли достану дюжину бутылок вина. Прямо на самолетной стоянке шашлык жарить будем. А читать? Читать самым первым ты будешь. Потом Зара рукопись получит. И если вам обоим понравится, в печать отправлю… Ночь стояла за остывшими стенами землянки. Чад от светильника лез в глаза и ноздри. Бродила тень от пламени по стене, копоть струйками поднималась к низкому потолку. Соломенный матрас, на котором спали Заморин и Рамазанов, источал острый запах мешковины. Душно было в землянке, и синий воздух вис под низкими сводами. Узкой ладонью Пчелинцев ласково погладил клеенчатый переплет толстой тетради. – Привык я к ней, – признался он почти нежно. – А у тебя такая есть, Николай? – Что? – опешил Демин. – Тетрадка такая! – Почему же она у меня должна быть? – Ты же ведь тоже сочиняешь, – убежденно сказал воздушный стрелок. – Чудишь, – пробормотал Демин. – А листок, забытый тобою на скамейке? Скажи «папаше» Заморину спасибо, что он его у ветра вырвал. Испугался, что там какие-либо секретные данные, за потерю которых командира экипажа по головке не погладят. Видел бы ты, как он за этим листком гнался. Пыхтит, глаза как у быка, кровью налились. Пейзажик! Демин потрогал желтый ремешок планшетки, сдавленно хохотнул: – Словом, спас крупное художественное произведение. – Не говори так, – строго остановил его стрелок. – Человек, взявшийся за перо, никогда не знает, чем это окончится. – Теория, – прервал его Демин, – а я практик. Не получаются у меня стихи. Задумаю написать, два-три куплета сложу, а дальше ни в зуб ногой. Я, например, недавно песню начал писать. Вот послушай, если хочешь. Демин и сам не заметил, как робко он это произнес. От Пчелинцева эта перемена не утаилась. – Читай, читай, – потребовал он. – Я сейчас, – виновато проговорил Демин. – Дай только откашляться. Сажи у вас от этого коптильника развелось – не продохнешь. В эту минуту Заморин пробормотал что-то неразборчивое во сне, и оба о опаской на него поглядели. Им сейчас было хорошо вдвоем. – Так я все-таки начну, – повторил Демин и, опуская глаза, голосом чужим и неповинующимся стал читать: Нас родная страна растила. Нас могучий ласкал простор, Истребителей грозная сила, — Громче песни звени, мотор. Над просторами сел и пашен Мы проходим в железном строю, Защитим мы Родину нашу, Пусть об этом пилоты поют. Голос Демина затух. В землянке стало тихо, только извне доносился то окрик часового, то приглушенное урчание проехавшей автомашины, то отдаленное громыхание артиллерии. – А дальше? – задумчиво окликнул своего командира Пчелинцев. – Это и все. – Гм… маловато. – Согласен, – вздохнул подавленно Демин, – всегда у меня так получается. Напишу два-три куплета – и баста. – Прочитай что-нибудь еще. – Я тебе вот это, – сказал Демин, – оно мне почему-то больше нравится. Ночью, когда месяц стынет Одиноко над селом, Мама думает о сыне, Долго думает о нем. Где-то он? Ложатся мины, Бомбы рвутся над землей. Сын проходит невредимый. Сильный, храбрый, волевой. Гром сражений отгрохочет, Фронтовой растает дым, Может, днем, а может, ночью Воротится к тебе сын… – У меня таких много, – прервав чтение, с пафосом заявил Демин. – И почти все неоконченные. – Плохо. Ты не настойчивый. – Тень от лохматой головы Пчелинцева заколыхалась на глиняной стене. – Видно, поэта из меня никогда не получится, – признался Демин. – Нет, отчего же? – возразил Пчелинцев. – В твоих стихах есть изъяны. И рифмы слабые, и слова стертые. А вот чувства есть, и кто его знает, будешь упорным, может, начнешь писать по-настоящему. В начало пути человек не всегда знает, куда приведет его избранная дорога. Демин с удивлением смотрел на своего ровесника. Никогда он не видел Пчелинцева таким. Тот же несбритьш пушок на мягком подбородке, те же русые вихры на голове и тонкие, хрупкие, как у музыканта, кисти рук, но в глазах совсем иное выражение: в них и добрые огоньки, и строгость, и задумчивость увлеченного человека. – Знаешь, кого ты мне сейчас напомнил? – внезапно прервал его Демин. – Моего первого инструктора лейтенанта Прийму. Соберет он, бывало, нас, курсантов-желторотиков, и начнет говорить об ошибках в технике пилотирования, случаи всякие приводить из летной жизни. Так интересно говорит – заслушаешься. Вот и ты, Леня, так со мной про стихи. Пчелинцев отрицательно замотал головой: – Какой из меня инструктор, да еще по поэзии. – Нет, ты не говори, – горячо остановил его Демин. – Для меня ты инструктор. Потому что ты знаешь то, чего не знаю я. Теперь я по-настоящему верю, что книгу свою ты напишешь, Леня, и Зара ее прочтет первой, а я вторым. Пчелинцев благодарно улыбнулся: – Она очень строгая, наша Зара. Как знать, может быть, моя книга ей совсем не понравится. – Что ты, Леня. Понравится, – испуганно остановил его Демин. – Вот увидишь, что понравится. И не только Заре, всему полку понравится, потому что ты пишешь о том, что выстрадал. Я теперь буду за тебя болеть, как на футболе. И условия создавать. Совсем как тренер. Поселять всегда буду отдельно от других стрелков, чтобы они в тетрадку твою не заглядывали. Могу заставить наших ребят обеды и ужины из нашей столовки тебе приносить. Они у нас добрые, они все поймут правильно. – Да не надо, – растерянно поблагодарил сержант, но Демин, не слушая, продолжал, и горестные нотки пробились в его голосе: – Все условия тебе создам. Вот только от пребывания под зенитным огнем да от боев с «мессершмиттами» не могу тебя освободить. А был бы командующим фронтом или воздушной армией, и от этого бы тебя освободил, потому что нужны авиации свои певцы. – Тут ты уж через край хватил, Николай, – остановил его Пчелинцев. – Я же не птичка божья. Ведь если я перестану летать, то и писать, наверное, перестану. Демин выпрямился – натянулся на груди ремешок планшетки. Он вдруг вспомнил о том, зачем сюда шел, и с грустью обвел глазами низкий свод землянки. – Однако приходил-то я по делу. Вылет перенесен на раннее утро, и наша «тринадцатая» должна быть к четырем ноль-ноль готова. Значит, подъем ровно в три. – И значит, опять под зенитки? – Значит, опять, – жестко сказал Демин и, не прощаясь, вышел. * * * Никли травы к земле под могучим ветром от взлетающих ИЛов. Тугой этот ветер обрывал белые лепестки ромашек, безжалостно пригибал к земле хрупкие васильки, начисто вырывал кустики полыни. А взлетали самолеты – на землю оседали тучи коричневой пыли. Менялись аэродромы, менялись времена года, менялись и ветры. За знойными следовали прохладные, а потом и вовсе студеные, от которых сиротливо горбились механики и мотористы, провожающие в полет свои машины. Менялись и приказы Верховного Главнокомандующего. В них назывались все новые и новые города, освобожденные советскими войсками. У летчиков штурмового полка уже несколько раз отбирали отслужившие боевые карты и выдавали новые. Летом 1944 года ИЛы полковника Заворыгина перебазировались на аэродром близ небольшого польского городка Вышкув. Собственно говоря, никакого аэродрома раньше здесь не было. Но потребовалось иметь базу для авиации наступающего фронта, вот и поработали аэродромно-строительные батальоны, утрамбовали бульдозерами и тракторами грунтовую взлетно-посадочную полосу, быстро соорудили подъездные пути, землянки и капониры. Заворыгин, недавно получивший звание полковника, повеселел, да и не только он, а все летчики, воздушные стрелки, авиационные специалисты. Ведь на боевых картах уже появились такие города, как Варшава, Краков, Познань. Синие стрелы маршрутов вели теперь к границам фашистской Германии. На одном из концертов художественной самодеятельности спели песню на слова летчика Николая Демина, успевшего стать старшим лейтенантом, и начиналась она так: Отсюда до Берлина рукою нам подать, Скажите-ка ребята, какая благодать! Мы Геринга повесим, Адольфа в плен возьмем И на стене рейхстага распишемся огнем. Приехал корреспондент фронтовой газеты, молоденький тщедушный лейтенант, отпустивший для солидности бакенбарды и усики, услыхал эту песню, и вскоре она появилась в печати под названием «Песня воздушных пехотинцев» и была подписана фамилией Демина. Напряженно-взволнованный, он принимал от своих однополчан поздравления. Первой притащила ему эту газету Зара. Оп сидел в кабине и опробовал педалями рули управления, когда она вскарабкалась на плоскость и, сверкая черными глазами, выпалила: – Уй, товарищ командир, что я вам скажу! Вот тут на второй странице почитайте. Это же здорово! Вас, как настоящего поэта, напечатали. Демин снял с головы шлемофон, потому что почувствовал на лбу предательские капли пота. Вид у Зары был самый сияющий, и он почему-то не выдержал устремленного на него ее откровенно восторженного взгляда. – Да какой там поэт, – проворчал он. – Так. Полковой рифмоплет, и не больше. Я и не думал, что напечатают. Пусть только этот корреспондент на глаза попадется, я ему дам за то, что без спроса. – Зачем вы на него? – укоризненно заметила Зара. – Он хорошее дело сделал. Весь фронт теперь узнает эти стихи. Побегу сейчас нашим ребятам газету показывать. Потом пришел на стоянку Чичико Белашвили, долго крутил свои нарядные грузинские усики, а когда Николай, опробовав мотор, спрыгнул на землю, смеясь сказал: – Руставели! Ва, кацо, ничего лучше не скажешь! – Перестань издеваться, – нахохлился было Демин, но Чичико простодушно хлопнул его по плечу. – Зачем издеваться? Кто тебе сказал, упрямый ишак, что я пришел к тебе издеваться? Кто поручится: может, за хорошие стихи мы тебе после войны в ножки будем кланяться. Один полковник Заворыгин отнесся к его успеху отрицательно. Увидев входящего в летную столовую Демина, он пальцем поманил его к столику, за которым хлебал из жестяной миски рассольник, усмехаясь одними серыми глазами, сказал: – Слыхал, твои стишата напечатали? Смотри не зазнайся. И в полетах будь теперь повнимательнее. А то станешь вместо осмотрительности про свои рифмы эти самые думать. – Я не буду в воздухе про эти самые рифмы думать, – отшутился Демин, но командир повторил. – Смотри, поэты – народ легкомысленный. А ты у меня летчик. И всегда должен быть собранным. Понимаешь? – Я всегда буду собранным, – заверил его Демин. Но вскоре даже сомневающийся полковник Заворыгин изменил свое мнение. Это случилось в тот день, когда на аэродром приехал фронтовой ансамбль песни и пляски. Перепоясанные портупеями ребята и девчата пели и «Калинушку», и «Идет война народная», и всем полюбившуюся, нестареющую «С неба полуденного», и «Вот мчится тройка почтовая». И вдруг в самой середине концерта длинный, с горбатым носом и раскосыми глазами дирижер, обращаясь к зрителям, сидевшим и стоявшим на лесной опушке вокруг грузовика с распахнутыми бортами, служившего сценой, неожиданно попросил: – А теперь помогите вы нам. Давайте все вместе споем песню, написанную летчиком вашего полка старшим лейтенантом Николаем Деминым. И как же дружно грянула тогда песня! Демин видел широко раскрытый, полный белых, спелых зубов рот Рамазанова, усики Чичико Белашвили, раскачивавшегося в такт этой песне, и, что самое главное, полковника Заворыгина, с удовольствием подтягивающего припев. «Знатно, знатно получается», – пробасил он после того, как стихли аплодисменты, и одобрительно посмотрел на Демина. А вечером, когда закончились все работы по подготовке машин к утреннему полету, лейтенант задержал на стоянке Пчелинцева, доверительно взял его за локоть. – Прогуляемся по лесочку, Леня. – Давай, – охотно согласился воздушный стрелок. Под ногами шуршали листья. Чернели стволы берез. Окаемок солнца остро горбился на западе, падал куда-то за Вислу. Демин сдавленно рассмеялся. – Черт побери, так и на самом деле можно возомнить о себе. Публикация, аплодисменты, фронтовой ансамбль взял на вооружение. Глядишь, и начальство в должности повысит. Армейское начальство любит, когда кто-нибудь из подчиненных на ниве искусств подвизается. А? Но Пчелинцев не рассмеялся. Лицо его осталось холодным и строгим. – Перестань острить, Николай. Ты сам прекрасно знаешь, что сейчас фальшивишь. Офицерскую славу не самодеятельными песенками завоевывают. Ее в кабине ИЛа потом и кровью добывают. Ты это лучше меня знаешь. А что касается аплодисментов, то они не так уж трудно зарабатываются. Пришлась нашим летунам под настроение твоя песенка, вот они и хлопали. Да еще скидку на то, что ты наш, полковой поэт, сделали. А испортиться, Николай, ты все равно не сумеешь. Ты летчик, и притом настоящий. С тобою ходить на цель одно удовольствие. Думаешь, я не замечаю, как ты меня от зениток бережешь. Иной раз так хвостом крутишь, что после полета из кабины выхожу – в глазах красные круги, и тошнит. Зато сколько фашистских трасс мимо хвоста пронеслось, сколько смертей мимо моей кабины! И во всем заслуга старшего лейтенанта Демина. – Да ну брось. Выдумал, – сказал Демин. – Лучше расскажи, как тебе работается. – Каждую ночь сижу над рукописью, Николай. – Я вижу. Иногда на полеты выходишь с глазами красными, как у кролика. Пчелинцев поправил на голове пилотку и утвердительно кивнул. – Ничего не поделаешь, спешу закончить. Очень хочу, чтобы Зара при мне прочла эту повесть. – Ну вот что, – сурово оборвал его Демин, – мне эти твои заупокойные речи надоели. До Берлина вон как мало осталось, а ты все время твердишь о своей обреченности. Из головы выкинь эти мысли… – Есть выкинуть из головы, товарищ старший лейтенант, – невесело улыбнулся Пчелинцев. Никли травы под ветром могучих моторов. Косяками журавлей улетали на запад ИЛы в боевом порядке, именовавшемся во всех штабных документах правым пеленгом. Но разве этот стальной косяк сравним с журавлиным! При одном его появлении замирали на шоссейных дорогах черные фашистские автофургоны, а солдаты в серо-зеленых мундирах выпрыгивали из кузовов и с криками «майн готт!» бросались в кюветы. Жирные танки с крестами на спине спешно сворачивали в сторону ближайшего леска, торопились спрятаться в чащу. «Ахтунг, ахтунг! – кричали наводчики зенитных батарей. – Аларм! Дизе шварце тод!» А когда снижались штурмовики или, построившись в круг, делали холостой заход, в панике замирали враги на поле боя. Одни лишь зенитчики с отрешенной отчаянностью жертвенников палили в низкое небо. И только хищные тонкие «мессершмитты» бросались на зеленые ИЛы. И тогда закипали в небе жестокие схватки, о которых ни в сказке сказать, ни пером описать. Полк Заворыгина менял аэродромы, продвигаясь на запад. А на старых, покидаемых, оставались не только деревянная бомботара и серые капониры. Оставались еще и холмики пилотских могил, увенчанные скромными красными пирамидками. Под одной из них нашел свое последнее пристанище командир эскадрильи капитан Степан Прохоров, под четырьмя другими – воздушные стрелки, которых совсем недавно Леня Пчелинцев обучал ведению огня по вражеским истребителям. А вот Сашка Рубахин, однокашник Николая Демина по авиашколе, тот самый Сашка, которого он когда-то грозился побить за приставания к Заре Магомедовой, тот и вовсе не обрел могилы. Вел он четвертую пару ИЛов в восьмерке, обрушившей свой огонь на вражеский бронепоезд, метавшийся по рокадной железной дороге вдоль линии фронта. Уже был сделан второй заход, когда на восьмерку ИЛов набросились сразу пятнадцать «мессершмиттов». – Горим! – крикнул воздушный стрелок. – Я ранен. – И замолчал навеки. Рубахин остался один на подбитой машине. Он видел резвые мячики огня на правом крыле, они быстро сплетались в огненный шар, приближались к пилотской кабине. Стало трудно дышать от едкого дыма. А бронепоезд злорадно попыхивал внизу. – Рубахин, прыгай! – донесся сквозь дым и огонь голос командира группы, но Александр яростно отдал ручку управления вперед, заставив нос самолета опуститься, и точно нацелился на второй вагон бронепоезда. – К черту выпрыгивать! – закричал он хриплым от напряжения голосом. – Иду на таран. Прощайте, ребята! И все увидели – яркой кометой ринулся к земле подбитый ИЛ, оставляя за собой хвостатый огненный след, и врезался в бронепоезд. Огромный огненный столб встал на месте взрыва. Взлетел на воздух фашистский бронепоезд, погиб под обломками своего ИЛа и бесшабашный донской казак Сашка Рубахин. Когда полковнику Заворыгину доложили об этом, он молча снял фуражку с седеющей головы и встал. Встали все, кто находился в эту минуту в землянке. – Начштаба! – строго выкрикнул Заворыгин. – Дайте боевую карту. На пестрой двухкилометровке он отыскал узкую черту, обозначавшую железнодорожную ветку, острым ногтем провел крест-накрест две линии. – Этого места мы никогда не забудем. После войны здесь памятник встанет. …Полк Заворыгина шел на запад, занимая новые аэродромы, оставляя на старых славу и пилотские могилы. Однажды вечером Заворыгин вызвал к себе старшего лейтенанта Демина, сурово сказал: – Ну вот что, Николай Прокофьевич. Засиделся ты в должности рядового летчика, как в девках. Пора и по служебной лесенке подниматься. Словом, поздравляю тебя с назначением на новую должность. Примешь звено. Четырьмя экипажами будешь командовать. У Демина сжалось сердце при мысли, что придется ему покидать своих подчиненных, судьбами которых он так дорожил: Рамазанова, Заморина, Пчелинцева и, конечно же, Зару. – Какое звено я должен принять? – спросил он неуверенным голосом. – То, в котором служишь. – А старший лейтенант Белашвили? – Чичико? Можешь его поздравить. Тем же приказом назначен командиром эскадрильи. – Значит, я не расстаюсь со своим экипажем? – А зачем же мне тебя с ним разлучать? – Полковник Заворыгин сбил пепел с догоравшей в его крупных пальцах папироски и как-то подозрительно покорился на Демина. Когда Николай пришел на стоянку, весть уже облетела аэродром. Он увидел помрачневшие глаза «папаши» Заморина, столкнулся с вопросительным взглядом Пчелинцева и откровенно печальным – Магомедовой. Позвякивая гаечными ключами, лежащими на широкой ладони, «панаша» Заморин глуховатым баском произнес: – Тут слушок прошел, товарищ старший лейтенант, будто вас на должность командира звена поставили и от нас забирают. Николаи улыбнулся и посмотрел на Зарему. Она глядела на него какими-то выцветшими глазами. – Как же так? – хмуро продолжал «папаша» Заморин. – Столько времени вместе, и вдруг… – Слушок соответствует истине только наполовину, – весело признался Демин, продолжая смотреть на одну только Зарему. – Меня действительно назначили командиром звена. Но звена нашего. Так что держите головы выше, друзья. Вы теперь не просто экипаж, а экипаж командира звена. А вы знаете, что такое командир звена? – пошутил он. – Когда командир звена ведет на цель свою четверку, он не только ее ведущий, но и флагман. Значит, вы экипаж флагманский, и я вам еще крови попорчу. Берегитесь! – он вдруг увидел, как быстро отвернулась Зарема и кулачками стала протирать глаза, словно в них попала соринка, а когда, овладев собою, снова взглянула на него, Демин остолбенел. Такими огромными стали эти черные глаза, и столько радости засияло в них. – Как это хорошо, что вы опять с нами, товарищ старший лейтенант, – смело выпалила она. – Нам не надо лучшего командира. Мы с вами готовы идти до самого Берлина, а если понадобится, то и дальше. – Кавказские женщины всегда отличалась повышенным темпераментом, – ревниво заметил Пчелинцев, отметивший эту бурную вспышку радости. – Однако в данном конкретном случае, как говорят штатные философы и ораторы, я солидарен с Зарой, товарищ старший лейтенант. Демин брел по лесной опушке, незаметно для себя углубляясь в чащу. На западе догоревшее солнце оставило буро-красную полоску, и она ярко освещала рыжие стволы пахучих елей, а стволы берез заставила полыхать, как на пожаре. В этих багряных отблесках Демин в увидел сидящего к нему спиной на расстеленной плащ-палатке Пчелинцева. У него на коленях лежала раскрытая клеенчатая тетрадь: он быстро заполнял очередную страницу. Чуть-чуть шевелились припухлые губы, будто хотел Пчелинцев произнести вслух то, что записывал, и не успевал за стремительной скоростью карандаша. И опять мягкое, одухотворенное лицо стрелка приятно поразило Демина. «Какой молодец! Какой упорный!» Но вот карандаш замер, словно сломалось его острие. Пчелинцев поднял его вверх, потом прижал к губам и долго-долго думал. Демин хотел подойти незаметно, но ветка хрустнула под его ногой, и Пчелинцев обернулся. – Ах, это ты. Как уссурийский тигр подкрался. – Преувеличиваешь, шел без всяких предосторожностей. – Демин приблизился к сержанту и нерешительно заглянул через плечо в тетрадь. – Ну, как пишется, дружище? – Сегодня ничего, – охотно ответил Пчелинцев. – Пять страничек прибавил, а дальше уже не пошло. Да и свет, как видишь, начинаем тускнеть над нашим миром. Посмотри на березки, они все в крови. Как узники в белых халатах, которых в концлагере расстреливают. Пять страничек под естественным освещением – эго хорошо. Будут силы, я еще сегодня ночью пару под искусственным светом к ним прибавлю. Мы, кстати, «летучую мышь» достали. Это все хозяйственный «папаша» Заморин отличается. Так что, если ночью в гости придешь, артиллерийской гильзы больше не увидишь. Выбросили. Демин присел рядом на плащ-палатку, весело поинтересовался: – Как же ты свой труд конспирируешь? Или ребята уже догадываются, что книгу пишешь? – Какое там, – беспечно рассмеялся Пчелинцев. – «Папаше» Заморину я объяснил, что пишу письма маме. Каждый день пишу. Он человек положительный и к сыновнему долгу относится со святым уважением. Хуже с Рамазановым. Хитрый татарин. «Слушай, говорит, что ты за моду выдумал каждый день письма писать, да еще в бухгалтерской книге какой то? Вчера маме писал, сегодня маме, завтра тоже маме? Ой, хитрый ты человек. Наверное, одной любимой милашке пишешь, а делаешь вид, что «маме». – И ты что же? – Сознался, – хлопнул себя по коленке Пчелинцев. – Сказал, что милашке пишу. Он и отстал. Спасибо, что Зара к нам в землянку не ходит. Давно бы сообразила в чем дело, – нежно прибавил стрелок. – Нам пора и на ужин, – сказал Демин. – Пора, – равнодушно согласился Пчелинцев, и по взгляду его больших, затуманенных мыслью глаз понял Николай, как ему сейчас безразличны и этот лес, и догорающий закат, и предстоящий ужин. Леонид поднял с земли плащ-палатку, накинул на плечи, и они зашагали. Шуршала плащ-палатка, когда они, сокращая путь, продирались сквозь кустарник, шуршали опавшие листья под ногами. Две красные ракеты осколками посыпались на пожухлую осеннюю траву аэродрома. Они приказывали двенадцати экипажам занять готовность номер один. Летчики и стрелки бросились по кабинам. Целая эскадрилья должна была лететь на сложное и ответственное задание. За Варшавой, распростершейся в черном пепле, за широкой быстроструйной Вислой, близ города Коло, на одном малоприметном разъезде враг сосредоточил пять эшелонов. Об этом по рации передали из-за линии фронта наши разведчики. И еще они передали, что из этих пяти эшелонов один загружен баллонами с химическим веществом, неизвестно для чего предназначенным. Показывая экипажам схему расположения зенитных батарей, сообщенную теми же разведчиками, полковник Заворыгин, сжимая губы, говорил: – Видите, их сколько, ребята? Если одновременный заградительный залп дадут, небо как при солнечном затмении будет. Но вы все равно должны пробиться и накрыть бомбами цель. Потому что дело такого рода: война идет к концу, и этот психопат Гитлер любой фортель со своим химическим веществом может выкинуть. Так что я вас прошу, товарищи офицеры. Демин со всех сторон обдумал задание. Где-то в душе шевельнулся приглушенный голосок командирского самолюбия, заставивший подумать, что он бы и всю эскадрилью не хуже сводил на цель, чем Чичико Белашвили, которому это поручили. Изменил бы только построение маршрута при заходе в атаку, и все бы вышло как нельзя лучше. Но он тотчас же погасил в себе этот тщеславный огонек. Своего воздушного стрелка Демин тоже со всеми деталями ознакомил с планом налета на станцию. И все же, когда две красные ракеты прочертили воздух над аэродромом, прежде чем занять свое место, подбежал к хвосту самолета, чтобы еще раз напомнить Пчелинцеву некоторые детали. Картина, которую он увидел, заставила его опешить. Сержант с пилоткой в руке бегал вокруг киля штурмовика, то и дело припадал к земле, пытаясь кого-то накрыть. – Ты чего? – остолбенело промолвил Демин. – Подожди, подожди, командир, – отмахнулся Пчелинцев. – Я его, ракалью, сейчас, сейчас… – Из-под пилотки с веселым стрекотом выпрыгнул серый кузнечик и скрылся в траве. «Ну и ну, – развел руками старший лейтенант, – через три-четыре минуты выруливать, а он кузнечиков ловит. Ну ребенок великовозрастный!» – Сержант Пчелинцев! – громко оказал Демин. Леонид неуклюже взмахнул руками, нахлобучил серую от пыли пилотку, вытянул руки по швам. – Слушаюсь, командир. – Ну как не стыдно, Леня! – проворчал Демин. – Идем на сложную цель, а ты игрушки затеял. Пчелинцев посмотрел на него обезоруживающе ясными глазами, щеки его побледнели. – Да, нам же лететь… виноват, командир, больше не буду. В его голосе прозвучала такая усталость, что у Демина сжалось сердце. – Смотри, Леня. – Николай взял в руки планшетку. – До Вислы идем курсом двести восемьдесят семь. Линию фронта пересекаем вот здесь. От этой деревни остался пепел. Здесь истребители могут атаковать с любых ракурсов. Варшаву обходим. На цель будем заходить от этого вот леска с высоты триста метров. А дальше – по обстановке. Тонкие брови у Пчелинцева взметнулись. – Зачем же на высоте триста метров? Гораздо резоннее выйти к станции на бреющем, сделать «горку» и атаковать. Больше внезапности и меньше риска. – Смотри ты, какой умник! – сердито заметил Демин. – Когда станешь полком командовать, тогда и будешь принимать решения. Очень нужна мне сейчас твоя критика. – Демин внезапно осекся, потому что вспомнил, что и сам на предварительной подготовке высказал такое же точно мнение. – Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, – сказал Пчелинцев примирительно и, кинув пилотку на чехол, разостланный Замориным за хвостом самолета, стал натягивать на голову шлемофон. – Смотри, Ленька, в полете как можно больше внимания. Как можно чаще сообщай, как ложатся разрывы. А эту химию мы накроем. – И вы, маэстро, сочините новую песенку для фронтового ансамбля? – поддел Пчелинцев. В шлемофоне он походил на девушку с нежным очерком губ и белизною щек. – Пошел вон, дурак! – незлобиво выругался Демин. Не успели они закрепиться ремнями в тесных кабинах, пахнущих нитролаком и металлом, как в воздух ушла третья сигнальная ракета. – Я – Удав-тринадцать, я – Удав-тринадцать, – доложил Демин командиру группы Чичико Белашвили. – Выруливать и взлетать готов. – Выруливать разрешаю, – ответил невидимый Чичико. Зарываясь в пыль, поднятую самолетами, Демин повел свою машину к середине аэродрома. Вырулив на взлетную полосу, осмотрелся. Все двенадцать самолетов стояли пара к паре «в затылок». Осатанело кромсали голубой воздух черные трехлопастные винты. Гудели на малых оборотах моторы. – Пошли! – вдруг яростно выкрикнул Белашвили, и первая пара ИЛов начала разбег. Хорошее слово – разбег! Так же как и в жизни, в авиации надо хорошо разбежаться, чтобы потом стремительно набрать высоту. Так же как и в жизни, не умеющие вовремя набрать высоту и выдержать заданную скорость, неизбежно падают на землю в строгом соответствии с законом всемирного тяготения, открытым стариком Ньютоном в тот момент, когда на него упало яблоко. Но в эскадрилье Чичико Белашвили были опытные летчики. Они до того быстро выполнили взлет и так точно построились клином, что даже полковник Заворыгин, провожая их цепким взглядом с земли, одобрительно покачал головой, сказав начальнику штаба: – Запиши им по благодарности, Колосов. Каким изумительным строем пошли. Как на параде. Крыло в крыло. А Чичико Белашвили, словно желая подтвердить вышесказанное, прежде чем лечь на боевой курс, еще раз провел над штабной землянкой свою группу в двенадцать самолетов на высоте каких-нибудь пятидесяти метров. С грозным гулом промчались тяжелые ИЛы над выцветающим по-осеннему травяным аэродромом и улетели на запад. – Молодчина, Белашвили, – заметил Заворыгин. – Вот что называется собранный офицер. – Да и Демин хорош, – прибавил начальник штаба. – Посмотрите-ка, товарищ командир, как он повел свое звено. Но Демин этой похвалы не слышал. Он делал все то, что должен делать летчик, совершающий полет в плотном строю. Бросал короткие взгляды на рядом идущие машины, чтобы не приблизиться к ним и не нарушить заданный интервал в два размаха крыла. Скользил глазами по черным стрелкам приборов, показывающих курс, высоту, скорость, давление масла и расход топлива, делал тонкие и точные движения ручкой управления и ножными педалями и успевал время от времени окликать своего воздушного стрелка вольной, совсем не уставной фразой: – Что скажешь, Леня? Сзади все чисто? И стрелок, подделываясь под его тон, отвечал так же вольно: – Как в сказке, товарищ Удав-тринадцать. – А разве в сказках все чисто? – смеялся Демин. – Одной нечистой силы сколько! Скоро показалась и линия фронта. Сквозь плексиглас фонаря Демин увидел серую широкую ленту Вислы, разрушенные мосты через нее, темневшие слева, и черные, обугленные останки взорванного города. Был яркий солнечный день, небо над головой простиралось иссиня-светлое, выстиранное ветром, а над Варшавой висела дымка и остовы когда-то красивых белых зданий громоздились, как скалы в глухом горном ущелье. За Вислой желтели отмели, и оттуда навстречу ИЛам уже брызнули первые зенитные трассы. Но Чичико Белашвили искусно обогнул разрывы, уводя за собой одиннадцать машин, словно заботливый вожак своих гусей. Демин, всегда ревниво относившийся к своему командиру, не удержался от мысленной похвалы. «Ну и ловко же сманеврировал грузинский князь!» За Чичико Белашвили в полку прочно укрепилась кличка «Князь». Это он однажды на партийном собрании вскочил и, весь раскрасневшийся, пронзительным тонким голосом воскликнул: – Отчего плохо бомбили? Отчего оставляли на поле боя непораженные цели? Оттого что гордости у нас настоящей мало. – А ты-то сам знаешь, что такое настоящая гордость? – спросил тогда насмешливо Сашка Рубахин. Чичико ударил себя в грудь кулаком и закричал: – Я кинязь. Кинязь, понимаешь? А какая у кинязя кровь в жилах течет? Гордая, голубая, понимаешь? У меня дед был кинязь, отец кинязь, и я сам кинязь! Но неугомонный Рубахин, знавший, что родители Чичико были разорившимися крестьянами, с убийственной иронией произнес: – Сколько же у тебя было движимого и недвижимого имущества, князь Чичико? Небось две козы, и только? – Нет, не только, – нашелся озорной Белашвили. – Зачем две козы, и только? Был еще и один ишак, и назывался он Сашка Рубахин. Все собрание так и грохнуло смехом, но за Чичико осталась навсегда кличка «Князь». Линия фронта осталась позади, и шапки черных зенитных разрывов на время перестали чернить слепящее чистое небо. Но Демин, не доверяя обманчивой тишине, методично посылал своему воздушному стрелку команды по СНУ. – Леня, за хвостиком повнимательнее, за хвостиком. – За хвостиком чисто, – бодро отвечал Пчелинцев. Уже пятнадцать минут шли они за линией фронта, углубляясь во вражеский тыл. Как и было условлено, здесь их догнали истребители сопровождения. Девятка остроносых ЯКов прошла над строем ИЛов, дружески покачивая плоскостями. А еще через несколько минут Чичико Белашвили со своей головной машины увидел то, что требовалось обнаружить и атаковать. – Внимание! – оповестил он ведомых. – Впереди. Чуть-чуть привстав на какие-то секунды на своем пилотском сиденье, привстав ровно настолько, насколько позволяли привязные ремни, Демин увидел массив зеленого хвойного леса, терявшуюся за ним железную дорогу и вереницу камуфлированных товарных вагонов. На маленькой станции сгрудились пять эшелонов: четыре пустых и один с химическими баллонами. Четыре ложные цели и одна настоящая. Строй самолетов начал ломаться. ИЛы вытягивались в одну волнистую линию, именовавшуюся на летном наречении «змейкой». Это был более удобный для атаки строй, чем клин звеньев, в котором до этого летели штурмовики. В таком строю лучше просматривалось поле боя, лучше было атаковать цель и перейти к обороне, если бы появились «мессершмитты». Сквозь стекла очков в струйных колебаниях нагретого солнцем воздуха Демин увидел разбегающиеся запасные пути, черные стрелки, путевую будку обходчика и забросанные сломанными еловыми ветками крыши вагонов. Он вспомнил, что по условиям задания при сильном зенитном противодействии они должны были только раз атаковать цель и, если эта атака результатов не даст, вторую производить только по команде ведущего. Право оценить обстановку и принять решение предоставлялось лишь одному – Чичико Белашвили. Если даже атака не принесет результата, Чичико должен возвратиться на аэродром, потому что другая, свежая эскадрилья пойдет на эту цель, получив от него подробную информацию. Так было задумано на земле, но совсем не так получилось в воздухе… Двенадцать ИЛов с грозной медлительностью заходили на цель, радуясь чистоте неба. «Где же оно, это сильное противодействие?» – насмешливо подумал Демин, ставя машину в левый крен, чтобы получше рассмотреть цель во время холостого захода. Лес с высоты трехсот метров казался безлюдно-тихим. И вдруг он выплеснул в небо ливень свинца. Показалось, что от островерхих макушек сосен потянулись к самолетам оранжевые, красные и желтые трассы, косо перечеркнув милое, радовавшее глаз небо. Внизу забухали зенитные установки средних и крупных калибров. Неприветливые шапки разрывов стали окружать машины. СПУ донесло взволнованный голос Пчелинцева: – Командир! Машина Филатова горит! – Понял! – рявкнул со злостью Демин. – Они выпрыгнули? – Нет. Падают на лес. – Проклятие! – выругался Демин и тотчас же окликнул пилота последней замыкающей машины, молоденького, недавно пришедшего в их полк лейтенанта Филатова, окликнул не по коду, а просто, по-человечески, с отчаянием и болью в голосе: – Ваня как меня слышишь? Сбивай пламя скольжением, пытайся уйти за Вислу. – Старшой, у меня рули заклинило, – донесся слабый всплеск голоса с горящего самолета. – Теряю высоту… погиба… – И в наушниках смолкло. А потом печальный голос Пчелинцева уточнил: – Командир, они упали на лес и взорвались! – А-а, – простонал Демин, словно пытаясь отмахнуться от горькой вести, как от назойливого видения. Самолеты заходили на цель, и было уже их одиннадцать, а не двенадцать. Под обломками двенадцатого лежали тела голубоглазого молоденького летчика Вани Филатова и его девятнадцатилетнего стрелка Жени Ремина. Две расплющенные кабины, два искалеченных мертвых тела, вечером две похоронных, отправленных из штаба по разным адресам, но с одной трагической вестью: ваш сын героически погиб за Родину, освобождая польскую землю от фашистских захватчиков. Печать и подпись начальника штаба. Но самолетов оставалось одиннадцать, и они уже начали атаку. «Змейка» вытягивалась вдоль железнодорожных составов и, не обращая внимания на зенитный огонь, которым, казалось, было заполнено все небо, приступала к тяжелой и опасной работе и остановить эту работу ничто уже не могло. Самолеты продирались сквозь разрывы, как через степу плотного ливневого дождя. Демин увидел, как свалился в крутое пике самолет Чичико Белашвили и его крылья осветились красными вспышками пулеметно-пушечных очередей. По земле рядом с крышами одного из составов побежали фонтанчики земли, взметнувшейся от разрывов. «Эх, Чичико, Чичико, – усмехнулся про себя не без горечи Демин, – промазал ты начисто». – Маневрируя в зоне огня, Белашвили выводил свой самолет из пикирования, а следом за ним шли в атаку второй, третий, четвертый самолеты. Машина Демина ринулась на станцию по счету девятой. Сбив на лоб очки – он всегда это делал при атаке, – старший лейтенант отдал от себя ручку, и пестрая, полосатая земля с гривой леса, разрезанного сеткой железнодорожных путей, заполнила смотровое окно фонаря. Он прочесал длинной пушечной очередью крыши второго эшелона, но это ни к чему не привело. От вагонов брызгами разлетались щепки, и только. Ни одного языка огня, ни одного взрыва. – Леня, как легли бомбы? – окликнул он стрелка и услышал в наушниках разочарованный голос: – С перелетом, командир. Все до одной. – Ах, дьявол! – Выводя самолет из пикирования, Демин вдруг заметил, что с крыш среднего состава, стиснутого с обеих сторон другими, отчаянно палят пулеметы. Он даже разглядел маленькие черные фигурки фашистских солдат, суетившихся на двух открытых платформах у огневых установок. – Леня, дай-ка по ним, по тем, что палят с эшелона! – приказал он тотчас же. «Тринадцатая» вздрогнула оттого, что в задней кабине заработал крупнокалиберный пулемет. Рука Демина уже поднимала машину вверх, чтобы занять свое место в боевом порядке ИЛов, уходивших от непораженной цели. До него донесся рассерженный голос Белашвили: – Удавы, все домой! Все до единого! И в эту минуту мысль, острая и безжалостная, огнем обожгла сознание Демина. Как же он не сообразил раньше?! Раз этот центральный состав так хорошо защищен зенитными точками, значит он и есть настоящая цель. А одиннадцать тяжелых ИЛов, не успевших израсходовать и половины боекомплекта, нелепо уходят с поля боя, как стадо овец, не достигших высокогорного пастбища, спускается назад в долину из-за того, что чабан не нашел торного пути. Если бы это было на земле, он все сумел бы объяснить капитану Белашвили. Но сейчас, в воздухе, пока он думал, его «тринадцатая» успела набрать пятьсот метров высоты и на положенном интервале пристроиться ко второму звену. И вдруг всем своим существом Демин понял, что он никогда себе не простит, что его будет жечь вечный стыд, если он не откликнется на возникшее сию минуту решение. Голос Чичико Белашвили звал его на восток, домой, а голос совести приказывал возвратиться и повторить атаку. И, не выдержав, повинуясь второму голосу, он ошеломил ведущего коротким окриком. – Чичико, я сейчас! – передал он так, словно бы они оба были на земле и Демин собирался на короткое время отлучиться. – Леня, повнимательнее за задней полусферой, – скомандовал он воздушному стрелку. – Еще заходик сделаем. – Все понял, – безропотно согласился Пчелинцев, и тогда Демин взволнованным голосом отдал команду летчикам своего звена: – Я – Удав-тринадцать. Повторяем заход. Держитесь с превышением, атакуйте следом за мной. Прием! – Удав-тринадцать, вас понял, – ответил летчик его звена лейтенант Соловьев, смуглый, всегда небритый крепыш с небольшой лысинкой, которой стыдился. – Удав-тринадцать, к новому заходу готов, – ответил и второй летчик. А Удава-пятнадцатого – Вани Филатова уже не было в живых, и он этой атаки не смог поддержать. До Чичико Белашвили не сразу дошел смысл затеи, предпринятой Деминым. – Назад, в строй! – с опозданием крикнул командир эскадрильи, прибавив какое-то грузинское ругательство. Но было уже поздно. Самолет Демина, увлекая за собой два других, резко отклонился от группы и, заложив крутой вираж, скользнул вниз, к цели. Что-то странное происходило в действиях фашистских зенитчиков. Они явно обрадовались тому, что ИЛы развернулись на восток и покидают поле боя. Видимо, преследовать их огнем в этом случае в задачу гитлеровцев не входило. Залпы с земли смолкли. Возвращение же к цели трех штурмовиков привело их в полное замешательство. Такой отчаянности от русских они не ожидали. Нет, русские, по их мнению, воевали в этот день явно не по правилам. Кто бы мог подумать, что от группы, взявшей курс на восток, отколется эта тройка и снова вернется к станции. Зенитчики, успевшие отойти от орудий, были явно ошеломлены. Демин это прекрасно понял, и восторженно-азартный его голос оглушил ведомых: – Удавы, куй железо, пока горячо! За мной! Нос «тринадцатой» лишь под небольшим углом наклонился к земле. Потеряв высоту, старший лейтенант атаковал центральный состав с бреющего полета. Первым делом он сбросил эрэсы. Со страшным гулом промчались огненные стрелы реактивных снарядов. Длинная лента вагонных крыш развертывалась перед его глазами, и он бил по ним почти в упор из пулеметов и пушек. Когда «тринадцатая» пронеслась над серединой эшелона, он сбросил последние бомбы. Прошли всего секунды, и какая-то невидимая сила кинула тяжелый самолет вверх, так что Николай еле-еле удержал его рулями, еще не понимая, что же случилось. Голос воздушного стрелка не сразу дошел до его сознания: – Командир, эшелон в пламени… Командир, эшелон… Огромной силы взрыв снова потряс машину, но Демин с облегчением понял, что это не зенитный снаряд угодил в нее, а это там, на земле, у врага, случилось что-то неожиданное и необыкновенное, отчего воздушный стрелок захлебывается ликующим смехом. – Как ведомые? – окликнул он Пчелинцева. – Сбросили бомбы в самый центр состава. Там сейчас такое делается командир… о-го-го-го! – Теперь бы только благополучно уйти! – Демин ощутил, как струями сбегает пот по его щекам, рубашка под синим летным комбинезоном плотно приклеилась к спине. – Уходим на бреющем, – приказал он ведомым. ИЛы уходили на восток, едва не касаясь животами верхушек елей. Сквозь пробелы в чащобе Демин видел черные фигурки вражеских солдат и особенно возмутился тем, что некоторые из них палили из автоматов по удаляющимся самолетам. – Заткни им глотку, Леня, этим фашистским ублюдкам! – Вас понял, командир, – ответил стрелок. – Пожалуйста, – и длинная трасса из задней кабины бичом ударила по лесу, пригибая солдат к влажной осенней земле. Они шли на бреющем в том самом мертвом пространстве, где вражеские зенитчики не могли уже причинить большой беды. Снаряды и трассы проносились выше линии их полета. Лишь увидев впереди серую беспокойную поверхность Вислы, Демин приказал своим ведомым набрать пятьсот метров, и они одним стремительным прыжком рванулись вверх, снова обманув пристрелявшихся зенитчиков. Висла осталась позади, и последние залпы «эрликонов» сконфуженно угасли. Далеко впереди уже обозначались контуры аэродрома и золоченые кресты костелов маленького польского городка с кварталами светлых, по-дачному нарядных домиков, когда перед глазами Демина вновь ожила картина, увиденная им при отходе от цели. Над лесом и станцией стелился густой покров дыма. Крыши вагонов корежило пламя, а взрывы следовали один за другим, разнося их деревянные остовы. Языки огня набросились на белое здание станции, и оно мгновенно стало черным. Сколько раз наблюдал Демин картину разрушения с борта своего самолета, и всегда она вызывала у него чувство злой радости. На память приходила страшная фотография: виселица и в петле его родная сестра Верка-хохотушка. «Этого вам еще мало, – говорил он про себя. – Это только аванс. Кое-что еще причитается, и вы это кое-что получите!» Разгром фашистского эшелона на маленькой станции наполнял его сейчас гордостью. Демину хотелось говорить, даже запеть. Но аэродром приближался, и полагалось все внимание сосредоточить на посадке. Столбами поднялась сухая, удушливая пыль за хвостами ИЛов. Чуть притормаживая, срулил с полосы, направляя машину к стоянке. Уже издали видел три рядом стоящие фигурки. Зара приветственно поднимала руку с белеющим в ней платочком. Она почти всегда приветствовала их возвращение таким образом. Демин подрулил к канониру, по всем правилам развернулся хвостом к задней стенке. Рация еще работала. Собираясь ее выключить, он поднял руку и вдруг услышал свирепый голос полковника Заворыгина. Всегда педантичный в соблюдении кодовых позывных, на этот раз он рявкнул открытым текстом: – А ну, Демин, немедленно ко мне! Хоть вы и Удав-тринадцать, но я из вас кролика буду делать! – Слушаюсь, товарищ полковник, – с подчеркнутой вежливостью отозвался Демин, и это тоже было нарушением радиодисциплины, потому что по кодовой схеме Заворыгина полагалось именовать «первым». Демин вышел из кабины и у плоскости столкнулся с сияющим Пчелинцевым, который, казалось, готов был броситься на шею. Размахивая руками, Пчелинцев азартно восклицал: – Товарищ командир! Николай Прокофьевич! Вы видели, как внизу рвалось и горело? Да ведь если бы каждый наш вылет завершался такими результатами, мы бы уже имперскую канцелярию штурмовали! Вас, как победителя, качать надо. – Подожди-ка, Леня, – мрачно прервал его восторженную речь Демин. – Сейчас на КП победителю выдадут. – Он снял с головы шлемофон и усталыми глазами обводил лица подчиненных, думая, кому его отдать. Обычно в таких случаях шлемофон брал татарин Рамазанов и, бережно поглаживая кожу шершавой, огрубевшей ладонью, с притворным удивлением говорил: «Смотрите, товарищ командир, он у вас опять мокрый. Давайте я выверну наизнанку и просушу». На этот раз Рамазанов по каким-то причинам замешкался. И вдруг Зарема шагнула к Демину и взяла из его рук шлемофон. – Вам выдадут? – запальчиво воскликнул Пчелинцев, не обративший внимания на эту маленькую сцену. – Да за что же? За победу над врагом? А вы разве забыли афоризм: победителей не судят? Это же сама царица Екатерина Потемкину когда-то сказала. – Мало ли что, – проворчал Демин. – Потемкин был граф, а я всего-навсего командир авиационного звена. – Да ведь это выше любого графского титула, – тихо улыбнулась Зарема. Демин благодарно на нее посмотрел, вздохнул и зашагал на КП. Когда он спустился по узким затоптанным ступенькам вниз, летчики их эскадрилья были уже в сборе. Они сидели в наиболее просторной половине землянки. В центре круглолицый майор Колосов и мрачный, с угрюмым, непроницаемым лицом полковник Заворыгин. Чичико Белашвили стоял над грубо сколоченным столом и, свирепо вращая белками глаз, потрясал зажатыми в кулаке кожаными перчатками. Громкие, гневные слова наполняли землянку. Маленькие усики топорщились над верхней губой Белашвили, как у сердитого кота. Красные пятна проступали на полном лице, и оно лоснилось, как спелое яблоко. Увидев входящего в землянку Демина, он задохнулся от гнева и на несколько мгновений даже потерял дар речи. Потом голос его стал тоньше и пронзительнее. – Вот он и сам явился, своей собственной персоной. Герой нашего времени, Печорин, так оказать, – с каким-то наслаждением причмокнул Чичико языком и вдруг снова взорвался: – Не полечу я больше с ним на задание товарищ полковник. Что такое, на самом деле? Я командир эскадрильи или он? Ва! Я ему приказываю: «Идем на обратный курс», – а он мне в ответ: «Чичико, я сейчас». Можно подумать, мы на земле, и он у меня на шашлык куда-то отпрашивается. Скажи какой, пожалуйста. Строй бросил, приказ командира нарушил, себя и ведомых поставил под огонь. Я сам видел, как возле их кабин снаряды рвались. Никто ему возвращаться назад к цели не разрешал. Да за такую самодеятельность по законам военного времени… – Чичико слизнул языком сухие губы и не договорил. Он лишь вопрошающе поглядел на полковника Заворыгина. А тот вдруг поднял загорелую руку и с силой ударил по шершавой поверхности стола: – Баста! Ты действительно нашкодил, Демин. Разве ты забыл, что значит ослушаться командира в боевой обстановке? Если и дальше будет процветать такая вольность, от полка останутся рожки да ножки. Лейтенанта Филатова еще до захода на цель потеряли? Потеряли. – Я в этом не виноват, – побелевшими губами прошептал Демин и с вызовом посмотрел в глаза командиру полка. Заворыгин легко прочитал этот вызов. – Прошу помолчать, – одернул он строго, – пока что говорю я, и вам, старший лейтенант, полагается только слушать. Сегодня погиб экипаж не по вашей вине, а завтра погибнет и по вашей, если будете действовать подобным образом, вопреки наставлениям и уставам. – Уставы еще предусматривают и возможность проявления инициативы в бою, – смело возразил Демин. – Если бы этого не было, не было бы ни Суворова, ни Ушакова, а в эту войну ни генерала Доватора, ни Гастелло, ни Ивана Кожедуба. – Смотри ты, какой Ушаков, – с ухмылочкой произнес Белашвили, но смолк, остановленный строгим взглядом командира части. Полковник Заворыгин кашлянул в кулак. – О какой инициативе может идти речь, если вы нарушили строй? Наказывать за такую инициативу полагается. – Ну и наказывайте, – обиженно опустил голову Демин. – Да уж не поблагодарю, – посулил Заворыгин. Полевой телефон в пропыленном кожаном чехле стал отчаянно зуммерить. Полковник с раздражением посмотрел на него – Начштаба, возьмите же трубку. Это небось штаб дивизии поторапливает с боевым донесением. А мы все никак не придем к всеобщему знаменателю и не знаем что записать. Майор Колесов поднес трубку к уху, и вдруг его полное лицо покрылось багровым румянцем. Он отстранил трубку от лица и свистящим шепотом произнес: – Товарищ полковник, вас командующий фронтом спрашивает. Сам. Заворыгин потянулся за трубкой, с достоинством ответил. Чины и высокие ранги фронтовых начальников никогда не приводили его в робость. Но что ему доложить, если… – Слушаю вас, товарищ командующий, – сказал он четко и спокойно, а на другом конце провода зарокотал властный зычный бас: – Здравствуй, Закорюкин. – Не Закорюкин, а Заворыгин, – строго поправил полковник. – Ну, извини, – смутился бас. – Не сочти это за фамильярность или злонамеренность. Просто оговорился – Я вас слушаю, товарищ командующий, – вновь подал голос командир полка, давая высокому начальству понять, что он желал бы скорее перейти к существу вопроса. Бас на другом конце провода откашлялся и спросил: – Ваша эскадрилья, штурмовавшая станцию в районе города Коло, вернулась, потеряв всего один экипаж? – Только один. Но она не вся сразу вернулась. Сначата одна группа, затем вторая. – В три самолета, – подсказал командующий фронтом. – Совершенно верно, в три самолета, – подтвердил полковник, недоумевая, откуда маршалу известна такая деталь. Но тот, не вдаваясь ни в какие пояснения, снова спросил на этот раз более строгим голосом: – А теперь скажи, Заворыгин, кто вел тринадцатую машину? – Старший лейтенант Демин, – упавшим голосом сообщил полковник, знавший крутой характер маршала. – А что? Он разве что-нибудь натворил? – Натворил, Заворыгин. По-настоящему натворил. – Я так и знал! Командующий неожиданно расхохотался, отчего полковник пришел в еще большее беспокойство. – Если бы натворил! – воскликнул командующий. – А впрочем, это слово точнее всего передает им содеянное. Он такое натворил, что на Висло-Варшавском фронте фашистское командование три дня будет в трауре теперь ходить. Огонь эту станцию до сих пор корежит, а взрывы эшелона с химическим веществом на берегу Вислы слышны. Словом, завтра к двенадцати ноль-ноль присылай своего старшего лейтенанта Демина ко мне в штаб фронта. Сам буду орден боевого Красного Знамени прикалывать к его гимнастерке. Будь здоров, Заворыгин. Спасибо, что таких орлов воспитываешь. – Бас оборвался, а Заворыгин долго еще сжимал в руке замолчавшую трубку. Сжимал до тех пор, пока не ощутил, что стала она влажной. Тогда он передал ее Колесову и растерянными глазами оглядел присутствующих, будто недоумевая, зачем и по какому поводу собрались они в этой землянке. – Прошу всех быть свободными, – выговорил он сдавленным голосом. – Остаться одному Демину. Шарканье сапог продолжалось меньше минуты. Чичико Белашвили, уходивший последним, закрывая за собой дверь, все-таки задержался. Вероятно, надеялся, что командир полка все же его оставит, но Заворыгин сделал нетерпеливое движение рукой, означавшее: уходи и ты. Когда в землянке они остались вдвоем, Демин встал и вытянул руки по швам, демонстрируя полное смирение. – Зачем промолчал? – сердито спросил полковник. У Демина насмешливо дрогнули выгоревшие белесые брови: – Вы же слова не дали вымолвить. – Мог бы и прервать. А то видишь, в какое нелепое положение меня поставил? – Я не хотел. – Так ли? – Заворыгин вздохнул, подошел к старшему лейтенанту и долго всматривался в его глаза, силясь в них что-то прочесть. Но мысль в них была спрятана глубоко и не читалась. – Непроницаемый! – покачал головой Заворыгин. – Какого уж уродили, – откровенно усмехнулся Демин. – За то, что не позволил полку ударить лицом в грязь, честь тебе и хвала, – медленно произнес Заворыгин. – Очевидно, догадался, по какому поводу звонил сейчас маршал? – Я же летчик, – дрогнул холодной улыбкой Демин. – Да-а, летчик, – медленно преодолевая в голосе запинку, подтвердил Заворыгин. – Завтра в двенадцать будешь в кабинете у командующего фронтом. Он тебя наградил орденом Красного Знамени. А я бы!.. – вдруг сорвался полковник. – Я бы дисциплинарное взыскание на тебя прежде всего наложил. Потом бы уж только наградил. Николай смял в руке кем-то забытую полупустую пачку папирос, гордо вскинул голову. – За чем же тогда остановка? Не пускайте к маршалу к двенадцати ноль-ноль, наложите взыскание. Заворыгин покачал головой, и дружеских теплинок не осталось уже у него в глазах. – Смотри ты какой, а! – вымолвил он с осуждением. – Дерзишь? Ты же еще вчера пешком под стол ходил, на меня как на икону чудотворную глядел. Растопырив уши, слушал рассказы, как я с Чкаловым и Коккинаки с одного испытательного аэродрома взлетал. А теперь все постиг? Быстро же ты из желторотого воробышка в орла вымахал. А не слабы ли еще крылышки? Все ли законы аэродинамики в них учтены? Выдержат ли они полетный вес? – Думаю, да, – сухо ответил Демин. Полковник запустил руку в глубокий карман синих габардиновых галифе, нервным движением вытащил пачку сигарет, закурил. – Что я скажу тебе, Николай, – продолжал он, заметно успокаиваясь. – Хочешь быть порядочным человеком, отрешись от этого постоянного индивидуализма. Я тебе только хорошего желаю. Но если ты не наступишь вовремя на характер, смотри, дурной монетой может все обернуться. Ведь ты только на себя рассчитываешь, только одному себе веришь, ни за чьим советом не хочешь обращаться. А разве так можно? И еще помни, что самая лучшая слава – это скромная слава. А у тебя все это как на сцене иной раз получается. Рисовка, парадность. Это я тебе не как командир полка, а как человек, вдвое больше тебя проживший, говорю. Жизнь – это не полет за линию фронта и обратно. Она гораздо сложнее. Летчиком ты у меня уже стал. А вот человеком… человеком тебе еще нужно становиться. Они, между прочим, ничем не хуже тебя, те ребята, что летали с тобой в бой, но не получат наград. Ты меня понял, сынок? – Я могу быть свободным? – не отвечая на прямо поставленный вопрос, спросил Демин. …Он шагал по летному полю, чувствуя особенно твердой и звонкой прихваченную осенним холодом землю. Пыль еще не успела затмить его ярко начищенных хромовых сапог. На полевой гимнастерке сверкал новенький орден боевого Красного Знамени. Он шагал и, улыбаясь, вспомнил мелькнувшую, как в кино, сцену награждения. И руки маршала, большие, сильные, но уже с чуть вздутыми венами, и широкое строгое лицо с разящим, властным взглядом темных глаз, и могучие, развернутые плечи. Маршал вышел к нему из-за стола в полном блеске всех своих наград, ступая твердыми прямыми ногами по идеально навощенному паркету. И ноги эти довольно легко несли большое, тяжелое тело. Демин часто слышал фронтовые истории о том, что новый командующий фронтом – человек суровый и к ошибкам даже беспощадный, что командиры полков и дивизий не только ею уважают, но и побаиваются. Демин тоже было сробел, но пришла на память поговорка о том, что маршал всех, до майора включительно, только воспитывает и, лишь начиная от подполковника, строго