Аннотация: «Нет никакой той стороны. Равно и этой стороны тоже нет. Мир един. И над этим единым миром что ни день поднимается, как ведро из колодца на золотой цепи, огромное и раскаленное светило. Разевает пасть солнце, крутится на ниточках в небе день и ночь, огромное, как колесо, с подвешенными к нему разноцветными мигалками, разрисованное индексами». Мифическое водяное топливо, промышленный шпионаж, война банкира с нефтяной корпорацией, секретные агенты и любовь посреди руин одичавшего мира потребления — в новой повести Ксении Букши. --------------------------------------------- Ксения Букша Inside Out (Наизнанку) 1 Жарко стало на Земле. Легли шлагбаумы поперек дорог, разделили мир надвое. С этой стороны забора жизнь. С той стороны забора смерть. Тут — работают в стеклянных небоскребах, ведут сложные разговоры, сидят у компьютеров с чашечкой кофе. Там — натирают лицо жирными листьями, хватают автоматы и убивают друг друга. Охрана на вышках мрачно вглядывается в недобрую, чужую местность. Кое-кто с этой стороны поставляет на ту сторону оружие. Воровато подрагивает шлагбаум. За ним — звенящая тишина. Пятна стали и жирной крови на дороге. Пустые поляны на много километров. Кое-кто с той стороны иногда перепрыгивает на эту сторону и брызгает охране в глаза заразной кровью. С этой стороны про всех знают все: кто что думает, кто каков. С той стороны никто не знает ничего. Но нет никакой той стороны. Равно и этой стороны тоже нет. Мир един. И над этим единым миром что ни день поднимается, как ведро из колодца на золотой цепи, огромное и раскаленное светило. Оно такое поразительно большое, что заполоняет все небо. Разевает пасть солнце, крутится на ниточках в небе день и ночь, огромное, как колесо, с подвешенными к нему разноцветными мигалками, разрисованное индексами. 2 Мир похож на перегонный куб, на кастрюлю с плотно закрытой крышкой, — так иногда подумывал Леви Штейнман, глава информационного отдела банка Бакановиц. Подумывал, поглядывая из своего окошка вдаль. Вон там, далеко внизу, рельсы разделяют квартал заводов и квартал черных. Здание банка Бакановиц стоит несколько на отшибе — на хуторе, и выезжать из гаража приходится на третьей скорости, чтоб арабские подростки не ограбили. В результате банкиры постоянно сшибают этих отморозков. Скоро весь этот район тоже закроют. Перенесут забор на три километра к Западу. Уже построили новый шлагбаум; а если приглядеться, можно увидеть новое здание банка, в которое они скоро переедут — поскорей бы уж. А там, внизу, поезд продирался сквозь жаркие бараки, сквозь яркие и приземистые ангары заводов. Тут и там стайки народу переползали через рельсы. Слева супермаркет по жаре гремел на все стороны попсой и рекламой. Чуть дальше, в брызгах сварки, в веселом грохоте, строился небоскреб сволочей-конкурентов. — Этот гад специально заказал окна своего будущего главного офиса размером с наши двери, — ласково сказал Штейнман своему монитору. — Но он прогорит, это как пить дать. Ему нравилось такими словами подбадривать подчиненных. Работа была важная, а Леви Штейнман — молод. Леви Штейнман обожал смотреться в зеркало и всячески потреблять свой образ. Он думал о себе постоянно. Он пил себя то крупными глотками, то мелкими, то фыркал и плевался сам собой — больше ничего в нем не было, только он сам, как в небе было только солнце. Мир лился со всех сторон. Начинался прибой. Леви Штейнман потянулся назад и вверх, безразличный, теплый, свежий, и устремил взгляд своих черных глаз в электронный документ. Но тут замахала своими желтыми крылышками летучая мышка почтовой службы. — Ну-ка, что нам пишут, — сказал Леви Штейнман и умолк. Двенадцать сотрудников информационного отдела осторожно скосили глаза, но Штейнман ничего не стал продолжать и комментировать. Он качнулся, встал, нажал на Reset, и, не дожидаясь, пока компьютер перезагрузится, вышел вон. 3 Директор инвестиционного банка Элия Бакановиц не имел собственного кабинета. Он сидел в торговом зале за большим столом, напоминавшим по форме букву икс, в перекрестье, и работал вместе со всеми, пуская поверх то брань, то смех. Все задавалось и росло. Элия Бакановиц крутился на стуле и оживленно разговаривал с окружающими, с клиентами и сам с собою. Леви Штейнман приблизился к директору и спросил: — Звали, господин директор? Бакановиц запрокинул голову. Леви увидел его глаза вниз бровями. — Знаешь, сколько стоит одна минута моей работы? — грозным голосом спросил Бакановиц. — У-у, — покачал головой Леви. — Тонн шестьдесят розовеньких? — Вот! — крикнул Бакановиц всем. — Все слышали? Покурить, да? Пять минут, да? Он уже вел Леви по коридору. Тон у него был шуточный, но пятерней он так вцепился в рукав пиджака Леви, что тот уже распрощался с хорошим настроением. Элия Бакановиц любил покричать по пустякам. Вот и курилка. Тут Леви Штейнман попытался остановиться, но директор потащил его дальше, затолкнул в туалет, и, прежде чем Леви успел очнуться от изумления, открутил воду на полную мощность, пригнулся к струе и прошептал: — Спускай воду в унитазе. — Зачем? — попытался Леви Штейнман. Элия Бакановиц сделал безумные глаза, и Леви повиновался, начиная кое-что понимать. Он нажал на кнопку бачка, и, пока вода низвергалась в унитаз, директор молниеносно пригнул его к струе воды из крана и прошептал: — Помнишь Шварца? — Ну да, тот тип из Администрации, который продавал нам разную информацию заранее. Что, он засыпался и сдал нас? — Вчера он позвонил мне и сказал, что у него есть для нас охренительная новость. Сегодня мы встречались… ну, тебе неважно знать, где… и вот что он мне передал. Один тип, русский, изобрел топливо на воде. Нефть больше не нужна. Мир спасен. Но русский прячется, его не могут найти. Понимаешь? — Пока да. А мы-то тут при чем? — Русский ползает по нашему округу, — прошелестел Бакановиц. — Ты попробуешь найти его раньше, чем они, и купишь у него изобретение. Я знаю, что у тебя огромная информационная база. Что касается людей, я нанял для тебя двенадцать человек. Поскромнее, чем у них, раза в три. Но ты справишься. — Даже не собираюсь, — прошипел Леви Штейнман сквозь блестящую струю воды. — Я не камикадзе. — А я тебя дополнительно стимулирую, — зловеще проговорил Элия Бакановиц, — в твоей машине полным-полно наркоты, и если ты не хочешь всю оставшуюся жизнь провести на нарах, ты будешь делать то, что я говорю… Прозрачная вода из крана залила Штейнману лицо и пиджак. Штейнман дернулся, выпрямился, на щеках у него краснели пятна. — Шварц сказал, что русского найдут, по прикидкам, не раньше, чем через неделю. Ты должен сделать это раньше, Леви, — сказал Бакановиц от крана. — Тебе ясно? 4 Да уж яснее некуда. Один беглый взгляд на директора все скажет. Руки у него трясутся и потеют от жадности. Алчность обливает ему лысину маслом, он ерзает, словно на раскаленных углях, шарит мышкой по столу, а пухлые губы раскрыты, будто нацелились на виноградную гроздь. Элия Бакановиц хочет делать заначки от Системы. Все бунтовщики и террористы — ничто по сравнению с ним. Мятежный банкир. Купил секретную информацию и хочет ею воспользоваться в своих целях — и в каких! Водяное топливо! это ведь завоевание мира, практически! Штейнман вдруг понял, что уже минут пять сидит в своем кабинете и в тоскливом ужасе, вжав голову в плечи, крутит в руках карандаш. Перед этим, стало быть, что-то было. Ах да. Ему показали этих людей, с помощью которых он должен искать русского. Он, кажется, сказал, что сможет дать им задание часа через три. То есть, надо начинать что-то делать прямо сейчас?.. Штейнман судорожно вздохнул и ввел пароль для входа в свою информационную базу. Они еще не знают, вдруг пришла ему в голову утешительная мысль, иначе уже взяли бы и его, и Бакановица. Если бы это была провокация, ему бы не дали даже начать искать русского. Директора просто арестовали бы в момент передачи взятки чиновнику Администрации. — Что там у нас, — пробормотал Штейнман. — Хм… Русских в базе Штейнмана имелось около десяти миллионов. Их было вообще довольно мало, и в основном с темным прошлым. Да, мать их, подумал Штейнман, у всех русских темное прошлое, с тех пор как их сраный монарх продал всю их засранную шестую часть суши китайцам, а денежки поровну (это ж надо было удумать!) разделил между своими зафаканными подданными. Говорят, то, что там потом творилось, было почище третьей Мировой. Естественно, у всех оставшихся русских прошлое темней гнилой черносливы, и никто не спрашивает, откуда у них деньги — какая уж тут легитимность. И опять же естественно, что эти жизнерадостные люди специализируются на работорговле, наркоте, оружии и информации. Что, естественно, затрудняет их поиск по базе. Даже они, скорее всего, по именам всех русских не знают. Но этот русский в базе должен был быть. Не бывает гениальных физиков, которые приходят ниоткуда. Физик должен быть в контексте, читать чужие разработки, писать что-то сам, не так ли. А значит, про него есть данные в базе. Своей базой данных Леви Штейнман гордился. Собственно, эта база данных и сделала его начальником информационного отдела банка в столь молодые годы (Штейнману было двадцать девять лет, он недавно закончил учебу). База умела искать людей не только по именам, прошлому и фотографии, но и по звуку голоса, запахам, связям. — Надо искать, как на аукционе, — пробормотал Штейнман. — Сначала отсечем всех физиков. Хоп! — и количество русских резко сократилось, правда, не так резко, как ожидал Штейнман. Да, у них ведь там всегда были хорошие технические вузы, вспомнил он и ввел новый параметр: кто из них находится в нашем округе? Хоп — и осталось всего пять человек. В нашем округе пять русских физиков! — Штейнман поднял хвост трубой и впился в экран. Первого русского звали Герман Треф, и он был личность темная и непредсказуемая. Ходили слухи о том, что он пытался сплавить несколько своих разработок за забор, причем не из абстрактного гуманизма — назывались суммы. Одна такая продажа была выявлена и предотвращена, Герман Треф улыбался ослепительно, чернявый, с фиолетовой мраморной трубкой в зубах, с длинными волосами, перехваченными бриллиантовой заколкой. Второй русский был некто Петр Введенский. Он прозябал в зоне Москва — Петербург, которую давно собирались окончательно прикрыть по причине тамошней нищеты, и сильно полемизировал с каким-то Николае Брамсом. Все материалы о Петре касались исключительно буйной ругани этих двух людей. Третьего русского звали Замир Мурадов, и он был личность еще темнее Трефа, да к тому же к науке никакого отношения не имел, кроме того, что в молодости защитил кандидатскую диссертацию по физике. Четвертый был Вася Курочка, десятилетний вундеркинд из зоны Гонконг, и к нему Штейнман почувствовал какую-то внутреннюю симпатию: вундеркинд отказывался учиться чему-либо, кроме физики, химии и математики и из принципа говорил только на мертвом (русском) языке. О нем снимали передачи, и вообще малый делал деньги. Пятый, наконец, никак не мог быть тем самым русским, потому что он был не русский, не пятый и не тот самый, а непосредственно сам Леви Штейнман, — база данных всегда из уважения выводила на экран имя своего творца, делая его и физиком, и шпионом, и русским, и всем, чем только можно. Штейнман чертыхнулся. Никто из них, по идее, не может быть тем самым русским физиком. Но почему бы и не поискать их. Петра Введенского, скорее всего, найдут быстро, он приехал выдирать волосья Николае Брамсу. Также нет проблем и со звездой экрана Васей Курочкиным. Двух аферистов будет найти посложнее, но тоже нет ничего невозможного. В конце концов… Штейнман посмотрел на часы. Ха, он управился гораздо быстрее, чем думал. Правда, решение так же далеко, как и прежде. Но кто сказал, что он должен чрезмерно усердствовать, когда речь идет о беззаконии. Если тебя отымели, подумал Штейнман, необязательно получать удовольствие. 