Общая молодость их свела (моложе всех в палате), общее веселье, даже, пожалуй, окружавшее их неодобрение -- обычное неодобрение взрослых, усталых, огорченных, когда они слышат молодой беспричинный смех... "Эк их разбирает!" -- говорила старуха бухгалтерша -- ей было, наверно, лет сорок, и кто только на нее польстился? Народная судья тоже не одобряла пустого хихиканья, мотала головой, как бы отгоняя невидимую пчелу. В этой прокисшей палате две их соседние койки ощущались ими как веселый остров. Между ними стоял ночной столик, накрытый скатеркой. Туда, под этот столик, под защиту скатерки просовывали они головы и шептались, прыская в кулаки, когда становилось смешно.
-- Опять они под столом, -- вздыхали соседки, -- и как не надоест, честное слово...
-- Ну их к богу, -- шептала Маша. -- Пусть себе киснут, старые гориллы, а мы еще с тобой поживем.
Верочка охотно соглашалась еще пожить. Много еще в ней было молодости, жизнелюбия, любопытства. Тут, под столом, они шутили, вспоминали глупые анекдоты (тем и хороши, что глупые!), рассказывали о своем прошлом куцее оно было, маленькое, а впереди -- необъятность! Маша была сирота, росла в бедности, у чужих людей плохо ее кормили и мало, навсегда полюбила хлеб. Ничего не боялась, ничем не была никому обязана, только самой себе. Свою профессию любила до страсти. К болезням относилась как к людям. Могла сказать про какую-нибудь прободную язву: "Я люблю это заболевание". Совершенно пламенная была в ней гордость: "Я?! Ну, нет!" Верочка этого не понимала -- где любовь, там гордости нет, -- но вчуже уважала, побаивалась..