наказывает за прегрешения. И Демин самого себя приободрил: «Я же еще старший лейтенант…» После вручения ордена маршал пригласил его в маленькую обеденную комнату, что примыкала к его кабинету, за богато сервированный стол, на котором, кроме многочисленных закусок и огромного блюда с кусками сочного кровяного бифштекса, стояли бутылки с иностранными этикетками, каких Демин еще в жизни не видел. Маршал выразительно постучал по одной из них, строго спросил: – Этим не балуешься? – Как можно, товарищ командующий, – вспыхнул Демин и, словно ища поддержки, посмотрел на члена Военного совета и начальника штаба, севших с ними за один стол. – Я же летчик. А для летчика такое баловство – это же яд. – Всякое бывает, – вздохнул командующий фронтом и, перехватив его взгляд, прикованный к этикеткам, не без гордости пояснил: – Вот этот ром мне от Эйзенхауэра доставили. А виски от маршала Монтгомери. Неплохие подарки. Если так дела пойдут, гляди, они нам скоро и второй фронт подарят, – усмехнулся он и покосился на генералов. – Виски попробуем? Он взял бутылку и налил всем по рюмке. – Сегодня и вам можно рюмку за орден, товарищ старший лейтенант, – сказал он полунасмешливо. – Однако не подумайте, что мы с членом Военного совета и начальником штаба подобным образом каждый день обедаем. Тогда бы руководить фронтом было некогда. Трезвый рассудок не только летчику надо иметь. Ну а сегодня ваш орден и для нас повод. Что-то отеческое, строгое и доброе вместе с тем, сквозило в речи маршала и его манере держаться с другими. Из штаба фронта Демин уехал окрыленным. Связной самолет высадил его на полосе. Прежде чем идти на KII Демин решил показаться с новой наградой у себя на стоянке перед друзьями. Он шел по аэродрому бодрой, пружинистой походкой человека, одержавшего важную победу и теперь выросшего в собственных глазах. Ему очень хотелось рассказать товарищам, как принимал его прославленный маршал, чье имя гремело по всему миру. Он еще издали увидел, что весь экипаж собрался под крылом «тринадцатой». Его заметили – три фигурки и поодаль четвертая, в которой он сразу узнал Зарему. Переполненный радостью, он сорвал с головы пилотку и, приближаясь, приветственно замахал ею. – Э-гей! – закричал он издали. – Вот я и возвратился. Видите, как быстро! К его удивлению, никто не бросился к нему навстречу, даже не сделал ни одного шага. – Ну чего же вы, друзья боевые? Рамазанов, Заморин, выше головы. Поздравьте Леню Пчелинцева. Завтра будет подписан приказ о его награждении орденом Красная Звезда. Это я вам авторитетно. Сам начальник штаба фронта сказал. Мировой генерал. Вот сидите, мы, кажется, в гору пошли всем экипажем. Разве не так? И о присвоении вам новых званий надо подумать. И вдруг он осекся, почувствовав на себе холодные, угрюмые взгляды. Он сразу понял: что-то произошло. Зара стояла в нескольких шагах от него и, держась за обрез крыла, плакала. – Товарищ командир, у нас горе. Только что вернулась шестерка. Из кабины вынесли полковника. Мертвым. – Какого полковника? – бледнея от растущей догадки, пересохшим голосом спросил Демин. Грустные глаза Пчелинцева остановились на нем. – Нашего полковника, Николай. Заворыгина. Старший лейтенант бессильно опустил правую руку, в которой была зажата скомканная пилотка. – Заворыгина! – прошептал Демин. Пчелинцев помялся, будто не зная, куда девать свои длинные тонкие руки. Не находя им места, сначала сунул в карманы брюк, затем вынул, сцепил за свози спиной. Слова произносил тяжело – так сдирают бинты с незажившей раны. – Они штурмовали огневые точки за Вислой. Попали под зенитный огонь, а потом «мессеры». На командирскую машину целая четверка навалилась, и одна очередь прострелила кабину. Он с осколком в груди летел, наш «батя». То приходил в сознание, то терял его. Два раза сказал стрелку: «Потерпи, дойдем». Сел по всем правилам. Только с полосы уже не мог срулить. А когда фонарь открыли – он мертв… Все сразу померкло в глазах Демина: и деревья, и капониры, и люди, окутанные скорбным молчанием. Даже орден, которым он так хотел похвалиться, вдруг потускнел и приобрел какую-то ненужную крикливость. Демину стало стыдно своей недавней радости, он стиснул жесткие кулаки и зашагал к землянке командного пункта, где уже собралась траурная толпа летчиков и техников. Глава четвертая Беспокойный западный ветер дул со стороны Вислы, от окопов, где шла перестрелка, от обугленных стен сожженной Варшавы. Вместе с ветром тянулись с запада длинной унылой вереницей тучи, наслаиваясь друг на друга, сбиваясь в белые вихрастые облака, подпаленные с боков мрачноватыми грозовыми оттенками… «И даже тучи эти показались мне траурными…» – так Пчелинцев писал о гибели командира… – Леня, что это у вас за тетрадка, – спросила Зара, незаметно подошедшая к нему. Пчелинцев сидел неподалеку от самолета, углубленно думал и был до того застигнут врасплох ее голосом, что даже вздрогнул. Это не укрылось от Магомедовой. – Уй! – воскликнула она. – Воздушный стрелок, а такой пугливый. А как же, если «мессершмитты»?! – У них тогда и спросите, Зарочка. – Он уже овладел собой, спокойно закрыл тетрадь, завернул с видом полного безразличия. – Это? – спросил он, глазами показывая на клеенчатую обложку. Это полное собрание моих фронтовых писем к маме. Здесь остаются черновики, а беловики я отправляю по почте ей. – Уй! – причмокнула Зара. – Это же дивно! И вы издадите после войны это полное собрание своих писем? Пчелинцев с грустной, застенчивой улыбкой посмотрел на нее. – Как сказать, Зара, быть может, даже издам. – И я после войны смогу их прочесть? – Как сказать, возможно, и раньше… – намекнул он печально. – Пчелинцев! – донесся в эту минуту от самолета громкий голос Демина. – Поди-ка ко мне. – Иду, командир! – откликнулся сержант. Демин стоял под широкой плоскостью ИЛа с непокрытой головой и вольно расстегнутой «молнией» летного комбинезона. Ветерок шевелил на лбу светлые прядки. – Чего, Николай? – спросил стрелок. – Да так, – рассмеялся старший лейтенант, – поболтать захотелось, садись под плоскость. Трава была сухой. Опаленная горячими выхлопными газами взлетающих самолетов, примятая их резиновыми колесами, она осела и выгоревшим, с пролысинами ковром стелилась по земле. – Дождя не будет, – сказал Демин, удобно вытягивая ноги. – Топчемся на этом рубеже. Когда же рванем за Вислу? – Я не главнокомандующий. Откуда мне знать? – усмехнулся Демин. – Зато у тебя теперь сам маршал в знакомых, – поддел стрелок. – Взял бы да и спросил за чашкой кофе или стаканом виски. – Знаешь, за что Каин Авеля убил? – лениво огрызнулся летчик. Пчелинцев не ответил, смотрел на запад, прислушиваясь к отдаленному гулу орудий. – Прагу варшавскую обстреливают, – сказал он. – Севернее, – зевнул летчик. – Как ты думаешь, скоро все это кончится? – А тебе надоело? Пчелинцев на локтях приподнялся, рассерженно свел брови. – Мне? Почему ты, Николай, всегда и все сводишь ко мне? – Основная единица измерения, – уколол Демин, но Пчелинцев пропустил его слова мимо ушей. – Разве дело во мне, Николай, – заговорил он укоризненно. – Ты обо всем народе подумай. О его страданиях и ранах. Каждый день уносит сотни жизней. А те, кто не на фронте, остаются сиротами и вдовами. Ребята двенадцатилетние уже стали к станкам и за осьмушку хлеба работают. Целую смену. А в колхозах женщины на себе пашут. Все устали: земля, люди, небо. Даже вот этот ветер. Ты к нему прислушайся, Николай, он же еле-еле пролетает над землей. Как ИЛ с гаснущим мотором. Он тоже полон смертельной усталости. Когда же это все кончится, Николай? – А ты у Гитлера или у Геббельса спроси. По-моему, когда возьмем Берлин, тогда все и кончится. – Ты мне, как ротный агитатор, отвечаешь. – Ротные агитаторы тоже дельные вещи говорят. – Не хочешь ты меня понять, Николай, – грустно заметил Пчелинцев. – Разве мне себя и своей усталости жалко? Я же обо всех говорю. Сколько братских могил мы оставляем на своем пути, каких красивых парней теряем. А усталость, ты прав. Это зараза, и нельзя, как болезни, ей поддаваться Но как бы хотелось, чтобы мы до конца этого года взяли Берлин, а новый, сорок пятый стал бы годом Победы. Нашей Победы! Я бы тогда быстро свою книгу закончил. Он лег навзничь и долго смотрел в низкое небо, запеленатое тучами. Демин не видел его лица, но по голосу чувствовал настроение стрелка, УТОМЛРННОГО последними напряженными днями. Он думал о том, как трудно этому парнишке с нежной, хрупкой душой подниматься но два-три раза в воздух на зеленом грохочущем ИЛе, встречать за линией фронта потоки огня, караулить зону за хвостом самолета, а потом выходить на аэродроме из задней кабины с головой, распухшей от бензиновых паров и перегрузок, обрушивающихся на пикировании, боевых виражах, разворотах. И еще он подумал о том, что задняя кабина на ИЛе слабее защищена броней в сравнении с передней, и от этого Пчелинцев, как и все другие стрелки, подвергается во время зенитного обстрела куда большей опасности, чем летчик. – Тебе бы денька три не летать, отдохнуть, – заметил он сочувственно, но Пчелинцев привстал на локтях, тревожным шепотом возразил: – Что ты, Николай! Сколько раз в бой ты, столько и я. А грусть и усталость к дьяволу, как в той классической бетховенской застольной: «Все, что не пьется, к чертям!» Демин оживился и предложил: – Слушай, а может, и вправду по сто граммов… А? У меня есть и таранька с сухарями. Вот история с географией! – Нет, – спокойно возразил стрелок, – от ней, горькой, только тоскливее станет. Ты как хочешь, а я нет. Не спаивай подчиненного. Ты лучше стихи мне почитай, Николай. – Какие? – рассмеялся старший лейтенант. – Из той тетради, где они неоконченные? – Давай из той. Демин встал с похолодевшей земли, расправил затекшие колени и голосом задумчивым и очень-очень тихим стал читать. Читал и оглядывался по сторонам, чтобы никто к ним не подошел невзначай. Месяц в воду опустил лучи, Хочет словно веслами грести, Перестань же, милая, грустить, Милая, за все меня прости. Я тебя не бросил, не забыл Разве я с тобой неласков был? Разве не одна у нас весна, Пусть ее и прервала война?.. Пчелинцев слушал, не вставая, дремотно смежив веки, потом повторил: – «Месяц в воду опустил лучи, хочет словно веслами грести». А что, лирично. Честное слово, лирично. Грустно и лирично. Но почему ты не заканчиваешь свои стихотворения, Николай? Если начал – доводи до конца. Ты же летчик! * * * Два дня подряд ненастное небо висело над капонирами и рулежными дорожками аэродрома. С одной крайней стоянки другую уже не было видно: тонула в туманной мгле. Набухшие влагой облака только что не задевали за тонкую антенну автомашины-радиостанции. Странная тишина оковала аэродром. Ни один мотор не взревел в течение дня, ни один самолет не поднялся в воздух. Перестрелка на берегах Вислы тоже смолкла, орудия били редко и лениво. Пользуясь непогодой, начальник штаба майор Колесов разрешил летчикам и воздушным стрелкам увольнение в город. Вместе с другими отправился туда и сержант Пчелинцев. Спасаясь от моросящего дождя, он надел длинную плащ-палатку, капюшоном прикрыл голову в новенькой авиационной фуражке. Город ничем его не поразил. Узкие улочки, вывески над маленькими «склепами» на незнакомом польском языке. На стареньких «роверах» проносились по мокрым улицам мужчины и женщины в блестящих разноцветных плащах. Гитлеровцы и в этом маленьком городке оставили следы разрушений. На пепелищах копошились черные фигурки, скорбные в своем одиночестве и печали. К зданию костела на велосипеде подъехала молодая монашка с крестом на белом чепчике. В закусочной мужчины сосредоточенно гремели кружками, о чем-то споря. Воробей пугливо пил воду из бомбовой воронки на центральной площади, время от времени стряхивая с перышек дождевые капли. Шагая по городу, Пчелинцев думал о неистребимой силе жизни. Вот прошумели бои, фашисты выбиты за Вислу, и первое время городок этот казался мрачным и вымершим. Редкие прохожие с опаской поглядывали на наших солдат и офицеров, о которых столько ужасов рассказывали немцы. Но вот прошло всего несколько дней, и городок ожил. Возвратились жители, застеклили опустевшие дома, зажгли в них свет, стали выкапывать спрятанное имущество. А вечером уже и аккордеон где-то завел несложную танцевальную мелодию, и скрипочка бойко запиликала в прокопченном кабачке с низкими сводами и полусонным седеньким буфетчиком у стойки. «Погибну я или останусь в живых, а жизнь с ее радостями и горестями все равно будет продолжаться, – подумал про себя Пчелинцев. – И важно вовсе не это. Важно, чтобы жизнь была праведной, чтоб она полной мерой воздавала людям за труд, делала их веселыми, сильными и счастливыми». Девушка в красной бархатной курточке улыбнулась воздушному стрелку. Дрогнула над ее переносьем тонкая цепочка бровей, плутовато ушли в сторону карие глаза. Но Пчелинцев вспомнил о Заре и подчеркнуто строго сжал губы, чтобы польская девушка не подумала, что попала в цель. Но, право слово, напрасно он это сделал, потому что юная паненка давно уже свернула в переулок и навсегда потеряла его из виду. Достигнув центра, он свернул в маленький скверик с заброшенными клумбами и засохшими на них цветами. На желтых дорожках лежали опавшие листья каштанов и тополей. Ветер мел обрывки газет и афиш. Было немо и пусто в этом когда-то, очевидно, оживленном скверике. Только на одной из скамеек сидел плохо одетый пожилой человек и, отвернувшись от аллеи, безучастно смотрел вдаль. Пчелинцев прошел мимо, но какая-то сила заставила его оглянуться. Он увидел худое, морщинистое лицо, оцепеневшее от горя, и слезы, сбегавшие по щекам. Почему плакал этот человек? Кто причинил ему горе и зачем? Пчелинцев решительно повернул назад, дойдя до скамейки, притронулся к его плечу. – Что с вами, товарищ? Сержант был твердо уверен, что на земле, с которой гонят фашистов, в каждом освобожденном городе любого человека надо называть товарищем. Незнакомец поднял голову, платком не первой свежести стер слезы с лица. – О пан офицер, пан офицер, – заговорил он, мешая русские и польские слова. – О горе, горе. Я похоронил коханую цурку Марысю. Ей еще не было восемнадцати лят. Пришли пьяные фашисты и угнали ее в ночное варьете. Жона моя пыталась не отдавать, но они застрелили ее из пистоля. – Он закрыл ладонями лицо и долго молчал. – Юш бенди около года, как это случилось. Пчелинцев опустился с ним рядом на скамейку. – Но ведь фашистов уже прогнали из вашего города. – Так есть, пан офицер, так есть, – повторял поляк, продолжая настойчиво именовать его офицером. – Я забрал из этого проклятого варьете свою старшую цурку, но она оказалась больной. Фашисты заразили ее грязной, дурной болезнью, а она была совсем молодой. И она не выдержала, пане офицер. Там, в больнице, она и повесилась, бедная моя Марыся, а вчера я ее похоронил, и теперь у меня в кармане нет ни единого злотого. А дома меня ждут два гтеньких хлопчика и десятилетняя младшая цурка Ядя. Они со вчерашнего дня ничего не ели. О матка боска, что я им мовю! Какие муки страшнее мук отца, не способного накормить родных детей. А Марыся! Если б я только мог, если бы не ревматизм и больное сердце, и не три голодных взгляда, устремленных на тебя с утра до вечера, я бы взял винтовку и убивал без пощады каждого ката в зеленом мундире! Он руками закрыл лицо, стараясь заглушить глухие рыдания. Пчелинцеву стало больно оттого, что он стал свидетелем чужого безутешного горя. Он мягко положил руку незнакомцу на плечо. – Успокойтесь, товарищ. На земле есть кому отомстить за вашу Марысю. И это сделаем прежде всего мы – советские солдаты! – Он задумался и, осененный неожиданной мыслью, предложил: – Я, конечно, помочь вашему горю не в силах, да и никто не в силах, а глаза выплакивать просто нехорошо. Вы мужчина, и вам надо бороться: за себя, за детей, за новую жизнь. Но если ваши дети второй день голодают, то вот возьмите, пожалуйста. – Пчелинцев достал из кармана шестьсот злотых – жалованье воздушного стрелка за два месяца в польской валюте – и протянул их незнакомцу. Пожилой поляк внезапно выпрямился, и на худом лице его мелькнула обида: – Цо то есть? – Деньги, товарищ. Шестьсот злотых. Незнакомец протестующе поднял руки, грустными глазами взглянул на Пчелинцева, державшего бумажки на ладони. В эту минуту с его головы спал набухший от дождя капюшон, и поляк, увидев нарядную авиационную фуражку, растерялся: – О! Вы пан генерал! – воскликнул он испуганно. – Такой молодой и уже генерал! – Да нет, – засмеялся Пчелинцев, – я всего-навсего сержант. – Но как же так, – растерянно пробормотал поляк, – но эта фуражка. Это же генеральская фуражка! – Нет, это летная фуражка, – пояснил Пчелинцев. – Вас краб попутал, – и протянул человеку деньги. Но поляк снова сделал протестующее движение. – О, что вы! Надо! О, нет, я не имею права брать ваши деньги, пан офицер! Бардзо зденькую, но не могу. Может пан офицер обо мне подумал, что я нищий или мелкий вымогатель? То не так есть. Шибко не так! Я учитель, пан офицер, но немцы превратили пашу школу в свою казарму, а двух моих коллег расстреляли. Я чудом остался жив, но об этом сейчас долго рассказывать. Поверьте мне, пан офицер, мне стыдно брать от вас эти деньги. Сержант улыбнулся и продекламировал: Нет на свете царицы, краше польской девицы. Весела, что котенок у печки, И, как роза, румяна, и бела, как сметана. Очи светятся, будто две свечки! Был я, дети, моложе, в Польшу ездил я тоже И оттуда привез себе женку. Вот и век доживаю, а всегда вспоминаю Про нее, как гляжу в ту сторонку. – Цо то бенди? – удивился поляк. – Адам Мицкевич в переводе нашего великого Пушкина. Человек в поношенном, залатанном пиджаке с тоской посмотрел на свои длинноносые потрескавшиеся туфли, забрызганные грязью. – Адам Мицкевич, – задумчиво проговорил он, – пан офицер читал Мицкевича!.. – А почему же мне не читать стихи друга нашего Пушкина? – тихо возразил Пчелинцев. – О да! О да! – подхватил поляк. – Пушкин и Мицкевич – два великих рыцаря свободы! О, что это за армия, если в ней каждый офицер не только умеет хорошо драться, но и знает Мицкевича! – Ну, вот видите, – примирительно сказал стрелок, – а деньги возьмите. Я вам их от чистого сердца. Одним словом, берите, и довольно этой самой гордости. Я вам не какой-нибудь шляхтич-благотворитель, а советский солдат. – Он грубо, почти насильно положил поляку в карман шесть помятых бумажек. – О, я вам их: верну! – горько закивал седеющей головой незнакомец. – Вы непременно запишите мой адрес: Костюшко, тридцать три, Ежи Барановский. Может, и вы мне оставите свой адрес? Пчелинцев встал со скамейки и сухо произнес: – У меня адрес самый короткий, пан Барановский, – война. Сегодня берег Вислы, а завтра – Одер, Берлин. До свидания, – и двинулся вперед. Поляк на секунду замешкался, а потом нерешительно пошел за ним. – О, пан офицер, пусть благословит вас сама матка боска Ченстоховска, и пусть целым и невредимым закончите вы войну и вернетесь домой! – Постараюсь, – неопределенно ответил Леня, – я вам, пан Барановский, очень советую не падать духом. В этой войне все мы несем потери. Конечно, очень страшно умирать, но самое страшное – быть сломленным душевно. Кренитесь, пан Барановский, ведь вам же еще строить новую Польшу. Пожилой человек вдруг выпрямился и строго покачал головой. – О нет, пап офицер. Я не сломлен духом. Минутную слабость, горе вы не принимайте за сломленный дух. Я гордый человек, пан офицер. Будете поворотом с войны, заезжайте в гости, вы меня увидите совершенно другим человеком. Так есть, пан офицер… * * * Наутро дождь утих, но помутневшее небо никак не хотело подниматься, продолжало давить землю, будто негодуя на людей правых и неправых, терзающих ее бомбами и снарядами в своей попытке поскорее решить давний жестокий спор. Небо не знало, что война – это продолжение политики силы, и что если столкнулись две политики: политика человеколюбия и политика человеконенавистничества, – то и первая в этом случае не может быть не жестокой. Небо давило землю, и на этой опаленной страданиями земле людям не становилось легче. Шел четвертый год огромной беспощадной битвы, в которой не могло быть перемирия, и этот год был годом побед правой стороны, и слова Верховного Главнокомандующего – «паше дело правое, враг будет разбит» – были призывом к действию, потому что это действие уже развернулось на всем протяжении огромного фронта. Правая сторона била врага, беспощадно его карая за тяжкий сорок первый год, за оскорбительную надменность, с какой Гитлер объявил всему миру о назначенном им дне парада на Красной площади. А потом затрещала по всем швам немецко-фашистская машина, и от Белого до Черного моря понесся по окопам крик, от которого леденило глаза и души фашистов: рус идет! * * * …В тесной землянке, укрывшись от непогоды, коротал пасмурное время экипаж Николая Демина. В узкое оконце вливался блеклый, неверный свет, такой слабый, что пришлось зажечь «летучую мышь», ту самую, которую весь экипаж именовал гордостью «папаши» Заморина, раздобывшего ее в трудных фронтовых условиях и с презрением выбросившего прочь желтую снарядную гильзу-светильник. Четверо играли в домино. Демин и Зара против Заморина с Рамазановым, а Леня Пчелинцев сидел в углу, положив на колени раскрытую тетрадь, и, наморщив лоб, выводил строку за строкой химическим карандашом. «Даже при таком адском грохоте костяшек пишет, – с уважением подумал о нем старший лейтенант, – наверное, талантливые люди все-таки все не от мира сего. А вот я, наверное, никогда не стану литератором. И нечего думать об этом. Не в свои сани не садись». Демин вздохнул и рассеянно приставил костяшку к костяшке. – Уй, товарищ командир! – обидчиво высказалась девушка. – Опять вы по пятеркам разворачиваете, а я на них все еду да еду! Рамазанов приставил костяшку, сверкая глазами, восторженно заявил: – Девяносто семь очков, Зарем! Еще один заход, и вам с командиром кукарекать придется, потому на сухую проигрываете. Девушка заглянула в глаза Демину. – Пострадаем, товарищ старший лейтенант? – Пострадаем, Зарема, – улыбнулся Демин. Он вглядывался в ее продолговатое лицо, осыпанное мелкими веснушками, видел ее крупные, чуть-чуть влажные губы, глаза под сводом густых бровей, еле-еле обозначенные ямочки на щеках, волосы, густые, собранные, как и обычно, в толстую косу, розоватые мочки ушей и думал о том, что ровная, редко вспыхивающая Зара, в сущности, очень добра, постоянна и даже привязчива к людям. И еще он подумал о том, что Зара будет очень верной женой и ласковой, заботливой матерью. Он покраснел от полузабытого воспоминания. Глядя на расстегнутый ворот гимнастерки с белоснежным подворотничком и чуть-чуть обозначившиеся груди, он снова представил себе то самое озеро в чащобе и Зару, смело входившую в обжигающе-холодную утреннюю воду. У каждого человека, полагал Демин, должны быть своп тайны, которые он носит в себе либо до самых последних дней жизни, либо расстается с ними в зависимости от сложившихся обстоятельств. У старшего лейтенанта таких тайн было две: Зара у озера и будущая книга Лени Пчелинцева. Конечно, вторая тайна была весьма условной. Но первая… Демин посмотрел на девушку и подумал о том, что эта первая тайна навсегда останется с ним, если, конечно, между ними не возникнет когда-нибудь полная откровенность. Только тогда, в минуты самой большой близости, может он рассказать об этом Заре. Старший лейтенант вздохнул и, не глядя, поставил костяшку. – Товарищ командир, – простонала Зара, – зарезали. Они же нас действительно кукарекать заставят. – Сорок шесть, – прогудел веселым баском «папаша» Заморин. – Якши, Рамазан, пляши, Рамазан! – Уй! – обрадовалась Магомедова. – Наш Василий Пахомыч заговорил стихами! – Это в честь победы, – откликнулся Заморин, – Ну что же, давайте новую? Они снова смешали костяшки. В эту минуту тяжелые сапоги застучали по деревянным скользким ступенькам, и в землянку ворвался посыльный по штабу, молоденький солдат в не по росту длинной шинели, с болтавшимся в брезентовом чехле противогазом. – Товарищ старший лейтенант! – закричал он. – Экипажу приказано готовить матчасть, вас немедленно на КП! Партия в домино не состоялась. * * * Задачу на боевой вылет ставил в этот раз майор Колесов, временно замещавший погибшего командира полка Заворыгина. Он водил остро отточенным карандашом по карте, виноватым голосом говорил: – Понимаешь, Демин, задание самое что ни на есть обычное. Я бы тебя с удовольствием не посылал но что поделаешь, штаб фронта потребовал эти разведданные. Кто-то же лететь должен. – Ладно, пусть этим «кто-то» буду я, – проворчал Демин. – Говорите, в чем дело. – Надо пройти вдоль берега Вислы, вот здесь, отрезок в тридцать километров, углубиться немного в их боевые порядки с тем, чтобы вызвать огонь зениток. У тебя лучший стрелок полка, вместе с ним вы нанесете на карту все огневые точки противника в этой полосе. Прикрывать будет четверка ЯКов. Колосов говорил, покашливая, с напускным спокойствием, а Демин все сказанное переводил на суровый язык образов, доступных восприятию летчика, и безошибочно представлял, что такое вызвать на себя огонь зенитной обороны фашистов. Померкла стена штабной землянки, увешанная картами района боевых действий Он видел свинцовую поверхность Вислы, голые желтые плесы, рыхлое от окопов и воронок поле боя, клокочущее от зенитного огня небо, пожары в чахлом лесу на той стороне реки, пока что удерживаемой фашистами. Но об этом он ничего не сказал начальнику штаба майору Колесову, понимавшему, как не хочется Демину лететь в этот пасмурный день на такое задание. Он лишь посмотрел на свои забрызганные грязью сапоги и рассерженно пробормотал: – Пока к вам шел, по колено в грязи. Не знаю, как я свою «тринадцатую» по грунтовой полосе протащу на взлет. Послушается ли она? – А ты хвостик на взлете особенно не поднимай, – вкрадчиво подсказал круглый, лысоватый Колесов. – Хвостик не задирай, а уголок побольше. – Взлет через час по зеленой ракете? – Через час по зеленой ракете, – одобрил Колесов. – Тогда я пошел, – совсем уже мрачно откликнулся старший лейтенант. – Иди. Когда он вернулся на стоянку, воздушный стрелок, облаченный в летное обмундирование, уже прохаживался у хвоста боевой машины, вполголоса насвистывая пародию на бездумную мексиканскую песенку: Никто в нашей части не знает матчасти, Она так сложна и ужасна, Течет бензин и масло, В полет выпускать опасно. Ай-я-я-я, что за машина, Когда механик дает полный газ, В кабине полно дыма. Демина всегда покоряла кажущаяся беззаботность Пчелинцева перед вылетом. За ней легко было спрятать и волнение, и беспокойство, и напряженность. Но сейчас легкомысленная песенка друга вызвала лишь раздражение. – И чего ты привязался, Леня, к этой аэродромной «Челите»? Пчелинцев обвел его наивно-вопросительным взглядом. – Тебе, Николай, не нравится репертуар? Могу сменить на «Кукарачу», скажем. – Мне задание не нравится, Леня, а не твоя «Кукарача». – А куда мы должны лететь? – На разведку. Вызывать огонь на себя, чтобы составить схему расположения зенитных батарей. – Летим четверкой, шестеркой? – В том-то и дело, что нет. Пойдет одна «тринадцатая». Правда, под прикрытием звена истребителей, но только одна. Ох и не нравится же мне это. Пчелинцев отвел глаза, ставшие сразу серьезными. Аэродромная «Челита» уже не пелась. – Что я могу сказать тебе, Коля? – встряхнул он непокрытой головой. – Если ты меня спросишь как командир, отвечу: «Есть, товарищ старший лейтенант». Если как друга – скажу то же самое, но другими словами. Идет большая война, а раз мы летчики, то не за нами, а за нашими командирами остается право выбора. Мы же не имеем права разделять боевые задания на трудные и легкие и тем более выбирать их по своему усмотрению. Это после войны, в мемуарах, можно будет оценивать. – Или во второй твоей повести? – Дай пока завершить хотя бы первую. – А что? Уже осталось немного? – Совсем немного, Николай. Главы три, не больше, Я уже определил судьбы своих героев и подошел к развязке. Думаю, что закончу гораздо раньше, чем мы начнем штурмовать Берлин. – Тогда по кабинам, – коротко произнес Демин, и это прозвучало как приказание. Низкая кромка замутненного неба никак не хотела подниматься. Прогревая мотор, Демин постепенно отпускал на ручке управления тормозную гашетку. Дождавшись, когда мотор ИЛа басовито заревел на максимальных оборотах, он привычным взглядом скользнул по приборам: бензин, давление масла, радиополукомпас – все в норме. Он вслушался в гул двигателя и удовлетворенно кивнул головой. Потом бегло осмотрел путь к взлетной полосе – на нем никаких препятствий. Тогда он убрал газ и стал постепенно отпускать тормозную гашетку. На широкой взлетной полосе – его машина сейчас стояла одна. Чтобы создать большой угол на взлете в те секунды, когда надо было разбежаться по мокрому от дождя грунту, Демкн потянул на себя ручку управления, по хвост почти не поднял. – Удав-тринадцатый, вам взлет, – донеслось с КП, и Демин очень плавно, разбрызгивая лужи, начал разбег. Метнулись назад зачехленные в канонирах самолеты, горбатая насыпь штабной землянки, узкие улочки Вышкува. На мгновение машина врезалась в облака задрожала скользкой неприятной дрожью. За плексигласом фонаря возник сырой клубящийся мрак. Трудно было вести шеститонный зеленый ИЛ-2, не видя земли по такому прибору, как радиополукомпас, Демин отвел от себя ручку управления, опустил нос машины, и тотчас же мрак поредел, в просветах облаков он увидел землю, исполосованную разбухшими дорогами, дождевую воду в балочках и кюветах, серые маленькие хутора с пашнями и левадами, какими была богата Польша при Пилсудском и Мосьцицком. Они были уже совсем близко от Вислы и от линии фронта, когда Пчелинцев доложил: – Нас догоняет четверка ЯКов, идут «этажеркой»: пара выше нас, вторая – ниже. – Отменно, – откликнулся Демин и тут же увидел, как два зеленых истребителя с красными звездами на коротких крыльях выскочили впереди его машины и, описав полукруг, набрали высоту стремительным боевым разворотом. «Нашему бы «илюхе» такую маневренность», – с завистью подумал Демин. – Командир, мы над Варшавой пройдем? – раздался в наушниках голос Пчелинцева. – Пройдем. – Подойди поближе к центру. – Это еще зачем? Я город только с краешка зацеплю. – Николай, я тебя очень прошу – пройди над центром. Мне нужно для повести посмотреть на Варшаву. Понимаешь? – Чтобы тебя черт побрал, фантазер, – выругался Демин без всякой злобы. – Пусть поберет, но только доверни, – засмеялся воздушный стрелок. Все, что было связано с клеенчатой тетрадью и работой Пчелинцева над повестью, как-то магически действовало на Демина. «Раз мы составляем карту расположения огневых средств, можно и доворотик к центру Варшавы сделать, – подумал он. – Притом кто заметит? А истребителям, чтобы не ворчали, скажу, что получил дополнительную вводную», – и окликнул по радио ЯКи: – «Маленькие»! Делаем небольшой доворот на Варшаву. – Удав-тринадцать вас понял, – совершенно спокойно ответил командир четверки сопровождения. А Пчелинцеву действительно очень хотелось увидеть под крылом ИЛа центральную часть Варшавы, мосты через Вислу, описанные им в одной из глав повести. Однажды он видел их издалека. Ему показалось тогда, что фермы северного моста были разрушены, их арматура свисала вниз, и лишь мощные каменные быки поднимались из воды. У него даже фраза в этой главе была о том, что мост через Вислу с большой высоты напоминал огромную челюсть. Демин превзошел все ожидания Пчелинцева. Он на бреющем промчался вдоль набережной Вислы и до того быстро развернулся над центром города, что зенитки не успели дать ни единого залпа. Совсем близко Пчелинцев увидел пустые, обугленные остовы зданий, скрещение нескольких широких проспектов, постаменты памятников по-кладбищенски пустые площади. И мосты он просмотрел хорошо. Даже успел просчитать на северном количество взорванных пролетов. Этот мост действительно был похож на обнаженную челюсть. – Спасибо, Коля, – поблагодарил Пчелинцев летчика, но тот не отозвался, поглощенный пилотированием. Лишь минуту спустя услыхал сержант его голос сухой и требовательный: – Идем в заданный квадрат. Возьми карту все зенитные точки отмечай и за воздухом, за воздухом повнимательнее! Пчелинцев положил на колени планшет достал двуцветный красно-синий карандаш. «Тринадцатая» шла уже под самой нижней кромкой облаков. На бреющем так как они летели над Варшавой, было куда безопаснее вражеские зенитки не открывали группового огня зная что на такой высоте самолет малоуязвим. Сейчас же зенитки поставили на их пути целую завесу, и только умелый маневр Демина спасал машину от поражения. Пчелинцев видел светло-красные вспышки на земле; в балочках и на бугорках, на лесных опушках и даже в пустых покинутых домах – где только не маскировали свои зенитные точки фашисты! Он старательно наносил на карту маленькие синие крестики и так этим увлекся что с опозданием осмотрел в очередной раз серое пространство за высоким килем ИЛа. В этом пространстве, еще минуту назад совершенно чистом, шла пара «мессершмиттов». На фюзеляжах зловеще желтели намалеванные питоны «Удетовцы», – подумал Леня и, бросив планшет, схватился за холодный металл турели. Ствол пулемета повинуясь его руке, медленно опустился вниз. Расстояние между более скоростными «мессершмиттами» и хвостом штурмовика быстро сокращалось. Пчелинцев уже отчетливо видел вражеские машины – патрубки моторов, диски вращающихся винтов. Один из «мессершмиттов» чуть приотстал и взмыл. «Будет прикрывать атаку, – тоскливо подумал Леня, – оставшийся за хвостом откроет огонь». И, словно подтверждая это, второй истребитель вплотную пристроился к ИЛу, пристроился так, что Пчелинцев не мог его достать огнем крупнокалиберного пулемета. Леня несколько секунд видел за плексигласом фонаря худое, по-лошадиному вытянутое лицо немца, застывшую гримасу улыбки. «Где же наши ЯКи?» – взволнованно подумал Леня, но, поглядев вправо и влево, увидел, что одна наша пара дерется с четверкой «мессеров», а другая еле-еле отбивается от шести. Гитлеровец, ухмыляющийся из кабины своего истребителя, снова приотстал и прильнул к прицелу. И тогда Пчелинцев отчаянно закричал по СПУ: – Командир, пятнадцать вправо, десять метров выше! Еле-еле успел Демин выполнить это требование стрелка. «Тринадцатая» набрала высоту, и трасса с «мессера» скользнула под ее животом. Но через минуту «питон» опять появился в хвосте. Леня в кольце прицела увидел желтый «кок» «мессершмитта» и дал длинную трассу. От правой плоскости немецкого самолета полетели куски обшивки. Леня снова стал наводить черный ствол своего пулемета, но нажать на спуск не успел. Белый ослепляющий свет возник у него перед глазами. В грудь больно ударило, и ремни на сиденье туго натянулись. Ему показалось, что на этом жестком сиденье воздушного стрелка он поднимается высоко-высоко, как на огромных незримых качелях. И когда высота эта достигла предела и качели должны были ринуться вниз, пришла боль, острая и мгновенная. Пушечной очереди «питона» он так и не услыхал. Сырая земля осенней Польши, тянувшаяся за хвостом «тринадцатой», стала размываться и бледнеть. Дыбились дороги и леса, домики какой-то деревушки наскакивали друг на друга, как при землетрясении, и седое пасмурное небо заволакивало все это непроницаемым месивом тумана. – Командир, я ра!.. – теряя сознание, прокричал Пчелинцев. Сквозь убаюкивающий гул мотора «тринадцатой» до слуха стрелка донесся оглушающий голос: – Леня! Ленечка! Почему молчишь? Отвечай, говорю! Он хотел ответить: «Коля, не волнуйся, я продержусь», – и эти слова четко простучали в его мозгу. Но голоса не было, он только пошевелил сухими, страшно горячими губами, ощущая неприятную мокрую теплоту под гимнастеркой. И еще ему пригрезилась далекая Рожновка, мать, стоящая на косогоре. От волжского ветра на ее седой голове развевается белая ситцевая косынка. Мать смотрит вдаль, козырьком приложив к зорким глазам ладонь. – Мама, я убит!.. Ма-ма! – кончит ей отсюда, за две тысячи с лишним километров, Пчелинцев, но она отрицательно качает головой, и тонкие, обветренные губы ее горестно шевелятся: – Нет, ты не убит, сынок. Ты еще пока раненный. Держись, сынок! И еще он услышал, как дико, отчаянно выматерился Демин, никогда не сквернословивший на земле. Самого главного Пчелинцев не увидел, потому что снова разросся туман и ничего не было перед глазами. Он не увидел, как пославший гитлеровцам злое ругательство Демин вдруг поставил тяжелую машину в крутой вираж и круто развернулся вслед отстрелявшемуся «питону». – «Горбатый», ты что делаешь? – откуда-то сверху донесся предостерегающий голос командира четверки «Яковлевых». – Собьют! – Сами сначала от «мессеров» отбейтесь! – рявкнул в ответ Демин. На какое-то мгновение этим страшным крутым разворотом вышел он в хвост «питону» и из всех пушек и пулеметов дал беспощадный залп. «Мессершмитт», атаковавший «тринадцатую», не вздрогнул, как это бывает с подбитым самолетом, не задымил и не закувыркался. Охваченный пламенем, он попросту раскололся надвое затем от первой его половины отвалились крылья и все это с воем понеслось к земле. Но, видно, опытным летчиком был на «мессершмитте» немец. Он успел в последнюю секунду выпрыгнуть и теперь болтался под белым куполом парашюта. – Ах, ты еще живой, сука! – выкрикнул старший лейтенант, обрадовавшийся возможности обрушить на гитлеровца более страшную смерть. Он спикировал на белый купол и прострелил парашютный шелк из пулеметов. Гитлеровец отчаянно барахтался под гаснущим куполом, с ужасом глядя на вновь приближающийся штурмовик. Демин видел этот грязный черный комок в переднем стекле и безошибочно послал в него очередь. Тело фашистского аса, прошитое десятками пуль, оторвалось от перебитых строп и, кувыркаясь, помчалось к земле. Нет, уже не увидит этот гитлеровец земли, которую его посылали завоевывать, наград, которые ему обещали, семьи, к которой мечтал вернуться! Демин вывел самолет из пикирования в нескольких метрах от земли. Со стоном набрала «тринадцатая» боевым разворотом высоту, и командир звена истребителей сопровождения услышал его утомленный голос: – «Маленькие», у меня тяжело ранен стрелок. «Маленькие», прикройте хвост, идем домой! Струилась Висла под широким зеленым крылом «Ильюшина», словно стараясь поскорее растворить в себе кровь людскую, щедро полившую ее берега. Эти полинявшие осенние берега давали дорогу широкой реке, и она мчалась к морю, волоча останки вырванных с корнем при артналетах деревьев, перевернутые рыбацкие лодки, трупы еще вчера говоривших людей. Небо над Вислой чуть-чуть посветлело, ветер, борясь с тучами, прокладывал в них себе дорогу на восток. Сжав зубы, вел Демин к аэродрому «тринадцатую». Гудела голова от напряжения, спина была мокрой от пота. В другое время Николай, любивший смаковать боевые удачи, с удовольствием вспоминал бы, как зашел он в хвост «удетовцу», как увидел в прицеле его заметавшийся самолет и расколол его одновременной очередью из всех огневых точек. Но сейчас все это казалось ненужным. Демин еле удерживался, чтобы не расплакаться, когда окликивал воздушного стрелка и в ответ получал одно лишь молчание. Справа и слева как траурный эскорт, шли две пары «Яковлевых». Им тоже пришлось в этом полете выдержать неравный бой, но ребята оказались молодцами, потому что послали на холодное дно Вислы два «мессера» и уберегли «тринадцатую» от новых атак. – Леня, дружище, докладывай! – надрывался по СПУ Демин. И вот в наушниках раздался слабый, булькающий голос: – Коля, родной… меня в грудь… вся рубашка промокла, тошнит. – Потерпи, Леня, скоро дойдем, и тебя врачи залатают… Я уже на КП сообщил, чтобы санитарку вызвали… терпи, казак, атаманом будешь! – Сил нету, Коля, – простонал снова Пчелинцев. – А ты терпи, если я приказываю, – мягко отозвался Демин. – Вытерпи, родной, мы еще не один раз с тобой поднимемся. – Не-е-ет. – Терпи, Леня… хочешь я тебе песню спою, хоть я и безголосый. – Спой, – жалобно прошептал Пчелинцев, – будет легче… обязательно песню. Демин чуть-чуть прибавил мотору обороты и, вглядываясь в медленно расступающийся впереди туман, сверяя по компасу, времени и знакомым приметам привычную, уже больше десятка раз хоженую дорогу на Вышкувский аэродром, запел фальшивым надтреснутым голосом: В небе сумрачном тучи смыкались. – Над землею шумела пурга, Мы на ИЛах в полет собирались, Чтобы встретить за фронтом врага. Он облизнул жаркие от волнения губы и продолжал: Нас надежная дружба сплотила И в бою звала только вперед. В этой дружбе и радость и сила, Пусть о дружбе мотор пропоет. – Спасибо, Коля, прощай, – донесся затухающий голос. – «Горбатый», мы уходим, – передал командир четверки ЯКов, – зона чиста, заходи на посадку. – Спасибо, ребята, – вяло поблагодарил Демин. Впереди расступились набухшие влагой облака, и он увидел вдалеке капониры и зачехленные в них самолеты, и маленький коробок-«санитарку» на старте, и толпу летчиков у штабной землянки. «Он, вероятно, очень плох, – подумал Демин о своем воздушном стрелке. – Мне нельзя сажать самолет по всем правилам, делая все четыре разворота во время полного круга. Каждый разворот будет приносить ему невыносимую боль. Я на задании был только один, и я имею право садиться теперь с прямой. Я должен посадить «тринадцатую» мягко-мягко, как санитарную машину». Демин легким, неощутимым креном совместил нос самолета с серой, уже подсыхающей посадочной полосой и стал планировать, С мягким щелчком из-под брюха вышли оба колеса. Зеленые лампочки успокаивающе загорелись на приборной панели. Он все сделал, чтобы без толчка, на все три точки опустить машину, и этого достиг. Облегченный от израсходованных боеприпасов и сожженного горючего, штурмовик мягко побежал по ровному летному полю. У полотняного белого посадочного знака стояла «санитарка» с красным крестом на сером кузове. Медсестры разворачивали носилки. Демин притормозил и выключил мотор. Метнулись черные лопасти пинта и бессильно поникли. «Тринадцатая» остановилась метрах в десяти за «Т». Демин рывком отстегнул пристяжные ремни, рывком распахнул над головой колпак. Когда он спрыгнул с крыла на скользкую, еще не просохшую землю, Пчелинцева уже выносили из кабины. Из разорванного правого сапога кровь падала на землю обильными каплями, гимнастерка набухла и сделалась темной. Сквозь полузакрытые веки Пчелинцев глядел на мир уже невидящими глазами. Сестра шепотом попросила Заморина разуть раненого, и тот, снимая сапог, в какой-то момент, вероятно, причинил стрелку сильную боль, и эта боль на минуту вернула Пчелинцева к жизни. Он широко раскрыл угасающие глаза, разжал синеющие губы. Очевидно, с разостланных на земле носилок он увидел все: и широкое поле аэродрома с чернеющими в капонирах трехлопастными винтами «Ильюшиных», и столпившихся над ним людей, и низкое сумрачное небо, готовое его оплакать сырым дождем. Зара склонилась над ним, но Пчелинцев, шевеля посиневшими губами, кого-то искал – искал настойчиво и упорно, водя вокруг совершенно осмысленным взглядом и, найдя, слабо улыбнулся. Демин сразу понял, что это ему хочет сказать что-то Пчелинцев напоследок. – Наклонись… Демин послушно опустился рядом с носилками на колеи и, ощущая под ними мокрую холодную землю. Видел, как ходит кадык на мальчишеской шее Пчелинцева оттого, что тот хочет набрать полную грудь воздуха и не может. И всего несколько слов сорвалось с его сухих, синеющих губ: – Коля… родной, попробуй закончить… тетрадка. – Оп вздохнул глубоко-глубоко и резко вытянулся, будто его свела неожиданная судорога. Холодный и молчаливый лежал он на осенней, не родной ему, польской земле, и его глаза, подернутые пленкой, безразлично смотрели на облака, проносившиеся над аэродромом. Подошел пожилой, рослый майор-хирург из полевого госпиталя и, взяв пожелтевшую; безжизненную руку, в последней надежде пытался нащупать пульс. Потом все услышали его тихий голос: – Воздушный стрелок Пчелинцев умер. – Нет! – раздался вдруг отчаянный крик Зары. – Леня не умер. Он погиб! – Она с горьким плачем кинулась прочь от самолета, от людей, безмолвно окруживших распластанные на земле носилки. Глава пятая Пчелинцева похоронили на маленьком сельском кладбище, в трех километрах от полевого аэродрома, там, где покоились в могилах останки местных жителей, совсем неподалеку от старенькой, облезшей часовенки с каменным распятием и барельефами Иисуса и девы Марии в неглубоких нишах. Майор Колесов отдал распоряжение сыскать духовой оркестр, но такого в провинциальном польском городке сейчас не оказалось, и разбитной капитан Брегов привел четырех музыкантов из городского ресторанчика. Они почтительно шли за открытым гробом. Старый еврей в коричневой вельветовой курточке и стоптанных шлепанцах пиликал грустную мелодию на скрипке, человек неопределенных лет с лысой багровой головой и оттопыренными ушами играл на флейте, рябой широкоплечий детина бил время от времени в барабан, а пятнадцатилетний бледный светловолосый хлопчик дул в желтую медную трубу. И все-таки марш Шопена в этом исполнении получался. Унылые звуки плыли над лесом, купавшимся в вечерних лучах, над подсохшей после дождя дорогой, которую месил тяжелыми сапогами в мрачном молчании штурмовой полк. Были и траурные речи на могиле, и слезы друзей, и сжатые кулаки пилотов, поклявшихся отомстить за гибель товарища. Когда вырос над осенней землей небольшой холмик и солдаты из БАО водрузили на нем красную пирамидку с маленькой пятиконечной звездочкой и дощечкой, в которую была вделана фотография Пчелинцева и под ней написаны фамилия, имя, год рождения, месяц и число гибели, солдаты и офицеры стали покидать кладбище. Живые торопились возвратиться к своим делам, тем более что на утро был запланирован групповой вылет и надо было с вечера подготовить самолеты. Люди уходили с кладбища в суровом молчании, не оборачиваясь и не пытаясь еще раз взглянуть на коричневый холмик и красную пирамидку над ним. Сломанные, высохшие ветки и сухие листья хрустели под ногами. И лишь два человека остались стоять у могилы, не обращая внимания на уходящих однополчан: старший лейтенант Демин и оружейница Магомедова. Они стояли по обе стороны могилы, не видя друг друга. Во внешне суховатом Демине в минуты больших потрясений просыпался совсем иной человек – вспыльчивый, порывистый, необузданный. Демин был сейчас переполнен гневом и, сжимая кулаки, думал о том, как в первом же боевом вылете отомстит за друга. «До десяти метров буду снижаться, – повторял про себя Демин. – Винтом этих собак буду рубить. Не за ордена, не за почести, за своего братана Леньку! Знай, Леня, сколько я крови из них выпущу!» А у Заремы лицо сейчас было тихое и удивительно спокойное – лицо глубоко задумавшегося человека. Только слезы лились непрерывно, она не могла их удержать, как ни старалась. Она их вытирала и вытирала маленьким платочком, до того намокшим, что его впору было выжимать. В какую-то минуту она подняла голову и увидела Демина. – Товарищ командир, – спросила она потрясенно, – это вы? Демин посмотрел на нее удивленно, потом перевел взгляд на широкую дорогу, ведущую за пределы кладбища, по этой дороге только что прошел штурмовой полк – прошел и скрылся, оставив на кладбище на вечное поселение сержанта Пчелинцева. – Простите, Зара, – сказал он глухо, – быть может, кто-то думает, что я виноват в ею гибели? Но я так крутил машину, когда нас атаковали «мессеры», так хотел вывести хвост из-под огня!.. Глаза у Заремы вдруг вспыхнули, розоватый румянец расцвел на бледном, еще не просохшем от слез лице. Она сделала протестующее движение. – Что вы, товарищ командир! Да кто так может подумать о вас! Он ответил ей благодарным взглядом. Ему было очень важно именно от нее услышать эти слова. – Эх, Ленька, Лепька, боевой друг… Она хотела что-то сказать, но снова расплакалась и, не разбирая дороги, пошла от могилы в лес, совсем в противоположную от выхода сторону. Демин подумал, что сейчас надо оставить ее одну, и медленно побрел по лесу, подернутому невеселыми красками заката, к аэродрому. Часть вторая Глава первая Демин полагал, что после похорон Пчелинцева тоска и горе придавят однополчан, и удивился, что этого не случилось. Наутро в столовой у летчиков было так же оживленно, как и всегда, по аэродрому с обычной озабоченностью сновали занятые текущими делами летчики, техники, мотористы, на полковом КП начштаба планировал вылет на разведку погоды, и даже командир эскадрильи Чичико Белашвили, похлопав Демина по плечу, сказал, как тому показалось, совершенно равнодушно: – Ну что же, старшой, вот погодка наладится, и мы снова эскадрильей за Вислу сходим. А нового воздушного стрелка я тебе найду. Не горюй, генацвале, опытного дам. Демин вздохнул: «Вот что такое знать человека близко или на расстоянии. Если бы тебе было известно, Чичико, каким парнем был мой Ленька, разве бы ты смел говорить о нем, как самый паршивый бюрократ. Вот она, жестокая правда человеческого бытия. А впрочем, может быть, я и не прав, потому что нет на войне времени для траура». Но вскоре и сам Демин поймал себя на том, что, занятый заботами о ремонте «тринадцатой», почти совсем перестал думать о Пчелинцеве. Как-то вечером, порядком усталый, он вышел в лес подышать свежим осенним воздухом. Узкая, заросшая травой дорога, виляя меж желтых сосновых стволов, увела его в самую чащу, где кусты и деревья смыкались в сплошную стену. Он уже собирался вернуться назад, но услышал за ближними кустами шорох и треск кем-то придавленной сухой ветки. Сделав несколько шагов в этом направлении, летчик в удивлении замер. Метрах в пяти от себя он увидел насыпь заброшенной землянки. Рядом, у маленького распадка, рос многолетний ветвистый дуб, и у его широкого корня на коленях стояла Зарема и ворошила зеленый влажный мох. – Зара, что вы здесь делаете? – окликнул он девушку. Она быстро оглянулась и виновато посмотрела на него. Она тоже опешила от неожиданности. – Товарищ командир! Уй, как вы меня напугали. Грибы я тут искала. – Грибы, – рассмеялся Демин, – да они давно погнили от таких дождей. Эх вы, чудачка! Сразу видно – горянка. Зачем так далеко ушли от аэродрома? Лес-то незнакомый. Тут и мины могут быть, да и бандеровцы по прифронтовым лесам шарят. Пойдемте назад. Он нерешительно подошел к Магомедовой, робко прикоснулся к ее руке. Узкие плечи девушки с нашитыми на гимнастерку погончиками нервно вздрогнули. Она покорно встала. По лицу ее летучим румянцем промчалось волнение. – Идемте же, Зара! – окликнул ее Демин даже несколько сердито. Она выпрямилась, худая, стройная, сильная. Демину вдруг показалось, что от предзакатного солнца в лесу сделалось ярко-ярко. «Она, кажется, выше меня или вровень», – почему-то подумал Демин, сам удивляясь нелепости пришедшей на ум мысли. Близко от себя он увидел продолговатый разрез глаз, щеки в веснушках, с еще не просохшими на них слезами, смятые волосы, упавшие из-под пилотки на чистый лоб. Она вдруг стала ниже, и он не сразу понял отчего. Он только ощутил прикосновение, от которого сладко заныло сердце. Это голова Заремы упала на его плечо. Длинная коса вызывающе хлестнула его по руке. Демину показалось, что девушка поскользнулась и, теряя равновесие, стала падать. Демин хотел ее поддержать. – Товарищ старший лейтенант… товарищ командир, да как же все это? Демин подумал, что она вспомнила о Пчелинцеве. – Не надо, Зарема, успокойтесь, – оказал он совершенно растерянно. – Мы теперь ничем не в силах помочь нашему Лене. Сегодня он, завтра, быть может, я. Но идти-то до Берлина во имя всего святого, чему мы клялись, надо! – Нет! – внезапно выкрикнула она. – Нет! Я не хочу, чтобы это когда-нибудь случилось с вами. Слышите, не хочу! Не хочу! И тогда он начал, кажется, что-то понимать. – Да как же это так… как же, Зарема? Это правда, Зарема! А я все время думал, что ты его… Не опуская глаз, девушка горько покачала головой. – Ты плохой психолог, Коля. Ты обладаешь прекрасной наблюдательностью лишь в воздухе, а на земле ты начисто ее лишен. Демин смотрел на топкие рыжие верхушки сосен, на их кроны, облитые негреющим осенним солнцем. Но видел только лицо Заремы. – Прости меня, – сказал он сбивчиво. – За что? Демин притянул ее к себе, нашел холодные губы. Он никогда не думал, что это случится так просто. – Только как же мы будем? – спросил он шепотом, в каком-то отчаянии от того, что не может победить сладкой расслабленности. – Фронт, боевая работа – и вдруг это?.. – А разве про «это» надо докладывать? – стыдливо отводя глаза, горько усмехнулась Зарема. – Мне кажется, такой статьи ни в одном уставе нет. – Она вдруг почувствовала, что отрывается от земли, и, запрокинув голову, вгляделась в чистое, яркое от синевы, но уже темнеющее небо. – Глупый, куда ты меня несешь? Тебе тяжело? – Нет, что ты! – взволнованно ответил ей Демин. – Ты совсем не тяжелая. И я готов нести тебя долго-долго… Понимаешь? – Понимаю, – ответила Зарема. – Только все-таки не устань, сделай передышку, Коля. Жизнь, она длинная-длинная. Демин опустил ее на пригорке, у толстого корня многолетней сосны. – Наклонись, – тихо позвала его Зарема. И когда он повиновался, властно притянула его к себе. Небо вдруг стало темным, а ветер запутавшийся в стволах сосенок и елей, нерешительно зашуршал опавшими листьями. – Моя? – сдавленно шептал Демин, не в силах найти какие-то другие, большие слова. – Твоя, – выдохнула она в ответ. …Ночь уже полностью окутала лес, когда Николай и Зара в обнимку приближались к аэродрому. Потрясенные случившимся, счастливые, они часто останавливались и замирали в объятиях друг друга. Пока шли до стоянки, Зара то и дело просила: – Коля, ну повтори еще раз. Ну самый последний. – Люблю, – повторял Демин. – Только не верю. – Мне? – сердито недоумевала Зара. – Нет, не тебе, а вот этому нахохлившемуся лесу, тишине, что каждую минуту может взорваться от выстрелов. Не верю потому, что завтра опять под зенитки с курсом на запад. Зара положила ему на плечи горячие руки: – Не надо об этом… никогда не надо, Коленька. – Нет, Зарочка, от этого не уйдешь. И я по пути к имперской канцелярии за нашего Леню еще не одну бомбу в цель положу. А то, что случилось сегодня, как в скачке… И не верится, что будет она бесконечной… Зара обхватила его лицо, прижала к своему. – Так и будет, Коля. Так и будет. Вот увидишь! Из-за деревьев донесся басовитый, надтреснутый рев опробуемого мотора. Искры из патрубков прорезали темноту ранней осенней ночи. «Кажется, нашу «тринадцатую» опробуют», – отметил про себя Демин, узнавший по гулу работу своего двигателя. Зарема тоже вслушивалась в этот близкий гул и с грустью думала: «А будет ли так всегда?..» * * * На другое утро начальник штаба полка майор Колосов вызвал к себе Демина. Штаб из аэродромной землянки успел перебрался на окраину города, в небольшой холодный, дощатый домик, брошенный эвакуировавшимися владельцами. Аэродромная землянка стала теперь лишь стартовым командным пунктом, действовавшим в те часы, когда полк вел боевую работу, и замиравшим, когда ненастная погода или другие обстоятельства эту работу прекращали. День выдался пасмурный, с промозглым, сырым дождем и едким туманом, обступившим со всех сторон летное ноле. В комнате начальника штаба Демин по воем уставным правилам доложил