5 Да. Уделать, отыметь, вставить, лег под него, по самое не балуйся, на хрен — похрен — ни хрена. Подчинение и агрессия, жизнерадостная демонстрация победы силы над слабостью. Кто сверху, кто снизу? Кто кого вверх-вниз? Конечно, если бы была любовь, можно было бы и по-другому. Но если бы да кабы. Любви нет — значит, будем драться, конкурировать, соперничать, лишь бы друг до друга хоть как-нибудь дотянуться, хоть разик посмотреть в твои безумные глаза моими безумными глазами, и может быть, на одну секундочку, между пиком и дном, прежде чем ты меня поимеешь, а я тебя уделаю по самое некуда, — Штейнманом вдруг овладело бешенство. Он рассвирепел, хлопнул дверцей машины и вдавил газ в пол. Сто километров в час за полторы секунды, говорите? Ворота вверх рывком, джип, напрягаясь до дрожи, вылетел на свободу. В-в-в! — пролетел через двор. — У-у-у! — завопили черные тени, бросаясь на машину — арабские подростки, кто пристал, кто отстал, двое откатились, ух, ловки. Новичков вот часто грабят, те останавливаются с испугу, окна открывают, или еще что-нибудь такое… Лучше б ты был новичок, подумал Штейнман, яростно виляя по неровной щербатой улице мимо тополей и блошиного рынка; на лугу паслись облезлые козы. Ты влип, урод, кретин, и не поможет тебе все твое пафосное образование, вся твоя карьера в кредит, все твои мозги, деньги и костюмы, — все это не поможет, и все вместе взятое — тррык! — хрустнет под гидравлическим прессом, что бы ты ни делал, как бы ни метался… Штейнман заскрежетал зубами и вцепился в руль. Ну, дир-ректор, ну, сво… Черт, психов полный район, ходить не умеют. Три иссиня-черные бабуси в сарафанах ядовитых цветов, как куры, решительно кинулись через дорогу. Здесь живут идиоты, скоро забор перенесут на три километра вправо, так им и надо, уродам, — однообразно ругался Штейнман, вцепившись в руль и глядя перед собой, — дер-рьмо… давай же, вперед, вот сейчас будут ворота, вот они, наконец, две вышки с пулеметами, крепостная стена с колючей проволокой. Скорей, скорей поднимайте шлагбаум, поднимайте выше, впускайте меня в мой мир. Джип вскарабкался на мост, на автобан. Срочно отвлечься. Лучше всего перестать думать вообще. 6 Обычно по вечерам Леви Штейнман отдыхал, пытаясь вдохнуть в себя как можно больше воздуха, влить как можно больше рыжих огненных напитков, купить как можно больше девиц с розовыми ушками и бесстыжими глазами. Он, конечно, знал, что все это обман. На самом деле не было ни девиц, ни джипа, ни напитков, ни даже воздуха: откуда бы его столько взялось? Ничего этого не было. Был только он сам, Леви Штейнман. Он потреблял себя. Он дергался, как бешеный, среди лучей, метавшихся по площадке, в окружении таких же, как он, — пиджак за спиной, в глазах немеркнущее солнце. Ревел, гремел вокруг призрачный вечер, бурный лес рук освещало сиреневым, малиновым, ярко-желтым. Было известное средство, чтоб не спать всю ночь. Элия Бакановиц использовал его, чтобы всю ночь торговать («деньги не спят», фанатик чертов), Леви Штейнман — чтоб успеть насладиться собой, чтобы потребить-потратить себя, бешено по себе попрыгать, умять, чтобы хрустнули и провалились в тартарары все диджеи, цифры на табло, автомобили, бабки и пузыри. Штейнман вылез из машины и встал, озираясь и вбирая в себя жидкий оливковый воздух. Закат обливал небоскребы тяжелыми лучами, вокруг было серо и шумно. Штейнман стоял около большого пивного завода, на первом этаже которого находился огромный пивбар. Штейнману немедленно захотелось пива. Реклама еды неизменно возбуждала в нем аппетит, порнофильмы — желание, вид пивбара — жажду. Он вошел внутрь, но там было битком. Нашелся лишь один свободный стульчик, на который мистер Штейнман и присел: — Одно пиво с турбонаддувом и интеркулером. Но тут он встрепенулся. На соседнем стуле — они здесь были дубовые и кованые, тяжелые, — сидела и читала журнал красивая девушка. «Ай, черт», — простонал про себя Штейнман и постарался отодвинуться так, чтобы это было незаметно. Сидеть рядом с любым существом женского пола — безумный риск. Будешь пялиться — «сексуальное домогательство», пятьдесят лет тюрьмы. Не будешь пялиться — «оскорбительное для достоинства игнорирование», от двух до десяти лет. Будешь смотреть спокойно — тоже не факт, что обойдешься простым штрафом. Поэтому Штейнман проклял все и решил выглотать это чертово пиво с турбонаддувом и интеркулером и идти куда глаза глядят — шататься по городу. Он уже видел себя в ямах-дворах, среди башен и уступов, серых в надвигающихся сумерках, но тут девушка оторвалась от журнала и сказала благосклонно: — Ничего, сиди… И опять углубилась в чтение. Леви Штейнман очень удивился, отставил бокал и посмотрел на нее. — Спасибо, — сказал он изумленно. — Ничего, — опять сказала девушка, глядя в журнал. А читает, глянь-ка, «Финмаркет». Коллега, похоже. Все на ней было джинсовое, даже тапочки и сумка, а на голове красный платочек. Модная и очень красивая девушка; милая, милая, в панике отвлекался Штейнман. — Эй, мне еще пива дайте!.. — Слушай, — сказал он, наклонившись к ней. — Ты мне скажи, ты что, мусульманка? — Да нет, — сказала девушка. — Просто вижу, человек сидит пиво пьет. Что я ему буду мешать из-за какой-то дурацкой политкорректности. — То есть, ты подумала — про меня? — вконец удивился Штейнман. — Но, слушай, это же большая удача — мужик сел рядом, можно ведь кучу деньжищ через суд слупить, как же ты так просто упускаешь свой шанс? — Я не голодаю, — заметила девица. — А что, деньги нужны, чтоб не голодать?! — А-а, — Штейнман все понял и решил уточнить детали, — какая у тебя группа потребления? — М-654, — сказала девушка, поднимая глаза на Штейнмана и улыбаясь. — Я очень лояльный потребитель. Ну, теперь-то уж точно все ясно. Она проститутка, и недешевая. Улыбка — это аванс. Ну что ж. — И где ж ты работаешь такая молодая и красивая! Может, пойдем туда и немножко поработаем? Штейнман напряженно светился и мигал, и пихал пиво кулаком к себе в глотку. Давал себе передышку. Ну, давай я схвачу тебя за руку, и мы пойдем… я же вижу, что ты хочешь. — Я работаю вот здесь, — девушка тряхнула журналом «Финмаркет». — Журналистом. Это был удар. Разом вылетел из головы у Штейнмана директор Элия Бакановиц, и все проблемы, и даже сам он на секундочку растворился — правда, тут же обрел себя. — Ты… о-о, блинский блин… — замотал он головой. — Прости! Пожалуйста! Я впервые вижу, чтобы… Ох, ну и дела! — он рассмеялся очень смущенно. — Ладно, — улыбнулась девушка. — Ты-то кем работаешь? — Я, блин, банкир, — сказал Штейнман. — Ну-ка, что пишут. — Он быстренько схватил «Финмаркет», руки у него тряслись. — «Кризис в зоне Новогрудка-Щецена-Вильнюса выявил все болевые точки зон Восточной Европы вообще: слишком сильное отгораживание, инициированное олигархами, поставило людей на край…» Что ты думаешь об этом? — Тебе это неинтересно, — сказала девушка. — Ты до сих пор не спросил, как меня зовут. Ты просто хочешь отвлечься со мной. — Хочу-то я просто, — согласился Штейнман, — да вот отвлечься мне вовсе не просто, вот в чем фишка-то, чуешь? — Чую, — сказала девушка уже серьезно. — Тебе надо вылезти из себя. — Это как? — наморщился Штейнман. — Прости, но мне в себе вообще-то нравится. Вылезешь, а потом не влезешь, нет уж, ну его на фиг! А как тебя зовут? — спохватился он. — Франческа. — Меня Леви, — представился Штейнман. — Слушай, ты мне вот что скажи: почему ты меня не послала на три буквы? Десять девиц из десяти послали бы, и нигде бы у них не дрогнуло, а ты, — он изумленно пожал плечами, — терпишь такие крутые наезды, я думал, ты мне в морду заедешь, — Штейнман нервно хохотнул. — Скажи, почему? — На мужчине плюсик, на женщине минусик, — сказала Франческа. — Мы тянемся друг к другу. А тут какие-то суды. Мужчины уже от женщин шарахаются. Еще чуть-чуть, и секс станет таким чисто профессиональным делом, ну, как пиво приносить или детей растить. Будут проститутки, и будут «вагинальные американцы»… Мой дед был с моей бабкой всю жизнь, они оба работали, и — никаких судов. — Когда это было-то, — вздохнул Штейнман. А про себя подумал, что это бы ему не понравилось — всю жизнь с одной, спятить можно. Франческа закурила, выпустила дым и сказала задумчиво: — Эта политкорректность, она как зараза. Как вирус общественного иммунодефицита. Как после этого будет продолжаться жизнь, они не думают… — Кто они? — поинтересовался Леви. — Ну, — уточнила Франческа, — я могла бы сказать «мы не думаем»… если бы я тоже не думала. — Вы бы могли сказать «ты не думаешь», — подсказал Леви. — А мне кажется, ты тоже думаешь. Умная, выкрутилась, — подумал Штейнман не без восхищения, — но, конечно, не умнее меня, такого просто быть не может. — Знаешь, — откровенно сказал он, придвигаясь, — здание нашего банка стоит в ужасно хреновом месте. Его уже обнесли забором и скоро официально закроют. Мы уже почти достроили другое здание, но по разным причинам пока не можем туда въехать. И вот каждый день я вижу этих арабских подростков, этих черных… знаешь, у них там — никакой политкорректности. И если представить, что они сломают забор и набрызгают своей, большей частью заразной, кровью нам в глаза, — Леви остановился и красноречиво допил пиво, — мол, дальше сама продолжай. — Точно, — сказала Франческа. — Абсолютно с тобой согласна. Но они, конечно, не сломают забор, — уточнила она, глядя на Леви невинно-ясно. — Да уж, где им, — закивал головой Леви. — Мы сильнее. — Богаче, — подсказала Франческа. — Броня крепка, и танки наши быстры. Он почувствовал, что вот-вот истерически расхохочется. Пиво как-то неожиданно его взяло — всего два литра, правда, без закуски, — чудовищное поручение директора, которое многотонным камнем наваливалось на него, вдруг перестало пугать и начало прямо-таки смешить — шпионская авантюра, блин!.. Штейнман элегантно взмахнул рукой, и они под взгляды «потенциальных насильников» и «вагинальных людей» прошествовали под ручку к выходу. Солнце уже опустилось за дома, и все кругом стало зеленоватым. — Я в метро, — сказала Франческа. — Как? — обалдел Штейнман. — А кто это там говорил про плюсики, минусики? Что нас тянет друг к другу и можно без всяких денег?.. — А я еще кое-что важное говорила, — ехидно напомнила Франческа. — Про бабку с дедом, помнишь? — Про бабку… про бабки… — Штейнман совсем сбился с толку. — Ну, ты хоть адрес-то свой дай, журналистка! На небольшом неустойчивом пятачке, среди машин и людей, на пересечении множества лучей, они вытащили по клочку белой бумажки и написали друг другу электронные адреса. 7 Уже густы были сумерки, когда Штейнман наконец — пешком, вверх на лифте, опять пешком — вскарабкался туда, где он жил, отодвинул занавеску и вошел к себе. В квартире, которую он снимал, не было дверей и вообще почти ничего не было: все необходимое ему каждый день приносили в потребительской корзинке. Кое-кому не нравилось так жить, но какой смысл бегать по магазинам, если все и так ясно. Тот, кто этим занимается, смотрит в компьютер и читает: «Леви Штейнман», глава информационного отдела инвестиционного банка Бакановиц. Коэффициенты «Леви Штейнмана» 678-924-55, следовательно, по своим психофизиологическим и социально-экономическим характеристикам «Леви Штейнман» наиболее лоялен(на) брэнду Q437. И нет необходимости втюхивать Леви Штейнману брэнд Q438 — это был бы обман; но если банк Бакановиц обанкротится, брэнд изменится. Sweetest perfection, slightest correction. Но сейчас в корзинке у Леви Штейнмана все, что ему нужно — чистые дискеты и чистые х/б носки на утро, сигара диаметром 1 см и акции Западно-Техасского, тарелка жареной картошки со свининой, булочка с кремом, именно которую он должен был захотеть этим вечером — именно которую, а не какую другую, — ну и, конечно, рюмаха, мужику после тяжелого дня полагается. Тоталитаризм! Вот что надо понимать под этим словом. Вам угодят, про вас все угадают, только, ради Бога, не надо давать выхода своим деструктивным аффектам. Леви Штейнман потребляет себя: это его потребительская корзинка, она одновременно выделяет его из всех и обозначает его индивидуальность. И именно этот, вот этот конкретный бумажный стакан отделяет его от того мира, через который он каждый день носится, как угорелый, — от арабских подростков, облезлых коз и еще кой-чего похуже. Жизнь не сахар, все мы на войне, а что про Леви Штейнмана система все знает, так ведь мир — большая деревня. Тут и надо про всех все знать, — нет? Леви Штейнман врубил соответствующую его сану музыку, в темноте съел ужин и выпил рюмку водки, отчего темнота проплесневела