Мне нужно было получить что-нибудь от моего господина, что-нибудь окончательное, заключительное, что все загладило бы; внезапно я до конца это понял и, раздираемый этим желанием, напился в таверне, напился достаточно, чтобы вести себя смело и скверно, и тогда поплелся домой.
Я настроился на наглый, вызывающий и очень независимый лад, на том основании, что так долго пробыл вдали от моего господина и всех его тайн.
Когда я вернулся, он неистово рисовал. Он находился наверху, на лесах, и я сообразил, что он выписывает лица греческих философов, творя чудеса, благодаря которым из-под кисти появлялись живые лики, как будто он снимал с них слой краски, а не наносил ее.
Он было одет в перепачканную серую тунику, скрывавшую ноги. Когда я вошел, он даже не повернулся. Такое впечатление, что все жаровни, которые нашлись в доме, втиснулись в эту комнату, чтобы осветить ее так, как он хотел.
Мальчиков пугала скорость, с которой он покрывал холст красками.
Пока я заплетающимся шагом пробирался в студию, до меня быстро дошло, что он работает не над своей греческой академией.
Он рисовал меня. На этой картине я стоял на коленях, современный юноша с характерными длинными локонами и в одежде неярких тонов, как будто я покинул светский мир; у меня был очень невинный вид, я сложил руки, как для молитвы. Вокруг меня собрались ангелы, как всегда, с добрыми и прекрасными лицами, но этих ангелов украшали черные крылья.