о прибытии. Маленький, тучный Колесов, как и всегда перехлестнутый ремнями, оторвался от толстой тетради, в которую что-что записывал, и, рассеянно посмотрев на старшего лейтенанта, молча кивнул на стол. Демин так же молча сел, снял с головы отяжелевшую от дождя фуражку, стряхнул капли с блестящего лакированного козырька. Ожидал разговора с деланно-скучным лицом. – Устали за эти дни, Демин? – спросил начальник штаба участливо. Демин невесело пожал плечами. – Да нет, отчего же? Все как на войне. – Под внимательным взглядом узких, в красных прожилках глаз майора он опустил голову. Колесов постучал о стол цветным карандашом, зевнул и провел ладонью по лбу. – О боевой работе много говорить не стану. Завтра полк примет новый командир, тогда, очевидно, она и возобновится. – Кого нам дают вместо полковника Заворыгина? – несколько оживился Демин. – Не дают, а назначают, – сухо поправил Колесов. – Ну пускай назначают, – без всякой интонации согласился старший лейтенант. – Дважды Героя Советского Союза подполковника Ветлугина. – Ветлугина? – переспросил Демии. – Где-то я уже слышал эту фамилию. – Он прославился под Сталинградом, – задумчиво пояснил начштаба. – Совсем молодой парень. Двадцать пять лет. Летал на штурмовки с дьявольским упорством, и не только днем, но и ночью. А ночью на ИЛе всего несколько человек могли летать. Наконечников, Скляров и еще пять-шесть летчиков. – Совершенно верно, – подхватил Демин. – Я о Ветлугине в газете «Сталинский сокол» корреспонденцию читал. Он герой, это действительно, но только… – Что только? – перебил Колесов и, опираясь на подлокотники, выбросил свое тяжелое тело из кресла. У Демина зеленоватые глаза похолодели, и он решительно выпалил: – Только сомневаюсь, чтобы он по воем статьям заменил нашего погибшего «батю» Заворыгина. У того интуиция, воля, рассудительность, доброта. Он не только армейский командир. Он и педагог был великий. Колесов опять уселся в кресло и как-то доверительно посмотрел на собеседника. – Педагог, – повторил он после небольшой паузы. – Это вы правильно отметили, Демин. Полковник Заворыгин действительно был не только отличным летчиком, но и педагогом с недюжинным тактом. Он и меня многому научил. Однако не будем предвосхищать события. Ветлугин тоже достойный офицер, и мы должны будем встретить его приход самым дружелюбным образом. – Последние слова майор произнес без особенного энтузиазма, и, посмотрев на его внешне непроницаемое озабоченное лицо, Демин без труда понял, что для кого-кого, а для начальника штаба приход нового командира несет с собой много хлопот и неожиданностей. Придется притираться, срабатываться, находить общий язык, а в боевой обстановке фронта это ой как нелегко бывает. Колесов шумно вздохнул и снова посмотрел на старшего лейтенанта. – К завтрашнему утру все машины вашего звена чтобы полностью были залиты горючим и заправлены боеприпасами. Стоянки чтобы в образцовой чистоте были. Ясно? – Ясно, товарищ майор. – Демин встал со стула. Колесов сделал нетерпеливый жест. – Сидите. Вы не на уроке строевой подготовки. Значит, все работы по матчасти кончите к ужину, К восемнадцати ноль-ноль. А вечером… вечером выполните особое задание, печальное, но обязательное, Демин широко раскрыл глаза. – Слушаю вас, товарищ майор. – Надо подготовить похоронную на сержанта Пчелинцева. Ничего не поделаешь, еще один убитый горем человек появится на нашей земле: его старая мать. – Похоронную на форменном бланке с традиционным сообщением: ваш сын такой-то и такой-то пал смертью храбрых на поле боя. Так, что ли? Колесов сдавил ладонями виски. – Нет, слишком что черство для Пчелинцева, отличного воздушного стрелка. – Так как же? – Похоронная сама собой. От нее никуда не денешься. Но вы должны его матери подробно написать, по-человечески, тепло, утешительно. Демин встал и облизнул неожиданно пересохшие губы. Было сумрачно в большой нетопленной комнате начальника штаба. Тусклый свет вползал сквозь стекла, не доставая темных углов, в одном из которых висело бронзовое распятие. – Ох, как это будет трудно, товарищ майор, – покачал головой Демин. Не поднимая глаз, Колесов ответил: – Трудно? А кто сказал, что легко? Было бы легко, я бы вас не потревожил У Пчелинцева, вероятно, остались личные вещи? Где они? – У нас в землянке. Он всегда жил в аэродромной землянке, где бы мы ни базировались. Там и его вещмешок остался. – Подготовьте личные вещи Пчелинцева к отправке, – заключил майор Колесов. * * * До самого вечера суетно было на стоянках деминского звена. Пузатая бензоцистерна подъезжала то к одному, то к другому самолету, механик ловил шланг с бензопистолетом, совал его в горловину пустого бака, и тугая красноватая струя с плеском падала на днище, наполняя его топливом. Все, что было можно, проверили механики и мотористы: исправность приборов, рулей глубины и высоты, упругость резиновых покрышек и замки шасси. Гул опробуемых моторов и рокочущие пристрелочные очереди не однажды сотрясали тишину промозглого дня, замирали эхом в лесу, обступавшем полевой аэродром с западной и северной сторон. Демин носился от стоянки к стоянке, на ходу отдавая распоряжения подчиненным. Меньше всего уделял он в этот день внимания своему экипажу, зная, что на Заморина, Рамазанова и Зарему Магомедову можно полностью положиться. Только в пятом часу вечера очутился он возле своей «тринадцатой». «Папаша» Заморин, ветошью обтирая руки поспешил ему навстречу, замер в трех шагах с подброшенной к виску темной от масла волосатой ладонью и доложил о готовности машины к вылету. Демин не торопясь обошел самолет, задал несколько дополнительных вопросов и удовлетворенно кивнул головой. – Спасибо, Василий Пахомыч. У вас все как часы отлажено. Вот вам пачка «Беломора» в награду. Угостите и Рамазанова. – Большое спасибо, товарищ старший лейтенант, – высунулся из-под зеленого крыла осклабившийся татарин. – Ой, как здорово службу нести под начальством некурящего командира. Якши, одним словом. – Ну и хитрец, – усмехнулся Демин. – А почему на машине фонарь пилотской кабины открыт и кто-то там скребется, как мышь? – Как мышь, – прыснул со смеху Рамазанов, прикрывая ладонью рот, полный белых крепких зубов. – Скажете, товарищ командир, как в точку попадете. Кто же у нас может скрестись, как мышь? Да, конечно же, наш дорогой Зарем, – он хитровато повел глазами и прибавил: – Только она не мышь, она белочка! – и опять хохотнул в кулак. – Ладно, ладно, – остановил Демин. – Вы оба можете быть свободными. А я осмотрю кабину, отпущу и Магомедову. – Пойдем в домино сгоняем, «папаша», – предложил Рамазанов, и они направились к землянке. Демин легко вскарабкался на крыло, ухватился цепкими руками за холодный обрез кабины. На его пилотском сиденье, в черном комбинезоне, устроилась Зара и, склонившись, совсем его не замечая, осматривала пол кабины. Услышав шорох, не сразу подняла голову и вся зарделась, так что веснушки обозначились ярко-ярко на худощавом лице. – Зачем ты здесь, Зара? – Товарищ командир, вы? – зашептала она, растерявшись. – Можно и «ты» было бы сказать, – укорил Демин. – Рядом никого. Она счастливо улыбнулась и поцеловала его в губы. – Это все-таки лучше, чем «здравствуй», – весело отметил Демин. – Как умею, так и здороваюсь, – потупилась девушка, – а тебе не нравится? – От тебя бензином авиационным пахнет, – сказал он, уходя от прямого ответа. – И от лица, и от косы, замарашка несчастная. – Почему несчастная? Счастливая! – рассмеялась Зарема и тотчас же спросила: – А это хорошо или плохо, что бензином? – Да ведь это же лучше всяких духов, – тихо промолвил Демин. – После войны будут у нас дети, и когда они вырастут, я им часто буду говорить: «Знаете, ребята, в каком наряде мне больше всего нравилась ваша мама? В черном комбинезоне авиационной оружейницы, от которого пахло бензином». Магомедова весело рассмеялась и закрыла ладонями белое лицо. Сквозь растопыренные пальцы рассматривала Николая. – Ты сегодня слишком уж льстивый, – грустным зазвеневшим голосом сказала она. – Наверное, хочешь назначить свидание. – Милая девочка, – покачал головою Демин, – рыцарские времена давно прошли, и я не буду назначать тебе сегодня свидания. – По-о-чему? – протянула она разочарованно. – Ты уже меня не любишь? Она явно шутила, подыгрывала, но ему не хотелось продолжать разговор в этом легком тоне. Он задумался и помрачнел. – Я тебя очень люблю, – заговорил он очень серьезно, настолько серьезно, что она моментально смолкла, уловив в его голосе новые интонации. – Мне даже кажется, что все вчерашнее приснилось. Среди взлетов и посадок, зенитных обстрелов и суетливой жизни на земле вдруг появилась ты… собственно говоря, почему появилась? Попросту стала близкой. И от этого ты теперь для меня, в десять раз красивее и дороже. Но сегодня я к тебе прийти не смогу. Доверчиво тонкой белой рукой погладила она его руку, посерьезнев, спросила: – Кто-то тебя не пускает, моего бедненького, ко мне? Сквозь стекло фонаря старший лейтенант настороженно осматривал летное поле, опасаясь, что кто-нибудь из однополчан неожиданно приблизится к самолету и увидит их вместе. Но впереди было пусто, далеко-далеко виднелась одинокая фигура часового. – Понимаешь, сегодня я должен написать письмо матери Лени Пчелинцева и подготовить к отправке его личные вещи. – А-а-а! – почти простонала Зара, и лицо ее побледнело. – Как это тяжело! Где ты найдешь слова для такого письма, дорогой? – Не знаю, – произнес он, – только мне очень хочется, чтобы его старая мать почувствовала, как мы по Лене скорбим. Я ей про весь экипаж напишу. Про тебя, про «папашу» Заморина, про Фатеха Рамазанова. Он соскочил с крыла, на минуту остановился, оглядывая самолет. Разбитый пушечной очередью «мессера» плексиглас в кабине воздушного стрелка был уже заменен. Аккуратно залатаны пробоины в фюзеляже. Внешне «тринадцатая» сейчас совсем не походила на машину, вырвавшуюся из лап смерти. Все так же грозно отливал темной синевой металла ствол крупнокалиберного пулемета. Пройдут дни, и за этот пулемет сядет новый воздушный стрелок. Может быть, он будет отлично вести наблюдение за задней полусферой и не хуже своего предшественника отбивать атаки «мессеров», но разве он заменит Леню Пчелинцева? Демин тяжело вздохнул и зашагал от самолета прочь, к землянке, приютившей на этом аэродроме его экипаж. Сырой, неуютный ветер дул с берегов Вислы. Лениво били на западе орудия. Даже в этой кромешной мгле обменивались артиллеристы обеих воюющих сторон залпами. Была перестрелка вялой и редкой. У входа в землянку Демин долго счищал с сапог ошметки густой грязи о скобу, заботливо врытую в землю «папашей» Замориным. «Чего это он, чудак, – подумал старший лейтенант про себя, – или зимовать на этом аэродроме собрался? Мы же вот-вот рванемся до самого Берлина». В землянке было нестерпимо жарко от добела накаленной «буржуйки». За грубо сколоченным столиком сидел моторист Рамазанов, шевеля губами, писал письмо. Заморин, кряхтя, подпоясывал серую, видавшую виды солдатскую шинель ремнем с патронником. На вопросительный взгляд старшего лейтенанта неохотно ответил: – В наряд мне сегодня. Демин, сочувствуя, покачал головой: – Да. Достается вам в ваши годы, Василий Пахомыч. Если бы я только мог это отменить. Заморин потянулся за пилоткой, смущенно кашлянул. – Что вы, товарищ командир, – сказал он, оправдываясь, – я не жалуюсь. Это только Гитлер смог бы отменить, если бы пораньше сдох, а его фельдмаршалы выбросили белый флаг. – На это нам надеяться не приходится, – заметил Демин, – сами его добьем. – Значит, на трудности старому солдату роптать нельзя, – убежденно продолжал Заморин и бодрее спросил: – Так что разрешите на пост, товарищ командир? – Да, Василий Пахомыч, да, – присаживаясь на пары, ответил Демин. Яркая трехлинейная лампа освещала землянку. Маленький столик, заваленный котелками и ложками, несколько старых газет и облезлое зеркальце для бритья, плакат над столиком «Родина-мать зовет!», с которым никогда не расставался «папаша» Заморин, как он сам говорил: «аж с самого сорок первого года»; нары с наброшенными на солому плащ-палатками, в углу вещмешки, унты, комбинезоны – вот, пожалуй, и все содержимое землянки. Да еще люди. Усталые, огрубелые, но гордые тем, что уже стоят на берегу Вислы и ждут не дождутся нового наступления, может быть, самого последнего в этой жестокой, порядочно их измотавшей войне. «Вон Рамазанов, – подумал невесело старший лейтенант, – ему только двадцатый пошел, совсем мальчишка. А по глазам и лицу возраста не определишь, до того устал». Рамазанов перестал писать и, отложив карандаш в сторону, задумчиво перечитал письмо. Пухлые губы сложились в улыбку. Видно, что-то доброе или озорное было в этих косых строчках. Сложив листок вчетверо, Фатех сунул его в конверт, потом щедро этот конверт послюнявил и заключил: – Вот и амба! Кончил дело, гуляй смело. – Хитровато прищурившись, посмотрел на старшего лейтенанта. – Товарищ командир, сегодня в БАО кино, и знаете какое? «Додж из Динки-джаза». – Джордж, – поправил Демин. – Так точно, товарищ командир, – засмеялся Рамазанов. – «Додж». Грузовик, который нам союзники подарили раньше второго фронта. «Джордж из Динки-джаза». Джордж меня не интересует, а вот на Динку я бы посмотрел. Якши, наверное, эта Динка. Вы бы меня не отпустили, товарищ командир? – Иди, – хмуро усмехнулся Демин. – У меня как раз есть дела. Но чтобы после кино сразу сюда. Понял? – Понял, товарищ командир. Аи, большой вам спасибо. Оставшись в одиночестве, Демин снял с себя летный комбинезон, освободил стол, а из кучи валявшихся в углу вещевых мешков достал тот, который теперь уже никому не принадлежал. Химическим карандашом были выведены на нем жирные инициалы. «Л. П.» Мешок был старательно завязан двойным узлом. Демин положил его на деревянный стол с неровно закопанными в землю кособокими ножками и, неторопливо развязав, стал выкладывать нехитрое имущество погибшего друга. Пара теплых перчаток грубой деревенской вязки, старый кожаный шлем без очков. Наверное, это был самый первый шлем Пчелинцева, в котором он совершал учебные полеты в школе воздушных стрелков. А быть может, это был шлем, в котором он прыгал с горящего «Петлякова» над Брянском, – память о сорок первом годе. Коричневый кошелек, и в нем тяжелый медный пятак. Маленький потемневший образок апостола Петра Демин долго держал в руках, недоумевая. Сомнения рассеялись, когда он повернул образок тыльной стороной и на черном дереве прочил старательно выцарапанные каким-то острым предметом слова: «Петр, береги моего Леню!» Пара теплого белья и носки. Рушник, вышитый матерью, и черный пластмассовый медальон с записочкой и адресом, обязательный для каждого солдата. «Далеко же ты его прятал», – печально подумал Демин. Небольшой альбом с потемневшими фотографиями, плохо проявленными и отпечатанными, Демин рассматривал долго, возвращаясь к иным по два и по три раза. Особенно привлекало его внимание широкое, с ярко обозначенными преждевременными крестьянскими морщинами лицо пожилой женщины. В очертаниях рта и вьющихся, уже, вероятно, побитых сединой волосах было столько знакомого, что Демин горько вздохнул. «Что я ей напишу? – подумал он тоскливо. – Что?» На дне выцветшего вещевого мешка лежали два куска мыла, зубной порошок, флакон «Тройного одеколона», расческа и розовая подушечка с вколотыми в нее иголками. Наконец Демин извлек из мешка и клеенчатую толстую тетрадь, так хорошо ему знакомую. Он сложил вещи Пчелинцева, все еще, как ему казалось, хранившие теплоту Лениных рук, в аккуратную стопку и задумался: «Вещи надо отправить, а как же с тетрадью?» Он взял ее в руки, открыл первую страницу. Увидел кудрявые облака и пронзающий их горбатый ширококрылый штурмовик ИЛ-2, пересекающую косо рисунок надпись: «Леонид Пчелинцев. «Ветер от винта». Повесть». Были страницы чистые, без помарок, аккуратно заполненные мелкими строками сверху донизу, когда гладко и быстро текла авторская мысль, не нуждаясь в коррективах и дописках. Были страницы хаотические, испещренные множеством поправок и прочерков, с пометками, вынесенными на поля, с неровными, прыгающими буквами. Даже почерк на этих страницах был каким-то иным, не всегда уверенным, возбужденно-неровным. «Нет, разве я так пишу свои стихи, – подумал Николай, – я их, как воробышек чирикаю. Быстро и только про себя. Даже бумагой не пользуюсь. А чуть заело – баста, все в сторону. Самолетную пушку перезарядить умею, а себя – нет. А Леня – дело другое. Сколько над этими страницами небось корпел, если так много поправок. Вот это работа так работа!» В конце тетради Демин обнаружил всего пять-шесть неисписанных страниц. На них тем же химическим карандашом были лишь проставлены трехзначные номера – с 364 по 370. Демин прикрутил фитиль в лампе и стал читать первую страницу, постепенно осваиваясь с почерком погибшего друга. И уже вступительные фразы поразили его: «Лет через пятьдесят, может быть, навсегда отшумят войны. Зарастут плодоносными садами минные поля, зашумит вода в оросительных каналах, сооруженных на месте траншей и окопов, стадионы будут построены на тех самых полевых аэродромах, с которых взлетели на запад мы на своих могучих ИЛах. Лет через пятьдесят вырастут новые люди, не видевшие разрывов зенитных снарядов, не знающие, что такое выматывающий душу свист падающей бомбы. Может быть, для него, для этого поколения, потеряют всяческий интерес мои скромные записи о войне и о судьбе одного штурмового полка, с боями продвигавшегося в сорок четвертом году к Берлину. Но даже если это и случится так, если умрут, не выдержав испытания временем, мои строки, все равно не будет мне стыдно, потому что каждую из них я писал кровью моего сердца и осталась там одна только суровая правда о людях, которых я знал и любил, которых иногда хоронил на поле боя, но не в своей памяти». Демин на мгновение оторвал глаза от текста, уперся взглядом в низкий, закопченный свод землянки. «Бедный Леня! У тебя была чистая, светлая душа. Ты не мог написать неправды. Ни одной строчки, ни одного слова». Где-то на ближнем посту сменялся караул и слышался басовитый окрик Заморина: «Разводящий, ко мне, остальные – стой!» Из клуба, где шел кинофильм, доносились обрывки веселой мелодии. В прояснившемся небе среди россыпи холодных редких звезд гудел невидимый дальний бомбардировщик, державший путь к Познани, а может, к пригородам самого Берлина. Но все эти чуть приглушенные ноябрьским ветром звуки фронтовой ночи не воспринимались летчиком. Он теперь находился в странной чарующей власти страниц, написанных его товарищем, страниц, заново ожививших многое из того, что и так не выветрилось из памяти. Все интереснее становилось повествование. Демин видел лица людей, описанных Пчелинцевым, казалось, слышал их голоса, то ликующие, то гневные, то скорбящие. Было душно в землянке и старший лейтенант расстегнул крючок на тесном воротнике гимнастерки. Стуча сапогами, возвратился из кино Рамазанов, но, увидев увлеченного чтением командира, конфузливо замер в дверях: – Я вам не помешал, товарищ старший лейтенант? – Нет, Фатех, нет, – нетерпеливо отозвался Демин. – Как там твой Динки-джаз? Понравился? – Понравился, товарищ командир. Очень понравился. Такой хороший Динка, влюбиться можно. – Ну, тогда ложись на нары – и гуд бай. Рамазанов быстро разделся и завалился в самый дальний угол. А Демин продолжал проглатывать страницу за страницей, и жизнь штурмового полка все ярче и ярче развертывалась перед ним. Видел он дороги, по которым двигалась на запад пехота, небо над линией фронта, исполосованное трассами «эрликонов». «Ильюшиных», маневрирующих в зоне вражеского огня, слышал прощальный отчаянный крик с объятого пламенем самолета, падающего на израненную землю. А эпизод, рассказывающий о том, как герой повести капитан Сергей Муратов получил от матери сообщение о том, что его брат замучен фашистами, тот и вовсе высек у него слезу. «Бог ты мой! – воскликнул про себя Демин, осененный внезапной догадкой. – Да ведь это же про меня написано. Только имена он изменил. И бедную мою Верку-xoxoтушку он в меньшого брата переделал». И совсем уже Демин растрогался, читая главу о том, как Сергей Муратов, мстя за погибшего брата, винтом своего ИЛа рубил фашистов, столпившихся на открытой со всех сторон дороге отступления. «Это уж точно про меля, – гордо подумал Демин. – Ведь сам покойный полковник Заворыгин говорил, что такого в мировой авиации еще не было. А маленький полнотелый командир эскадрильи Челидзе, с коротко подстриженными усиками, во всем смахивает на Чичико Белашвили, так же нервничает и кипятится, прикрывая наигранной грубостью свою доброту». Не в силах оторваться, Демин буквально проглотил главу о том, как в экипаж капитана Муратова была назначена мотористкой молодая девушка Фатьма Амиранова и как в нее влюбились командир экипажа и воздушный стрелок, хрупкий мечтательный Олег Новиков. Фатьма полюбила Муратова, но, боясь обидеть пылкого Новикова, держалась с обоими ровно, никому не отдавая предпочтения. «Я когда-нибудь ему об этом скажу. Только не созрело для этого время», – горько думала Фатьма. А наблюдательный Новиков, давно понявший, как тянутся друг к другу Муратов и Фатьма, с грустной улыбкой рассуждал о наивности своего командира, полагавшего, что воздушный стрелок далек от догадки… На этом месте Демин закрыл на мгновение черную тетрадь и схватился за виски: «Значит, Пчелинцев обо всем догадывался? Милый, родной Леня! Каким же тактом надо было обладать, чтобы делать вид, что ты ничего не замечаешь! Добрая, искренняя душа! Видно, и должен таким быть настоящий писатель!» И опять строка за строкой продолжал Демин чтение рукописи. Менялись города и аэродромы базирования, менялись люди в полку, о котором рассказывал Пчелинцев. Уже позади остались Висла и Познань, штурмовой полк базировался на земле фашистского рейха, у самого берега Одера. Оттуда, с забетонированных полос стационарного аэродрома, шли на взлет «Ильюшины» и брали курс на Берлин. Под их широкими крыльями проплывали автострады, потухшие трубы мартенов, шиферные крыши крестьянских домиков и густые кварталы цитадели фашизма – Берлина. – Далеко же ты забрался, Лепя, – тихо сказал Демин. – Всех командующих опередил. А может, писателю так и надо? Если писатель не пытается предвидеть, то какой же он, к черту, писатель? – Демин перевернул еще одну страницу. «По заданию командира полка капитан Муратов повел восьмерку ИЛов на штурмовку пригорода Берлина. С высоты тысячи метров видели летчики пучок асфальтированных дорог, туго стянутый у восточной окраины города, сизую дымку над кварталами и площадями. И еще увидел Муратов тесно сгрудившиеся танки на автостраде и крикнул в лихорадочной поспешности: «Атакуем!» Восемь самолетов ринулись на танки сквозь грохот огня и взрывы зениток. Семь благополучно отошли от цели, восьмому было не суждено. Волоча за собой дымный шлейф, он еле-еле набирал высоту. Огонь уже корежил правое крыло, пробирался к кабине, и не было силы остановить его… – Ну, что, Олег? Сдаемся, выпрыгиваем! – рявкнул Муратов по СПУ. Внизу плыла земля, занятая врагом. С этой земли в июне сорок первого уходили гитлеровские дивизии к Бресту, чтобы на рассвете атаковать нашу границу. На этой земле не могло быть пощады. И кликнул воздушный стрелок Новиков по СПУ в ответ: – К черту! Казаки никогда не сдавались! – Да какой же ты казак? – нервно расхохотался Муратов. – В первый раз слышу об этом. – Скорее всего, в последний, – быстро ответил стрелок, – только это уже не имеет значения. Я новочеркасский. Комок пламени и дыма рос за фонарем кабины. – Прощай, Олежка! Прощай, донской казак! – яростно выкрикнул Муратов и отдал тяжелую ручку управления вперед. Встречный ветер разметал косматое пламя, и впереди заметно прояснилось. Скопление танков и автомашин стремительно набегало на опущенный нос штурмовика, и уже не было силы, способной предотвратить столкновение. Да и нужна ли была эта сила экипажу, который позор плена предпочел гордому бессмертию!» Демин оторвал глаза от текста, почувствовал непривычную сухость во рту. – Бог ты мой, – прошептал он вполголоса, – да ведь и в этой сцене сущая правда. Тут он похоронил и себя и меня. Но имел в виду только Сашу Рубахина. Разве не так? Демин перевернул еще одну страницу, и зеленоватые глаза его также цепко ухватились за строчки. Читая последнюю главу, Демин еле удержался от подступивших слез: в этой главе рассказывалось, как Фатьма Амиранова, узнав о гибели двух друзей, приходит к командиру полка и требует, чтобы ее направили в экипаж воздушным стрелком. Командир возражает, но заместитель по политчасти поддерживает девушку: «– Ты не прав, Петрович, – сказал он командиру. – Трижды не прав. Во-первых, почему женщина не может постоять за Отчизну?! Во-вторых, она имеет право отомстить за своих друзей. В-третьих, пусть весь фронт узнает, что первая девушка – воздушный стрелок – это наша Фатьма Амиранова». Затаив дыхание, Демин перевернул прочитанную страницу. «Фатьма Амиранова, – пробормотал он. – Да какая же это Фатьма! Леня имя придумал, а это же совсем не Фатьма – это Зара. Все приметы ее изображены верно, даже коса. Вот интересно, какую же судьбу уготовил он девушке? Неужели она погибнет в горящем ИЛе, сбитом зенитками или «мессерами»?» Демин медленно, с опаской вчитывался в текст и вскоре облегченно вздохнул. Нет, он был очень добрым и нежным, милый Леня Пчелинцев. Зара, то есть Фатьма, благополучно вернулась из первого боевого вылета. Под зеленым крылом «Ильюшина» она видела сожженные кварталы Берлина, обугленное здание рейхстага, покинутого фашистскими главарями. И она дала длинную трассу из пулемета по навсегда поникшему флагу со свастикой. …Синее весеннее небо проплывало над Фатьмой, стоявшей на аэродроме. Пели в этом небе жаворонки. Пели свой гимн погибшим… На этом текст обрывался. Белые, не заполненные мелким почерком листы, лишь пронумерованные в спешке, следовали дальше. О чем хотел Пчелинцев еще рассказать, как собирался распутать судьбы своих героев? Демин вздохнул, ему припомнился вдруг серый от низких облаков аэродром и Пчелинцев, лежащий на брезентовых носилках. Как он тогда сказал: «Наклонись… – И потом, через минуту с последним усилием: – Коля, родной, попробуй закончить… Тетрадка». Зная о том, что Демин сочиняет стихи, он просил его завершить повесть об однополчанах. Старший лейтенант долго смотрел на тетрадь, которой не суждено было быть дописанной одною рукой. Потом взял старую газету и старательно, как это делал когда-то в школе, обернул тетрадь… А потом он писал письмо Лениной матери, рыбацкой вдове Матрене Гавриловне, в далекое приволжское село Рожновку, и слова тяжелым грузом боли ложились на линованную страницу рабочей офицерской тетради. Перо спотыкалось, замирало и снова пускалось в бег. «Я вас ни разу не видел, дорогая Матрена Гавриловна. Если бы вы знали, как трудно мне сейчас. Ведь каждое слово отрываю от своего сердца с такой болью, с какой, может быть, только повязка срывается с незажившей раны. И кажется мне, будто осенняя земля, мокрая от пролитой крови, плачет по вашему сыну. Плачет лес и плачет ветер, плачет широкая Висла, над которой мы с ним летали на одном самолете, и плачет девушка Зарема, наша оружейница, которую он любил. У горя нет слов, а я их все ищу и ищу, чтобы сообщить вам о Лене. Я знаю, что такое горе, потому что под Вязьмой фашисты повысили мою родную сестру Веру, партизанку… Ваш Леня был любимцем всего полка, а для меня особенно близким другом. И главное – человеком чистой и доброй души, настоящим бесстрашным бойцом. Сейчас дождь, за окнами землянки темно и сыро. Часовой ходит около самолета с хвостовым номером тринадцать. На этой машине мы летали вместе с вашим сыном, взрывали мосты и вражеские эшелоны, сжигали на шоссейных дорогах автомашины с гитлеровскими солдатами. Леню убил из кабины своего «мессершмитта» фашистский ас, но и сам не ушел. Я отомстил за Леню, а этот фашист вместе с обломками своего самолета навек погрузился на дно реки Вислы. А портрет вашего сына, дорогая Матрена Гавриловна, я прикажу повесить в нашей землянке, и оп всегда будет с нами. И после войны на самом видном месте в нашем полку будет висеть его портрет, потому что наша смена должна знать, какими были герои, выигравшие эту войну. Я вам отсылаю, Матрена Гавриловна, вещи вашего сына. И его первый летный шлем, и его теплые перчатки, связанные, видно, вашими добрыми руками и образок апостола Петра, и альбом с марками и…» Он хотел было здесь написать: «И черную общую тетрадь, в которой он писал свою повесть», но почему-то не написал и зачеркнул это последнее «и». «Чем эта тетрадь поможет старой женщине, – подумал Демин. – Мне ведь Леня ее оставил. А вдруг я действительно решусь – вдруг да и рискну выполнить последнюю Ленину просьбу?!» И он еще решительнее затушевал это «и»… Утром вещи погибшего воздушного стрелка Леонида Пчелинцева были отосланы его матери в далекое нижневолжское село Рожновку. Все, кроме тетради в клеенчатом переплете. Черная толстая тетрадь осталась у Николая Демина. Глава вторая Новый командир, дважды Герой Советского Союза подполковник Ветлугин, оказался молодым общительным парнем, начисто лишенным солидности, подобающей его должности. Невысокий, щупленький, с ровно зачесанными назад светлыми волосами, открывающими на затылке явно наметившуюся лысину, он поражал всех необыкновенной подвижностью. В свободное от полетов и подготовки к ним время он любил побренчать на гитаре, которую предпочитал другим музыкальным инструментам, рассказывал веселые анекдоты или демонстрировал летчикам отчаянные «сальто» и «солнце» на турнике. Соскакивая с перекладины на посыпанную песком площадку, он вытирал вспотевшие руки о синие габардиновые бриджи и восклицал: – О, ребятушки! Да если бы не война, я бы давно мастером спорта стал. А тут вот работай педалями, разворот левый, разворот правый, ручку от себя, ручку на себя. Как-то незаметно ровно через неделю после его назначения в летной столовой появилась беленькая, пухленькая официантка Мусенька. Мусенька в полку прижилась и всем понравилась. Веселая, острая на язык, с глазами-пуговками и подчеркнуто высокой грудью, она приковывала к себе взгляды многих летчиков. Но жаждавшие ее взаимности скоро убедились: Мусенька предана только одному человеку – командиру полка Ветлугину и, оказывается, уже давно путешествует с ним по беспокойным фронтовым дорогам. Наиболее настойчивых это привело в ярость, и они без особой конспирации на все корки стали честить Ветлугина. – Ах ты, франт плешивый, – ворчал командир первой АЭ (АЭ – авиаэскадрилья.) капитан Булавин. – Дома жена двойняшек воспитывает, а он здесь девчонку для утехи любовной приобрел. – Скажи ты, пожалуйста, кинязь какой нашелся, – вторил ему Чичико Белашвили. – Что он скажет, если каждый из нас дэвочку заведет? Летную норму и обмундирование им даст? А? Трудно было сказать, доходили ли эти разговоры до самого подполковника Ветлугина. Одно только оставалось неоспоримо ясным: что он нисколько не боится общественного мнения и вовсе не делает попытки как-либо замаскировать свою близость с повой официанткой. Наоборот, в столовой за обедом или ужином он с откровенной фамильярностью говорил: – Что? Борщик по-флотски? Мусенька, а помнишь, когда мы Дон переходили, какой ты борщик со свежими помидорчиками варила? По-казачьи. А вареники с вишнями под Воронежем? А окрошку под Прохоровкой, перед самым началом Орловско-Курской дуги? Помнишь, как ее тогда наш усач Жолудев уплетал? – Он тогда не возвратился из боя, командир, – грустно вставляла Муся. – А вареники твои наш штурман Козлов Ваня обожал. – Он тоже не возвратился из боя, командир. И разговор прерывался. Они только обменивались взглядами, предельно откровенными, понятными лишь им двоим. И веселое, наивно-восторженное выражение в синих Мусенькиных глазах-пуговках сменялось в такие минуты острой грустью. А по вечерам, после выпитой стограммовой стопки, Ветлугип и вообще, не таясь, поглаживал Мусю по руке или похлопывал по плечу, если выпивал больше одной стопки, и говорил неодобрительно молчавшему начштаба майору Колесову: – Мусенька мой старый друг, Василий Спиридонович, и не гляди на нас, как сыч из подворотни. Тем более русская пословица говорит: старый друг лучше новых двух. Так, кажется, я цитирую или нет? Мы с ней столько фронтовых дорог отшагали: и из окружения выходили вместе, и с краснодарского аэродрома я ее в фюзеляже увозил, когда от немцев в сорок втором драпали. Она у меня как самый надежный РНК-10 (РПК-10 – радиополукомпас-10.). Так-то вот… – Он, товарищ командир, ну вы и расхваливаете меня, аж стыдно! – смущенно прерывала его вся сияющая Мусенька и жеманно обращалась к Колесову: – А вам что на ужин, товарищ майор? Говорите, пожалуйста. – Гуляш с гречкой, – мрачно подавал голос начальник штаба, у которого в эвакуации томилась многодетная полуголодная семья и который чуть ли не преступлением считал малейший флирт на фронте. Однако, когда началась боевая работа, все вдруг почувствовали, что подполковник Ветлугин далеко не такой покладистый парень, каким показал себя в первые дни пребывания в полку. В деле он оказался требовательным до жестокости – не прощал ведущим ни одной оплошности, строго отчитывал летчиков за малейшую ошибку на взлете или посадке. Даже Чичико Белашвили, получивший однажды на разборе полетов внушение за опоздание со взлетом, пробурчал обиженно: – Что это за новости в нашем полку? Мы еще посмотрим, как он сам группу на боевое задание сводит. Но и этот последний козырь был выбит новым командиром, Три дня понаблюдал Ветлугин за подготовкой экипажей, а на четвертый сам повел девятку за линию фронта. На одной из дорог обнаружили они небольшую танковую колонну. Было в ней всего десять машин. При подходе «Ильюшиных» немецкие танки, маневрируя, расползлись в стороны от шоссе, нещадно паля по штурмовикам из «эрликоновых» пушек, приспособленных и для зенитной стрельбы. И тогда Ветлугин выстроил девятку в замкнутый круг и первым атаковал танки. Во время захода он сумел дважды на них спикировать. Ведомые видели, что, не обращая внимания на огонь с земли, он плавно снизился над облюбованным танком. В полку у Заворыгина считалось признаком высокого мастерства пикировать на цель с самыми крутыми углами. А у Ветлугина угол был пологий. Загрохотали пушки, и над башней фашистского танка возник грязно-желтый купол огня. Так же плавно и мягко опустил нос тяжелого ИЛа командир полка и во второй раз. Новая очередь зажгла другой танк. – Ребятушки, еще один за ходик! – позвал свою группу по радио Ветлугин удивительно спокойным и ласковым голосом. Когда восемь летчиков снова набирали высоту, чтобы занять исходное положение для новой атаки, они увидали, что всего лишь две машины горят на земле и обе они были зажжены их командиром. Восемь остальных экипажей бесцельно израсходовали снаряды. – Ребятушки, – повторился в наушниках веселый голос Ветлугина. – К черту круг, атакуем нарами. Каждая пара один танк. Один самолет атакует, другой прикрывает. Слышите? Как истребители будем работать. Пошли, дружочки! И снова первым устремился вниз, так же плавно пикируя, настиг третий танк. Еще одним костром на поле боя стало больше. И когда вошли в азарт экипажи, Ветлугин поджег уже четвертую фашистскую машину. Чичико Белашвили удачно проштурмовал пятую, и она раскололась, как орех, от меткой очереди в бензобак. На аэродроме после посадки летчики в тесный кружок взяли Ветлугина. – Товарищ командир, нас восемь, и еле-еле четыре танка уничтожили, а вы один половину колонны в костры превратили. Да как же ото? Ветлугин снял шлемофон, облизнул пересохшие губы. – А идите вы со своими комплиментами к кузькиной маме! Не будем мелочными, не будем считаться, кто сколько. Важно, что ни один танк до поля боя не дополз. Вот в чем наша общая заслуга. Если бы так каждый боевой вылет заканчивался, сами можете посудить, на каком бы аэродроме мы теперь базировались. Полагаю, гораздо западнее Вышкува. А что касается моей стрельбы, то ничего сверхъестественного в ней нет. Аида на капе, все расскажу. В штабной землянке всегда стояла черная школьная доска. Ее по приказанию погибшего полковника Заворыгина возили с аэродрома на аэродром. Ветлугин схватил мелок, размашистыми штрихами нарисовал два танка, движущихся по земле, и два нависших над ними штурмовика. – Рисунок первый, – начал он скороговоркой. – По такой схеме атаковали на первом заходе вы. Танк маневрировал, а вы не потрудились корректировать трассу бортового огня доворотами. Рисунок второй: атакую я. Танк пытается уйти из-под огня, но я лишаю его этой возможности маневрами. Результат один: огонь, взрыв… Вот как получается, братцы-кролики. А теперь постараюсь и вас научить этому маневру. Слушайте сюда, как говорят в освобожденной от фашистов Одессе. Летчики восторженно смотрели на Ветлугина. Они видели молодого, веселого парня с дерзкими прищуренными глазами, его тонкий рот, тронутый чуть насмешливой улыбкой, и чувствовали, как рушится незримая ледяная стена, разделявшая их все эти дни. В начале декабря зашумели первые метели над изможденной польской землей. Тонкий ледок с берегов сковал Вислу, но середина оставалась открытой, и струйное течение по-прежнему уносилось на север, к оголенным посчалым отмелям Балтийского моря. Мрачными кладбищенскими памятниками стояли останки варшавских когда-то красивых многоэтажных домов. В пустынных парках гулял жесткий восточный ветер, взвихривая мусор, обрывки газет, опавшие листья, щедро припорошенные снегом, объявления фашистского командования, сулившего немедленный расстрел любому поляку за малейшее нарушение комендантского кодекса. В военных действиях наступило затишье. Войска 1-го Белорусского фронта наступательных операций не предпринимали, кроме обычных поисков разведчиков и обязательных для каждого фронтового дня артиллерийских перестрелок. Затих и вышкувский аэродром. Редко-редко поднимались с него одиночные самолеты, и еще реже – группы. За последние десять дней только дважды пришлось Демину водить за Вислу свое звено. Оба вылета на штурмовку переднего края обороны противника прошли сравнительно спокойно – ни сильного зенитного огня, ни «мессершмиттов» в воздухе не было. Сбросив бомбы на артиллерийские позиции, ИЛы благополучно возвратились домой, и мотористам не пришлось латать ни одной пробоины. Зара теперь не уходила с опустевшей стоянки, когда улетала в бой «тринадцатая», мерзла в тесных яловых сапожках до ее возвращения. Что такое счастье? – спрашивала она себя. Земля, по которой ты ходишь, мир, к которому ты вместе со всеми воюющими и находящимися в тылу стремишься, и этот нескладный зеленоглазый парень, ее Николай, обычный летчик, каких немало на фронте. Нет, разве таких много? – обрывала она себя. – Разве ты можешь заменить его кем-нибудь? Только один он в жизни такой, только у него такие понимающие, ласковые глаза. Только он может говорить ей в сумерках особенные, неповторимые слова, значение которых для других непонятно. Это, наверное, и есть счастье – видеть, как на горизонте появляются маленькие точки штурмовиков, и одна из них, вырастая и увеличиваясь в объеме, вдруг оказывается «тринадцатой. А когда застучат по твердому грунту колеса на посадке и уже на маленькой скорости будет рулить машина к стоянке, какое счастье разглядеть в кабине дорогое тебе лицо! А разве не счастье стоять потом у затихшего самолета и делать вид, что ты ровным счетом не имеешь никакого отношения к летчику, вернувшемуся из боя!.. Как немного, в сущности, надо человеку, чтобы почувствовать себя счастливым. Зара грустно вздохнула, подумав о том, что в последнее время все труднее и труднее скрывать отношения. Она так светилась, когда Николай невредимый возвращался из боя, что трудно было это не заметить. Да и Демин, покидая пилотскую кабину, отвечая на обязательные вопросы «папаши» Заморина о том, как работал мотор, как действовали тяги руля и сразу ли вышли стойки шасси, видел только ее. И как же хотелось Николаю в такие минуты, позабыв обо всем, броситься к Заре, обнять ее худые, угловатые плечи! Но он лишь взглядом имел право высказать свои чувства. Однако и во взглядах было столько восторга, света и ласки, что даже Зара не выдерживала, потупившись, отводила глаза в сторону, начинала кусать кончик косы. Покрываясь румянцем, она спрашивала звеняще-тугим грудным голосом: – Товарищ командир, как за Вислой? «Мессершмитты» не обижали? – Спасибо, Зара, обошлось, – отвечал он сдержанно, продолжая ласкать ее глазами. Каждый день вырывали они минуты для встреч. То в землянке лесной заброшенной виделись, то в клубе на киносеансе сидели рядом. – Послушай, Зара, – тихо говорил Демин, – я никогда не думал, что это так прекрасно. – Что «это»? – запрокидывая голову, переспрашивала она. – То, что мы вместе, – горячо и убежденно отвечал Демин, – то, что мы любим друг друга, что мы муж и жена. Разве этого мало для счастья? Зарема резко выдернула руки из его рук. – Счастье? – переспросила она строго. – Извини меня Николенька, но мне так часто кажется, что мы крадем свое счастье. – У кого же, милая? – У войны. – Ты говоришь загадками. – Почему же. Если бы мы не крали свое счастье, мы бы ни от кого не скрывались. Ни от нашего командира полка Ветлугина, ни от майора Колесова, ни от нашего «папаши» Заморина даже, – закончила она ожесточенно. – Зара, подожди, это не так, – остановил ее Демин. – Если ты думаешь, что я чего-то стесняюсь, я тебе докажу, что ты не права. Хочешь, я завтра всему полку объявлю, что ты моя жена? – И меня после этого переведут в другую часть, чтобы не мешала тебе воевать? Да? Спасибо! – Но разве кто-нибудь посмеет это сделать? – А если посмеет? – Да я им хребты всем за тебя переломаю. – Кому им? Командиру полка и другим твоим начальникам? Демин обессиленно опустил руки. – Истинно сказано: ум женщины в ее хитрости… – Как сказать, – вздохнула Зарема, – женская природа такой быть и должна, но мне это не свойственно. Слишком я малодушна, слишком тебя люблю, дурачок Иванушка. – Почему Иванушка? Я Николка. – Ну Николка. Какая разница? Они попрощались у границы аэродрома, и Зарема, уже одна, быстро зашагала к домику рядом со штабом полка, где обитали оружейницы. Оба не заметили метнувшуюся от них в сторону тень, оказавшуюся старшиной Замориным. Он без труда узнал их по голосам и пораженно присвистнул. – Эге! Вот тебе и наш командир. Сколько раз говорил, что война не время для любовных утех, а сам? – И неизвестно почему он впервые за все время службы почувствовал недоброжелательство к Демину. Ночью он беспокойно ворочался и, просыпаясь, дважды вспоминал встречу с идущими в обнимку старшим лейтенантом и Зарой. На стоянку он пришел хмурый, долго сбрасывал чехлы с «тринадцатой», ни с того ни с сего назвал моториста «казанским слоном», отчего Рамазанов развел руками в удивлении. – Аи, нехорошо на человека зазря нападать, – возмутился Фатех, – и какой тебя муха укусил сегодня, «папаша» Заморин? И потом, разве слоны у нас в Казани водятся? Старшина не ответил. Он исподлобья сурово посмотрел на возившуюся с пулеметными лентами Магомедову, что-то игривое напевавшую себе под нос. Когда же на стоянке появился пришедший из столовой Демин, Заморин решительно шагнул к нему и, глядя в землю, произнес: – Мне бы поговорить с вами надо, товарищ старший лейтенант. Летчик недоуменно пожал плечами. – Так и говорите, Василий Пахомыч. Я всегда рад вас выслушать. Зачем же такое церемонное обращение? Но механик огляделся по сторонам и упрямо пробубнил: – Однако мне бы совершенно секретно. – Ах так, – совсем уж весело воскликнул Демин, – тогда пошли. И они двинулись навстречу ветру, к широкой и пустынной середине аэродрома. Заморин долго сопел и собирался с духом. Квадратное его лицо даже покраснело, а густые, лохматые брови, совсем как козырьком фуражки, прикрыли глаза. Николаю надоело шагать, он остановился, в упор взглянул на старшину: – Так я вас слушаю, Василий Пахомыч, говорите. «Папаша» Заморин решительно и прямо посмотрел в глаза командиру. – Дело тут довольно тонкое, товарищ старший лейтенант. С одной стороны, по всем армейским уставам вы имеете право послать меня к чертовой матери, а то и подальше. Но с другой, по человеческим законам, обязаны выслушать. На осунувшемся лице Демина еще шире разгорелась улыбка. – Василий Пахомыч, да зачем такое длинное предисловие? Я готов вас и по всем армейским уставам, и по всем человеческим выслушать. Старшина покашлял в кулак, не отводя глаз, сказал: – Словом, видел я вас вчерашней ночью. – Кого нас? – Вас и Магомедову. Демин удивленно поднял брови. – Ну и что же? Ничего особенного. Возвращались с прогулки. – Как это ничего! – неожиданно взорвался «папаша» Заморин и даже повысил голос. – Это очень даже чего. Вы в обнимку с ней шли. Демин насторожился. Глаза его сузились, холодно остановились на мешковатой фигуре механика. – Предположим это так. Но это имеет отношение лишь к двоим: к Магомедовой и ко мне. Вы-то тут при чем? – Нет, и ко мне это имеет отношение, – басовито рявкнул старик, – потому что если так и дальше дело пойдет, заиграете вы ее, как кот, товарищ командир. А Зара девочка чистая, душа у нее открытая. – И, перейдя вдруг на унизительный шепот, Заморин сбивчиво продолжал: – Не погубите ее, товарищ командир, по-стариковски прошу. Оставьте ее в покое. Разве свет клином сошелся? Если уж бес в ребро и поиграть охота, вон в экипаже у капитана Белашвили оружейница Сонька. Грудастая, не слишком по нраву строгая и на вас целый год глаза пялит. А Зару не трожьте. Демин стоял и думал: раскрыться или нет? Отругать доброго покладистого «папашу» Заморила или обратить все в шутку? Внезапный приступ нервной веселости решил все. Схватившись за живот, старший лейтенант отчаянно расхохотался, чем привел старика в крайнее раздражение. – Я же вам серьезно, товарищ командир. От самой души. По-отечески, а вы в ответ смеетесь надо мной издевательски. Знал бы – не стал говорить! – Василий Пахомович, – не в силах остановить приступ веселости, проговорил Демин. – Ну и насмешили вы меня, дорогой мой человек. – Он вытер набежавшие слезы и утомленно произнес: – Ой, дайте отдышаться. – Постепенно лицо его становилось серьезным и даже несколько холодным. Демин подтянулся и совсем уже строго посмотрел на старшину: – Я вас терпеливо выслушал, Василий Пахомович, – заговорил он ровным чуть суховатым голосом. – Это очень хорошо, что вы близко к сердцу принимаете судьбу Магомедовой Зара этого заслуживает. Но кто вам дал право так плохо думать о своем командире? И почему, если вы нас увидели вместе, то сразу приняли меня за какого-то мелкого юбочника и дешевого ловеласа? – Да ведь как же, – растерявшись, пробормотал «Заморин, – идет война, разве тут о серьезном речь идти может? – А при чем война? – взорвался Демин. – Я сам раньше думал, что если война, то, кроме ручки управления, гашеток и пушек, для меня ничего не уготовано Но ведь жизнь-то человеку дается только раз, об этом и в книгах написано. И не только она для борьбы но и для любви дается. Да я, может, никогда бы не встретил такую, как она. Да я бы за ней весь земной шар, может быть, обошел. И если только с войны мне живым возвратиться доведется, то лучшей жены мне не надо. А вы: «Заиграете, как кот!» Тоже мне моралист нашелся. – Так, значит, у вас с ней всерьез, товарищ командир? – Всерьез, Василий Пахомович! – Тогда дело другое, – недоверчиво покосился он на Демина. – Тогда извините за беспокойство. Разрешите идти? – И он откозырял подчеркнуто-строго. Демин с усмешкой посмотрел ему вслед. «Эх, «папаша» Заморин. Все-таки не поверил!» Вечером оп рассказал об этой истории Зареме. Она от души посмеялась над добрым, прямолинейным Замориным, но веселость быстро сбежала с ее лица, и продолговатые черные глаза стали задумчивыми. Маленькими шажками шла она вместе с Деминым по опушке, не попадая в ногу. – А знаешь, Коля, – промолвила она с грустью, – в этой истории есть и своя оборотная сторона. – Какая же? – Вот мы гуляем с тобой открыто, а все, кто издали на нас смотрит, знаешь, что думают? Вот и закрутил наш командир. Молодец, парень не промах. А обо мне – как о неустойчивой девице, а то и похуже. Разве не так? – Нет! – горячо возразил Демин. – Да я на весь мир готов крикнуть, что ты моя разъединственная и что никакая ты не любовница, а жена самая первая и самая последняя. – Ты добрый. Ты прямой, – задумчиво сказала Зарема и, чуточку привстав на носках, нежно погладила его по щеке. – Уй, как плохо сегодня выбрился! – Так крикнуть? – сверкая глазами, запальчиво спросил Демин. – Прямо сейчас, чтобы на весь этот лес, по всем самолетным стоянкам разнеслось: «За-ре-ма! Лю-би-мая!» – Она закрыла ему рот рукой, и он долго и жадно целовал ее ладонь, чуть пахнувшую самолетным металлом и медью отстрелянных гильз. – Уй, смотри, Николенька, – пророчествовала девушка, – нелегкое выпало нам счастье. Магомедова оказалась права. Трудно им было скрывать свою близость на глазах у зорких людей, привыкших все замечать на земле и в воздухе. Кто-то увидел, как однажды с разлохмаченной прической, вся пунцовая и сияющая выбежала Зарема из землянки, а минутой спустя, воровато озираясь, вышел оттуда и Демин. Кто-то наткнулся на них в приаэродромном лесу и предусмотрительно взял в сторону, потому что они целовались. Кто-то подметил, что Демин постоянно стал забирать из столовой сладкое, что выдавалось к ужину. Один из летчиков даже крикнул ему вдогонку: – Смотрите, друзья, Демин опять все печенье загреб. Не иначе горянку свою пошел подкормить. Николай вспыхнул от бессильной ярости, почти выбежал из столовой, чтобы не вспылить. Кончилось тем, что однажды за ним пришел посыльный из штаба и объявил, что его требует командир полка. – Он где? В аэродромной землянке? – осведомился старший лейтенант. – Никак нет. В деревне, в штабе, – уточнил посыльный. – Час от часу не легче, – вздохнул Демин, – придется два километра отшагать по грязи. Подполковник Ветлугин ждал его в небольшой комнатке крестьянского домика, отведенного ему под кабинет. Сквозь дыры, просверленные в бревнах: над входной дверью, тянулись толстые черные провода. На столе в беспорядке валялись цветные карандаши, скомканный шлемофон, штурманская линейка, несколько летных книжек. В пепельнице возвышалась целая горка сплющенных окурков. На сползающей со стола карте района боевых действий лежал циркуль, розовый ластик и чертежный треугольник. Сам подполковник в унтах и серой фуфайке расхаживал по кабинету, глубоко засунув рука в карманы синих галифе. «Может, задание хочет дать какое-нибудь персональное?» – подумал Демин, покосившись на стол. Но Ветлугин остановился, сделал резкий полуоборот и выпалил, не давая Николаю» опомниться: – Ах, ты явился наконец-то. Прошу, дескать, любить и жаловать Ну что же, поздравляю тебя, командир передового звена, каким ты в штабной документации числишься. – С чем, товарищ подполковник? – Ах, с чем! – еще более распаляясь, прокричал Ветлугин. – Не с боевым вылетом, разумеется, потому что мы уже целую неделю не летаем. – Ас чем же? – С тем, что ты в своем экипаже завел форменный бардак. Стыдись, Демин! Советский офицер, старший лейтенант, неплохой летчик, а со своей подчиненной шашни крутишь. Какой же ты воспитательный пример личному составу подаешь, позволю тебя спросить? Для тебя сейчас что? Война или хреновина одна? Ветлугин сердито передвинул на столе цветные карандаши, швырнул желтый на пол, потом близко подошел к старшему лейтенанту. Он не заметил, какой смертельной бледностью покрывается лицо командира звена. Только сейчас опомнился Демин и суровым, негодующим взглядом осадил подполковника. – Я никаких шашней не заводил, – ответил он зло и весь залился краской от ярости. – Это наглая ложь. Да, да, ложь. – Ложь! – вскричал командир полка. – Десятки людей видели вас своими глазами, а ты говоришь: ложь! – Да, ложь! – гневно оборвал Демин Ветлугина. – Ложь, которой нет ни конца ни краю. И никаких шашней у меня с Магомедовой нет. Она для меня не полевая походная жена, как для некоторых иные наши официанточки… Командир полка остановился посередине комнаты, словно пораженный током. Бледнели тонкие стиснутые губы. Над лысой макушкой торчком встали белесые вихры. – Что, что? – спросил он скорее с любопытством, нежели с гневом, рассматривая подчиненного. – Уж не на меня ли вы намекаете? – На вас, – вызывающе подтвердил Демин. – Весь полк говорит об этом, тем более что у вас в тылу жена и двое детей! – Жена! – Ветлугин внезапно стих и, сделав несколько шагов, остановился у окна спиной к старшему лейтенанту. В окно виднелся длинный ряд желто-серых деревянных построек, а за ними – край летного поля, самолеты под брезентовыми чехлами, занесенные снегом рулежные дорожки. Щелкала через комнату пишущая машинка, ветер неумолчно завывал в трубе. Прислонившись разгоряченным лицом к холодному стеклу, Ветлугин долго молчал. Он словно бы желал себя остудить. – Жена и двое детей! – сказал он с усилием. – А что мне было делать, Демин, если эта жена изменила. Мелко, предательски, гаденько. – Он внезапно резко обернулся, и Демин увидел перекошенное болью лицо, тоскливые глаза. Николаю стало не по себе от своей невольной жестокости. – Я ведь не знал, вы простите, – промолвил он тихо, но Ветлугин сделал порывистое движение рукой рубя перед собой воздух. – Нет, ты подожди. Так ты от меня не уйдешь. Послушай, раз уж затронул. Думаешь, мне не осточертел этот шепоток, который постоянно слышу за своей спиной? Думаешь, он душу не надрывает? Ты вот мне прямо сказал, в лицо. За откровенность, как говорится благодарю. Но и ты теперь должен меня понять Женщине от природы дана большая власть над тем, кто ее любит. Она может или возвысить, или унизить близкого ей человека. Меня она не возвысила, понимаешь, Демин? Я в нее очень верил. Если бы кто-нибудь прислал анонимку или шепнул, что она, мол, такая, – ни за что бы не принял за правду. Силы бы в себе нашел, чтобы намертво подавить сомнение. Но ведь я же своими глазами видел. Вот что страшно и непоправимо. В сорок втором с нашего аэродрома «Дуглас» уходил в тыл. Два авиамотора на завод отвезти надо было. Командир полка разрешил – слетай на пару суток, Ветлугин, раз твоя семья в этот город эвакуировалась. Ветлугин вздохнул и смолк. Ему вспомнился сорок второй – завьюженный фронтовой аэродром, «Дуглас», подготовленный для рейса в тыл, в далекий волжский город. Получив разрешение, Ветлугин уложил в вещмешок харчи, попросил в продотделе за неделю вперед свою летную норму – и в самолет. Глубокой ночью «дуглас» приземлился на заводском аэродроме. Пока Ветлугин на попутных машинах добирался в центр города, и вовсе за полночь перевалило. Разыскав дом и подъезд, он поднялся по узкой грязной лестнице и долго стучал в дверь озябшим кулаком. Никто не открывал. Потеряв терпение, Ветлугин стал колотить изо всех сил. Наконец в коридоре послышались шаги и раздраженный голос жены: «Кого?» – «Открывай, – волнуясь, закричал Ветлугин. – Это же я, неужели не узнаешь?» Никаких радостных восклицаний, лишь тревожный шепот. – Подожди, Сергей, у меня тут квартирант. И Ветлугин все понял. Какой же мог быть квартирант, если у нее отдельная