чем-то зеленым. Потом он разделся догола, поплескался в резервуаре с жасминной водой, вытерся, сел на одеяло, расстеленное на полу, взял радиотелефон. — Броня крепка, — бормотал Леви, набирая номер, — и танки наши быстры… Алекс! Послушай-ка меня внимательно. Мне нужна девушка по имени Франческа, лет — около двадцати пяти, черные волосы, работает в журнале «Финмаркет»… Ага… Что? Ах, вот как. А это не может быть псевдоним? Все ясно… Ладненько, спасибо… нет, это очень интересно, то, что ты узнал. Ну, привет! Леви положил трубку рядом с собой. Никакой Франчески в журнале «Финмаркет» нет. Воздух вдруг опять сгустился, и ему захотелось выпить еще. Черт. Леви Штейнман, ты очутился в сумрачном лесу. Утратив правый путь во мгле долины. Ты это понимаешь? А на столе стояли три графина! Нет, Леви Штейнман все-таки, ха-ха, не боится. После двух литровых кружек и рюмки на хмель — чего там нельзя делать с градусами, я забыл? повышать или понижать? Три графина, мать их за ногу! В окне крутилось ночное солнце на ниточке, все в блестках и индексах. Внизу, до горизонта, мерцали цепи, вереницы и сгустки огней. Между сгустками были черные провалы. За горизонтом начиналось жаркое небо, рыжее от огней города. Штейнман вырубил телефон, залез под одеяло и уснул, с тем чтобы увидеть во сне, как директор Элия Бакановиц скачет верхом на свинье и кричит: «Алла!» 8 А Франческа между тем навстречу ветру подходила по большому полю к главному офису нефтяной корпорации Болеслава Серпинского, и тут очень кстати можно заметить, что она была очень красивая. Леви Штейнман ведь всюду видел только себя, и на Франческу внимательно не смотрел — очень зря. Франческа! — а! — помелькивают каблучки диаметром с горошину под красной юбкой в багровых разводах, блеск удовольствия переливается на черных волосах, под наполовину задернутым топиком колышется ничего-лишнего. В ушках сережки, как маленькие люстры. Вот она вошла в лифт, отразилась во всех его стенках, но на себя не взглянула — она и так себя видела. Лицо у Франчески нежное и очень правильное, она выглядит лет на двадцать, хотя на самом деле ей намного, очень намного больше. Верно, оттого, что редко морщила она свое гладкое чело, никогда не крутила носом, не брала себя за виски, не поджимала губы, не щурила глаза в презрении, да и смеялась-то редко. И время не вело осаду ее неприступной красоты, не копало траншеи на ее лице. — Вы куда? — К мистеру Серпинскому… К генеральному директору Серпинскому — для чего же он хочет видеть эту красивую девушку, такой старый и страшный? Вот он встал из кресла ей навстречу, плоский-квадратный, похожий на голливудского злодея: высокий лоб, клочья седых волос, глаза ярко-голубые и безумные, сам высокий, костлявый, а голос скрипучий и надменный. Дверь на засов. Серпинский врубил шумовую завесу: запись со стройки. Тут же начался лязг и грохот, а говорили собеседники так, что даже по губам, как выразился бы Леви Штейнман, «хрен прочтешь». — Вы понимаете, — проскрипел Серпинский, — что я могу вас сдать вашему начальству? — Нет, — вежливо ответила Франческа, — вы меня не сдадите. Вам совершенно не улыбается лишиться доходов от нефти, а если водяное топливо будет в наших руках, мы, конечно, внедрим его. И, соответственно, разорим вас. Серпинский изобразил смех. — Ничего не делается как следует, — проговорил он, глядя на Франческу. — Секретные агенты продают государственные тайны. — Не правда ли, хорошенькое доказательство того, что мир устроен неестественно. Франческа и сама хорошенькая. Зачем она пошла в секретные агенты, подумал Серпинский тяжело. Сволочная работа — служить системе. Серпинский встал и стал в два раза страшнее. Веки у него были тяжелые, в морщинах и жилках; глаза темно-серые, как металлические шарики, ладони большие и сухие. — Кстати, — проговорил Серпинский, — могу ли я поинтересоваться, по каким вопросам вы сегодня встречались в пивном баре со Штейнманом? — С кем, простите? — наклонила голову Франческа. — Не надо придуриваться, а то я буду думать, что вы плохой профессионал, — раздраженно проскрипел Серпинский. — Если я решил иметь с вами дело, значит, будет контроль с моей стороны… Леви Штейнман, начальник информационного отдела банка Бакановиц — зачем он вам? Франческа нахмурилась. — Он сам со мной познакомился, — сказала она. — Сегодня. 9 Франческа все делает как следует. Ей есть к чему стремиться. У Франчески нет никакого характера. Она абсолютно прозрачна, и для нее все абсолютно прозрачно: столько датчиков в нее вмонтировано. Так просто. Ее свобода — полное подчинение. Идеальный агент. Пустота. Мистер Маккавити и другие могут в любое время суток посмотреть: что она делает? И смотрели, пока не поняли, что — неинтересно это. — У нашей Франчески новый любовник, — кисло говорит мистер Маккавити. — Ну и? — Ну и лежат на кровати и делают секс, — заключает мистер Маккавити. — Черт ее знает. Хорошо. Качественно… Франческа приносит информацию, не сбиваясь с ног, осторожно вступает в святая святых, берет ручку — маникюр, смуглые запястья — не хмурясь, ставит легкую и четкую подпись без всякого росчерка. — Идеальная девушка, — совсем уж кисло говорит мистер Маккавити и кряхтит, облокотившись на стол. — Черт подери. Он часто поминает черта, когда говорит про Франческу. Технологии — технологиями, но ведь есть и так называемый психологизм. Человек — не машина. У него то где-то дрогнет, то где-то екнет. Ему характер полагается. А если характера нет и никакой психологии, и все гладко, как долина, и пусто, и на все стороны одна питательная зеленая трава, — то, воля ваша, что-то тут нечисто. У самого-то Маккавити характер был, чай, не пустое место, не пальцем делан, на помойке рос. Рыжий Маккавити, широкие плечи, железные подковки, прищур, как у котяры. — Франческа! — покрикивает Маккавити на нее. — Ты нас презираешь? — Нет, — недоумевает Франческа, положив вилку. Детектор лжи поблескивает в языке, но не пищит. Значит, не презирает, крякает Маккавити. — Зачем ты стала нам служить? — глазки сверлят Франческу, но что толку сверлить солнечный луч. — Я… э… денег хотела, — искренне отвечает Франческа, недоумевая. Потому что неискренне нельзя, все равно ее насквозь видят. — Де-енег хотела! — сатанински тянет Маккавити. — Блин… Франческа видит, что шеф ужасно недоволен собой. Ему неприятно видеть перед собой существо абсолютно прозрачное и одновременно столь непроницаемое. На Франческе все системы дают сбой. Ее индивидуальность коренится где-то там, куда не досягает ни один из этих сволочных приборчиков. Черт знает, где. Но, в конце концов, это не главное. Работает? Работает. Не продаст нас? — Абсолютно невозможно, — мотает головой главный техник. — Там столько всего понапихано! Гарантия! Главный техник прямо честь отдает, он уверен на все сто. — Кто другой, но не Франческа. — Вот ей и поручим, — говорит мистер Лефевр. — А? Как вы полагаете? Мистер Маккавити, конечно, уже ознакомился с делом. Выдумка блестящая. Якобы некий русский придумал топливо на воде. Смешно? — Мне тоже смешно, — сладко улыбается мистер Лефевр. — Но я вас уверяю… И эта идея якобы продается одним из чиновников системы. Собственно, чиновник и впрямь продажный, он пойман, он вор, он кается, у него шестеро детей, которых он родил, потому что ему «невыносимо, что плодятся только эти недочеловеки за забором». Истинному патриоту понижена зарплата и дан последний шанс исправиться: продать вот этот самый «секрет», да подороже, банкиру Элии Бакановицу, который давно под подозрением. И посмотреть, что банкир будет делать с этим секретом. — Скорее всего, — весь истекает соком Лефевр, — он просто с ума-а сойдет от жадности… «Па-альчики оближешь», думает Маккавити издевательски, вот жопа этот Лефевр, но выдумка классная. — …и постарается найти-и этого русского… — Да ну! — машет рукой Маккавити. — Банкир, респектабельный человек, не пойдет на такой риск! — Элия Бакановиц, — улыбается Лефевр, — пойде-ет… Элия Бакановиц ночует в банке. Элия Бакановиц корыстолюбив «до без памяти». Он хочет делать заначки. Элия Бакановиц боится системы, он хочет спрятаться от нее сам и спрятать свое добро. — А, ну тогда конечно, — рассудительно чешет голову мистер Маккавити. И вот Франческе поручено следить за развитием провокации, наблюдать и делать выводы. Франческа равнодушно-внимательно выслушала, запомнила и удалилась на своих невесомых каблучках, в черных волосах немеркнущее солнце. — А ты знаешь, что она еще и Серпинского провоцирует? — спросил на следующий день Лефевр. — Представляешь, сходила к нему, честно призналась, что она тайный агент, — да он бы все равно вызнал, у него максимально дозволенный штаб информационных технологов, и кое-какие разработки он у нас покупал… Рассказала ему про «водяное топливо» и предложила сотрудничество! — И Серпинский согласился? — выпучил глаза Маккавити. — — Ну да! — ответил Лефевр, аж жмурясь от удовольствия. — Она ему так все представила… что ему страшно захотелось изловить русского и спрятать патент в шкаф… — Серпинский! — крякнул Маккавити. — Вторая категория лояльности! Никому верить нельзя! Ну… молодец девка, даром что без характера. 10 С утра солнце нападает на мир с новым жаром. Сверху все груды хлама сияют светом призрачным. Замки из стекла и алюминия в легком сиреневом дыму дрожат; поезда нежными гудками проницают сияющее пространство, в котором жар усиливается постепенно. Любой голос пропадает эхом в этой сверкающей яме; любой луч теряется во множестве отблесков; любое действие ничтожно, и любая мысль незначимо мала. Леви Штейнман проснулся и вспомнил. — Блин, блин, блинский блин, — просипел он, протирая глаза руками. У двери кокетливо стояла под махровой салфеточкой утренняя потребительская корзинка: французская булка, масло, горячий кофе. — На хрен, — буркнул Штейнман и пнул корзинку. Кофе растеклось, булка вылетела и гукнула. Пусть думают, что ему не нравится потребительское общество. В раздумьях Леви Штейнман взялся за ручку машины. Как-то быстро эта игра началась, а, Леви Штейнман? Тебя уже просчитали мгновенно, а ты еще только руку занес. Впрочем, стоп. Если ты, Леви Штейнман, еще жив, значит, в точности они еще ничего не знают. И вот стоит банк Бакановиц (Леви на полном ходу мимо черных теней влетел в гараж и тормознул со скрежетом), и вот в сантиметре от твоего бампера машина этого гада директора. Если бы они знали, Леви бы уже знал, что они знают. Значит, они не знают. Не зря они там интимно шептались у воды, тогда в туалете. Простые методы хеджирования! — Леви Штейнман уселся за свой стол, покрутил головой — вошел Алекс. — Привет, Леви, — сказал он. — Мы все сделали, всех нашли, кого ты просил. И девицу эту тоже, которая тебе вчера вечером понадобилась. Знаешь, кто она? — Кто? — насторожился Штейнман. — Франческа Суара, — доложил Алекс. — Личный секретарь главы нефтяной корпорации Серпинского, вот как. — Спасибо, — развеселился Штейнман. Тра-ля-ля! Этот чиновник, который толкнул информацию нашему директору, он толкнул ее не один раз. А два. Или даже больше двух. Предприимчивый товарищ, как ты считаешь, а? Кому нужно водяное топливо? Ну конечно, нефтянику… Болек Серпинский, надо же! Патриот! Тридцать три приюта, призывы помочь нецивилизованному миру, член четырех клубов! Ну, все, подумал Леви Штейнман, директор просрал. Наш банк крут, но с Серпинским соревноваться пупок развяжется. Он оттолкнулся от стола, отъехал почти до дверей по жесткому ковру. Алекс, который в припадке жадности пытался разом делать свою и его работу, глянул — поднял брови. У Алекса уже был условный рефлекс: чем дальше начальник откатывается от стола, тем больше драйв, тем значительнее происходящие события. Штейнман уже несся по коридору в сторону директора, а Алекс так и сидел с поднятыми бровями, соображая: вверх случился или вниз? Как это глупо было со стороны директора Бакановица — не сделать себе отдельного кабинета. А все оттого, что Элия Бакановиц любил торговать. Как животное какое, например, сорока. Элия Бакановиц торговал бы клубнику, выращенную своими руками, но его отец был не садовником, а инвестиционным банкиром, и брат, и вот Элия Бакановиц тоже стал директором банка. Но отец и брат любили рулить, а Элия Бакановиц