однокомнатная квартира. – Открой! – закричал он. – Иначе дверь вышибу! Ветлугин ворвался в полутемный коридор, увидел из нею сквозь раскрытую дверь комнату и в ней кровать с двумя еще теплыми подушками, одеяло, в панике сбитое на пол. Мужчина средних лет с забинтованной головой никак не мог просунуть в гимнастерку с танкистскими эмблемами дрожащие руки. По всему видно, только из госпиталя, потому что у кресла стоял его прислоненный костылик. Жена повисла у Ветлугина на руке с горьким плачем. Он ее оттолкнул, выхватил из кармана пистолет ТТ и снял с предохранителя. Все плыло в красных точках перед глазами. И вдруг он увидел лицо раненого танкиста. Тот смотрел на него остановившимися глазами, а губы были большие, белые, трясущиеся. – Стреляй, браток, видно, твоя правда! Вероятно, если бы не сказал танкист в ту минуту этих слов, всю обойму вогнал бы в него Ветлугин. Спасибо, эти слова как-то остудили. Ветлугин расцеловал крепко спавших на кухне ребятишек и вещмешок оставил с продуктами. А жену даже пальцем не тронул. Три квартала бежала она распатланная за ним по пустынным ночным улицам, пока он не остановился и побить ее не пригрозил. Подавленный воспоминаниями, Ветлугин потянулся за папироской. Вздрагивающие пальцы не сразу высекли огонь из трофейной зажигалки. Комната наполнилась сладковатым табачным дымом. Ветлугин знал толк в курении и всегда держал дорогой табак. – Никогда не забуду, – сказал он, – как я брел по ночному городу, не разбирая дороги. В летном общежитии подошел к зеркалу и вдруг вижу, лицо у меня черное. Понимаешь, Демин, это у меня-то. Пусть паршивенького, но блондина, – и совершенно черное лицо. Да, нелегко мне та ночь досталась. После она посылала письмо за письмом, каялась, заискивала, упрекала. А когда поняла что не вернусь, стала жаловаться. Куда только не писала. И в политотдел, и командующему. Вызвал тот меня на ковер, а когда выслушал, головой утвердительно закивал: «Верно, Ветлугин. Я бы сам на твоем мосте так поступил. Не все прощается в жизни». Командир замолчал и с минуту старательно раскуривал папиросу. Демин неловко пошевелился, тихо сказал: – А может… Константин Николаевич? Человек должен быть добрым. Способность прощать – это свойство сильного человека. – Спиноза, – насмешливо покосился на него Ветлугин. – Гордость – это тоже свойство сильного человека. – Он снова помолчал, пожал плечами. – Не знаю, как можно простить такое предательство. Если бы те, кто сейчас шепчет мне вслед гадости, знали правду, они бы наверняка судили иначе. Мусенька что? – улыбнулся он неожиданно, как-то сразу помолодев. – Такого преданного друга мне не сыскать. Мы с ней огни и медные воды прошли Она меня под Лозовой из-под бомбежки раненного вытащила и никогда этим но хвастает. Останемся живы – обязательно поженимся. – А я обязательно женюсь на Заре, – проговорил Демин. – На ком, на ком? – не сразу догадавшись, проговорил Ветлугин. – На Заре Магомедовой. На той самой оружейнице, за которую вы только что снимали с меня стружку. – Значит, ты с ней всерьез? – Всерьез, товарищ командир. Ветлугин шагнул к нему и протянул руку. – Тогда прости меня за то, что тут я наговорил. Я-то думал, что это типичный фронтовой флирт, гусарские похождения старшего лейтенанта Демина, так сказать. Но если ты все обдумал и взвесил, то дай тебе, как говорится, бог здоровья. Поперек вашей любви становиться не буду. Подполковник задумался и посмотрел в окно на дальнюю панораму аэродрома с низко нависшим над ним сумеречным небом. – Но все равно хочу дать добрый совет. Не афишируй свою любовь. Все-таки война, фронт… Подожди немножко. Вот возьмем этот самый Берлин и после такую свадьбу отгрохаем. О-хо-хо! Но Ветлугин ошибся. Брать Берлин Николаю Демину не пришлось. * * * В марте сорок пятого года штурмовой полк Ветлуги – на стоял неподалеку от провинциального немецкого городка Мизеритц. В первый же день базирования, пользуясь нелетной погодой, Демин попросился у подполковника отлучиться с аэродрома на три часа, чтобы своими глазами посмотреть на первый на его боевом пути немецкий город. – Небось хочешь захватить и ее? – насмешливо прищурился Ветлугин. – Хочу, – улыбнулся Демин. Если позволите, конечно. – Что же, валяй, это полезно, – благословил командир полка и кивнул на крыльцо, перед которым стоял замызганный «виллис» с открытым тентом, – берите мою таратайку, пока свободна. Туда свезет, обратно на своих двоих притопаете. Видишь, как быстро грунт подсыхает. Через день-два работать начнем. Ну, гуд бай, как бают союзники. Солдат Сизоненко, шофер командира полка, быстро домчал их до центральной площади городка. Отсюда Демин и Зара направились узкой улочкой, стиснутой с обеих сторон трехэтажными домами, дальше – просто куда глаза глядят. Миновали ратушу, на которой уже развевался по ветру красный флаг, обогнули мрачное здание кирки с тонким шпилем, устремленным в прояснившееся небо. Погода действительно налаживалась. Кругом заливало весеннее солнце. Взорванных и обгорелых зданий было очень мало – городок взяли с ходу, и большого боя здесь не было. Мимо прошла густая длинная колонна гитлеровских солдат и офицеров. Ее конвоировал всего один пехотинец в шинели, с подоткнутыми под ремень полами, в лихо сдвинутой набекрень меховой ушанке. – Ну, ну! Шнель, толстозадые фрицы! – покрикивал он, хотя в колонне не было ни одного толстозадого. Поравнявшись с Николаем и Зарой, пехотинец широко улыбнулся, демонстрируя крепкие белые зубы. – Слышь, старшой, в сорок первом от самого Смоленска к Москве от них драпал, а теперь, видишь, один почти триста голов веду! Вот бы фотоаппарат сюда да снимок на память. А ну быстрей, поганые! – прикрикнул он строго, и старые, расквашенные сапоги пленных громче застучали по мостовой. Еще через квартал им повстречались связисты, тянувшие за собой провода, и, наконец, первые штатские немцы. Костлявая старуха с блеклыми, водянистыми глазами и рыжая, широкая в бедрах молодайка, бедно одетые и усталые, катили вместительную тачку, уставленную чемоданами. Сзади шли с непокрытыми головами кудрявый мальчик и девочка с тонкими рыжими косичками Демин остановился, и немцы тоже остановились, со страхом на него глядя. – Ну, ну! – воскликнул он точно так же, как это сделал солдат, конвоировавший колонну пленных – Шнель, шнель! Немки, старая и молодая, подхватили тачку и пошагали по мостовой прочь. – Ты блестяще с ними объяснился. – Ничего, все поняли, – вздохнул он мрачно. Метров через сто они встретили еще трех немцев Двое худых, но жилистых вели под руки седого горбящегося старика в дорогом костюме и серой шляпе На лице позолотой поблескивало пенсне. Тот, что был поближе к Демину, оказался довольно крепким и молодым Ему на вид было не больше сорока пяти. Из-под коричневой шляпы мелькнул испуганно-настороженный взгляд – Смотри-ка, – громко сказал Демин. – Не переодетый ли офицер? – Коля, ты что?! – А, черт их знает, – зло проговорил он, – может, такие вот и вешали под Вязьмой мою Верку. Они шагали все дальше и дальше. Весенняя капель была здесь такой же щедрой, как и в России. С покатых крыш, из желобов и водостоков струились искрящиеся потоки воды, бежали по канавам вдоль тротуаров но некому было пускать в них бумажные кораблики. Зара внесла дерзкое предложение. – Послушай, Николенька, давай заглянем хотя бы в одну немецкую квартиру. А то получается – в логове были, а самого логова не видели по-настоящему. Уй, как это интересно! Демин неохотно пожал плечами. – Ты чем-то недоволен? – всполошилась она. – По глазам вижу. – А вдруг там мина с ловушкой? – Да что ты! – рассмеялась она. – В городе уже действует наша комендатура. Связисты линию вон потянули, а ты… Идем. – Дурочка, я же не за себя боюсь, – проворчал он оправдываясь. – Да и в какой дом ты предлагаешь зайти? Их здесь сотни. – А идем хотя бы сюда. Они свернули к подъезду большого дома, по чугунным, со старинными вензелями ступенькам поднялись наверх. Двери на лестничных площадках были распахнуты, из них тянуло сквозняком, запахами сгоревшего угля. – В эту, что ли? – хмуро спросил Демин. – Давай, – согласилась Зарема и, сняв с головы синий беретик, скомкав, сунула в карман шинели. Расчесанная на пробор черная ее голова с двумя косами, упрятанными под шинель, любопытно прильнула к дверному проему, но летчик решительно оттеснил девушку крутым своим плечом назад. Квартира хранила следы поспешного бегства, но бегства не панического, а обдуманного. Совершая это бегство, хозяин, по-видимому, верил, что он вернется назад, потому что ни одна из вещей не была поломана или даже сдвинута с места. Медленно переходя из одной комнаты в другую, Зарема с пристальным любопытством рассматривала богатое убранство. Обнаженные женщины смотрели на нее со старинных картин в позолоченных багетах. На комодах, сервантах и специальных подставках стояли нарядные бронзовые и гипсовые статуэтки, тоже успевшие подернуться пылью. Большой фарфоровый Будда грустно качал головой. Громко ударили напольные коричневые часы, и механизм их пропел какую-то несложную мелодию. – Послушай, Зарочка, – усмехнулся Демин. – А фриц-то, оказывается, был музыкальным. Ковры, застилавшие во всех комнатах пол, скрадывали их шаги. В просторном кабинете они долго рассматривали фотографии на стенах. С одной из них смотрел холодными узкими глазами поджарый немец с овчаркой на поводке, по-спортивному коротко остриженный. Низкий лоб, исполосованный морщинами, придавал его лицу озабоченное выражение. – Наверное, хозяин, – предложила Зарема, – а это… посмотри, Коля. И они совместно перевели короткую надпись под другим, заключенным под стекло, портретом. «Герману от Германа. Геринг». Летчик развел руками. – Вот это да! Видно, большая птица этот хозяин. Зарема подошла к роялю, подняла крышку и одним пальцем отстукала «чижика». Демин остановился у незакрытого пепельно-серого сейфа потянул на себя дверцу. На оборотной стороне Сыла прибита металлическая плашка, и на ней Демин прочитал фамилию владельца: Герман Клюге Поворошил пальцами разбросанные бумаги и неожиданно натолкнулся на целую пачку серых книжечек. Он вытащил ее на свет, внимательно рассмотрел обложку самой верхней из них. По форме она напоминала паспорт, да это так и было на самом деле. Призывая на помощь свои не совсем обширные познания в немецком языке Демин прочел фамилию человека, на имя которого был выписан этот документ, и, вздрогнув, поглядел на свою спутницу, – Зарема, обрати внимание. Она взяла из его рук твердую книжку и громко прочла: – Иванов Юрий. 1926 год рождения. Курск А Демин торопливыми движениями уже раскрывал обложки других паспортов и скороговоркой взволнованно выговаривал: – Щербаков Петр 1924 года рождения из Смоленска. Коробов Борис из Вязьмы 1923 года. Свешникова Людмила из Орла, 1927 год. Гусева Ольга из Великих Лук 1927 года рождения. Пятнадцать человек! Это же все наши, девчата и мальчишки, угнанные с родной земли в батраки к этому самому богатому бауэру. Этот Герман Клюге порядочная-таки сволочь. Зарема поднесла к груди маленькие кулачки, тихо воскликнула: – Страшно подумать, Николенька. Этот немец покупал их на каком-нибудь аукционе, как скотину. Он их рассматривал, как рабов. Всех нас так рассматривал. Вот в чем был идеал таких негодяев, как этот Клюге. Где сейчас эти бедные мальчишки и девчонки. – Наверное, разбежались при подходе наших Не стали же они сопровождать своего хозяина, когда он тикал. Жаль, шею ему не свернули. Демин обернулся, поднял голову и замер на месте. Из угла с оолыпого портрета на него смотрел Гитлер Челочка свисала на лоб, левый глаз был полузакрыт Охваченный яростью. Демин схватил с письменного стола тяжелое мраморное пресс-папье и запустил им в портрет. Брызнуло во все стороны, рассыпалось на мелкие кусочки стекло. – У-у, сволочь косая! Зарема покатилась со смеху. – Коленька, ты расхулиганился! Разве так можно с самим фюрером обращаться! – Уйдем скорее отсюда на улицу, – позвал ее Николай. – Там весна, голубое небо. – Уйдем, – согласилась тотчас же Зарема. * * * Поздно вечером Демин сидел в небольшой комнате крытого шифером крестьянского домика за обшарпанным обеденным столом. Перед ним лежала черная клеенчатая тетрадь и стопка чистой бумаги. Косым мелким почерком Демин исписывал страницу за страницей, продолжая незаконченную повесть. В новой главе он хотел рассказать о том, как воздушный стрелок Фатьма Амиранова, получив разрешение от командира, поехала осматривать немецкий город, как брела она по совершенно пустынной улице, как навстречу ей из одного парадного выскочил немец в плаще и темных очках. Воровато оглядевшись, немец коротким быстрым движением выхватил из-за пазухи парабеллум, не целясь, навскидку, выстрелил. Пуля пронзительно свистнула над головой девушки, оставив след на цоколе углового дома. Фатьма прыжком (Демин написал: «как дикая кошка») отскочила за угол, выхватила из кобуры пистолет. «Он не ушел, он меня караулит, – сообразила она и, осененная неожиданным решением, сняла пилотку, осторожно стала высовывать ее из-за угла. Это был старый снайперский прием, и немец на него клюнул. Сухо треснул новый выстрел. – Стреляет метко, а в пехоте, видимо, не воевал, – хладнокровно отметила Фатьма, – сейчас я его проучу». Она притворно вскрикнула. Несколько минут длилось молчание, а потом в переулке послышались шаги, медленные, крадущиеся. Фатьма стремительным броском вышла из своего укрытия и одну за другой послала в немца четыре пули. Немец застыл, не сделав очередного шага, а потом рухнул навзничь. Когда она подбежала, синие глаза немца стыли, плащ был распахнут, и Фатьма увидела под ним военный френч с нашивками люфтваффе. Три Железных креста – очевидно, немало гадостей наделал в свое время этот гитлеровец нашим летчикам, если сумел избежать плена, очутиться в этом городе и так дерзко напасть на нее. Фатьма опустилась на одно колено, пристально вгляделась в красивое волевое голубоглазое лицо фашистского летчика. В застывших глазах осталось злое страдание побежденного. Ветер шевелил белокурые волосы, так же как на живом. Из нагрудного кармана вытащила Фатьма офицерское удостоверение, по складам переводя с немецкого на русский, прочла: майор фон Келлер, командир эскадрильи «Гремучая змея». – Барон Отто Келлер! – воскликнула она потрясено. В тихом переулке загрохотали сапоги бегущих людей Она на всякий случай подняла пистолет, но тотчас же опустила руку. Это на выстрелы спешил комендантский патруль. Молоденький лейтенант в франтоватой, по росту пригнанной шинели, быстро спросил: – В чем дело, товарищ старшина? Кто стрелял? Как вы очутились в городе? Из какой вы части? Фатьма облегченно вздохнула, медленно спрятала в кобуру пистолет. – Это барон Отто Киллер, – сказала она бесцветным от усталости голосом. – Один из лучших пилотов группы «Удет». Он сбил несколько наших самолетов. И, как знать, вполне возможно, что Отто Келлер, фашистский ас, убийца моего мужа. – Какого? – невпопад спросил лейтенант. – Капитана Сергея Муратова, – тихо ответила Фатьма и посмотрела на патрульного сухими незаплаканными глазами, словно удивляясь тому, откуда здесь взяться мог такой молоденький, такой свеженький и гладко выбритый лейтенант. – Понимаешь, – тихо прибавила девушка – если он в воздухе зажег над целью самолет самого Сергея, то я его здесь, на земле, четырьмя пулями. Выходит в мире есть какая-то справедливость. Только зачем же все это, если Сергея не воскресишь. Понимаешь? – Ничего не понимаю, – развел руками молоденький лейтенант. – И не поймешь, – горько вздохнула Фатьма. …Демин поставил точку и от слова до слова медленно и долго читал все написанное. Прочел и вздохнул. Фразы показались ему сухими твердыми палками, сквозь которые, как сквозь голый обгорелый бурелом, приходилось пробираться к опушке, освещенной солнцем. Он подумал, как бы легко и просто написал такую главу Леня Пчелинцев. Подумал и горько вздохнул. – Нет, никогда я не стану настоящим писателем. А впрочем, в этом ли дело. Я дал слово фронтовому другу закончить им начатое. А это уже как клятва, – назад поворота нет! * * * Ночью он разбудил Зарему. Белая в отсветах луны, она удивленно раскрыла глаза, узнав Демина, счастливо улыбнулась. – Ой, Коля, зачем ты, я так разоспалась, – укоризненно сказала она и ладонью протерла заспанное лицо. У Демина сухо блестели глаза. – Мне Ленька приснился. Вот сейчас. Только что. – Ну и что же? – флегматично отозвалась Зарема. – Мне он тоже часто снится. Демин сильно сжал ее руку, прерывающимся голосом заговорил, волнуясь и сбиваясь: – Послушай, Зарема, Леня Пчелинцев был редкостным парнем. Чистым, доверчивым, мужественным. Словом, что хочешь. И меня всегда удивляет, почему ты полюбила не его, а меня. Неужели ты не замечала, как он к тебе относился? Ведь все эти декламации, песенки, забавные истории, какие он рассказывал на самолетной стоянке, – все это было адресовано тебе, и одной лишь тебе! – Почему не замечала? Все замечала, – сонно ответила Зарема. Демин сильнее сжал ее руку, так что она даже вскрикнула: – Уй, что делаешь! Синяк оставишь. «Папаша» Заморин заметит и будет думать, что ты у меня как Отелло. Он все как сквозь землю видит, наш «папаша» Заморин. Демин послушно разжал свои пальцы. Зарема поднесла белую руку к глазам, удовлетворенно заметила: – Нет, кажется, синяков не будет. – Значит, ты все знала? – продолжал допытываться Демин. – Натурально, – подтвердила она. Демин задумался, наклонил голову, спросил не сразу, трудно отрывая слово от слова: – Почему же ты не смогла полюбить Леню Пчелинцева? – Он думал, что Зарема растеряется от этого неожиданного вопроса, задумается или промолчит совсем. Но она поступила по-иному. Ее белая рука протянулась к Демину, взлохматила ему волосы. – Потому что любила все время одного тебя дурачок, – ответила она кратко, и ему стало легко от этой простои неопровержимой логики. – А за что? – Наверное, за то, что ты такой. – Но он же был лучше меня, – упрямо возразил Демин. – Умнее, светлее душой, добрее. – Не знаю – тихо прошептала Зарема и закрыла глаза. – Я любила одного тебя и задолго до прихода в наш экипаж бедного Лени Пчелинцева. Только ты ничего не замечал. Никогда не замечал, глупый мальчишка. Глава третья Вал наступления катился на запад, стремительный и неумолимый, как салю возмездие. Кто видел своими глазами фронтовые дороги сорок пятого победного года, тот навсегда сохранит в своей памяти величественный энтузиазм наступления. И главное было вовсе не в том, что шли по этим дорогам, высекая гусеницами искры из твердого серого асфальта, новенькие мощнейшие танки и самоходки. И не в том, что зеленые остроносые ЯКи и широколобые «Лавочкины» стаями гонялись теперь за четверкой или шестеркой «фокке-вульфов» или «мессершмиттов», управляемых вконец растерявшимися фашистскими летчиками. И не в том, что в руках у пехотинцев были теперь в огромном количестве пулеметы и автоматы, а залпы «катюш» стали еще более грозными. Главное было в том, что над всем этим: над широкими разбегами автострад, полями, подсыхающими после растаявшего снега, аэродромами, густо забитыми авиаполками, – гордо реял дух нашей Победы! Острая стрела деревянного указателя на перекрестках дорог коротко извещала: до Берлина 91 километр. До переправы – десять. Безусый мальчишка-шофер, высунувшись из окошка «студебеккера», заваленного горой снарядных ящиков, с явным восторгом разглядывал толстушку регулировщицу, картинно взмахивавшую флажком, и, скаля зубы, ерничал: – Слышь, Маня, а Маня? До Берлина девяносто, а до Рязани-то сколько теперь будя? – Какая тебе Маня, – весело одергивала его регулировщица, – ты, наверное, пскопской. Вот и считай километры до своей деревни. А я тебе не Маня и не Матрена. И Рязань тут ни при чем Москвичка я, понял? – А Рязань что? Хуже, что ль? – не унимался водитель. – Все равно в Берлин войдем вместе, что москвичи, что рязанцы, что псковичи. – Смотри, какой прыткий, – смеялась толстушка, – такою, как ты, могут в Берлин и не пустить. – Почему ж то? – Машина у тебя больно уж грязна, сердешный. Буду стоять у Бранденбургских ворот, ни за что на такой машине не пущу. В Берлин победители должны входить чистенькими, аккуратными, в свежих подворотничках. На то они и победители. И она была права, эта пухленькая девушка из Москвы. Победители шли на последний штурм подтянутыми и красивыми. Молодцы-гвардейцы, выглядывавшие на марше из танковых люков, высоко держали головы, по орлиному обозревая окрестности. Бывалые артиллеристы расправляли усы, когда проносились на гусеничной тяге орудия с белой надписью на щитах: «На Берлин!» Даже повара выводили этот призыв того же цвета краской на полевых кухнях. В прифронтовой полосе на плацдармах, появившихся за Одером, пехотинцы, ничего не боясь, ходили в полный рост в окопах, не кланяясь вражеским пулям, а неугомонные старшины, эти самые беспокойные люди в войсках, по вечерам в промокших, совсем недавно отбитых у врага блиндажах уже требовали от солдат чистых подворотничков на гимнастерках, тех самых подворотничков, за отсутствие которых в мирное время они безжалостно карали нарушителей нарядами вне очереди. Огромным гудящим табором расположились на восточном берету Одера, в районе небольшого немецкого городка Кюстрин, советские войска, готовившиеся к последнему решительному броску. Люди, наполненные светлым мужеством, были горды мыслью, что это им первым предстоит войти в фашистскую столицу и последними залпами завершить четырехлетнюю войну, равной которой не было в истории. Охваченные боевым вдохновением, они уже не думали, что до Берлина осталось все-таки девяносто километров, что впереди форсирование Одера, жестокий бой за Зееловские высоты и тысячи, тысячи убитых и раненых, тех, что, не дойдя до Берлина, упадут на сырую апрельскую землю и навечно найдут в ней приют, закончив свои молодые и немолодые солдатские судьбы… Штурмовой полк Ветлугина, стоявший на полевом аэродроме в районе Репина, получил задачу разведать оборону противника в районе Зееловских высот. В дни перед штурмом Берлина все было необычным, и задачу эту поставили не кодированной телеграммой и не телефонным звонком из штаба, как это часто теперь делалось при быстро меняющейся тактической обстановка Утром, когда большая часть летчиков и воздушных стрелков была в столовой, на аэродром проскочил «виллис», а за ним бронетранспортер с десятком рослых автоматчиков, облаченных в пестрые маскхалаты. Из «виллиса» выпрыгнул уже немолодой грузный человек в реглане без погон, с широким, в складках, лицом Требовательно и несколько сурово смотрели с этого лица умные темные глаза. – Командира, – приказал незнакомец, обратившись к первому попавшемуся офицеру. Ветлугин в это время колдовал над картой, выбирая наиболее удобные маршруты, ведущие к пригородам фашистской столицы, и, когда услышал, что его требует какой-то начальник из штаба фронта, ответил недовольно: – Он что? Сам ко мне найти дороги не может? Лестница крепкая, мог бы и спуститься в землянку. – Похоже на то, что он не пожелал этого сделать, – неуверенно заявил командиру докладывающий офицер! – Кто он по званию – не знаю. На реглане знаков различия нет, но его сопровождают майор и полковник. И еще бронетранспортер с автоматчиками. – Эге! – вздохнул Ветлугин и, застегивая на ходу китель, поспешил наверх. Приехавший встретил его довольно сурово. Отвернув рукав реглана, посмотрел на циферблат часов и гулко кашлянул: – Если каждый командир по моему приказанию будет являться через четыре минуты, у нас брать Берлин времени не останется. Ветлугин, несмотря на свою выдержку, вздрогнул от неожиданности, потому что узнал в приехавшем маршала, командовавшего фронтом, имя которого уже давно облетело весь мир. – Простите, товарищ командующий, ставил экипажам боевую задачу. Если бы я знал, что это вы… – Командир полка все должен знать, – перебил маршал и протянул руку. – Ну здравствуй, Ветлугин. Все боевые задачи отменяю. Ставлю свою. У тебя планшетка с собой? Давай сюда. Ветлугин расстегнул планшетку, вытащил из нее карту района боевых действии, разгладил ее на сгибе. – Пожалуйста, товарищ маршал. Твердым указательным пальцем маршал провел прямую к району Зееловских высот, отчетливым басом сказал: – Секрета не делаю. Наступать будем именно здесь. Как и когда, в положенное время узнаете. Однако миновать эти прекрасные высоты никак нельзя. Придется брать штурмом со всеми вытекающими из этого последствиями. Штурма без тщательной разведки еще никто не предпринимал. Даже Богдан Хмельницкий. Твоя задача, Ветлугин, послать опытный экипаж, чтобы он на низкой высоте прошел вот над этим и этим участками и сфотографировал полосу укреплений. Сам понимаю, что задача не из легких и понадобится летчик с крепкими нервами. Такой у тебя найдется? У Ветлугина не совсем уверенно подпрыгнули белесые брови. – Поищу, товарищ командующий. Маршал исподлобья посмотрел на него. – Что значит поищу? Мне нужен ответ точный: да пли нет? – Найдется, товарищ командующий. – Бот это уже другое дело. Вылет по готовности. Маршал сделал шаг к машине, но вдруг, о чем-то вспомнив, остановился: – Постой, постой, а ведь раньше этим полком командовал Заворыгин? Так я говорю или нет? – Так точно, товарищ маршал. – Ну тогда и вам и мне, можно считать, здорово повезло. У вас же служит мой старый знакомый лейтенант Демин? Это же он расколотил целый эшелон с химическими баллонами за Варшавой. В свое время он мне очень понравился. А ну давайте-ка его сюда. Демина привели к командующему фронтом прямо из столовой. Правый карман его бриджей был заметно оттопырен: там лежали три бутерброда, припасенные для Зары. Встреча с командующим фронтом его ни с какой стороны не пугала. Как и все на фронте, верил Демин в то, что к офицерам младшей и средней категории, выполняющим задания на линии огня, маршал относится с исключительной добротой и даже за промашки бранит незло, по-отечески. Зато к старшим начальникам, посылающим людей в бой, отвечающим за успех этих боев, он нередко бывает строгим и даже жестоким. Демин спокойно доложил о прибытии и ощутил свою ладонь в широкой маршальской руке. – Здравствуй, герой! – прогудел властный голос. – Еще не герой, товарищ командующий, – с усмешкой ответил Демин. Глаза у маршала вдруг потеплели, и на суровом непроницаемом лице его мгновенно появилась улыбка, не оставлявшая сомнений, что в иные минуты маршал может быть и веселым, каким его редко видели в напряженные дни подготовки к большому штурму. – Дерзишь? – спросил он у летчика добродушно. – Дерзость города берет, – брякнул неожиданно не только для всех окружающих, но и для самого себя Демин. – Суворов говорил – смелость, – строго поправил маршал. – В наши дни дерзость выше смелости, – защитил себя Демин. – Почему? – Потому что смелым может быть и застенчивый человек, а дерзким никогда. – Оригинально. Сам, что ли, придумал? – Сам. – Смотри-ка какой Аристотель. – А вы не согласны? – Нет, – расхохотался маршал, и все стоявшие рядом тоже облегченно расхохотались. А Демин повеселел, понимая, что строптивостью своей попал, что называется, «в жилу». Видно, была у командующего фронтом, утомленного тысячью дел, необходимость в минутной разрядке. – Почему же нет? – спросил Демин. – А потому что дерзость – это всего лишь составная часть смелости подлинной. Дерзким может быть я неуравновешенный человек, а то и попросту нахал. Я, конечно, тебя не имею в виду, – под одобрительный изрыв смеха оговорился маршал. – А вообще-то после победы ко мне приходи, и мы на эту тему подискутируем. А сейчас – к делу. Твой вылет на штурмовку эшелона я не забыл. И сегодня я приехал, чтобы об одном рискованном задании договориться. Смотри, – маршал развернул на сгибе ту же самую карту, – Зееловские высоты знаешь? – Кто же их не знает, товарищ командующий? – вздохнул Демин. – Там одной зенитки разливанное море. – Не только зенитки, но и «мессершмиттов» временами хватает в воздухе, – дополнил маршал. – Только брать Зееловские высоты за Советскую Армию ни Эйзенхауэр, ни Монтгомери не придут. Нам брать придется: мне и тебе. – Понимаю, – протянул Демин. – Так вот. Сейчас мы выявляем уже детально систему их обороны. И очень важно провести фотосъемку вот на этом участке. Привези фотопленку – капитаном к Первому мая будешь. Тебе пойдет четвертая маленькая звездочка на погон. – Мне и одна большая пошла бы, – усмехнулся Демин. – Придет час – будет, – согласился маршал и раскрыл дверцу «виллиса», давая понять, что разговор окончен. Шофер уже включил зажигание, и мотор работал на малых оборотах. Демин вытянулся. Четким, миллион раз отрепетированным движением приложил ладонь к виску. – Погибну, но ваше задание выполню, товарищ маршал. Из открытого окна автомашины командующий фронтом строго и неодобрительно посмотрел на него. – Погибать не надо, товарищ Демин. Победа скоро. А задание выполните. – И тоже взял под козырек. Когда «виллис», сопровождаемый бронетранспортером, скрылся за пределами полевого аэродрома, Ветлугин тяжело перевел дух. – Вот уж истинно говорят, что самая сладкая пыль – это пыль из-под колес автомобиля, на котором отъезжает начальство. – Он поглядел на Демина и с уважением покачал головой. – Ну и ну. Как только ты мог в таком легкомысленном тоне с самим командующим фронтом разговаривать? Ведь в его присутствии даже у иных генералов коленки дрожат. Демин заправил под пилотку светлый чубчик, пожал плечами. – А вы сделайте меня генералом, товарищ подполковник, может, и у меня будут коленки дрожать. Ветлугин рассмеялся и ударил его черной крагой но плечу: – Вот уж чего не могу, того не могу. Ну ладно. Делу время – потехе час. Идем в землянку прокладывать маршрут. Над аэродромом прошумел теплый весенний ливень, и чужое ненашенское солнце заблестело на широких плоскостях и кабинах штурмовиков, упрятанных в капонирах под тонкими маскировочными сетями. «Папаша» Заморин до одури ненавидел эти сети, считая их никчемными и ненужными, и когда они из-за какой-нибудь оплошности падали на самолет и надо было их поднимать, зло ругался на всю стоянку. – И какой это только умник придумал такую страхолюдину. Да какая это, с позволения сказать, маскировка! Так. Фиговый листок, да и только. Совсем как на Венере какой, из мрамора сделанной. Весь срам наружу, а фиговый листок поверх самого стыдного места припечатан. Бывало, погибший Леня Пчелинцев нет-нет да и прерывал его красноречивые тирады: – Василий Пахомович, значит, вы против великого искусства идете. Против эллинского и против древнегреческого? Значит, для вас Аполлон Бельведерский хуже печного горшка? – Можешь даже считать, что хуже ночного, Леня, – намертво стоял на своем «папаша» Заморин. – Тебе этот Аполлон еще и Бельведерский, к тому же. А по мне, так это попросту голый парень, которому не дали чем стыдное место прикрыть. И вообще, я не интеллигент, а человек от земли и с детства привык одеваться как следует. Если бы я ходил вроде Аполлона с фиговым листком промеж ног, меня бы батька розгами засек еще в детстве, А уж если бы я и выжил, то в бригадиры к трактористам никогда бы не попал, потому как навек был бы скомпрометирован. Короче говоря, поправляя маскировочные сети, он всегда ворчал. А сегодня была у него еще и дополнительная причина сердиться с особой силой. Неожиданно получил папаша Заморин приказ от самого инженера полка срочно подготовить машину к боевому вылету. Он бросил исподлобья взгляд на соседние стоянки, но не обнаружил там никакого движения. – А другие как? – спросил он у инженера полка. – Кому-нибудь тоже приказали готовиться? – Пока одному вашему экипажу, – уточнил инженер. И тогда «папаша» Заморин окончательно заскучал. Человек наблюдательный, но немногословный, он на этот раз не удержался от осуждающего замечания: – Все Демина да Демина на боевое задание. Можно подумать – летчиков больше в нашем полку нет. Вон у Чичико Белашвили сколько каплунов пятой нормой объедаются, а в бой после училища как по два раза сходили, так и все. А моего командира давай и давай. Двужильный он, что ли! И подумал Заморин о том, что, видно, сложным и опасным было задание, если потребовался всего один опытный экипаж. Подошли веселый, улыбающийся Рамазанов и оружейница Магомедова. – Из каптерки видел, ты быстро-быстро на самолет ходил, – еще издали окликнул его Рамазанов. – В чем дело, Василий Пахомыч? Полк на отдыхе, а ты в кабине шуруешь. – Полк на отдыхе, а нам летать, – вздохнул горько Заморин. – Давайте за дело, други мои. У Магомедовой на бледном, густо усеянном веснушками лице тревожно блеснули глаза. – А более определенно вы что-нибудь знаете? – Нет, дочка, – потеплевшим голосом ответил Заморин. – Придет командир, расскажет. Ждать им пришлось недолго. Вскоре появился около самолета и Демин, неестественно тугим от напряжения голосом воскликнул: – Оля-ля! Ну что за экипаж! Глазом не моргнешь – все готово. – Куда полетите, товарищ старший лейтенант? – хмуро поинтересовался Заморин. – «Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни?» – пропел фальшиво Демин. – А все-таки? – тихо прервала его посерьезневшая Зарема. – А разве подчиненный имеет право говорить командиру «а все-таки»? – попробовал он отшутиться, но, увидев тревогу в широко раскрытых черных глазах, на мгновение умолк; усмехнувшись, ответил: – Что могу вам сказать, мои дорогие друзья? Иду в свой семьдесят третий боевой вылет. Иду на запад, но не на свидание с Германом Герингом или самим Адольфом Гитлером. До Берлина не долечу. Моя цель – Зееловские высоты. Сфотографирую юго-восточную окраину – и баста. Другие секторы обороны будут ИЛы из других полков фотографировать. Потом вернусь, и вечером забьем очередного «адмиральского козла». А вы чего такие торжественно-печальные, как на панихиде? Это задание мне поручил сам командующий фронтом, Маршал Советского Союза, не кто-нибудь. Видите, с какими людьми Николай Демин в знакомстве состоит! Магомедова приблизилась к нему, перекинув косу на грудь, нервно затеребила се конец. – А прикрытие будет? Демин легкомысленно улыбнулся, но она тотчас же поняла, что и эта улыбка, как и бодряческий тон, дается ему не без усилия. – Что ты, Зарочка? Сейчас же не сорок первый год. Авиация живет побогаче. Кто же ходит на разведку без прикрытия? Меня будут эскортировать, как самую почетную персону. Шестерка ЛА-пять сверху, две пары по сторонам. Видите, с каким шиком пойду. Торопитесь, дорогой Василий Пахомович, с матчастью. – Самолет как штык, товарищ командир. – Тогда забегу в землянку напиться – и в кабину. Вылет мой по готовности. Заморин молча кивнул головой и деликатно отвернулся, предвидя, что Магомедова пойдет в землянку следом за командиром. Демин это знал тоже и умышленно направился к землянке медленными шагами. Зара нагнала его на полпути. Шли молча, но по тяжелому дыханию Демин понимал, как она волнуется, и, боясь, что это волнение прорвется на людях он стремительно сбежал по корявым ступенькам землянки вниз, долго, как загнанный охотниками лось, пил прогорклую воду из алюминиевой кружки. – Все тут горькое: и дома, и кирки с их шпилями, и вода даже. Поневоле запоешь: «Германия, Германия, чужая сторона». – Много не пей, – отрывисто оказала Зара. – Это по какой же причине? – ухмыльнулся он. – На пикировании будет тяжело. Демин нежно привлек ее к себе. – Ты лучше всякого врача разбираешься. Она ткнулась лицом ему в плечо, с наслаждением втянула запах его гимнастерки: запах ветра, соли и пота. – Зачем летишь? Никто не летает, все по капонирам, как по норам, а тебя в бой! – Так ведь в разведку, – улыбнулся он глуповато, чтобы прикрыть волнение. Где-то, на самом донышке души, ощущал и он непонятную тревогу, и нежданное, почти никогда не проявлявшееся чувство усталости овладело им. Зара была рядом, смотрела грустными глазами. Как ему не хотелось улетать от нее в бой на тяжелом, гудящем ИЛе, снова испытывать все то, что он уже испытывал семьдесят два раза, видеть под крылом до чертиков надоевшую немецкую землю, красные черепичные крыши домов, перекрестия шоссейных дорог, уворачиваться опять от зениток! – Почему все-таки тебя? – повторила опять Зара. – Могли бы еще кого-нибудь послать. – Каждому свое, как в Библии записано. – Врунишка, ведь сам напросился. – Зарочка, так непочтительно о своем муже? Меня же сам маршал вызвал и заданием этим снабдил. Что же я ему должен был, по-твоему, оказать? Дескать, война кончается, и мне очень и очень хочется остаться в живых. Или что меня не пускает в разведывательный полет чудесная русалка североосетинского происхождения? – Хотя бы и так, – печально улыбнулась Зарема. – А маршал, знаешь бы, что сделал? – Не догадываюсь. – Он бы вскричал сурово: кто такая? Отправить ее в двадцать четыре часа за пределы фронтовой полосы, в далекий тыл, дабы не мешала она дважды краснознаменному старшему лейтенанту Демину сражаться с ненавистным врагом до полной победы. Она зажала ему рот ладонью. – Ох. Коля! Если бы я могла, я бы крикнула на весь мир: «Не пущу! Не позволю подставлять под снаряды и пули мое самое дорогое!» – Дорогая моя, – тихо произнес Демин, – нелегок путь до этого самого Берлина, и многих друзей мы еще недосчитаемся на этом пути. Но что поделать. Война есть война, а я летчик, и в планшетке у меня карта с боевым маршрутом. Зара тяжело вздохнула. – Ты сейчас сух, как боевой приказ. – Лаконичен, – поправил Демин. Она проводила его до самолета, долго не могла проститься. Демин осторожно оглядывался по сторонам, опасаясь, что кто-либо из однополчан, кроме бесконечно своих «папаши» Заморина и Фатеха Рамазанова, увидит их в эти минуты. Зара взяла в руки его коричневый шлемофон, нежно погладила рукой вывернутую меховую подкладку, потом, видя, что старшина отвернулся, поцеловала Демина в лоб, шутливо перекрестила. – Это я тебя, как трех богатырей на Руси невесты крестили, – рассмеялась она, – а теперь иди. Иди и не оглядывайся, потому что это плохая примета. Демин согласно кивнул и торопливой походкой озабоченного человека направился к машине. Едва успел принять рапорт механика о готовности материальной части, как подкатил «виллис» и выскочил из него сам командир полка Ветлугин в коричневой кожаной курточке и шиковых хромовых сапогах. Стоя поодаль, Зарема обеспокоенно наблюдала за их встречей. Она не могла слышать, о чем они говорили, но, видя, как Ветлугин энергично жестикулировал руками, безошибочно догадалась, что это он объясняет как лучше зайти на цель, где надо обойти основные зенитные точки и особенно бдительно следить за воздухом, опасаясь атак «мессершмиттов». Демин иногда кивал, иногда, не соглашаясь, показывал на пальцах какие-то свои маневры. «И чего он поучает, – неприязненно подумала Зарема, – взял бы да и вместо Коли сам сходил на разведку», – но тотчас же спохватилась. Подобно всем девушкам, воспитанным на фронтовых аэродромах, она уважала смелость и мужество даже в тех летчиках, которые ей были малосимпатичны. Ветлугина она считала позером и хвастуном, но боевым его наградам и легендам, ходившим о его азартной смелости из землянки в землянку, верила и уважала в нем недюжинного воздушного бойца. «Он же, конечно, прав, – сказала Зарема самой себе, – не должен же командир полка рваться на каждое боевое задание. Но Колю зачем именно сегодня». Однако она и тут попыталась себя успокоить и даже заставила почувствовать необычную гордость. Ведь не кто-нибудь, а сам прославленный маршал, при имени которого теперь, должно быть, трепещет Гитлер, отобрал Николая для сложного и ответственного задания. Потом «виллис» отъехал, и она увидела, как в заднюю кабину «тринадцатой» залез новый воздушный стрелок Мылов, рябоватый, коротконогий парень. А следом за ним по широкому зеленому крылу шагнул к пилотской кабине и Демин. Он подержался за ее обрез левой рукой, а правой прощально помахал ей. Потом легко перешагнул этот обрез и закрыл над своей головой прозрачный фонарь. Демин сделал рукой знак суетившимся у самолета Заморину и Рамазанову, чтобы они отошли, и стал запускать мотор. Раза два или три чихнул двигатель, а потом черные лопасти винта в бешеном вращении образовали перед носом самолета устойчивый черный круг. Демин опробовал мотор на разных режимах и запросил разрешение выруливать. Зеленая ракета расчертила голубой весенний воздух. «Ильюшин», скрипнув тормозами, неохотно потащился вперед, и было как-то странно слышать его одинокий гул на притихшем аэродроме. «Он уже не обернется, – с горечью подумала Зарема. – Сейчас он занят обзором приборной доски, взлетной полосы и ни за что уже не обернется». Но она ошиблась. Уже находясь на взлетной полосе, Демин распахнул над собой фонарь, быстро привстал на сиденье и помахал издали рукой в черной краге. А потом штурмовик долго бежал по широкой грунтовой полосе, будто никак не хотел от нее оторваться. Прежде чем лечь на курс, он по традиции на бреющем прошел над самым центром аэродрома. Это Ветлугин завел такой порядок. Если экипажи уходили на особенно сложное задание либо возвращались из боя, сделав что-то необыкновенное, они имели право пройти на бреющем. У Заремы всегда рождалось радостное чувство гордости, если видела она низко-низко над собой широкие распластанные крылья летящего ИЛ а, тонкие стволы пулеметов и пушек, пилотскую кабину, сверкающую в солнечных лучах, и, самое главное, слышала рев мотора, басовитым водопадом низвергающийся на землю рев, от которого вибрировало все вокруг и долго – долго раскалывался воздух. Всегда так было. Но сейчас и лихой бреющий полет не мог развеять чувства тревоги. Она стояла на опустевшей стоянке, вглядываясь в горизонт на западе. Там, за горизонтом, далеко-далеко едва слышно погромыхивала канонада, а на их полевом аэродроме было тихо, спокойно. Над землянкой полкового КП от ветра крутился жестяной флюгер, на радиостанции устанавливали связь с улетевшим экипажем, и чей-то хрипловатый голос повторял позывные аэродрома, в штабе фронта кто-то принимал первое донесение о вылете на разведку обороны Зееловских высот «тринадцатой». Зара стояла на опустевшей стоянке до тех пор, пока не почувствовала на плече тяжелую, заскорузлую руку. – Горюешь, дочка? – словно издалека донесся до нее спокойный басок. – Ты не тово… не растравляй себя думами. Все должно в полном порядке завершиться. Как в авиации. – Спасибо, Василий Пахомович, – встрепенулась она, – вы всегда умеете вовремя доброе слово вставить. Спасибо, родной. А как вы думаете, задание это не очень опасное? – Да ведь как тебе сказать, дочка, – неопределенно вздохнул «папаша» Заморин. – Разведка, она и есть разведка. И ты это не хуже меня знаешь. Сама по себе разведка с воздуха – она еще ничего, но вот фотографирование… – А что фотографирование? «Папаша» Заморин достал кисет, свернул «козью ножку» из последнего номера фронтовой газеты. На ее отрывке из названия «Бей врага» осталось лишь «ага». Отвернувшись от Магомедовой, он стрельнул в небо седоватым облаком едкого дыма, не торопясь молвил: – Да, есть в этом задании одна особенность. Я бы даже сказал – противная особенность. Когда летчик фотографирует, он идет по прямой. Без всякого маневра, понимаешь? А впрочем, ни к чему об этом говорить. Наш командир и не на такие задания, да еще без прикрытия, ходил, и то возвращался. Командир у нас геройский, он из любого положения выпутается. Давай лучше кликнем нашего Рамазана да «козлика» забьем. Так оно лучше будет. И время скоротаем, и волнения, глядишь, поубавятся. – Но ведь нас же только трое, – вздохнула Зарема, – а в домино нужен четвертый. – Ах я старый хрыч, совсем об этом позабыл! – хлопнул себя ладонью по лбу старшина. – Вот видишь, дочка, как нам без командира приходится. Даже «козлика» не получается. Однако голь на выдумки хитра. Нашему горю помочь можно. Эва! – он заполз левой рукой в бездонный карман своего видавшего виды промасленного комбинезона и вытащил потрепанную колоду карт. – «Козлик» не получится, так «дурачка» врежем. Рамазанов, ходи сюда шибче. Моторист, возившийся с маскировочной сетью, добродушно закивал головой. – Приказ, старшина, для Фатеха закон. Сейчас у тебя буду. Они сели за деревянный столик, за которым вместе с командиром часто коротали свободное время. Заморин ловко разбросал карты. Туз выпал Заре, но она, занятая своими думами, не обратила на это внимания, продолжала сидеть молча, скрестив руки на груди. – Зарем, тебе сдавать, – напомнил вполголоса Рамазанов. – Я сейчас, – быстро откликнулась девушка. Сыграли три партии, и в двух из них Магомедова неизбежно оставалась в дураках. Рамазанов протяжно вздохнул, метнул на оружейницу добродушный взгляд. – Счастливый ты, Зарем… в карты не везет, любовь повезет. Заморин из того же глубокого кармана, из которого извлекал буквально все: гаечные ключи, пасатижи, махорку, карты, – достал тяжелые древние карманные часы, открыл тугую посеребренную крышку. По его расчету экипаж Демина должен был возвратиться минут через десять. – Еще разок сдадим, что ли? – предложил он с деланным равнодушием. Играли молча и скучно, без обычных веселых выкриков и шуток. Закончив кон, больше тасовать колоду не стали. Она застыла в руках у Зары. – Василий Пахомыч, – тихо спросила она, – может быть, я на КП схожу посмотрю, что на радиостанции делается, а? – Сиди, дочка, не надо, – мягко отсоветовал старый механик, – ты же знаешь, что туда не пускают посторонних. – Да какая же я посторонняя, – вспыхнула Зарема, по Заморин спокойно возразил: – Майору Колосову ты этого не докажешь. Он хотя и добряк, но формалист. – Да, вы правы, Василий Пахомович, – грустно согласилась она и нервно затеребила длинными тонкими пальцами подол юбки. Рамазанов, сочувствующими узкими глазами все время на нее глядевший, решил ее развеселить и вдруг запел веселый татарский куплет отчаянно громким голосом: Чаю пьешь – орлом летаешь, Водка пьешь – свинья лежишь, Деньга есть – с чужой гуляешь, Деньга нет – к своей спешишь. Все так и грохнули со смеху. Зарема даже слезинки смахнула с глаз. Но прошла минута, и снова напряженное ожидание сковало всех. Зарема с волнением смотрела на запад. Из-за Одера ветер нагонял тугие весенние облака, тяжелые от накопившейся влаги. Они быстро смыкались, образуя серый непроницаемый полог, упрягавший землю от солнца. Сколько ни вслушивалась Зара в нависшую над аэродромом тишину, так и не могла уловить ни одного звука, чем-либо похожего на далекий гул мотора. Молчал и Заморин, тяжело отдуваясь, смотрел на раскрытый циферблат часов, на быстро скользящую секундную стрелку. Лишь Рамазанов старался казаться беспечным. – Уже время вышло, – прошептала Зарема, побледнев. – Мои на три минуты отстают, – брякнул Заморин негромко, но вдруг весь подобрался, навис над столом своей огромной тяжелой фигурой. – Тише! Нишкните! – произнес он взволнованно, – кажется, идет! – На сером обветренном лице механика, иссеченном глубокими морщинами, появилась широкая, добрая улыбка. – А что я вам говорил, громадяне? Наш командир из любого пекла вырвется. Разве не так? А вы не хотели слушаться старика Заморина. Особенно ты, Зарема. Девушка тоже вскочила и от радости повисла на его сильной руке: – Василий Пахомович! Я действительно слышу. – Якши, Зарем, я тоже слышу, – в тон ей выкрикнул Рамазанов. И действительно, где-то далеко-далеко, трудно было даже понять, с запада пли с юга, смутно доносился гул одинокого авиационного мотора. Когда он окреп, стало ясно, что самолет приближается с запада. Все трое увидели быстро растущую точку. Самолет шел под нижней кромкой облаков, но потом резко снизился и продолжал полет почти над самой землей. – Смотри ты, на бреющем возвращается, – отметил Заморин, – значит, с победой. Уже отчетливо были видны не только нос, но и плоскости «Ильюшина», и его горбатые кабины. Совсем близко был он от окраины аэродрома, и Заморин, перевидавший на своем веку сотни посадок, знающе прокомментировал: – Сейчас он над посадочным «Т» пробреет, «горкой» высоту наберет и потом по всем правилам заходец сделает… Но вдруг он осекся. На глазах у всех зеленый горбатый ИЛ дважды поперхнулся синеватым дымком и, словно споткнувшись, стал терять последние метры высоты. Не выпуская шасси, он с небольшим креном повернул нос в сторону своего капонира и пошел прямо на него, будто хотел врезаться в шершавые гребни насыпи. – Что он творит! – испуганно вскрикнула Магомедова. Тяжелое тело «Ильюшина» быстро проваливалось вниз, и уже было видно, что винт стоит во флюгерном положении, как лопасти мельницы в безветрие. На широкой посадочной полосе зачем-то дали три зеленые ракеты подряд, но это уже никак не могло повлиять на ход посадки. Хрупкий весенний воздух не мог удержать тяжелую машину, и она все валилась и валилась вниз. Так, без выпущенных шасси, «Ильюшин» метрах в тридцати от капонира и плюхнулся на уже подсохшую землю. Винт выбросил вверх ее влажный пласты, зарылся в давно не паханную почву. Комья земли обдали фюзеляж, заляпали остекленный фонарь. И стало тихо только жаворонки, припадая к земле и отскакивая от нее, испуганно тренькали. – С командиром беда! – закричал отчаянно механик, но Зара его уже не слышала. Все поняв, она уже мчалась по весенней земле к безмолвному самолету. Она бежала, откинув назад голову, ветер плескал ей в лицо ожесточенно трепал волосы. Иногда подошвы сапог оскальзывались, но она и не думала смотреть себе под ноги, чтобы выбирать хорошую дорогу. Глаза ее, сухие, остановившиеся, не моргая, смотрели на пилотскую кабину, пот струился по лицу. Было странно, что на самолете не совершалось никакого движения. Он словно врос в землю, как не на месте поставленный памятник. – Коля! – отчаянно шептала она. – Николенька родной, что ты? От командного пункта в сторону самолета отъехал «виллис», но Зара была уже у цели. По распластанному на земле крылу продвинулась она к кабине, увидела в фонаре щель и в ней окровавленную руку. Демин не в силах был сдвинуть фонарь. – Коля, родной! – запыхавшись, повторяла она. – Подожди, я тебе помогу, все будет хорошо… Все будет хорошо! Цепкими руками схватилась она за обрез крышки, потянула ее назад. Но крышку, видно, заклинило, она ни капельки не поддалась. Зара видела забрызганный красными пятнами, иссеченный зенитными осколками плексиглас, дыры в нем и навалившегося на ручку управления Демина. Доска приборов была побита, зияли дыры и в обшивке. На спине комбинезон летчика был мокрым. Большое пятно расползалось выше поясницы, Странная неподвижность Демина на мгновение ошеломила ее. – Убили! – устало выговорила Магомедова и еще раз рванула руками неподдающуюся крышку кабины. – Подожди, дочка, – раздался над ее головой суровый голос Заморина. – Глаза проплакать – это легче легкого. Рано причитать начала. – Он, как маленькую девочку, отодвинул ее в сторону, огромными лапищами схватился за обрез фонаря, и он со скрипом подался назад, обнажая залитую кровью пилотскую кабину. Правая рука Демина, которой он пытался открыть фонарь, беспомощно упала, и резкая боль, вероятно, привела летчика в чувство. Он открыл глаза, увидел Магомедову. – Зарочка! Ранило меня. – Куда тебя? – тихо вскрикнула она. – Куда, Коленька? Но взгляд Демина стал гаснуть. Не поднимая тяжелых век, он пробормотал: – Я бы мог посадить и на полосу… но я хотел поближе к тебе… Скажи командиру, пусть поскорее проявят пленку… у них там три яруса заграждений… у них на южном секторе обороны… – Я здесь, Демин, – сказал наклонившийся над летчиком Ветлугин, но старший лейтенант его уже не слышал. Тело его откинулось на жесткую спинку сиденья. Ветлугин наклонился к самому его уху, громко прокричал: – Слышь, Демин! Спасибо тебе! Пленки сейчас проявим. Все как есть маршалу доложу. А тебя сейчас в госпиталь. Чинить тебя надо. Всех нас время от времени чинят. – Он обернулся и зычно скомандовал санитарам: – Носилки! – Потом отозвал в сторону Магомедову и негромко распорядился: – Ты поедешь, Зарема, с пим. Глава четвертая Фронтовой госпиталь помещался в небольшом немецком городке, столь стремительно отбитом у фашистов, что ни одна постройка не была здесь разрушена. В нескольких кварталах от городского вокзала, обнесенное каменным забором, стояло в окружении высоких красноватых корабельных сосен шестиэтажное здание, издали напоминающее костел. Такое сходство усиливалось еще и тем, что на мрачноватом грязно-сером фронтоне был вылеплен аляповатый барельеф. Высокая черно-бронзовая мать несла на руках младенца. Лицо ее из потускневшей бронзы безучастно смотрело на нового обитателя планеты, и трудно было поверить, что скульптор, затевая свою работу, намеревался создать символ материнства и младенчества. Тем не менее это было так. По приказу самого Гитлера строилось это здание. Было оно задумано как особо привилегированный родильный дом, куда направлялись лишь жены самых влиятельных представителей нацистского общества. Однако война все круто изменила. Пришлось знатным роженицам спешно эвакуироваться, и в те самые палаты, где еще в начале сорок первого года величественно попискивали на радость Адольфу Гитлеру и его клике самые идеальные арийские потомки, пачками стали поступать тяжело раненные немецкие офицеры с Восточного фронта, оглашая стонами и отборной бранью высокие своды этого почти священного здания, и черно-бронзовая мать на фронтоне не знала, куда отвернуть лик от этой печальной действительности. Как только окруженный фашистский гарнизон капитулировал, советское командование разместило в этом здании фронтовой госпиталь. Здесь все осталось как было, и даже лифты действовали. Но Демина в просторном лифте не поднимали. Он остался внизу, на первом этаже, где в ту пору была главная операционная и находились тяжелораненые и нетранспортабельные. Сестры подкатили тележку и перенесли на нее Демина. Одна из них, пожилая, «некрасивая, с птичьим, неприветливым лицом, сказала Магомедовой: – Вы останетесь здесь. – Может быть, я чем-нибудь помогу? – робко предложила свои услуги Зарема, но сестра повторила тем же непроницаемым голосом: – Вы останетесь здесь. И Зарема осталась. Она не видела, как, готовя к операции Демина, сестры разрезали на раненой ноге сапог и освобождали его тело от пропитавшегося кровью комбинезона, не слышала, как стонал он в эти минуты. Сидя на жестком откидном кресле, предназначенном для посетителей, она подавленно рассматривала просторный зал приемного покоя. Был он такой же мрачноватый, как и все помпезное сооружение родильного дома. Темные потолки, темные панели на стенах из какого-то тяжелого дуба, даже подвески массивной люстры и те темные. Сквозь широкие окна света вливалось немного, его не пропускали толстые стволы сосен, их мохнатые кроны, угрюмо нависшие над зданием. В полутемном пале было безлюдно. Врачи и медсестры в белых халатах проходили редко. Торопливая походка, приглушенные коврами шаги делали их похожими на призраки. «Странные люди немцы, – думала невпопад Зарема, чтобы хоть как-то отвлечься от суровой действительности. – Строят добротно, прочно, но как будто бы умышленно подбирают мрачные тона. И как у них архитекторы не могут понять, что жилище по душе человеку, когда оно веселое, светлое. А у них все давит на психику, на настроение». Время тянулось мучительно долго. Ей страшно захотелось есть, только сейчас она вспомнила, что уехала с аэродрома, не пообедав. Но какое значение имели теперь все ее желания, если