плотненько любил торговать, он сидел днями и продавал-покупал, раскрыв рот от внимания, будто нацелившись пухлыми губами на яблоко, а для этого отдельный кабинет не так удобен, как просторный ангар, где все парятся вместе и можно перекрикиваться. — Нас, кажется, хотят опередить, — Штейнман подошел к директору сзади и ткнул пальцем в индекс нефтяной компании Серпинского у него на экране. — Девица. Секретарша его личная. — Ха-ха, — отчетливо произнес Элия Бакановиц, быстренько запрокидывая голову, так что Штейнману стало видно его опрокинутые глаза. — У нас есть два выхода. — Как-то чересчур оптимистично, — заметил Штейнман. — Есть, да еще целых два. — Я припугну его, — сказал Бакановиц. — Он у меня получит по полной программе. Ничего конкретного, просто напугаю. — Видно было, что он по ходу дела соображает, как можно заработать на напуганном нефтянике. — А ты давай окучивай девицу, — Элия Бакановиц покрутился, утрамбовался и подмигнул. Глаза у тебя, директор, дикие. Нечеловеческие уже какие-то. Интересно, как он видит мир? — вдруг подумалось Штейнману. Вот эти все вагоны, отгружаемые внизу за окном, этот ветер и песни из супермаркета, угольную пыль, грохот стройки? Видит ли он это остро, как я, или все заляпано одним острым резким вкусом и ритмом — чье оно, нужно ли кому-нибудь, спрос-предложение? На крыше банка вертолет; в воскресенье директор летает на побережье тратить свои деньги. Штейнман представил, как он плавает в бассейне, а вокруг него вьются мухи-бабы, а в крепкой руке у него бутылка «Айриш-крим». О чем он думает в такие моменты? О работе, подумал Штейнман с содроганием, это абсолютно точно. Да какая на хрен разница на самом-то деле, о чем он думает. Вот ты, Леви Штейнман, когда развлекаешься, не думаешь вообще ни о чем. И что? Солнце боком скользило в окно, жаркий ветер пах железом и пылью. Алекс выкручивал из рекламщиков скидки. Другой подчиненный уткнулся носом в компьютер и корчил рожи. Зачем это все, подумал Леви Штейнман. Как зачем, мать твою, одернул он себя. Затем! Он одернул пиджак. Мягкий стул подался вниз. Взыграл пальцами по клавиатуре, набросал букв, стер половину, набросал еще. «Дорогая Франческа! Мне кажется, будет вполне уместно…» 11 От этого на самом деле можно было с ума сойти: как вечер сменял утро, и как опять начиналась ночь. Элия Бакановиц потому и работал сутками, что тошно ему было на это смотреть — как солнце уделывает этот мир раз за разом. Это был единственный оставшийся в жизни круг. Остальное давно уже было не круглым, но с точностью выверенной, ужасающей, вновь и вновь садилось дневное светило и становилось темным небо. Люди давно научились обходиться без природы. Ночью можно было не спать. Детей можно было делать множеством равноценных способов. Зачем же небо поутру (вверх!) так густо наполнялось жарким и огромным солнцем? Зачем угасало вечером в каждом окне небоскреба (вниз!), в каждом осколке шприца, в каждой капле крови? Где-то там, внизу, на остром углу, стоял Леви Штейнман и крутил в руках цветок — великую редкость, зеленый тюльпан. Цветок был похож на песочные часы: сок в нем переливался. То стебелек нальется плотно, то бутон. Какого хрена ты пришел так рано? Еще десять минут. Ну и хорошо, браток, пусть думает, что ты в нее влюбился. Вон она уже идет, наверное, тоже решила дать тебе понять, что влюблена. Штейнман подобрался: игра продолжалась. — Привет, Франческа! — сказал Штейнман и сделал ей шаг навстречу. — Добрый вечер, — Франческа наклонила голову. Вблизи нее воздух вибрировал, она была больше, чем то, что можно было видеть: аура, сияние, потрескивание. Штейнмана слегка дернуло током. Франческа оделась на этот раз в юбку до колен, красную, в багровых пятнах и цветах, а сережки были маленькие и пронзительные, как капли горячего масла. — Есть идеи, куда пойти? — спросил Штейнман. — Нет, — Франческа подняла голову и посмотрела на запад. Штейнман удивился. Она смотрела ровно на тот ресторан, о котором он подумал. Назывался ресторан «Ротонда», лежал, как круглая таблетка, на краю высокого здания. — Туда? — уточнил Штейнман. — Точно, — засмеялась Франческа. — Туда! Ресторан было видно, но до него было не близко, главным образом, потому, что заходить приходилось все время как-то сбоку. Они сначала шли пешком по пологой лестнице, потом ехали в маленьком лифте с зеркальными стенками, полом и потолком, потом опять пошли вверх по упругому резиновому бульвару. — Как ты любишь развлекаться? — спросил Штейнман. — Никак, — ровно и доброжелательно ответила Франческа. — Не люблю развлекаться. — А, так ты трудоголик, как наш директор, — протянул Штейнман. — Круглые сутки работает парень. Знаешь, такой Элия Бакановиц, ага? — Ну да, я же из «Финмаркета», — напомнила Франческа. Интересно, подумал Штейнман. Не может же она считать меня за такого дурака, чтобы я ей верил. Ясно как день, что я давным-давно ее вычислил. И она это отлично знает. Какого хрена тогда придуривается? Ладно, подумал Штейнман, хочешь так, будем так. Как хочешь, крошка. Они уже пришли в «Ротонду» и сидели там, богатые, заказывая блестящие вилки и мясные куски с подливами, поглядывая вниз вбок. Отсюда было хорошо видно и сплошные созвездия огней, и слепые пятна тьмы за забором. Между ними горела свеча. Надо немедленно переходить к романтике, решил Штейнман и взял быка за рога. — Мы с тобой одной крови, — медленно произнес Штейнман и поднял на Франческу глаза. — Ты и я. Франческа уставила очи на свечу. — Мда? — сказала она. — Почему? — Мы оба молодые профессионалы, — сказал Штейнман, — одинаково смотрим на проблемы политкорректности… и на любовь, — это слово у Штейнмана получилось несколько пафосно, но, в общем, неплохо. — Мда, — снова сказала Франческа с трудноуловимым выражением в голосе. — Следует признать, что ты мне действительно нравишься. Штейнман осторожно поднял глаза и обнаружил, что Франческа за разговором как-то незаметно умяла всю еду — и его, и свою. Он остолбенел. Он смотрел на Франческу, как она вылизывала последнюю ложечку и улыбалась — страшно, откровенно, ослепительно. Ай, подумал Леви Штейнман в диком восторге, что сейчас будет!.. Рыжий Маккавити, который наблюдал эти события на экране, довольно хохотнул и потер руки. Молодец девица, чего уж там. Куда там этим актерам, которые на сцене. — Лефевр, — позвал он, — ты глянь, Франческа Штейнмана окучивает. Он думает, что она личный секретарь Серпинского, и хочет с ее помощью найти русского. — А она что думает? — поинтересовался Лефевр. — Она, — прокряхтел Маккавити. — Она, братец ты мой, в отличие от нас, ничего не думает специально. У нее там, в башке, какие-то настройки, как в компьютере, который в преферанс с тобой играет. Ты глянь, вот ведь не знать — я бы точно подумал, что она в него втюрилась! В небе уже стояло ночное солнце, все в брызгах и парах, оно гудело, как электростанция, на нем мигали зеленые — красные индексы, раскаленные ниточки свисали с него, мелко потрескивая. Штейнман очнулся, и понял, что они спешат, обнявшись, по мостам над пропастями. В бархатной тьме, где вздувались оранжевые тени и слышалось глухое уханье из окрестных клубов. Просверком — острые каблучки, пронзительные сережки. А в другой руке у меня что, спросил у себя Штейнман. Хэ, бутылка вина никак. Дорога была — что-то вроде балкона на огромной высоте, неширокий уступ, огражденный от пропасти чугунной решеткой с завитушками и цветочными клумбами. Этот отрезок дороги, на повороте, был не освещен, и в полумраке фигура Франчески казалась сине-фиолетовой. — Быстрее, быстрее, — бормотал Леви Штейнман. — Дальше… Франческа укрупнила шаг, грудь закачалась чаще, Штейнману стало мучительно идти вперед. Он промычал что-то жалобно, бросил взгляд вверх — вбок — как удачно, там как раз был темный, совершенно темный переулок, с мягкой травой в клумбах, куда хотелось лечь навзничь. Железо и стекло, на углу помойка. Неверные шаги вбок, или вверх, или куда? Куча стройматериалов. Стекловата. Если лечь, утром будешь весь в мелких дырочках, стекло войдет в твои поры. Леви Штейнман почувствовал, что весь дрожит. Или что? Или зачем? Не спешить? Ах, не спеши-и-ить… Франческа, что это такое? По касательной проходит ветер. Тихо-медленно, очень правильно. Дикое пронзительное легкомыслие и благородство. Но какое, скажите мне, благородство тут может быть? Мы враги и государственные преступники. Мы друг друга провоцируем. Мы — вверх-вниз. Отыметь. Победить. …или кого? — Леви!.. — Франческа!.. Ты жопа… потребитель… ты всегда потреблял себя, сейчас ты на минутку вылез из этого омута… засранец… ты скоро опять туда залезешь, посмотри на это небо и на эту женщину, твои глаза на секундочку открылись в мир, твой язык лепечет что-то тотально непривычное: «Sweetest perfection… slightest correction…» — Франческа!.. — ахает он, трогает, гладит. — Леви!.. — тоже ахает Франческа, как будто открытие свершает. Получай… но откуда такая печаль? — Штейнман, amigo, у тебя едет крыша. Дыхание перехватывает, а в небе крутится дурацкое ночное солнце, все испещренное индексами. Им обоим показалось, что наступает день. Воздух взрезало сразу тремя лучами. В пересечении трех лучей лежали они. Самый грубый и непрозрачный луч был луч системы банка Бакановиц; видать, директора снедало любопытство — как там наш Леви, как ему, голубчику, работается. Второй луч, тоньше и профессиональнее, — на том конце сидел нефтяник Серпинский: усы обвисли, кадык трясется, зубы скрежещут, огонь желания разгорается. На конце третьего, почти невидимого луча сидел рыжий Маккавити и крякал в усы, наклоняясь так и сяк, а лица его не было видно. Франческа инстинктивно заслонила глаза рукой. Штейнман откатился от нее, вскочил и в ненависти заорал, обращаясь ко всем наблюдателям сразу: — К черту! — зарычал Штейнман всем лучам сразу. — Катитесь к черту! — Эй, ты что, — отчетливо и здраво сказала Франческа. — Все нормально. — Какого хрена нормально! — Штейнман вскочил, весь истекая ненавистью. — Подонки! — он бросился в противоположную сторону, споткнулся, упал, покатился, упал куда-то дальше, и еще раз упал, и еще. — Сволочи!.. Ему казалось, что он падает не вниз, а вбок и вверх, в непредсказуемую сторону, а лучи все следовали за ним, и дыхание Франчески слышалось все так же близко, как и прежде. Кругом была пропасть. 12 Банкир и торговец Элия Бакановиц вздул губехи и дернул за все свои финансовые рычаги так сильно, как только мог. Рычаги затрещали. Комната наполнилась дымом. Подчиненные, которые из жадности работали по ночам вместе с директором, закашляли и повернули головы. Но Элия Бакановиц не кашлял, его лицо в дыму светилось, как луна. Он схватил громкоговоритель, и над ночным городом пронесся его задиристый вопль: — Серпинский! Ты что, сявка, удумал? Бабу свою подослал? Хочешь сдать нас Системе? Серпинскому послышалось «подостлал». Он еще сильнее заскрежетал зубами от злобы, скрутил из «Финмаркета» себе такой же матюгальник и забрехал в ответ: — Какого хрена! Это ты подостлал своего Штейнмана, чтобы сдать нас системе! — Глухня! Брехня! — изо всех сил завопил Элия Бакановиц. — Сейчас же прекратить, а то я за себя не отвечаю! — Сам прекращай! — проскрежетал нефтяник, подскочив к открытому окну. Клочья его белых волос стояли дыбом, голубые безумные глаза трещали и переливались, в них мигали разные диковинные значки. — Ну, все, — сказал Элия Бакановиц. — Давайте, ребятки, покажем ему, на что мы способны. Звоните тем своим клиентам, которые не спят, продавайте Серпинского без покрытия. Скажите им, что рабочие подорвали нефтяную вышку! Элия Бакановиц поплевал на ладошки, схватился за финансовые рычаги и вдавил их в пол. Несколько секунд зияла тишина, а потом грохот дальнего взрыва разорвал пространство, ночное солнце дернулось на своих цепочках, как паук в паутине, и перебежало на другую сторону неба. Свет стал багровым, серный дым и скрежет наполнил комнату. — Ура-а! — кашляя, закричал Элия Бакановиц, нагибаясь и подгребая под толстое брюхо прошлогодние газеты. — Так его, ребята! Давай его! Перед корпорацией Серпинского, на огромном поле аэродрома, визжали машины с мигалками и стояли толпы народу, задрав головы к небу; нефтяник, как голливудский злодей, весь в холодном огне стоял на балконе и гремел в черное пространство: — По оценке наших аналитиков, банк Бакановиц не выплачивает дивидендов и увольняет восемьдесят процентов сотрудников! Хрясь! — Элия Бакановиц отпрянул от экрана — в физиономию ему хряпнул влет тугой комок снега, кислый, как только что завязавшееся яблоко, тяжелый, как гирька, и холодный, как жидкий азот. — Вать машу! — завизжал Бакановиц, и так крутанулся на стуле, что стул выскочил из штифта, и банкир шмякнулся о стенку. — На-а! Шту-урм! — простонал он из-под стула, отплевываясь и продирая глаза. Торговцы пригнулись под столы и вытащили из карманов секретное оружие. Это была та самая жвачка, из которой можно надуть Самый Большой в Мире Пузырь. Хлоп! — и жвачка залепила Серпинскому всю голову, склеила ресницы, уши, брови, забилась в горло и в ноздри. — В-в-вав! — нечеловеческим голосом взвыл нефтяник, оттолкнулся от косяка и, схватившись за голову, повалился с подоконника назад. Хрустнул дубовый стол, из шкафа, как желуди, посыпались папки, сотрудники бросились помогать директору. — Режьте волосы! — зарычал он жалобно, как только сумел разлепить себе рот. — Всыпьте же ему как следует, уроду полоумному!.. Солнце прыгало, дергаясь, по черному небу, индексы мигали, как бешеные, трещали и лопались пережигаемые веревки. Проснулись все, кто спал. — Ау-у! — кричали с Севера, Юга, Запада и Востока. — У-у-уа-а-а! Вать машу! Н-на! Это была драка во мраке, когда лупят все и всех, когда непонятно, где кончается игра и начинается ссора, и почему дерутся — то ли в шутку, то ли делят добычу, то ли просто хотят всех поубивать, и кто за кого, и кто кого, — праздник непослушания. Во тьме гремело и шуршало: это самые предприимчивые, пользуясь суматохой, хватали, что плохо лежит. Провокаторы Лефевр и Маккавити сидели у установки и потирали лапки. — Начальство нас за такую работу повысит и премирует, — облизывался Лефевр. — Скорее, повесит и кремирует! — скептически добавлял Маккавити. — Ой, ну, на хрен, вот это ночка… 14 Франческа Суара действительно была журналистом какое-то время. Она даже училась в специальной группе под руководством Хелен. В этой Хелен было не меньше ста килограммов весу, бедра у нее были, как ведра, а лапки неожиданно маленькие и аккуратные, так что когда она задумывалась и растопыривала их над клавиатурой, казалось, что она собирается перебирать ягоды. Молодых журналистов учили не только мастерству, но и некоторому специальному отношению к миру. — Вы должны уметь убедить себя, — говорила Хелен. — Это вовсе не значит себе врать. Просто вы сначала творите текст. Вы структурируете мир: завязка, кульминация, развязка, — в самом мире этого нет, это придумываете вы. Основа — ваши желания, страхи, потребности, общие для всех людей. Потом началась практика; Франческа часами простаивала на пресс-конференциях, пытаясь хоть что-нибудь записать, но слова сыпались, как рыбья чешуя, и не соединялись. Франческе казалось, что все врут, причем не то чтобы они просто искажали факты, нет, дело было гораздо сложнее — они врали всем видом, и выбором слов, и сами слова были ложными, неправильно называли предметы. Франческа замечала, что их так и тянет схематично рисовать то, о чем они говорят, на доске маркером: так они могли лучше чувствовать, что все это — их. Сравнивая мир и информацию о мире, и к тому же веря, что информация так же влияет на мир, как и мир — на нее, Франческа ужасалась. Например, на приемах, где были модные люди и роскошные яства, ее все время одолевали мысли о тех, кто живет за забором. Это было что-то патологическое, одновременно жалость и жуткая злость на обе стороны, на тех и других. — Вам совсем-совсем не должно быть жалко, — внушала Хелен. — Жалость — это психическая болезнь. Не лечится. Вдруг начинают думать: я здесь ем фуа-гра, а они там мрут, как мухи. Это неправильно — принципиально. Они сами виноваты. Им больше ничего не надо — они хотят умереть, поэтому живут там. Мы хотим жить, поэтому мы — здесь. Никакой жалости! Понимаете? Франческа высыпала гречку в манку и перебирала ее часами: отчасти помогало. Ей было отвратительно. Она чувствовала, что неспособна к журналистской работе. Ну, как если бы она хотела стать хирургом — а от вида крови падала бы в обморок. Это был один из последних репортажей из-за забора. Писать решили люди из зоны Франкфурта. Франческе велели их курировать. На участке было очень страшно, одни развалины и в них костры, и ехать можно было только по старой железной дороге на дрезине с угольной топкой. Они проехали мимо костров и развалин, бросая уголь в топку: чух-чфсс! Чух-чфсс! — дрезина чух! уголь в печку чфсс! Потом Франческа сидела за компьютером и описывала свои ощущения, как ей было страшно — «все-таки могут и тачку остановить, убить, ограбить, изнасиловать», — и, между прочим, упомнила о том, что испугалась, хоть и оперативный журналист. Тут на мобильник ей позвонили и сказали незнакомым голосом: — Франческа, вы не оперативный, а текущий журналист. Посмотрите на экран. Франческа взглянула и увидела, что программа-редактор правит ей текст прямо в компьютере. — А кто тогда оперативный? — полюбопытствовала она. — Это тот, кого поправляют, чтоб он не написал ерунду, еще на уровне его зарождающейся мысли, — ответили Франческе. — Это называется система встроенных стабилизаторов. Мы могли бы поставить такую систему на вас, если вы, конечно, нам подойдете… Ее взяли, и Франческа поняла, что этого ей и хотелось. Для них информация была абсолютно прозрачна; тайн не существовало; они знали абсолютно все, а чего не знали, то узнавали, как только это начинало иметь какое-то значение. Здесь была полная правда, не приправленная никаким «народным» вкусом. — Одни глаголы и существительные, никаких прилагательных, дитя мое, — кряхтел рыжий мистер Маккавити. Здесь все было кристально ясно, и текст не надо было структурировать: мысли текли в том же направлении, что и события. Франческу совершенно не смущало, что про нее будут знать абсолютно все. Информация за информацию. Ей хотелось бы, чтобы в будущем так же не было никаких тайн ни у кого ни от кого, чтобы все ходили, как она, увешанные приборчиками и воспринимали друг друга непосредственно, а не через призму вздохов — взоров — слов — действий — одежд. Не бояться, думала Франческа, вести себя свободно, зная, что все твои тайны могут быть известны и раскрыты. Не бояться — прежде всего потому, что ты, по большому счету, никому не нужен. Все одинаковы, думала Франческа, в наше время каждый предсказуем и просчитан — а значит, и тайн на самом-то деле ни у кого ни от кого нет, а есть только глупый страх и глупые желания, которые заставляют портить прозрачнейший текст завитушками, а прозрачнейший мир — дурацкими секретами. 15 Солнце в то утро взошло в голубом хрупком дыму, и осветило дикий бардак во всех делах. Элия Бакановиц открыл глаза и пошарил рукой, чтобы понять, где он. Кажется, он был где-то под столом. Кругом валялись полуистлевшие от жара газеты и битое тонкое стекло лампочек. Он понял, что лежит на обрывках проводов от компьютера. Сквозь экран было видно противоположную стену. Изуродованная мышка висела на лампочке. Костюм был весь в ликере «Айриш крим». — Мы, кажется, славно погуляли, — пискнул Элия Бакановиц (голос его не слушался). Никто не ответил. Директор приподнялся и увидел, что никого вокруг и нет. Причем не было никого не в том смысле, что все ушли и обещали вернуться, или что здесь никого нет, но вообще-то есть. А в том смысле, что никого нет вообще. — А? — растерянно прошептал Элия Бакановиц. — Ребятки? Вы где? Вы типа спрятались? Цепляясь за стены и столы, Бакановиц встал, подтянул штаны и отправился на поиски хоть кого-нибудь. Уже в коридоре он обнаружил, что на нем только один ботинок, хотел вернуться, но плюнул и пошел дальше. Двери кабинетов были распахнуты; всюду царил полнейший разгром. Ужасаясь все больше и все больше холодея, Бакановиц вышел на лестницу — да так и сел на пол. Банку снесло половину этажей вместе с крышей. Солнце заливало лестницу, которая весело обрывалась в пространство. Края получившейся чашки были мягко оплавлены, как будто верхушку здания кто-то срезал, как шляпку гриба. — Господин Бакановиц, — услышал Элия чей-то голос. — Леви, — простонал Бакановиц. — Это ты, стервец… Через пятнадцать минут началось экстренное заседание правления. Была проведена ревизия убытков, в результате которой выяснилось, что банк Бакановиц еще существует. Пошла дружная работа. Затанцевали чайники и чашечки. Была принесена новая бутылка ликера «Айриш крим» и восстановлены компьютеры вместе с ребятушками, которые за ними работали. Тут же зазвонили телефоны клиентов. Капитализация трепыхнулась у дна, дрогнула и пошла вверх. Элия Бакановиц откинулся на спинку стула и выдохнул; и где-то далеко откинулся и выдохнул нефтяник Серпинский, выяснивший, что и его корпорация скорее жива, чем мертва. 16 Но не мог так просто откинуться и выдохнуть Леви Штейнман. Внутри него была рябь, как на воде озера. Солнце заливало кабинет, надо было дальше искать русского и его водяное топливо, но у Леви Штейнмана все валилось из рук. Кто победил, он или Франческа? Кто кого? Не надо так спрашивать. Какая разница, если все участники сошли с ума, и если можно спокойно начинать играть с того места, где сбился весь оркестр. И все-таки: кто победил? Леви Штейнман чувствовал, что победили его. Кто чего-то хочет, или чего-то боится — того и победили, подумал Штейнман, осторожно занося руку над клавиатурой, но не дотрагиваясь до клавиш. Клавиши сияли. По стенам дрожали, как изюм, многократные пятна солнца. Само солнце было уже где-то наверху, у Штейнмана над макушкой, оно зависло, как хищная птица, прямо над ним — сейчас спикирует, ударит, унесет к себе в высокое гнездо. Штейнман вдруг сообразил, что дневное и ночное солнце — одно и то же. Просто ночью на солнце проступают индексы. Ночью видно, кто дергает солнце за ниточки. Замахала крылышками летучая мышка почтовой программы. Штейнману пришло письмо от Франчески. Мысли закружились, вылетели в окно, и все было забыто. День был какой-то совсем уж необыкновенно жаркий, и именно в этот день должна была случиться страшная пробка, которая начиналась от самого виадука, и — Штейнман видел — ползла вверх на гору. Пробка вышла по случаю прилета в город Суперзвезды Марицы, с той стороны океана. С той стороны океана было вообще-то довольно мало цивилизованных зон. Там позже начали огораживаться заборами (хеджироваться), и когда все же начали, это было уже гораздо труднее. Тем не менее несколько зон там все же образовалось, и вот Марица жила в одной из них. Она прилетала к ним в город, как капля капала, и вокруг нее сразу расчищалось пустое пространство. Марица выходила из самолета, становилась посередке этого пустого пространства, и тут же пела. Ее было слышно изо всех точек города. Места при этом становилось еще меньше, чем всегда, и потому, что освобождали весь центр, и потому, что голос у Марицы был сочный, плотный, объемный. И вот Штейнман и десятки тысяч других, подобных ему, стояли по жаре в многотонной пробке, забившей все радианы и перспективы, а изнутри, сквозь дома и жаркий неподвижный дым, слышался красивый голос Марицы. Она исполняла классические рекламные объявления, как новые, так и довоенных лет. С тех пор, как в рекламу превратилось все искусство, она перестала быть низким жанром, и появились действительно гениальные образцы, воздействовавшие и ошеломительной новизной информации, и формой, которая била непосредственно по мозговому «центру удовольствий». Искусство, в сущности, вернулось к древним истокам, когда единственной дозволенной красотой была резьба на ручке ножа и хвалы, возносимые тому, во что верит племя. Штейнман стоял в самой середине пробки, в чреве, и опасался, что у него кончится бензин. Выключиться он не мог, потому что тогда бы вырубился и кондиционер — а это верная смерть, не только из-за жары, но и из-за того, что застрял он в низине, где скапливались тяжелые газы от окружающих машин. Вдруг зазвонил телефон. — Леви! — вдруг услышал он. — Ну! Посмотри вверх и налево! Не сюда, левее! Выше! Штейнман крутил головой, как сумасшедший, Франческа по телефону обзывала его дураком и хохотала, и наконец он увидел ее: она сидела высоко, на окне дома, который стоял углом наискосок через улицу, тоже всю забитую машинами. Удостоверившись, что Штейнман ее увидел, она махнула рукой и исчезла внутри. — Бросай свою машину и подходи к подъезду! — услышал Штейнман в трубе. — Поедем на побережье. В такую погоду нечего делать в городе. Он собрался с духом и доложил всем окружающим, что намерен припарковаться у обочины, после чего, не слушая их дружного мата, понемногу заставил их сдвинуться, сгрудиться и уступить ему дорогу. Штейнман въехал на тротуар и помчался к Франческе. 