там, в операционной, охваченный жаром, метался ее Николай. В далеком коридоре хлопали двери и раздавались приглушенные голоса. Давешняя пожилая сестра с холодно-непроницаемым лицом промчалась милю, и Зарема не выдержала, умоляюще спросила: «Ну как там?», но та даже не удостоила ее взглядом. Потом, когда сестра снова шла через приемную, неся в руках металлическую ванночку с хирургическими принадлежностями, Зарема повторила свой вопрос и услышала раздраженное: «Скажем». Зарема не заметила, как наступил вечер. На окна опустились светомаскировочные шторы, в неуютном холле вспыхнул электрический свет, которого она так давно не видела, находясь все время на фронтовых аэродромах. В одной из операционных раздался крик, и у нее перехватило дыхание при мысли, что это мог кричать ее Коля. Но голос был явно непохожий, и она успокоилась. Постепенно ее начало клонить в сон. Зарема сочла неприличным дремать в эти часы ожидания, когда хирурги борются за жизнь самого дорогого ей человека. Чтобы глаза не слипались, она стала читать столбцы стенной газеты, вывешенной в холле. Она рассеянно скользила глазами по столбцам стенгазеты, читала юмористические надписи под карикатурами, высмеивающими нерадивых медсестер, а сама думала только о нем. «Сколько крови было потеряно, – ужаснулась она, – а как побита осколками плоскость и пилотская кабина. Живого места нет. А комбинезон, набухший от крови. А его голос, такой слабый и тоскливый. Милый Коля. Он хотел сесть рядом с капониром, чтобы увидеть меня. Значит, он боялся, что погибнет. Он и сейчас, наверное, мечется между жизнью и смертью… только бы он остался жить!» Чье-то теплое дыхание, как облачко, коснулось ее затылка. Магомедова порывисто обернулась. Нет, интуиция ее не подвела. За спиной на самом деле стоял пожилой высокий человек в белом халате и в белой шапочке. Он неторопливо снял эту шапочку, обнажив седую лысеющую голову. – Стенгазетой любуетесь, милейшая. Так, так, – произнес он тихим тенором. – Что же, и это разрядка в минуту напряжения. У него было узкое лицо с глубокими морщинами на лбу и у рта, светло-серые глаза. Гладко выбритый подбородок был отмечен небольшим шрамом. Густые, совсем седые брови низко нависали над глазницами. Под халатом на узких плечах вырисовывались погоны. Судя по тому, с какой поспешностью окружили его сестры и с каким молчаливым почтением смотрела на него та пожилая, с непроницаемым лицом, Магомедовой подумалось, что этот человек один из главных в госпитале. – Стол убирать, товарищ подполковник? – спросила его пожилая. Он коротко кивнул: – Да, на сегодня хватит, – и с какой-то грустью посмотрел на своп растопыренные пальцы. Зарема заметила – пальцы чуть-чуть подрагивали, а когда, внимательно посмотрев на нее, незнакомец слегка наклонился, она ощутила тонкий, едва уловимый запах спирта. – Вы хирург? Вы его резали? – всполошилась она. Незнакомец укоризненно покачал головой, и на его тонких, синеватых от усталости губах промелькнула усмешка. – Ай-ай-ай! Зачем же так беспощадно? Я же не палач все-таки. – Ой, извините, – смешалась она. – Но как он? Что с ним? С Колей? Скажите, пожалуйста, не томите, – и она для самой себя неожиданно разрыдалась. Она плакала, не закрывая лица. Щеки ее моментально стали мокрыми, рот некрасиво задрожал, и лишь продолговатые черные глаза оставались чистыми и тревожно-одухотворенными. – Вы имеете в виду старшего лейтенанта Демина? – мягко сказал хирург. – Счастливая вы. Пока шла операция, он много раз называл ваше имя. Мне даже теперь и знакомиться с вами легко: вас я знаю, осталось представиться самому. – И он протянул руку: – Подполковник медслужбы Дранко, главный хирург. Да, я действительно, как вы удосужились тут выразиться, «резал» вашего Николая. Отменный парень, вел себя как подлинный ас. Стонал и то глухо, будто извинения просил. Я велел сложить семнадцать осколков, вынутых из него. После свадьбы в семейном музее можете хранить для потомков. – Доктор, вы сказали «после свадьбы», – вся встрепенулась Зарема. – Значит, он… – …умирать не собирается, – закончил Дранко. – Ранения для жизни не опасные. Он потерял много крови, но и это не самое главное. Хуже другое – задет нерв правого глаза. Но об этом потом. А в целом ничего страшного с вашим Николаем не произойдет. Попрыгает месяц-полтора на палочке и будет жених что надо. И вообще милая девушка, вы должны знать, что хирург Дранко вернул к жизни всех до единого из летчиков, попадавших к нему на операционный стол. – Он вдруг осекся и как-то болезненно сузил глаза, словно смотрел на яркий свет и не мог этого яркого света выдержать. – Всех, кроме одного… – Дранко повернулся и вышел из холла, высокий, негнущийся. Сестры молча последовали за ним. На пороге он, не оборачиваясь, громко сказал: – Сегодня в палату вас не пущу. Сейчас вашему Николаю сделали укол, он спит. Сон для него лучший лекарь. А вот завтра – пожалуйста… Все ушли, лишь Зарема осталась в мрачном холле. Но теперь одиночество больше не тяготило ее. Она знала, твердо знала: Николай будет жить. Этот странный, грустный пожилой хирург развеял все опасения. Значит, Коля дышит, и крепкое, сильное тело его свободно от осколков, а на раны наложены бинты и повязки но всем правилам медицины. А раз он жив, то все в этом мире остается по-прежнему, и уже можно дышать сыроватым весенним воздухом этого чужого края, смотреть в окошко на багровый серп месяца и думать, думать о будущем. Она бы, наверное, долго еще предавалась размышлениям, но в эту минуту через холл пробегала сестра-блондиночка, одна из тех, что помогала переносить раненого Демина с брезентовых носилок на тележку. Увидев Зарему, она вдруг остановилась, голубые глазки удивленно окинули ее с головы до ног. – Здравствуй, – сказала она, делая шаг навстречу. Магомедова подняла голову, не зная, как себя повести, но лицо у медсестры было таким подкупающе добрым, что Зарема тоже заулыбалась и почувствовала к ней сразу расположение. – Здравствуй, – сказала она. Обе с минуту разглядывали друг друга, и лица у обеих были глуповато-веселые. – Ты чего смеешься? – звонким голосом спросила медсестра. – А ты? – вопросом на вопрос ответила Зарема. – Я? – всплеснула руками блондинка. – А мне всегда весело. Меня, когда поп крестил, сказал, что пупок не на месте и от этого много буду смеяться. А к вечеру знаешь как? Намотаешься за день как лошадь – с утками и клизмами. Поневоле засмеяться охота. Нельзя же все двадцать четыре часа ходить, как заводная машина, – она кивнула на показавшуюся в коридоре молчаливую пожилую сестру с птичьим лицом и прыснула в кулак. Та неодобрительно посмотрела в их сторону и скрылась. Зарема с радостным удивлением рассматривала розовощекую девушку, проникаясь к ней почему-то все большей симпатией. – Знаешь что? – громко сказала блондинка. – Давай знакомиться. Я – Ильинская. А зовут меня Евгения. Можешь просто Женькой звать, не обижусь. Меня так многие здесь зовут: и раненые и здоровые. Ты артиста Игоря Ильинского знаешь? – Ну да, – кивнула Зарема. – Так он мне не отец и не дядя, – прыснула медсестра, – не брат и не сват, можешь успокоиться. Если бы было не так, я в этом госпитале не прозябала бы, будь уверена. Я сама по себе Ильинская. Поняла? – И она опять на весь холл бесцеремонно расхохоталась. От ее веселой болтовни у Заремы стало теплее на душе. Она протянула девушке руку и охотно ответила: – А я – Магомедова. Зарема. Можешь и меня попросту Заремой звать. Или Зарой, если захочешь. Женя Ильинская одобрительно закивала головой. – Знаю. Ты оружейница из штурмового полка. Своего командира сюда привезла. Старшего лейтенанта Демина. – Да, да, Женя, – обрадованно закивала головой Зарема. – А ты его видела? – Как же. Во время операции несколько раз в палату заходила. Инструменты кипятила, бинты подавала. Он у тебя красивый. – Кто? – машинально спросила Зарема. – Старший лейтенант. – Да, – согласилась Зара восторженно, – красивый. Это ты правильно подметила. Ильинская толкнула Магомедову в бок, и голубые ее глазки стали двумя щелочками. – А ты не боишься, что я его отобью? – вдруг спросила она. Зареме от этой бестактной на первый взгляд шутки стало весело. – Нет, – ответила она, улыбаясь, – не боюсь. – Почему? – Люблю я его очень сильно. У медсестры высоко подпрыгнули брови. – Серьезно, – подтвердила Зарема, чем привела свою новую знакомую в страшный восторг. – Ох, как здорово, когда у людей серьезное! – воскликнула Женя. – Серьезное – это же клятвы на верность. До гроба, рыцарские поступки, ревность. У меня никогда не было такого. – Еще будет, – утешила Магомедова, но Ильинская отрицательно покачала кудрявой головкой. – Нет, Зарка, не будет. Говорят, что я не создана для этого. По определению одного нашего невропатолога, я – это нечто среднее между вертихвосткой и девушкой легкого тона. Он гризеткой меня окрестил. Ты, Зарка, не знаешь, что это такое? – Она вдруг подперла пальчиками мягкий подбородок с ямочкой посередине и озадаченно спросила: – А может, это слово в медицинской энциклопедии надо поискать? – Да нет, Женя, – рассмеялась безобидно Зарема. – Гризетка – это игривая, непостоянная женщина. – Неужели? – вскричала медсестра. – Ну, это еще куда ни шло. Я и на самом деле и непостоянная, и игривая. Ты знаешь, Зарочка, – продолжала она доверительно, – я дважды чуть было замуж не выскочила. Честное слово! Сначала меня военторговец один обхаживал. В капитанском звании, все чин по чину. Лет ему за тридцать пять было. Семья? Семью в эвакуации, говорит, потерял. Да мне-то до этого какое дело! Я бы, может, за этого военторговца и вышла, да характером не сошлись. Понимаешь, когда мы уже освобождали польскую землю и двигались на запад, принес он мне однажды чемодан и попросил спрятать. Я спросила, что там такое, а он в ответ: «Дурочка, – говорит. – Там одни только фотообъективы, и каждый из них рублей по пятьсот в России будет стоить». Имей в виду, так и сказал «в России», будто она ему царская, а не Советский Союз, и потом продолжал: «Да ты знаешь, что за эти объективы я тебя в такие крепдешины и крепжоржеты разодену, что сама королева бельгийская лопнет от зависти. Но пока об этом молчок». Ну что тебе дальше рассказывать. Тошно мне от всего этого стало. Люди кровь свою до капельки за победу отдают, а он объективами крадеными спекулировать вздумал. Короче говоря, вышвырнула и чемодан с объективами, и владельца его заодно. – А второй раз как? – полюбопытствовала Магомедова. У Жени Ильинской смешинки погасли в голубых глазенках, и она сделалась серьезной. – Второй раз погрустнее дело вышло. Танкиста тяжело раненного мы тут всем госпиталем на ноги поставили. Андреем звали. Сам с Волги. Песенник. «Жигули» как затянет, со всех палат к его койке бегут. Обещал после войны по-настоящему засватать, но не вышло. – Забыл? – неуверенно спросила Магомедова. Девушка отрицательно покачала головой. – В танке сгорел. – А-а, – протянула Зарема, и в холле стало тихо. Неизвестно, чем бы закончилась эта сцена, если бы маятник древних часов не отстукал одиннадцать. Медсестра испуганно подскочила. – Маменька моя, уже так поздно? – Она в упор посмотрела на Зарему, коротко спросила: – Жрать хочешь? – Да я… – уклончиво начала было Магомедова, но девушка ее решительно прервала: – А если без всяких «да я…»? – Хочу. – Так бы и говорила. Женьке Ильинской врать нельзя. Она все мысли и желания на лице читает. Что же мы будем делать? Ужин давно уже закончился, но я на кухню сбегаю, чего-нибудь тебе сцапаю. Сестра-хозяйка жадная, как баба-яга. Да ладно, все равно у нее в загашниках пороюсь. Ты отсюда никуда не уходи. Спать тоже будешь у меня. Минут через десять она возвратилась с объемистым свертком в руках и, как заговорщик, подмигнула Магомедовой. – Считай, что тебе повезло. Тут и котлеты, и сало. А чаи с печеньем я тебе дома организую. Идет? – Идет, – ответила растроганная Зарема. Женя Ильинская жила в тесной сыроватой комнатке маленького госпитального флигелька с единственным подслеповатым окошком, выходящим в лес. Из-под аккуратно застеленной койки торчал угол фибрового чемодана, вмещавшего все ее нехитрое девичье имущество. Над серым ковриком-гобеленом с мирно пасущимися оленями были развешаны фотографии знаменитых актеров и актрис. Грустно улыбался Чарли Чаплин, поднявший тросточку над своим неизменным черным цилиндром. Щедро декольтированная Мери Пикфорд обольстительно щурилась. Целился из пистолета какой-то красавец из иностранного кинобоевика. А сверху на всех на них грустно смотрел мятежный поручик Лермонтов. – Люблю его, – сказала Женька, перехватив удивленный взгляд Магомедовой. – Больше всех поэтов и писателей люблю. Больше Толстого, Пушкина, Тургенева. Больше любого Байрона. Не веришь? Тогда послушай. – Она сложила белые кулачки на груди и, не дожидаясь согласия Магомедовой, продекламировала целую главу из «Мцыри». Зарема не верила своим ушам. – Ну что? Получается? – Просто чудесно, – призналась Магомедова. – То-то же, – удовлетворенно воскликнула медсестра: – Не Женька, а целый МХАТ имени Горького. Видишь, какой талант в этом госпитале пропадает. А хочешь из «Демона»? Печальный демон, дух изгнанья… …После ужина они стали укладываться спать. Женя легла первой, а Зарема долго и старательно расчесывала волосы. Голубые глаза взбалмошной девчонки с интересом следили за ее движениями. – Никак не пойму, – тараторила девушка, – грузинка ты или русская? Говоришь правильно, без акцента, а глаза, волосы, нос – все у тебя кавказское… – Я осетинка, Женя. – Ах, это там, где Дарьяльское ущелье! – вскричала Ильинская. – «В глубокой теснине Дарьяла, где роется Терек во мгле…» – Вот-вот, – согласилась Зарема. – Ты, оказывается, географию знаешь не хуже, чем литературу. – Еще бы! «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь», – зачастила она. – А вот волосы длинные ты на фронте, между прочим, зря носишь. Красиво, но непрактично. То ли дело шестимесячный перманент. Удобно, дешево и сердито. А ты, как при своем короле Вахтанге. – У нас не было Вахтанга, девочка. Вахтанг – это грузинский царь. – А у вас какой башибузук был? Сама небось не помнишь? Ну да ладно, ложись скорее. В этой немецкой лачуге все-таки очень сыро и холодно. Они накрылись тяжелым одеялом, и Магомедова растроганно заметила: – Хороший ты человек, Женька. Ильинская недовольно покашляла. – Ладно, ладно. Ты мне сказок на ночь не рассказывай. Давно научилась и без них засыпать. – Уй, да я не понарошке, я всерьез, – обиделась было Зарема, но Женька, подложив под щеку ладошку, уже сладко посапывала. * * * Измотанная за день, Зара уснула как убитая, и открыла глаза, когда за крохотным окошком уже вовсю бушевало апрельское утро. В квадрат окна сквозь зеленые кроны сосен лезло ослепительно голубое небо, где-то гудел самолет и нестройно палили зенитки. Соседняя подушка была смята. Зара приподнялась на локтях и увидела, что Женька в трусиках и белом лифчике старательно делает зарядку. – Подъем! – весело закричала она, сорвала с Заремы одеяло и вдруг остановилась, как вкопанная, любуясь стройной фигурой своей новой знакомой. Зара лежала на спине, водопадом падали на нее длинные черные волосы расплетенной косы. – Ой, да какая же ты красивая, – остолбенело проговорила Женька. – Да если бы я была этим самым старшим лейтенантом Деминым, я бы перед такой красотой на коленки встала. – Ты тоже красивая, – добродушно улыбнулась Магомедова. – Я? – недовольно переспросила медсестра. – Выдумываешь? А хотя, может быть, и так. Жалко зеркала нет в моем люксе, а то бы мы рядом встали. А? Они быстро позавтракали в небольшой уютной госпитальной столовой, потом Ильинская побежала к хирургу и вернулась от него с хрустящим белым халатом в руках, явно торжествующая. – Идем, Зарема, подполковник Дранко разрешил тебе пребывание в седьмой палате без ограничений. Будешь покидать палату лишь во время перевязок, да еще когда «утку» кто-нибудь из них попросит. – Какую утку? – не сразу догадалась Зарема. – Пхи, – прыснула Женька. – Сразу видно, что боевых ранений ты не имела и по госпиталям не нежилась. Утка – это, иными словами, судно. Только не то, на котором по Черному морю курортники плавают. – Судно я знаю, – смутилась Магомедова. – Слава богу, – вздохнула медсестра, – догадливое дите. – Подполковник Дранко, наверное, очень добрый? – спросила Зарема. – Мировой папашка, – выпалила Ильинская. – И он очень любит… летчиков. Он вчера сказал, что всех, кого ему пришлось оперировать, – всех спас, кроме одного. У веселой Женьки вдруг потухли глаза. – Да, он сказал тебе правду. Он не мог спасти только одного летчика… Собственного сына. – Что ты говоришь, – прошептала потрясенная Зарема. У высокой белой двери они остановились, и Зарема долго не сводила глаз с белой таблички, где виднелась жирная семерка. – Ой, Женя! Сердце колотится, – призналась она, – ноги чугунные стали. А я не должна, не имею права волнение ему показывать. – Иди, иди, – сердито подтолкнула ее Ильинская. Зарема решительно открыла дверь и остановилась на пороге. Палата была довольно просторная, с большим окном. Две кровати стояли у противоположных грязновато-серых стен. Две тумбочки, два стула и два забинтованных человека. Даже не сразу установила Зарема, к какой из коек ей надо идти, потому что раненые лежа, и к ней головами, и сквозь марлевую занавеску она не сразу узнала Николая. Она быстро приблизилась к его изголовью и остановилась, опасаясь напугать его внезапностью своего появления. Но Демин, вероятно, ее ожидал. – Садись, – сказал он просто. – Как ты узнал, что это я? – Кто же еще может так тяжело дышать? – слабо рассмеялся он. – Откуда ты взял? Я совсем, совсем спокойна. – Не выдумывай. Лучше скажи: кормили тебя или нет, где ночевала? – У одной прекрасной девчонки, – ответила Магомедова. – У медсестры Жени Ильинской. Она меня накормила и напоила не хуже родной матери. – Это хо-ро-шо, – протяжно одобрил Демин. А теперь бери стул и садись. В ногах садись, чтобы я тебя видел. Устроившись у его ног, она робко подняла глаза. Правая нога Демина от ступни до колена настолько плотно была обмотана бинтами, что представляла тяжелую култышку. На спине она тоже увидела повязку, и правая сторона лица была забинтована. Зара видела лишь часть его лба да разметавшиеся, жесткие оттого, что к ним давно уже не прикасалась расческа, вихры. Демин пристально смотрел на нее свободным от повязки широко раскрытым глазом. Шершавым языком облизывал сухие, потрескавшиеся губы. – Ну что, видишь, какой я? Федот, да не тот. Голос у него был хриплый и резкий, слова прозвучали грубовато, но Зарема сделала вид, что ничего этого не заметила. Она опустилась на колени, Демин близко от себя увидел ее странно похорошевшее лицо, свежее, будто росой умытое, радостный и тревожный взгляд ее больших черных глаз. – Ты такой же, как и всегда. Ты всегда для меня одинаковый, Коленька, – прошептала она. – И ты не можешь быть другим. Стараясь не причинить ему боли, она едва прикоснулась к его губам. – Так не целуют, – улыбнулся Демин и привлек ее к себе. – Бедненькая, ты, наверное, больше меня переживала? – А ты как думал? – Только не плачь. Ты же горянка. – Горянки тоже плачут по любимым. Он нежно погладил ее длинную черную косу и замолк. – Ты о чем задумался? О будущем? – Угадала, цыганка. О будущем. – Если я цыганка, я его тебе предскажу. – Попробуй. – Давай ладонь. Демин протянул ей здоровую руку и сладко зажмурится. После жестокого боя, полета домой на тяжело поврежденном ИЛе и мучительной боли во время операции, сейчас ему было так приятно в этой светлой палате, рядом с девушкой, которая вся до капельки принадлежала только ему. На длинных тонких ресницах Заремы давно уже просохли слезы, и она тараторила веселой скороговоркой опытной гадалки: – Молодой, красивый, стройный, как джигит, зеленоглазый. Позолоти ручку, всю правду тебе расскажу. – Чего же тебе дать? Разве вот осколки, вынутые во время операции. Но их куда-то хирург уволок. – Щедрый, веселый, нежный, – продолжала бойко Зарема. – Длинная, длинная у тебя линия жизни. Раны твои быстро заживут, и как только отгремит салют победы, выпадет тебе большая, большая дорога. Ты не один отправишься в эту дорогу. Трефовая дама дарит тебе свою любовь. Слышишь, она ко всему готова, эта трефовая дама. Будут у тебя впереди и радости, и невзгоды, но трефовая дама никогда не оставит тебя. Ты долго-долго не состаришься, и трефовая дама тоже. Потом вырастут у вас дети и станут ласкать тебя и ее в глубокой старости. Ну как? – Получается, – засмеялся Демин, но снова помрачнел. – Только одного не сказала мне трефовая дама – буду ли я летать? – Летать? – переспросила Магомедова. – Да, летать, – повторил Демин. – Сидеть в кабине ИЛа, запускать мотор, отдавать от себя ручку на пикировании и тянуть на себя при выводе… и бить врагов из пушек и пулеметов, где бы они ни попадались. Ты же знаешь, Зара, что без воздуха я ничтожество. Только там я себя чувствую раскованным, гордым и сильным. Думаешь, риторика, мелодекламация? Нет, правда! – Я верю, Коля, – тихо сказала Магомедова. – Поверь, что и мне хочется видеть тебя снова бодро шагающим к ИЛу, но только… – Что, моя гадалка? – Не скоро это произойдет. Демин чуть-чуть поднялся, но тотчас же его пронзила тупая боль от ступни и до плеча, тяжестью наполнила позвоночник, и голова его снова упала на подушку. – Ты добрая, Зара. Ты очень добрая и всегда стараешься смягчить неприятное. Есть люди, которые все пытаются усложнять, нагнетают черные краски, а ты самое суровое хочешь просвет тать. Ты молодец! – Я же гадалка и вижу на многие годы вперед, – улыбнулась Зарема печально, но Демин решительно возразил: – Не-ет, все далеко не так, как тебе кажется. Ступня заживет, спина заживет, рука заживет, тем более потому, что там осколки сидели в мякоти. Но глаз? Что будет с ним, когда снимут повязку? Смогу ли я видеть посадочную полосу, ориентиры, переднюю сферу, читать показания приборов, выполнять правый разворот, без которого невозможно маневрировать над целью? Зарема громко вздохнула и нервным движением перекинула косу через плечо. – Хочешь, я скажу тебе правду? – строго спросила она. – Хочу. – Я думаю, атаковать цели тебе уже не придется. Ты пролежишь в госпитале не меньше месяца, а война уже на исходе. – И я не увижу под крылом своей «тринадцатой» Берлин? – Нет. – Врешь, – сипло дыша, выкрикнул Демин, но тотчас же покосился с опаской на соседа по койке. – Врешь, Зарема. Это ты мечту свою пытаешься выдать за реальное. Сознайся, скажи, что это так. Ты не хочешь, чтобы я рисковал жизнью, вот и говоришь. Нет, я еще на ноги встану и повоюю. И по Александерплац дам из эрэсов. Магомедова погладила его руку, негромко повторила: – Нет, Коля, я сказала правду. Не упрямься. – Ты что? Больше маршала Жукова знаешь? – Меньше, конечно, – ответила Зарема, – всего-навсего в объеме представлений фронтовой оружейницы, обслуживающей ИЛ-два. Но и этого достаточно. – Мы еще посмотрим, – не сдавался Демин. – История покажет. – Смотри ты, какой Гай Юлий Цезарь нашелся, – неожиданно раздался с порога веселый гортанный голос. – Он теперь только историческими категориями размышляет. В палату входили Чичико Белашвили и подполковник Ветлугин. На гимнастерке у Чичико под распахнутым халатом сверкали боевые ордена, а у Ветлугина, как обычно, лишь две маленькие звездочки Героя Советского Союза. От его редеющих волос пахло духами, бритые щеки чуть-чуть лоснились. Ветлугин был сдержан, скуп в движениях и, казалось, сильно озабочен. Чичико картинно весел и возбужден. Демин сразу подумал, что своей наигранной веселостью Чичико хочет прикрыть смущенно и неловкость, неизвестно чем продиктованные. Да и глаза Ветлугина избегали глядеть прямо. И все-таки, несмотря на тревожное предчувствие, Демину стало тепло на душе, он и предположить не мог, что его так быстро навестят однополчане, да еще кто – сам командир части. – Уступи подполковнику место, Зарема, – сказал он своей любимой, но Ветлугин сделал рукой протестующий жест: – Сиди, сиди, Зарема. Мы же рыцари и в присутствии дамы обязаны стоять. Тем более мы ненадолго. Верно, Чичико, я говорю? – Так точно, товарищ командир, – гаркнул грузин. – И внизу нас ждет «виллис», а на аэродроме дела. – Святая правда, товарищ командир. Ветлугин каким-то виноватым взглядом обвел грязно-серые стены и уставился на пятно, оставшееся, видно, после снятого портрета. – Адольфик, наверное, висел? – Так точно, товарищ командир, – с поспешностью подтвердил Белашвили. Острые глаза Ветлугина блеснули смехом, и он подмигнул Демину, как сообщнику. – А ты откуда знаешь? Вешал его, что ли? – Не имел чести, товарищ командир, – ухмыльнулся Белашвили. – Ну а уж если вэшать, то предпочел бы повэсить не портрет, а оригинал, – браво закончил Чичико, и все засмеялись. Ветлугин кивком указал на спящего на соседней койке человека, укутанного до самого подбородка одеялом. – Твоего соседа завтра переведут в другую палату. – Зачем? Он мне не мешает. – На этой койке будет Зарема спать, твоя персональная сиделка. Я уже с подполковником Дранко договорился. – С каким Дранко? – С главным хирургом госпиталя. Он тебя оперировал. Это один из выдающихся наших хирургов. У меня в полку сын его служил, лейтенант Дранко. Двадцать боевых вылетов после летной школы успел сделать. На двадцать первом самолет его прямым попаданием… Сумел выпрыгнуть с четырехсот метров, но, пока приземлился на нейтральную, фрицы его из окопов, как мишень в тире, расстреливали. В госпитале его положили на стол уже без сознания, и отец оперировал. Только по родинке под соском узнал, что это сын. Сделал все, что мог, но юноша под ножом у него и умер. С тех пор старик к нам, летунам, как к родным детям относится. – Какой же он старик? – пожала плечами Зарема. – Вчера мы с ним познакомились. Ему лет сорок восемь, ну пятьдесят. Вот разве что седой только. – Под шестьдесят, Магомедова, – поправил Ветлугин, – а поседел он в ту самую ночь. В комнате на минуту воцарилось тягостное молчание. Чичико Белашвили горько вздохнул и, покачав головой, произнес какое-то смачное грузинское ругательство. – Проклятый Адольф! Здесь его сняли, но мы его на флагштоке рейхстага повэсим и нэ будем снимать, пока муравьи ему глаза нэ выклюют. – Ты хотел сказать – вороны, Чичико? – поправил его Демин. – Нэт, я катэгорически сказал: муравьи, – стоял на своем грузин. – Вороны такую падаль жевать нэ будут. Все улыбнулись. Ветлугин достал пачку «Казбека» и стрельнул в потолок душистым дымком. С тарелками на подносе в палату вошла кудрявая Женя Ильинская, кивнула Зареме, как старой знакомой. – Ну что, жених и невеста, наговорились? – Потом с головы до ног оглядела пришедших проведать Демина летчиков и звонко воскликнула: – А вы чего стоите как в церкви, граждане? Да еще в мое дежурство. Разве это порядочек? Сейчас вам стулья принесу. Она переставила тарелки с подноса на тумбочки и быстро притащила два стула с мягкой обивкой. Вглядевшись в подполковника, пораженно всплеснула руками. – Ой! А вы, наверное, Ветлугин будете? – Ни дать ни взять, – польщенно согласился командир полка. – Но вы-то откуда меня знаете? – Я?! – вскричала медсестра. – Да я все заметки про ваши подвиги прочитала. И в нашей фронтовой газете, и в «Красной звезде». А из «Сталинского сокола» большой ваш портрет вырезала. Он у меня до сих пор хранится. Хочу на стенку рядом с Гарри Пилем повесить. – Рядом с Гарри Пилем не надо, – усмехнулся Ветлугин, но Женя не обратила на его слова ровным счетом никакого внимания. – Если бы знала, что вас увижу, обязательно портрет захватила, чтобы вы автограф дали. – Да что я, балерина знаменитая или кинозвезда какая, – самодовольно пропел Ветлугин, но Женя лишь рассмеялась. – Чепуха! – воскликнула она. – А почему бы настоящему герою не подарить девушке на память свое изображение с автографом? В трибунал вас за это не отправят, а я по секрету скажу, вы мне один раз даже во сне привиделись. А как – не открою. Эх, если бы вы не были женаты, как бы я в вас втрескалась! – мечтательно закончила Женя. Чичико расхохотался и ладонями похлопал себя по коленкам. – Командир, клянусь честью… да за такой успех с вас бочонок хванчкары причитается – Одним бочонком не отделаться, – подал голос Демин, а Магомедова влепила поцелуй в розовую щечку своей новой подруги. – Ой, Женька, как ты нас всех умилила! Какое сильное это лекарство – смех. – И кивнула Демину: – Коленька, это и есть та самая Женька, у которой я сегодня ночевала. – Оставайтесь с нами, – предложил на правах хозяина Демин, но девушка отрицательно покачала головой. – Не могу. Нам через два часа эшелон с ранеными отправлять, и я на погрузке обязана быть. К вечеру ожидайте. Когда дверь за Женей затворилась, Ветлугин и Чичико воровато переглянулись, как люди, явившиеся с очень неприятным, хотя и важным поручением и не знавшие, как приступить к его исполнению. Демин, давно уловивший эту натянутость, уже не сомневался в том, что командир и Чичико привезли ему нерадостное известие. – Что там в полку, товарищ командир? – спросил Демин, не спуская с Ветлугина своего одинокого глаза. Белые холеные пальцы подполковника нервно запрыгали на коленках, туго обтянутых новенькими синими бриджами. – А что в полку? В полку ничего особенного. Утром двенадцать машин водили на Зееловские высоты. Не вернулся лейтенант Сапронов. Это новенький. Что с ним, еще не выяснили, а в остальном все по-прежнему. Демин натянуто рассмеялся: – Благодарю за откровенность, товарищ командир, но вы мне очень напоминаете того самого дежурного по штабу, который доложил отсутствовавшему командиру: «Никаких происшествий, кроме того, что Бобика машина переехала». А потом оказалось, что машина эта была пожарная и только что затушила сгоревший штаб. А штаб сгорел потому, что там запьянствовали помощник дежурного, посыльный и телефонист и кто-то бросил окурок в керосиновую лампу. За два дня потеряли четырех человек. Нечего сказать, – ничего особенного. Ветлугин дерзость Демина пропустил мимо ушей, не без труда подавив в себе желание взорваться. – Ты не в счет, – сухо поправил он. – Это почему же? Разве не из моих телес семнадцать осколков выпотрошили? – Ты – это особая статья, – сказал Ветлугин подобревшим голосом. – Утром звонил сам маршал. Твои фотопленки оказали фронту неоценимую услугу, и тысячи людей, готовящихся к наступлению, будут тебе благодарны. Маршал просил передать, что гордится тобой. – Так и сказал? – растроганно спросил Николай. – Так и сказал, – заверил Ветлугин. – Спасибо… передайте ему, если будет возможность, большое спасибо. Я сделал все, что мог. И не моя вина, что благополучно не сумел возвратиться. Зениток там – сущий ад, командир. Теперь вот придется валяться. Ветлугин неожиданно встал со стула, за ним поднялся и Белашвили. – И еще маршал поручил мне… – Ветлугин извлек из кармана коробку в красном коленкоре. – За мужество и отвагу, проявленные при выполнении специального задания по разведке вражеской обороны. Указом Президиума Верховного Совета старший лейтенант Николай Прокофьевич Демин награждается орденом Боевого Красного Знамени. Получай, Николаша, свой третий по счету боевик, и давай я тебя расцелую. – Спасибо, – сказал Демин. – Служу Советскому Союзу. – И это еще не все, – остановил его Ветлугин. – Приказом командующего фронтом тебе присвоено очередное воинское звание: капитан. А теперь давай щеки. Демина обдало запахом духов и спирта. Едва отошел Ветлугин, его кольнули усы Чичико Белашвили. И уже потом, не стыдясь посторонних, прильнула к нему Зарема. Однополчане присели на стулья, и опять наступила пауза. Демин, с восторгом рассматривавший сверкающий орден, отложил коробочку в сторону и тихо попросил: – Товарищ командир, а нельзя ли меня назад, в полк? Я бы там тихо-тихо в санчасти долечился, все бы предписания медицинские выполнял. Я же в основном ничего… Если бы вы знали, как в полк хочется. Я-то прекрасно понимаю, что о летной работе рано пока говорить. Но вы могли бы меня держать оперативным дежурным, помощником руководителя полетами. Кем угодно, хоть писарем, лишь бы в полк. А? Ветлугин и Чичико Белашвили печально переглянулись. – Ты, что ли, начнешь? – спросил командир полка. Чичико, волнуясь, достал платок, для чего-то вытер совершенно сухой лоб. – Понимаешь, генацвале, как бы это сказать тебе получше. Ты мне давно, понимаешь, друг. После войны приезжай в Кахетию, будем с тобой вино пить, какое захочешь, песни петь, каких, кроме Грузии, нигде не услышишь. Какой там ты мне друг. Ты мне брат. И хоть я тебя иногда бранил, ты, генацвале, прекрасно знаешь, что это было любя и в наших общих интересах… – Подожди, – беспощадно прервал поток его красноречия командир полка, – сейчас не время начинать с Людовика Четырнадцатого. Покороче надо. Ты, Демин, человек с завидной нервной системой, и я тебе сейчас сугубо по-мужски, напрямик. – Однако и он тревожно осмотрелся по сторонам, приподнял плечи от невольного вздоха. – Уж и не знаю, с чего начинать, Николай. Одним словом, завтра наш полк покидает насиженное гнездо и перебазируется южнее. Нам уже определена первая цель: отрезок автострады Берлин – Коттбус. Вес экипажи уже переводятся в готовность номер один и, когда мы вернемся, будут ожидать красной ракеты. – А я? – жалобно протянул Демин. Ветлугин положил ему на плечо руку. – Прости меня, Коля. Прежде чем появиться у тебя, мы заходили к подполковнику Дранко. У тебя не все гладко, Коля. Демин недоверчиво приподнялся в постели. – Но ведь операция прошла успешно. – В том смысле, что из тебя благополучно вынули семнадцать осколков. Хуже другое. – Зрение? – Ты угадал, Коля. Дранко считает, что спасти твое зрение может незамедлительная операция, но это не по его линии. Нужен опытный хирург-окулист. Драчко назвал три фамилии. Каждая на весь мир известна. Одно из этих светил в Москве, другое – в Одессе, третье – в северном городе с миллионным населением. Этот третий – однокашник самого Дранко. Вот ему подполковник и берется написать, чтобы тебя приняли чин по чину. – Ветлугин замолчал, посмотрел на собеседника. – Дальше, – потребовал Николай, – бейте сразу, В прятки играть не привык. – Кто же тебя собирается бить? Тебя, героя Великой Отечественной. – А если без пафоса? – Я считаю, что раньше, чем через пару месяцев, тебя не выпишут. – И на Берлин мне летать не придется? – Да, Николай. – Так… – Он долго и напряженно молчал. Обветренные, обкусанные губы сжались. Он глотал подступивший, стиснувший дыхание комок и не мог проглотить. Он думал сейчас не о себе, а об этих людях, приехавших с боевого аэродрома, чтобы на всю жизнь с ним проститься. Мог ли он на них роптать? Он провел с ними долгие месяцы войны, делил опасности на земле и в воздухе. Он был связан с ними одной незримой нитью, и эта нить теперь обрывалась. – Ты свое сделал, Коля, и сделал отлично, не хуже меня или вот его, Чичико Белашвили. Так, Чичико? Грузин замотал лобастой головой. – Слушай, какое может быть сомнение. Ва! Конечно, так. – А на Берлин… на Берлин мы за тебя слетаем, Коля. И на стене рейхстага за тебя распишемся. – Словом, все будет как у тебя в песне, – перебил Ветлугина Чичико и тихонько напел: Отсюда до Берлина рукою нам подать, Скажите-ка, ребята, какая благодать!.. Мы Геринга повесим, Адольфа в плен возьмем, И на стене рейхстага Распишемся огнем. – Я эту песню перед первой штурмовкой Берлина всему летному составу прикажу исполнить, – тряхнул головой Ветлугин. – Почему только летному, командир? – запротестовал Чичико. – И техническому прикажите. Демин закрыл веко, потому что она все-таки пробилась, эта проклятая незапланированная слеза. Ветлугин встал, с подчеркнутым вниманием посмотрел на часы. Ему теперь было легче договаривать все остальное. – Зарема поедет с тобой. Ваши чемоданы мы оставили в холле. И еще один. Там всякие отрезы: и мужские, и женские. Кто его знает, если вдруг тебя уволят в запас, то на первых порах вам с ней будет не так уж легко. А с нашей помощью вы как-нибудь сумеете и обшиться и обуться: – Вот еще! – забунтовал Демин. – Не буду я носить фрицевское. Да вы в уме? – В уме, Коля, – мягко улыбнулся Ветлугин. – Мы тебе дарим не какие-нибудь обноски, а самое новенькое из запасов немецкой легкой промышленности, а она не самая последняя в Европе, ты это должен помнить еще по учебникам седьмого класса. – И помню, – улыбнулся летчик. – От экономического потенциала никуда не уйдешь. – Вот мы и попытались создать вам с Заремой небольшой экономический потенциал, – кивнул командир полка на чемодан. Демин все еще молчал; затем натужно проговорил: – Спасибо, друзья, верю, что вы не забудете Кольку Демина… – В городе, куда тебя отправляют на операцию и лечение, военкомом работает полковник Деньдобрый, мой друг… – Я не привык с полковниками общаться, – буркнул Демин, – привык на равных. – Не ниже маршала, – кольнул Ветлугин, и Демин умолк. – Слушай меня дальше, – продолжал подполковник. – Так или иначе, но, если тебя, не дай бог, спишут, тебе не миновать военкома. Так вот. Передав ему этот пакет, ты можешь рассчитывать на повышенное внимание с его стороны. – А вы уверены, что этот Деньдобрый вас не забыл? – Уверен, – отрезал Ветлугин. – А теперь извини, наше время, как говорится, истекло. Прощай, дружище. Одного тебе счастья в нашей нелегкой жизни. И еще помни, что полк тебя никогда не забудет. – Отпеваете? – криво усмехнулся Николай. – Я не поп, – строго заметил Ветлугин. – А слова эти говорю не только от своего имени. Полк тебя не забудет. – Он встал у изголовья на колено и поцеловал Демина в лоб, словно целовал знамя. Потом приблизился к Магомедовой, обнял и ее. – Гляди за ним… многое теперь и от тебя зависит, – сказал он полушепотом. – Я понимаю, – таким же полушепотом откликнулась и она. – Будет исполнено, товарищ командир. – Вот и хорошо, – громко заключил Ветлугин. – А теперь мы пошли. Счастья вам, ребята. Одного только счастья. * * * Солнце успело уже высоко подняться над острыми маковками сосен, густо окруживших здание госпиталя. Яркие блики скользили по бронзовому барельефу матери, несущей на руках ребенка, но от этого лицо ее не стало веселее. Жизнь в палатах всех шести этажей шла своим чередом. Пожилая нянечка убрала после завтрака тарелки, а потом двое рослых санитаров-солдат осторожно вынесли кровать с тяжело дышавшим во сне пехотным комбатом. Демин и Зара услышали, как хлопнула дверка лифта, и раненый вместе с санитарами отбыл то ли на верхний, то ли на нижний этаж. А потом те же санитары внесли другую, застеленную свежим бельем койку, и один из них, улыбнувшись Магомедовой, сказал: – Это для вас. Демин спал или делал только вид, что спит. Зарема, плохо отдыхавшая в эту ночь, тоже прилегла. Почему-то вспомнила суматошливую Женьку и не удержалась от улыбки. Они не могли определить, сколько прошло времени с тех пор, как умолк в палате разговор, когда раздался страшной силы взрыв, всколыхнувший здание госпиталя. В коридорах началась беготня, послышались испуганные выкрики. Открыв глаза, Зара в ужасе увидела, как валится на стену рыжий ствол многолетней сосны. За окном распускался огромный столб дыма, перемешанного с песком и землей. – Коля, нас бомбят, – кинулась она к Демину, но он давно уже проснулся. – Успокойся, – усмехнулся он, – мы с тобой на третьем этаже и едва ли успеем добежать до убежища… А впрочем, иди одна, обязательно иди! – Да за кого ты меня принимаешь, – возмутилась Зара, – чтобы я тебя бросила? Ни за что? – Тогда садись рядом, – пригласил он. Зарема присела на корточки перед койкой, и Демин взял ее тяжелую, чуть распущенную снизу косу, накрыл ею свое лицо и счастливо засмеялся. – Черт возьми, какой я, очевидно, богатый, если есть у меня такая коса, такие дивные черные глаза и такая жена, какой даже сам Хазбулат удалой никогда не имел. Зарочка, жена! Никогда не думал, что слово жена такое мягкое, нежное. Он явно бравировал. Зара это знала и в душе была ему чрезвычайно благодарна, угадывая, что хотел он в эту минуту уберечь ее от бесполезного страха. – А тебе бы надо злюку, бабу-ягу какую-нибудь! – сказала она. Он не успел ответить. Снова застонали падающие бомбы. Но на этот раз взрывы проследовали где-то дальше, только окна отозвались на них жалобным дребезжанием. – Зара, посмотри, сколько их, но не подходи близко к подоконнику… осколки. Магомедовой было страшновато, но чуть насмешливый ледяной тон Николая заставил ее успокоиться, и она подошла к самому краю оконной рамы. Увидела косое небо над соснами и на его темноватом фоне косяк наплывающих самолетов с черными крестами на крыльях. Успела насчитать шесть, и вдруг треск пушечных очередей разорвал пахучий весенний воздух. Сразу же две фашистские машины подернулись дымом. – Горит! – радостно закричала Зарема. – Горит фашист проклятый! Два уже горят, Коля, а их всего шесть. – Так им и надо, – откликнулся Демин. – А какие истребители их бьют? – По-моему, «Лавочкины». – «По-моему», «по-моему», – передразнил он. – Жена летчика должна знать точно. – «Лавочкины», товарищ старший лейтенант, то есть муж, – засмеялась, Зара. – О, это, наверное, кожедубовцы. На нашем участке на ЛА-пятых они работают. Тогда гитлеровцам несдобровать, это уж точно. Магомедова увидела, как четыре фашистских бомбардировщика поспешно развернулись на юг, но в эту минуту истребители с головокружительной высоты спикировали на них, и произошло необыкновенное. В обиходе это называлось разобрать цели. Замелькали трассы, и фашистские самолеты дружно вспыхнули и ринулись вниз, потеряв управление. Четыре костра запылали на земле. А четверка «Лавочкиных» растворилась в голубом небе. – Коля, это необыкновенно, – захлопала в ладоши Зарема, – я еще никогда не видела такого. Они уничтожили всю группу фрицев. – Что ты говоришь! – заволновался Демин. – Вот это да! Вот это асы! – Задумался и прибавил: – Если бы я был художником и смог бы изобразить этот бой на полотне, я бы его назвал «возмездие». Выстрелы и взрывы смолкли, небо стало ясным и чистым, но в госпитальном коридоре долго еще хлопали двери и раздавались возбужденные голоса. К ним в палату около часу никто не заходил, и оба про себя подумали, что об их существовании разволновавшийся медперсонал совсем забыл. Потом со скрипом распахнулась дверь, и в сопровождении неразговорчивой пожилой медсестры вошел высокий, неестественно прямой подполковник Дранко, молча придвинул к себе стул. Из кармашка на белом хрустящем халате торчала черная трубка стетоскопа. – Как себя чувствуете, Демин? – осведомился он предельно равнодушным голосом. – Боли где-нибудь ощущаете? – Спасибо. Нигде, – сухо ответил Демин. – Да и какое это имеет значение, я уже конченая личность. – Это почему же? – вяло усмехнулся хирург, думая о чем-то другом. – Потому что больше мне не летать. – Резонное опасение, – кивнул Дранко, – скрывать я от вас не стану. Действительно, с травмированным зрением вряд ли вам придется летать. Но откуда вы взяли, что вы конченый? Что за вздор! Завтра вечером придет большой санитарный транспорт и заберет вас в город, где давно уже есть освещение. Мой друг Иван Никанорович Меньшиков поправит вам зрение. У него золотые руки л не менее золотая голова… Так что вам жить да жить. А теперь до вечернего, более детального обхода. Сейчас вам принесут обед. Мы тут задержались в связи с налетом. Дранко сделал шаг к двери. Зарема вслед громко и беззаботно протараторила: – Вот здорово! Значит, к нам сейчас придет Женя Ильинская, наша опекунша. И вдруг Дранко остановился как подстреленный. Острые его лопатки болезненно вздрогнули. Могло показаться, он оступился и теперь замер от неожиданной боли Он медленно обернулся, и стетоскоп выпал из кармана. Сняв пенсне, Дранко обвел обоих подслеповатыми глазами и каким-то скучным голосом произнес: – Женя к вам не придет. – Но почему? – удивилась Зарема. – Она же утром нам пообещала, товарищ подполковник. Мы с ней так подружились. – Она не придет ни сегодня, ни завтра, – тихо повторил хирург. – Дело в том, что полчаса назад фашистские «юнкерсы» бомбили вокзал и эшелон с ранеными… Женя убита осколком фугасной бомбы. – Женя! – отступая к холодной стене, прошептала остолбеневшая Зара. – Нет! Нет! – повторила она, жестом ограждая себя от чего-то неминуемого, во что никак не хотела поверить. – Нет. Это недоразумение, ошибка. Но Дранко уже взял себя в руки. В нем снова ожил хирург, видавший на своем веку десятки смертей. Обычным надтреснутым голосом он произнес: – К сожалению, это так, милая девушка. Война – страшная машина, которая быстро переводит человека из состояния жизни в состояние смерти, не разбираясь при этом, кого она берет – умного или глупого, доброго или злого. Весь госпиталь любил эту девочку… А что мы о ней знали? Веселая, острая на язык, добрая. Часто рассказывала о своих любовных похождениях, которых у нее на самом деле никогда не было. Недоедала, чтобы припрятать продукты, а потом, что можно, переправить в Москву старенькой матери, железнодорожной кондукторше на пенсии. Не дожила до своего совершеннолетия. Вот и все. Вот и судьба человека в прифронтовой полосе. Зарема беззвучно давилась слезами. Одинокий глаз Демина свирепо уставился в прямоугольник окна. – Дали бы мне сейчас штурмовик и не было бы этих бинтов, я бы за эту девчушку ох и положил фашистов! И не обращайте внимания, доктор, на то, что я выражаюсь несколько театрально. Дранко сочувственно посмотрел на летчика и утвердил на носу пенсне. Зарема, тяжко вздохнув, пояснила: – Да, да, вы не подумайте, что Коля рисуется. Оп умеет мстить за своих близких. Если бы вы знали, доктор, как он отомстил за сестру. Он до такой высоты снижался, что рубил фашистские головы винтом. Уй, я даже никогда такому бы и не поверила! Говорят, это единственный случай в авиации, когда летчик использовал как оружие винт своего самолета. – Простите, Демин, – сказал Дранко в глубоком раздумье. – Вы достойный, уважаемый юноша, герой фронта, но разрешите мне пожилому и кое-что смыслящему в жизни человеку в одном с вами не согласиться. Когда вы говорите, что без штурвала самолета жизнь для вас кончена, то это… вы уж меня извините, или малодушие, или, как вы тут изволили выразиться, театральность. Не пытайтесь, мой друг, возражать. Посмотрите повнимательнее на свою Зарему, и вам станет ясно, что эта за штука жизнь. Это капитал, коим надо умело распоряжаться. Ну до вечера, молодые люди. – Какую я тут нес чепуху, – тихо признался Демин, когда за главным хирургом затворилась дверь. – Конченый человек, свет померк без самолета… Зарка, милая! Как же он может померкнуть, если ты рядом… * * * Глубокой ночью за высоким прямоугольником окна забрезжили тревожно яркие всполохи и, как днем, стал виден густой сосновый лесок, подступивший со всех сторон к зданию госпиталя. Оглушительный гул сквозь степы и раскрытые форточки ворвался в пропахшие лекарствами палаты. Зарема поспешно вскочила с кровати, босыми ногами прошлепала к подоконнику. – Коля, нас, кажется, снова бомбят, – тревожно позвала она. – Ты ошиблась, Зарочка, – донесся его взволнованный шепот, – это артиллерия. А гул усиливался и был уже чем-то похож на грохочущее море, опрокидывающее вспененные валы на только что тихий берет. В басовитый рев дальнобойных орудий вплетался сухой сиплый кашель батарей переднего края. Небо дрожало над островерхой крышей госпиталя неверным багрянцем. – Коля, это там, на западе. Неужели они затеяли какую-то авантюру? – Успокойся, чудачка. Нам нечего волноваться. Он не успел договорить. В слабо освещенном проеме входной двери выросла фигура подполковника Дранко. Он был без халата, в сапогах и гимнастерке. Сделав несколько поспешных шагов к постели Демина, дрожащим голосом воскликнул: – Николай Прокофьевич, а Николай Прокофьевич! Немедленно и безоговорочно проснитесь. Я вам сообщу такую новость, от которой ваши раны заживут вдвое быстрее. Двадцать минут назад наш фронт, Первый Украинский и Второй Белорусский перешли в наступление на Берлин. Виктория, дорогой Николай Прокофьевич! Дайте я обниму вас, родной! – Он осторожно приподнял его за плечи и уколол небритой щекой вместо поцелуя. – Хотите сто граммов? Коньяка, разумеется, нет в нашем заведении, но спиритус вини найдется. – А почему бы и нет! – воскликнул летчик. * * * Едва только смелый и яркий апрельский рассвет тронул узкие улочки маленького немецкого городка, воздух наполнился ревом моторов. Эскадрилья за эскадрильей, на больших скоростях, низко-низко над шпилями древних кирк и готических зданий, рассекая воздух могучими винтами, потянулись на запад «Петляковы», «Ильюшины, «Лавочкины». Демин, не моргая провожал в окне каждую новую группу боевых машин. Наполняясь бурной радостью возбужденно говорил: – Как ты думаешь, Зара? А ведь наши, наверное, тоже пошли? – Пошли, Коленька, обязательно пошли, – кивнула она головой, а он с тихой грустью рисовал знакомую до мельчайших подробностей картину. – Ты знаешь, как они сегодня пошли, Зарочка? Самым плотным строем, как на параде. Интервал два на два. Это потому что в воздухе теперь от нашей авиации тесно. Пошли всем полком. И наш Ветлугин лысинку, наверное, нафиксатуарил. Взлетали только парами, выстраивались на петле. Все тридцать шесть штучек. На флагманской, известное дело, Ветлугин. А нашу эскадрилью князь Чичико Белашвили повел. Дойдут до Берлина и на бреющем по этой самой Унтер-ден-Линден или парку Тиргартен как ахнут! За Сашку Рубахина, за нашего родного Леню Пчелинцева, за эти мои повязки… – Да, Коля, – тихо согласилась Зарема. Сотни самолетов пошли в этот день на штурм Зееловских высот и перенесли огонь дальше, на огромный и уже дымный Берлин, его площади и улицы. Сквозь дым и пламя прорывались они к заданным целям и били из пушек и пулеметов, сбрасывали бомбы и реактивные снаряды, подавляя все то, что могло сопротивляться огромному напору вооруженных людей, ринувшихся на штурм Берлина. Сотни самолетов прошли на запад, и только одни взял в первой половине дня курс на восток. Это был зеленый двухмоторный ЛИ-2 с густо намалеванными на плоскостях санитарными крестами. На койках, подвешенных к потолку, лежали раненые, которых эвакуировали в далекий тыл. Был среди них и капитал Николай Демин, укутанный бинтами и повязками. А внизу, на жесткой откидной металлической скамье, сидела Магомедова и, обхватив руками колени, задумчиво смотрела в окошко. Путь санитарного самолета лежал к большому русскому городу, где давно уже не было затемнения и люди не прислушивались с испугом к гулу авиационного мотора, потому что летали теперь над этим городом только наши, советские самолеты! Часть третья Глава первая В августе сорок пятого года, когда уже поутихло несколько всенародное ликование после победы над фашизмом, сотни тысяч людей потянулись с фронта домой. Ехали и в пассажирских, и в товарных поездах, кому повезло, мчались на самолетах. В выцветших и пропыленных солдатских гимнастерках, с туго набитыми вещмешками, в которых подчас можно было обнаружить кое-что припасенное на случай долгожданной встречи с родными, двигались на восток видавшие виды воины, одержавшие великую Победу. Пели колеса, отстукивая затейливую дробь на рельсах, пели воины в переполненных нагонах добрые песни, родившиеся в годы войны, с которыми до конца дней своих не могли уже расстаться. И если в одном вагоне или купе чей-нибудь бас или баритон начинал старательно выводить «Давно мы дома не были», то в другом возникала озорная, полная лихости и искрометной улыбки «Играй, играй, тальяночка, рассказывай сама», а в третьем хор вытягивал печально-торжественно – «Кто погиб за Днепр, будет жить века, коль сражался он, как герой». Склонившись над вагонными столиками, вчерашние «бати», командовавшие ротами, батареями и эскадрильями, безжалостно сбривали усы и бороды, после чего становились ладными тридцатилетними, а то и двадцатипятилетними парубками Они тосковали по своим матерям, по женам и детям, если те у них были, по труду, к которому рады были вернуться. В один из таких очень солнечных августовских дней в скверик, что был разбит у желтого университетского корпуса с массивными колоннами у портала, опираясь на черную лакированную палочку, чуть-чуть прихрамывая, вошел, молодой светловолосый капитан с худощавым бледным лицом и, неуверенно осмотревшись по сторонам, сел на свежеокрашенную скамейку. В университетском дворе кипела жизнь. Веселыми стайками проносились мимо мальчишки и девчонки с портфелями, папками или стопками книг и тетрадей. В большинстве это были восемнадцати и девятнадцатилетние юноши и девушки, и только изредка появлялись среди них более взрослые люди, нередко в кителях и гимнастерках, на которых виднелись следы от недавно споротых погон. Сидевший на лавочке капитан с интересом наблюдал за озабоченной суетой молодых людей, прислушивался к их оживленному разговору и, когда в здании университета прозвучал мелодичный звонок, даже широко, о г души улыбнулся. Юноши и девушки нет-нет да и косились на его новую летную фуражку и ордена, украшавшие китель. В ту пору вчерашние фронтовики предпочитали вместо планок носить ордена и медали, и, право слово, это так шло молодым и красивым парням, прошедшим огонь военных лет. У капитана время от времени в нервном тике подергивался правый глаз и подпрыгивал над ним тонкий продолговатый шрам. Капитан напряженным взглядом встречал и провожал каждого, кого впускали и выпускали университетские двери. Он кого-то ожидал и наконец дождался. Высокая худенькая девушка с длинной черной косой, перекинутой через плечо на грудь, в ярком шелковом платье в сиреневых розах вихрем сбежала по ступенькам и бросилась к нему с сияющим, взволнованным лицом. – Поздравь меня, Коленька! Капитан вскочил и, не прибегая к услугам черной лакированной трости, бросился к ней, поцеловал, не стыдясь посторонних. – Смотрите, – хихикнула одна из молоденьких свидетельниц этой встречи, – целуются. Вот бессовестные! – Зара, – не обращая на них внимания, ласково сказал Демин, – а я только что спросить хотел: со щитом или на щите? Выходит, и спрашивать нечего. На твоей физиономии все написано. Она схватила его за протянутые руки и запрыгала на одной ноге. – Смотрите, какие Ромео и Джульетта, – раздался голос все той же наблюдательницы. Но Зара ее не слышала. Охваченная радостью, она восклицала: – Приняли, приняли! По всем экзаменам «отлично», по одной географии «хорошо». Имею право плитку шоколада от тебя потребовать. Ну а у самого-то как? – Да что как, – вяло махнул он рукою, – как и предвидел. Собралась комиссия. Причем ради меня одного, больше никого в тот день не комиссовали. Начальник госпиталя никогда в военной форме не появлялся. А тут при всех орденах и медалях. По всем статьям генерал-лейтенант медслужбы. Я сразу понял его психологический расчет – пусть, мол, капитан особенно не ерепенится – видит, с кем имеет дело. – Аллах всемогущий, – засмеялась Зарема, – тебе бы, Коленька, не летчиком, а писателем быть – как ты правильно угадал их внутреннее состояние. – Она искала на его лице следы сдерживаемой тоски или отчаяния и, не найдя, облегченно вздохнула. Нет, в его глазах одна лишь грустная ирония. Значит, он уже пережил самое сильное потрясение. Он снял с головы фуражку, провел ладонью по волосам. Пальцы вздрагивали, и от нее это не укрылось. – Ласково меня принимали на