17 Дорога на побережье была шедевром городского хозяйства, главным козырем мэра на всех выборах. Во-первых, она проходила по территории, которая была вне цивилизованной зоны, и была вся огорожена забором с вышками, разделяя в одном месте целую деревню диких. Мэр объявил открытый конкурс на техническое решение, которое позволило бы прорыть тоннель под дорогой так, чтобы все машины стояли на территории зоны, и это было сделано, что вызвало бурный восторг общественности. Во-вторых, в нескольких местах дорога проходила по горам и представляла собой навесной мост, но такой прочный, что однажды мэр, опять же в рекламных целях, поместил на мост семнадцать стотонных грузовиков, груженых песком и щебенкой. Словом, это была чудо-дорога, и по ней в тот жаркий день, когда солнце остановилось над городом, а Марица заполнила своим голосом все закоулки, ехали Леви и Франческа. Они молчали. Штейнман несколько раз хотел начать говорить, но каждый раз понимал, что далеко не уйдет — уткнется в тупик. — Ничего сказать не могу, — признался Штейнман. — Как представлю, что все это видят насквозь — худо мне, Франческа. Ужасно противно. И поделать нечего. Помолчал. — Как бы я хотел быть совершенно непроницаемым, нечитаемым, непредсказуемым. Чтобы меня разглядеть не смогли. Чтобы от них спрятаться. Франческа молчала, неспешно курила, стряхивая пепел за окошко, и смотрела вперед. — Ты разве не чувствуешь ничего такого? — зашел Штейнман дальше. — Ты… не чувствуешь, как это ужасно, что они за нами смотрят? не хочешь спрятаться от них? — Предположим, — сказала Франческа, медленно и слегка повернувшись к нему, — что я абсолютно проницаема. Что всю меня — все мои мысли, чувства и так далее — они могут видеть. Ну и что? Я под контролем, они всегда смогут предотвратить преступление, если я захочу его совершить. А если не захочу, им совершенно наплевать, чего я хочу и чего боюсь. Им не надо перестраховываться. А значит, я совершенно свободна, как если бы они ничего обо мне не знали. В эту минуту они перевалили гору и въехали на тот самый мост, соединявший одну вершину с другой. Вдали блеснула полоска моря. Начинался закат, небо было все в рыжих кругах, солнце жарило сзади. Идиот, подумал Штейнман. Ты — идиот. Она ведет с тобой какую-то совершенно просчитанную игру, а ты не только не хочешь подумать над ее ходами и сложить их в определенную последовательность действий, но и вообще не можешь думать ни о чем, когда она рядом. Солнце скользит по зелени. Тишина, но со стороны города неясный гул. — Франческа, — спросил Штейнман, — а ты вообще боишься хоть чего-нибудь? — Да, — ответила она неожиданно. — Я боюсь необратимого. — Необратимого? — нахмурился Леви Штейнман. — Смерть, старость и тому подобная лажа? — Не только плохого, но и хорошего, — уточнила Франческа спокойно. — Но ведь об этом можно просто не думать. Большинство так и делает. Зачем думать, если все равно не предотвратить и не справиться. — Незачем, — согласилась Франческа. — Абсолютно бессмысленно. Но я думаю об этом все время. Меня пугает не смерть, а именно необратимость. И не только пугает. Мне кажется, что этот страх выжигает во мне все остальные страхи. Я не знаю, как это назвать. В прежние времена сказали бы… Но на этом слове она замолкла, потому что вдали блеснул золотой полосой океан. 18 Океан — то же самое солнце, только внизу. Рыжие, теплые, соленые воды. По берегу круглосуточно дежурила охрана, рассеявшись цепью. Вдобавок к этому были еще бредни-заборы в самом море и по берегу в особенно опасных местах. Шуму наделал случай: некто, желая пробраться из-за забора в зону, прорыл каким-то диким образом подкоп. Подкопы рыли многие, но на суше их быстро обнаруживали, к тому же в зоне почти все было заасфальтировано. А тут подкоп начинался на дне, уходил под камни прибрежные, а вылезал в самой середине пыльного куста прямо в городе. Они ходили по берегу, глядя то вдаль, то себе под ноги. Береговые охранники сматывали канат и поглядывали на них. Наконец, один подбежал к ним и спросил, вытирая руки о штаны: — Не хотите прокатиться? — Это было бы замечательно, — сказал Штейнман, взглянул на Франческу и подтвердил: — Дайте нам, пожалуйста, одну моторку. — Вы поедете сами? — уточнил охранник. — Да, мы поедем сами, — сказал Штейнман. — Деньги вперед, мы можем и не вернуться. Охранник настороженно рассмеялся. Они прошли по пирсу, осторожно слезли в моторку. Рядом заплескались пахучие рыжие волны. Штейнман вцепился в руль и красиво вывел лодку на простор. И стали они молчать. Первые пять минут молчание было вполне нормальное, так молчат, когда выходят в лес из поля, или на море с суши, или из метро на волю — смотрят на окружающее. Но чем дальше, тем более зловещим было их молчание, тем яснее становилась его причина. — Какого хрена, — сказал Маккавити там, у себя, не отрываясь от установки. — Лефевр, ты посмотри, что она делает. Он же ее утопит вместе со всей аппаратурой. Это же пятьсот тысяч баксов, в конце концов. Она должна понимать. — Спокойно, — сладко проговорил Лефевр, — еще неизвестно, кто кого утопит. А Штейнман и Франческа молчали, и моторка уносила их все дальше. Вот уже скрылся из глаз берег, молочно-жемчужные дали впереди сияли и переливались. Жаркий настой из рыб и трав. Вот и показалась впереди сеть, отделявшая бухту от настоящего Океана. Сеть тянулась на сто пятьдесят метров вниз, такая тут была глубина, на три метра в толщину и на двадцать восемь метров вверх. Сеть была сделана из колючей проволоки, но ток по ней, естественно, пропущен не был. — Мне кажется, — нарушил молчание Штейнман, — что для нашего разговора… — Да, — согласилась Франческа. — Что у тебя есть? — К сожалению, только небольшие щипцы с подогревом, — свел брови Штейнман, заглушил лодку и подошел ближе к краю. Лодка качалась, испарялись рыжие воды. Рыжий Маккавити у установки недовольно крякнул и потер лоб. Творят, что хотят. Закон не писан. Неужели нельзя как-то более аккуратно все это проделывать, а? Штейнман на экране кромсал своими щипцами проволоку, но получалось медленно. — У меня есть складная пила-двуручка, — предложила Франческа. — Смотри, как это делается. — Осторожно! Они развернули лодку так, чтобы она касалась проволоки бортом, оба присели, привязали лодку к проволоке и дружно заработали чудо-пилой. — Ты, значит, этого и хотела, да? — поднял глаза Штейнман. — Не буду отрицать, — ответила Франческа как-то невесело. 19 Маккавити знал, что чем лучше Франческе что-либо удавалось, тем неохотнее она говорила об этом и тем сильнее и упорнее опускала глаза. Он замер у своей установки, подкручивая ручку резкости и направляя взгляд на лицо Франчески. Но тут что-то сильно толкнуло его изнутри, Маккавити не понял, что, и даже на миг растерялся — выпустил установку из рук. Залитый солнцем кабинет, рыжий пес Маккавити расстегивает куртку: что-то толкнуло снова, приятное, как можжевеловка, но в четыре раза крепче, что-то разливалось по жилкам. Маккавити в изумлении понял, что источник крепости — в нем самом. Черт подери, это не то, что он думал, это гораздо выше и левее, — сердце, что ли? Нет, нет, это в голове, где-то внутри, свербит! — Эй, браток, — вполголоса сказал себе Маккавити, пытаясь отдышаться от захватывающего восторга, — давай работай, дело делай! — Ты чего там? — спросил Лефевр из соседней комнаты. — Хрен знает что! — отозвался Маккавити невнятно. Рыжий Маккавити был похож на шершавую и тяжелую доску, с зазубринами, с сучками. Лицо наглое, поперек носа и скулы — шрам, в драке хватили. Прошлое у Маккавити было темное, свободное, и из этой тьмы и свободы он вынес какой-то такой секрет, который и сделал его одним из ведущих специалистов. Теперь Маккавити делал, что хотел: он был великий ходок по бабам, в свободное время любил надраться и подраться. Конкретный человек был этот Маккавити, себе на уме, в двадцатом веке не удержать бы такого на службе. Но теперь система поняла, что строить надо из кирпичиков, которые хотят в разные стороны; это и будет балансом, это и будет удерживать лучше всего. Система была невыносимо легка, именно потому, что в ней были и такие люди, как Маккавити. В разные стороны — и, кажется, совсем не давит, присутствует незримо. И вот теперь Маккавити что-то чувствовал. Он и сам не мог бы сказать, в чем проблема. Но она определенно была. Где-то внутри. В нем. Еще немножко, и будет поздно, вот что Маккавити хотел сказать Лефевру, он чувствовал, что будет, и если бы знал, что так скоро, сделал бы что-нибудь. Перевернул бы лодку и послал к ним вертолет. Убил бы Штейнмана. Но все началось быстрее, чем он думал. — Лефевр, — сказал Маккавити. — Они перепилили колючую проволоку и плывут дальше в океан. — В чем проблема? — поинтересовался Лефевр. — Мы же будем их видеть? — Мы-то да, — сказал Маккавити. — Их не будут видеть Серпинский и Бакановиц. Сейчас Бакановиц подумает, что Штейнман сдает его Серпинскому, а Серпинский — что Франческа… Он даже не договорил. Раздался звонок. — Элия Бакановиц, — сказали в трубке, смеясь. — Слушайте, Маккавити! Маккавити поморгал и схватил трубку. Он не ожидал так скоро. — Простите меня, — вопил в трубку банкир. — Я знаю, что Серпинский и эта женщина с самого начала следили за нами и все докладывали вам. Я признаю свою вину, но это не я, честное слово, это Штейнман меня на все подбивал. Ей-Богу, я не так уж виноват. Я готов заплатить штраф, я сделаю все, что угодно! — Ну! — рявкнул Маккавити. — Штейнмана мы обещаем найти и посадить, а с вами разговор будет особый… — Да, да, господин Серпинский, — доносилось из соседней комнаты. — Именно так, Бакановиц и Штейнман — наши агенты. Вы угадали. Вы поступили нечестно, но, к счастью, дело не зашло слишком далеко, вы не успели совершить преступления, вы только взяли топор, а за преступные намерения уголовного наказания не предусмотрено. Вы отделаетесь штрафом, а вашего секретаря, Франческу Суара… мы накажем по всей строгости закона! Маккавити и Лефевр бросили трубки, столкнулись в дверях, присели рядом на порожек и долго хохотали, как одержимые, слабея от смеха. — Вот это комбинация!.. Маккавити было так смешно, что он даже перестал следить за Франческой и Штейнманом. А между тем они все удалялись, скользя по апельсинным, душистым водам в океан все дальше к горизонту, и разговор у них там пошел очень интересный. Это был разговор «в черной дыре», единственный разговор, которого не слышал никто, кроме них. 20 — Мы с тобой прямо как Кеннет Дарт, — сказал Штейнман. — Сколько ему лет? — Наверное, лет сто, — пожала плечами Франческа. — Он поселился на яхте еще до войны. Так и живет в море, акула информационная. — Романтично. Роза ветров, волны вверх-вниз. — Наши начальники нас не видят, — напомнила Франческа. — А ты, кажется, хотел мне что-то важное сказать. — Да, — сказал Штейнман. — Я хотел сказать, что я люблю тебя. И хотел узнать, кого именно. Кто ты? — Я никто, — учтиво сказала Франческа. — Это достаточно трудно объяснить. — Ты хочешь сказать, что тебя нет? — Я есть. Но во мне нет ничего личного. Что в меня положишь, то и будет. — А меня вот нет, — сообщил Штейнман. — Мне меня втюхали, и я себя потребил. В детстве я иногда представлял себе, что все вокруг делается исключительно для меня: все сговорились играть какие-то роли, у кого-то роль больше, у кого-то — меньше. Я всегда понимал, что это абсурд, но в то же время постоянно находил этому доказательства вокруг себя. Особенно подозрительны были ситуации с подарками, когда я чего-то хотел втайне, и именно это мне дарили… Что толку быть собой, если себя-то я и потреблял все это время? Как мне стать? Это было несколько слишком романтично и тоже подозрительно отдавало чем-то общепринятым — то есть, в понимании Франчески, враньем. Но она понимала и другое: кто плохо знает язык, объясняется как может. — Теперь нам остается только одно, — добавил Штейнман. — Наплевать на начальство и найти русского вместе. Франческа хотела сказать, что на самом деле нет никакого русского, и что начальство уже сдало его системе, — дело нескольких часов, как говорится, — но вместо этого заметила: — Смотри, небо на горизонте стало почему-то совсем красное. И океан стоит, не волнуясь, как апельсиновый сок в чашке на столе. Не пора ли нам возвращаться. 