комиссии, – продолжал он, – очень ласково. Впрочем, так всегда принимают, если хотят отказать. Генерал прочитал короткое медицинское заключение и последнюю фразу повторил с оттенком грусти. А фраза такая: «Годен в военное время к нестроевой службе». Вы, конечно, с этой формулировкой не хотите мириться? – спросил он. – Что же, и я бы, вероятно, так себя чувствовал на вашем место. Но согласитесь и с другим. Если бы это был сорок первый год и война требовала бы людей, людей и людей, и у меня бы рука не дрогнула подписать вам заключение: «Годен». Но ведь сейчас мы разбили врага, армия переходит на жесткие нормы мирного времени, по которым, к сожалению, допустить вас к летной работе я не могу. Если хотите остаться в авиации, но не на летной работе, подавайте рапорт, рассмотрим». – И что же ты, Коля? – Сказал, что подумаю, – ответил Демин уклончиво и надвинул фуражку низко на глаза. – Я не мог там без тебя сформулировать. – Знаешь, – опуская глаза, сказала Зарема, – ты только не обижайся. Я даю слово никогда тебе не навязывать своих решений. И все же мне кажется, что служба на земле, нелетная, – это не по твоему сердцу… только ты не обижайся. Демин усмехнулся, взял ее ладонь в свою, стал нежно перебирать длинные тонкие пальцы. – Министр… Министр внутренних дел будущего семейства Деминым – Почему будущего, а не настоящего? – расширила глаза Зарема. – Будущего, – упрямо повторил Николай – ветть через несколько месяцев нас будет трое, а там, гляди, и побольше. Вот и будешь ты министром внутренних дел большого семейства. – Спасибо за предложенный портфель, – засмеялась Зарема. – А тебе спасибо за то, что думаешь заодно со мною Я немножко поторопился, решая свою судьбу, я был уверен, что ты меня одобришь. – То есть? – Уже заявил комиссии, что капитан Демин не создан для наземной службы в авиации и не по его части провожать поврежденным глазом взлетающие самолеты. – Ух, как хорошо! – воскликнула Зарема, и ее лицо в мелких веснушках порозовело. – Мы теперь быстро определим твою судьбу. Я на истфаке, а ты в энергетический пойдешь. – Только на вечерний, Зарочка. Днем буду вкалывать где-нибудь на заводе, а вечером освежать мозги дифференциальным исчислением и радиотехникой. – Это же прекрасно, – одобрила девушка и потянула его за руку к себе. – Однако чего мы тут сидим? Разве нас лишает кто-нибудь права на маленькое семейное торжество по случаю моего поступления в университет? Айда в «Гастроном», а потом на квартиру. Дряхлый красный трамвай долго вез их от центра к городской окраине, именовавшейся «Красными баррикадами» Здесь и на самом деле в грозном семнадцатом году были баррикады красногвардейцев. Потом на захламленных пустырях возникли огромные серо-бетонные корпуса станкостроительного завода, улочки поползли еще дальше, так что на их пути пришлось вырубить зеленую сосновую рощицу и засыпать котлован на месте давно высохшего пруда. От конечной остановки, где трамвай с визгом разворачивался на кольце, им надо было минут пятнадцать идти по пыльному тротуару до маленького, обнесенного штакетником домика, где снимали они тесную комнату, заставленную старомодной, ветхой мебелью, у табельщицы завода шестидесятилетней Домны Егоровны. Подходя обычно к этому домику, они невольно вспоминали свой первый визит сюда. Полная, с отечным лицом и зачесанными назад, стянутыми на затылке в пучок седыми волосами, хозяйка дома встретила их не особенно приветливо. Демина, пришедшего в штатском, угрюмо спросила: – Жить, значит, у меня хочешь? А прописку тебе дадут? – Думаю, что дадут, – беспечно ответил летчик. – Думаю, думаю, – проворчала старуха, – сейчас все думают. А вот когда город в блокаде очутился, многие думальщики на Ташкент потянулись. – Зачем же так? – обиженно протянул Демин. – Я ведь с фронта. – Эка невидаль, – проворчала, не сдаваясь, хозяйка, – знамо, что с фронта. Если бы из Ташкента пожаловал, калитки бы тебе не открыла. Сейчас каждый здоровый мужчина должен с фронта приходить. – Она критически оглядела два объемистых фибровых чемодана, смягчаясь, спросила: – Это что же? Все ваше имущество? – Все, – с готовностью ответила Зарема, опасаясь, что суровая хозяйка откажет им в жилье. – Ну что же, заходите, – невесело вздохнула та, и они оказались за калиткой в маленьком палисаднике, где над клумбою носился тонкий, едва уловимый запах петуньи и резеды. Открыв дверь в семиметровую комнату с окном на солнечную сторону, сухо сказала: – Жить будете здесь. Кровать, стол и вешалка – ваши. Другие вещи прошу не трогать, моим имуществом заняты. Зовут меня Домна Егоровна. Если не понравится – не неволю. – Да что вы, бабушка, – пропела было Зарема, по была остановлена строгим взглядом. – А ты подожди, касатка, подожди с благодарностями. Поживем – увидим. Я тебе не мед и не сахар. Утром Демину предстояло ехать в госпиталь на лабораторные исследования. Зарема была удивлена что муж надел новенький китель со всеми орденами и медалями. – Уй, какое великолепие, – усмехнулась она прикрывая ладошкой зевок. – Однако, как мне кажется ты бы мог сегодня и в штатском поехать. Демин поднес к губам пальцы и укоризненно прошептал: – Тише, это психологический эксперимент Ты вчерашний разговор с хозяйкой помнишь? – Еще бы! Она меня не на шутку испугала. Что бы мы делали, если бы она закрыла калитку? – Так вот, я облачился с единственной целью впечатление на нее произвести. – Похвальбушка несчастный! – А вот увидишь, что сейчас будет. – Ну иди производить впечатление, выдумщик. За топкой дощатой перегородкой Домна Егоровна вприкуску пила чай. Слышно было, как хрустел на ее зубах пайковый сахарок и как она отдувалась, глотая кипяток. Чтобы выйти из домика, Демину надо было пройти мимо нее. Едва он закрыл за собой скрипучую дверь Зарема услышала стук отодвинутой чашки и возбужденный голос хозяйки: – Батюшки светы, да ты вот ведь какой? – Какой же, Домна Егоровна? – Геройский что ни на есть. Это у тебя одних орденов Красного Знамени три штуки. В летчиках, стало быть прослужил? – В летчиках. – А ранения, поди, тоже имел? – Имел, Домна Егоровна. Под самым Берлином почти получил. Оттуда и списали. – Видный ты парень, Николай, что и говорить, – промолвила старушка уже с явным восхищением. – Какие же ты самолеты водил? – Штурмовики, Домна Егоровна, штурмовики. – И это дело, – уважительно заметила хозяйка. – Мы-то на всякие самолеты нагляделись, когда фронт по окраине города проходил. Ну ладно, – вздохнула она, – когда-нибудь на досуге расскажешь, как фашистов бил, а сейчас иди по своим делам, раз спешишь. Удачи тебе, сынок. – Что-то дрогнуло в ее голосе. Нет, в нем не было никакого подобострастия. Просто он потеплел и стал отчего-то непередаваемо грустным. «Ну и хитрюга же Колька, – восторженно подумала в эту минуту за стеной Зарема, – самый безотказный психологический опыт выбрал». Возвратившись в этот день вечером домой, Демин застал обеих женщин ласково беседующими на крылечке и по добрым, спрятанным за стеклами очков глазам Домны Егоровны понял, что она вовсе не сердитый человек. Они тихо и мирно прожили под крышей маленького окраинного домика почти все лето и осень победного сорок пятого года, успели привыкнуть друг к другу. Однажды ранним утром, когда на заводской окраине отпели самые поздние петухи и вслед за ними раздался первый басовитый фабричный гудок, Николай проснулся и хотел было открыть глаза, еще тяжелые от дремы, но вдруг услыхал в соседней комнате неразборчивое бормотание хозяйки. Прислушавшись, он уловил и другой звук: время от времени стучала ручка, обмакиваемая в чернильницу-непроливайку. Он сразу представил себе эту чернильницу на хозяйском столе – белую школьную непроливайку. Он прислушался, и хрипловатый голос Домны Егоровны стал восприниматься отчетливо. – «И еще пишу, дорогой Иосиф Виссарионович, – бубнила старуха, – что есть я тот маленький гражданин Советского Союза, на котором вся земля наша держится. Как хочешь, так и понимай, а нет – пришли своего доверенного человека на наш завод «Красные баррикады», и там ему расскажут, что из себя представляла наша рабочая семья и сколько она сделала для родной нашей Советской власти. Хочу я выплакать тебе горе свое материнское. Ты, я думаю, понять его хорошо должен. Двух сынов своих и мужа потеряла я в годы войны. Они честно сложили головы в боях с фашистами. Любая вдова тебе скажет, что как бы ни было ей тяжело, а где-то в самом, самом сердце понимает она, что геройской гибелью за Отечество можно гордиться. Но что я скажу тебе о третьем сыне, самом меньшом и самом любимом? Он под Балатоном заменил в бою убитого командира, роту повел на врага, хотя был всего-навсего рядовым солдатом. Об этом даже в газете «Красная звезда» печатано было. Орден Ленина сыну дали в награду, выше которого у нас нет, да и быть не может. Сколько слез я повыплакала, ожидая его домой – последнюю надежду в своей вдовьей жизни. Даже в церковь сходила разок, хотя в бога не верую. Каждый может попять, какая это радость – узнать, что из четырех солдат один все-таки возвращается к тебе с поля боя. Да не суждено этой радости было сбыться. Вез сынок мой Андрюша домой солдатский вещевой мешок с харчишками да в черном чехле белый аккордеон из какой-то заморской Европы, его на смотре самодеятельности наградили. Вот и случилось все из-за этого проклятого аккордеона. Под самое утро он шел. Кварталах в трех от родного дома остановился у колонки воды попить. Положил вещевой мешок и аккордеон на землю, расстегнул ворот гимнастерки, и как только нагнулся, его ударили сзади железным бруском по затылку. И все затем, чтоб унесть тот жалкий заморский аккордеон, что и стоил-то рублей тыщу, не больше. И ни заслуг его не пожалели, ни славушки его солдатской. Он был храбрый и, харкая кровью, триста метров еще до родного крыльца полз. А я как знала, что беда в дом последняя пришла. Будто кто в спину подтолкнул в ту минуту. Из сепей выскочила, а он лежит на пороге в гимнастерке окровавленной и губами посиневшими шепчет: «Мама, родная, вот как свиделись. А как я спешил». И захрипел в ту минуту, скончался у меня на руках мой любимый Андрюшенька, последняя моя кровинушка. Выходит, что и первый и последний его вскрик мне пришлось слушать. Через день мы его похоронили на нашем заводском кладбище. А вскоре и тех трех, что за аккордеон его жизни лишили, поймали. Чубатые вислогубые выродки слезами на суде заливались, смягчить меру просили. И что же ты думаешь, дорогой Иосиф Виссарионович? Одного из них к расстрелу приговорили, а двух других всего к десяти годочкам. А кто они? От фронта вроде как по малолетству открутились, хотя было по девятнадцать и двадцать лет. На заводе последние хулиганы, пьяницы и прогульщики. И вот попадут они в заключение и, случись какая амнистия, и своего срока не отсидят. Да еще стахановцами прикинутся. А потом их выпустят на волю, и через два-три года они снова поднимут руку на жизнь человеческую, потому что они есть звери, а зверь, вкусивший человеческой крови, уже никогда этого не забывает. А ты сам говорил, что дороже человеческой жизни ничего у нас нет. И вот я хочу сказать тебе от всех матерей, которые подобным образом потеряли своих сынов и дочек. Пусть меня они не посылали к тебе делегатом, но я скажу. Говорят, что у нас даже целый институт есть, где преступное дето изучается, и что там даже профессора в генеральских мундирах лекции эти самые читают. А нужно ли все это: посуди сам, ну сколько процентов населения на нашей земле подобные ублюдки составляют? Небось одну, две десятых процента, не больше. А каждый из них еще зверее любого фашиста. Какое же им можно выдумать перевоспитание? Не лучше ли каждого убийцу беспощадно стрелять, а то и вешать, как бешеного пса, на том месте, где загубил он душу невинную, и пусть женщины, родившие таких на свет, стоят рядом и плачут слезами кровавыми. Да что там убийцу! Каждого поднявшего на честного человека нож, расстреливать надо. Тогда только наведем мы порядок на земле нашей, и не будет матерей вроде меня, поседевших допрежь времени, убитых горем на веки вечные. Вот что я мыслю об убийцах-уголовниках, дорогой Иосиф Виссарионович. Уж прости меня, грешную, за прямое и резкое слово мое». …Демин приоткрыл глаза и осторожно посмотрел на лежавшую рядом жену. Зара тихонько всхлипывала в подушку. Он сначала хотел ее успокоить, но потом подумал, что Зара разволнуется еще больше, и сделал вид, что спит. Утром ни один из них не дал понять Домне Егоровне, что ее горе им известно. Они не стали расспрашивать бедную женщину о том, послала ли она письмо тому, на чье имя его сочиняла. С той поры обоим им стала ближе и понятнее суровая с виду Домна Егоровна, и жизнь в маленьком домике стала еще дружнее. …Трамвай уже отгрохал положенное количество остановок и, заскрежетав колесами, замер на кольце. С маленьким тортом в руках шагала высокая стройная Зара рядом с прихрамывающим капитаном, у которого заметно оттопыривались карманы от кульков со сладостями. – Понимаешь, он меня про Кантемира спрашивал, а я совсем недавно книгу о нем прочла и как рыба в воде ориентируюсь, – быстро повествовала она, – а Тредиаковский и Сумароков и вовсе на экзамене оказались нестрашными. – Подожди-ка, сорока-белобока, – остановил ее Демин, – гляди. На маленькой корявой скамеечке у входа в крохотный домик их поджидала хозяйка. Опираясь на палку, она задумчиво и несколько вопросительно смотрела на них. – Смотри-ка, – отметил Демин, – в единственный свой черный костюмчик облачилась, платок дорогой надела. Это же по какому поводу такой парад? – Будто не знаешь, – толкнула его тихонько Зарема, – нас ждет. Едва они приблизились, Домна Егоровна встала, с плохо разыгранным безразличием проговорила: – А я вот воздухом подышать вышла. Надоело дома одной. А вы откуда, ребятки? – Из города, – солидно покашлял Демин, но старушка, поглядев на Зарему, вдруг рассмеялась. – По какой это вы причине, Домна Егоровна? – удивилась Магомедова. – Да как же, – охотно ответила старушка. – Идете как победители. За торт небось все сто двадцать отдали. А ты, Заренька, вон, как серебряный самовар, сияешь. Значит, приняли, девонька? – Приняли, Домна Егоровна, приняли! – растроганно воскликнул за свою жену Демин, прекрасно понимавший, что старушка их, и только их, ждет давным-давно на этой скамеечке. – Ну вот и хорошо, – сказала она со сдержанным волнением, – дай я тебя поцелую, умница ты моя. А теперь в дом. Они растворили дверь и замерли от удивления. На маленьком столике, покрытом старомодной клеенкой с выцветшими гвоздиками, кипел самовар, в центре стояла большая сковородка с жареным картофелем, селедка с луком, три стопки и четвертинка «Столичной». – Это я на двенадцатый талон по своей карточке взяла, – пояснила старушка, перехватив изумленный взгляд летчика. – Я обычно на этот талон крупу беру, деточки вы мои, а тут подумала и четвертинку решила. – Домна Егоровна, – всплеснула руками Зарема и вся запунцовела, – да зачем же разорение такое? У хозяйки в углах рта проглянули суровые складочки. – А ты помолчи, касаточка, – отрезала она, – я тут хозяйка, а не ты, за мной и слово решающее. Мойте поскорее руки – и за стол. Чем богата, тем и рада, ребятушки! Когда они расселись за столом, она сама по-мужски широкой твердой ладонью ударила под донышко, так что выскочила пробка, а потом равными частями разлила водку в граненые стопки. – Что я хочу сказать вам, детки. У Зареньки сегодня большое событие. Она экзамены в университет выдержала. Но я не за это сейчас хочу выпить эту горькую водку, которой, как изволили заметить, не балуюсь. Я за то хочу выпить, что вы с войны живыми вернулись, за то, что смерть стороной вас обошла. А раны не в счет твои, Николенька, – ласково посмотрела она на Демина, – сказывают, что раны доброго молодца только красят. Так что живите, родные, да радуйтесь. За себя живите и за погибших в том числе, кому света победы увидеть не довелось. За таких неудачливых, как мои… – Не надо, Домна Егоровна, – перебил было Демин, но она осадила его строгим взглядом. – А ты сиди. Не в укор тебе говорю. Ты свое на войне сделал. И Заренька сделала. Ее бы тонкими ручками на фортепианах играть, микроскопы крутить разные, а она ими в зной и стужу бомбы тебе подвешивала на самолет… Так что я точно вам говорю – за всех живых и погибших живите. Но и работайте за всех. Народа нашего вон сколько миллионов полегло. А делов сейчас видимо-неперевидимо. А теперь выпьем и закусим чем бог послал. Глава вторая Через неделю Демин получил по почте вызов из военкомата. Он долго крутил перед глазами бумажку, где было написано, что 26 августа 1945 года он, капитан Демин Николай Прокофьевич, обязан к десяти ноль-ноль явиться в комнату № 1 к городскому военному комиссару полковнику Деньдоброму. По старой службистской привычке он старательно надраивал потускневшие пуговицы кителя, сам гладил брюки, чистил до блеска ботинки. Одевшись, посмотрел в зеркало. – Вишь какой гвардеец глаза на меня оттуда пялит, – печально усмехнувшись, обратился он к жене – Летать бы еще да летать, если бы не проклятый глаз. Зара умела тонко уходить от любого разговора способного омрачить мужа. Он всегда это понимал и ценил. И сейчас без всякого труда догадался, почему она поспешила задать вопрос о причинах вызова в военкомат. – Зачем вызывают? Не меньше, чем дивизией командовать предложат, – пошутил он невесело. – А если всерьез? – Очевидно, пришло из госпиталя мое личное дело, как уволенного в запас. – Коля, ты совершенно забыл, – нахмурила она темные бровки. – Ветлугин просил тебя передать письмо военкому города. Домин от неожиданности даже выругался: – А ведь и верно, черт его побери! Действительно, нехорошо получается, если вдуматься. Спасибо, что напомнила. Я сейчас этот конверт поищу. Она стояла за его спиной и видела быструю смену выражения зеленых глаз: горечь, улыбчивость, теперь озабоченность. Он тоже перехватил ее пристальный взгляд, отметил улыбку на тонких, с утра бледноватых губах. – Чему рада? – спросил он потеплевшим голосом. – Та-а-ак, – протянула Зарема. – Так ничего не бывает. Признавайся, о чем сейчас думаешь? – Думаю, почему ты никогда не назовешь меня женой. Ну, хоть раз бы окликнул: жена, супруга или с какими-нибудь суффиксами: женушка, женулька, женуленька. – Зачем? – улыбнулся Демин. – Ты для меня не жена. Ты гораздо больше и выше и дороже. Ты – любимая. – Как ты сказал, – засмеялась Зарема. – Любовница? А ну, повтори, негодник! – Любимая, – воскликнул Демин, схватил ее на руки и закружил по комнате. – Тише! – испуганно засмеялась она. – Ты же знаешь, я беременна. – Не бойся, сегодня не родишь, – дурашливо ухмыльнулся Демин. В дверях выросла широкая фигура хозяйки: – Ну и ну! – воскликнула она и всплеснула руками. – Поглядите-ка, батюшки светы, на этих охальников. Я им кофей с цикорием кипячу, манку варю на порошковом молоке, а они вместо помощи среди бела дня бесстыдно целуются. Ужо возьму ремень, достанется на орехи. – Домна Егоровна, – взмолился Демин, – это ее ремнем. Она первая полезла целоваться. А я ни-ни. Заберите ее, пусть помогает по хозяйству, а у меня тут свои дела. Оставшись один, Демин выдвинул из-под кровати свой чемодан, достал спрятанную на самом дне черную клеенчатую тетрадь, вздохнул. Зара еще ничего не знала о существовании этой тетради. * * * В ту пору военкоматы были мало похожи на нынешние. Совсем недавно отгремела война, и огромным потоком проходили через них люди. Тысячами увольнялись седоусые боевые старшины, а то и лейтенанты старших возрастов, приходили становиться на учет уволенные в запас молодые, сквозь все горнила войны прошедшие парни, приехавшие в этот большой город либо на новостройки, либо на учебу. На костылях и протезах тянулись из госпиталей тяжелораненые оформлять пенсии, вдовы в черных поношенных платьях приходили за пособиями, а иные лишь затем, чтобы узнать, а нет ли какого нового сообщения о пропавшем без вести самом дорогом человеке. В сером трехэтажном особняке, расположенном на второй по величине и значению улице города, было с утра и до позднего вечера людно. Дверь на мягкой пружине почти ежесекундно открывалась и закрывалась. Кабинет военкома помещался на втором этаже. Демин вошел в приемную, забитую офицерами всех родов войск, пропахшую запахом сапог, пропотевших гимнастерок, кожаных ремней и портупей. Только полковников здесь было десять. Один из них, ужасно худой, высокий, с четырьмя планками орденов и медалей, с курчавой шевелюрой над нервным лицом, костылем стучал по паркету перед массивным столом, за которым восседал дежурный лейтенант. «Чем-то ты, браг, на батьку Махно похож», – усмехнулся про себя внезапно пришедшему на ум нелепому сравнению Демин. А полковник тем временем тонким пронзительным голосом восклицал: – А я настаиваю, лейтенант! Немедленно передайте военкому, что с ним желает разговаривать полковник Чепыжкин. Так и передайте – Чепыжкин. Я четырежды раненный и четырежды награжденный, а вы меня здесь больше часа уже маринуете, понимаете ли! Никакого порядка у вас тут нет в тылу. Моложавый лейтенант встал из-за стола и сквозь стекла роговых очков немного насмешливо оглядел кипятившегося полковника. Только сейчас Демин заметил: левый рукав кителя у лейтенанта пустой. – Так ведь и тыла давно уже нет, товарищ полковник! Ни фронта, ни тыла – война-то окончилась… – А вы не учите меня, молодой человек, и не ловите на оговорках, – вскипел Чепыжкин. – Я не хуже вас об этом знаю. – Зачем мне вас учить, – потупился лейтенант, – это просто к слову. Что я могу поделать, если получил строжайший приказ – в десять ноль-ноль пропустить лишь одного человека, а сейчас девять пятьдесят восемь. – Он наметанным глазом скользнул по гимнастерке подошедшего к столу Николая, уверенно сказал: – А вы, наверное, и есть капитан Демин? – Так точно. – Давайте вашу повесточку. – Лейтенант скрылся за высокой дверью, обитой кожаной подушкой. Шумевший в приемной полковник Чепыжкин бросил на Демина пренебрежительный взгляд и молча отошел к подоконнику. Другие, наоборот, с любопытством поглядели на Николая: что это за капитан, если сам военком начинает свой рабочий день с беседы с ним? Лейтенант вернулся и очень тепло поглядел на Николая. – Пожалуйста, товарищ капитан. Военком вас ждет. Полковник Деньдобрый оказался огромным, изрядно располневшим человеком лет сорока пяти. На широком лице венозные паутинки, под живыми, подвижными глазами чугунного налива отеки. На летной гимнастерке, кроме орденских планок, четыре нашивки – отметки о тяжелых ранениях. По ярко-зеленой ковровой дорожке Демин пересек большой кабинет и в трех шагах от военкома взял под козырек. – Товарищ полковник, по вашему вызову капитан Демин прибыл. Широкий стол военкома был завален бумагами. На обложке личного дела, лежащего сверху, Демин пробел свою фамилию. Деньдобрый на его рапорт реагировал неопределенным поворотом крепкой загорелой шеи. Не поднимая глаз, сердито вздохнул и чистым басом, так и идущим к его отяжелевшей фигуре, сказал: – Здорово получается, капитан. Я – полковник, военком города с миллионным населением, а ты на меня чихом чихал. – Я не гриппозный, – усмешливо заметил Демин, стараясь угадать, почему сердится военком. – Да и август сейчас но календарю, кто же чихает в сухую погоду. – Военкома не уважаешь, командира своего бывшего, передавшего на мое имя пакет, тоже не уважаешь. Как же так, а? Я же тебя всего-навсего по-человечески спрашиваю. Не как старший начальник, в руках у которого твоя дальнейшая судьба. Демину стало неловко. Он всегда иронически относился к разносам начальников, но здесь речь шла о чести, и он почувствовал себя уязвленным. Он, конечно, не мог сказать, что Ветлугин отдал ему конверт со словами: «Если тебе придется туго, иди к Деньдоброму. Мужик – во! Все сделает для тебя, раз я прошу». Демин был горд и старался не попадать в положение просителя, поэтому и решил не прибегать к ветлугинскому конверту-заступнику. «И бея палочки-выручалочки проживу», – твердо решил он, пряча этот конверт в черную тетрадь Лени Пчелинцева. Все это было логично, но где-то, в самом ответственном звене, цепь логики вдруг дала трещину, и теперь он выглядел не очень-то красиво. – Извините, товарищ полковник, по уши виноват. Но я конверт этот с собой принес. – Это через четыре месяца-то? – взорвался Деньдобрый. – Ровно через месяц после того, как полковник Ветлугин сам побывал вот в этом кабинете и пересказал содержание своего письма? – Ветлугин был у вас? – встрепенулся Демин. – Ой, как жаль, что я об этом не знал. Как с ним поговорить бы хотелось! Одутловатое багровое лицо полковника стало добрее. – Он не мог с тобой встретиться, капитан. Он мне позвонил с аэродрома и лишь на полчаса заехал. Он на ДВК вместе со всем вашим полком тогда перелетал. Понимаешь? – Еще бы не понимать, – улыбнулся Демин. – Самураев приканчивать полетели. Счастливые! У Николая заныло под ложечкой, и он с горечью посмотрел на свое личное дело, лежавшее на столе военкома. Деньдобрый перехватил этот взгляд. – Гордый ты, Демин. Гордый, – сказал он задумчиво. – Значит, посчитал стыдным с этим конвертом ко мне являться? – Расценивайте это как хотите, – неопределенно вздохнул Николай. – Да ты садись, – дружелюбно предложил военком, – в ногах правды нет. – И когда Демин утонул в мягком дерматиновом коричневом кресле, прибавил: – Теперь-то конверт отдай. Я автографы Кости Ветлугина сохраняю. Все ж таки в сорок втором жить партизанскому комиссару Герасиму Деньдоброму спас. Не рассказывал Ветлугин об этом? – Не-е-ет, – с удивлением протянул Демин. – Что за пропасть, – проворчал военком, – выходит, что все вы, летчики, гордые. И о подвигах рассказывать стыдитесь. А чего? Вот мы, партизаны, иного склада. Мы, как охотники, иной раз заливаем. И что было, и чего не было. Зато все от души. И знаешь, милый, от наших баек у партизанского костра воевать порою легче становилось и немец не таким страшным казался. А спас Костя Ветлугин меня по-настоящему, героически. – Деньдобрый улыбнулся и примолк. Синие его глаза, так контрастирующие с могучей, расплывшейся фигурой, затуманились воспоминаниями. – Как же? – тихо повторил свой вопрос Демин. – Я кровью в тот день истекал. Утром мы большой бой с карателями выдержали… Ранило человек десять легко, а меня, комиссара, как следует. Хирурги у нас были самодеятельные, с тяжелыми ранеными справиться не могли. Осколки некоторые удалили, но один остался. Недалеко от сердца, понимаешь. Проблему Гамлета, быть или не быть, решали несколько часов. Надо было срочно меня перебросить на Большую землю. Только кто же в дневное время пришлет «Дуглас». Это же на явное растерзание экипаж посылать, ни больше ни меньше. Я запретил даже радиограмму давать по этому поводу. Решили с командиром все же посадочный знак на полянке выложить – если будут наши с задания возвращаться, может, рискнет кто сесть добровольно. Командиры авиационных групп многие знали место партизанского аэродрома, но риск огромный – площадка паршивая. «Дугласу» можно кое-как разбежаться, а порядочному самолету куда сложнее. У меня жар, бред, провалы сознания. Уже апостола Петра и райские врата вижу. Будто сидит этот старец белобородый и, меня завидев, посохом оземь стучит. «А ты есть безбожник окаянный, – кричит сей старик мне вместо приветствия, – и по всем святым уставам и наставлениям гореть бы тебе в геенне огненной, а не у врат рая стоять. Но поскольку ты есть партизан и много уложил на земле русской окаянных фашистов, я пущу тебя в рай, токмо подожди, пока душа с телом расстанется окончательно». Мне вся эта ерунда мерещится, а партизаны вокруг койки сидят и тоже этого самого момента опасаются. Очень хлопчикам моим не хочется, чтобы у батьки комиссара душа с телом рассталась. И вдруг самолеты. Наши, «Ильюшинские». Где-то за линией фронта фашистских гадов отштурмовали и домой возвращаются. Целых двенадцать штук. Понимаешь? Мои хлопчики по всем правилам посадочное Т из фрицевского брезента растянули по земле, ракетами зелеными в небо пуляют, красные знамена развернули. Но надо было рысьи глаза иметь, чтобы всю эту демонстрацию заметить, потому что шли «Ильюшины» в стороне. У Кости Ветлугина зрение чуть получше рысьего оказалось. Заметит нас, и пошло все как по потам. Одиннадцать самолетов дороги к лесу блокировали, а он на посадку пошел, и вот я перед тобою, как видишь. Сам теперь понимать должен, кто для меня Костя Ветлугин и почему любая его просьба обязательна. Военком внимательно посмотрел на притихшего капитана и негромко продолжал: – Апостол Петр в те дни меня не дождался, и место мое в раю какой-то другой партизан занимает, царство ему небесное. А я выжил. Только вот крови много потерял, да и здоровье подрастратилось. Видишь, как меня, партизанского боевого комиссара, разнесло. Словно бюргер какой. Это все от сердечно-сосудистой недостаточности, как выражаются мои спасители-врачи на своем профессиональном языке. Вот и одышка, и боли в сердце. – Военком встал из-за широкого стола, заметно прихрамывая, прошелся по кабинету. Демин из уважения стал тоже приподниматься в кресле, но Деньдобрый остановил его: – Отдыхай, отдыхай, хлопче. Раз в гости к батьке Деньдоброму пришел, сиди и отдыхай. Так вот, вылечился я и попал в больною инстанцию. А там сказали: «Что же, товарищ полковник, по всему видно, что больше вам не партизанить. С одной стороны, здоровье, а с другой – партизанские бригады с честью уже выполнили свою миссию, фронт стоит на самой немецкой границе». Ну и предложили вот эту должность. Я подумал и одно лишь встречное условие поставил: чтобы разрешили в аппарат своих хлопцев взять. И теперь во всех отделах бывшие партизаны работают. Кто косой, кто подслеповатый, у кого руки одной недостает. Но работают на полном взаимном доверии и ни разочка своего бывшего комиссара не подвели пока. Видишь, какой я хитрый, а? – Вижу, товарищ полковник, – улыбнулся Демин. Деньдобрый подошел к высокому серому сейфу, повернул ручку. – Однако, парень, делу – время, потехе – час. Я тебя вызвал не только затем, чтобы за недоставленный пакет побранить. Есть и поважнее надобность. Деньдобрый достал из сейфа краспую коробочку и другую, белую, по размерам несколько большую. – От имени Президиума Верховного Совета СССР вручаю вам, капитан Демин, правительственную награду – орден Боевого Красного Знамени. У Демина перехватило дыхание. – Да за что же… я же в госпитале войну кончал. – Не те слова говоришь, – строго поправил Деньдобрый. – Надо другие, если ты их, разумеется, не забыл. – Служу Советскому Союзу! – Ну вот. Это лучше, – одобрил полковник, прикалывая орден к его кителю. – Это – итоговый, Николай Прокофьевич. За все бессонные ночи на войне, за нервное напряжение, за то, что ты мерз зимой и летал в зной, за часы под зенитным огнем. За то, что ты ни разу не согнулся даже мысленно перед врагом. За то, что у тебя сначала был хороший экипаж, а потом отличное звено. За то, что ты вырос и возмужал и всего себя отдавал Родине. Рад за тебя. Теперь ты полный кавалер ордена Боевого Красного Знамени. А вот это, – он протянул ему белую тяжелую коробочку, – Военный совет фронта награждает тебя личным оружием. Здесь пистолет ТТ с серебряной плашкой. Им тебя за последний боевой вылет на разведку Зееловских высот наградили. Не позабудь зарегистрировать. Ну, а теперь о самом главном… – Военком медленно опустился в кресло, вздохнул. Синие глаза грустно скользнули по личному делу летчика. – Может, все-таки еще немного послужишь, Николай, а? Я тебе могу помочь подыскать должность около авиации. На земле, конечно. Полагаю, командующий округом пошел бы навстречу. – Нет, – резко ответил Демин и так быстро, будто хотел отсечь все сомнения сразу. – Почему же? – Потому что я без полетов службу в авиации не представляю. Деньдобрый посмотрел на него с уважением. – Гордый. Но, может быть, все-таки подумаешь? – Нет, – так же твердо повторил Демин. – Ну как знаешь, – сказал Деньдобрый и сделал на обложке личного дела какую-то косую пометку. – Пускаю в работу. Недели через две-три тебя рассчитают. Куда думаешь идти? – Устроюсь работать и поступлю на вечерний факультет. – И, если не секрет, в какой институт? – Жена моя уже принята на истфак университета, а я в энергетический хочу попробовать. – Если срежешься, позвони. – Нет. Сам буду драться за себя. Деньдобрый утвердительно кивнул. – Гордый, – повторил он с уважением. – Теперь нам осталось еще одну подробность выяснить, прежде чем расстаться. Тут уж тебе придется гордыню смирить. – Он погладил толстыми пальцами корешок личного дела, усмехаясь спросил: – Квартиру ты, разумеется, имеешь с балконом на солнечную сторону, потому что в нашем городе солнечная сторона самая дорогая. Демин нервно вздрогнул. – Что вы, товарищ полковник? На частной пробиваемся. На самом конце города обитаем. Спасибо еще хозяйка человечная попалась. – А жактовскую комнату хочешь? – Но это ведь из области фантастики. Кто же мне ее даст? – Я. – Вы? – Демин не выдержал, порывисто вскочил. – Да за это… да я не знаю, какими словами благодарить. Синие глаза военкома сощурились, источая смех. – Апостолу Петру молитву отбей, чтобы в рай меня пустил после смерти, – посоветовал он, но в повеселевших зеленоватых глазах летчика зажглись упрямые искры. – Нет уж, дорогой товарищ полковник. Никак нет. Отобью молитву, да только другую. Чтобы жизнь вам на сто лет продлил. Депьдобрый хрипло засмеялся, и большой его живот заколыхался над столом. – Твоими бы устами да мед пить. Ладно. Слушай. Я и об этом позаботился. Список нуждающихся огромный, но ты, на мой взгляд, имеешь полное право быть в нем среди первых кандидатов. Недаром тебе война хребет ломала. Так вот. Получишь за выездом одиннадцатиметровую комнату с отдельным входом. Там и ванная и рукомойник. Жить будешь в районе Сельмаша. Оттуда до центра – рукой подать, трамвай двадцать минут идет. А теперь геть видсиля, бо меня полковники заждались. Демин с сияющими глазами пожал огромную, еще очень сильную руку комиссара. – Это же надо… как в сказке получается. – Иди, иди, мне некогда, – проворчал недовольно Деньдобрый. Когда Николай потянул на себя тяжелую кожаную дверь, в последний раз услыхал за своей спиной надтреснутый басок военкома: – Ордер через неделю получишь. * * * Маленький молоток весело стучал по шляпке гвоздя. Со стены отлетала известковая пыль. – Порядок в авиации, Зарочка. – Демин повесил портрет в самодельной деревянной рамке, выкрашенной не совсем ровно коричневым лаком. Мягко соскочил со стула. – Вот и все. А ты чего такая невеселая? Зарема пристально посмотрела на мужа, тихо предложила: – Давай посидим, Коля. – Зачем? – На портрет посмотрим. Только молча. Зарема села на край дивана, поправила на смуглых коленях длинные полы красного шелкового халата. Черные глаза ее грустно смотрели на самодельный багет, заключавший в себе портрет, когда-то написанный с нее Леней Пчелинцевым. И весь окружающий мир был позабыт ею. Она видела сейчас тот вечер с багряным краешком солнца над рыжей насыпью капонира и Леню, склонившегося над листом ватмана, его непокрытую голову, чистые глаза с легкой грустинкой. На портрете Зара выглядела гораздо интереснее, чем в жизни. Нежные Ленины руки пригладили остроту скул, сделали более мягкими очертания рта, а подбородок украсили родинкой. Была Зарема на этом портрете похожа на лермонтовскую грузинку, разве что не несла над головой кувшин с ледяной водой из горной реки. Демин обнял ее за плечи и вздохнул. – Эх, Ленька, Ленька. Жил бы ты да жил. – У нас даже фотографии его не осталось, – горько посетовала Зарема. – Ничегошеньки. «Как так «ничегошеньки»? – подумал про себя Демин. – А тетрадь? Черная клеенчатая тетрадь. Зареме, пожалуй, об этой тетради говорить еще рано. Вот когда допишу, тогда и расскажу. Пусть подивится». Он встал с дивана и скатал: – Ладно, Зарочка. Вспомнили – и за дело. Видишь, сколько еще у нас забот. – Он глазами указал на расставленные в беспорядке узлы. Всего третий день жили они в комнате, полученной от горсовета, и теперь, засучив рукава, Демин белил стены, поправлял на потолке местами осыпавшуюся штукатурку, вкручивал замки и розетки. Зара вымыла тщательно полы и окна. И все эти дни они ходили как во сне, с трудом веря, что в такое трудное время им выпало счастье получить комнату. Домка Егоровна, узнав об их отъезде, не на шутку опечалилась. – Значит, сбегаете, – сердито причитала она, но потом смирилась. – Оно, конечно, и вам надо в жизни устраиваться прочнее, а я почему ворчу – больно уж по душе мне пришлись. Я вот и ребеночка понянчить мечтала. – А вы к нам теперь приходите, – сказала Зарома, – самым дорогим гостем будете. – Ужо и на самом деле приду, – ответила Домна Егоровна. В ту пору каждому честно провоевавшему офицеру при уходе из армии по приказу правительства выдавалось на руки пять должностных окладов. Получил их и командир звена капитан Николай Прокофьевич Демин. За ночи, которые недосыпал на фронте. За боевые вылеты, за кровь, пролитую от вражьих зениток. Он никогда еще не держал в руках такой крупной суслил. Шутка ли: восемь с лишним тысяч рублей. Шагая домой из балка, долго думал о том, какой бы подарок сделать жене. У Заремы были и демисезонное и зимнее пальто. Но когда, гуляя в центре города, они проходили мимо витрин, Зара не без интереса поглядывала на дорогие наряды. Правда, она старалась не подавать виду, лишь одна вещь, – модная по тем временам чернобурка – по давала ей покоя. У магазина «Меха» она шутливо говорила мужу: – Уй, уведи меня отсюда, Коля, поскорей. Смотреть не могу, до чего красивая эта чернобурка. Демин в такие минуты лишь подавленно вздыхал. Теперь он впервые подумал о том, что может купить чернобурку. «Подумаешь, три тысячи из восьми. А пяти нам и на дешевую мебелишку, и на прожиточный минимум хватит». Он на мгновение представил, как обрадуется и затанцует вокруг него Зара, и решительно толкнул дверь. Пожилой меховщик с горбатым носом, седыми висками и располагающей улыбкой на сытом бойком лице задержал его ненадолго. Справившись о росте Заремы и цвете ее волос, он предложил на выбор три «сногсшибательных», как он выразился, экземпляра. Одни из них был упакован, и вскоре Николай предстал с ним перед женой. Зара занималась, была погружена в учебники и не особенно внимательно отнеслась к приходу мужа. – Уй! – воскликнула она. – Я тут совсем зашилась. Завтра зачет, а тут столько непрочитанных страниц. – Лопать хочешь? Есть суп и манная каша. Могу еще вчерашнюю карюшку разогреть. Демин промолчал. Она углубилась в книгу, пробубнила вслух какую-то фразу и вскоре снова спросила: – Так будешь ужинать? Демин бесшумно развернул сверток, подошел на цыпочках к жене и набросил на ее плечи переливающийся пушистый мех. Зара сидела в платье с короткими рукавами и в прохладной комнате успела уже озябнуть. – Уй, что это такое? – откликнулась она, по-прежнему углубленная в чтение. – Как греет! Демин не ответил, и тогда Зарема не сразу ощупала рукой предмет, наброшенный ей на плечи, а потом неторопливо его сняла в полной уверенности, что это какая-нибудь старая домашняя принадлежность. Наконец глаза оторвались от текста о римских войнах и оторопело скользнули по дорогому меху. Демин, скрестив руки, наблюдал за тем, как быстро меняется выражение ее глаз, пунцовеют мочки ушей и щеки. – Коля, что это такое? – Не знаю, – весело захохотал Демин. Зарема застыла посреди комнаты. – Коля! Милый. Но ведь у тебя же нет зимнего пальто, ты ходишь в старой шинели, а на носу холода. – Знаешь, Зарочка, – проговорил он счастливо, – мне холода и зимнее пальто – ничто, когда ты радуешься. Я хочу, чтобы моя жена была одета красиво. …Осень приносила им не только радости, но и огорчения. Как ни старался Демин, но поступить в энергетический институт ему не удалось: бесславно срезался по математике. Недолго погоревав, махнул рукой и отправился в педагогический. – Понимаешь, Зара, – рассказывал потом Демин, – на сей раз результат лучше. С историей вообще повезло. А вот на литературе перепутал пушкинские даты и Лермонтову приписал некрасовское стихотворение Срам, да и только. Мой экзаменатор, лысина у него прикрыта тремя жиденькими косичками, долго-долго стекла пенсне протирал, как будто они запотели. «Да, – говорит он, – не блестяще, молодой человек. Не знаю, право, что с вами и делать. Читать-то вы любите?» И тут меня осенило. Даже не ожидал от себя такого нахальства. «Не только, отвечаю, читать люблю, но и сам стихи пишу». – «Это любопытно», – говорит старичок из вежливости, а сам ладошкой прикрывает зевок. «Ну, думаю Демин, песенка твоя спета». Встаю это я молча, а старичок говорит: «Нет, нет, все же почитайте». И я ему все, что знал, отчеканил. Была не была – все разно погибать. Только смотрю, глаза у него теплеют. А когда я нашу полковую песню прочитал, старичок из-за стола вышел. «Нет, вы определенно, говорит, интересный и нужный нам человек. Стихи ваши далеко еще не шедевр, но живинка в них есть». Короче говоря, взял он ручку, обмакнул в чернила… – И поставил четверку? – облегченно вздохнула Зарема. – Бери выше, – захохотал Демин. – Пятерку закатил. Но потом подумал и вывел рядом жирный, жирный минус. «Это я вам за Пушкина, молодой человек. Нельзя этак с Александром Сергеевичем обращаться». – И, значит, ты теперь студент литфака? – Студент, Заремочка. Так и катились дни – быстрые, легкие, какие-то очень прозрачные оттого, что время, наполнявшее их, не было бременем. Да и разве могло оно быть бременем, если было наполнено до краев одной лишь нежностью от какой кроме радости и свежести ничего не приобретает человек. Со всей откровенностью летчика, привыкшего к любому риску в воздухе, Демин готов был ради благополучия и счастья Заремы рисковать чем угодно на земле. И Зарема об этом столь же хорошо знала. Не всегда сдержанная в своих ласках, считала она, что самое драгоценное человеческое тепло – это тепло любви. Расписались Зарема с Николаем в загсе только тогда когда понадобилось оформить ордер на одиннадцатиметровку с отдельным входом. До этого они забывали, что когда-то надо расписываться. Зара небрежно держала бедно оформленный листок и грустно говорила: – Какой же он скучный, Коленька! Просто не верится, что любовь можно уместить в протокольные строчки, да еще припечатать. И слово-то какое скучное – брак! – Меня другое беспокоит, Зарема, – хмурился Демин. – Свадьбу мы по-настоящему сыграть сейчас не можем. И деньжонки поразмотали, и друзей близких еще не нажили в этом огромном городе. А как бы хотелось фату на тебе увидеть: легкую, воздушную. Она бы таким бровям пошла, – улыбнулся он и указательным пальцем провел по ее густым длинным бровям, нависшим над темными глазами. – Уй! – вздрогнула Зара. – А разве я фату заслужила? – Ты? Ты для меня полмира заслужила, – горячо перебил Демин. – А почему не весь? – засмеялась Зарема и легонько боднула его головой в плечо. – Потому… потому, – запнулся Николай, – потому что вторую половину отдать тебе не могу. – Жалко? Или там еще одна Зарема живет? – Нет. Там иные драгоценности сосредоточены, без которых не просуществуешь. Труд, гражданский долг, любовь к людям. – Смотри ты какой у меня мудрец, – захлебнулась она счастливым смешком. Как им хорошо жилось под свежепобеленным потолком этой одиннадцатиметровки с беззаботным звонким Зариным смехом и ее «чудинками». А «чудинки» бывали всякие. Однажды она вернулась из университета на полчаса раньше обычного. Демин, выходивший ее встречать к трамвайной остановке, еще только искал ремень, чтобы подпоясать гимнастерку, в которой всегда ходил дома, когда она постучала. Он с удивлением открыл дверь. Зара вернулась какая-то молчаливая, не раздеваясь села у печки. Снежинки таяли на ее пальто, оставляя мокрые пятна. Демин молча стал расстегивать пуговицы, снимать с холодных ног резиновые сапоги. . – Ты сейчас будешь меня ругать, – сказала Зара. – Тебя? – возразил он. – Да за что же? – Нет, ты будешь ругать меня, – повторила Зарема. – Скажи, сколько у нас оставалось денег до первого числа? – Кажется, двести или триста. Впрочем, точно не помню. – Двести пятьдесят шесть, Коля. И были они у меня. А теперь… – Потеряла? Зарема отрицательно покачала головой. – Отдала. – Кому? – Коля, а если я на этот вопрос не отвечу? – Дело твое, – удивленно протянул Демин и замолчал. – Надулся, – печально усмехнулась Зара. – Нет, я тебе, конечно, все расскажу. У нас сегодня не было двух последних лекций. Обрадовалась, что приду домой раньше. Подхожу к трамвайной остановке, слышу, кто-то плачет. Обернулась – у фонарного столба девочка лет десяти. Ботинки рваные, платок на голове с дырами, пальтецо с чужого плеча. Подошла к ней, спрашиваю, в чем дело. Она как зарыдает: «Кошелек в трамвае вытащили, а в нем сто рублей. Отчим узнает – прибьет». Веришь, Коля, сердце так и кольнуло. Отдала я ей сотню, а потом догнала и еще сто пятьдесят шесть сунула и сказала, чтобы не отчиму, а матери в руки все вручила. Она замолкла. Молча сидел рядом и Николай. – Чего же ты меня не коришь? – За что? За деньги? – усмехнулся Николай. – Я бы на твоем месте тоже этой девчушке помог, но отдал бы, вероятно, только сто, что она потеряла. А в тебе сразу же кавказская кровь закипела. Ничего, Зара, придется досрочно сберкнижку потревожить. – Уй, как они быстро тают, твои пять окладов. – Уже два осталось, – уточнил Демин. – Ну да ладно, проживем. А еще через неделю Зарема ошеломила мужа новым известием. В тот день она снова пришла из университета раньше обычного и, раздевшись, долго ходила по комнате. Была она вся какая-то приподнятая, необычная и, поглядывая на Николая, еле сдерживала давивший ее смех. Демин прикидывался, будто ничего не замечает. Он знал, не пройдет и десяти минут, как Зара не выдержит и все расскажет. Так и случилось. – Уй, как это здорово, если тебя приглашают на свидание! – воскликнула она. – Как ты думаешь на этот счет, Николай, а? – Меня что-то никто пока не приглашает, – равнодушно отозвался Демин. – Значит, ты не представляешь, – засмеялась Зарема. – А меня сегодня пригласили. Даже в письменной форме. Взгляни. – Она протянула записку. Демин колол у раскрытого поддувала кафельной печки деревяшку на щепки. Печка уже разгоралась. Дрова выбрасывали яркие отсветы, и от этого сильные, засученные по локоть руки летчика казались бронзовыми. Он неторопливо взял в руки вырванный из ученической тетради листок. Увидев четкие округлые буквы, не торопясь прочел: «Дорогая Зарема! Мне все известно. В том числе и то, что вы замужем. Но, посудите сами, разве есть сила, способная остановить настоящее чувство. Мне надо, чтобы вы, по крайней мере, меня хотя бы выслушали. Будьте, пожалуйста, сегодня в девять вечера на конечной остановке пятого маршрута. Преданный вам Володя». Демин отложил записку и почесал затылок. – Ничего себе. Решительный тон. – Уй! Правда же, здорово? – Она хлопнула его по плечу. – А ты знаешь, он меня не в первый раз приглашает… Я совершенно позабыла тебе сказать. Собиралась, собиралась и позабыла. На губах Демина шевельнулась усмешка. – Кто же он такой, этот Володя? – Студент. Худенький, хрупкий, курчавый мальчишка. Фамилия – Вахов. Сын композитора. Представляешь, он на три года меня моложе. Два дня назад подходит после лекций и спрашивает: «С вами можно поговорить?» Я отвечаю: «Говорите». А он потупился и головой качает: «Нет, мне бы за пределами университета». Я почему-то была злая и скороговоркой ему: «Простите, но у меня муж дома сидит некормленый, поэтому разговор за пределами университета уже по одной этой причине немыслим». Он улыбнулся и промямлил: «Жалко». А сегодня вот эта записка. Здорово, а? Демин улыбнулся и утвердительно закивал головой – Здорово, Зара. Что же это за жена, если за ней никто не поухаживает? Зарема озорно повела глазами: – Вот и я так думаю. Он с интересом вглядывался в ее лицо – до чего же ты светлая, Зарка. Вот так и будем жить с тобою – без единого обмана, все начистоту. И любые трудности будут нипочем. – Ты не находишь, что я сейчас похожа на шекспировскую героиню? – спросила она, дурачась. – На Дездемону?! – усмехнулся он – Ах ты, милый Отелло! – повисла у него на шее Зарема. – И ты можешь со мною… – Не-е – прервал ее Николай. – Я Отелло добрый. Я не буду ни душить, ни резать свою любимую – Вот и хорошо, – сказала Зарема и тотчас же задумалась. – Однако посоветуй, что же мне делать? Нельзя же оставлять письмо без ответа. – Сходи на свидание, – посоветовал Демин – Дурак, – Зара провела пальцами по шраму на его щеке. – Я ведь серьезно спрашиваю. Демин пожал плечами. – Ты, пожалуй, и в самом деле права. Нельзя же твоего Володю оставлять в полном неведении Си посмотрел в темный прямоугольник окна уже объятый подступивший ночью, и, зябко передернув плечами, сказал: – А что, если я вместо тебя схожу на это свидание? У Заремы обрадованно сверкнули глаза: – А ты его не обидишь? – Рыцарское слово даю, что этого Володю не обижу. На коленки встать? – Не надо, – обрадованно заключила Зарема – и пак поверила. Уй, как здорово ты все это придумал. Теперь я понимаю почему ты был хорошим летчиком. Ты находчивый. Но Володю ты не обижай. Он такой смет ной. Даже не заметил, что я на третьем месяце беременности. – Так ему и об этом напомнить? – Демин со вздохом натянул сапоги и выпрямился. Ох и не хотелось ему сейчас уходить из дома. Ветер, непогода и слякоть ожидали его за порогом. А в хорошо натопленной одиннадцатиметровке тепло, уютно и диван с канареечной обивкой. – Я потопал, Зара, – вздохнул он с огорчением. Она не ответила. Дверь за спиною Демина захлопнулась, и он остался один. Жесткий порыв осыпал его дождем, ветром и снегом. Как хотелось Демину вернуться назад, и как хорошо понимал он, что это невозможно. Он пошел вперед сквозь ветер и слякоть, чтобы исполнить Зарин каприз, встретиться с человеком, ее полюбившим. «А что, если я не сдержусь и дам ему затрещину? – спросил вдруг он сам себя. – Не потому, что ревную, а потому, что протопал по лужам и холоду до трамвайной остановки…» Он еле-еле успел на очередной маршрутный трамвай. Бежал по лужам, хлюпая сапогами, чтобы схватиться за поручни задней подножки. Трамвай гремел по опустевшим улицам города, пробираясь к центру. Разводы дождя полосовали стекла. На остановках входили редкие пассажиры, стряхивая с воротников полуснег-полудождь. Жидкие огоньки горели над подъездами зданий в клубящемся тумане. По мере приближения к центру их становилось все больше и больше и, наконец, они сплелись в два больших светлых ручья, осветивших с обеих сторон улицу. Трамвай прогрохотал по широкому литому разводному мосту. Легкие отблески городских огней слабо заискрились на темной поверхности реки и ее парапетах. Демин любил переезжать этот мост. Он знал, что когда-то в семнадцатом его штурмом брали революционные отряды – и главной задачей было поскорее попасть на вторую половину, чтобы кадеты и юнкера не успели этот мост развести. Многие упали тогда в холодную воду, скошенные пулями, но основная часть атакующих достигла цели – мост был взят. С той поры его больше никогда не разводили вражеские руки. Днем, насколько глаза хватало, был виден отсюда огромный, прославленный в русской истории город с яркими куполами величественных храмов, дымящимися заводскими трубами, разбегающимися кварталами светлых и темно-серых зданий самой различной архитектуры, среди которых нет-нет да и просматривались голые стены с проваленными глазницами окон, груды обгоревшего кирпича – эти печальные раны недавно отшумевшей войны, еще не тронутые рукою строителя. Величие этой картины за самое сердце брало Демина, быстро полюбившего этот город, куда забросила его судьба. Но сейчас во мгле ничего этого он не увидел. В холодном вагоне трамвая он изрядно прозяб и, когда вышел на конечной остановке, с удовольствием потоптался на асфальтовом тротуаре. Здесь сходились две самые людные улицы: проспект Революции и Московская Мокрый снег, к его счастью, перестал валиться с низкого неба, с реки потянуло легким сыроватым ветерком. Стена от трамвайной остановки темнели широкие ворота Центрального городского парка культуры и отдыха Изредка парочки заходили в парк через тускло освещенной вход. Глядя им вслед, Демин вдруг ощутил как закипает в нем злость. «Ишь, куда решил студентик Зарку мою увести!» В нем сейчас угасло все мягкое и доброе. В нем сейчас пробудился летчик, такой, каким он бывает перед атакой. Настороженный, насмешливо-грубый решительный и, конечно же, дерзкий. «Надо это все подавить, – твердо одернул себя Демин, – я же дал Зарочке слово его не обижать». Николай огляделся по сторонам. Несколько человек в рабочих спецовках, стайка студентов, весело размахивавших папками и портфелями, старушка с хозяйственной сумкой, – и вдруг он заметил высокого паренька в модном демисезонном пальто. Поднятый воротник прикрывал курчавый затылок. «Он, – подумал Николай Парнишка чем-то напоминал ему погибшего Леню Пчелинцева, и это напоминание несколько притуши то чувство неприязни. – Ленька, правда, был крупнее мужественнее», – размышлял Николай, рассматривая паренька. Чтобы не ошибиться и не принять за Володю кого-нибудь другого, Демин пропустил три трамвая Ни в один из них парнишка не сел, по при подходе каждого напряженно всматривался в ожидании. Сомнений не оставалось. «Ну и задала же мне работу Зарка, – усмехнулся Демин. – А сейчас небось мечется по комнате, ожидая моего возвращения. Однако пора действовать». – Эй, приятель, дай-ка закурить. Парнишка обернулся и рассеянно посмотрел на его шинель со споротыми погонами. – Я некурящий, – ответил он и взглянул на ручные часы. – Может, в пивнушку зайдем, согреемся? – с тем же грубоватым дружелюбием предложил Демин и пальцем показал на дощатый коричневый павильон с освещенной вывеской «Пиво-воды», дверь которого ежеминутно открывалась и закрывалась. – Кружку подогретого пива плюс сто пятьдесят, или, как говорят ныне шоферы, «полуторку с прицепом»? – Я этим фольклором не пользуюсь, – насмешливо промолвил парнишка. – Напрасно. Это помогает согреться. – Но я непьющий, – засмеялся парень. – А чего же ты тогда здесь топчешься? – А это уж мое дело, – сказал парень с неожиданной сухостью. – Да как сказать, – снова усмехнулся летчик, – может, и не только твое. Ты ведь Зару ждешь? По лицу студента метнулась тень, в широко раскрытых глазах отразилась растерянность. – А вы откуда знаете? – начал он было заносчиво, но тотчас сник. – Да, ее. – Не придет Зара к тебе на свидание, парень, ни сегодня, ни завтра. Никогда не придет. – Вы что? Ее муж? – А ты думал, сосед? – ухмыльнулся Демин. – Вряд ли это стоит уточнять, парень. Очень она просила меня передать, что не придет. Как видишь, специально для этого я и приехал. Значит, в пивнушку не хочешь? Жаль. Ну раз закурить не хочешь и от кружки пива с прицепом отказываешься, иди тогда домой. – Но позвольте, кто вам дал право?! – задиристо воскликнул студент. Демин рассмеялся: – Послушай, парень. Для тебя Зарема дорогой человек, не правда ли? – Да. Дорогой, – ответил он, вспыхивая. – А ты знаешь, что любовь к дорогому человеку надо заслужить? – Я вас не понимаю… – Где ты был в сорок третьем году? – Как где? Учился в школе. – А из меня вражеские зенитки и «мессеры» кровь капля по капле выпускали. И