21 В том месте, где они наконец выбрались на берег, не было ни души: они заехали далеко. Так далеко, что ни один дом, ни один дым не омрачал сини неба, глади вод ни одна рыбачья лодка не мутила, и сосны сплошной стеной, как пальмы, росли вдоль берега до самого дальнего, дикого мыса. Они находились на дне чаши, образуемой берегами. Вода в этом заливчике прогрелась и просветилась до дна, а само-то дно было шелковое, по нему и ступать было страшно, — зыбкое, глядишь, ввернет тебя в нежный песок, а под ним глубины темные, где спруты живут. Штейнман, расплескивая блестящую воду, вытащил лодку на берег. Куда брести по этой жаре — в какую сторону — они, впрочем, не знали. Немного посидели на песке. От морского блеска приходилось прикрывать глаза руками. Торфяной дым стелился по песку. Солнце растеклось на все небо. — Я предлагаю, — сказал Штейнман, — выйти на шоссе и найти ориентировочный столбик. Я точно помню, что мы свернули к морю около столбика «179». — Отлично, — одобрила Франческа. — Шоссе все время стелется вдоль берега, там можно будет у кого-нибудь спросить. Они вошли в лес, теплый и нестрашный. В зоне — они знали — было абсолютно невозможно заблудиться. Солнце обливало сосны ровными рыжими лучами. На ровной песчаной земле повсюду были разбросаны шишки, там пахло теплыми соснами, в бесчувствии замерли пустые поляны. Кое-где, по оврагам, иван-чай и крапива в малинниках поникли острыми верхами. Франческа обратила внимание на то, что ветер прекратился. Не колыхались даже редкие былинки на пригорках. Со стороны океана еле слышно громыхнуло. — Скоро буря, мы вовремя вернулись, — сказала она. — Отлично, — восхитился Штейнман. — Обожаю бурю. — А пережидал ли ты ее в темной пустой бане, без громоотвода и без икон, когда молния подкрадывается к окнам, когда поля от ночного жара малиновые, а грохот слышится прямо над головой? — спросила Франческа, не удержавшись. Штейнман искоса поглядел на Франческу. — Сколько тебе лет? — спросил он. — Ну, на сколько я выгляжу? — Лет на двадцать, — сказал Штейнман честно. — Но двадцать тебе не может быть. Черт тебя знает, не хочешь — не говори… Между тем шоссе все не показывалось и не показывалось, и это было странно; как вдруг они неожиданно вышли на дорогу. Правда, дорога была не асфальтовая, а бетонная, уложенная большими плитами, из которых торчали гнутые железные уши. — Я вижу в той стороне, — присмотрелся Штейнман, — пустое пространство. Наверняка в этом месте дорога впадает в шоссе. Они пошли к шоссе. Плиты, видно, укладывали где гладким лицом, где шершавой спинкой; их следы горели в жаркой сосновой тени и уходили все дальше. Они слышали море позади, но шоссе, к которому они шли, было пустынно — или это не шоссе? — Это не шоссе, — сказал Штейнман, когда все уже было ясно. — Черт, мы пошли не в ту сторону. Лес перед ними расступился; в огромном карьере, белый и пустой, стоял на горячем песке заброшенный завод. В темных окнах не было стекол; ржавые обрывки колючей проволоки, словно плющ, вились по бетонному забору. Вокруг уже начали прорастать маленькие елочки. — Наверное, над воротами, — пошутил Штейнман, — было раньше написано: «Arbeit macht frei». — Ну что, пошли назад? — предложила Франческа. — С того-то конца бетонка точно в шоссе упирается. Чего мне и хочется всеми силами. — Погоди, давай посмотрим, что там внутри. Полазаем. Вдруг там скелет прикованный или груды золота. — Очень хорошо, — возразила Франческа, — но я туда не хочу. Босиком можно ножку наколоть на какой-нибудь ржавый гвоздь. — Ну, иди обратно! — сказал Штейнман, покосившись на нее, и прошел в ворота. Франческа вздохнула и последовала за ним. По заброшенным заводам ходит солнце год за годом, комары там, в жирной зелени ручья, по развалинам открытым ходит смерть неслышно чья. А разваренное солнце, как яичница, слепое, разлитое в поднебесье. Дыма полосы на лесе. Тишина звенит, качаясь, разрастаясь — жар трескучий по кирпичным льется сводам, темно море, зыбка твердь, над горой восходит туча, по заброшенным заводам ходит, бродит чья-то смерть… Франческа обогнула бетонный корпус, стараясь ступать в тень, и увидела Штейнмана. Он стоял перед проломом в стене, приложив палец к губам. — Там, на втором этаже, кто-то есть, — шепнул он. — Я в окно увидал. Сидит неподвижно. Один. Тсс… пойдем заглянем. Внутри все было завалено кирпичом, штукатуркой, сломанными станками, но лестница на второй этаж сохранилась. Они вдвоем, стараясь не шуметь, прокрались вверх и вышли на второй этаж. Там, в квадратной полутемной комнате, откуда солнца не было видно, в старом продавленном кресле сидел человек. Штейнману и Франческе было хорошо его видно; он же заметить их не мог. У человека была небольшая аккуратная борода, совсем седая, волосы тоже. Черты лица — на одно выражение, словно бы так всю жизнь он и жил, то ли сосредоточенно к чему-то приглядываясь, то ли оценивая, то ли любуясь. Сидел, расслабившись, неподвижно, приоткрыв глаза, и по временам подносил ко рту сигарету. Что-то себе думал. На коленях у него лежали бумаги, в углу стояло что-то большое и бесформенное под грязным покрывалом. — Заходите, — сказал он, не поворачиваясь. 22 Штейнман и Франческа зашли, озираясь и чудясь. Как можно здесь жить? — подумал Штейнман. И все-таки это был дом. Голые стены, завешенные тканями, разбитый пол весь в щербинах, постель, сделанная из кучи старых журналов, кресло и чайный столик, печка-буржуйка — и все-таки здесь было уютно, пахло пылью и будто бы чем-то мясным. Похоже, старик сам готовил себе еду, а может быть, и охотился тоже сам. В комнате было хоть и беспорядочно, но чисто. — Вы долго меня искали? — сказал старик. — А кто вы? — спросила Франческа, холодея. — Я тот русский, который изобрел водяное топливо, — сказал старик невозмутимо. — Вас, наверное, послали туда не знаю куда искать то не знаю что, и вы, конечно же, на меня наткнулись. А может быть, кто-то из вас, — и старик лукаво прищурился на Франческу, — даже знал, что меня на самом деле нет, и что все это провокация и дезинформация. — Погодите-ка, — осенило Штейнмана. — Франческа!.. Ты… — Мда, — сказала Франческа обычным бесстрастным тоном. — Именно так. Тем хуже для меня, как ты сам понимаешь. — Тем не менее вы меня нашли, точнее, это я вас нашел, — сказал старик. Леви Штейнман уселся на пол посреди комнаты и перестал думать, а старик, чтоб его подбодрить, вытащил из-под кучи журналов бутылку водки, наполнил небольшую рюмочку, подал Штейнману и начал свой рассказ. 23 Когда-то до войны я жил в России, и народ, населявший эту территорию, был славен тем, что абсолютно не умел думать о смерти. Все жили как попало. Пилот давал сыну порулить вертолетом, отчего вертолет втыкался в землю. Рабочий выходил на работу пьяным и портил собственным телом стальной прокат. Шофер маршрутного такси не держался за баранку, а бабки, как куры, сигали через дорогу. И не потому так происходило, что они не хотели жить: очень даже хотели, если спросить. И не потому, что не боялись смерти: очень даже боялись, опять же, если задуматься. И задуматься они могли: хитры были многие, умны. Однако не задумывались. Это было какое-то дикое пронзительное легкомыслие. Я же был физиком, причем к науке относился не как попало, а как следует. Поэтому меня часто посещали философские мысли о человеке, о мире, о космосе и прочих вещах. Я читал. Но не находил ответа на вопрос: почему мы так относимся к себе, к своим детям, к своей стране… — Погодите, — прервал Штейнман, — и вы относились так же? — Сложно теперь сказать, — пожал плечами старик. — Я рос в этом, значит, не мог быть совсем отдален… Но это не так уж важно. Важнее, что я был молодой, и я интересовался. Но это было как хобби, а по профессии я был физик, и такой… — старик прихорошился, усмехнулся, — неплохой. Долго ли коротко ли, вам чего рассказывать, изобрел я вот это самое водяное топливо. Да, да. А вы, наверное, знаете, что на территории того места, где была в то время Россия, а теперь одни слезы да мрак, там нефти было мно-ого. И в то время, когда я жил, во время моей молодости, все, кто владел Россией (в славянских языках власть и владеть — одного корня), имели нефть. Сидели на трубе, иначе говоря. Ну, начиналось, правда, перед войной какое-то движение, чтобы от той трубы отвязаться, да только не успели мы немного. Чутку не успели. И пошла лодка раскачиваться. А так спасла бы мир она, наша Родина, от этого всего, что нагрянуло и продолжает нагребать. Однако изобрел я еще тогда, когда все сидели на трубе и свистнуть не давали. Вроде как была у нас демократия демократичнее некуда, а на самом деле в том девяносто пятом году никакой не было демократии, а кто сильнее, тот и прав. Труба. И вот в таких условиях я, безумец, изобрел топливо на основе воды, демонстрируя его желающим на жигулях девятой модели. Помнишь, Франческа, жигули-девятку? А «Оку» помнишь? — Даже «Малюх» помню, — неохотно сказала Франческа. Штейнман посмотрел на нее и усилием воли опять перестал думать и стал слушать старика. — Вот и схватили меня, — продолжал старик, — повели под белы руки к самому главному нефтяному начальнику… Привели к нефтяному начальнику, а там, значит, круговерть бумаг, под потолком магнитофон стоит — пишет мои речи, что я буду сказывать. Еще кандалы, плети, огонь разложили, затянули на мне хомут туго, подвесили, стали пытать всяко, говорить мне тако: — Отдашь нам свое изобретение, и мы его положим в ящик и не будем использовать, потому что оно всю нашу нефть на нет сводит и российскую экономику губит. Отдавай, а не то мы тебя загребем-замучаем, как Пол Пот Кампучию. — И, пожалуйста, — говорю я, — я сирота, женки-деток нет, а за себя мне бояться нечего. Так бы мне и жить без страха, так бы и умереть, его не знаючи. Стоик я был. Стоек. Стояк. Ну, они видят, что угрозами меня не проймешь, и стали сулить-обещать разные блага. И говорили, между прочим, примерно то: — Будет твоя жизнь пресладкой, как в раю. Мы тебя возьмем в нашу систему, и ты будешь большим начальником. Правда, делать мы тебе, конечно, ничего не разрешим, но за то будем ублажать тебя в любом случае твоей жизни. Занятие твое будет сидеть в кресле с сигаретой в руках и размышлять о вечности за всех нас, потому что ты сам знаешь, какие мы люди легкомысленные. А еще мы вручим тебе экстраординарные полномочия, и если все мы по своему легкомыслию погибнем и погубим собою страну, ты не погибнешь никогда — так и будешь жить. Водяное топливо ты тогда заберешь с собой, мир наш будет спасен, и это будет тебе шанс обрести вместо смерти жизнь вечную… Скажу честно вам, как на духу: не на начальство я соблазнился, а вот на это самое. Потому что вам надо знать, что — не знаю, как во всем свете, а там, где была наша Родина Россия, есть вещи, к которым причастность означает блеск ослепительный и нечто несбыточное. Земля, например, или власть верховная, или вот такое доверие души. Что-то в человеке происходит необратимое, дурное ли, хорошее… то самое, чего ты боишься, Франческа! — и не может он уже жить по-прежнему, как обычный человек. И сам он уже не то, что был. Личность его пропадает и становится не главная. Не может он уже и потреблять себя, как ты, Штейнман… И я согласился, и воссел я в кресле бархатном, как король. Вот в этом самом кресле, дорогие товарищи. Патент на топливо водяное убрали в сейф, тщательно заперли и продолжили нефть из земли выкачивать. Должность мне назначили высокую, а делать я и впрямь ничего не мог. Только пошевелюсь что-нибудь сделать — как мне сразу окрик: «Не сметь! не для того мы тебя тут имеем…» — Так кто же