в каждый боевой полет Зара меня провожала. И всегда из боя ожидала Вот и рассуди, кто из нас имеет право на ее любовь: ты или я? Иди-ка домой, парень, греться… Студент удивленно посмотрел на летчика, повернулся к нему спиной и зашагал прочь. А Демин устало вздохнул и с первым же трамваем поехал дамой Зара еще не спала. В длинном ночном халате сидела она на диване, поджав под себя ноги. Глаза ее напряженно следили за Деминым, пока он снимал шинель и намокшие сапоги. – Ты… ты его не обидел? – спросила она. – Зачем же? – Слава богу. – Может, аллаху? – Не-е, – успокоившись, протянула она – Я теперь отреклась от Корана. Я – самая сущность христианской религии и живу по заповеди: жена да убоится своего мужа. Хи! Демин приблизился к ней, и Зара шутливо толкнула его головой в плечо. – Уй, какой ты холодный. Изыдь! Он помолчал, твердой ладонью погладил ее по волосам, как маленькую, ничего не понимающую девочку. – Как хорошо, что ты есть! – воскликнул он – Что бы было, если бы тебя не было! * * * А однажды зимним вечером Зарема пришла радостно возбужденная и с сияющим лицом обратилась к мужу – Поздравь, Коленька. Меня членом комсомольского бюро избрали. – Поздравляю, – ответил он не сразу и как-то невесело. Зарема, вешая пальто, обернулась: – Почему такой минорный тон? Ты не рад? – Рад и даже завидую, – усмехнулся он. – Только, знаешь, о чем я подумал? – О чем же? – О том, что ты настоящая студентка, а я нет. – Почему? – Ты каждый день в кипении, в заботах. С утра и до вечера в коллективе. А я студент вечерний, да еще не работающий. Счетоводом в бухгалтерию идти как-то неловко, а на завод поступать – силенок еще после ранений не набрал. Вот и тоскую по коллективу. Эх, хорошо было в полку. Там ты весь на виду. И тебя поправят, если надо, и ты свое слово всегда сказать можешь. А сейчас что? Только по двадцать копеек в месяц в жактовскую комсомольскую организацию взносы плачу, как инвалид Великой Отечественной войны. Зарема строго нахмурила брови: – Брось, Коля, ты отдал народу самое дорогое – свою кровь, свое здоровье. Разве не так? Когда окрепнешь, подыщем тебе и работенку интересную. А пока ты должен помнить слова одного из классиков марксизма, что такое семья. – Ячейка и основа государства. – Вот именно, – победно улыбнулась Зарема, – а потому давай-ка разогреем чай да позаботимся об ужине. Глава третья В середине апреля даже здесь, в северном городе, зазвенели птичьи голоса. Потеплело ночами, а днем веселое солнце щедро било в окна домов. В эту ночь приснился Демину сон. Будто снова полевой аэродром и стоянка ИЛа. На деревянном ящике сидит Фатех Рамазанов, его моторист. В руках у него саратовская гармонь с колокольчиками, растягивая ее мехи, оглашая тишину летного поля их звоном, поет Рамазанов, безмятежно жмуря татарские свои глазенки: Чаю пьешь – орлом летаешь, Водка пьешь – свинья лежишь, Деньга есть – с чужой гуляешь, Деньга нет – к своей спешишь. – Дура! – прерывает его «папаша» Заморин. – Какую срамную частушку поешь. Да еще перед боевым вылетом. А Демину частушка страсть как нравится, и он хочет ее даже во сне дослушать, но «папаша» Заморил неумолим. – Иди-ка лучше командира разбуди, – приказывает он мотористу. – До вылета сорок минут осталось Рамазанов сильно бьет его в бок кулаком – один раз, другой, третий. «Черт побери! – возмущается Демин. – Какое он имеет право так бесцеремонно!» Но следует новый толчок, и Демин открывает глаза Синий от предутреннего света прямоугольник окна, и на его фоне в белой ночной рубашке с распущенными волосами Зарема. – Коленька, вставай, – с отчаянием шепчет она – кажется, началось… Он не сразу освобождается от сонной дремы не сразу берет в толк, о чем говорит Зарема. Даже самого смелого человека житейская неопытность делает беспомощным и робким, когда надо действовать в совершенно новых для него обстоятельствах. – Зарка, тебя же надо в больницу, – бормочет Демин. – Спасибо, сделал открытие. – Зарка, я побегу искать такси. – Зачем? Родильный дом в трех кварталах. Лучше помоги одеться. Демин торопливо помогает Заре одеться, морщится слушая ее стоны. Потом он ведет ее по пустынным ночным улицам и утешает: – Все будет хорошо, Зарочка. Уже белеет рассвет. Где-то за разводными мостами гаснут редкие ночные огни. У тускло освещенного подъезда родильного дома Зара повисает у него на руке тяжелая и покорная. – Ой, Коленька, а может, это только показалось. Может, это пройдет. Подожди, если пройдет, мы снова побредем домой. Оп останавливается и целует ее побледневшее, в соленой испарине лицо. – Не целуй меня! – вскрикивает она. – Я сейчас некрасивая… – Ты всегда красивая, – упрямо перебивает Николай. – Только ты у меня очень мнительная. Может, и правда вернемся домой? – Идем, Коленька, – покорно соглашается она и вдруг опускается на цементные приступки парадного. – Нет, это, кажется, всерьез, – говорит Демин. Они направляются в приемную. Зара, ежась как от мороза, входит в пустынный холл и исчезает за какими-то перегородками. Минут через десять оттуда появляется пухленькая старушка с узелком в руках и сурово говорит: – На-ка, держи. – Это что? – оторопело спрашивает Демин. – Одежонка ее, – добреет старушка, любуясь его замешательством. – Домой, стало быть, отнесешь. А когда за малым придешь, заберешь снова. Понял? Демин, ничего не ответив, со свертком в руках направляется к выходу. И когда готовится уже захлопнуть за собой дверь, внезапно распахивается в холле окошко под дощечкой «Администратор», и голос молодой рыженькой женщины в белом чепчике раздается ему вдогонку: – Товарищ Демин. Одну минуточку. Он отпускает дверь на звенящей пружине и остается в холле. Видит, как уходят в сторону глаза молодой женщины. – Товарищ Демин, главный врач просил вас позвонить через три часа. – Хорошо, – послушно отвечает Демин, – я обязательно позвоню. И это «обязательно» в его устах звучит как-то уж очень строго. …Сна как не бывало. Он распахивает дверь в комнату, и впервые таким голым и пустынным кажется ему их жилище. Неясная тревога закрадывается ему в душу, и кажется, что во всем мире наступило затишье и нет никаких звуков, кроме тиканья часов на его руке. Позвонить обязательно через три часа. Зара? Разве можно в чем-либо сомневаться. Как бы поскорее прожить эти три часа? Зябкий рассвет застает его на трамвайной остановке. Еще так рано, что даже первый трамвай не отправился к городу, не протащил по застывшим улицам свое холодное металлическое туловище. Он с трудом нашел десятикопеечную монету, обшарив для этого все карманы. Пальцы предательски подрагивали, когда набирал номер. Знакомый голос сероглазой молодой женщины не сразу ответил: – Товарищ Демин? Да, вы позвонили своевременно. Вы понимаете… – Говорите скорее, – не вытерпел он. – Хорошо, я скажу, – глотнула воздух женщина. – У вашей жены очень сложный случай. Ее от нас увезли в хирургическую клинику… Главный врач просил вас приехать туда немедленно. Это в самом центре. Пролетарская, двадцать два. Демин бросился на середину улицы. Еще было темно, и машины шли с непогашенными фарами. Он поднял руку навстречу первой. Зло заскрипели тормоза «эмки». Сидевшие в машине растерялись. На заднем сиденье кто-то лихо играл на гармошке, и Демин удивился тому, что есть люди, способные в этот предутренний час веселиться. Человек, сидевший за рулем, сердито окликнул: – Эй, ты! Чего бросаешься под колеса? Жить надоело, что ли? – Товарищ! – нелепо размахивая руками, крикнул Демин. – У меня жепа в больнице на операции. Подвези, браток, ради бога! – Сам попадешь в больницу, если будешь кидаться на капот как оглашенный, – мрачно заметил водитель и включил скорость. Машина скрылась за углом. – Сволочи! – прошептал Демин и опять поднял руку, увидев ослепляющий свет фар. На него надвигался большой черный лимузин ЗИС-101. Демин, вздохнув, опустил руку, в полной уверенности, что машина не остановится. Но ЗИС вдруг затормозил, и человек в шляпе, сидевший рядом с водителем, полнолицый, широкоплечий, не без строгости в голосе окликнул: – В чем дело, товарищ? – Жена у меня в больнице. Просили срочно прибыть. Это на Пролетарской, двадцать два. – Алеша, нам по пути? – спросил у водителя человек в шляпе. – Что вы, Василь Васильич, аккурат в противоположную сторону. – Если у человека беда, любой пункт должен быть по пути, – сухо отрезал незнакомец и коротко сказал Демину: – Садитесь, товарищ. Пока они ехали, человек в шляпе успел выведать у Демина абсолютно все: и где он служил, и что случилось с Заремой, и как они учатся. Демин, которого незнакомец подкупил своей душевностью, сказал при расставании: – Вы чем-то на генерала похожи, товарищ. – Чем же? – гулко рассмеялся незнакомец. – Штабной грудью, что ли? – Да нет. Добротой и решительностью. – Угадал, парень. Я и на самом деле в войну был генералом. Да и сейчас вроде как генерал. Ну ладно. Может, еще когда и встретимся, летчик, а пока до свидания. Желаю, чтобы жена поскорее поправилась, – и он протянул Николаю руку. Машина скользнула вперед, обдав его выхлопным дымком. В приемной хирургической больницы он назвал свою фамилию, и дежурная сестра выдала белый халат, показала, в какой лифт надо садиться. И вся эта поспешность, с какой его здесь приняли, пробудила тревогу. Он, никогда и ничего не боявшийся на поле боя, вдруг ощутил самый настоящий страх при одной мысли, что с Зарой что-то случилось. На третьем этаже, едва лишь щелкнул остановившийся лифт, пожилая сиделка открыла дверь и коротко, избегая его глаз, сказала: – Пожалуйста, товарищ Демин. Вторая дверь направо. Он отворил дверь в остекленный отсек, и тотчас же туда вошел высокий седой старик со стопкой каких-то карточек в руках, уселся за небольшой столик, кивнул на белую табуретку: – Садитесь сюда. Демин сел. Старик с минуту рассматривал Николая немигающими глазами. – Я ее оперировал, – проговорил он тихим голосом. – Все оказалось гораздо сложнее, чем мы предполагали. Поэтому ожидать вашего утреннего звонка и согласия на операцию я не мог. Пришлось брать на свою ответственность. Как на фронте. Демин смотрел на хирурга широко раскрытыми глазами и ничего не понимал. Потолок рушился на него, пол уходил из-под ног. Такого в жизни Демина еще не было. Когда-то, истекающий кровью, он подводил к посадочной полосе тяжелый, плохо повинующийся ИЛ. В смотровом стекле фонаря кабины дыбилась земля, казалось, вот еще секунда – и нос штурмовика врежется в нее. Он тогда выдержал, ни один нерв не дрогнул. А сейчас все двоится в глазах, и ему кажется, силы вот-вот покинут его. «Бедная Зара! Неужели все? Что же мне делать?!» Лицо его, очевидно, было таким бледным и отрешенным, что хирург не выдержал. – Да вы успокойтесь, Демин. Вы же летчик и любую беду должны встречать мужественно. Демин машинально встал, борясь с новым приливом слабости и отчаяния. Мысленно он уже считал Зару навсегда ушедшей. – Ребенка спасти не удалось, – произнес хирург и горько вздохнул. – А жена… жена будет жить. Мужественная женщина ваша Зарема. Выдержать такие боли не каждому мужчине по силам. А она почти ни разу не вскрикнула. – К ней можно? – тихо спросил Демин. Хирург отрицательно покачал головой. – Сейчас нет. Приходите завтра в одиннадцать. А вот это возьмите. Это нянечка под ее диктовку написала. Демин развернул клочок бумаги, и ему показалось, что почерк этот похож на почерк самой Зары. «Коля, как же это? А дальше? Коля, люблю. Дождусь ли тебя? Твоя Зара». * * * Он сидел у ее изголовья и, как фокусник, вытаскивал из карманов одно яблоко за другим и складывал на тумбочку. Последним выложил яркий желтый апельсин, с болью посмотрел на осунувшееся лицо Зары. Никогда он не видел ее такой бледной. Только глаза, черные взволнованные, жили на этом лице. Она до подбородка была накрыта одеялом. Сделала вид, что не заметила его растерянного взгляда… – Видишь, сколько витаминов тебе принес? – объявил Демин, стараясь улыбнуться. – Небось трех обедов себя лишил, – пошутила Зарема и вдруг расплакалась. – Коленька, как же это? Ребеночек-то наш погиб… – Что ты, Зарочка… что ты! – возразил он. – Главное – сама жива. А дети… Будут у нас и потам дети. – Нет, – отрицательно покачала она головой, – уже не будут. – Вот так история с географией. Да откуда ты взяла? – Соседка по палате сказала. – И ты поверила. – Нет, – грустно вздохнула Зара, – я сама знаю, что не будут. Может, и тебе я больше не нужна… бездетная. Демин наклонился и порывисто поцеловал ее в лоб. Зарема счастливо закрыла глаза. – Как хорошо, когда ты рядом! Погрей мою руку, она холодная-прехолодная. – Теплая, – произнес Демин, но Зара отрицательно покачала головой. – Эх, как бы скорее отсюда выписаться! Как там у нас дома, Коленька? Коврик выбиваешь? – Выбиваю. – А питаешься как? – Три раза в сутки. – А зачеты сдал? – Английский остался. – Скажи, тебе без меня лучше… жить… учиться? – Да ты что, сумасбродка? – Нет, ты не виляй, не отводи своих подлых зеленых глазенок. Еще раз ответь. Ему стало легче, – она уже шутила. Сердитый голос нянечки еле-еле их разлучил. – Если завтра хоть на минуту опоздаешь – развод, – заявила Зарема и сделала устрашающие глаза. – Ты, наверное, другую себе завел. – Угадала. Завел, – согласился Демин. – Она высокая, черноглазая. Коса – водопад. И зовут ее тоже Зарема. Только одна беда. Она на стенке висят. – На стенке? – удивленно протянула жена. – Это еще что за фокусы? – И не фокусы, а репродукция. В фотоателье сто пятьдесят рублей за это взяли. Вернешься – увидишь. – Дурень! – вскричала Зарема. – На последние деньги! Мы же договорились не вешать на стенки своих фотографий, пока не разбогатеем. А ты сам, наверное, сидишь голодный и такими пустяками занимаешься, как созерцание этой самой злюки с косой. – Зарема делала вид, что сердится, но он-то хорошо понимал, как ей это приятно. Яркий румянец разливался на ее впалых щеках. – Ладно, ладно, иди к той самой Зареме, а то сейчас обход и мне уй как достанется за нарушение распорядка. На выходе его остановил главный хирург, попросил задержаться, и как только они оба очутились в застекленном отсеке, без улыбки спросил: – Как вы ее нашли? – Очень слабой, но бодрой. – Да. Она вне опасности, – пригладив пушистые седые виски, заметил хирург, – и вы, ваше к ней отношение – это тоже один из сильнодействующих факторов. Но вот что я хотел сказать, – продолжал он не так уже ободряюще. – Зарема перенесла тяжелую операцию. Ее организму нужна огромная поддержка извне. Короче говоря, пенициллиновая блокада. Мы делаем все, что в наших силах, но, увы, – он развел руками, – в больничной аптеке осталось с десяток ампул. А ее нужно держать на пенициллине еще недели две. – Я все понял, – перебил его Демин. – Сколько еще ампул надо и сколько это будет стоить? Хирург грустно улыбнулся: – Дорогой мой летчик, ни в одной аптеке города пенициллина вы не найдете. Только на рынке, у каких-нибудь перекупщиков, и то за баснословные деньги. – И все-таки сколько это будет стоить? Хирург назвал цену. Надо было отдать все, что оставалось у них с Заремой на сберкнижке. – Хорошо. Будет сделано. Скажите, к какому нужно, числу? – Дня через три, – не сразу ответил врач, а про себя подумал: «Что за странный парень?! На его лице такое выражение, будто достать пенициллин все равно что купить пачку фруктового мороженого». – До свидания, – произнес Демин, и хирург крепко пожал его руку. * * * На толкучке Демину объяснили, что пенициллин можно достать в одном только месте – в маленькой пивнушке, прозванной невесть за что «Славянским базаром», куда заходят погреться матросы с торговых океанских судов. Демин надел сапоги, старую гимнастерку со опоротыми погонами, прикрепил к ней свои боевые награды и двинулся в порт. Искать долго не пришлось. Первый же гуляка, запинаясь, изрек: – «Сл-лавянский базар»? Подумаешь, какая премудрость. Это же легче, чем к столбу каменному пришвартоваться. Иди, браток, два квартала прямо, третий налево, там и увидишь. Демин быстро пошел вперед и даже не обернулся на брошенный ему вслед оклик: – Эй, браток, а за консультацию?.. На кружку пива не хватает. По узким грязным ступенькам спустился Демин в подвальное помещение, наполненное табачным дымом, винными парами и людским гомоном. Толстая буфетчица качала за стойкой пиво. Демин попросил кружку и долго примерялся, за какой бы столик сесть. Наконец выбрал компанию, показавшуюся более трезвой: чуть подгулявшего краснолицего боцмана, угощавшего, по всей видимости, своих матросов, потому что, похлопывая их по крепким спинам, он беспрерывно повторял: «Сашка-Ванька, Сашка-Ванька, разлюбимые братаны, основа моей команды!» Раскрасневшееся лицо боцмана окаймляла рыжеватая шотландская бородка, взбегавшая к вискам жесткими бакенбардами. С припухшего лица смотрели полуприщуренные голубые глаза. Их взгляд как-то сразу расположил Демина. – К вам подсесть можно? – деликатно осведомился он, не решаясь сразу поставить на замызганную клеенку пенистую кружку. – А, летчик! – воскликнул боцман с таким видом, словно бы лет десять, не меньше, знал Демина. – Садись, дружище. – Он распахнул картинным жестом черный бушлат, раскрывая матросскую форменку с тельняшкой. – Люблю летчиков! Я в войну на Севере на караванах ходил, так они нас от «мессеров» спасали. А у тебя, браток, четыре боевика? На какой же матчасти работал? – На ИЛах, – ответил Демин и с жадностью отхлебнул глоток холодного пива, вкус которого давно уже был им забыт. – На «горбатых»! – воскликнул боцман. – Сашка – Ванька, разлюбимые братаны. Какого же вы дьявола сидите? Или вы не видите, что у нашего друга летчика опустела посудина? А ну в очередь, салажата, и от моего имени добудьте у тети Мани сто пятьдесят и еще пару пива. У боцмана была странная фамилия: Кирка. Через несколько минут боцман уже знал историю, пригнавшую Демина в «Славянский базар», и даже протрезвел от этого малость. Подперев красные, обветренные щеки огромными ладонями, покачивая коротко остриженной головой, он нараспев повторял: – Значит, тебе надобен пенициллин, летчик. Сложнее дела, если по правде сказать, не придумаешь. Однако не я буду, если не помогу. Знаешь что, браток, – хлопнул он дружески Демина по коленке, – в данной ситуации пенициллин может добыть только один человек – Витька Полиглот. То есть, я виноват, такую сволочь человеком называть, по правде говоря, грешно. Подонок, рвач, обдирала. Но без него не обойтись. Демин обеспокоенно вздохнул. – Так ведь его же еще и найти надо? – Найти! – заорал боцман. – Да он от нас через два столика сидит. А ну, Сашка-Ванька, два моих верных братана, приведите-ка мне этого прохиндея Витьку Полиглота. – Сашка и Ванька, оба конопатые, вихрастые крепыши невысокого роста, с рвением, достойным подлинных адъютантов, бросились выполнять поручение. Боцман с одобрением посмотрел им вслед: – Видал, уважают. В клубах табачного дыма появился долговязый парень в вельветовом пиджаке и остроносых полуботинках. Маленькие глазки оценивающе остановились на летчике. Узнав, о чем идет речь, он подозрительно покосился на деминские ордена и медали. – А он того… не выдаст? – Дурак, – беззлобно сказал Николай, – у меня жена в тяжелом состоянии. Руку бы отсек себе, если бы понадобилось, чтобы лекарство достать. – Значит, любишь, – хихикнул Витька Полиглот, но тотчас же смолк, остановленный свирепым взглядом. – Молчи! – грозно выкрикнул боцман. – Что ты можешь поднимать в любви. Не тебе о высоких материях рассуждать. Дуй за ампулами, и чтобы в один момент вернулся. Да летчика обсчитать не вздумай. – Не беспокойтесь, Денисыч, – подобострастно изогнулся Витька Полиглот. – Все будет строго по таксе. Ампулы в американской упаковочке. Экстра-сорт. За накладные расходы копеечки не возьму, поскольку это по вашему распоряжению. * * * После покупки пенициллина у Демина на сберкнижке осталось четыреста рублей, но это его мало волновало. «Черт с ним, – думал он про себя. – Если припрет, так и обстановку всю загоню. Ничего не оставлю. Лишь бы Зара на ноги поскорее встала. – Но потом начали его одолевать мысли иного сорта: – А что я стану делать, когда Зарема выпишется? Ведь ее надо будет кормить не хуже чем по фронтовой летной норме». А что такое фронтовая летная норма? Это и масло, и мясо, и шоколад, и овощи, и даже фрукты в небольшом количестве. Где же взять все это, если его пенсии и Зариной стипендии еле-еле хватает лишь на то, чтобы выкупить продукты по карточкам да промтоварным талонам не дать погибнуть. А если загнать обстановку, что это даст? Жалкие гроши. Да и кто ее возьмет, цыгане, что ли? Надо наняться куда-нибудь на работу. Но куда? Что он умеет? Погрузка и разгрузка? Он съездил на два городских вокзала, но в обоих случаях получил отказ. Тогда он вспомнил про боцмана Кирку из «Славянского базара» и подумал: чем черт не шутит. Боцман Кирка, как по заказу, сидел за своим столиком, только не с братанами Ванькой-Сашкой, а с какими-то другими собутыльниками в поношенных штатских пиджаках. – А! Летчик! – приветствовал он Демина самым сердечным образом и даже распахнул для объятия руки. – Ну как женушка? Помог ли ей пенициллин? Если Витька Полиглот надул, я из него кларнет сделаю. Узнав о сложной деминской просьбе, боцман попросил минуту на размышления, а Николаю пододвинул непочатую кружку пива. – Ладно! – сказал он, раздирая на голове рыжеватую шевелюру. – Где наша не пропадала. Мы аккурат завтра начинаем грузиться, и я тебя постараюсь приспособить. Нога-то раненая не подведет? – Выдержит, – заверил Демин. – Оденься завтра попроще и приходи на девятый причал к семи утра. И запомни, что, если мы завтра грузимся, стало быть, в среду уходим в рейс. Так что не опаздывай. – Я же бывший летчик, – покорно пояснил Демин, – а у нас все по минутам. – Виноват, – смущенно кашлянул боцман Кирка. Три дня работал Николай на погрузке. Болела с непривычки спина, ломило раненую ногу, когда приходилось носить тяжелые тюки. Но боцман Кирка оказался человеком доброго сердца и твердого слова: он не подвел. За трое суток Демин заработал пятьсот рублей. Сотню из них он, как было принято, прогулял с боцманом и его дружками, зато четыреста остались целехоньки. На двести он накупил сладостей, консервов и фруктов и явился в больницу. Зарема уже поднималась с койки, она только руками всплеснула. – Уй, что ты наделал?! – Гостинцев принес, – дурашливо осклабился Демин. – А деньги где взял? – Господь дал, – отшутился Николай. Но Зарема все поняла и строго сказала: – А ну покажи-ка руки. Демин неохотно протянул ей ладони, покрытые волдырями. – Уй, дубинушка ты моя, – горько вздохнула Зарема. – Я так и знала, что этим кончится. Учиться надо, а ты… – Да я за тебя в ассенизаторы готов пойти, – взорвался Демин. – А тебе все не так. Я же студент какой? Вечерний. А днем коллективом надо рабочим обзавестись. Вот и сделал попытку. Сама же говорила, что без коллектива нельзя. – Глупый ты, – вздохнула Зарема, – давай еще раз свои руки, – и все до одного перецеловала белые вздувшиеся мозоли. У Демина навернулась непрошеная слеза. – Уй, как нехорошо, товарищ командир, – засмеялась Зарема, – зениткам в лицо смотрел – не плакал, от «мессеров» уходил – не плакал, а перед Заромой, перед какой-то девчонкой-неудачницей плачешь. – Я больше не буду, ты проста, – улыбнулся Николай, – только и мне уже надоело быть железным. Война-то ведь кончилась. Прошло несколько дней, а заработанные с такими усилиями деньги уже подходили к концу. Деньги исчезали гораздо быстрее, чем заживали волдыри на руках. Боцман Кирка с грузом уплыл в Австралию, и вместе с ним уплыли надежды на новый заработок. По ночам Демин беспокойно ворочался с боку на бок, думая о том, как жить дальше. И вдруг он вспомнил про черную клеенчатую тетрадь. Он вспомнил про нее ночью, когда сон упорно не шел к нему. «Черт побери, – со слабой надеждой подумал Демин, – а если закончить Ленины записи, связать концы с концами и кому-нибудь показать. Вдруг их возьмут, как сырой материал. Ведь есть же там какой-то, как его называют, литературный гонорар. У Леньки отлично описаны воздушные бои. Может, кто из настоящих писателей положит их в основу повести или романа. А может, попросту их напечатают, как свидетельство фронтовика. Я тогда половину этого гонорара себе, а вторую отошлю в Рожновку на Волге, его матери. Только надо все это закончить». Демин зажег свет, достал пухлую тетрадь и перечитал в ней последние страницы. Перед его глазами заново встала картина последних дней войны, предсказанная Леней. Черный Берлин, на который взяли курс эскадрильи горбатых штурмовиков, добрая улыбка черноглазой Фатьмы, напоминавшей его Зарему. Николай нащупал босыми ногами тапочки и сел за небольшой стол. Трудно сказать, почему так легко бежало перо по бумаге. Вероятно, потому, что Демин писал о Фатьме, а видел перед собой Зару, только Зару. Он придумал конец этой повести самый, как ему показалось, неожиданный. Штурмовой полк стоит в окрестностях Берлина. ИЛы совершили последний налет на Александерплац, парк Тиргартен, имперскую канцелярию. Советские танки у стен рейхстага. А вот и красные знамена. Несколько красных знамен взмывают над обугленными стенами гитлеровской цитадели. А над главным куполом одно – самое историческое! Колонна за колонной едут к центру Берлина автомашины с советскими воинами, и каждый мечтает оставить свой автограф на стене рейхстага. А Фатьма? Разве у нее нет на это права? Разве она не шла на Берлин кровавой дорогой войны? Разве не расстреливала почти в упор с высоты бреющего полета фашистские мотоколонны? Вот и она острым кортиком режет фасад рейхстага: «Здесь 10 мая года 1945 побывала Фатьма Амиранова». Командир говорит: «Ребята, вам два часа свободного времени на обозрение поверженного Берлина. Машина будет ждать здесь». Отбившись от однополчан, идет Фатьма по широкой, далекой от центра улице. Задумавшись, не сразу обращает внимание на отчаянные крики мужчин и женщин. И вдруг видит: яркими всполохами пылает на углу пятиэтажный дом. У цокольного этажа охает и ахает толпа перепуганных немцев. К Фатьме бросается изможденная молодая немка. – О руссише фрау! Дорт майне медхен. Майне либе медхен Рената. Рената капут! – Зачем капут? – возмущается Фатьма и сбрасывает с себя солдатский ремень, на котором болтается пистолет ТТ. Затем снимает с себя и шинель. – О руссише фрау! – восклицает толпа. Фатьма бросается в горящий дом и выкатывает оттуда коляску с плачущей девочкой. А сама уже не успевает отскочить. С треском рушится горящая кровля. …Вот и кончилась повесть, за которую он, капитан Демин, никак не мог столько времени сесть. Вот и выполнил он обещание, данное фронтовому другу Лене Пчелинцеву. В окна лезет апрельский рассвет, а Демин все думает и думает, почему же так быстро написал он последние страницы этой повести. Слеза набегает на ресницы, и за побелевшим окном двоятся молочно-тонкие тополиные стволы. Легко и грустно на душе. Николай повалился на диван и безмятежно проспал несколько часов подряд. Утром он пошел искать машинистку. Про себя он решил, что рукопись обязательно надо перепечатать, иначе кто же ее станет читать. Ее просто выбросят в корзину. Он запомнил дом в центре города, у входа в который висела квадратная вывеска: «Перепечатка на машинке». На пятом этаже ему открыла дверь какая-то заспанная фигура и недовольным голосом пояснила: – Машинистка – последняя дверь налево. Демин прошел по нескончаемому коридору сквозь чад примусов и керогазов. Oн был в штатском и нарочно без орденов. «С орденами явишься – больше сдерут», – рассудил он. На стук вышла старенькая женщина в седых буклях, в наброшенной на плечи серой шаля, длинном старомодном платье и мягких домашних туфлях о облезлым мехом. – Проходите, – сказала она равнодушно. В маленькой комнатке, заставленной книжными полками, двумя аквариумами и маленьким столиком, женщина взяла в руки тетрадь и ахнула, увидев, что страницы ее исписаны с обеих сторон. – Здесь больше четырехсот, – определила она. – Я беру рубль за страницу. Триста целковых давайте сразу, остальные потом. Без задатка не возьму. Демина прошиб холодный пот – он и подумать не мог, что это так дорого. – Но у меня с собою только сто, – растерялся он. – Давайте сто, – равнодушно согласилась седенькая женщина, – через пять дней принесете остаток… Через пять дней работа будет готова. – Можно и утром прийти? – усомнился Демин. – Хоть на заре, – последовал ответ. Он взял в сберкассе еще сто девяносто девять рублей и с ужасом подумал о том, что ему придется просить машинистку подождать с остальными деньгами. «Часы предложу в залог, – решил Николай, вспомнив неприступно-холодное лицо старушки. Он пришел к ней не на заре, но довольно рано. Только что пробило восемь. Комкая в кармане синюю сторублевку и три красных тридцатки, Демин потоптался у порога, прежде чем постучать. Старушка распахнула дверь моментально, и он удивился перемене, происшедшей с нею. – Здравствуйте, здравствуйте, молодой человек. Смелее вторгайтесь в мою каморку. Между прочим, меня зовут Фаина Израилевна. Может, выпьете со мною стаканчик чаю? С лиманом, между прочим. И булка с маслом найдется. «Вероятно, она меня с кем-то путает, – подумал Демин, но, увидев на столе толстую стопку белых листов и на первой странице крупным шрифтом отпечатанное: «Николай Демин. Ветер от винта. Повесть», он перестал сомневаться. «Черт побери! Я же фамилию Лени не поставил впереди своей, – мысленно выругал он себя, – а, да ладно. Все равно пустая затея!» Тем временем Фаина Израилевна накрыла на стол, и Демин, ничего не евший со вчерашнего вечера, с удовольствием выпил чашку сладкого чая. Дожевывая булку, он думал о расчете. – Рукопись ваша, как видите, уже готова, – говорила в это время Фаина Израилевна. – Я так спешила, что, думаю, двадцать-тридцать описок вы найдете, но не больше. – А я вот о другом думаю, – отодвигая блюдце, признался Николай, – о том, что у меня в кармане всего-навсего сто девяносто девять рублей. Фаина Израилевна рассмеялась мелким, дребезжащим смешком. – Скажите, пожалуйста, какая точность. Почему не сто девяносто пять, не сто девяносто семь, ну, наконец, не двести? А? Молчите молодой человек? Да? Ну так я вам тогда на этот вопрос отвечу. Потому что вы сняли со своей сберкнижки последнюю сумму, а кассирша уговорила оставить рубль, чтобы не закрывать счет. Правильно я говорю? – Правильно, – рассмеялся Демин, которому сразу стало легко, – как в воду глядели. – Вот видите, какой я провидец, – вздохнула Фаина Израилевна и стала убирать посуду. Остановившись у буфета с чайником в руке, она гордо вскинула голову, так что седые букли всколыхнулись над морщинистым лбом. – Молодой человек, – сказала она назидательно, – так знайте же, что из этих ваших ста девяноста девяти рублей я ни одной копейки не возьму. Когда человек снимает последние деньги, он очень и очень нуждается. – Но как же? – снова растерялся Демин. – А так, – отрезала машинистка. – Когда сможете, тогда и вернете мне этот долг. – Но возьмите у меня хотя бы сто, – взмолился Демин, – я как-нибудь перебьюсь, а вы ведь тоже не миллионерша. За стеклами старомодного пенсне глаза Фаины Израилевны оскорбленно блеснули. – Молодой человек! – произнесла она с осуждением. – Известно ли вам, что я не только статистические отчеты и пояснительные записки к дипломным проектам перепечатываю? Ко мне и писатели иногда приходят. Вот в прошлом году пришел ко мне Лев Бухман и оставил повесть. Я читала и смеялась до слез. Знаете, о чем эта повесть? Он поехал осушать болота по какому-то грандиозному плану, а она тем временем ему изменила. Тогда он явился в город и устроил ей развод. А потом опять уехал на болото и нашел красивую экскаваторшу. А она уехала из города в Архангельский край и там тоже кого-то полюбила. И знаете, как называлась эта повесть? «Люди ищут счастья». И он еще, этот литератор, имел неосторожность меня спросить: «Ну как?» Я ему ответила на это «ну как». Знаете, что я ему сказала? Я сказала ему: «Дорогой товарищ, вы можете научиться управлять экскаватором, сеять хлеб и даже строить дома. Но писать о живых людях вам никогда не научиться». Он, разумеется, ушел гордый и оскорбленный. – Вы хотите сказать, что я тоже… – грустно улыбнулся Демин, но Фаина Израилевна, возвысив голос, прервала его. – Молодой человек, я уже старая женщина и прожила очень трудную жизнь. И в этой жизни я научилась любить и понимать красивое. И архитектуру, и природу, и книги. Вы можете на меня положиться, молодой человек. То, что вы написали, необыкновенно. Я, конечно, не скажу, что это Тургенев или Толстой, но, честное слово, ни тот, ни другой об этом не написали бы при всем своем желании. Это так ново, так потрясающе. Я никогда и подумать бы не могла, какие это благородные люди – летчики. Какие они по-рыцарски чистые и смелые. У меня до сих пор в ушах рев моторов слышится, и я вижу эти самые желтые… ну как они называются у «мессершмиттов» на носу. – Коки, – весело подсказал Демин. – Да, да, коки, – засмеялась старая машинистка. – Как видите, я даже авиационными терминами на старости лет стала овладевать. А Фатьма Амиранова, это великолепная душа! Ее трагическая гибель… Конец несколько слабоват, но в целом книга изумительна. Берите ее поскорее и несите в издательство. А должок… должок вы мне вернете, да еще и торт плюс к тому принесете в качестве подарка. Уж я-то знаю, что так и будет, поверьте. – Закрывая за ним дверь, она скороговоркой спросила: – Да, между прочим, а почему заключительная часть другою рукой написана. Жена, наверное, помогала? Но Демин, быстро шагавший по коридору, на этот вопрос не ответил. В тот же день он отнес рукопись в редакцию литературного журнала «Восход». Демин знал, что журнал этот, выходящий солидным тиражом, печатает произведения многих известных советских писателей, что редактирует его Сергей Батурин. Когда-то давно, в шестом или седьмом классе, изучал он его роман в двух книгах «Голытьба» и до сих пор помнил из этого романа целые главы о тяжелой, беспросветной жизни крестьян в предреволюционные годы. Тогда же Демин прочитал еще одну книгу Батурина, которую они уже не проходили в школе. Это были рассказы о моряках и такие захватывающие, что мальчику долго потом снились по ночам отчаянные океанские штормы у далеких берегов Австралии, страшные бои в Цусимском проливе. А с портрета, вклеенного в эту книгу, смотрел на него бравый моряк с короткой спортивной прической и полными добрыми губами, готовыми задрожать в усмешке. Неужели к этому знаменитому писателю надо теперь идти? Но кто же, как не он скажет решающее слово?! И Демин открыл тяжелую дверь в редакцию журнала «Восход». Справа и слева в маленьких комнатках стрекотали пишущие машинки, раздавались мужские и женские голоса. Коридор упирался в дверь, на которой висела табличка: «Главный редактор». Ощущение робости в Демине исчезло, он снова почувствовал себя летчиком и смело толкнул эту дверь. В приемной сидела молоденькая белобрысенькая девчушка, равнодушно подтачивала пилочкой ногти. – Вам кто нужен? – спросила она, не поднимая головы. – Главный редактор. – А зачем, если не секрет? – Повесть хочу отдать на прочтение. Белый бант на белобрысенькой голове насмешливо шевельнулся. – Рукопись можете оставить у меня, а Сергей Кузьмич принять вас, к сожалению, сегодня но сможет. У него через десять минут начнется заседание редколлегии. – А мне нужно к нему всего на две, – дерзко заявил Демин. – Я хочу, чтобы эту повесть прочитал именно он, товарищ Батурин. Неизвестно, чем бы это препирательство окончилось, если бы дверь кабинета в ту минуту не распахнулась и на пороге ее не появился высокий человек с густой, сильно поседевшей шевелюрой и усталыми внимательными глазами. Демин мгновенно вспомнил портрет в книге. Тот же разлет бровей, те же добрые полные губы. – Сергей Кузьмич, выслушайте меня, – смело обратился к нему Демин. Светло-серые глаза заинтересованно скользнули по старенькой гимнастерке Николая и начищенным до блеска орденам. – Летчик? – рассмеялся он неожиданно. – Откуда ты здесь такой нарядный? Сегодня не День Воздушного Флота, а ты при всех орденах и медалях. Ну ладно, что с тобою поделаешь, заходи. Но не больше чем на две минуты. Сам слышал, как ты у нашей Олюшки просился. В кабинете у Батурина за длинным столом уже сидело несколько человек, пришедших на заседание редколлегии. Батурин усадил Демина прямо перед собой, выжидающе сцепил руки с мелкой татуировкой. – Я вам принес повесть о летчиках, – не теряя времени, заявил Демин. – Хочу, чтобы вы ее прочитали. – Почему же именно я? У нас десять членов редколлегии и целый отряд опытных рецензентов. – Потому что я еще мальчишкой прочитал все ваши книги и до сих пор их помню. И вам я верю. Как вы скажете, так и поступлю. И никому больше не буду показывать повесть, если вам она не поправится. – Зачем же так категорично, – улыбнулся Батурин. – За комплимент спасибо. Но вообще, как мне ваш визит расценивать? Это стремительная атака без захода. Как она там у вас именуется? – Лобовая, – улыбнулся Демин. – Однако я уже ушел от вашей атаки, – развеселился редактор. – В шесть вечера я уезжаю на три дня в Москву. Твою рукопись прочтет мой заместитель Сергей Федорович Оленин, а затем уже я. – Когда же мне прийти за ответом? – Ровно через месяц. А ты что же хотел? – вздохнул Батурин, показывая на стеллажи, забитые тонкими и толстыми папками. – Видишь, сколько их тут. А я не знаю, в какой папке талант, а в какой – сплошная графомания. Но все это сработано людьми, и люди ждут. – Но ведь об авиации надо в первую очередь, – настаивал Демин. У Батурина глаза наполнились смешинками. – Ну вот что, летчик, ты, я вижу, уже на таран пошел. Ладно, считай, что твоя взяла. Приходи через две недели за ответом. * * * Демин лежал на тахте, подложив под затылок сцепленные ладони, и перебирал в памяти события последних дней, вслушиваясь в шум городской улицы за окном и веселую неразбериху трамвайных перезвонов. Нет, эти события явно не радовали. Неудачи и неприятности словно выстроились в длинную очередь, которой не видно было конца. До пенсии еще четыре дня, а в доме хоть шаром покати, даже заварка для чая и та подошла к концу. Хоть бы боцман Кирка поскорее вернулся из плавания, все-таки пробежала меж ними какая-то добрая искра. Боцман обещал взять Николая на авральную разгрузку. Сегодня утром Демин был у Заремы. Ей немного теперь лучше. Зара встретила его в саду, залитом майским солнцем, и они тотчас же убежали в далекую тенистую аллейку, чтобы досыта нацеловаться. Волосы она на этот раз в косу не заплела. Полураспущенные, сзади они были перехвачены голубой лептой. – Тебе так нравится? – спросила она. – Еще не знаю. – А ты привыкни. Скоро я их вообще обрежу. Сейчас не модно, а студентке университета надо шагать в ногу со временем. Как ты живешь? Осунулся, побледнел. Бедненький, – протянула Зарема, – тебе одному гадко? – Гадко. – Подожди еще десять деньков. Меня выпишут. – Тебе надо хорошо питаться, – задумчиво промолвил он, – и еще доктор считает, что не худо бы раздобыть путевку в санаторий. – Излишняя роскошь, – вздохнула Зарема, – обойдемся. – Нет, я попробую, – загорелся вдруг Демин, – и как же я об этом раньше не подумал? Путевку достать можно через военкомат. Ведь там наш славный полковник Деньдобрый. – Верно, – оживилась и Зарема. – Так я туда прямо сейчас и направлюсь, – заулыбался Демин. Но в военкомате его ожидало сильное огорчение. Очутившись у знакомого особняка, он быстро поднялся наверх по широкой лестнице. В приемной толпились отставники. Демин несколько удивился, увидев за столом уже другого лейтенанта, а не знакомого ему однорукого партизана, но большого значения этому не придал. – Товарищ лейтенант, – крикнул Демин через головы присутствующих, – можно на прием к полковнику Деньдоброму записаться? – К полковнику Деньдоброму? – как-то странно переспросил дежурный и удивленно посмотрел на Демина. – Да разве вы ничего не знаете? – Нет. Ничего, – простодушно ответил Демин. – Полковник Деньдобрый уже как два месяца назад скончался от инфаркта. Демин побрел из военкомата домой медленной, разбитой походкой. «Вот и еще одного доброго человека скосила проклятая смерть!» А наутро еще одна тяжелая весть: у Зары снова тридцать девять с лишним, и она слегла. Хирург, к которому теперь, как к родному брату, привязался Демин, ничего не скрывал: – Дело значительно хуже, чем я предполагал, милый мой летчик, хотя и но по моей уже части. С хирургией все в порядке. Но у Заремы затемнение в легком. Правда, небольшой очажок, но он прогрессирует. Вы понимаете, что это означает? Надо снова повторить пенициллиновую блокаду. А потом усиленное питание. И солнце. Горячее солнце. Лучше – Южный берег Крыма. «И черт меня дернул перепечатывать Ленькину тетрадь, – ругал себя Николай. – Это только по наивности можно было подумать, что она пригодится кому-нибудь. Если Зарке снова нужен пенициллин, спущу на барахолке часы и реглан. Все-таки это что-то даст на первое время». Демин вздохнул, встал с потертого дивана и нехотя сел за стол. Ничего не поделаешь, надо было готовить к зачету перевод из «Саги о Форсайтах». Он придвинул к себе словарь. В открытое окно вызывающе лезло бездонное майское небо. Где-то далеко проплыл невидимый самолет, оставив после себя широкий, разлапистый след. Во дворе мальчишки громко колотили деревянного «чижика», загоняя его в четырехугольник, нарисованный на влажной земле. До Демина не сразу дошли их звонкие голоса. «Тетенька, мы тут не знаем никакого Демина, честное, слово, не знаем. А что?» – «Да подожди ты, Володька, может, это новые жильцы, те, что с отдельным входом комнату имеют. А?» – «Это у которых тетенька Зарема?» Демин отбросил словарь и выскочил во двор. Увидев молоденькую почтальоншу, быстро спросил: – Это вы, что ли, Демина тут ищете? – Ну, предположим. – Так я и есть Демин. – Вам телеграмма-«молния». Демин взял телеграмму и быстро вернулся домой, разорвал синюю склейку. Всего пять слов: «Немедленно приезжайте редакцию «Восхода». Батурин». Демин торопливо натянул на себя гимнастерку, застегивая пуговицы негнущимися пальцами, а мысль лихорадочно работала: «Если бы отвергли, телеграммой-«молнией» не вызывали бы! Значит, что-то получается. Милая Зарка, если бы встал из гроба хозяин черной клеенчатой тетради, Леня Пчелинцев, и узнал, в каком ты тяжелом состоянии, он бы без всякой жалости отдал свое детище. Мы ее оба любим, – оправдывал себя Демин, – и если бы Леня был на моем месте, он поступил бы точно так же, как и я. Неважно сейчас, за чьей подписью будет фигурировать это повествование. Какой толк, что я уберу свою фамилию, а поставлю его? За это никто не прибавит и рубля. Только расспросы ненужные пойдут, что, как, откуда, почему. А сейчас конечный результат важен – спасти Зару, поставить ее на ноги, уберечь от этого проклятого затемнения в легком. Вот почему я не дрогнул, поставив на повести свою фамилию. Как только все наладится, я ее сниму. Подумаешь, книгу примут к печати под моей фамилией, а в самый последний час я поставлю на ней имя истинного автора, своего лучшего друга Лени Пчелинцева». Так рассуждал капитан запаса Николай Демин, стоя на тамбурной площадке трамвайного прицепа. И ему казалось, что все это оправдано стечением обстоятельств, что в эти часы по-иному поступить он не может. Тяжелую дверь у редакционного подъезда он рванул с такой силой, что она застонала. Секретарша Оленька, сидевшая в приемной за своим столиком, уже не была такой, как прежде, равнодушно-неприступной. Едва Демин появился, как весело вспорхнула навстречу, с кокетливой улыбочкой воскликнула: – Ох, Николай Прокофьевич, так и перепугать можно! Он сразу отметил эту кокетливость. – А я добрый. Я в своей жизни еще никого не напугал, Оленька. Хитрая и опытная секретарша Оля уловила в словах его фамильярность, но смирилась с ней, пропустила мимо ушей как должное. – Николай Прокофьевич, – заговорила она голосом доброй волшебницы, – а я тоже успела свой нос в рукопись сунуть. Три главы прочла. Но если я буду высказываться, Сергей Кузьмич уши мне надерет. А про вас он мне так сказал. Только это по бесконечному секрету: «Придет к тебе этот головастый капитанишка – немедленно ко мне». Так что идите смело. Демин открыл дверь. В просторном кабинете, кроме самого Батурина и его заместителя Оленина, никого не было. Они сидели друг против друга и, по-видимому, говорили о нем, потому что мгновенно смолкли. Батурин с грохотом отодвинул кресло и пошел навстречу Демину, широко раскрывая для объятий руки. – Батенька ты мой! Летчик мой простоволосенький! – завопил он, целуя Николая в плохо выбритые щеки. – Вот порадовал старика. Да я уж сколько лет такой удачи не видывал. То, что ты написал, миленький, это знаешь что такое? Со дня окончания войны ждем. Где ты, родной, подсмотрел своих героев, где ими надышался? Хотя погоди. У тебя и у самого столько орденов. Ты, наверное, все свои переживания, всю душу излил. Но разве в этом дело! Можно пройти огни и воды и ничего не создать. А ты! Ведь это же такой вклад, такой вклад! Впрочем, что я говорю? – обратился вдруг он к Оленину. – Что я говорю, Виталий Федорович? – Вы сейчас не говорите, а кричите, – улыбнулся Оленин. – К черту эмоции! – возвысил голос главный редактор. – У меня своя теория, от которой я не отступаю уже свыше двадцати лет. Люди несут в литературу пережитое, увиденное, выстраданное. И вот такие, как он, создают новое, впервые открывают перед читателем уголок неисследованный и страшно притягательный в нашей действительности. А ты молчи! – махнул он вдруг на Демина. – Ты должен только присутствовать, когда старшие дискутируют, быть терпеливым и поглощать мудрость. То, что ты написал, просто здорово. Ты впервые с такой яркостью дал фронтовое небо с его запахами и красками. А люди этого неба! Фатьма Амиранова, ее командир Муратов. А рассуждения о закономерности войн и о возмужании народов, сражающихся за правое дело. Черт побери, ведь это же целая философская концепция. Демин сосредоточенно молчал, готовый вовремя ответить на любой возникший у Батурина вопрос. Мысленно он перебирал еще и еще раз все страницы рукописи, вспоминая обобщения и философские выкладки, сделанные в ней Леней Пчелинцевым. А Батурин все сыпал и сыпал: – А как он поставил вопрос о личности командира, ответственного за бой. От личности такого человека, от его таланта, умения предвидеть порою все зависит. Если мудр и прозорлив командир, так и войско его бьет врага без промаха. А если он старенький, тупой, с мозгами, заплывшими от неспособности думать и анализировать, он не только полк погубит, но и дивизию, и армию. Смело поставлен вопрос о роли личности на поле боя. Батурин, разлохматив седеющие волосы, заговорил об образах повести с горячностью истинного художника. Распахнув полы черного пиджака и запустив тонкие пальцы под ярко-коричневые подтяжки, он быстро заходил вокруг стола: – Нет, ты чародей, Демин. Взять хотя бы твою героиню. Ведь это же королева в солдатской шинели. Ее любовь к Муратову. А их последний совместный боевой вылет. О! Все это бесподобно. Конец у тебя, правда, несколько подгулял… Обычно люди к концу расписываются, а ты как выдохшийся бегун перед финишной ленточкой. Но мы это поправим. Так, что ли, Виталий Федорович? – обратился он к Оленину. – Конечно, Сергей Кузьмич, – с готовностью согласился заместитель. – Я настолько влюбился в эту рукопись, что готов на все возможное, если, разумеется, Николай Прокофьевич примет мою помощь. – Не примет? – воинственно поднял подбородок Батурин. – Пусть только попробует не принять. Они были внешне совершенно разные – порывистый мужиковатый Батурин и Оленин, с тонким, бледным лицом и спокойными серыми глазами за стеклами роговых очков. Батурин подошел к Демину. – Каков итог? Мы вынимаем из очередного номера довольно вялую повесть о лесорубах и заменяем ее твоею. Вся редколлегия единогласно меня поддерживает, потому что «Ветер от винта» – это действительно открытие. Дай я тебя поцелую, летчик. – Батурин прижал к себе Демина, обдал его запахом хороших духов и дорогого коньяка. Установив, что Сергей Кузьмич был малость под хмельком, Демин твердо решил: вот и настало время действовать. Но был он все-таки человеком, воспитанным армейской дисциплиной и до крайности деликатным. То, ради чего он затеял всю эту историю с клеенчатой тетрадью, ради чего пришел в редакцию, подчиняло себе весь образ его размышлений. Он думал о Заре, и только о Заре. Он долго молчал, но как и всякий настоящий летчик, выпалил все сразу. – Сергей Кузьмич, – потребовал он внимания, – у меня есть к вам одна просьба. – Говори, пожалуйста, я тебя слушаю. – Сергей Кузьмич, у меня жена в больнице и в очень тяжелом состоянии. И я бы очень вас попросил. – О чем бы ты меня попросил, мой чародей-летчик, – доверительно засмеялся Батурин. – Если ваша жена похожа хоть капельку на Фатьму Амиранову, я готов на все. – Нет, она лучше! – выкрикнул Демин. – Лучше и красивее. И зовут ее вовсе не Фатьма, а Зарема. – Автору виднее, – доброжелательно усмехнулся Батурин. – Но, чего ты хотел? – Если бы пятьсот рублей, Сергей Кузьмич, – отчаянно выпалил Демин. Батурин иронически поглядел на Оленина. – Эка хватил, – произнес он совершенно серьезно, с помрачневшим лицом. – Да разве такой суммой прорехи быта залатаешь, милый человек? Пятьсот рублей мы тебе с Виталием Федоровичем не сходя, как говорится, с места наберем. – Он нажал на кнопку звонка, вделанную в письменный стол, и тотчас же вошла в кабинет секретарша. – Оленька, сколько печатных листов в рукописи этого молодого человека? – Пятнадцать с половиной. – Так вот, Оленька, сей молодой человек находится не в очень веселых материальных обстоятельствах. Поэтому немедленно договор, шестьдесят процентов гонорара, и чтобы сразу все это перевели. Секретарша удалилась, а Батурин торжественно стал подсчитывать. Он любил окрылять молодых, если эти молодые были талантливыми. Капитан запаса, стоявший перед ним, по его глубокому убеждению, относился к племени таковых. – Значит, на первый раз вы получите около девятнадцати тысяч рублей. Сберкнижка у вас при себе и, я надеюсь, на ней не миллион? – Один рубль, Сергей Кузьмич, – безо всякой интонации ответил Демин, у которого от неожиданности происходящего все поплыло перед глазами. – Ну и вот, – обрадовался Батурин, иного ответа не ожидавший. – Идите и немедленно продиктуйте Оленьке номер счета, а потом сразу в больницу к своей Фатьме Амирановой и не давайте ей никогда бросаться в огонь. – Не дам, Сергей Кузьмич, я за нее сам сто раз брошусь. Глава четвертая Демин назвал последующую неделю своей жизни неделей восхождения. Словно оглушенный, бродил он по городским улицам и думал, думал. Он вспоминал, как в сберегательной кассе молодая, бедно одетая контролерша с худеньким миловидным лицом даже руками всплеснула: – Боже мой! Да ведь вам столько денег перевели. – Я из них половину должен отослать, – как бы оправдываясь, сказал Демин, – отослать матери погибшего друга. Клятву такую в свое время дал… Из сберкассы он отправился в «Гастроном». Там он накупил фруктов, конфет, фруктового сока. В парфюмерном магазине взял большой флакон духов «Красная Москва» и на такси поехал в больницу. Дрожа от озноба, Зарема лежала на койке под стареньким шерстяным одеялом. Нездоровый румянец жег ее щеки. Демин уселся рядом и стал выкладывать содержимое свертков на тумбочку. Она с любопытством переводила взгляд с одного пакета на другой, а пестрая коробка конфет привела ее просто в ужас. – Уй, Коленька! Откуда у тебя все это? Оп наклонился, щекой прикоснулся к ее горячему лицу. – Ну а на твоем фронте как, Заремка? – Ты понимаешь, – виновато улыбнулась она, – это я простудилась немножко… Доктор говорит, что надо бы провести еще одну пенициллиновую блокаду. По где взять пенициллин? Ампулы такие дорогие. – Будут ампулы, Зарочка. – Гляди, какой Ротшильд, – тихо засмеялась она. – Отвечай, презренный, откуда взял деньги? – Так… заработал… скоро узнаешь. – Надеюсь не из уголовной хроники, – развеселилась она. * * * Ночью ему приснился сон. Будто садятся они с Пчелинцевым в самолет и Леня, прежде чем скрыться в своей кабине воздушного стрелка, укоризненно качает головой. – А все же это не по-честному, командир. Повесть написал я, а вышла она под твоей фамилией. Как же это, командир, а? – Но ведь это же ради Заремы, Леонид. Ради нее, понимаешь! – пытается крикнуть Демин и не может. Как-то по-особенному громко ревет мотор ИЛа, и слов нельзя разобрать. Он лишь видит, как шевелятся губы Леонида. Тогда он решает: взлетим и будем продолжать разговор по СПУ. Он трогает ручку управления, но самолет стоит на месте и гудит – громко, долго, надоедливо. Демин, открыв фонарь, встает на пилотское сиденье и машет оттуда воздушному стрелку. Пчелинцев тоже встает. Черные продолговатые глаза наполняются болью. – Не то делаешь, командир, – говорит он грустно. А винт самолета молотит воздух, и очень трудно вслушиваться в речь Пчелинцева. – Ты про что? – старается перекричать гул мотора Демин. – Про черную тетрадь? – А ты будто не догадываешься, – горько отвечает Пчелинцев. – Но ведь это же ради Зары, – повторяет Николай. – И потом, ты сам завещал мне дописать свою повесть, довести ее до конца. – А ты довел? – Сделал все, что мог, Леня. – А почему же не поставил тогда на титульном листе две подписи? Винт начинает вращаться все медленнее и медленнее, и глаза у Демина становятся растерянными. – Не знаю. Но это уже сделано, и пока что-либо изменить я не в силах. Повесть уже ушла в набор, а я объявлен ее автором. – Значит, ты автор чужого произведения, к которому дописал всего тридцать страниц? – Плохих тридцать страниц, – сознается Демин и видит, как горькая усмешка корежит лицо Пчелинцева. – Эх, Коля, а я-то думал… – Что ты думал, Леня? – …что ты выше собственного тщеславия. – Лицо Пчелинцева вдруг задрожало и, колебаясь, стало тускнеть. Какие-то невидимые волны размывали его. Мотор ИЛа смолк, и фигура воздушного стрелка стала быстро отдаляться, пока не исчезла совсем. Демин пытался Пчелинцеву что-то сказать, но не мог и тотчас же проснулся в холодном поту. Подогнув под себя ноги, вялыми руками обхватив колени, долго сидел в кровати, не в силах преодолеть страшную разбитость. И впервые полоснула по его мозгу, по сердцу мысль: ты, Николай Демин, – вор. Ты обворовал своего погибшего друга, выдал им написанную книгу за свою. Как поднялся у тебя язык сказать, что ты автор. Но ведь Зарема была почти при смерти и ее надо было спасать – и ради этого… Что ради этого? – свирепо перебивает оп себя. – Ради этого ты забыл человеческий стыд и достоинство! Но я же дописал к его повести конец, – шевельнулся в нем не очень уверенный обозленно-настойчивый голос. – Пусть он не идет в сравнение с теми страницами, которые написал ты, Леонид, но ведь я же выполнил твое завещание. Помнишь, ты лежал весь в крови на зеленых брезентовых носилках и синеющими губами просил: «Коля, друг, закончи за меня книгу». И вдруг в его ушах, как укор, прозвучал совершенно отчетливо такой незабытый голос Пчелинцева: «Да, но я не просил тебя выпускать ее под своим именем». – «А Зара! – возразил всему наперекор Демин. – Если бы ты видел, Леня, как она страдает. Огонек сорокоградусной температуры на ее щеках, горячечные