все-таки кого имел, вы их или они вас? — задал Штейнман давно мучивший его вопрос. — Кто выиграл от всего этого? — Погоди… Так я сидел, ничего не делал, только думал о вечности и смотрел, как все валится, рушится на глазах, а они — те, кто водяное топливо мое в шкафчик упрятал, — и в ус не дули. Так прошло около десяти лет, дальше что было с нашим бедным Отечеством, вы знаете… и в один прекрасный день пришло время, добыл я пистолет, улучил момент, встал с кресла, и пришлось секретарю, который знал шифр, отпереть передо мной сейф и патент тот мне отдать. Больше про водяное топливо никто не знал, и я был волен делать с ним все, что захочу. Но я уже ничего больше не хотел, потому что попробуйте-ка просидеть в таком положении десять лет и остаться живым. Да, да, дети мои, я умер. Выяснилось, что я тоже слишком легкомысленно относился к своей жизни. Слишком легко ею пожертвовал. Ведь можно пожертвовать жизнь сразу, а можно вот так, как я, ее просидеть без толку. И зло меня взяло на себя тогда; и патент было девать уже некуда, ибо вы помните, как в ту пору сбесились все правительства… ну кому было отдавать такую вещь как водяное топливо? Вбросить эдакое изобретение в тогдашний котел — да он бы и не переварил. Некому, решительно некому! И не стал я отдавать его никому, решил еще немного подержать, как у вас, Штейнман, говорят. Подержать решил. Вот и держал, пока рука не устала… — Но вы же отлично понимаете, — сказал Штейнман, переводя дух и снова начиная думать, — что повторится та же самая ситуация. Как тогда, в России. Ваше изобретение слишком сильное, мир его попросту не выдержит. Мир прогнется под ним. Нет, не прогнется: этого не допустит система… Вы просто не знаете, что это такое — система. — Отлично знаю, — усмехнулся старик криво. — Сам на верхушке такой системы сидел. Не дадут, конечно. И за забором, что самое обидное, тоже никто не сможет оценить. Я там был. Там есть вменяемые люди — бесстрашные, сильные, — но они не умеют мыслить широко. Попробуй-ка, если каждая минута как последняя. Ничего не вырастет в таких условиях, как ни колотись. — Ужасно глупое положение, — сказала Франческа. — Вещь, нужная всем, не нужна никому. — И вот тут мы возвращаемся к вопросу господина Штейнмана, — заметил старик. — Как вы изволили спрашивать? Кто выиграл? Кто кого имел? Пусть мир — это весы с двумя чашками. Если на одну чашку бухнуть мое изобретение, другая взлетит, и равновесия не будет никогда… Пока кругом только сделки и борьба, конечно, никто этого не допустит. Нет, сделки — это отлично. Но кое-что сделками не решишь. Кроме борьбы, есть и соединение. Когда уже не смотрят, что там показывают весы? в чью сторону? кто кого отымел, уделал, победил? — когда и где это станет неважно, тогда и там мое изобретение будет иметь смысл. Только тогда. Только там. И старик опять застыл неподвижно. Видно было, что он привык к этой позе: прямой, как король на троне, с сигаретой в коричневых пальцах, лицо сосредоточенное, глаза полуприкрыты. Леви Штейнман хотел было что-то сказать, но тут дунул в окно дымный ветер и раздался первый удар грома. Начиналась буря. 24 В это время в городе еще вовсю светило солнце, уже, правда, совсем большое и неприлично красное. Певица Марица отпела свое, ее отвели за нежные ручки в самолет, и она полетела гастролировать дальше, на прощание пообещав спеть на этой же площади ровно через полгода. Пробки немного рассосались. В это самое время Маккавити и Лефевр сидели, строгие и выпученные, и, едва удерживая смех, сердито смотрели поверх стола. С той стороны ерзали банкир Бакановиц и нефтяник Серпинский. Свиты их толпились за дверями, переругиваясь, а сами они были ужасно смущены. — Я, — сказал Бакановиц, поднимая на Маккавити свои ясные от страха глаза, — понимаю только одно: нам надо немедленно договориться. Эмоции не должны мешать принятию правильных решений… — Умный очень! — промолвил Маккавити. — Вот терпеть не могу всяких пафосных типов! — он развернулся, здоровенный, рыжий и драчливый, и ткнул своим толстым пальцем прямо банкиру между глаз. — Всегда вас имел, имею, и буду иметь!.. — Самое интересное, — сказал Лефевр, посмеиваясь, — что никакого русского, по правде говоря, вообще нет. Как и водяного топлива, естественно. Как вы в это поверить-то смогли, я не понимаю. — Вы школу кончали? — поддел Маккавити. — Физику там учили? Сам он, впрочем, никакую школу не «кончал», а работал с детства на кукурузных плантациях и бродяжничал. — Я лично в школе учился, — праведно заметил Элия Бакановиц. — А вот как он — не знаю! — Выдохните, господин Серпинский, — посоветовал Маккавити. — Я давно за вами наблюдаю. Вы вдохнули, а выдыхать не желаете. Эдак и разорвать может, знаете ли. Или еще можно пернуть. — Я тоже учился, — оправдался Серпинский, от сдерживаемого гнева густо багровея и становясь еще страшнее. — А Бакановиц в пятом классе имел по математике — знаете, что?.. — Ага-а! — заверещал торговец. — А кто в три года отгрыз у игрушечной собачки неприличное?.. — А кто воровал конфеты у бабушки из буфета? — Ну, знаешь, уж кто бы говорил про бабушку!.. Они сидели перед Лефевром и Маккавити и клепали друг на друга, и клеветали, как два пацана в школе, как две бабы на базаре. Маккавити знал, почему: они хотели снизить суммы штрафа себе и увеличить — другому. Это была увлекательная и интересная игра, но Маккавити поглядывал на часы: через полчаса они договорились с другими сотрудниками отмечать день рождения Лефевра. — Ну ладно, ладно, — милостиво разрешил Лефевр. — Можете идти, господа. Я понимаю, что у вас много дел. Можете считать, что… э-э… этот энцендент был небольшим встрясом. Стрессом, так сказать. — Вы, конечно, сволочи еще те, — иронически заключил Маккавити, — зато настоящие мужчины. Не побоялись самих нас. Просто молодцы, да и только. — И хорошо еще, что это была учебная тревога! — добавил Лефевр, улыбаясь. — Милости просим, заходите еще. Ответ банкира и нефтяника впервые прозвучал дружно и одинаково. 25 — Ну, теперь можно и день рождения идти отмечать, — промурлыкал Лефевр и потер руки. — Погоди, — сказал Маккавити. — Там гроза начинается, я пойду кабинет запру, а то сквозняк все бумаги в окно выдует. Без меня начнете — убью! — Маккавити понесся большими скачками к лифту. В лифте он приплясывал и напевал что-то простое, вроде: What is up and what is down, Who will buy, and who will sell? Heaven sometimes covers us, But sometimes it is hell. Гром грохотал, багровое солнце погружалось в жуткую дымку. Маккавити заскочил в туалет, проскользнул по кафелю, не переставая напевать, омочил руки в маленьком резервуарчике с жасминной водой, промчался по коридору — эх, как мы щас дернем, как мы сейчас выпьем, да как закусим! — в дембельском настроении влетел в дверь, вертясь, как волчок, и напоследок кинул беглый взгляд на экран установки. И помертвел. — Лефе-е-евр! — завопил он оглушительно. — А-а-а!!! Но Лефевр был внизу, далеко. Набирать телефон было слишком долго. Тогда Маккавити выхватил пистолет и пальнул в датчик сигнализации, висевший на потолке. В коридоре затопали, ворвались, забегали, навалились всем миром. — Что случилось-то? — спрашивали, вбегая. — Да на… мать их! — крикнул Маккавити. — Они нашли этого русского, понимаешь? Они за каким-то хреном оба вместе его нашли! Он на самом деле существовал, и вот теперь они его нашли, его и его хреново водяное топливо! Сирена выла оглушительно. Вбежал и Лефевр, а за ним — начальство; они сразу поняли, в чем дело, и отдали необходимые распоряжения. — Франческа, падла! — орал Маккавити, выпучивая глаза в ярости. — Ты понимаешь хоть, Лефевр, какая она сука! Она же действительно продалась, ты хоть понимаешь?! Они сговорились… с этим засранцем из банка Бакановиц… пока мы не смотрели в установку!! В дикой ярости Маккавити вцепился в стол, прокорябал на нем десять борозд и слизал с пальцев кровь и дерево. — Успокойся, — держали его за руки Лефевр и другие, — мы, конечно, оплошали, но все можно поправить… — Ничего нельзя поправить! — орал Маккавити, выпучивая глаза от ярости. — Вы, падлы, не понимаете, что ничего, ничего, ничего нельзя поправить! Я… думал… она свободная, как я!.. А она оказалась такая же шлюха, как вы!.. Как все!.. Она… На этом месте рыжий мистер Маккавити побагровел, из ушей и носа у него хлынула кровь, и он повалился наземь, как сноп. Его поспешно утащили, по дороге громко призывая доктора. — Взрываем Бакановица вместе с банком, Серпинского вместе с его конторой, — сказал начальник, брезгливо глядя на всю эту истерику. — Лефевр, вы, я надеюсь, справитесь. Туда, к русскому, посланы люди, передайте им, чтоб окружили дом… В эту Франческу много напихано аппаратуры? — Тысяч на пятьсот, — вздохнул Лефевр. — Техники клялись, что она абсолютно надежна, но вот, видите… Лефевр развел руками. — Ничего, — сказал начальник каким-то странным голосом, — денег не жалко. С этим надо покончить. — С чем? — переспросил Лефевр. — Со всем. 26 Затянулась петля вокруг заброшенного завода, гаркнул в громкоговоритель тот, кому было поручено отрядом командовать: — Дом окружен! Выходите по одному! Сдавайтесь добровольно, чтобы нам не пришлось извлекать вас оттуда силой! Русскому физику предлагается захватить с собой образцы своего топлива для передачи правительству округа в безвозмездное пользование! Но все тихо было в здании, среди сумрака предгрозового чернели пустые окна обоих этажей. Гром бабахнул опять, а вслед за этим наступила мертвая тишина. — Эй! — разорялся командир. — Выходите, последнее китайское предупреждение! Он косился в кусты, и поправлял автомат на брюхе, и неспокойно было у него на душе. Шли минуты, ничего не происходило, только гуще становилась тьма, да ближе грохотала буря, находившая со стороны океана. — Приготовиться к штурму, — сказал командир в замешательстве. Ему было страшно, как бывает страшно во сне. Под кустами что-то шевелится. Ноги не слушаются. Голова клонится долу, тяжкая. Душно стало. Изумруды пылали в небе. — Готовсь! — в ужасе прокричал командир. Но он не услышал собственного голоса. Вместо речи из горла лезли какие-то черные мухи. Деревья склонились над ним и впились корнями в его ноги, так что командир не мог сделать ни шагу. Кусты заглядывали ему в лицо. Начался порывами ужасный ветер, налетел дождь, и командир увидел, что те, с кем он пришел, снимают с плеч автоматы с очевидной и жуткой, невообразимой целью. Страшным визгом завизжал командир, вскинул автомат и успел еще прошить очередью несколько солдат, а потом умер стоя, и, оцепенев, ткнулся в песок. Он не видел, что те, с кем он пришел, стреляют друг в друга, с остервенением, тараща друг в друга свои три глаза, черные, бешеные. Ужасом наполнился лес. Пробежать три шага по черному песку и повалиться в собственный скрипучий след. Не опомниться, так била волна соленая, без разбегу, без промаху, без такту и удержу, сносила автоматные очереди, которые все, кто был там, пускали друг другу в горло, прошивали ноги, перешибали прикладами спины. Молния шарахнула по зыбкому строению, и вслед за этим, вместо грома, кто-то выбежал, кто-то закричал. Со стороны завода несся нечеловеческий рев. В наступившем сумраке было видно, как лучи прочеркивали застывший лес. Нет, не жить вам больше, не помогли заборы, расползлась отрава ненависти. Ибо мир един, как ни строй высокие стены, как ни накручивай на них колючую проволоку, какой ток ни пропускай по ней. Всех уморить, самим умереть, с дрожью и воем нетерпения, кинуться, перегрызть, захлебнуться. Не замечая смерти — ни своей, ни чужой. И стало так; и дождь лупил отвесно вниз. Дрожали поляны, крошились батоны, рушились башни от грохоту того неуемного, от пустоты той невыносимой. 27 И над тем над миром летела со скоростью света моторная лодка, заправленная водяным топливом. В лодке сидели трое. Внизу, под ними, кипел кромешный суп бури и войны. Оттуда несло гнилью и смрадом. По временам снизу долетал какой-нибудь предмет: то гигантская и жирная консервная банка с ужасными зазубренными краями, то чудовищный, перезрелый арбуз, то опасная острая вилка с человека ростом. Но там, наверху, только чистое солнце стояло в зените, окруженное радужной сияющей дымкой, похожей на мокрый полиэтиленовый пакет.