черные глаза, теряющие память. Она перестает временами узнавать окружающих, а ты пытаешь меня плоскими рассуждениями о чести фронтовика. Пойми, что нужен мне этот гонорар не для личной славы, а чтобы спасти ее. Сейчас пенициллин сделал свое дело, доктора говорят кризис миновал. Демин глубоко вздохнул и шепотом самому себе повторил: «И все же ты – вор! Еще там, у седенькой машинистки Фаины Израилевны, ты был должен поставить на первой странице его фамилию и где-то меленько свою, а ты этого не сделал. Потом в редакции «Восхода» ты бы мог спокойно рассказать обо всем Сергею Кузьмичу Батурину. А ты этого не сделал. Почему? Потому что присвоил себе чужой труд, украл чужую славу, опозорил себя ради денег. Эх, не зря, видно, говорил погибший твой командир полковник Заворыгин: «Кого ты наказываешь, Демин, своим эгоизмом. Себя в первую очередь. Славу ты слишком любишь, Демин, рвешься к ней через все препоны. Ой, смотри, как бы тебе не заплакать в один прекрасный день красными слезами…» Вот и пришел этот день. Но ведь пока еще не поздно. Можно пойти и во всем признаться. И на переплете книги появятся две фамилии. Или, скорее всего, одна, а внизу сноска, что последние три главы написаны им, Деминым. Никто же с него не потребует назад выплаченного аванса. Тем более, половину его он честно перевел Лениной матери в далекую нижневолжскую Рожновку. Нет, еще есть возможность сохранить свою честь. Надо немедленно пойти в редакцию и поставить все точки над «и». Он стал не очень поспешно и решительно одеваться. Вялый и разбитый, подошел к зеркалу, увидел синяки под глазами, мрачно расчесал вихры. Он забыл с вечера завести часы. Стрелки застыли на трех, а сейчас, судя по всему, было не меньше восьми утра. Он включил радио, и вдруг последняя фраза диктора ударила наотмашь в лицо. – …Мы передавали главу из повести молодого писателя военного летчика Николая Демина «Ветер от винта» Читала заслуженная артистка республики Лихачева. С этой повестью вы можете познакомиться в очередном номере нашего литературно-художественного журнала «Восход». Отрывки из нее с сегодняшнего дня начинают публиковаться в областной газете. Демин немедленно побежал к газетному киоску и вернулся назад с еще более потускневшим лицом. Текст Лени Пчелинцева был огромным подвалом напечатан на третьей странице свежего номера. Все пути к отступлению были отрезаны. Как же теперь он скажет, что повесть написана не им – ведь это же какой огромный скандал. И тут его ослепила неожиданная мысль. «Черт побери! – подумал Демин. – Да ведь это же попросту ошеломляюще, что мою фамилию такими большими буквами! Кто бы мог подумать, Колька Демин – и вдруг назван писателем. Да ведь я и на самом деле написал последние страницы. Вот бы в нашей Касьяновке были живы мама, Вера, дядя Тихон, Павел Артамонович Долин. Как бы они возрадовались. А если еще вся полностью будет в журнале опубликована эта книга «Ветер от винта»! Он не успел подумать все до конца, оценить все «за» и «против», когда за окном послышались очень знакомые голоса. – Черт побери, вы только посмотрите, Виталий Федорович, в какой дыре обитает наш друг. А где же основной принцип нашего времени: каждому по его труду. Пора бы нам о нем позаботиться. И куда только смотрят городские власти? – Городские власти, Сергей Кузьмич, еще не знают, что родился новый большой художник, – раздался в ответ второй знакомый голос. Демин даже не успел натянуть тапочки на босу ногу. В тесную его комнату со свертками в руках вошли Батурин и Оленин. Старик проницательными глазами скользнул по его фигуре, остановился на растопыренных бриджах и босых ногах. – Да, вид у вас отнюдь не парадный. Ну, да ладно. Первым делом докладывайте, как себя чувствует наша таинственная незнакомка, а ваша жена Фатьма Амиранова. – Спасибо. Лучше, – повеселевшим голосом ответил Демин. – Температуру сбили, и она пошла на поправку. – Очень мило, – вздохнул облегченно Батурин. – Ну, а сейчас по поводу вашего успеха мы с Виталием Федоровичем даем небольшой банкетик в вашу честь. – Так рано? – вырвалось у Демина. Батурин и Оленин расхохотались. – Привыкайте, – заметил Батурин, – кто-то из классиков, а может, и не классиков, вымолвил историческую фразу: литература никогда не делалась без водки. А время не уточнил. Вот мы и прибыли на заре рабочего дня, так сказать. – Но ведь это я должен устраивать банкет, – запротестовал было Демин, но Батурин ласково взял его за локоть и перебил: – Ладно, ладно. Еще все впереди. Если не возражаете, то с вашего разрешения вечерком мы свезем вас в «Лиру». Там, мой друг, вам понравится. – Не сомневаюсь, – мягко улыбнулся Оленин. Они быстро накрыли на стол, выпили втроем две бутылки шампанского. Пока Батурин произносил первый тост, оно успело изрядно выдохнуться. Старик долго говорил о новом поколении писателей, которые, по его мнению, должны прийти в литературу прямо с войны и занять в ней главенствующее место, подпирая грудью и плечом маститых ветеранов, потом он неторопливо рассуждал о мастерстве беллетриста: – Тост мой, разумеется, за вас, дорогой Николай Прокофьевич, за ваши зоркие глаза, острое перо и горячее сердце. Повесть ваша всех, кто ее прочел до опубликования, подкупила своею свежестью. Вы прошли по целине и показали нам мир, полный ярких красок и необыкновенно сильных чувств, новые благородные характеры, каких в литературе еще не бывало. А ваша Фатьма – просто чудо. Только влюбленный человек может так изобразить женщину. И, вообще, знаете, чем я хочу закончить свой многословный тост? Вот держу я в руке стакан шампанского и думаю: а ведь настоящий писатель не должен на этот напиток походить. А у нас есть такие литераторы. Успех молниеносен, как вылетевшая из этой бутылки пробка… потом он какое-то время победно шипит и пенится. А дальше… дальше, извините меня, это уже не напиток. Так что писатель должен походить на более крепкую и ароматную жидкость – на коньяк. – Кончай свою речь, Сергей Кузьмич, – прервал его добродушно Оленин, – давайте все же выпьем за прекрасную жидкость. В такую погоду она к месту. – А что? Я вас заговорил, – спохватился Батурин. – Ничего, состаритесь, будете говорить еще длиннее. Они пробыли у него не более часа, потому что торопились на какое-то заседание. Перед расставанием Николай все же набрался смелости и спросил: – Сергей Кузьмич, я в технологии печатного дела слабак, но вы мне скажите, поправочку одну я бы мог сейчас внести? – Поправочку? – остановился Батурин, потянувшийся было за своей тяжелой белой тростью. – А в чем она заключается, ваша поправочка? – Да фразу я одну хотел изменить, – задохнулся от волнения Демин, решив, что так ему лучше будет начать тяжелый разговор. Но Батурин весело расхохотался. – Смотрите, Виталий Федорович, а из него и на самом деле выйдет большой художник, если он и сейчас думает над улучшением текста. Нет, батенька мой, уже поздно, журнал в ротационном цехе. На прощанье Оленин сказал: – В семь вечера поедем в «Лиру» ужинать. – И еще вот что, – назидательно добавил Батурин. – Не надевайте, пожалуйста, никаких смокингов, если они у вас есть. Приходите в гимнастерке, при всех орденах. * * * В тот же день Демин пришел в больницу, поговорил с врачом. Держа в руке рентгеновский снимок, пожилая женщина-врач тихим усталым голосом поясняла: – Не нравится мне вот этот очажок, Демин. Вот этот маленький. Так все идет хорошо, и Зара близка к выздоровлению, но про очажок забывать нельзя. Раз в полугодие показывайте ее врачам. А вообще… – она внезапно широко заулыбалась и от этого вся как-то помолодела, – вы молодец, вы действительно ее спаситель. Ну идите, дорогой мой, с утра она ждет не дождется. Демин как на крыльях влетел на верхний этаж. Прикрыв ноги одеялом, в серой больничной пижаме, лежала Зарема на койке. Издали увидела и заулыбалась. И вдруг мгновенно повернулась к нему спиной: – Уй, гадкий! Уй, какой гадкий! Не подходи теперь ко мне. Больше никогда не подходи. Демин привык к самым неожиданным выходкам Зары, и эта перемена его нисколько не удивила. Просто Зара затеяла какую-то новую игру. – Это за что же казнь-то такая? – засмеялся он. – Не подходи, гадкий, – громко прошептала Зара, – отдавай мои игрушки, я с тобою больше не вожусь. – Но почему? – Гадкий задавака, – улыбнулась Зара, – ну как не стыдно! Почему я об этом должна узнавать от других? Ну зачем ты молчал? На, получай, – и она протянула ему ту самую газету, которую рано утром Демин купил в киоске, газету с главой из повести Лени Пчелинцева. * * * А «восхождение» все продолжалось и продолжалось, и не было силы, способной его затормозить. Даже бешеный полет ИЛа всегда можно прекратить с помощью сектора газа и тормозных щитков. Здесь же рука Демина была бессильна. Вечером строго в семь за ним заехали Батурин с Олениным. Сами они были в светлых летних костюмах, но Демина, облаченного в галифе, гимнастерку и ярко надраенные сапоги, оглядели с нескрываемым удовлетворением. – Писатель – это прежде всего человек с биографией, в особенности если речь идет о прозаике, – философски заметил Батурин. – Есть биография – значит есть писатель. А если нет опыта чувств и переживаний, значит, нет и писателя. Новенькая голубая «Победа» помчала их через центр города на набережную и остановилась напротив древнего пятиэтажного дома со стрельчатыми башенками на верхнем этаже. У входа в здание Демин увидел несколько броских дощечек, извещавших, что здесь располагаются отделения союзов писателей, композиторов, художников, артистов. Ниже других – черных, строго официальных вывесок синела одна, менее официальная и даже несколько веселая, на которой был изображен древний, легендами овеянный, музыкальный инструмент и косыми буквами написано: «Ресторан «Лира». У этого злачного места была своя биография. До войны здесь помещалась скромная студенческая столовая. Когда над городом стали рваться авиабомбы – госпиталь легко раненных. После войны дом этот был отдан горсоветом творческим организациям. Однако шумная жизнь нижнего этажа с рестораном для всех стала немалой помехой для этих организаций. Представители творческих союзов повели было энергичную кампанию за закрытие ресторана, но вовремя одумались: разве строгий критик, звонкоголосый поэт или исполнитель нашумевших эстрадных песен против лангета, заливной осетрины с хреном или графинчика с коньяком? Конечно же, нет. Вот и сделали этот ресторан вольно или невольно закрытым. Чтобы в него попасть, нужно было преодолеть кордон в виде парадного подъезда, охраняемого бородатым старцем Михаилом Дмитриевичем, который беспощадно вопрошал каждого незнакомца: – Прощения прошу, а вы куда и к кому? Несмотря на душный вечер, оба зала «Лиры» были уже полны. За одними столами обитали огромные компании, судя по громким голосам и смеху, давно уже начавшие трапезу, к другим присаживались выпить рюмку и закусить на ходу, иные из посетителей переходили от столика к столику, совершая путаный, только им известный маршрут. Демин сразу понял, что Батурин был здесь уважаемым человеком. Почти все с ним раскланивались, а с двумя или тремя знакомыми, он даже расцеловался. Едва они успели присесть за облюбованный столик, как возле них оказался субъект с помятым лицом. – Старик, – бесцеремонно обратился он к Батурину, – дай десятку. Честное слово, завтра верну. Батурин безмолвно протянул ему десять рублей и вздохнул. – Вот смотри, Демин. Это самое страшное… А ведь талантливым был, чертяка. Вместе с ним в свое время начинали. Сам Горький когда-то нас принимал. Ты, может быть, помнишь его повесть о беспризорниках – «Счастье на пороге». Ему бы шагать да шагать по литературной лестнице, а он с третьей ступеньки сорвался Демин с интересом осматривал высокий сводчатый зал с коричневыми, орехового дерева панелями и неярко горевшими люстрами. В зале висел папиросный дым, замысловатыми спиралями вился он над чистыми накрахмаленными скатертями, над тарелками и еще не опорожненными бутылками. В этом доме перемешивались самые различные запахи, от дешевых папирос-«гвоздиков», с какими сюда приходили начинающие поэты, до тяжелого, благородно-удушливого запаха гаванских сигар или сигарет с фильтром, с которыми не расставались маститые. Широкоплечий лохматый Егор Дворцов, всю жизнь писавший о разоряющихся бедняках, курил щегольски. Он приносил целые коробки сигар или сигарет, щедро одаривал ими знакомых и давал пространные комментарии, где, когда, в какой заграничной командировке он это курево приобрел. К столику подошел долговязый молодой человек с чистеньким лицом, в модных остроносых ботинках и прекрасно сшитом костюме. Умные светло-серые глаза с интересом оглядели Демина. – Ваш крестник, Сергей Кузьмич? – Да, – рассеянно подтвердил Батурин. – Прошу знакомиться. Николай Демин, автор прекрасной повести о летчиках. А это – Игорь Домотканый, автор нашего журнала, талантливый поэт. Он сейчас завершает новую поэму. Я полагаю, Игорь, успех поэмы обеспечен… – Как сказать, Сергей Кузьмич, – польщенно отозвался Игорь, и Демин обратил внимание на подчеркнуто капризный его рот. – Как сказать, – повторил он, небрежно показывая на худого, осыпанного перхотью и пеплом человека, у которого, казалось, не было и лица, потому что все закрывали огромные роговые очки, свисавшие на длинный нос. – Еще не известно, что наша глубокоуважаемая критика скажет. У Джона Ивановича Воробьева за плечами целый колчан со стрелами. И все ядовитые. Человек, о котором это было сказано, подозрительно покосился на их стол. – Почтеннейшие коллеги, вероятно, вы бросаете камешки в мой огород. – В твой, Джон Иванович, – весело подтвердил Батурин, – и знаешь, о чем я думаю всякий раз, взирая на тебя? – Никак нет, Сергей Кузьмич. Будь ласка, сделай открытие. – Сто лет тебя знаю и всегда удивляюсь, сколько злости содержится в тебе. – Полемической злости, Сергей Кузьмич. Это оттого, что я худой. Толстякам присущи немощь духа и плоти. А мы, худые, натуры деятельные! – Врешь! – добродушно перебил его Егор Дворцов, окуривавший соседний столик. – Врешь, критик. Что касается немощи плоти, судить не берусь – не медик, хотя и сие спорно. А вот насчет твердости духа глубоко заблуждаетесь. Среди великих знаете сколько толстых: Крылов, Наполеон, Бальзак, Кутузов, Рембрандт. – Вы еще Геринга не позабудьте, – хихикнул Джон Иваныч. Дворцов зевнул: – Нудный ты, критик. Даже спорить с тобою неохота. Геринга я вспоминать не собирался, а вот своего фронтового комбата Заклепу вспомню и вставлю в эту обойму. Мировой был у нас комбат. Сто тридцать килограммов живого веса, голос – иерихонская труба. Но в атаку батальон поднимал, как никто. И бегом бегал – дай боже. Никто так быстро не передвигался на поле боя. …Дымились сигары и папиросы, мирно текла беседа. Демин робко поглядывал на этих людей. Многих из них он знал по книгам еще с детских лет. «Я чужой среди них, – думал он тоскливо, – совсем чужой. Вот если бы встать и крикнуть «Слушайте, люди – писатели, артисты и поэты. Я, – Николай Демин, сижу среди вас по ошибке. Я, капитан запаса Демин, – вор. Я присвоил книгу своего погибшего друга. Спасите меня от вечного позора». Вот была бы паника». – Послушайте, Сергей Кузьмич, ну а если одну-единственную фразу вписать… – Чудак, – громко рассмеялся Батурин. – Час тому назад типографские машины выбросили последние десять тысяч тиража. А дальше… дальше книга выходит на широкую дорогу. Ее дадут «Роман-газета» и два издательства одновременно. Туда, конечно, ты сможешь внести свои исправления, если они на самом деле необходимы. …В субботу Демин привез Зарему домой. Осунувшаяся и похудевшая, она расхаживала по маленькой комнатке, стирала с подоконников пыль, отчитывала мужа за невымытую посуду, придирчиво расспрашивала, как он принимал в их жилище Батурина и Оленина. – Так прямо и посадил за стол? – Так и посадил. – И скатертью его не накрыл. – Уй, какой негодник! Когда я о Батурине думаю, мне даже страшно становится. Это же классик нашего времени, дважды лауреат. А ты даже принять его как следует не удосужился. Демин невесело ухмыльнулся. Зареме показалось, что он обиделся, он стоял в дверях и смотрел на нее грустными глазами. И она не выдержала этого взгляда. Она подбежала к мужу, прижалась к нему и зашептала: – Ну ладно, ладно, давай мириться. Ты же знаешь, что я понарошке. Я тобой очень горжусь. Ты у меня самый смелый, самый умный. И журналом я горжусь, в котором ты повесть напечатал. Никогда не думала, что типографская краска лучше самых тонких духов. А скажи, – продолжала она, зажмуривая от счастья глаза, – когда ты описывал Фатьму Амиранову, ты кого имел в виду? Меня? – Тебя. – А зачем же ты меня кинул в огонь? – Чтобы долго жила. Вся пунцовая от счастья, она обняла Демина. – Слушай, как я тебя люблю! – зашептала она. – И очень, очень хочу, чтобы ты написал еще книгу – большую-пребольшую, и чтобы она была еще интересней этой повести. Ты напишешь такую книгу? – Напишу, Зарема, – солгал Демин. Глава пятая Прошло несколько лет, но Демин такой книги не написал. Время от времени в газетах и журналах появлялись публицистические статьи, подписанные его именем, но наполовину воссозданные за него редакционными работниками, которые считали, что править Демина одно удовольствие – со всеми замечаниями соглашается и даже половину гонорара отдает. Но Демин не только старательно корпел над публицистическими статьями – он года два в мучительной тишине высиживал свою повесть. Одной Заре разрешалось заходить в его вместительный кабинет в новой двухкомнатной квартире. Среди ночи на цыпочках вторгалась она в эту комнату, подкрадывалась внезапно и, вырастая за его спиной, нежно дышала в лицо. – Я не буду заглядывать в твои страницы, Коля, – доверчиво говорила она, – ведь это все равно что сердце подслушивать. Зачем? Я знаю, что придет время, и ты сам прочтешь. Я и другое знаю, что эта книга будет лучше первой… Ведь мы жили тогда в примусном захолустье, а теперь у нас две большие комнаты почти в сорок метров. Телевизор, радиоприемник, пылесос. А любить? Люблю я тебя еще больше. Так что попробуй не написать, имея такой полный сервис, – смеясь, заканчивала она. Острым своим плечом чувствовал Демин ее мягкую грудь и думал о том, как это хорошо, что есть на земле Зарема, большая, доверчивая, преданная и все понимающая. А что бы было, если бы ее не было? Нужна ли тогда ему жизнь! Одна ошибка не всегда влечет за собой другую, но, пустив порою глубокие корни, она начисто отрезает человеку пути для ее исправления. Повесть Демина по два-три раза издавалась из года в год. Самые разные издательства страны выпускали ее. Сорок шесть раз вышла она за границей, и у Николая тоскливо замирало сердце когда он рассматривал нарядные суперобложки: «Как хорошо, что Леня не видит моего позора!» Демин уже привык к тому, что почти во всех литературных обзорах упоминалась его фамилия. Он понимал: единственная возможность восстановить потерянную честь – написать новую книгу, уже свою, по-настоящему свою. Ведь мечтал же он когда-то стать литератором. И Демин настойчиво долго работал. Когда были готовы первые сто страниц, он прочитал их и поник в отчаянии: сюжет не сплетался, люди были какие-то мертвые, без чувств и страстей. И все-таки он рискнул и отдал эти сто страниц Виталию Федоровичу Оленину. Тот одолел их за один вечер и утром спросил: – Батурину читать не давал? – Нет, – ответил не без удивления Демин, – а что? – Вот и правильно сделал. Старик бы ужасно расстроился. Понимаешь, Коля, я тебе, как брат брату, напрямик выскажусь. Твоя первая повесть и эти сто страниц – небо и земля. Там ты летаешь, здесь – ползаешь. Равнодушное описательство, и не больше. Да и вообще материала здесь на рассказ. Хочешь помогу? С помощью Оленина Демин превратил сто холодных страниц в короткий рассказ, и он появился в «Восходе», не вызвав ни у кого особых восторгов. Один лишь Батурин похлопал его по плечу при встрече. – А все-таки хорошо! Хоть это и не «Ветер от винта», конечно, но рассказик основан на живом эпизоде. Хорошо, что не молчишь. Дерзай и дальше. Но дальше «дерзать» вообще стало невмоготу. Демин почувствовал, что он подобен пересохшему колодцу, в котором воды никогда не будет. Он, как и раньше, писал стихи, но они оставались неоконченными, и он их никому не показывал. Был единственный человек, которому он решался читать эти строки, – Зарема. Она садилась рядом на широкий мягкий диван, подбирала под себя ноги и внимательно слушала его чуть надтреснутый голос. А Демин читал с тоской, о причинах которой Зара никогда не могла бы догадаться. И стихи у него были тоскливые. Заблудился я в жизни, как в чаще, Вот и горько и больно до слез, Хоть бы горсточку прежнего счастья Мне бы ветер осенний принес Что мне делать, куда идти? Перепутаны все пути Низко-низко тучи плывут, Поспешая в чужие края, И в себя, как последний салют, Из нагана выстрелю я. – Ну как? – Хорошо, – не совсем уверенно отвечала Зарема, – только почему твои стихи такие мрачные? – А я их для новой повести написал, о неудачливом поэте, который замышляет самоубийство, но потом видит, что мир прекрасен и не обязательно быть в нем паршивым рифмоплетом, – невесело пошутил Демин и вдруг похлопал жену по плечу. – Послушай, Зарка, а ну все к черту: и стихи, и прозу. Посмотри, какое лето за окном. Июль вовсю бушует, а мы в городе паримся. Давай на крымское побережье махнем. И не в какой-нибудь писательский Дом творчества, а в самый обыкновенный профсоюзный, где и знать-то тебя никто не будет. Я поработаю, тебе тоже полезно позагорать и покупаться, а то опять покашливать стала. Едем? – Едем, едем, – встрепенулась Зарема. Глава шестая Перед двухэтажным светлым коттеджем стояли пионеры. Мальчики и девочки, по виду семиклассники, выстроились у входа в левое крыло здания, совсем как на торжественной линейке. Были они в белых блузках и синих шапочках. Стоявший на правом фланге толстощекий паренек поднес к губам горн, а другой ударил в барабан. И тогда пионеры дружными звонкими голосами стали выкрикивать заранее отрепетированный текст. – Горячий пионерский привет военному летчику и писателю Николаю Прокофьевичу Демину, автору нашей любимой книги «Ветер от винта». Из-за кустов магнолии выскочил запыхавшийся сторож, тощебородый, в белых парусиновых брюках и красной футболке, сердито закричал: – Кто вас пустил на территорию! Отдыхающих перебаламутите. Но было уже поздно. На крыльцо вышел светловолосый человек в тенниске, обнажающей сильные загорелые руки, за ним высокая черноглазая женщина с длинной, ниже пояса, косой. Несмотря на жару, на ее плечи был наброшен теплый шарф – Зару с утра знобило. – Здравствуйте, гвардейцы! – смеясь, окликнул пионеров Николай. – Вольно! Строй смешался, и пионеры мгновенно окружили скамейку, на которую сели Демин и Зара. – Ну вот, теперь расспрашивайте, о чем хотели. Пионеры один за другим стали задавать заранее намеченные вопросы. – Товарищ Демин, нам очень нравится ваша повесть «Ветер от винта», – пропищала тоненькая девочка с ямочками на подбородке. – Мы всегда будем брать пример с ваших героев, – прибавил толстощекий паренек с горном. – А скажите, товарищ Демин, в образе главного героя вы имели в виду себя или нет? – спросил третий. – Над чем вы работаете сейчас, товарищ Демин? – А какие черты вы считаете обязательными для летчика? – Товарищ Демин, – заученно начал толстяк, который, вероятно, был в этой группе старшим, – вас, одного из наших любимых писателей, мы приглашаем на сбор и просим рассказать о том, как вы работали над своей книгой. – Спасибо, ребята, на сбор я приеду, – согласился он, – но про книгу ничего рассказывать не буду. Я вам лучше, ребята, о войне расскажу. О том, как с товарищами в бой ходил, как они летали и погибали, как врага громили. А теперь до свидания… потому что… – он не договорил. В эту минуту Зарема встала со скамейки и быстро пошла к крыльцу. Взбежав по ступенькам, она на мгновение остановилась, захлебнувшись сильным порывом кашля, а потом скрылась за дверью. Торопливо попрощавшись с пионерами, Николай побежал за ней. В большой комнате Заремы не было. Она сидела на веранде, освещенной палящим полуденным солнцем, и прикрывала рот шарфом. Преодолевая приступы кашля, она виноватым голосом заговорила: – Я все-таки поступила неосторожно. Ты прав быт, Коленька, когда настаивал перед отъездом показаться врачам. У нас же в городе прекрасные легочники. Давай уедем отсюда домой. Мне как-то тревожно, Коленька… Ведь такого приступа еще не было. * * * Они сидели вдвоем в кабинете с высокими окнами, выходившими в залитый солнцем больничный парк: Демин и высокий старик с густой, совершенно седой шевелюрой и острым взглядом светлых выпуклых глаз, еще не тронутых склеротической паутинкой. Имя старика знал весь мир. Он был профессором многих иностранных медицинских кафедр, почетным академиком ряда стран, автором важных научных работ. Он только что закончил обследование Заремы, и перед ним лежала пухлая история ее болезни, из которой выглядывали уголки темных рентгеновских снимков. Холодная ладонь старика лежала на этой папке. – Мне с вами очень тяжело говорить, Николай Прокофьевич, – начал он, – тем более что я поклонник вашего таланта. Но вы, Николай Прокофьевич, еще и летчик. И вам, очевидно, правду лучше всего сказать сразу. Не так ли? – Да, – мертвым голосом ответил Демин. Он сидел, плотно сдвинув колени, всем корпусом подавшись вперед. Так он когда-то сидел в кабине «Ильюшина», когда отдавал от себя тяжелую ручку, заставляя машину пикировать на цель под самым крутым углом, и видел клубы зенитных барашковых шапок в смотровом стекле фонаря. – Ваша Зарема… – профессор вдруг смолк, увидев напряженные плечи Демина. Стало слышно, как тикают часы на письменном столе рядом с чернильным мраморным прибором. – Договаривайте, – хрипло потребовал Демин. – Обречена, – закончил профессор, и опять стало тихо. – Что? – громко произнес Демин. – Злокачественная опухоль левого легкого. Операцию делать уже поздно. Профессор выпрямился. Тяжело дышал Демин. – Сколько времени она еще проживет? – ровным голосом спросил Демин, и профессор почувствовал, какая в этом голосе тоска. Многим за свою долгую жизнь объявлял он суровые решения. Видел, как плачут и падают в обморок люди, а то и сразу лишаются на какое-то время рассудка. Такого, как Демин, он еще никогда не видел. «Это не лицо, а каменная маска, под которой сплошное страдание», – с уважением подумал профессор. А Демин тем временем снова видел из кабины ИЛа поле боя и почти явственно ощутил, как встряхнуло машину, как опаляющее пламя дохнуло нестерпимым зноем, столбом встало перед ним. «Я подбит и до аэродрома не дотяну», – вяло подумал Демин в ожидании ответа. – Она проживет не более двух недель, – тихо сказал профессор. – А ошибка? Может ли быть ошибка? – На тысячу случаев одна, и не больше. Однако давайте будем и на это рассчитывать, Николай Прокофьевич. Зара о нашем разговоре не должна знать. – Само собой, – выдавил Демин. – И еще одно, – медленно проговорил профессор. – Зара очень тяготится больничной обстановкой, разлукой с вами. Ее лучше забрать домой. – Сегодня же, – ответил Демин. Профессор притронулся к его плечу. – А когда ей станет совсем уж плохо, мы снова возьмем ее обратно Все-таки мы в какой-то мере способны облегчить ее последние страдания. * * * Зара попросила поместить ее в кабинете. На широком диване Демин расстелил постель, придвинул к изголовью стул, на котором расставил пузырьки с лекарствами. Лежа на диване, Зара видела перед собой два массивных книжных шкафа и полку с корешками много раз изданной повести «Ветер от винта», и от этого ей уже было легче. – Когда ты рядом, это великое счастье. А когда тебя нет, я думаю о тебе, и об одном лишь тебе. У Николая больно сжалось сердце, он отвернулся, чтобы не выдать волнения. – Ты зачем уставился на улицу? – спросила она со слабым смехом. – Кого-нибудь ждешь, хитрец, а? – Кого же мне ждать, если ты со мной, – сказал он не очень весело. – Мне не нравится этот твой тон, – погрозила Зарема. – А ну улыбнись и садись рядом. Она привстала в постели и горячими от жара руками обвила его крепкую смуглую шею. – Боже мой, – вспыхнула она и уткнулась похудевшим лицом ему в грудь. Демин гладил ее длинные распущенные волосы и шептал: – Ты только не расстраивайся, не поддавайся… – А я и не поддаюсь, – отвечала Зарема, – я знаю, что все окончится благополучно. Мне об этом профессор сказал. А уж кому, как не ему, знать. Он даже снял всякую диету и разрешил мне есть все, что я хочу. Я быстро наберу потерянные семнадцать килограммов живого веса, иначе ты меня бросишь – Тебя? – невольно улыбался Демин, пытаясь поддержать ее шутливый тон. – Ни за какие коврижки. Знаешь, Зара, где-то, когда-то я прочел, будто в средневековье был такой вид наказания. Двух человек приковывали цепью к галере и пускали плыть по морю. Их отталкивали от берега на виду у огромной толпы Воды и пищи им не оставляли. Они плыли и погибали от голода и жажды. Считай, что я добровольно приковал себя цепью к тебе. – Значит, я для тебя наказание? – Нет, моя глупенькая, я не в том смысле выразился. Я хотел просто сказать, что моя любовь к тебе крепче этой цепи. – То-то же, – строго отметила Зарема и вздохнула. Ей и действительно стало лучше. Температура неожиданно пришла в норму, порывы кашля резко сократились. Только раз или два за сутки прорывался этот удушающий кашель, и тогда Зарема виноватыми глазами смотрела на мужа. – Вот видишь, какая я все-таки у тебя плохая. Не пропадай, пожалуйста, на своих совещаниях подолгу. Без тебя в этом кабинете темно Уй, как темно… Изредка она ходила по комнатам в длинном своем пестром халате, какие носили на ее родине горянки, вся какая-то прозрачная, странно похорошевшая от бледности. А однажды, придя домой, он застал ее грустно задумавшейся за письменным столом с мягкой бархатной тряпкой в руке. Зара задумчиво протирала медные паруса трехмачтового фрегата, подаренного Демину на одной из читательских конференций. – Ого! – с хорошо разыгранной веселостью воскликнул Демин – Да ты у меня трудишься. Придется назначить тебе оклад. – Не успеешь, – невесело покачала она головой. – Отчего же? – притворно удивился Демин. Зара посмотрела на него застывшими глазами, поставила фрегат на место. – Мне каждую вещичку в твоем кабинете хочется протереть, каждую рамочку на фотографии, каждый книжный корешок на полках. Мне сейчас почему-то показалось, что со всем этим я прощаюсь навсегда. – Бархатка выпала из ее рук, и Зарема беззвучно заплакала. К вечеру ей стало хуже. Температура поднялась до тридцати девяти. Мелкая дрожь озноба била ее даже под теплым пледом. Утром начался кашель, от еды она совсем отказалась, лишь выпила полстакана боржоми. Бледное осунувшееся ее лицо избороздили морщины, на шее под остреньким подбородком неприятно обвисала кожа. Она брала небольшое круглое бритвенное зеркальце и подолгу всматривалась в свое отражение: – Уй, какая теперь я у родина! Демин отходил в сторону и до боли стискивал зубы, так что желваки перекатывались по лицу. «Какой ужас! Какой ужас – все знать и молчать. Ведь это уже начало агонии, а она ничего не подозревает, моя бедная мужественная Зара! Где-то в глубине души она все еще верит, что все обойдется и жизнь впереди. О, проклятие! Если бы ей можно было отдать всю до капельки свою кровь, свою кожу, свое тело и мозг, и она бы от этого встала на ноги, – разве бы я раздумывал хотя бы мгновение!» А еще через несколько дней, когда Демин вернулся с совещания молодых прозаиков, где он был в качестве почетного гостя, он застал Зарему за письменным столом. Набросив на плечи теплый платок, она перелистывала книгу. Это было первое издание повести «Ветер от винта». – Коленька, я сейчас перечитывала, – заговорила она извиняющимся шепотом. – Как это хорошо! Какой ты у меня умный и талантливый… Он молчал, пригвожденный беспощадной мыслью: «Если бы ты знала, если бы ты только знала правду…» – Тебе надо в постель, Зара, – сказал он, чтобы прекратить тяжелый разговор. – Да, да, – покорно согласилась она. Легкую и тихую отнес Демин Зару на диван, но не успел отойти, как страшный приступ кашля потряс ее ослабевшее тело, кровь хлынула из горла. Демин кинулся к телефону, дрожащими руками набрал номер профессора. – Александр Бенедиктович… с Зарой снова плохо. У нее кровотечение. – Я вас понял, – послышался в трубке усталый голос. – «Скорую» высылаю немедленно. … «Скорая» примчалась очень быстро. Демин помог санитарам вынести Зарему. Он видел острую печаль на исхудавшем лице, паутинку горячечного румянца, подернувшую щеки. Всего раз открыла она глаза, но с какой-то неизъяснимой нежностью посмотрела на него. – Коля, я тебя люблю, Коля… Прощай! Когда Демин спустя некоторое время вбежал в обширный холл, он увидел на верхних ступенях широкой мраморной лестницы высокую, в белом халате фигуру профессора. Тот неотвратимо надвигался на Демина, словно оживший памятник. Подойдя вплотную, положил руки ему на плечи. – Ведь вы же летчик, Коленька, – произнес он тихо, – мужайтесь, сынок… Все кончено. Глава седьмая Как в тумане прожил Демин несколько месяцев. В опустевшей квартире пыль плотным слоем оседала на вещах, но он ничего не трогал, все оставив в том положении, в каком это было при Заре. Друзья, старавшиеся рассеять его горе, часто уводили его в свои шумные компании, и он в этих компаниях иногда даже напивался, но потом, дома, забившись в кровать, быстро трезвел, и ему начинало казаться, что Зарема вовсе и не умирала, а просто куда-то далеко уехала и вскоре обязательно вернется. Он любил ночи, когда она ему виделась во сне, и потом сам себе вслух рассказывал эти сны. Он еще более поседел и даже обрюзг. За окном уже начиналась слякотная северная осень, со взморья дули ветры, и первые хлопья снега устилали улицы. В минуты бессонницы он нередко думал о своей судьбе, с фальшивой, парадно-красивой жизнью. Как выбраться из этого лабиринта нечестности и лжи? Насколько легко было жить ему на войне, не имея тяжкого груза на совести, настолько тягостно и противно было играть роль известного писателя теперь. Конечно, он отлично вжился в образ, чуть ли не наизусть выучил текст Лениной повести, так что читатели с раскрытыми ртами слушали его устные рассказы, выступления на литературных встречах. Но ведь этим себя не обманешь, душа-то у него сломанная. Однажды от тоски и отчаяния Демин дал телеграмму в далекую приволжскую Рожновку матери Пчелинцева: «Прилечу повидаться двенадцатого». Никто, кроме экспедитора в писательской организации, об этом не знал, то, когда Демин в большом южном городе вышел из самолета, на аэродроме у трапа его уже ожидали заведующая библиотекой и секретарь горкома по пропаганде, молодой высокий шатен с болезненным лицом. Бойкая дама, представлявшая библиотеку, быстро проговорила: – Мы вас рады приветствовать на нашей волжской земле. Машина Павла Тарасовича, – кивнула она на секретаря горкома, – ждет вас у аэровокзала. В двадцать ноль-ноль встреча в библиотеке, а завтра две встречи на предприятиях. – Но позвольте, – затравленно выдавил Демин, с мольбой глядя на секретаря по пропаганде, – я же не на декаду литературы приехал… Я же к матери погибшего друга, понимаете? И секретарь грустно покачал головой. – Хорошо, Николай Прокофьевич, берите машину и езжайте сразу в Рожновку, а там посмотрим… Солнце было уже на закате, когда черная «Волга» взлетела на последний пригорок, и он увидел рыбацкую деревню Рожновку, состоявшую из одной длинной улицы, застроенной серыми бревенчатыми домами. Отыскать дом Матрены Гавриловны было делом очень легким – первый же мальчишка указал на широкое крыльцо с новыми, свежеоструганными ступеньками. На крыльце Демин увидел фигуру сгорбленной женщины. – Видите, дяденька, это она сама вас встречает. Матрена Гавриловна, видно, еще с утра принарядилась. На ней было серое платье из шерсти и легкий черный платок, из-под которого выбивались поседевшие волосы. Она довольно бодро сошла с крыльца, обхватила Демина за шею и уронила голову ему на грудь: – Коленька, счастье-то какое. Наконец увидела тебя своими глазами… Стоишь, молодой, красивый… друг моего Лени… спасибо, что до последней минуты рядом с ним находился и что глаза ему закрыл, моему бедному сыночку… А уж за помощь, миленький, и слов для благодарности не сыщу… Он помог ей подняться по ступенькам, войти в сени. Перешагнув порог, Матрена Гавриловна деловито утерла слезы, тяжко вздохнула, стараясь поскорее взять себя в руки. – Вот так мы и живем, Коленька, – сказала она. Изба состояла из двух комнат, разделенных перегородкой и белой русской печью. В маленькой комнатке помещалась сама Матрена Гавриловна, а другую, побольше, занимал ее двоюродный племянник, недавно женившийся на дочери председателя рыбколхоза. Сейчас в этой комнате Демин увидел длинный стол, накрытый белой скатертью с петухами. Увидел и вздохнул при мысли, что, где бы он ни появлялся, везде ожидали его подобные столы. Старушка, казалось, угадала его мысль. Ее черные, как у Лени, но уже затухающие глаза стали грустными. – Ты не подумай, Коленька, что тебя тут будут слишком величать, – сказала она, – просто наши рыбаки соберутся… Они даже книги твоей-то не читали. Вот про Леню моего хотят узнать, про то, как погиб он. Ну и выпить маненько, разумеется. – Да ведь я ничего, – смущенно промолвил Демин, входя в просторную комнату и чувствуя, как с каждой минутой все больше и больше сковывает его неловкость. Он достал из кармана тяжелый пакет: – Матрена Гавриловна, здесь деньги… Это я за новое издание гонорар получил, вот и вам часть хочу отдать. Мы же с Леней как братья были… Вам это в хозяйстве пригодится. Она легким порывистым жестом стянула с седой головы платок. – Батюшки светы, вот-то человек ты, Колюшка. Истинно святой человек! А Демин, еле удерживая стон, восклицал в это мгновение про себя: «Вор! Ворюга подлый! В грязи твои руки, которыми преподносишь конверт с деньгами». Матрена Гавриловна подвела его к окнам, выходящим на высокий волжский берег. Чудесная картина открывалась за ними. Дом Пчелинцевых стоял в нескольких метрах от обрыва. Желтые осыпи глины возвышались над быстро струйной поверхностью реки. Домин глядел на облитый закатом берег Волги, от которого отчаливали рыбацкие баркасы, и думал. «Ветер от винта»! А как бы хорошо звучало то же название с фамилией подлинного автора. «Ветер от винта» – повесть Леонида Пчелинцева!» Он, вздыхая, отошел от окна и даже на теплоход, трехпалубный, белоснежный, не захотел взглянуть. Старушка сразу заметила, что гость помрачнел. – Ты чего это, Коленька, не хочешь на пароход полюбопытствоваться? А я их люблю. Очень люблю, значит, когда они по фарватеру идут… То буруны, то мелководье, а капитан верной рукой по бакенам путь прокладывает. Так ведь и в жизни бывает, – неожиданно вздохнула она. – Кружит жизнь человека… то на мелкоту норовит выбросить, то в стремнину затянуть. А если он бакенов придерживается, все в порядке будет с ним, значит… – Каких это бакенов, Матрена Гавриловна? – рассеянно спросил Демин. – А таких, что справедливостью зовутся. – Да. Это вы верно, – горько усмехнулся он, а про себя подумал: «А я свои бакены давно уже потерял. И фарватера давно не вижу. Крутит жизнь меня между двух берегов, крутит, как щепку, которая и потонуть-то не может. Хорошо, что хоть речи на разных заседаниях произносить научился. Смех ведь сказать: длинную жизнь прожить можно, и никто никогда не узнает, что на чужом коне въехал в ворота, которые славой называются. В чем тебя могут упрекнуть? В том, что написал одну книгу и молчишь? Да разве ты один из писателей, которые, создав приличную книгу, молчат затем по нескольку лет. Ты неуязвим – неуязвим до тех пор, пока не откроешь тайны своего лжеавторства. Только разве от всего этого легче?» Демин рассуждал о себе с убийственным хладнокровием. Он уже не волновался и не скорбел. Тупое равнодушие владело им. Серое, иссеченное складками старческое лицо Матрены Гавриловны маячило как в тумане. Он вздрогнул, когда ощутил на плече ее руку. – Задумался, Коленька? – глуховато спросила она. – Ничего. Задумываться надо. Нельзя без этого на земле прожить. Вот и Ленечка мой любил задумываться. Сядет, бывало, здесь, у окошка, карандашик заточит и пишет в тетрадочке листок за листком, листок за листком. А Волга внизу под обрывом течет, баржи да пароходы по ней плывут, солнышко на мелкоте воду до самого песчаного дна пронизывает. – Матрена Гавриловна, – спросил глухо Демин, – а вы-то хоть знали, о чем он в тетрадках писал? – Я-то? – удивилась старушка и прикрыла узловатой ладонью рот, будто удерживаясь от смеха. – Да откуда же я могла знать? Всего какой-нибудь десяток книг за жизнь прочла. Где ж мне? Сказывали, будто стихи да рассказы пишет. Сочинитель был, одним словом. Грустная улыбка согрела на мгновение худое лицо старушки, а Демин, глядя на нее сбоку, горько подумал: «А что, если бы я сейчас признался ей в своем преступлении? Не выдержала бы, осела как подрубленная! И ни одного бы слова прощения я не услышал». – Смотри-ка, уже причаливают. – Кто? – рассеянно спросил Демин. – Рыбаки наши. Николай посмотрел в окно и увидел, что «черные баркасы уже вытащены на берег и люди, высадившиеся из них, густой цепочкой движутся к дому Пчелинцевых. Вскоре ступеньки крыльца запели под добрым десятком БОГ. Дом наполнился громкими голосами. Рыбаки сбрасывали в сенях брезентовые спецовки, стучали в горнице подкованными сапогами. Демин и не заметил, как перезнакомился со всеми и очутился за столом в тесной веселой компании. Матрена Гавриловна, улыбаясь, таскала тарелки со снедью. Сидевший с ним рядом рыжий широкоплечий бригадир Ксенофонт Петрович решительно запротестовал: – Не… так дело не пойдет. А ну, помогайте Гавриловне ребята. Да из карманов все повынайте. Тотчас же на столе появились принесенные из сельпо бутылки, свертки с колбасой и сыром, вяленая рыба. После третьего тоста Ксенофонт прогудел в самое ухо Демину: – А вы молодец, товарищ писатель. Пьете по-нашенски, по-рыбацки. Сказывают, про летчиков книгу написали. Я той книги не читал, но думаю, что добрая. От учителки нашей слышал. Вот бы про рыбаков кто написал. Любопытно живем. Заработки хоть и не всегда высокие, а работа интересная, аж дух захватывает… Рыбаки нестройными голосами пели давние волжские и донские песни, и Демин подтягивал им. Разошлись глубокой ночью, а в шесть утра к дому Матрены Гавриловны подъехал красный «Москвич», за рулем которого сидел все тот же Ксенофонт, и Демин, расцеловавшись с матерью Пчелинцева, сел рядом. – Когда же ты теперь приедешь, Коленька? – грустно сказала она на прощанье. – Свидимся ли еще? – и вдруг улыбнулась. – Знаешь, о чем я сейчас подумала, родной? Когда ты мне первый раз большие деньги прислал, зябко у меня на душе стало. Откуда бы? Даже мысль шевельнулась, а вдруг они каким недобрым путем нажиты… а потом я узнала, что после войны ты большим писателем стал и весь свет теперь тебя знает… Спасибо за помощь, родной, но только больше не надо… Демин сурово свел брови, сухо сказал: – Это мой долг, Матрена Гавриловна… перед Лениной памятью клятва, и я до смерти буду ей верен. Старушка печально покачала головой, приподнявшись на цыпочки, поцеловала его в лоб. – Тронулись, – простуженным голосом объявил Ксенофонт. «Москвич» побежал по широкой пыльной улице. В окне потянулась вереница однообразных бревенчатых домиков. Обернувшись назад, Демин долго еще видел стоявшую у крыльца старую женщину в темном платье, и у него кольнуло сердце при мысли, что видит он ее в последний раз. * * * Даже целые города сокрушают иногда землетрясения. Даже целые дивизии теряют боевую форму и бодрость духа, если их подолгу не отводят на запасные рубежи. Семьи рушатся от одного неверного поступка супругов. Но разве всегда в этих случаях правда преобладает над неправдой, справедливость над несправедливостью? Сложна жизнь! Можно уйти от погони, от врагов, идущих по твоему следу, от вражеского самолета, пытающегося тебя атаковать, даже от друзей, назойливо зовущих тебя на очередное застолье. Но как уйдешь от самого себя? А если порвать с этим чудесным большим городом, хорошей теплой квартирой и уехать куда-нибудь далеко-далеко, затесаться к геологам, лесосплавщикам, рыбакам и жить в далеком медвежьем углу? Но ведь и туда дойдет прилипшая к нему чужая слава. А если покаяться и рассказать обо всем? Но принесет ли это раскаяние прощение? В один из таких плакучих вечеров у Демина зазвонил телефон. Известному писателю звонки сыпались часто, и он нехотя снял трубку. И сразу повеселел, услышав гортанный голос. – Вай, слушай! Наконец-то я тебя нашел. Какой стал известный, понимаешь! В справочном бюро даже номер телефона не дают. – Да перестань ты причитать, Чичико! – взмолился Демин. – Лучше скажи, где находишься? – Как где? С Луны ты свалился, что ли? На городском вокзале, понимаешь. Стою и мерзну, как имеретинский ишак под дождем. – Так будь человеком, а не ишаком. Бери немедленно такси и дуй ко мне. Адрес такой… Пока Чичико Белашвили ехал, Демин старался угадать, каков он сейчас, его бывший лихой и горячий командир эскадрильи. Кто перешагнет порог его квартиры – полковник в новенькой авиационной форме, или учитель, которого остепенила жизнь, или какой-нибудь бойкий и непоседливый завмаг, потому что и для такой деятельности подошел бы веселый и сообразительный Чичико. А может быть, партийный работник?.. Демин ждал и со всех ног бросился на звонок. Плотная фигура Чичико выросла в наполненном мглою нешироком проеме двери. Был Чичико в зеленом плаще и серой лохматой фуражке с длинным, низко надвинутым на глаза козырьком. В одной руке он держал тяжелый деревянный бочонок, в другой – чемодан, а на шее, как ожерелье, болтались похожие на сосиски чурчхелы. – Валяй, заходи, – пригласил Демин, и Чичико, кряхтя от груза, перешагнул порог. Они крепко обнялись и долго тузили друг друга по бокам Чичико попытался было поднять Демина на руках, но закряхтел и моментально опустил его на пол, затем снял плащ и оказался в отлично сшитом дорогом костюме. На лацкане Николай увидел значок депутата Верховного Совета Грузии. Небольшой животик, почти совсем облысевшая голова и все те же франтоватые усики. – Приветствую тебя, генацвале… виноват, батоно! – вскричал Чичико. – Доброго, славного, талантливого и еще как там называет тебя критика! – А ты ее разве читаешь, эту самую критику? – усмехнулся Демин. – Конечно, читаю! – вспылил по привычке Чичико. – А ты думал что? Если я директор виносовхоза, так я только этикетки на винных бутылках читаю? Зачэм так думал? Мы тоже идем в ногу с жизнью… Ва, какой мудрец нашелся! Через несколько минут они уже пили вино из деревянного бочонка, и Чичико весело приговаривал: – При каждой неудаче побольше пейте чачи, иначе вам удачи не видать… – Да какая же это чача? – пожал плечами Демин. – Так, баловство, кисленькое какое-то, и только. – Птеродактиль! – возмутился Белашвили. – Понимаешь ты в этом вине, как ишак в цитрусах. Этому вину, чтобы ты знал, сто лет. Они заедали душистое терпкое вино холодной бараниной, лавашом, сулугуни и сациви, которое гость привез в специальном кувшинчике. Оба улыбались и, не умолкая, расспрашивали друг друга. И уже знал Демин, что Чичико вскоре же после войны уволился из армии, на родине окончил винодельческий институт и теперь уже пятый год директорствует в совхозе, а сюда приехал на какую-то научную сессию. Он раздобрел, посолиднел и весь был наполнен той устойчивой ясностью, какой обладают люди, у которых успешно идут дела. Они уже успели выпить и за встречу, и за дружбу, и за свой штурмовой полк, когда Чичико вдруг остановил выпуклые глаза на длинном цветном халате, висевшем над диваном, и тихо изрек: – Прости, кацо, нехорошо получилось. Не с того мы сегодня начали. – Как это не с того? – пожал плечами Демин. Опустив глаза, Чичико спросил: – Это ее халат, Коля? Заремочки? Демин низко уронил голову. – Давай за нее выпьем, не чокаясь, – мрачно произнес Белашвили. – Какая была чистая девочка! Демин глухо всхлипнул и поднял стакан. Потом они выпили за полковника Заворыгина, за лихого Сашку Рубахина, за Леню Пчелинцева… Демин поднимал стакан и пил за все, за что предлагал Белашвили. И чем больше кричал Чичико, пытаясь вывести из оцепенения своего бывшего подчиненного, тем все ниже и ниже опускался тяжелый деминский подбородок. Утром они встали, ощущая головную боль, отфыркиваясь, пили минеральную воду. Чичико торопился на заседание. Спросил: – Я у тебя два дня поживу, если не возражаешь? – О чем разговор, – равнодушно ответил Демин и ладонями стиснул лицо. – Бери запасной ключ. – Да нельзя же так, ишак ты поганый! – закричал на него Белашвили. – Разве ты возвратишь теперь Зарему? Но кто тебе, понимаешь, давал право рассвета и заката теперь не видеть? Стоя перед гостем в исподнем, Демин нерешительно спросил: – Чичико, мы все считали тебя на фронте самым горячим, самым честным и самым прямолинейным. – Дураком, хочешь сказать, – бесцеремонно перебил бывший комэока. – Нет, – улыбнулся Демин. – Прямолинейным, как носорог, который мчится на противника со скоростью сто двадцать километров в час и ни вправо, ни влево свернуть уже не может. Так вот я хочу тебя спросить, мой друг-носорог, как бы ты поступил с человеком, присвоившим себе труд погибшего друга? Простил бы ты его за честное раскаяние? Чичико выпучил глаза и озадаченно усмехнулся в жесткие усы. – Ва! Кацо! Ничего не понимаю. Говори без загадок, пожалуйста. – Хорошо, скажу, – ожесточился Демин. – Допустим, жили-были на фронте два хороших товарища и вели вместе научное изыскание. Один талантливо, другой – нет. Первый погиб, второй остался жив и, доделав работу первого, выдал ее за свою. – Па-а-длец! – моментально прокомментировал Чичико. – Ну, а если обстоятельства его заставили? Если надо было спасать другого близкого человека? – И потерять насовсем честь? – А если этот человек в душе пережил такое, что нельзя ни рассказать, ни описать. Если он вышел с низко опущенной головой и говорит: «Люди, простите». – А крал с высоко поднятой головой? – рассмеялся беззлобно Чичико. – Это не важно, – поморщился Демин. – Но ты бы его простил? – Нэт, – односложно ответил грузин. – На мой взгляд, человек, потерявший честь, уже свое доброе имя, генацвале, не восстановит. – И даже, если бы это был твой собственный брат? – Нет, – повторил Чичико и вновь засмеялся. – Только чего ты пристал ко мне с этим вопросом, как с кинжалом? Что я к тэбэ приехал, о негодяях, что ли, говорить. Называется, старые друзья встретились. Лучше о своих делах расскажи, Коля. Приеду в совхоз, твои читатели спросят. – Да иди ты к черту, – лениво отмахнулся Демин. – Ты ко мне вино пить приехал или на читательскую конференцию? Белашвили громко захохотал, показывая белые зубы. – Вино пить, – радостно подтвердил он и стал нацеживать в стаканы из бочонка светло-желтую жидкость. – Подожди, – остановил его Николай, – хочешь, я тебе стихи свои почитаю. Я их публиковать не буду, а в новой повести использую. – Вот это лучше, Коля. Читай. Демин достал из ящика письменного стола листок, положил для чего-то перед собой, хотя на память знал все строчки, глуховато откашлялся. Седой угрюмый человек По жизни прекратил свой бег, Упал он, словно лошадь, Под непосильной ношей А доктор, тот что из светил, Над ним склонившись, говорил, Мол, что он ел и что он пил, И был ли он хороший Оставь рецепты, эскулап, Они не вяжутся никак Ни с утренней зарею, Ни с миром, что мы строим. Пусть мы не из гранита, Но мы шагаем в битвы И в этих самых битвах Порой бываем биты. – Хорошие стихи, – сказал Чичико задумчиво. Жизнь – это действительно не река с цинандали, не из одних радостей состоит. И бьют в ней тебя… тоже бывает. Однако когда бьют, надо побыстрее подниматься и еще увереннее идти вперед. Как ты шел на зенитки, как я на них шел, помнишь? – Он осекся и внимательно посмотрел на своего фронтового друга. – Это вот такому, кто честь потерял, как ты об этом типе мне рассказывал, такому уже не подняться. – Спасибо, Чичико, – бесстрастно кивнул головою Демин, – ты всегда говоришь правду. – И в нем окончательно созрело решение. Чичико уезжал к себе на юг поздно ночью. Когда скрылся в тоннеле последний вагон скорого поезда с красным сигнальным фонариком, и на перроне не осталось ни одного провожающего, Демин вздохнул и отправился домой. В эту ночь он долго расхаживал по набережной, подставляя колючему ветру лицо. «Милый Чичико Белашвили! А ведь он очень все-таки прав в своей прямолинейной категоричности. Трудно подниматься, если так низко упал. Даже раскаявшемуся непосильно нести по жизни взваленную на себя ношу». Демин вспомнил бесконечно дорогих и близких ему людей. Они разными были, эти люди, с которыми он шел по войне, дружил, делился самым что ни на есть сокровенным. Целой вереницей выстраивались они в его сознании, и погибшие, и живые, и он видел сейчас их так же ярко, как видел и в жизни. Полковник Заворыгин, Сашка Рубахин, белобрысый и отчаянный Ветлугин, военком Деньдобрый, Рамазанов, Заморин, Батурин… Пожалуй, каждый из них сказал бы те самые слова, что произнес Чичико, услышав его скрытую исповедь. Вконец замерзший, он вернулся домой и, присев за письменный стол, стал перелистывать страницы семейного альбома, подолгу рассматривать каждую фотографию. Потом встал и нежно погладил халат Зары, всегда висевший в его кабинете со дня ее смерти. – Ты прости, – сказал он глухо и пежно, – мы же никогда больше не увидимся. Прости меня за эту ошибку, тем более что она – последняя. Потом он сварил кофе и выпил большую чашку. Мелкий озноб прошел по его телу. «Это от прогулки по холоду, – подбодрил себя Демин, – это вовсе не оттого, что мне страшно». Он достал из холодильника бутылку коньяку и банку креветок, вспомнив, что эти креветки были с полгода назад куплены Заремой к какому-то празднику. В горьком одиночестве медленно, рюмка за рюмкой, он выпил всю бутылку. Потом вернулся в кабинет. В маленьком туалетном зеркальце, что стояло на письменном столе, отразилось его лицо, обрамленное седыми висками и, отмеченное шрамом на щеке – след от ранения, полученного в полете на разведку Зееловских высот. Он вспоминал, и виделось ему лесное озеро, все охваченное утренней девственной свежестью, и обнаженная Зара, входившая в зеркально чистую воду. Так началась лучшая полоса в его жизни. Но как быстро она пролетела. Мог ли он тогда предположить, что так сложатся их судьбы!.. Потом Демин написал письмо. За окном прогрохотал первый трамвай с редкими озябшими пассажирами. Было около семи. Демин удивился, почему его не берет коньяк. Наверное, это от нервов. Раскрыв нижний ящик книжного шкафа, он недолго в нем порылся и достал пистолет ТТ. Это был тот самый, подаренный ему за боевые отличия в сорок пятом победном году. Почти не ощущая волнения, он приставил глазок пистолетного дула к груди, усмехнувшись, подумал: «Как это просто! Гораздо проще, чем пикировать на зенитную батарею, когда она плюется огнем». Он выше поднял пистолет, сначала остановил его у подбородка, затем приблизил к виску. – Ну что же, капитан Демин, иди в свою самую последнюю атаку! – приказал он себе. Ранним утром в центре большого города раздался одинокий выстрел…